— Но если бумаги пропали, и взял их не Сушкин, то кто же? — спросил Владимир Львович.

Можайский затруднился с ответом, но какой-никакой ответ все-таки попытался дать:

— Допросы еще продолжаются, как, собственно, и само следствие. Бумаги пропали — факт. Но кто их взял и зачем — пока не установлено. Лично я — на основании прочитанного в письме — склоняюсь к самому простому варианту: их умыкнули могильщики.

— Господи! — воскликнул Владимир Львович. — Но им-то они зачем?

— Да просто…

— Не понимаю!

— Могильщики, — пояснил Можайский, — оказались теми людьми, которым добраться до бумаг было проще всего. Конечно, остаются еще и рабочие, непосредственно осуществлявшие разборку барака, но если бы на бумаги наткнулись они, это всплыло бы непременно: незаметно распихать по карманам на сто миллионов облигаций они бы вряд ли смогли. А вот могильщики… этим не составляло никакого труда перепрятать находку. А уж зачем — другой вопрос. Скорее всего, их настолько измучила бедность, что неожиданно свалившееся на них колоссальное богатство напрочь затуманило им головы. Уверен: пройдет еще немного времени, и фальшивки начнут потихоньку всплывать. Готов пари заключить: их попытаются сдать прямиком в контору Государственного банка или в одно из его двадцати девяти столичных отделений. Причем — готов и в этом случае спорить — на пробу предложат совсем немного. Я не успел послать телеграмму, но, думаю, к такому же выводу пришли и на месте. Надеюсь, во всех отделениях поставили посты, особенно в двух наших — василеостровских: они ближе всего к Смоленскому кладбищу. Если я прав, уже на днях кто-нибудь из могильщиков попадется.

— Но Сугробин…

— Вы спрашиваете, почему он не подумал о том же?

— Вот именно.

— Скорее всего, подумал. Но — слишком поздно. Слишком уж он зациклился на Сушкине, а потом еще и на нашем юном друге: я поручика имею в виду. Даже до убийства дошел. Но еще прежде…

— Что?

Можайский повернулся к Гессу:

— Помните покушение на Сушкина?

— Накануне пожара?

— Да.

— Конечно. Мы решили, что лысый гигант, ломившийся в парадное сушкинского дома, был Кальбергом. Так сказать, собственной персоной!

— Точно. Так вот: это и был Кальберг, но действовал он явно не один. Дворник — тот, который спугнул взломщика и тут же получил по голове — дал смутные показания, настаивая на том, что видел еще какую-то тень. Мы, помнится, даже пошутили что-то насчет привидений или призраков, прячущихся по крышам… Или это я не с вами шутил, а с самим Сушкиным?

— Наверное, с Сушкиным, — немного растерянно предположил Вадим Арнольдович. — Я такого не помню!

Можайский махнул рукой:

— Неважно! Суть в другом. Кальберг был обеспокоен пропажей бумаг не меньше Сугробина. Какой удар! Вы только подумайте, господа: столько усилий, чтобы наладить наконец-то производство высококлассных подделок, и всё насмарку из-за какой-то нелепой случайности! Но из-за случайности ли? Как и Сугробин, Кальберг в первую голову заподозрил нашего бравого репортера. Ему показалась странной и неуместной проявленная им активность в деле переустройства быта служителей кладбищ. Но кроме того, именно Сушкин в его глазах оказывался тем человеком, который запросто мог и оказаться в разобранном сарае, и прикарманить найденные в нем облигации, и с легкостью вынести их с кладбища и припрятать до лучших времен. Кальберг — в отличие от Сугробина, полагавшего за Сушкиным обычную жадность — к репортеру относился неприязненно и с тем высокомерием, какое вообще свойственно сторонней публике в отношении газетных писак. С его точки зрения, все они — газетчики — не более чем продажные твари, за мзду готовые присочинить абсолютной чепухи. И как же с такими шаткими моральными устоями не польститься на миллионы и миллионы найденных по случаю денег? И ведь что самое невероятное, Кальберг, на своем веку немало повидавший репортеров и журналистов и прекрасно разбиравшийся в специфике их профессий, был не так уж и далек от истины. Ни для кого не секрет, что многие из этой братии — вылитый портрет отвратительного склочничества, гнусной лжи и самой постыдной бессовестности. А коли именно таковы многие из них, с чего бы делать исключение для одного? И Кальберг не сделал. Узнав от Сугробина о краже и выслушав его соображения о виновном, он согласился с выводами графа и предложил нанести удар. Говоря проще — вломиться к Сушкину и либо отобрать у него похищенные бумаги, если бумаги эти находились прямо в квартире, либо заставить Сушкина признаться в том, куда он их спрятал. Должен заметить, Никите повезло чрезвычайно! Попади Сугробин и Кальберг к нему в квартиру, дело бы закончилось очень скверно.

