Ухаживая за Али, слепой старик Муса-ходжа каждое утро приносил ему каймак — густые сливки, накрытые вверху белой лепешкой. Он выходил на рассвете к Карпинским воротам В покупал каймак у крестьян, несущих его и знатные дома Бухары. Знатные подражали эмиру. Если б эмир перестал по утрам кушать каймак, какой убыток нанес бы он крестьянам, сам того не подозревая! Пока Муса-ходжа нес каймак по узким проходам внутри Арка, стуча своей палкой-поводырем, его то и дело останавливали: «Что несешь?» И пробовали. От каймака почти ничего не оставалось, и Тогда Муса-ходжа стал покупать два каймака. О втором он говорил: «Это для эми-а!», и все почтительно отводили глаза, не то что руки.

Али стал постепенно набираться сил. А эмир Алим-хан терял их от бессонницы. Сегодня утром, стоя на де-ревя иных стружках под теплыми струями воды, выливаемой на него из кувшина старым слугой, он оцепенело размышлял: «Несколько месяцев назад красные покончили с Джунаид-ханом, пало Хивинское ханство. Как доносят агенты, сейчас там собирается курултай Республики! Хива стала республикой!!! Подумать только… Из трех ханств Средней Азии — Хивинского, Кокандского и Бухарского — осталась одна Бухара. Теперь вся надежда на Антанту. Только она способна вырвать Бухару из красного кольца…»

Миллер принес телеграмму. Пол мира перевешивает этот маленький синий листок! На нем слова Ленина, честно осознающего опасность: «Перед нами снова трудное положение, — открыто признается он своей разоренной стране, — и снова еще раз попытка международного империализма задушить Советскую республику двумя руками: польским наступлением и наступлением Врангеля…».

«Прекрасно, — думает эмир, — надо продержаться месяцев пять, а там, когда с красными будет покончено, я стану единовластным хозяином Средней АЗИИ. Только бы продержаться… Регулярных войск у меня мало, всего три тысячи. Правда, есть еще 50 тысяч крестьян, не уплативших налог, причем каждый знает: за малейшую провинность будет до смерти забит его сын. Но не ударят ли именно они мне в спину?»

Вчера эмир устроил смотр афганским солдатам и, довольный, подарил афганскому консулу Абдуллу Курда-колу золотые часы. Афганцы пойдут в бой, как львы, потому что в душе у них Коран.

Но бухарцы?..

Большой занозой сидел у эмира в сердце этот вопрос.

Судя по тому, как стали напиваться русские офицеры, приходя с плацев в кельи караван-сарая Хакимы-ойим, они не верят в Антанту, — ведь это уже четвертый этан гражданской войны, четвертая попытка уничтожить большевиков.

Тревожится, не спит по ночам и народ. Говорят, ходит какой-то ремесленник по гулким ночным улочкам до рассвета, опутанный думами. «А может, это Ибн Сина ходит?..» Эмир вздрогнул и прочитал короткую молитву.

«Мы дошли до берегов океана гибели», — написал кто-то прямо на воротах Арка на следующий день после спектакля с чучелом, устроенном Бурханиддином-махдумом.

Эмир поморщился от грубости приема. «Торопится Бурханиддин, нервничает, теряет культуру. А это признак гибели.

По выздоровлении Али суд возобновился.

— Итак, мы остановились на том, — начал говорить Бурханиддин-махдум народу, собравшемуся на площади Регистан, — что отец Ибн Сины перевез свою семью из Афшаны в Бухару в 985 году, когда Хусайну было пить лот.

— Подождите! — крикнул кто-то из толпы. — А ведь вы так и не нашли защитника обвиняемому! Как бы не разгневался на нас за это аллах, — Я сам буду его защищать, — улыбнулся Бурханиддин. — Уважаемый Али, если вы согласны, поставьте, пожалуйста, здесь крест, — и он протянул крестьянину бумагу.

Али шарахнулся от бумаги так, что с треском ударился о стену.

— Позвольте, я буду его защищать, коли уж вылечил его, — сказал, выходя из толпы, Муса-ходжа. — Ведь каждому дорога своя работа. — Это точно, — засмеялись в толпе. — Я вот, когда вылеплю кувшин, трясусь над ним больше, чем над честью жены!

И разом смолкли — из Арка в окружении мулл Шел сам эмир. Поздоровавшись с народом поклоном, он скромно встал в стороне ремесленников, смешавшись с ними одеждой.

«Уж не сошел ли эмир с ума? — подумали бухарцы, разглядывая Алим-хана. — Или сон все это?»

Шейх аль-ислам совершил молитву.

— В прошлый раз вы, должно быть, убедились, — начал говорить Бурханиддин, обращаясь к Али, — что и отец Ибн Сины был в достаточной степени еретик. Так что вдвойне было преступно читать во всеуслышание стихи его безбожного сына. И вдвойне был прав наш эмир, запретивший даже имя Ибн Сины произносить!

— Я пока ничего такого преступного о Хусаине ибн Сине не узнал, — растерянно произнес Али.

— Вы правы. Не будем торопить справедливость. Она должна созреть в искренности и доброте. — Бурханиддин открыл ветхую рукопись. — Я думаю, Абдуллаха позвал в Бухару Нух — 23-летний уже эмир, — начал он дальше рассказывать об Ибн Сине. — Военачальники Фаик и Сим-джури совсем разорили страну. А может, Абдуллах переехал в Бухару из-за Хусаина, чтобы начать давать ему образование, и придворная жизнь по-прежнему не интересовала его? Как бы то ни было, но в 985 году «ко мне пригласили учителя Корана и учителя словесных наук пишет о себе Ибн Сина, Изучение Корана с пяти лет — вещь необычная, а тем более занятия словесностью, которые включают в себя изучение арабского языка и арабской литературы. Занятия с учителем Корана преследуют одну цель: научить художественному, нараспев, чтению священной книги. Взрослые добиваются этого за пять-шесть лет, Ибн Сина же добился за… один год.

В толпе раздались восторженные голоса.

— Ну, я думаю, здесь преувеличение, — улыбнулся Бурханиддин. — Скорее, это один из примеров народного осмысления жизни своего любимца, источник остроумных и благоговейных о нем легенд. А вот легенда, созданная самой эпохой: в то время, когда пятилетний Ибн Сина взял в руки первую в своей жизни книгу, в арабской Испании гениальный аль-Манзур, друг матери халифа, отдал на священную расчистку богословам библиотеку его мужа — халифа Хакима И, состоявшую более чем из 400 тысяч книг. Представьте, поднимается над Испанией, на другом конце от Бухары, мощный черный столб дыма, а в нем мечутся ослепительные, стремительно взлетающие к небу, ярко-красные искры, словно мысли еретиков, которые не хотят умирать. И растет в это время, зреет в далекой Бухаре новый еретик! Поистине, наш мир — это мир возникновения и уничтожения…

Али слушает Бурханиддина и видит маленького Хусайна, переворачивающего ветхие страницы древних рукописей в лавках седых бухарских книготорговцев. С молитвой на устах они переносят полустертые буквы на новую хрустящую бумагу. Стекает с кончика их остро заточенных тростниковых перьев, блестящих от туши, вечная, неистребимая жизнь книг…

А вот другая вечность. Огромная коричневая бешеная река с грохотом обрушивает куски своего высокого берега с постройками и людьми, стадами и деревьями в клокочущую стихию воды. Отец реки не видит, отец думает и цифрах и задания эмира, пославшего его за деньгами и юго-западные земли. Б памяти же маленького Хусайна природа прочерчивает болезненно-прекрасный след своего непостижимого могущества.

