— Прежде всего, Вадим Арнольдович, — начал, поерзав в кресле, Можайский, — у меня есть новость… да не маячьте вы так: присядьте ей Богу!
Гесс, всё еще размышлявший о собственной идее, вздрогнул и поспешил — присоединившись к Владимиру Львовичу — присесть на краешек кровати. Усесться с удобством — развалившись и, скажем, закинув ногу на ногу — он побоялся: кровать и впрямь не давала ощущения надежности. Как только Гесс на ней добавил к массе тела Владимира Львовича массу своего собственного тела, она жалобно скрипнула и перекосилась.
— Да-да, Юрий Михайлович, я слушаю… что за новость?
Можайский покачал головой, но от комментариев воздержался.
— Незадолго до… — быстрый взгляд в сторону Анутина, — прихода Владимира Львовича я получил вот это по дипломатическому каналу из нашего посольства в Риме.
Можайский вынул из кармана письмо. Судя по тому, что убористый почерк покрывал — с обеих сторон — несколько страниц, письмо было весьма информативным, но зачитывать его целиком Можайский не стал.
— На наших друзей напали.
Гесс едва не подскочил, но вовремя спохватился — кровать могла бы и рухнуть — и только живо спросил:
— Напали? Где? Когда? На кого именно из наших друзей?
— На Сушкина и Любимова, — ответил Можайский. — В Петербурге. Сразу же после нашего с вами, Владимир Арнольдович, отъезда…
Можайский полуобернулся — так, чтобы лучше видеть Анутина — и пояснил специально для генерала:
— Сушкин — репортер из Листка…
— Как же, как же! — немедленно отозвался Владимир Львович. — Читаю, знаю…
— Любимов — мой младший помощник.
Лоб Владимира Львовича пошел морщинами, во взгляде появилось сомнение узнавания — то ли узнал, то ли нет, но имя вроде бы знакомое:
— Постойте! — Владимир Львович решил уточнить. — Любимов… Не сын ли это Славы Любимова? Он по какому ведомству: гражданскому или военному?
— Поручик, — без лишних подробностей пояснил Можайский.
— Николай?
— Да.
— Значит, он!
Можайский смотрел на Владимира Львовича своими улыбающимися глазами и явно ожидал продолжения. Владимир Львович не замедлил:
— Слава — тоже мой бывший сослуживец… мир его праху! Отличный был человек. Николая, по большому счету, я и не знал никогда, но наслышан о нем: пока Слава был жив, мы переписывались…
— Переписывались?
— Да. Выйдя в отставку, он поселился в имении: дела уж больно расстроены были. Так что видеться — мы не виделись, но связь не теряли. Он писал мне, что сын пошел по его стопам: училище и всякое такое… а потом всё кончилось: Слава умер, и последнее, что я узнал — Николай был выпущен в полк. Однако в последнее время до меня стали доходить слухи, что у нас в участке — на острове я имею в виду — появился резервист с такою же точно фамилией. Фамилия, конечно, не редкая, но слишком уж много совпадений было в доходивших до меня слухах. Одно только не сходилось: с чего бы Николаю полк на полицию променять? Но…
— В полиции ныне опасностей больше, — совершенно серьезно сказал Можайский.
Владимир Львович понял мгновенно:
— Ах, вот оно что!
— Именно.
— Значит, никаких сомнений: это — сын Вячеслава!
Можайский кивнул и собрался что-то еще сказать, но тут вмешался Гесс:
— Господа! — воскликнул он. — Всё это замечательно, но что с ними?
Можайский перевел взгляд на Гесса:
— Сушкин в порядке, поручик — в больнице. Он ранен, и весьма тяжело. Ему разбили голову. А еще он подхватил пневмонию. Борьба за него идет не на жизнь, а насмерть.
— Но как это случилось?
— Их угораздило попасть в притон на Голодае.
— Но зачем, прости, Господи?!
— Сушкин предложил.
— Сушкин?
— Да.
Гесс смотрел на Можайского с тем выражением удивления на лице, какое иногда имитируют клоуны в цирке. Только было это совсем не смешно, и никто поэтому не смеялся.
— Сушкин, — сухо пояснил Можайский, — когда-то познакомился с владельцем этого притона. Более того: владелец помог ему в кое каких мелочах, хотя и неприятностей с его подачи тоже хватало. Зачем Сушкин потащил туда поручика — одному Богу ведомо, но для нас важно другое. Нам, господа, — Можайский обратился уже к обоим — не только к Гессу, но и к Владимиру Львовичу, — невероятно повезло!