— И вы думаете, что пожар…

— Уже и не сомневаюсь в этом!

— Но зачем?

— Сугробин уже признался, что пожар — его рук дело. Точнее, его людей. Что самое страшное, мы тоже не расстались с жизнями лишь по чистой случайности: человек неверно рассчитал мощность зарядов, так что всего лишь полыхнуло. А должно было рвануть!

— Боже мой!

— А вот зачем Сугробин это проделал… здесь всё тоже на редкость просто. Когда — благодаря выставленному нами оцеплению и устроенной засаде с приводом всех в участок — Сугробин и Кальберг поняли, что подобраться к Сушкину они не смогут, их осенила печальная, но умная мысль: уничтожить. Собственно, не столько самого Сушкина, сколько бумаги. Попади они разом — в таком количестве! — в наши руки, дело было бы швах. И поэтому как ни было грустно приговорить всю эту великолепную партию, но выбора у них не оставалось. Они исходили из вполне здраво вытекавшего из их заблуждений предположения, что бумаги всё же находятся в квартире либо спрятаны где-то в доме. А коли так, нужно было дом уничтожить и желательно — без остатка. В труху, если позволите это сравнение. Только полные руины могли послужить достаточной гарантией исчезновения столь страшной и губительной улики!

Можайский замолчал, откинувшись на спинку кресла. Владимир Львович тоже молчал — потрясенно. А Гесс о чем-то задумался.

— Да, — нарушил он тишину, — это похоже на правду. Но меня продолжает беспокоить обрывок фальшивой облигации у Молжанинова! Вспомним, что между Молжаниновым и Кальбергом развернулось настоящее противостояние… откуда тогда у Семена Яковлевича могла взяться кальберговская фальшивка? Нелепо думать, что он ее украл!

— Возможно, — с непонятным равнодушием предположил Можайский, — ее доставил Молжанинову агент: человек, одновременно входивший в организацию Кальберга и в то же самое время работавший на Молжанинова.

Гесс наморщил лоб, а затем причмокнул:

— Слишком много допущений… сложно всё это! И еще один момент…

— Да?

— За каким, извините, чертом Кальбергу и Молжанинову понадобилось вывозить людей в Италию?

— Вы опять?

— Конечно! Извините, Юрий Михайлович, но отделаться от мысли, что нас водят за нос, я всё-таки не могу!

Можайский встал из кресла и прошелся по номеру. Номер был невелик и поэтому хождения от двери к окну и обратно оказывались… какими-то сумбурными или, во всяком случае, производили впечатление именно сумбура.

— Италия, Италия… — бормотал Можайский, не глядя ни на Гесса, ни на Владимира Львовича.

Гесс, однако, и Владимир Львович напротив — внимательно следили за метавшимся князем и не менее внимательно вслушивались в его слова.

— Италия… почему Италия? Неужели мы и впрямь что-то упускаем из виду? И почему… театр? Что за прихоть такая?

Внезапно князь резко остановился:

— А ведь Кальберг — шпион! — громко сказал он.

— Да, мы это уже знаем.

— Не только диверсант, но и шпион! — настаивал Можайский.

Гесс и Владимир Львович переглянулись. Гесс повторил:

— Да, Юрий Михайлович, мы это знаем!

Можайский встал вплотную к кровати и, глядя на Гесса и Владимира Львовича сверху вниз, сказал уже в третий раз:

— Шпион, господа! Понимаете?

Владимир Львович аккуратно подвинулся на кровати: так, чтобы оказаться чуть дальше от Можайского.

— Что вы этим хотите сказать? — спросил он.

— А вот что! — по вечно мрачному лицу Можайского неуловимой тенью проскользнуло выражение торжества. По крайней мере — спроси их кто-нибудь об этом, — и Гесс, и Владимир Львович могли бы за это поручиться. — Вот что я хочу сказать: мы действительно упустили очень важный момент. И этот момент — наниматели Кальберга. Мы почему-то решили… ну, хорошо: подспудно думали, что это — англичане. Мы исходили из фактов биографии Кальберга: его участия — но не с той стороны — в сражении при Кушке, его польского национализма, а ведь Польша — ни для кого не секрет — волнуема рукой из-за Ла-Манша… Но так ли это? Действительно ли он — британский агент? Давайте представим, что нет.

— Но чей тогда?