Ну, а раз Ибн Сина ездил с отцом на Джейхун, о чем он напишет потом в «Книге исцеления», то, конечно же, они проезжали и мимо селения Варахша, лежащего на пути из Бухары в Хорезм, и маленький Хусайн с ужасом оглядывался, вцепившись ручонкой в отцовскую руку, на остатки дворца, где были убиты когда-то два эмира-тюркюта. За четыре года до рождения Ибн Сины дворец этот разобрали, и отец показывал Хусайну новое его здание, строящееся у въезда в Бухару. В основание дворца укладывали бревна, пропитанные той давней тюркютской кровью.

И это — вечность… Повторяющаяся вечность кровавых дорог к власти.

Шкалой вечности была и сама Бухара, пыль которой отряхивали с ног в далеком Китае и Руме. Река Зеравшан, стекая с ледниковых вершин, слепнет в песках недалеко от Джейхуна, так и не добежав до него. Она словно мать, заплатившая за жизнь ребенка смертью. Ребенок: ее — Бухара.

Старики, приходившие к отцу Ибн Сины в дом, рассказывали маленькому Хусайну о тюркском царевиче Шер-и Кишваре, о том, как спас он Бухарский оазис от грабителя Абруя, посадив его в мешок с красными пчелами. Да и сам Ибн Сина, когда подрос, читал об этом в книге Наршахи «История Бухары»: «Люди, приходившие сюда из Туркестана, селились в области Бухары, потому, что здесь было много воды и деревьев, были прекрасные места для охоты. Все это очень нравилось переселенцам. Сначала они жили в юртах и палатках, а потом начали возводить постройки. Собралось очень много народа, а они выбрали одного и сделали его амиром. Имя ему было Абруй.

По прошествии некоторого времени власть Абруя возросла, он стал жестоко править этой областью, так, что терпение жителей истощилось. Дехкане и купцы ушли… в сторону Туркестана и Тараза, обратились за помощью и царю тюркютов Кара-Чурину, которого народ за величие прозвал Бёгу. Бёгу тотчас послал своего сына Шер-и Кишвара с большим войском. Тот прибыл в область Бухары, в Пайкенде схватил Абруя и приказал, чтобы большой мешок наполнили красными пчелами и опустили туда Абруя, после чего он и умер».

Последние сто лет ученые ломали головы: «Кто такой Абруй?» Одни считали, что это символ реки Зеравшан, другие — эфталитский царь. Разгадку нашел советски ученый С. Толстое. «Абруй, — установил он, — это Торэмен».

А кто такой Торэмен? Торэмон — это узел, завязанный Степью и Китаем, одна из самых трагических страниц их многовековых отношений. Знал ли историю Торэмена (Абруя) Ибн Сина? Никто не может сейчас точно сказать. Может, хранили ее старинные песни, предания… Во всяком случае, Наршахи ничем имя Абруя не поясняет. Значит, Абруй был хорошо известен его современникам. Нам же, прежде чем рассказать о нем, надо поклониться ученым, которые около ста лет восстанавливали эту стертую временем страницу истории. Узнав ее, мы невольно приблизимся к Ибн Сине, к тому, что подарило ему детство через легенды, песни и предания.

Вот эта история про Абруя.

Тюркюты князя Ашина к 558 году завоевали земли от Желтого моря до Арала и стали достоинством Великой Степи, ее благородством. На них перешла и миссия хуннов — быть щитом Степи от Китая. Чтобы не превратиться в хищную орду Жужань, которая держалась лишь союзом племен, тюркюты взяли у хуннов и их систему управления: окраины стали давать шадам — принцам крови, сыновьям главного хана, престол же — не сыну от отца, а брату от брата, племяннику от дяди. Таким образом, никогда царем не становился малолетний, и шады, ожидавшие престол, сами были заинтересованы В укреплении окраин. Во главе дружин, каждая из которых соответствовала одному племени, ставили не старейшину этого племени, а принца крови из ашинов. Получалось совмещение родо-племенного и военного строя.

При Жужани китайцы знали: никогда эта Орда не перейдет Великую китайскую стену всей армией, как сделал это Модэ, никогда не возьмет китайскую столицу, как сделали это потомки Модэ в 316 году. Грабительские же жужаньские набеги лишь тренировали китайскую молодежь.

Но Каганат тюркютов заставил китайцев вспомнить лунное, и решили они посеять между ашинами вражду.

В 581 году, в период наивысшего могущества Тюркского и Каганата, китайцам удалось это сделать.

На престол должен был сесть Торэмен, но китайская дипломатия незаметно напомнила тюркютам, что мать Торэмена — всего лишь наложница Мугань-хана, не жена, а тюрки очень ценили благородство рода по материнской линии. Тогда главным ханом Степь выбрала Шету, о котором его жена — китайская царевна, добросовестно и вовремя, как и положено в соответствии с воспитанием китайских царевен, — тайно передала в Китай, что Шету «по своим свойствам — настоящий волк», то есть противник сильный. Шету тоже думал о Китае и, — чтобы не и разгорелась в его роде престолонаследническая вражда, предложил Торэмену самый уважаемый титул Аба-хана — Старейшего хана и свою дружбу. И тотчас перешел Великую китайскую стену, благо в Китае восстание, смена династий, — разбил китайскую армию. Новая китайская армия, только что набранная из крестьян, не умела, еще воевать, и потому из Китая в Степь срочно отправили дипломата Чжан-сунь Шэна, друга Шету.

Чжань-сунь Шэн «случайно» довел до Шету мнение Степи, что, мол, «когда но главе войска стойте вы, всегда победа, когда же Торэмен — поражение».

И тут же направился к Торэмену, которому сказал: Кара-Чурин, хан Западного Крыла, добывавший вместе со своим отцом Истеми первую славу тюркютов в боях за Итиль и Согд, заключил с Китаем союз и скоро отберет у Шету трон. Не лучше ли и вам, Торэмен, присоединиться к нашему союзу, «чем терять свои войска, исполняя волю Шету, и точно преступнику, сносить его оскорбления?»

И опять — к Шету, которому «по дружбе» выдает намерения Торэмена заключить против него с Китаем союз…

И простодушная Степь поверила. И сошла на дорогу, по которой до седьмого колена заклинала потомков не ходить, — дорогу братоубийства. Шету разбил ставку Торэмена, убил его мать, семью захватил в плен. Степь воз мутилась. Брат Шету — Чулоху объединился с Торэменом. К ним примкнул и хозяин Согда Кара-Чурин. Две коалиции встали друг против друга. И обе — сильные.