— Как?!
— Звучит, конечно, странно, — согласился Можайский, — но, тем не менее, это действительно так: нам повезло.
— Ушам своим не верю!
— Но поверить придется: слушайте.
И тогда Можайский рассказал о ставших ему известными из письма фактах, считая и те, что относились к фальшивым бумагам.
— Не подлежит сомнению явная связь между этим… скажем так: синдикатом… и организацией Кальберга. Синдикат выкупил — представляете? — не получил, а именно выкупил у Кальберга фальшивые облигации. Как рассказал Сугробин — его взяли сразу же после того, как Сушкин дал собственные показания, — сделка прошла по щадящим условиям: пять копеек за рубль. Таким образом, на руках у синдиката оказалось бумаг на сто миллионов, а заплачено за них было пять миллионов. Деньги тоже немалые, но куда больше должна была стать прибыль с выручки. И хотя Сугробин со своими людьми не рассчитывал выручить все сто миллионов, но примерно на половину надеялся. Вот почему он так… взбесился, когда неожиданно выяснилось: бумаги пропали! Мало того, что синдикат лишился пяти миллионов рублей, так еще и потерял около пятидесяти потенциальных!
— Но зачем Сугробину всё это вообще понадобилось?
Можайский только руками развел:
— Жадность, я полагаю.
— Значит, Кальберг…
— Да: Кальберг ловко всё просчитал. После первых неудач с фальшивыми облигациями он призадумался. Его — это, конечно, еще предстоит выяснить, но, думаю, так оно примерно и было… его, повторю, наниматели забили тревогу: фальшивки нужно было внедрить! Кровь из носу, но — нужно. Из всех… нехороших сил, на какие Кальберг мог положиться или с какими мог без труда вступить в контакт, он обратил внимание на две: на преступный синдикат Сугробина, созданный едва ли не по образу и подобию итальянской мафии, и на доморощенных революционеров, не только вечно испытывающих нужду в деньгах, но и также готовых якшаться с любою сволочью, какая только пообещает им поддержку. Так он вышел не только на графа, но и на подполье. А в подполье его идею — он предложил организовать профессиональную типографию — подхватили с радость. Кальберг пообещал поставить оборудование и подбросить материалов: краску, бумагу… в общем, всё, что необходимо для почти безразмерной печати провокационных листовок, брошюр и книг. В обмен же потребовал привлечь настоящих мастеров, способных создать и оттиски государственных ценных бумаг. Подпольщики согласились. Так заработала самая массовая столичная типография экстремистов, а Кальберг получил великолепного качества фальшивки.
— И…
— Нет. Распространить самостоятельно он эти бумаги не мог: слишком велик объем и слишком велик риск — ведь после провала своих первых опытов он уже находился под наблюдением известных персон, причем под наблюдением именно по этому вопросу. Поэтому он и решил положиться на врожденностью жадность тех, для кого деньги не средство, а вечная цель. То есть — на преступников. Но, разумеется, простые уголовники ему также не подходили: что могут сделать простые уголовники? — ничего! А вот синдикат Сугробина — совсем другое дело! Была всего лишь одна загвоздка: Сугробин, каким бы негодяем он ни был, мог, что называется, и мать родную за несколько тысяч продать, но торговать Россией — это вряд ли.
— Подождите! — Владимир Львович. — Вы хотите сказать, что целью бумаг был подрыв нашей экономики?
— Конечно. Что же еще? Но не просто экономики. Хозяева Кальберга собирались нанести удар по самому важному сектору — доверию к займам. Представляете, насколько сильно было бы подорвано это доверие, окажись на руках у граждан сто миллионов в фальшивых облигациях?
Владимир Львович невольно побледнел, представив себе последствия.
— Спасло нас только чудо. Бумаги не успели поступить в обращение из-за… того же всё Сушкина, господа!
Гесс и Владимир Львович переглянулись.
