По возвращении своем Генрих нашел жену в совершенно ином настроении духа. Она была, как всегда, горделива, спокойна, но веселее, оживленнее. Генрих невольно удивился; он не мог доискаться причины этой перемены: ничего особенно хорошего в последнее время не было; за его краткое отсутствие, очевидно, тоже ничего не случилось отрадного. Никаких особенно хороших вестей жена его получить не могла, так как она ни с кем не переписывалась и вообще никаких сношений с внешним миром у нее не было. Только изредка получала она деньги с кратким уведомлением о их посылке, всегда не подписанным никем. Сумма эта была, с точки зрения богатого Шеля, не очень велика, и Алина получала их всегда холодно, так как деньги эти были ей почти не нужны.

Появление этих денег каждый раз, однако, смущало Шеля, и каждый раз он расспрашивал жену, умолял признаться, откуда она получает эти деньги; но Алина всегда отшучивалась и всегда выдумывала что-нибудь, иногда же обещала назвать источник со временем.

Так как за последнее время денег в доме было меньше, то Генриху пришла мысль, что новое получение этих тайных сумм могло подействовать на настроение духа Алины. Справившись тайком от жены, Генрих узнал, что во время его отсутствия никаких получений с почты не было.

На другой и на третий день Алина по-прежнему удивляла мужа своим веселым настроением.

Оживленное лицо ее было еще красивее, но горящий взгляд, довольная и веселая улыбка имели в себе как будто что-то зловещее. По мере того как Алина с каждым днем, будто в ожидании чего-то, делалась все веселее, как будто счастливее, Генрих невольно призадумывался все более. Простой факт смущал его. Счастье, которым дышало все существо Алины, было как будто ее собственным, особенным, которое она и не старалась заставить Генриха разделить. Это счастье не было их обоюдным; оно как будто его не касалось.

Холодность их отношений за последнее время вдруг перешла в отношения фальшивые, странные и именно зловещие.

Алина была веселее, живее с мужем, весело предупредительна, весело кокетлива. Она замечала, очевидно, его грустное настроение, его постоянные вопросительные взгляды, недоумевающие и тоскующие, и не спрашивала его ни о чем, делала вид, что ничего не замечает, и продолжала с каким-то злобным наслаждением двусмысленно улыбаться. Со стороны казалось, что это была игра между палачом и его жертвой, игра кошки с мышкой.

Многое передумал Генрих, но до настоящей причины, конечно, не додумался. Его душа была слишком ребячески чиста, чтобы иметь возможность предполагать и заподозрить то, что готовила ему судьба.

Прошло дней десять. Генрих по неожиданному делу собрался снова в Дрезден. В этот раз сердце сжималось у него как будто предчувствием; он неохотно собирался в путь и рад бы был внутренне малейшему поводу, чтобы остаться. Он надеялся, что Алина скажет хотя слово и даст ему предлог не ездить, а вместо поездки объясниться откровенно с женой. Эта беседа, думал он, поведет к миру, и надолго. Но вместо того чтобы просить мужа остаться, Алина вдруг попросила взять ее с собой.

Ей хотелось – говорила она – снова подышать городским воздухом, поглядеть на людей.

Генрих, конечно, согласился с радостью.

Дорогой и в день прибытия в Дрезден Алина еще более оживилась.

На другой же день после их приезда Алина, выйдя поутру из гостиницы, где они остановились, чтобы прогуляться немножко, вскоре вернулась и объявила мужу, что у нее есть к нему большая просьба.

Генрих изумленными глазами встретил жену: не вопрос этот поразил его, а новое выражение лица ее и взгляда; более чем когда-либо читал он в глазах жены что-то зловещее для себя, что-то демонское, какую-то злобную радость.

Для него не оставалось никакого сомнения, что Алина коварно играет с ним, затевает что-то и даже наслаждается его неведением.