Китай в ужасе! Совсем не то получилось! Шету и Торэмен должны были бы убить друг друга, и пока тюркюты решали, кого посадить на трон, Китай бы их разбил.

Китайский «друг» Шету дипломат Чжан-сунь Шэн опять пошел в работу: теперь он то и дело рассказывает хану о знаменитой китайской охоте на реке Хуанхэ, о том, как эта охота успокаивает душу… Жаль только, напускают на Хуанхэ иностранцев! Шету просит друга посодействовать в разрешении, потому что он действительно очень устал. И на Хуанхэ он успокоил душу. Навсегда. Умер от «неприятного впечатления», увидев горящим свой охотничий домик, как объяснили потрясённым тюркютам китайцы.

И распался союз Торэмен — Чулоху — Кара-Чурин. Чулоху по закону сел на престол и стал, естественно, врагом Торэмену. Кара-Чурин не захотел быть врагом власти. А раз перестали они давать Торэмену деньги и пастбища, при стотысячной его армии (!), то и начал Торэмен (Аба-хан) грабить область Бухары, пока сын Кара-Чурина Шер-и Кишвар не посадил его в мешок с красными пчелами. Потом Шер-и Кишвар, — продолжает Наршахи, — попросил у отца Кара-Чурина разрешение построить в Бухарском оазисе город Бухару, — очень уж понравились ему эти земли. Город — это для царевича. А где должна стоять дружина? Ведь дружина — это и лошади! Значит, нужно строить селение недалеко от Бухары. Причем на ключевых позициях. На подступах к Бухаре. Именно так расположено селение Афшина, где родился Ибн Сина.

Предания родины… Самая высшая ступень в школе вечности. Песни, легенды и сказки, созданные народом, выше вечности книг, вечности природы, вечности самых благородных тропинок человека к мечте.

Сказки, предания — великая духовная связь живых и ушедших. Это когда приходит в твое сердце твой древний предок, чтобы сказать главное. Он волнуется, смотрит в твои глаза: поймешь ли ты выстраданную нм правду? Он вложил ее в сказку и предназначил детскому сердцу. Взрослое уже не исправишь, канал надо сразу верно копать. Ребенок принимает сказку целиком, не расчленяя ее. И она будет потом с ним всю жизнь. И и трудную минуту откроется ему, удивит великой пророческой силой, лаской утешения.

Маленький Хусайн ибн Сина, раскрывая створки сказок и преданий, подаренных ему детством, находил там жемчужинки горькой народной мудрости, славящей единство, словно это чистые застывшие слезы народа. Вот одно из преданий, под сенью которого прошло его детство.

Завоевав Согд, тюркюты сказали: «Наконец мы дома. Наш дом — это дом Афрасиаба», И вое другие тюркские пароды, приходя в Согд после тюркютов, причисляли себя к дому Афрасиаба, Предания об Афрасиабе и Сиявуше — сокровищница древних преданий Востока.

В 1920 году в Арке постоянно горела свеча в средней те, с левой стороны долона — крытого длинного коридора, идущего от ворот к внутренним постройкам. На том месте, где ниша, по преданию, стоял Сиявуш, убитый Афрасиабом. В Арке оба и похоронены, как говорит парод. Похоронена великая трагедия: вечный свет в нише — вечное напоминание о ней, Сиявуш был изгнан из дома отцом-царем по навету мачехи, влюбившейся в него. Нашел приют у царя туров Афрасиаба, дальнего своего родственника, Афрасиаб дал благородному юноше много плодородных земель и свою дочь в жены. Но злые люди опять оклеветали Сиявуша, и Афрасиаб убил его. Сын же Сиявуша Кай-Хосров, мстя за отца, убил Афрасиаба. А потом открылась правда о невиновности Сиявуша, и Кай-Хосров, потрясенный бессмысленностью свершившейся трагедии, поднялся к снежным вершинам гор Рин, крася снег дедовской, афрасиабской, кровью, где сидит, никого не пропуская в Страну счастья, расположенную за горами, хищная птица Семург, и сказал чистым снегам и Солнцу:

— Я не хочу больше жить. Возьмите меня.

И долго ждал. Долго смотрела на него кровавым глазом Семург, расправляя когти о камни.

И вдруг стал расти свет, уничтожающий все на пути. Растворил вершины, Семург, Кай-Хосрова, его войско.

А исчез свет, исчез и Кай-Хосров. Войско же было засыпано бураном, чтоб не разгласило тайны.

Афрасиаб… Предание о нем — это первое упоминание о турах. Эра Сиявуша, по Беруни, начинается с 1292 года до н. э. Фирдоуси говорит: «Афрасиаб — основатель первой Справедливой династии царей», когда всем народом рыли каналы и строили города. И сегодня в Бухаре знают канал, построенный Афрасиабом, — канал Рамитан.

Но «Авеста», — священная книга зороастризма — говорит: «Туры — враги оседлых ариев». А Херилл Самосский, современник Геродота, называет туров… пастухами, населявшими «богатую пшеницей Азию». Так строили туры города?

«Афрасиаб» — это, может быть, образ единого народа, когда — да, вместо растили хлеб, пасли скот, строили города и защищали себя. Золотой век, «Афрасиаб и Сиявуш» — образ народа, разделившегося на пахарей и воинов (оседлых и кочевых).

«Афрасиаб убил Сиявуша» — образ того, что выделился «Сильный», то есть «Тур», — защита пахаря. Если народ только оседлый и у него не было своего Афрасиаба, Афрасиабом ему становился любой другой кочевой народ, за что оседлые его кормили. История — это как бы система отсчета двух линий общенародного разделения труда: пахаря и воина — его защитника. В наше время эта система тоже действует. Только роль туров, защитников, берет на себя армия, В идеальном завершении ею может оказаться просто кнопка.

Но кнопка ли, копье, — все имеет один смысл: Авель не должен ходить за плугом в латах. И действительно, археологи нашли в 1962 году оседлое земледельческое поселение Кучук-депе в Бактрии, второе тысячелетие до н. э., время Сиявуша. И «Авеста» говорит: «Мараканда (Самарканд, Согд) — второе из лучших мест и стран». «Первая — Хорезм» (не современных границ, а долин Теджена и Мургаба, юг Туркмении), где царем, но преданию, и был Сиявуш. Значит, Сиявуш — это образ выделившегося и перешедшего к оседлой жизни народа, «богатая пшеницей Азия»…

Но и дети Афрасиаба изумляли не меньше мир — таких они выращивали коней в VIII веке до н. э. в Фергане я такую выводили для коней траву — люцерну, что Китай даже полцарства готов был отдать за все эти секреты, а ферганских аргамаков, летящих стрелою по степи та и, что «потели они кровью», называли «небесными конями».

