Рассказывая про отправку раненых, я пропустил такое событие, как Первое мая. Хоть несколько слов скажу, что это мой любимый праздник, и в лесу мы отмечали его от всей души и даже красиво… Лагерь был чисто прибран, украшен плакатами и лозунгами. Наши художники нарисовали каррикатуры на Гитлера, им тоже нашлось место. Над каждой землянкой привязали хотя бы красную ленточку к ветке.

А главное, настроение было хорошее. Вырвались из кольца оккупантов, готовились показать им, какие у нас силы. В десять утра состоялся лесной парад — по всем военным правилам. Люди почистили свое оружие, выпрямились, словно бы подросли, молодцевато держали строй.

Пожалуй, сердился, не в меру ругался и нервничал один Саша Кравченко, наш радист: никак ему не удавалось поймать Москву, а все хотели ее послушать. Но батарейки сели…

Мы пошли к Попудренко, поздравили друг друга с праздником, и Николай Никитович пригласил весь наш штаб к себе на обед и… концерт! Обед у него был отменный, а концерт — и слов не подберу. Как там пели, как декламировали! У нас в отряде была самодеятельность, бойцы сами пели под гармошку, радовали и забавляли товарищей, но здесь мне казалось, что я в настоящем театре, хоть забывай про лес.

Признался в этом Николаю Никитовичу, а он засмеялся, счастливый:

— Верно! Они и есть артисты! Лучшие черниговские артисты. Ну сейчас-то основная должность у каждого другая: кто пулеметчик, кто медсестра, — но ведь это не на век, так что не забывают своей профессии!

Очень понравился мне этот первомайский праздник в Злынковском лесу, похожий на мирную лесную маевку…

А гитлеровцы стояли всего в пятнадцати километрах. И мы уже продумывали, как будем бить их, обговаривали даже план совместного нападения на Злынку, где располагался довольно многочисленный гарнизон. Николай Никитович предлагал напасть на Злынку днем, в базарный день, считая, что так скорее достигнем внезапности. Я держался ночного варианта. Мы, конечно, договорились бы, но тут, на двадцатый день нашего пребывания в Злынковском лесу, пришел приказ УШПД за подписью Строкача, в корне менявший задачи соединения Попудренко и нашего отряда.

П. Н. Вонарх

Доставил приказ Яков Федорович Коротков, который спустился к нам на парашюте.

Николай Попудренко должен был по новому приказу, согласованному, конечно, с армейским командованием, перейти со своими черниговцами в междуречье, то есть в леса между Десной и Днепром. А наш путь лежал на Полтавщину — вместо Львова. Несколькими днями раньше, взвесив свои возможности, мы послали радиограмму с просьбой разрешить нам создать партизанское соединение из трех отрядов. Теперь нам разрешалось создать такое соединение и предлагалось назвать его Полтавским. Почему? Все объясняла наша новая задача: парализовать железные дороги на Полтавщине. Было понятно, что это тоже связано с готовящимся наступлением нашей армии.

Командиром нового соединения назначался я, комиссаром — Митрофан Негреев, начальником штаба — Иван Салай-Кругленко, но он отбыл из-за тяжелого ранения, и его обязанности стал исполнять Петр Коротченко — Кочубей. В отрядах на командные должности мы поставили Александра Каменского, Порфирия Вонарха, Илью Шкловского, Михаила Попова, Александра Цыбочкина — боевых, проверенных в деле товарищей.

Порфирий Вонарх, уроженец села Синявки, в апреле вступил в наш отряд, командовал взводом, ротой. Я верил, что он сможет командовать и отрядом. Партизанам нравились его спокойствие, умение быстро принимать решения. Быстро, но не наобум, продуманно. В самой острой ситуации Порфирий никуда не торопился. Это конечно же говорило о его личном мужестве, а партизанские бойцы такое ценят.

Г. Г. Еременко

Александр Цыбочкин до войны работал на заводе, был оставлен Черниговским обкомом партии на подпольной работе, а в марте пришел к нам в отряд. Храбрости ему тоже было не занимать, как оказалось в боях, где человека видишь сразу.

Войсковую разведку возглавил Андрей Дунаев, а моим заместителем по разведке стал Яков Коротков, тот самый, что привез новый приказ, выбросившись к нам с парашютом, — старый красногвардеец и чекист. Участник гражданской войны, он вел борьбу с басмачами в Средней Азии и уже тогда имел правительственные награды за храбрость. В общем, Яков Федорович — из старой гвардии большевиков, как и многие другие организаторы нашего соединения. А Мирослава Тарновского назначили руководителем инженерно-саперной части, в которую входила диверсионная группа. Материально-техническое дело по-прежнему поручили «майору» — Мейтину. А лечебно-санитарные заботы — нашему главврачу Григорию Еременко.