Алина заявила, что просьба ее очень серьезна, но что исполнение ее будет для Генриха очень легко.

– Изволь, с удовольствием, – отвечал Шель, – тем более если это легко сделать. Я для тебя готов на все на свете. Я все тот же, что и прежде. Ты изменилась.

Но Алина искусным образом прервала объяснение, которого всегда избегала, и начала маленькое предисловие о том, что Генрих, находясь под влиянием своей сестры и ее бессмысленных грез и сумасшедших поступков, поступал сам за последнее время более или менее странно и нелепо.

– Просьба моя самая пустая, – с каким-то веселым злорадством произнесла Алина – Я прошу тебя помириться с Дитрихом.

Шель невольно удивился; он ожидал совершенно иного. Это предложение помириться с прежним другом показалось ему особенно странным, неуместным, несвоевременным. Почему здесь, непременно в Дрездене, а не у себя в Андау?

Ко всей загадке, то есть к поведению Алины и ее веселому настроению духа, присоединилось теперь имя Дитриха, и на одно мгновение в голове Шеля мелькнуло подозрение. Как будто все становилось ясным в этой загадке…

Но это ревнивое чувство было недостойно его. Подозрение длилось одно мгновение. Генрих подумал минуту и выговорил чистосердечно, с чувством в голосе:

– Да, прежде под влиянием глупых подозрений сестры я разошелся с моим лучшим и единственным другом. Глупое чувство ревности заставило меня поступить с ним бессмысленно; я и сам уже думал об этом не раз, но только не хотел заговорить с тобой. Теперь же я считаю долгом как обидчик просить у Дитриха прощения. Тотчас по возвращении домой я поеду в Андау.

– Это лишнее, – с особенным блеском в глазах вымолвила Алина. – Дитрих здесь, в Дрездене.

– Здесь? каким образом?

– Мы сговорились, и он выехал сюда из Андау одновременно с нами. Мы поэтому втроем, как бывало еще недавно, перед нашей свадьбой, проведем здесь время так же весело и счастливо, как когда-то.

Генрих смотрел упорно в глаза жены, хотел прочесть в них что-либо из того, что продолжало быть для него загадочным; но, кроме спокойного, хотя и яркого блеска в глазах, ничего не нашел.

Во всяком случае, Алина не опускала и не отводила глаз в сторону. Взгляд ее говорил, что на душе ее нет ничего, что бы могло заставить ее скрываться. И почти силою и смелостью этого взгляда все смущение Генриха, все тревоги души, все колебания, все, составлявшее его пытку, сразу исчезло, улеглось, успокоилось. Он стал перед Алиной молча, опустив глаза, как виноватый, и с чистосердечным раскаянием повторял про себя;

«Да, я виноват, много виноват; правда, под влиянием безумства Фредерики я сам обезумел. Она готовила наше примирение, и потому была так счастлива и довольна; теперь, когда это примирение близится, она еще счастливее. И действительно, разве не счастье для женщины примирить двух друзей и вдобавок своего друга со своим мужем?»

И через несколько часов, в ту же комнату, где произошло это объяснение, явился Дитрих. И, видно, судьба была уже Генриху недоумевать и теряться в догадках.

Теперь, когда все стало ему ясно в Алине, Дитрих, в свою очередь, стал для него загадкой. С первой минуты, как он бросился на шею друга, Дитрих краснел и бледнел, странным взглядом смотрел то на него, то на Алину, путался, и голос его от волнения часто дрожал.

В его нескольких взглядах на Алину Генрих прочел как бы просьбу о сострадании. Он будто умолял ее о чем-то, а Алина, веселая, счастливая, довольная, с сияющими глазами, озиралась на обоих друзей.

– Слава богу! – воскликнула она. – Наконец-то мы снова заживем здесь по-старому. Хоть на несколько дней будем вполне счастливы, забудем наше поместье и Андау, и все те глупые беды, которые преследовали нас там. Как тогда втроем мы жили здесь – невеста, жених и друг, точно так же и теперь снова устроим то же любовное трио. Как в музыке, каждый займется своей партитурой, чтобы составить стройную и звучную мелодию.

