Сугробин — с видом сладострастным, с явным удовольствием на лице — дымил сигарой, а я обдумывал его предложение.

«Стало быть, — думал я, — сделка. Трехсторонняя. В одной из частей которой мне отводится роль посредника… для того ли я навязался Николаю Васильевичу со своим собственным предложением, чтобы теперь превратиться в посредника между полицией и людьми, поставившими себя даже не вне закона, а выше любого закона, и диктовавшими свою волю всем категориям общества — даже его отбросам?»

Положение казалось мне сложным и — как бы это сказать? — аморальным. Я собственными глазами видел последствия учиненной людьми Сугробина бойни и никак не мог признать за кем бы то ни было права творить такое: ни прикрываясь соображениями дела, ни «просто» по совести. С другой стороны, я, что называется, был загнан в угол: по сути, граф не ставил меня перед выбором — становиться посредником или нет. Граф поставил мне ультиматум, невыполнение которого…

Вот тут я в собственных мыслях запнулся. Нужно отметить, что никаких прямых угроз в мой адрес не прозвучало. Сугробин ничего не сказал о моей собственной участи в том гипотетическом случае, если я откажусь от сделки вообще и от посредничества в частности. При этом мне как-то совсем не улыбалось задавать на этот счет наводящие вопросы и вообще делать какие-то уточнения. Все-таки определенная — уж простите за тавтологию — неопределенность оставалась каким-то подобием спасательного круга, тогда как ясное представление о будущем не оставляло пространства для маневров вообще.

Но это — вы понимаете, поручик — было не более чем казуистикой, умствованиями, поэтому нет ничего удивительного в том, что их со всею силой стремился заглушить страх — опасение за собственную жизнь. Я, поверьте, меньше всего хотел, чтобы однажды утром меня нашли… вот таким: истерзанным, с отрезанной головой и прочими прелестями!

— Верю!

— Перед лицом такой перспективы даже совесть забилась в какой-то дальний уголок, а ее нашептывания о силе духа звучали тихо, слабо и неубедительно. Я посматривал на дымившего Сугробина — он, по-видимому, не обращал на меня внимания, дав мне волю обдумать всё хорошенько — и меня охватывал озноб. И зачем я только ввязался в эту авантюру?

Выяснилось, однако, что граф не упускал меня из виду, и все мои душевные метания и следствие их — сомнения — внимательно подмечал по менявшемуся выражению моего лица. Когда я окончательно запутался в собственных мыслях и чувствах, он снова отложил сигару и, глядя на меня в упор своими неприятными глазами, сказал:

— Полно, Сушкин! Тебя никто не неволит. Хочешь — соглашайся. Нет — так нет. Но с соблюдением, разумеется, одного условия и притом — непременного. Causa sine qua non, если ты еще помнишь школьный курс латыни.

Я вздрогнул, в моём собственном взгляде появился вопрос.

— Условие это простое: ты ничего не пишешь о нас.

— А Клейгельс?

— Это, — Сугробин неопределенно махнул рукой, — твое личное дело.

Я поспешил уточить:

— То есть я могу ему обо всем рассказать?

Сугробин кивнул:

— Можешь.

Я изумился:

— Правда?

— Правда.

— Но…

Я так и не добавил ни слова: меня осенило! Да ведь Сугробин этим разрешением сам за меня и решал мою дальнейшую роль! Ведь очевидно: он — не более и не менее — рассчитывал на то, что Николай Васильевич, услышав от меня правдивый отчет об этом невероятном сообществе невероятных людей, заинтересуется настолько, что немедленно потребует уточнений, а это означало мою дальнейшую вовлеченность в события и, как следствие, выполнение именно что посреднической миссии!

Сугробин понял, что я понял, и усмехнулся:

— Ты же видишь: нам нет никакого смысла с тобой… расправляться. Нам нет и нужды ставить тебе ультиматумы — о чем, признайся, ты уже было подумал… Ты сам поставил себя в такое положение, когда любые твои действия — да хоть бы и бездействие! — оборачивается к нашим интересам. Прямо ли, косвенно, с реальной выгодой или потенциальной — неважно. Главное — ты поневоле стал инструментом в наших руках. Нам делать ничего не нужно. Единственная вещь, какая нам могла бы повредить — буду с тобой откровенен, — это несогласованные с нами публикации. Зная тебя как человека бойкого, умного и задиристого, я представляю себе и то, что ты, дай тебе волю, мог бы о нас понаписать. А это — совершись такое — означало бы формирование общественного мнения. Причем, полагаю, в негативную для нас сторону. В свою очередь, общественное мнение — явление, которым нельзя пренебрегать: ни в коем случае! Общественное мнение способно разрушить нашу систему, уведя из нее клиентов и закрыв — по моральным соображением — дорогу новым. Люди начнут от нас шарахаться… и всякое такое. Согласен?

В моем горле появился комок. Я сглотнул и согласился:

— Да, в твоих словах есть смысл.

— И ты, уверен, еще не раз к нему вернешься, обдумывая, как тебе поступить: нельзя ли как-то меня обойти?

Я похолодел: Сугробин читал мои мысли!

Впрочем, сам Сугробин только шире заулыбался:

— Не смущайся: это — естественно. Но к сведению прими обязательно: меня — нас — обойти нельзя! Наша с тобою сторона сделки носит характер жесткий и неменяемый. Ты не можешь писать о нас что-то, что не будет одобрено личной мной. Ты не можешь передавать сведения о нас каким-либо третьим лицам, за исключением Николая Васильевича, каковой Николай Васильевич уже и должен будет решать, как этими сведениями распорядиться. Наконец, ты не можешь отказаться от роли посредника, если таковая роль будет тебе предложена Николаем Васильевичем. Мы твою кандидатуру всецело поддерживаем, но окончательный выбор за ним — градоначальником. В конце концов, это и его город тоже и даже больше того: именно он отвечает за порядок в нем и нормальное течение жизни. Правда — это ты ему передай — если он предложит другую кандидатуру, мы не согласимся.

Мне стало совсем нехорошо: вот тебе и нет никаких ультиматумов!

— А чтобы ты не слишком расстраивался, — Сугробин неожиданно мне подмигнул, — я кое что дам тебе!

— Что? — вяло, без интереса спросил я.

— Тебе понравится, уверяю!

Сугробин оглянулся в зал и поманил кого-то решительным жестом. Из-за одного из столиков поднялся совсем уж странный человек: издали он был похож на крестьянина, что было весьма неожиданно для такого места. Но когда он подошел ближе, я понял, что ошибся. Этот человек крестьянином не был. От него, конечно, разило землей, но совсем иного толка. Человек — в грубых, измазанных сапогах, в грубом, не до конца просохшем от ночного дождя армяке с измазанными не менее чем сапоги полами, с грубыми руками, в мозолистые ладони которых намертво въелась грязь — этот человек бы никем иным, как могильщиком!

— Могильщиком? — заморгал от удивления поручик.

— Могильщиком, — подтвердил Сушкин. — Я видел таких на кладбищах. Все они выглядят почти одинаково. Спутать могильщика с кем-либо еще невозможно! Да я и не спутал: подошедший к нам человек и в самом деле оказался могильщиком.

— Но что он здесь делал и зачем понадобился… графу? — поручик через силу выдавил из себя титул, как будто он, титул этот, никак не должен был принадлежать бандиту вроде Сугробина. — И какое это всё имело отношение к вам?

— А вот какое! — Сушкин поднял со стола стакан с почти уже остывшим «грогом» и сделал глоток.

Поручик к своему стакану не притронулся.