— А вот подумаем… Италия! Почему всё в конце концов сошлось здесь? Почему — я вас спрашиваю, господа — мы с вами прямо сейчас сидим не в Петербурге, не в Лондоне… не в Берлине, наконец? Почему — в Венеции? Что здесь есть такого, что могло бы привлечь шпионов, работавших и в России? Ну-ка?

И снова Гесс и Владимир Львович переглянулись, причем во взгляде Гесса промелькнуло выражение того самого понимания, какое уже однажды появлялось в нем: совсем недавно, в то время, когда он сам размышлял, ожидая вестей от Можайского. Но и в этот раз понимание, на мгновение появившись, от Гесса ускользнуло.

— Юрий Михайлович! — попросил он. — Не томите!

Можайский кивнул:

— Хорошо.

— Вы что-то сообразили? — спросил Владимир Львович.

— Надеюсь, да, — ответил Можайский. — Судите сами. В настоящий момент на континенте имеется союз. И этот союз — между Германией, Австрией и… да, господа: Италией! Союз сильный, направленный, в том числе, и против нашей державы. Но в нем имеется очень слабое звено. Это звено — Италия и есть. Не секрет, что Италия прямо поставила условием своего присоединения отказ от действий против Британии в том случае, если Британия каким-нибудь образом вступит в войну. Италия попросту блокирована английским флотом и — в случае чего — оказывается под таким ударом и в таком месте, против которого и где ни Германия, ни Австро-Венгрия подать ей помощь не в состоянии. В противоположность союзу Тройственному и для противостояния ему, мы — Россия, Англия и Франция — заключили или находимся на стадии подготовки заключения двусторонних договоренностей. С Францией — вы знаете — такой договор у нас уже есть.

— Но…

— Да, Вадим Арнольдович, я помню: еще в Петербурге мы обсуждали Францию, а вы рассказывали нам об отношении к ней Талобелова. Нам казалось естественным клясть французов на все корки. Лично я от своего мнения не отказываюсь и ныне: французы, конечно, нам союзники, но это — своевольные, ветреные и очень слабые союзники. Франция лишь по видимости является великой державой, а на деле она ни технически, ни — и это важнее — морально не подготовлена к сколько-нибудь серьезным противостояниям. Не удивлюсь, если в грядущих событиях именно Франция подбросит нам проблем: то ли предательством, то ли поражениями… неважно. Прямо сейчас нам куда важнее другое: мы были бы непрочь оторвать Италию от Тройственного союза, а немцы и австрийцы, понятно, наоборот — хотели бы Италию удержать. Из сводок и новостей известно, что итальянское правительство колеблется. Даже поговаривают, что оно уже пошло на сепаратное соглашение с той же Францией — воздержаться от участия в войне, если на Францию нападет Германия. Но это, разумеется, только слухи. Однако в каждом слухе имеется и доля правды: иначе устойчивые слухи и не появляются на свет. И вот, господа, что-то мне подсказывает: мы оказались втянутыми — ни много, ни мало! — в борьбу за это королевство!

И снова Гесс и Владимир Львович переглянулись.

— Этим многое можно объяснить. В том числе и то, что нас приняли… гм… с такою прохладцей. Что же до Венеции, то и с этим тогда всё становится ясно: именно в Венеции до сих пор сильная австрийская агентурная сеть!

— Но Молжанинов?

— Не знаю!

Можайский подошел к окну и выглянул на улицу.

По-прежнему шел дождь. По-прежнему было неуютно.

— Не знаю! — повторил Можайский, отворачиваясь от окна. — Однако, светает. Нам пора определиться с дальнейшим.

Гесс и Владимир Львович поднялись с кровати и встали в центре комнаты, ожидая распоряжений. Почему-то оба они решили, что у Можайского уже сформировался план действий. Гесс так и вовсе поверил в это настолько, что его собственная идея, которую он еще четверть часа готов был предложить на общее обсуждение, отступила в его голове на задний план. Хотя и не померкла окончательно.

Можайский удивленно посмотрел на вставших… мы говорим «удивленно», потому что иначе нельзя сказать: на самом-то деле выражение постоянно мрачного лица Можайского ничуть не изменилось, а вечная улыбка никуда не делась из его глаз. И все же, удивление явственно проявилось: в чем-то, что объяснить или описать затруднительно.

— Господа?

Владимир Львович, откинув пиджак, достал из-за ремня внушительных размеров револьвер и, переломив его пополам, проверил содержимое барабана:

— Начинаем? — с лихими искринками во взгляде вопросил он.

Можайский положил руку на руку Владимира Львовича и прикрыл таким образом револьвер:

— Куда вы спешите? Нужно еще подумать!