И действительно, несколько дней кряду молодое трио жило вместе. Алина была, казалось, на седьмом небе от счастья. Генрих добродушно увлекался ее счастьем и удивлялся, какую сильную радость испытывает жена от примирения двух друзей.

Дитрих, смущавшийся первое время, наконец под влиянием Алины, владевшей способностью колдовать и очаровывать каждого, тоже стал смелее, веселее. Однако изредка на него нападали минуты такой глубокой грусти и по временам он смотрел на своего друга Шеля такими странными глазами, которые ясно говорили: «Я виноват, прости меня». И эти взгляды, подмеченные Генрихом, были пугающей загадкой.

И действительно, загадка существовала. Нечто дикое, бесчеловечное, коварное совершалось по воле, по прихоти Алины, ей самой необъяснимой. Ей хотелось этого, и она пошла на это. Она понимала, что забавляется, шалит, играет двумя существами и своим собственным, что стоит на краю пропасти и глядит в бездонную глубь с легким головокружением. Но это и заставляло ее сердце биться радостнее, ее глаза сиять ярче, ее лицо румяниться…

– Вот это значит жить! – думалось ей. – Это не прозябание в четырех стенах. А главное – это первое новое обучение, репетиция. Надо учиться, надо привыкать.

И загадка эта – для Шеля, пытка – для Дитриха, наслаждение – для Алины были тем фактом, что она в один день, едва не в один час примирила мужа с другом и отдалась этому другу. И как прежде в этом же Дрездене жили счастливо жених, невеста и их общий друг, так теперь в продолжение нескольких дней жили общей жизнью двое любовников и муж.

Здесь впервые и начала действовать та новая Алина, которая давно сказывалась в ней, вполне определилась со времени замужества и жизни в Саксонии и теперь с возмутительной дерзостью, с каким-то счастливым озлоблением перешла от слов к делу.

Она уверяла Дитриха и уверяла саму себя, что устроила это бессмысленное и ненужное свидание их ради забавы, чтобы доказать Дитриху, насколько действительно она не любит своего мужа и доходит до того, что делает из него простую игрушку.

В действительности эта страшная забава и составляла все счастье Алины. Она ясно сознавала, что эти дни, отдаваясь Дитриху едва не на глазах мужа, рискуя каждую минуту вызвать бурную драму и даже преступление, убийство, она наслаждалась. Но она была безумно и страшно влюблена не в юного Дитриха, отчасти сходного характером и добродушием с Генрихом, а была всеми чувствами влюблена в то опасное, дикое и уродливое положение, которое себе устроила.

Мысль о том, что ее поступок был похож на самую адскую и ужасную месть, не приходила ей на ум. Ей не за что было мстить прямодушному, честному и обожавшему ее мужу.

Впрочем, если и было теперь в Алине какое-то злорадство и озлобленное наслаждение, то не по отношению к Генриху. Алине просто было нужно, являлось как бы потребностью, как неутомимой жаждой, иметь в руках страшную, пагубную, пожалуй даже преступную, забаву.

Прошло дней десять; приближался день, в который заранее было решено любовниками, бросив Генриха, скрыться вместе из Дрездена.

Единственный вопрос, который Алина еще не решила, – оставит ли она объяснительное письмо мужу или нет. Несмотря на удвоенное озлобление, которое сказывалось в ее сердце, она все-таки не решалась нанести своей жертве хотя и последний, но слишком сильный удар. Просто скрыться и бежать казалось ей человечнее относительно Генриха. Написать же письмо и объяснить свою игру, объяснить, ради какой демонской забавы она примирила друзей, казалось Алине чересчур жестоким. Сказать Генриху, что через час после первого примирения с ним он стал в первый раз ее любовником, казалось Алине двойным деянием, как если бы убийца, вонзая нож в свою жертву, в то же время дал бы ей пощечину.