У одного этого европеоидного народа — туров, саков, — разделенного впоследствии на оседлых и кочевых, два бога: Анахита (Мать, Земля) — бог оседлых и Митра («Солнце быстроконное») — бог кочевых. Главная ипостась Митры — Правда, потому что без правды, без товарищества в бою не победишь. Недаром «Авеста» говорит: «Солгавший Митре на коне не ускачет». И у скифов, а значит, туров, самым главным был обряд Правды, когда подносили друг другу бокал с вином, куда капали кровь с руки, опускали меч, копье и стрелы. Недаром на поясах у скифов, на двух концах пряжки — два разных лица. Наденешь пояс, соединяются они в одно лицо.

Поклонение Правде, доходящее до религиозности, поклонение дружбе — закон кочевых. И мать, собирая сына в поход, вышивала ему на седле, на суме, на попоне, кисете, платке один и тот же узор с магической настойчивостью.

Солнце, Степь

Гусь, что летит к солнцу, на Крыльях кота рого Алпамыш, алтайский богатырь, писал из китайского плена на родину письмо.

Красавица, красота, обаяние культуры — то, что и заманило Алпамыша в Китай. Это и дипломатия, на которую всегда так легко попадается Простодушная Степь: Чжан-сунь Шэн, рассоривший братьев, китайские невесты.

Разбитое лицо — предавший дружбу названный брат.

Конь, единственный, кто никогда не предаст, кто спасет, вынесет из плена.

Алпамыш, убивший красавицу, то есть поборовший дипломатию и культуру, возвращается, спасенный конем, в чистую покрытую росой Степь, и в «карманах у него стада» добыча.

Может, это один из эпизодов жизни Афрасиаба, которого тюрки называют Али-Эр-тонга?

Древние предания и сказки… Они хранят память о единстве народов, когда Афрасиаб еще не убивал Сиявуша — то есть не разбивался на расы единый корень народов. А пошел кочевать Афрасиаб — семя, гонимое ветром, — и родилось множество других народов. «Идти в даль, значит… возвращаться», — говорили тюркюты и рисовали круг. Впереди них по этому кругу уже прошел Афрасиаб — Али-Эр-тонга, вышедший ИЗ лона одной с Предками тюркютов культуры. Вот почему. Придя назад, в Согд, тюркюты и встретили здесь свои древние предания о Стране Счастья, птице Семург и Афрасиабе.

Мысль о единстве всех детей человечества Станет Потом главной мыслью философии Ибн Сины. Он будет разговаривать с греком Аристотелем, с тюрком Фараби, жителем Пергама Галеном, с индусом Чаракой, китайцем Хуа То, греком с острова Кое Гиппократом, с афиняном Платоном, римлянином Цельсом так, словно все они — названные его братья, словно пил он с ними ритуальное вино, смешанное с кровью, куда окунал не стрелы и копья, а мысли, сердце, дух, словно носил он пояс, на концах которого сверкали лики Запада и Востока, соединяемые им в крепком затворе в единое родное лицо.

Вот так же, на идее единства культуры и истины, получил затем Хусайн ибн Сина и первое свое начальное образование в благородном доме отца, в благородной Бухаре. Восток в ту пору был словно мудрый винодел. Лучший виноград из лучших садов учености: культуру греков, римлян, индусов, сирийцев, персов, византийцев — перетирал он в молодое вино, чего не могла понять Бухара 1920 года. Уже более семи веков ислам замуровал себя в хум и запечатался со всех сторон так, что и лучик света другой культуры не мог к нему пройти, и потому первое же давление изнутри — восстание 1918 года, — чуть не разорвало хум.

В Х веке, когда маленький Хусайн делал первые шаги в школе вечности, у него на столе, в Бухаре, был весь мир.

ХОРЕЗМИЕЦ МУХАММАД ХОРЕЗМИ научил его индийскому счету — основам арифметики и двум способам решения уравнения — основам алгебры.

ДРЕВНЕГРЕЧЕСКИЙ ФИЛОСОФ ПОРФИРИЙ ТИРСКИЙ (III век) познакомил его с логикой Аристотеля.

ДРЕВНЕГРЕЧЕСКИЙ УЧЕНЫЙ И МАТЕМАТИК ЕВКЛИД (III век до н. э.) открыл мир геометрии.

ДРЕВНЕГРЕЧЕСКИЙ УЧЕНЫЙ И МАТЕМАТИК ПТОЛЕМЕЙ (И в.) подружил с астрономией.

ТЮРК ФАРАБИ помог понять универсальную науку и метафизику.

ОТЕЦ ввел в тайное учение исмаилитов, и именно от и отца Хусейн впервые услышал слова «эманация», «ступени души», «Мировой разум», «Мировая душа» — главные и термины неоплатонизма и будущей философии Ибн Сины, и Бурханиддин-махдум, раскрыв рукопись «Автобиографии», пересказал притихшей толпе такие слова Ибн и Сины:

— «Мой отец… считался исмаилитом. От них он воспринял учение о душе и разуме… Таким же был и мой брат. И всякий раз, когда они беседовали между собой, я слушал и их и понимал то, что они говорили, но душа моя не принимала сказанного ими. Они и меня стали призывать присоединиться к этому учению». Ну и лиса же этот Ибн и Сина! — воскликнул Бурханиддин-махдум, закрывая рукопись. — После этого куска он сразу же говорит, что потом в Бухару прибыл Натили — его первый учитель, и кстати, друг отца по Балху. Помните? А мы знаем, что и было Хусайну в ту пору… десять лет. Выходит, отец вел беседы об исмаилизме с его пятилетним братом?! Ведь брат-то, он же сам говорит, — родился через пять лет после него! А другого брата у Ибн Сины не было. Выходит, отец сидел и при нем, десятилетнем, вел беседы об исмаилитах с пятилетним его братом!? Что, мы не понимаем! Ведь это ж маскировка! И не случайно Ибн Сина заговорил об исмаилизме в начале «Автобиографии». Я прочитаю еще раз — слушайте внимательно: «Всякий раз, когда они беседовали между собой, я слушал их и понимал то, что они говорили, но душа моя не принимала сказанного ими».

Все она принимала, его душа! Все! И был он с детства исмаилит! Не случайно говорит, что исмаилитами были отец его и брат. Одно только это — пятилетний возраст брата! — и раскрывает умному правду.

Али отчаянно замотал головой, стараясь стереть страстную, режущую сердце речь главного судьи. Каждое его слово — новый виток липкой паутины, в которой запутались мысли, душа, сердце, — вся жизнь Али. И судьба — огромный черный бархатный паук смотрела ему в глаза неподвижными зелеными глазами.

От очередного окрика судьи Али потерял сознание.

