Наш отлет уже не на один день задерживался из-за плохой погоды. Небо Подмосковья было в непроглядных весенних тучах, все время накрапывал или хлестал дождь, мы молили о небольшом чистом пятнышке над головой, хотя бы на полчаса, чтобы самолет мог подняться и взять курс на запад, но — без результата. Нарастало уныние, нервничали мы с Негреевым все больше, бывало, я просил его пошутить, посмеяться, а он только безнадежно отмахивался…

И вдруг назначают вылет — на вечер 12 марта 1943 года.

Наверно, на аэродром мы приехали чуть раньше указанного времени, потому что молодой дежурный сказал мне:

— Подполковник Гризодубова занята. Можете подождать.

— Доложите, что прибыла группа Салая.

Валентина Гризодубова запомнилась мне как собранный, готовый действовать в любую секунду, немногословный, но темпераментный командир. И — очень красивая женщина. Она была со вкусом причесана и одета, женственность пробивалась добротой и сочувствием (а нам скоро потребовалось и то, и другое!) сквозь холодную строгость ее взгляда.

Она была действительно занята, но именно нашим делом, как раз уточняла с летчиком Кузнецовым маршрут, по которому мы должны были достичь Черниговщины, и, естественно, нас тут же пригласили в кабинет. Они, Гризодубова и Кузнецов, наклонились над картой, лежавшей на столе. Летчик делал отметки. Поздоровались, и он объяснил нам, как будем лететь. Линию фронта пересечем недалеко от Людинова, вот здесь примерно. Немцы будут нас сильно обстреливать, и придется нам набрать максимальную высоту — до пяти тысяч метров.

— Как ваши люди, все здоровы, выдержат?

— Все будет в порядке, — ответил я.

И поймал на себе взгляд Негреева, добросердечный и заботливый. У меня была нелегкая гипертония, черт знает как это скажется на большой высоте, но я не сомневался, что под влиянием необходимости все малые неприятности отпадают и позволяют забыть о себе, и Негреев кивнул мне, прикрыв глаза. Хороший мужик…

Но испытания не кончились на этом.

В кабинет вошел майор и доложил, что погода опять нелетная и все намеченные полеты отменяются. Мы заспорили:

— Да что вы! В небе окна!

— Над нами, — согласился майор. — А путь у вас неблизкий… Самолет лететь не может.

Тогда мы стали угрожающе заявлять, что никуда не уйдем с аэродрома, что и так уже потеряли в ожидании погоды уйму времени, мы улетим сегодня!

И тут Гризодубова спросила Кузнецова:

— Ваш самолет готов?

— Так точно! — ответил летчик.

И споры разом стихли. Валентина Степановна сама хотела отправить нас, ей недавно звонили Демьян Коротченко и Тимофей Строкач (начальник УШПД), справлялись о нашей группе.

— Но я не могу рисковать людьми, — сказала Валентина Степановна. — Ждите. Я буду следить за погодой.

К полуночи небо прояснилось, и, как видно, не только над нами. Нас позвали к самолету. Он был готов к вылету, вокруг ходили механики в комбинезонах, осматривали машину и проверяли… Подошла эмка — легковой автомобиль, который сделали на нашем Горьковском автозаводе незадолго до войны и который стойко вынес на себе все тяжести и всю необихоженность военных дорог, на летное поле вышла из эмки Валентина Степановна и сказала, что можно грузиться и садиться в самолет.

Не верилось, но настал этот последний момент: посадка!

Быстро погрузили мы мешки с оружием, боеприпасами и медикаментами. Нам предложили надеть парашюты, мы стали помогать друг другу — вот уже и парашютные сумки у всех за спиной. Мы прощаемся с людьми, остающимися на аэродроме. Самолет бежит по дорожке, еще миг, еще… И вот рев мотора становится ровнее и мягче, земли не чувствуется, мы оторвались от нее и набираем высоту. Не знаю, кто запел первым, но через минуту все наши пассажиры, весь штаб будущего партизанского отряда пел в самолете.

Может быть, кто-нибудь из нынешней молодежи будет читать и скажет: «Ну придумал!» Нет. Ничто на свете не наполнено таким однообразием, как ожидание, можно сказать, таким изматывающим однообразием. Оно тянулось для нас долгие недели. И вот — летим… Да не куда-нибудь, а туда, куда хотели. Ходили, добивались этого. И вот — летим! Это была первая победа над всеми, как говорят, превратностями судьбы. Мы пели песни о Родине, народные песни, и пусть наши охрипшие голоса не пробивались сквозь рев мотора. Мы пели для себя. Это подлинно душа пела.