Подсчитали по спискам и донесениям: у нас более пятисот бойцов. Вооружены все — винтовками, автоматами, станковыми пулеметами, за последние дни к ним прибавились ротные и батальонные минометы. Вот только пушек еще не было…

Разумеется, при формировании соединения было уделено много внимания подбору и расстановке кадров политсостава, партийного и комсомольского актива. Всю душу вкладывал в это дело наш комиссар Митрофан Гаврилович Негреев. Для непрерывной политико-воспитательной работы среди партизан и местного населения были созданы группы агитаторов в каждом отряде. Опираясь на широкий партийный и комсомольский актив, на его личный пример в боевых и диверсионных операциях, мы могли решать задачи, поставленные Украинским штабом партизанского движения.

Сколько бы я ни занимался делами, как бы серьезны они ни были, а все время подбиралась и точила мысль: расстаемся с Попудренко. Давно ли я собирался его корить за то, что нам не выложили сигнальных огней в ту туманную ночь и заставили самолет возвращаться обратно в Москву, а вот уже и расстаемся. Отчего так устроен человек, что лишь перед самым расставанием он в полной мере чувствует и понимает, как дорог ему тот, с кем он сегодня прощается? Этого не переделаешь, наверно, потому что по-настоящему не оценишь друга без разлуки — такова жизнь…

Николай Никитович позвал нас, всех командиров и комиссаров отрядов, к себе на ужин. Короткое слово сказал, как мы воевали в эти месяцы и какие дела нам предстоят. А потом выпили по чарке, как водится, за успех… Разговоры всё не ладились, от грусти, наверно, охватившей всех. Начали скрывать ее за шутками, загадками, анекдотами, мужики всегда от грусти, которая вдруг обнажится, убегают в шутки и смех. Маскируются.

Не помню уж, кто первый спросил: какой город у нас называется именем одного мужчины и ста женщин? Недолго мучились — Севастополь! А смеялись долго.

— А какой город стоит на сене? — спросил Попудренко.

Ну ясно было, что Сена, с большой буквы, это река, и на ней стоит Париж. Да, мы еще давным-давно, впервые услышав об этом, помнится, потешались, что столица Франции стоит на сене. Большой буквы ведь не различаешь на слух, и звучало это забавно, как, впрочем, и сейчас забавляло уставших партизан. Но уж очень просто. Делаем вид, что задумались, что ломаем голову. Опасались подвоха. И наконец сдались:

— Не знаем!

— Какой?

— Париж, — сказал он.

И так мы долго опять смеялись! Не ловил, оказывается, и всех этим поймал!

Оживленней становилось за столом. Рассказали, как Гитлер разговаривал со своим портретом: «Скажи, Адольф, что дальше будет?» И портрет ему отвечает: «Меня снимут, а тебя повесят».

Подняли еще по чарке — друг за друга, и тогда Попудренко попросил меня рассказать о себе. Я отбиваться начал:

— Зачем?

— Ты среди нас старший. Батька, можно сказать. Я все выбирал время, чтобы попросить — расскажи о чем-нибудь интересном, а вот уж и до разлуки — день-другой… Расскажи! Некогда откладывать.

— Обо всем не расскажешь.

— И не надо обо всем! Давай какой-нибудь случай — из прошлого, когда многих из нас еще и на свете не было…

Его начали поддерживать другие, я понял, что не отобьешься, пусть и говорить не хотелось, лучше бы еще посмеяться, рассеяться немного. Но тут вспомнился один, можно сказать, веселый случай, и я согласился:

— Слушайте, чтоб вам…

Первым к революционным делам из нашей семьи потянулся старший мой брат Степан. Он и плотничал, и столярничал, устроился работать на лесопильный завод в Узруевском лесу, отец глядел и радовался: вырос помощник! А брат Степан уже скопил злобу против богачей и — это было перед самым пятым годом, — поскольку других революционеров рядом еще не видали и не слыхали, связался с отрядом Савицкого, который действовал в Узруевском лесу. Кто он был по убеждениям, этот Савицкий, не могу сказать, не знаю, но бедных не трогал, а на богачей-живодеров нападал, как Робин Гуд.

Невдалеке от нашей слободки, в хуторе Фирсове, жила одна помещица, которая так боялась крестьянской расплаты за свои издевательства, что, не считаясь с расходами, держала у себя драгунов для охраны имения. Ну вот, как-то Савицкий возьми да и напиши ей письмо, что приедет в гости. Пусть, дескать, ждет и готовит драгоценности. Она, конечно, скорей об этом земскому начальнику и в город, исправнику. Те даже руки потерли: вот случай покончить с Савицким, изловить его!