И плавали в его голове растянувшиеся слова: исмаилизм, исмаилизм…

Исмаилизм — ответвление шиизма. Исмаилиты считали духовными вождями (имамами) своей тайной секты только потомков Мухаммада от Али. Шестым имамом был Джафар ибн Мухаммад ас-Садик — Правдивый. Он отстранил старшего своего сына Исмаила от наследования имаматом за пристрастие его к вину. Исмаил умер раньше отца, не оставив после себя сына (а имамат передавался только по линии старшего сына). Таким образом, на Исмаиле главная линия рода Мухаммада прервалась. Но не мог аллах прервать эту святую линию, говорили исмаилиты. Божественная благодать пророка продолжает, мол, передаваться по наследству, но только тайно, от одного скрытого имама к другому. И в каждую эпоху аллах будет проявлять этого имама как реформатора жизни, чтобы «наполнил он мир справедливостью настолько, насколько до него мир был наполнен несправедливостью».

До сих пор не прояснен учеными вопрос исмаилизма. Это очень сложное движение по социальному составу, эволюции, целям и причинам. Исмаилиты нашли лазейку в ортодоксальном исламе (трещинку, куда залетает семя, из которого потом вырастет дерево, разворачивающее корнями скалу). В. Бартольд называл исмаилизм борьбой «иранского рыцарства против исламского строя», «замков против толпы». Многие ученые не согласны с этим определением.

Исмаилизм — загадка судьбы Ибн Сины, Надо по мере возможности взглянуть на это движение с разных точек зрения. И это будет наша свеча, с которой мы пройден лабиринт внутренней жизни Ибн Сины, Внешняя его жизнь — Маска. Весь он соткан из молчания и тайн…

Вечная абсолютная сущность Корана в боге, — утверждали богословы. Словесная же форма выражения — относительна: у каждого времени свое символико-аллегорическое толкование. Вот это исмаилиты и взяли на вооружение. Но они не замкнулись в изысканную жреческо-аристократическую касту знатоков Корана, а встали лицом к народу и ужаснулись его смертельной болезни: невежеству, эпидемии невежества, ибо народ не размышлял. А ведь это единственное, чем человек красив.

— Народ мертв, если он слепо верит преподносимым ему истинам, — сказал слепой старик Муса-ходжа крестьянину Али, когда они остались одни после судебного заседания. — Вот ты, например, тоже мертвый, потому что сам не родил еще, наверное, ни одной своей мысли за всю свою жизнь! Но ничего. Пройдет время, и я вылечу не только твое тело, но и твой ум. Я научу тебя смотреть на мир глазами разума.

— А возможно такое? — удрученно спросил Али, вымученно улыбаясь.

— У исмаилитов был для этого свой способ, у меня свой, — старик дал Али выпить отвар из трав. — Мой способ ты еще испытаешь на себе, а вот о способе исмаилитов придется тебе рассказать, чтобы не сидел ты завтра дураком перед Бурханиддином. Так вот, сначала исмаилитские проповедники, даи, поселяются среди народа как менялы, купцы, врачи и производят на всех хорошее впечатление своим высоконравственным поведением, создают репутацию набожных мудрых людей, собирают почитателей. Потом постепенно проповедуют учение. О религии и говорят как о «скрытой» науке. Мол, молитвы, пост, хадж малоценны, если не понимаешь их внутреннюю духовную суть. Начинают объяснять и… умолкают. Мол, такие божественные тайны можно открывать только тому, кто поклянется в верности имаму. После клятвы изучают с учеником природу пророческих циклов и отмену каждым пророком предшествующей религии. Мухаммад, мол, — не последний пророк, и Коран — не последнее откровение бога.

— Ну да?! — удивился Али. — А разве может простой и человек знать больше, чем пророк?

— Может. Пророк ведь и существует для человека, как учитель для ученика.

Али закрыл голову полой чапана.

— Замолчите, Страшно…

— Затем дан начинают объяснять ученику, — продолжает Муса-ходжа, не обращая внимания на состояние Али, — что пророк не тот, кто дает людям религию, а тот, кто дает людям закон, как правильно жить. Поняв это, и ученик становится свободным философом, другом разума… Спасением, исцелением человеческих душ занимались исмаилиты, а до них — «Братья чистоты». Заметь, главные свои философские труды, написанные уже в зрелом возрасте, Ибн Сина назвал… «Книгой исцеления», «Книгой спасения». Имеется в виду «души». Но только не в религиозном смысле, понимаешь, а души, как внутреннего мира человека. Ибн Сина верил, что своими книгами сумеет хоть когда-нибудь разбудить народ, научить его самостоятельно мыслить. Бурханиддин почему вчера так вцепился в этот отрывок об исмаилизме в «Автобиографии» Ибн Сины? Потому что и сегодня люди ждут реформатора, ведомого аллахом, Махди, который «наполнил бы мир справедливостью», ждут седьмого имама. Ждут, когда этот и мам выйдет, наконец, из сатры, сокрытия. К русским он уже пришел и переделывает их жизнь. И в Иран недавно приходил. Назвался Бабом, Слышал о нем? — нет.

— Это был юноша глубокой нравственной красоты. Его улыбка, взгляд, голос, движения рук — все завораживало. «Я не последний, — говорил он о себе. — Я — предтеча будущего Солнца, Мухаммад и я — мы только звезды того, кого бог проявит после нас». Баб пытался взорвать изолированность ислама, в которую весь исламский мир погружен вот уже более семи веков. Он призывал признать такие неслыханные для нас, мусульман, новшества, как железная дорога, телеграф, печать. Звал не ставить никаких преград между исламом и другими религиями, другой культурой, Бабиды приняли даже участие в иранском восстании 1905 года.

— А Баб еще жив? — спросили Бурханиддина голоса из толпы на следующий день, только он открыл судебное заседание.

— Баб казнен в 1850 году, — ответил Бурханиддин-махдум, перебирая рукописи На ковре.

— Скрытого имама нельзя убить! — сказал чей-то голос. — Вон, солнце покрылось тучей… Перестало ли оно быть от этого солнцем?

Бурханиддин-махдум медленно перелистал «Автобиографию».

— Вот что я вам скажу, — начал он тихо говорить. — Скрытый имам, Махди, — это прежде всего скромность. Когда Баба казнили, ему было 30 лет. Мальчишка наставлял мир! А теперь послушайте, что пишет о себе, о первых годах своего обучения Ибн Сина. Когда «прибыл и Бухару Натили, отец поселил его в нашем доме. До прибытия Натили я занимался фикхом и разрешением его сомнительных положений у Исмаила аз-Захида и был лучшим из учеников…

Затем приступил к изучению книги «Исагога» у Натили. Когда он сообщил мне определение рода, высказывание о множестве различных по виду вещей, в ответ ил вопрос «Что это?» я дал этому определению такое объясвине, какое ему не приходилось слышать. Он был поражен и посоветовал моему отцу не занимать меня ничем иным, кроме науки. О каком бы вопросе он мне ни говорил, и представлял его лучше, чем он. Так я учился у него простым положениям логики…

Затем я взялся самостоятельно читать книги… пока не закрепил знания логики. Таким же путем изучил книгу Евклида, выучив из ее начальной части пять-шесть фигур иод руководством Натили, всю остальную часть книги я принялся изучать самостоятельно. Потом перешел к «Алмагесту», и когда, окончив вводные части его, дошел до геометрических фигур, Натили сказал: «Читай и решай их самостоятельно… Сколько было сложных фигур, которые он не знал до тех пор, пока я не изложил и не объяснил их ему!