К линии фронта, как показалось нам, приблизились довольно скоро. Фашисты поймали наш самолет в перекрестие сильных прожекторов, и зенитная артиллерия открыла огонь. Кузнецов поднимал самолет, он быстро стал взмывать вверх — подальше от прожекторов и рвущихся снарядов. Я сидел в кабине, рядом с летчиком. Становилось все холоднее, и дышать на такой высоте уже было тяжело. Тут Иван, начальник штаба, подал команду выпить немного водки, чтобы согреться, ее нам выдали для этого случая заблаговременно. Мне стало легче: раз команда для всех, значит, ничего особенного, самочувствие у меня, как у всех.

А тут и через линию фронта перелетели…

Все шло пока благополучно. Приборы показывали, что мы недалеко от аэродрома, где должны были сесть или выброситься с парашютами. Самолет шел предельно низко. Но что же это такое? Ни сигнальных ракет, ни огней. Словно нас и не ждут! Спуститься еще ниже нельзя: сильный туман. Может быть, из-за тумана не видно и сигналов? Может быть…

— Что же делать? — спросил я у Кузнецова.

— Ложиться на обратный курс, — сказал он.

— Что вы!

— Пока не сожгли горючее.

Я вскочил и пошел посоветоваться с комиссаром еще не существующего отряда и начальником штаба. Конечно, решение было одно: искать сигналы. Пролетали то ли над оврагами, то ли над полями, то ли над лесом — ничего не видно, и Кузнецов начал разворачивать самолет.

Мы легли на обратный курс. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!

При перелете через линию фронта самолет подвергся более сильному обстрелу. Мало того, на хвост сел истребитель, несколько минут шли под его огнем и сами отвечали ему из пулеметов, вели настоящий воздушный бой. Маневрируя, Кузнецов оторвался от фашиста, но в последний момент осколок вражеского снаряда все же угодил в крыло нашего самолета. Рация, которая находилась в крыле, перестала работать.

Я скомандовал, чтобы все приготовились к выброске на случай аварии. Но в полной мере показал свое мастерство наш пилот. Он продолжал вести самолет, долетел до аэродрома и сумел посадить израненную машину.

Весь следующий день мы провели на аэродроме, и я ругал про себя незнакомого мне Николая Попудренко, в соединении которого должны были совершить посадку или выброску и который не смог организовать встречу. (А что он мог поделать с таким туманом!) Гризодубова успокаивала, что погода улучшается и мы обязательно полетим сегодня, тринадцатого, а мне, человеку очень далекому от суеверий и насмешливо относившемуся к ним всю жизнь, лезли в голову мысли о том, что нас — тринадцать человек, летим — тринадцатого… Беда!

Валентина Степановна дала Кузнецову другой самолет. Над линией фронта нас снова крепко обстреляли, но не задели, пронесло, и тумана, подлетая к намеченному месту, мы не обнаружили. Зато было видно, как горят сигнальные костры, а едва мы сделали условный круг над ними, в небо взвились две красные ракеты. Кузнецов повел самолет на посадку — он имел приказ Гризодубовой при возможности взять раненых.

Все шло хорошо.

Мы сели, и к нам подбежали партизаны из соединения Попудренко. Только что были сильные толчки самолета, похожие на удары о мерзлую землю, и вот уже мы — в объятиях партизан, под градом их вопросов: еще бы, мы ведь из Москвы! Никого не знаем, а встретились, как старые друзья. Даже расцеловались. Заговорили, перебивая друг друга, спеша узнать, как дела у нас, как у них, и рассмеялись.

Кузнецов, в самолет которого погрузили раненых, осматривал землю, пробовал ее ногой. Она была сырой и вязкой, мокрый снег лежал на ней островками… Но что было делать? Распрощавшись с Нами, Кузнецов улыбнулся и сказал:

— Ничего! Попробую.

Нужно было взлетать. И скоро самолет загудел, разбежался… Мы еще стояли у костра, угощали партизан московскими папиросами, а они приглашали нас на лесной чаек, когда кто-то вдруг крикнул:

— Самолет идет на нас!

И другой голос прибавил:

— Ложись!