— Этот чудак настолько серьезно воспринял просьбу Сугробина помочь ему в деле улучшения быта кладбищенских служителей, что взялся за проблему не за страх, а на совесть. Он, обивая пороги различных ведомств и распихивая по редакциям свои статьи, достал всех и каждого так, что даже выражение «сидит в печенках» не могло бы в полной мере описать, как именно он надоел людям! Сушкин добрался даже до Павла Ивановича Лелянова, который был вынужден собрать внеочередное собрание гласных городской Думы и — по итогам — создать профильную комиссию… в общем, господа, наш борзописец — долгих ему лет! — катая снежки, накатал такой огромный ком, что этот ком, покатившись, начал сметать все прежние порядки. Сугробин не ожидал ничего подобного: он думал, что обойдется мелочами, ерундой — где-то крышу подновят, где-то краской пройдутся… но вышло совсем иначе.
— Но зачем Сугробину вообще понадобились эти улучшения?
— О, он это охотно пояснил: терять-то ему уже нечего…
— Так зачем же?
— Служители кладбищ являлись важными в его организации людьми. Не штатными, конечно и если так можно выразиться, а чем-то вроде агентов на комиссии. Эти люди помогали ему укрывать следы преступлений: тогда, когда такие следы скрывать было необходимо…
— Что значит — когда было необходимо? — удивился Владимир Львович.
— А то и значит, — ответил Можайский. — Иногда Сугробин работал на эффект: ради устрашения. В таких случаях ничего прятать было не нужно.
— А, — протянул, передернувшись, Владимир Львович, — понимаю: публичность. Так и власти некоторых стран порой поступают: казнят захваченных преступников или противников особенно жестоко и у всех на виду. Мерзко, но эффективно… иногда.
— Совершенно верно.
— А дальше?
— Просто. Развитая Сушкиным непомерная активность всё пустила под откос, причем в самом прямом смысле. На кладбищах начались планомерные реконструкции жилых помещений. И вот однажды… — Можайский усмехнулся, — дело дошло и до Смоленского кладбища, где у Сугробина был тайник. Именно в этот тайник он и поместил полученные от Кальберга фальшивые бумаги. А сам тайник находился… нет, ну что за чудо! — в обшивке барака, в котором проживали могильщики! Сугробин, конечно, бросился было опустошить его, но опоздал: кто-то опустошил его раньше. Когда — в ходе реконструкции — обшивку содрали, фальшивки и обнаружились. Но кто их забрал? Сугробин сразу же понял, что не мы — то есть, не полиция. Ведь скандал не разразился и не было никаких иных признаков того, что бумаги попали в руки официальных лиц. И тогда Сугробин подумал… на Сушкина! Он почему-то решил, что репортер польстился на них, то ли не зная о том, что они фальшивые, то ли решив самостоятельно пустить их в оборот и сильно на этом обогатиться. Вывод, разумеется, очевидно абсурдный, но только для честного человека. Сугробин же был настолько ослеплен своею собственной подленькой душонкой, что и другим приписывал схожие качества характера! Он ведь, собственно, только потому и с Кальбергом согласился сотрудничать, что тому — барону то бишь — удалось надавить на его слабость: ненасытную жажду денег. Он даже позволил барону убедить себя в том, что такое грандиозное количество фальшивок ущерба государству не нанесет! Представьте себе, но и на допросе Сугробин продолжал уверять, что основною целью было всё ровно наоборот: подорвать не кредит российских властей, а кредит иностранных обществ! Мол, он, Сугробин, якобы собирался сбывать бумаги не российским покупателям, а иностранным!
— Но какая разница?
— Вот именно: никакой.
— Но он поверил в то, что сбыт иностранцам не принесет России вреда?
— Да: жадность его ослепила.
— Удивительно!
И снова вмешался Гесс:
— Но откуда обрывок той же бумаги взялся у Молжанинова?
— Хороший вопрос, Вадим Арнольдович! Вот на него-то, надеюсь, мы скоро получим ответ!
Гесс пристально посмотрел сначала на князя, затем на Владимира Львовича, затем снова на князя:
— А знаете что? — задал он риторический вопрос. — Что-то тут всё же не так!
Владимир Львович:
— Что именно? На мой взгляд, всё логично…
— Да, — согласился Гесс, — вроде бы всё логично.
— Что же тогда вас тревожит?
— Не знаю. Просто предчувствие!
Можайский, чтобы слегка притушить улыбку в глазах, прищурился и улыбнулся губами:
— Думаю, Вадим Арнольдович, у вас реакция. Мы столько раз оказывались на ложном пути, что вам и теперь мерещатся ошибки.
— Вы полагаете?
— Да.
Гесс вздохнул и пожал плечами:
— Что же: возможно.
Но Вадим Арнольдович зря поспешил согласиться. Как показало скорое будущее, предчувствия его не обманули!