Охрана прибыла на следующий день. Помещица радушно приняла командира, поставила на стол всякие угощения, сама уселась рядом. Только начали ужинать, командир делится с ней тревогой, что, по его сведениям, каждый час может появиться Савицкий и лучше ей свои драгоценности принести в эту комнату, а он поставит на часах солдат с винтовками и кинжалами. Так и сделали. После ужина командир еще говорит помещице: для успеха операции, чтобы не спугнуть Савицкого, драгунам следует снять посты вокруг усадьбы, спрятаться где-нибудь в помещении и ждать тихо, он скомандует, когда потребуется их помощь. И это исполнили. Командир выставил в местах, укрытых от взгляда, свой тайный дозор. Помещица его похвалила, какой он умный да хитрый, а он смеется: вы же еще не знаете, какой! «Ах, — говорит помещица, — появится Савицкий, узнаю, даст бог!» — «А он уже здесь, — отвечает командир, — позвольте представиться… Савицкий!»

Оказывается, это и был Савицкий. Опередив охрану, обещанную исправником, под ее видом он сам прибыл в имение помещицы со своими людьми. Драгунов они заперли в помещении, барыню привязали к стулу, а к ее ногам и рукам — по свертку, в которых, сказали, запакованы бомбы, взрывающиеся от крика. Едва помещица крикнет, так, мол, и взлетит на воздух…

Ну она и сидела тихо, пока драгуны не вырвались из заточения и не вынули из свертков на ее руках и ногах… морковь! Савицкий тем временем был уже далеко…

Человек, надо полагать, смелый и дерзкий, уверенный, что приносит людям добро, он устроил еще несколько налетов на помещичьи усадьбы, раздавая добычу обездоленным крестьянам-беднякам. Поймать его было трудно, потому что все его люди вроде моего брата днем ходили на работу и выглядели мирно. Но после нападения на хозяйку хутора Фирсова разъяренная жандармерия начала выслеживать Савицкого с собачьим усердием и в конце концов убила, а группу переловила по доносу — попался один фискал. И Степан оказался в Сибири. Как политический.

— За Савицкого? — спросил кто-то из слушавших.

— Не только… Приходя с завода домой на воскресенье, он, бывало, приносил с собой листовки против буржуев и помещиков, учил меня, как надо незаметно распространять их… Примерно, ездили мы с отцом в базарные дни в город, ходишь по базару и сунешь две-три листовки в воз крестьянина. А однажды я ухитрился положить несколько листовок в карман городовому.

— Как?

— А так… Городовые, случалось, пристраивались к крестьянской компании выпить чарку-другую. Вот и этот, известный злодей и придира, остановился возле нашего воза поживиться, когда знакомые подошли к отцу потолковать о жизни, а отец, конечно, приветил их… Ну как раз городовой чарку пил, тогда я и сунул ему листовки в карман шинели, вынув их из-за пазухи. И тут же отправился бродить по базару — интересно мальчишке… А после — разговоров! В полицейском участке, при начальнике, этот городовой полез за чем-то в карман и рассыпал по полу листовки. Его из полиции вовсе выгнали, а слух по всему Новгород-Северскому разнесся: революционеры-то пошли так действовать, что городовые из своих карманов листовки вынимают!

— Сколько вам тогда было?

— Четырнадцать.

— После Степана — первая опора отцу, стало быть.

— Да, он меня всеми правдами и неправдами в земское ремесленное задумал отдать. А я ведь не окончил даже церковно-приходской школы, и отцу, конечно, указали: не лезь. Но у него шесть ртов в доме кроме жены, моей матери. Давай отец молить священника, отца Андрея, чтоб тот выписал мне справку об окончании школы. Тот выпить любил и передает через попадью, что это будет стоить двадцать пять рублей. Где взять такие деньги? Пришлось телку продать, кое-что заложить, у друзей занять по рублю, по два, и вот священник принял нас в кухне. Объясняет, что для порядка должен сначала меня проэкзаменовать. Я дрожмя дрожу, а он задает вопрос: «Утром ползает, днем ходит, а вечером на четвереньках стоит. Что это?» Думал я, думал и отвечаю: человек. Он вроде рассердился сначала: почему? Я еще больше задрожал, бормочу: «Маленький ползает, потом ходить научается и ходит, а станет стариком — уж ничего не может, даже и ходить, только на четвереньках стоит». Поп развеселился, кричит: «Угадал!» С его справкой приняли меня в ремесленное, но вскоре выгнали оттуда.

— За что?