Люди вдруг попадали, а я не успел даже опомниться, оглянуться, а тем более — упасть. Накатил шум, и самолет сбил меня и еще нескольких человек, в том числе нашего молодого врача Валентину Покровскую. И вот я лежал на этой сырой земле, к которой так стремилась душа. Холодная струйка сочилась за воротник, невыносимая боль была в ноге, как будто ее отхватили, а губы шевелились и просили одного: воды. Мне протянули флягу, я сделал несколько жадных глотков и вскрикнул:

— Что вы, дьяволы! Это же водка!

И тут же услышал, как кто-то сказал:

— Ну если в этом разобрался, то, значит, живой!

Кто-то другой зачерпнул шапкой воду из лужи и дал мне. Я напился. Подошел Негреев и вздохнул:

— Ну как ты? Слышишь, Миша?

Я не ответил. «Какая глупая смерть! — думал я. — Прилетел во вражеский тыл, ничего не сделал и — на тебе, под колесами своего самолета».

— Ты слышишь меня? — повторил Негреев. — Следующим самолетом отправим тебя на Большую землю…

Вот когда я окончательно пришел в себя и закричал:

— Заткнись!

Он понял, что дело еще не так безнадежно, и покашлял в ладонь. А я спросил, где люди, чем заняты.

— Собираемся в лагерь Николая Никитовича Попудренко, там нас ждут, говорят, ужин приготовили…

— Без меня полакомиться хотите? Не выйдет!

Через час я действительно поехал со всеми в лагерь Попудренко, которого проклинал вчера за отсутствие сигнальных огней. Если бы мы сели вчера, возможно, не вышло бы и этой глупости с самолетом… И тут же я отругал себя за то, что забыл о навыках, которые считал для себя чуть ли не вечными. Партизанское житье-бытье не терпит никаких «если бы», из того, что есть, что случилось, надо быстро рисовать в мыслях реальную картину, оценивать обстановку и принимать решения. Так-то…

Николай Попудренко оказался радушным хозяином, дружелюбным, заботливым человеком и сразу спросил про самолет:

— Что случилось? Может, летчик виноват?

Это Кузнецов-то? Который так старался для нас!

— Нет, — ответил я, — Кузнецов — летчик хороший… Высказал предположение, что самолет у Кузнецова на этот раз был «чужой», он не знал его капризов да и земля расквашенная, похоже, заело штурвал и летчик не смог справиться…

Так оно и вышло, как выяснилось вскорости, когда Кузнецов связался с нами, чтобы проверить, все ли обошлось. Я к тому времени был уже на ногах, поэтому не считаю, что очень преувеличил, когда на вопрос Попудренко: «Как чувствуете себя?» — ответил:

— Хорошо, не волнуйтесь.

Вот наш врач Валентина Покровская еще долго ходила на костылях, но держалась, молодчина, не жаловалась. А через несколько дней прилетела Шура Иванова. Да не налегке, а с тринадцатью мешками груза — это были главным образом медикаменты. Медсестра спрыгнула с парашютом на сигнальные костры партизанского аэродрома, а за ней после двух-трех кругов с самолета сбросили груз. Врач Валентина Михайловна стала пациенткой Шуры, медсестра ее старательно обихаживала.

Первым партизанским ужином мы были удивлены: мясо, капуста, лепешки вместо хлеба… И всего вдоволь. Разговор велся непринужденный, шутили — в том числе и над историей с самолетом. Заиграла гармошка… Проводив нас в землянку, Николай Никитович сказал:

— Спите спокойно, вы у нас в гостях, никому вас тронуть не дадим.

Мы поблагодарили. Было приятно, что партизаны чувствовали себя хозяевами на родной земле, правда, пока даже за столом сидели с оружием, ну что ж, придет время…

Ночью, как ни странно, я думал не о своей пострадавшей ноге, а о гармошке. Очень уж хорошо играл молодой чубатый парень, моя крестьянская душа ворковала и радовалась. Мне виделась родная деревня с хороводом молодежи на околице. Поскучал о Кролевецкой Слободке и стал обмозговывать, как и когда мы сможем собрать свой отряд и повести его в глубокий тыл врага, за Днепр, — такая у нас была главная задача. Я видел как наяву близкие реки и речушки моего детства и юности моей — Днепр, Остер и Снов, которые нам предстояло пересечь. По реке плыла лодка, и сидел в ней рыболов, задумчиво играя на гармошке, пока течение несло его к заветным местам; перед рассветом я, не такой, как сейчас, а чубатый вроде нынешнего гармониста мальчишка, заплясал под гармошку в доме мамы, которой давно уже нет в живых…