Потом я увлекся наукой врачевания… Медицина — это не из трудных наук, и поэтому за короткое время я настолько овладел ею, что даже самые превосходные мужи медицины стали учиться у меня науке врачевания. Я стал посещать больных. Благодаря приобретенному опыту передо мной открылись врата врачевания. Вместе с тем я продолжал изучать фикх и участвовать в диспутах но нему. В это время я был юношей 16-ти лет».

— Ах, ах, ах, как прекрасно! Как прекрасно! — восторженно проговорил старик с алой розой за ухом. — Неужели вы ничего Не поняли? Ведь это же рождение весеннего ветра, что раз в сто лет сметает мертвечину с земли! Ведь это же мечта всех нас, темных, неграмотных людей, учиться! — осуществленная в судьбе Ибн Сины. Ведь это гимн первым шагам Махди. Гимн светлому его детству. —

— Махди?! — удивился Бурханиддин. — Какой же он Махди, если так оскорблял старого своего учителя?!

— А что было бы с миром, если б ученик не превосходил своего учителя? Разве не мечтаем мы, чтобы наши дети были лучше нас? Разве росток пробивается из земли не вследствие смерти зерна? Я готов сто раз слушать этот отрывок о первых шагах Ибн Сины в науку, потому что он просто рассказал о себе правду. Скромную правду. Только и всего. Разве виноват конь, стрелою промчавшийся мимо осла, что бог дал ему быстрые ноги? А ведь осел, глядя вслед коню, явно подумает: «Ах, какой нескромный!»

И вот, легший в основу докоперниковской астрономии. Смех покатился но площади Регистан. Бурханиддин, не шелохнувшись, перебирал четки. Его глаза, подернутые благородной грустью, ласково смотрели на народ. «Не дети ли вы? — казалось, говорил он всем. — Неразумные дети мачехи-судьбы… Я шел к вам с мудрым словом, я дал вам мудрое слово, а вы вываляли его в грязи.

— Нет! — прокричал старик в белых одеждах старику с алой розой за ухом. — И вы не нравы!

Толпа стихла.

— До встречи со своим первым учителем Натили, — начал говорить белый старик, — Ибн Сина учился в школе вечности, где его учителями были сказки, предания, песни, природа, развалины дворцов, городов… — такой вот редкостный дождь золотой пыли. Только в нас золотая пыль вечности заросла тиной суетливых желаний, мелких дел. Жизнь же Ибн Сины — это хрустальная ясность реки, на дне которой перекатываются золотые крупицы. В эту реку и ступил нечаянно Натили, неся за плечами пыльный мешок своих устаревших знаний. И почему бы смышленому мальчишке не кинуть горсть чистой воды в утомленного путника?

Да, Натили принял юность ума Ибн Сины, юность его души. Душу то он выдержал, а ум…

Учил я его стрелять из лука, А когда у неге окрепла рука, Он выстрелил в меня…

Такт учителя по отношению к своему гениальному ученику проявился в том, что старик не Позволил быстрому уму юноши выстрелить стрелою насмешки в отставший уже от века ум, не дал увидеть вступающему и жизнь уму смерть Ума.

Абдулл ах ибн Сина сам провожал Натили, когда тот решил покинуть ученика.

— Возьмите Коня, учитель, — говорил он старому философу.

— Нет. После встречи с твоим сыном мне только и остается, что ездить на осле.

Где те прекрасные ночи Балха? Мельница времени смолола их… Умирает молодость их знаний.

За городскими воротами ехать стало труднее. Нескончаемой вереницей двигались куда-то воины: одни от Бухары, другие в Бухару. Народ понуро смотрел на войска, уступав им ворота города. Мчались, пронзая словно молнии сталкивающиеся тучи воинов, гонцы. Некоторые из них были в крови. В этом хаосе, наскоро обнявшись, попрощались Абдуллах и Натили.

— Береги сына, — прошептал старый философ. — Береги сына… — И показал глазами на весь этот круговорот смерти, куда неотвратимо втягивалась Бухара — столица Саманидской державы, Саманиды… Это тоже была школа вечности. Только наоборот: вечным оставался Согд. Все же, кто завоевывали его, растворялись в нем, как соль в воде. Пересказать историю Согда и Мавераннахра — все равно что выплавить из золотых пылинок кольцо, в которое Вечность вставила один из лучших своих бриллиантов — Ибн Сину.

Ибн Сина много размышлял об истории родины. История родины — это главный Учитель в школе Вечности. Тем более пытался подросток разобраться в прошлом родины, ведь но всем чувствовалась резкая перемена ее судьбы: на подступах к Бухаре стоял враг. А может, это был не враг? Враг саманидам, но не народу? О многом надо было подумать и к сегодняшнему кровавому дню подойти издалека…

Юечжи и саки — последние голубоглазые европеоидные народы, вытесненные монголоидными хуннами ИЗ Центральной Азин, стерли с золотой монеты Согда пыль греческих сапог Александра Македонского и семь веков: со II века до н. э. по V век н. э. страна расцветала под их защитой. Эфталиты смазали этот подъем — так неосторожно вошли: вместо честного боя разрушили ирригационную систему. Археолог В. Шишкин обнаружил при раскопках крепости в Варахше, под Бухарой, в период вторжения туда эфталитов, песок у подножия башен, которого не было на других культурных слоях. Значит, исчезли деревья, державшие песок, а раз исчезли деревья, значит, не было воды, а раз не было воды, значит, были разрушены каналы.

Жили эфталиты с согдийцами в их городах, вмешивались в их дела. И поэтому согдийцы, как говорит Фирдоуси, «плакали при наступлении тюркютов, но и за эфталитов не хотели воевать». А наступали тогда тюркюты ашина, вел их Истеми — дед Шер-и Кишвара, тот самый Истеми, что вывел с братом Бумыном тюркютов с Алтая 9 мир. Но тюркюты Хоть и бились за Согд восемь дней под Бухарой, каналов не тронули. Поэтому, когда стали хозяевами Согда, Согд быстро расцвел, Тюркюты не жили в городах, а стояли в любимой Степи, не вмешиваясь в дела землевладельцев и купцов, брали лишь с них необременительную дань. Более того, между согдийцами и тюрк ютам и возникла дружба, потому что тюркюты взяли под защиту и главный источник богатств Согда — Великий Шелковый путь — из Китая в Рум, Вместе с согдийцами думали, как убрать с середины этого пути Иран, мощной запрудой вставший поперек «золотой» реки, И отправил Истеми согдийского купца Маниаха и шаху Ирана Хосрову Ануширвану — своему зятю, с просьбой купить у согдийцев шелк.

Шах шелк купил. Но на глазах Маниаха… сжег его. Это ответ, Иран был заинтересован продавать Византии как можно меньше шелка и по самой дорогой цене, ибо шелком — этой международной валютой Византия оплачивала солдат для приобретения новых земель.