— Как политически неблагонадежного! В политике я, конечно, еще не разбирался, но в распространении листовок уже имел опыт и помогал в этом своему товарищу Гойко, который не раз приносил в училище листовки РСДРП. Схватили меня на этой самой ярмарке в Новгород-Северском и посадили в карцер при полиции. Для моего отца было это целое горе, но все же опять он набрал денег на взятку и выкупил меня, взял на поруки.

— Обошлись вы отцу!

— Да уж! Мы с ним вместе начали думать, как дальше быть, и уговорил он немца Остермана, чтобы взял меня к себе в механическую мастерскую учеником…

Тут я тяжко вздохнул, а кто-то из гостей Попудренко спрашивает:

— Чего так?

— Да вскоре я крепко побил сына этого Остермана. Очень он лез к нам, ученикам, до зуботычин доходило. Раз ударил моего соседа, тщедушного паренька, а я и огрей его молотком! И опять полиция…

— Вот тебе на! Ругали, небось, сами себя?

— Да нет… Это была моя первая политграмота. Надзиратель на меня орет: «Какое же ты имел право бить хозяйского сына?!» Я спрашиваю: «А он нас бить имеет право?» — «Значит, имеет!» — кричит надзиратель.

После этой истории я, отсидев в полиции, решил уехать из Новгород-Северского подальше, не веря, что везде одинаково. Думал, не может так быть… Уехать без паспорта нельзя, а паспорта мне по возрасту еще не полагалось. Волостной писарь Авдеенко заломил за него двадцать рублей. Опять отец одалживал. Действительно, обошелся я ему… Пять рублей дал Владимир, муж сестры Степаниды. И с паспортом отправился я в Никитовку, на рудники. Работал там самую черную работу. Спать примащивался у коксовых печей, вместе с другими бездомными. Познакомился и подружился там, на Нелеповском руднике, с Михаилом Бышко, с которым потом воевал против оккупантов под началом батьки Боженко.

Там я пережил эпидемию холеры. Жуткая картина была. Идешь, смотришь, на земле лежат трупы, а то человек впереди тебя, шагая на работу, вдруг упадет и начинает корчиться. Боролась власть с холерой одним способом — никого с рудника не выпускали, живой цепью стояли охранники. И все же мы с Бышко надумали бежать, пока нас самих не скрючило. Первый раз поймали в поле, вернули на рудник. Через пару дней мы опять в бега. Удалось выскользнуть и добраться до Горловского рудника. Работы нет. Перебрались дальше, на Щербиновский рудник, и устроились в шахте. Ура! Работать в шахте несладко, вечером выберешься наверх, под небо со звездами, без сил, а все равно — ура! Стали получать чуть больше, чем раньше. Я работал навальщиком породы и подсчитывал в уме, сколько и когда смогу послать отцу. По-прежнему перебивались с хлеба на воду, но к шахте привыкли. То ли по привычке этой, то ли по молодости стало казаться, что одинаково — в поле пахать или в шахту спускаться.

Но шахта — это шахта, конечно. Техники безопасности никакой не было. Каждый день убивало по нескольку человек: то обвал, то коногона вагонеткой придушит, то еще что-нибудь. Считалось нормально — шахта! И взрывы газов бывали — тогда сразу гибли десятки людей.

Я работал уже забойщиком, когда попал под обвал. Сидел я один глубоко под землей и думал: ну конец! У меня была с собой бутылка подслащенного чая и кусок хлеба — шахтерский обед, всегда с собой брали. Пью чай, и такой он вкусный, лучше нет ничего на свете. Мысль о том, что придется, не видевши жизни, прощаться с нею, гоню от себя. Когда выпил весь чай — уснул. Очнулся — голова трещит, дышать нечем. Потом начало грудь теснить, сжимать. Не знаю, как долго лежал без сознания, а пришел в себя оттого, что за ноги меня тянут. Повезло! Выручили товарищи, добрались. Навсегда это вошло в меня, как закон жизни: держись товарищей!

А жизнь текла все интересней, осмысленней. Машинист Новиков все чаще говорил со мной на политические темы, я уже и сам говорил с другими. В декабре десятого года девятнадцатилетним шахтером я вступил в РСДРП…

Скоро на руднике — большая забастовка. Казаков вызвали. А я попал в число зачинщиков, меня давай по тюрьмам гонять, ну, думаю, выйду на волю, не такое вам устроим, держитесь, хозяева! Из тюрьмы меня — в деревню, под надзор полиции, да я и там времени даром не терял, не раз с крестьянами о политике заговаривал, и пристав трижды сажал меня под арест, пока не надумал отдать в солдаты — надоело ему возиться с бунтовщиком, как он говорил. И отдал. Началась империалистическая, царю требовались солдаты.

Так я впервые взял в руки оружие. Не я один. А с оружием мы смогли добиться всего…