Далее — уже не в такой благодушной атмосфере — были встречи с Сергеем Эрастовичем, с Дмитрием Сергеевичем, с Иваном Николаевичем.
Сергей Эрастович рвал и метал: он подозревал, что Можайский каким-то образом оказался посвящен в отношения Молжанинова и власти, и совершенно искренне опасался, что Можайский своим неуместным вмешательством — Сергей Эрастович так и выразился: «неуместным вмешательством» — сорвет уже начавшуюся операцию. Однако в чем заключалась операция и что за нужда такая заставила Молжанинова срочно отправиться в Италию, Сергей Эрастович разъяснить отказался. Получилось так, что оба они — и сам Сергей Эрастович, и Можайский — уперлись рогом и словно сговорились стоять насмерть: каждый по свою сторону баррикад.
— Уволю! К черту! — кричал Зволянский, но при этом косился на Можайского умным глазом, во взгляде которого что-то поблескивало: в самой глубине, почти неуловимо.
— Как вам будет угодно! — отвечал Можайский, покусывая пухлую нижнюю губу и прищурившись: чтобы притушить в своем собственном взгляде страшную улыбку.
Увольнения, конечно, не последовало: Сергей Эрастович понимал, что этой низкой в своей бессмысленности мерой «нашего князя» не остановить.
Дмитрий Сергеевич пошел еще дальше и пригрозил арестом. Юрий Михайлович сделал полупоклон и вышел восвояси.
— Что за… человек! — воскликнул Дмитрий Сергеевич и, махнув рукой, отправился в столовую: наступило время второго завтрака.
А вот с Иваном Николаевичем сложилось иначе.
Во-первых, Дурново сразу же дал понять, что всякое запирательство бессмысленно:
— Здесь вам не там! — умно, глубокомысленно, но пугающе расплывчато заявил он.
Во-вторых, он снизошел до того, что выложил карты на стол:
— Не понимаю, отчего это вас не посвятили в курс дела, раз уж вы все равно затерлись!
И, наконец, в-третьих, он так посмотрел на Можайского, что его сиятельство вздрогнул:
«Из этого кабинета, — решил про себя Можайский, — я точно в каземат угожу. А этого допустить никак нельзя!»
— Ну-с, говорите: что вам понадобилось в Венеции?
И Можайский всё рассказал.
Иван Николаевич выслушал. Его ордынское лицо, всегда как будто опухшее, вспухло, казалось, еще больше. Раскосые глаза совсем превратились в щелочки.
— Вот оно, значит, как… — протянул он настолько зловеще, что находись в кабинете клетка с канарейкой, несчастная птица тотчас упала бы замертво!
— Увы, но — да: именно так… ваше высокопревосходительство!
Дурново нахмурился еще больше:
— Говорите вы убедительно, но точно ли это?
— Полагаю, да.
— Полагаете! — Председатель Комитета министров перешел на пугающий шепот. — Полагаете! Но этого мало!
Можайский еще раз прошелся по доказательствам, каковые, впрочем, всё равно оставались не более чем его личными соображениями, логическими построениями, интуитивным допущением, на что Иван Николаевич и не преминул указать:
— Это всё, — также шепотом и зловеще растягивая слова заявил он, — очень интересно. Но этого мало!
— Боюсь, — приуныл Можайский, — ничего другого я вам, ваше высокопревосходительство, предложить не могу.
Дурново задумался.
Думал он долго: даже не минуты, а четверть часа, двадцать минут… и только потом вынес окончательный вердикт:
— Ваши предположения лишены доказательной базы, а потому, милостивый государь, действовать официально мы не можем. Задуманное вами — авантюра чистой воды. А это означает, что касательства к ней мы также иметь не можем. То, что вы собираетесь сделать, — компрометация… да! — шепот на мгновение превратился в оклик. — Да! Компрометация: даже не спорьте. Компрометацию же мы тем более допустить не имеем права. И что же тогда остается?
— Что? — спросил Можайский, предчувствуя худое.
Однако предчувствия «нашего князя» обманули:
— А то, — ответил Дурново, — что вам придется действовать на собственные страх и риск… осознавая при этом всю полноту ответственности и перед нами!
— Но ведь я и собирался…
— Нет! — хмурые складки на лбу Дурново внезапно разгладились. — Нет. Вы собирались просто действовать. Просто на собственные страх и риск. Теперь же вам — в случае неудачи — придется держать ответ не только перед… итальянцами, буде они вас сцапают, но и перед Отечеством. И уж поверьте мне: этот спрос окажется куда строже! Ну как: вы готовы?
— Да, ваше высокопревосходительство!
— Тогда зайдите в канцелярию Министерства иностранных дел… где-нибудь к закрытию. Вам выправят документы.
— Какие еще документы? — не понял Можайский.
Дурново усмехнулся, да так, что от этой усмешки кровь у любого могла бы свернуться в венах:
— Вы что же: думали по собственному паспорту ехать?
— Ну… да.
Можайский растерялся окончательно, а Дурново совсем развеселился — на адский какой-то манер:
— Не дождетесь! — заявил он. — Нет больше князя Можайского.
— А… а кто же есть?
— Гм… — лукавый блеск. — Как вам… Мызин — нижегородский мещанин?
— Мызин!
— Не нравится?
— Нет, но…
— Ладно-ладно… пусть будет просто Можайский. Скажем, отставной чиновник таможенного ведомства, возомнивший себя поэтом и решивший набраться вдохновения в Венеции.
— Но я не умею писать стихи!
— Придется научиться!
Можайский вышел на улицу немного оглушенным. С одной стороны, он получил ровно то, что хотел — понимание и возможность действовать. Но с другой, он оказался в престранном положении человека, для которого внезапно закрылись все двери — все привычные двери: те самые, за которыми он настолько привык искать ответы на заданные самому себе вопросы. Не было больше яхт-клубов, блестящих гостиных с их снятыми с болтливых языков сплетнями, чайных с милыми дамами, видевшими в нем образец своеобразной галантности, даже контор, владельцы которых чем-нибудь да были ему обязаны.
Не было больше и банка: Можайский — просто, не князь — не мог при нужде пополнить бумажник отложенным жалованием или накопившейся рентой.
«Придется прямо сейчас опустошить счет и ехать с наличными!» — решил он тогда и, усевшись в коляску, велел Ивану Пантелеймоновичу отправляться на Невский.
— Минуточку! — откуда-то сбоку вынырнул человек в форме. — Господин Можайский?
— Да.
— Прошу вас покинуть коляску: это — собственность Департамента полиции!
Можайский ошеломленно вылез обратно на мостовую и отправился через мост к остановке омнибуса.