Намерение Можайского выехать заграницу наделало шума. Только, в отличие от почти публичного скандала, вызванного статьей в венецианской газете, столичный шум затронул узкий круг.

Прежде всего, Можайского потребовал к себе фон Нолькен — полицмейстер IV отделения, в которое входил участок Юрия Михайловича.

— Извольте объясниться! — с порога начал Карл Станиславович.

Можайский — неизменно честный до оторопи — оказался в затруднительном положении. Лгать он не хотел, сказать правду — не мог.

Нолькен крутил и так, и этак, щипцы менял на испанские сапоги, но Можайский был непреклонен: молчал по существу и только извинялся.

Тогда настала очередь Клейгельса.

Николай Васильевич принял «нашего князя» в своем доме на Гороховой, усадил в удобное кресло, напоил чаем, поинтересовался общим ходом дел — домашних, не служебных — и вообще проявил себя в этой странной беседе не столько начальствующим лицом, сколько старшим товарищем, едва ли даже не отечески снисходительным старшим родственником.

Этот прием — обычно очень эффективный — тронул Можайского, но также не заставил переменить намерения.

— Но объясните хотя бы, что именно вы задумали? — попросил, поглаживая свои знаменитые баки, Николай Васильевич.

Можайский замялся: как и в случае с Нолькеном, лгать он не хотел, а сказать правду не мог. Если только отчасти?

— Николай Васильевич! — решился он наконец. — Не хочу прибегать к моральному шантажу, но вынужден это сделать. Прошу вас, дайте честное слово, что дальше вашего дома сказанное мною не пойдет!

Клейгельс перестал поглаживать баки и нахмурился:

— Вы же понимаете, такое слово я дать не могу.

— То есть вам придется сделать доклад?

— Безусловно.

Ситуация зашла в тупик.

Можайский поблагодарил за чай, поднялся из кресла и покинул особняк на Гороховой.