Тогда тюркют Истеми пробил для Согда свой путь в Византию, завоевав Кавказ и даже Босфор в 576 году, А тем временем китайцам все же удалось разделить Великий Тюркский Каганат на Западный и Восточный. Восточный они тотчас же проглотили, а Западный начали медленно душить, накинув на него шелковое лассо.

Поднимались входившие в состав Каганата другие пароды — дошла и до них очередь быть вставленными в тетиву истории, Но ни карлуки, ни тюргеши государств не создали. Были лишь простыми объединениями племен, маленькими копиями хищной Жужань. Только уйгуры, потомки теле, — того великого тюркского народа, что дал тюркютам на Алтае жизнь, создали государство, хоть и уступавшее Великому Тюркскому Каганату, но все же принявшее на себя традиции Великой Степи. Тюркюты ашина продолжали еще править в Согде, но стали куклами китайской дипломатии: она их ставила, она их и снимала, у них даже имена были китайские. Словно бисеринки, лежали они в коробочке китайского дипломата. Когда надо было, вынимали. Народ же тюркютский был истреби лен еще в 655 году, когда Китай бросил клич «Нападать на волков!» и вся долина реки Чу покрылась кровью ашинов. А лет через сто тотально уничтожали ашинов уйгуры. Последних, оставшихся в живых, привела в Китай старуха Побег, дочь Тоньюкука. В Китае ашины ассимилировались, и никогда больше никто не видел их прекрасное знамя о золотой волчьей головой, гордо бьющееся на ветру.

Карлукские племена ягма и чигиль, находившиеся когда-то в подчинения у тюркютов, пришли с юга Чуйской долины в бывшие согдийские колонии-города на шелковом пути — Кашгар и Тараз и образовали (примерно в то время, когда родился отец Ибн Сины) повое кочевое объединение. Оно то и встало грозной силой на севере и востоке державы Саманидов, отвоевавших Согд у арабов в IX веке.

Войска саманидов всегда комплектовались из пленных тюрков, вылавливаемых в Степи. Военачальники, самые одаренные из них, вознесенные храбростью и умом, знали, как никто другой, что государство начинается «на кончике меча». Вот почему Фаик я Симджури-сын (отец к этому времени уже умер) то и дело прокладывали дорогу на Тараз и Кашгар — столицы караханида Богра-хана — нового сильного хозяина Степи, который объявил себя потомком Афрасиаба и с достоинством льва наблюдал, как грызутся шакалы — Фаик и Симджури за тушу другого льва, больного, но живого еще — Саманидскую державу, где покоился прах Афрасиаба — Алп-Эр-тонга.

Симджури и Богра-хан, шакал и лее, взяли Самарканд. Ибн Сине в это время — 12 лет. Васики, родственник багдадского халифа, благословил это событие, за что ему, наконец, дали пенсию. Теперь глаза всех смотрят на Бухару. Пришлось эмиру Пуху подарками и прощением зазывать Фанка. Приняли его с почетом и отправили и Самарканд на битву с Богра-ханом.

Шел Фаик в Самарканд и улыбался. По этой дороге дет 30 назад уходил к Богра-хану дядя нынешнего эмира — Наср. Один день он всего правил, возведенный на трон главным военачальником Алп-тегином. А случилось это так: прибыли к Алп-тегину гонцы из Бухары с вопросом «Кого ты советуешь посадить на трон в связи со смертью эмира?», и он ответил: «Законного наследника — Насра». И ускакала гонцы с этим его ответом в Бухару.

А Фаик к вечеру того же дня сместил Насра в пользу брата его Мансура, с которым рос вместе, будучи его подарком-рабом. Пять быстроходных верблюдов послал Алп-тегин для перехвата своих же гонцов. Да где уж…

Мансур был ласков с Алп-тегином, и Алп-тегин понял: «Дни его сочтены». И потому, когда особенно ласково стали завывать его в Бухару, ушел в противоположную от Бухары сторону — в Серахс.

Воины сказали: «Оставь Мансура, садись сам на царствование. Мы тебя поддержим». 80-летпий Алп-тегин ушел еще дальше от Бухары, в Афганистан, где, завоевав маленький городок Газну, стал жить. «Когда Алп-тегин удалился из Хорасана, ушло счастье из династии Саманидов», — напишет через два века Низам аль-мульк, талантливейший везирь, покровитель Омара Хайяма.

И вот теперь судьба Бухары опять в руках Фаика, кап 30 лет назад. Едет он по Самаркандской дороге и улыбается…

Богра-хану он бой проиграл, остался у него в Степи. Нух спешно покидает Бухару. Двенадцатилетний Ибн Сина, возвращаясь из лавки зеленщика Махмуда-геометра, видит грустный кортеж: эмир на белом, украшенном рубинами коне. Красные глаза коня, зло косящие по сторонам, тоже кажутся сделанными из рубина. Эмир улыбается, делая вид, что отправляется на прогулку, а сам думает: «Где теперь взять войско?» Он один, совсем один. Народ к нему равнодушен.

Прекрасным свежим майским утром 992 года Богра-хан вошел в Бухару. А Нух в это время собирал войска в Амуле. На его счастье Богра-хан вскоре покинул Бухару из-за болезни. Умер, не дойдя до Тараза. И 17 августа Нух вернулся в Бухару. И вот он снова едет на белом, украшенном рубинами коне, и снова навстречу ему бежит двенадцатилетний мальчик из лавки зеленщика с книжками в руках…

Эти встречи словно вспышка бриллианта, повернутого рукою Вечности в старом истертом кольце Согда…

Теперь на сцену истории выходит Сабук-тегин, кото-рого мальчишкой купил на базаре в Нишапуре Алп-тегин. — Один гулям умер, — сказал Алп-тегину полководец. — Кого ты удостоишь его палаткой, имуществом ж отрядом?

Взгляд старого Алп-тегина упал на Сабук-тегина.

— Вот этого.

— Нет еще и трех дней, как ты купил его! — удивился полководец.

Того, что подарил, обратно не беру!

Семнадцатилетний Сабук-тегин поразил всех в случав с тюрками-огузамн, отказавшимися платить дань: вернулся ни с чем.

— Почему же ты не взялся за оружие? — спросил его Алп-тегин.

— Потому что ты не приказывал этого. Если бы мы вступали в бой без приказа, каждый из нас был бы господином.

Вот этот то Сабук-тегин, которому, умирая, старый вони и завещал все свое войско, И стал новым защитником Бухары. В награду за то, что 1 ноября 993 года он разбил: Фанка и Симджури, Пух подарил его сыну Махмуду Нишапур, где когда-то на базаре продавали Сабук-тегина.

Катятся разбитые Сабук-тегином Фаик и Симджури. — Катятся до самого Амуля без передышки. А потом остановились, подумали и поняли: Сабук-тегина нм не одолеть. И отправили тайно друг от друга послов к эмиру с просьбой о помиловании, 32-летннй Нух Фанку в прощении отказал, а Симджури отправил в Хорезм, где около Хазараспа его пленил, по тайному приказу Нуха, Хорезм-шах Абу Абдуллах, из города Кята, наследник местной династии Африга, ведущей свою родословную, согласно преданию, от Сиявуша.

