— Видите ли, — рассказывал Сушкин, с явным удовольствием потягивая кипяток из причудливой смеси спирта, какого-то вина и чего-то еще, что отдавало в нос резким, но, как ни странно, отнюдь не отвращавшим запахом: именно эту смесь в притоне с иронией называли грогом. — Видите ли, мой друг, тут получилась настоящая загогулина…
Поручик, всё еще временами ошеломленно озиравшийся, сидел рядом и тоже тянул напиток, который и ему — на удивление — пришелся по вкусу. Он даже спросил у подавшего стаканы человека точные ингредиенты, но тот лишь хмуро отмахнулся: мол, пей, голубчик, и не лезь со своими пустяками!
— Возможно, вы помните мою нашумевшую статью о распоряжении нашего досточтимого Николая Васильевича запретить всякую торговлю спиртными после десяти часов вечера с попутной выдачей особенных разрешений и обязательством получивших такие разрешения кабаков выкрашивать двери зеленой краской…
Поручик вежливо кивнул, хотя именно эта статья и ускользнула от его внимания. Сушкин с немым укором приподнял брови, но тут же пояснил:
— Статья действительно вызвала переполох. Меня даже вызывали в Канцелярию Градоначальства, равно как, впрочем, и редактора Листка, а заодно и пропустивших статью чиновников цензуры. Досталось нам на орехи крепко, но я твердо стоял на своем: распоряжение смысла не имеет совершенно, если, конечно, речь не идет о наживе для узкого круга лиц. Николай Васильевич рвал и метал, грозил и требовал опровержения, однако…
По губам Сушкина скользнула ироничная улыбка.
— …однако нам удалось договориться.
— Что? — поручик даже поперхнулся от неожиданности. — В каком смысле — договориться?
— В самом что ни на есть тривиальном: я попросту дал взятку!
— Взятку! — ахнул поручик. — Николаю Васильевичу? Но…
Удивление поручика могло показаться странным только на первый взгляд.
Все, разумеется, знали, что взяточничество в Градоначальстве было поставлено на самую широкую ногу: генерал-лейтенант Клейгельс и сам любил пожить, и другим не запрещал… при условии, разумеется, равномерности доходов. Говоря проще, брать следовало в строгом соответствии с чином, и этим негласным правилом вкупе с негласным разрешением чиновники и служащие Градоначальства, включая и полицию, пользовались без всякого стеснения. Коррупцией — как сказали бы мы — была заражена вся система: с самого верха и до самого низа. Попытки обуздать ее проваливались с оглушительным треском. Кажется, мы уже упоминали забавный прецедент, когда — по инициативе министра внутренних дел и лучших юристов Империи — сначала под следствием, а потом и на скамье подсудимых оказались десятки и даже сотни людей, обвиненных в самом махровом взяточничестве. Под раздачу попал даже любимец и верный подручный Николая Васильевича ротмистр Галле — именно как ротмистр он и вошел в столичную историю, хотя на самом деле в момент процесса он уже имел куда более высокий чин. Однако в ходе судебных разбирательств дело начало потихоньку разваливаться, а там — и вовсе закончилось позорным пшиком. Оправдали и отпустили — с сохранением чинов и должностей — всех, за исключением только какого-то бедолаги, что называется оказавшегося не в том месте и не в тот час. Этот бедолага — полицейский в скромном звании — оказался единственным, на кого нашлось достаточное количество улик. И только он едва не отправился отбывать наказание. Едва — потому что и он освободился практически из зала суда по удивительным образом подоспевшей амнистии! Эта амнистия оказалась настолько кстати, что не замедлил распространиться слух: своя рука руку моет и своих людей не сдает!
Не помогало ничто: ни знания, ни юридическая подкованность, ни гениальность в следственном и прокурорском делах… честные намерения оказались совершенно бессильными перед созданной Николаем Васильевичем системой!
Тем не менее, каждый, кто с этой системой сталкивался напрямую — будь он даже самым что ни на есть кристально честным человеком, — поневоле отдавал ей восхищенное должное: никогда еще в России не было настолько же прекрасно отлаженного и функционального механизма! Никогда еще безусловное зло не творилось с такими находчивостью и остроумием! Но главное — никогда еще зло не срасталось настолько неразрывно с прекрасным исполнением замешанными в нем людьми своих прямых должностных обязанностей: никогда еще Градоначальство не работало лучше, эффективней и с поразительною пользой для горожан!
Что же тогда могло удивить поручика, прекрасно знавшего все эти обстоятельства, ибо и сам он был — не больше и не меньше — их составною частью?
Всё просто: Николай Васильевич лично взятки никогда не брал! Только однажды он не удержался в дорогом ресторане, когда ему подали счет: уронив на пол несколько рублей, он поднял с пола… без малого тысячу; расплатился по счету и спокойно ушел. Но и этот случай пересказывали больше как анекдот: ныне мы никак не можем утверждать, что он произошел наверняка.
Деньги к Николаю Васильевичу поступали иначе. И уж конечно, он не стал бы их брать у репортера, каким бы известным этот репортер ни был. Само предположение такого казалось настолько абсурдным, что оторопь поручика становится понятной. Но и этого мало: еще большей дикостью выглядело бахвальство Сушкина, со свойственной ему простотой заявившего, будто, ратуя против коррупции в деле о разрешениях на торговлю, он тут же эту самую коррупцию поощрил, да еще и лично в руки ее заводиле!
— Никита Аристархович! Помилуйте! — воскликнул поручик. — Что вы такое говорите?
Сушкин усмехнулся:
— Вы неверно меня поняли. Само собою, денег я не давал, но зато дал нечто куда более ценное!
— Что?
— Слово!
Поручик захлопал глазами:
— Слово? Какое еще слово?
— Честное, разумеется! — еще одна усмешка.
— Вы что-то пообещали! — догадался поручик.
— Именно.
— Но что?
Сушкин — усмешка ушла из его взгляда и с губ — пристально посмотрел на поручика и задал встречный и совсем уж странный вопрос:
— Как по-вашему, какую ценность я из себя представляю?
Поручик задумался, а затем переспросил:
— Лично вы?
— Скажем так: не лично я как человеческое существо и единица нашего славного общества, а лично я как репортер?
— Ну…
— Смелее!
— Боюсь, это прозвучит обидно…
— Не бойтесь!
Тогда поручик выпалил:
— Уж извините, Никита Аристархович, но на мой взгляд — никакой!
Сушкин, похоже, ожидал чего-то иного. Теперь уже он растерянно захлопал глазами:
— Простите?
Поручик поспешил оправдаться:
— Поймите меня правильно! Вы, конечно, отличный репортер и замечательный человек… хороший товарищ и вообще… с вами — как бы это сказать? — то весело, то не соскучишься… ну, вот как сейчас, к примеру… однако…
— Что — однако?
— Вы не делаете ничего такого, что приносило бы очевидную пользу. Подумайте сами! Взять, допустим, крестьянина: он…
— Пьет!
— Да нет: он хлеб выращивает…
— Морковку?
— И ее тоже.
— А я, стало быть, нет?
Сушкин нахмурился, его взгляд стал грозен.
Это не то чтобы испугало поручика: скорее, сконфузило — еще больше, чем в первые мгновения вынужденных откровений.
— Вы, — тем не менее, твердо произнес поручик, — нет!
— Понятно… — протянул Сушкин и забарабанил пальцами по столу.