Пока рок играл в военные игры с эмирами и военачальниками, в глубинах мира совершалась главная работа зека — зрели два ума: 15-летний Ибн Сина в Бухаре и 22-Летний Беруни в Кяте. Эмир Гурганджа, ставленник арабов Мамун, из-за пленения Симджури разрушил Кят, убил хорезм-шаха, началась трагедия Беруни: недостроен первый в Средней Азии глобус, не закончены астрономические наблюдения, не дописаны рукописи… Наскоро собрав котомку, тайно, ночью Беруни делает первые шаги по скитальческому пути. Симджури же отправляется Мамуном обратно в Бухару. Но и Нуху он не нужен. Ну, обнял его эмир, ну, простил… и тут же засадил в тюрьму.

Абдуллах, отец ибн Сины, тревожно следил за миром. Он никогда после приезда своего из Афшины не возвращался на службу но дворец. Служи он там, свеча его жизни давно бы уже погасла на сквозняке политических перемен.

У него осталось две привязанности: красные балхские розы и юноша-сын Хусайн — драгоценная жемчужина, чудом попавшая в его жизнь. Абдуллах понимал это и пока мог, оберегал ее. Жена его, наверное, давно умерла, и То бы были у него еще дети, как принято на Востоке в ладных, любящих семьях, да и Ибн Сина нигде о матери не упоминает. Может, даже умерла она еще в Афшине.

Установившаяся было спокойная жизнь снова разби-яась о коварство военачальников. Нух зовет не помощь Сабук-тегина, который, бросив все, тут же выступает не Балха с огромным войском. Войско это и испугало Нуха, вернее, его везиря Узейра.

— Как вы пойдете к нему, — сказал Узейр, — с куцым своим отрядом? Стыдно, да и пленить может.

И Нух не пошел, чем очень оскорбил Сабук-тегина. Ведь именно здесь, у Кеша, два года назад они обменялись клятвой верности!

— ИДИ! — сказал Сабук-тегин сыну Махмуду, ставя его во главе отряда. — Низложи везиря!

А сам тем временем разбил Фанка. Симджури же И брал с собой в Газну, так спокойнее будет. И снов» все эти события, словно прах, перемещаются в песочных часах, под шорох же их сидит, склонившись над книгами, Вечность: 16-летний Ибн Сина. Его тревожат неспокойные передвижения войск к Самаркандским воротам и обратно, трагическая жизнь дворца, где «кровью смывают кровь», долгая болезнь Нуха, измученного тяжелым правлением.

Нух выглядит стариком в 34 года. Он столько видел смертей, что своей смерти уже не боится. Врачи не могут излечить его. Известный врач ал-Кумра пришел посоветоваться с Хусайном ибн Синой: его уже звали в городе, он много лечил людей в больнице и у себя дома. Знания его восхищают врачей, особенно глубокая интуиция диагноста.

Ибн Сина вылечил Нуха и получил за это разрешение посещать знаменитую библиотеку Самани…

— … которую он после того, как прочитал все ее книги, сжег, — сказал Бурханиддин-махдум народу на площади Регистан.

Толпа загудела. Али вскочил, рванулся к судье и рухнул. Лицо его сделалось белым, ужасом вспыхнули глаза. «Если такой Ибн Сина, и я читал его стихи, то казнят меня! Казнят… — подумал он. — И как назло эмир здесь сидит!»

Въ мне не верите? Не верите, что Ибн Сина сжег библиотеку Самани?! Но так… и современники считали! Вот, — Бурханиддин-махдум открыл старую рукопись и пересказал из нее кусок: Абу Али сжег эти книги, чтобы сохранять все знания и ценности науки дли себя одного и отрезать таким образом другим ученым доступ и этим полезностям…. Это Бай ха ни написал. А он родился черев каких-то лет сто после Ибн Сины.

— Что ж, выходит, Ибн Сина сделал благочестивое дело! — сказал вдруг кто-то в толпе.

— Как?! — удивился Бурханиддин-махдум.

— Библиотека не состояла из одних Коранов?

— Не понял!

— Ну, были же гам книги и но философии, где утверждалось, что мир вечен и не создав богом. И раз Ибн Сина сжег их, значит, он истинный мусульманин, как и мы.

У Бурханиддина перехватило дыхание. Разглядеть бы, кто это говорит! Эмир слушал неожиданную перепалку, склонив лицо к рукам, и тихо улыбался. «Не вечный ли дли них Ибн Сина Махди? — думал он. — Патрон Бухары, ее светлая надежда? Не дал ли он народу закон как жить, чтобы мир «наполнился справедливостью»? Не ждут ли они второго его пришествия?!»

Эмир осторожно оглянулся, взглянул в лица окружавших его людей. «Ждут! Еще как ждут!.. Пусть не одевают белых одежд, не стоят в задумчивости по берегам рек в ожидании Махди, должного прийти к ним по воде, как ждут Махди в Иране, но все равно ждут. Может, даже с самодельными самострелами ждут! Но я сделаю так, что вы возненавидите Ибн Сину! Я выверну все его нутро наизнанку и кину в ваши души. И вы в сто лет не отмоетесь от этого пьяницы, бабника и еретика!»

— А какие же это такие философы утверждали, что мир вечен? — придя в себя, стал спрашивать Бурханиддин-махдум, оттягивая время, чтобы разглядеть бунтаря. Муллы поняли его замысел и дружно закрутили головами но все стороны.

— Какие философы? — насмешливо переспросил голос. — А известно какие:

Аристотель!

Кинди!

Фараби!!!

— Да, мир широк, — встал и начал говорить эмир.

Все смолкли, будто разом опустела площадь. — и есть в нем всякое дыхание. И науки могут прославить Коран, как сделал это, например, Газзали. А вот Хусайн Ибн Сина, — эмир выразительно посмотрел на крестьянина, — сжег в том далеком огне самого пророка, потому что не вынес из библиотеки ни одной книга. Значит, сжег и Коран. Уж Коран-то был у Нуха в библиотеке? Хоть одни Коран!..

— Ибн Сина сжег Коран! — закричали поставленные в толпе муллы.

— Он сжег Коран! Священную книгу бога!

Огромный огненный вал внезапно вырос перед Али.

В нем плакали и умирали звери и птицы, погибели трава, рассыпаясь в черную пыль. Ветер взвивал эту пыль, и она еще раз умирала в упругом, гудящем, ослепительном огне. Пятясь от огня, Али упал и стал ввинчиваться в землю. Это последнее, что он помнил. Камень — маленький, плоский, с острыми краями, ударил ему в висок.

— Я в детстве с мира урожай собрал… — пронеслись и его Голове непонятно откуда взявшиеся слова. — И Вечность поклонилась мне, как Смерть.

Огонь накрыл его алой шелковой ладонью, огромной, как небо. А потом эту ладонь стерла ночь.