Чем ближе подходил день, назначенный для бегства, тем дерзче, как бы умышленно легкомысленнее становилась Алина и тем невыносимее, ужаснее и опаснее становилось положение Дитриха. Он начинал тоже не понимать эту Алину, от которой был без ума. Казалось, что она хочет вызвать драму во что бы то ни стало. Но зачем? Неужели она настолько бессердечна, что замышляет через посредство его избавиться от мужа? А если любовник погибнет от его руки, то найти на это место второго, третьего, наконец, четвертого.

Дитрих каждый раз всячески старался отогнать от себя эти ужасные помыслы и подозрения, но вследствие поведения Алины они снова чаще и чаще зарождались в его голове.

Наконец наступил последний вечер; наутро все уже было готово, чтобы бежать, скакать прямо в Берлин, а оттуда – куда-нибудь далее.

Во все эти дни Алина была в особенно веселом, почти неестественно-восторженном состоянии и вместе с тем играла мыслями и чувствами обоих молодых людей, то и дело заставляя сердце мужа и сердце любовника дрожать и замирать от самых разнородных опасений, подозрений.

После веселого ужина, по крайней мере веселого для Алины, все трое перешли в маленькую гостиную и по обыкновению, принятому за эти несколько дней жизни в гостинице, все трое уселись вокруг пылающего камина.

Так как Алина постоянно поддерживала огонь, то свечи обыкновенно не подавались. Колеблющееся пламя камина, то разгоравшееся, то потухавшее, достаточно освещало горницу.

Шель садился всегда в самое большое из трех кресел, направо от камина. Иногда случалось ему под влиянием этого пламени, бегающего по головням и угольям, забываться в легкой дремоте, которая, однако, продолжалась, и то с перерывами, не более нескольких минут. Он то и дело открывал глаза, улыбался жене или другу, как бы прося извинения за то, что засыпал, и снова на минуту, иногда на полминуты опять забывался.

За это время Алина, садившаяся всегда прямо против камина, озаренная с головы до ног пламенем, сияла в каком-то сатанинском, зловещем свете. Изредка она взглядывала на дремлющего мужа или совершенно иным взглядом обращалась к любовнику, сидевшему всегда с левой стороны.

На этот раз Алина случайно села на место Дитриха, и он поневоле поместился против пламени камина. Но с той минуты, что они уселись втроем, в Алине сказалось какое-то беспокойное, нервное настроение. Ей как будто хотелось совершить сейчас что-нибудь особенно ужасное, поражающее, и в этом настроении она глубоко задумалась в своем кресле.

Шель, изредка взглядывая то на жену, то на друга, впал в свою обыкновенную полудремоту. Дитрих, выпрямившись на своем месте, не спускал глаз с ярких, красных углей камина. Его освещенная, неподвижная фигура, его задумчивое лицо резко выделялись из полумрака гостиной.

Дитрих, думая о роковом и решительном шаге, который он должен был сделать наутро, чувствовал на сердце какую-то странную робость.

Ему, конечно, не жаль было жены, даже не жаль этого друга; к чувству стыда и раскаяния, к чувству виновности перед этим другом он как бы привык. Но Дитрих боялся той смутной жизни, которую должен был начать.

Он понимал, что начинал бродяжническую жизнь, и притом без всяких средств.

Положение женатого человека, бросившего жену, и замужней женщины, бросившей мужа, казалось ему настолько незаконным, что он не мог даже себе представить теперь, как будет он жить этой жизнью, похожей на бессмысленные зигзаги человека, заблудившегося в лесу, без надежды выбраться на свет божий к какому бы то ни было человеческому жилью.

Но вдруг Дитрих очнулся, замер, сердце в нем дрогнуло; он едва не вскрикнул.

Алина была у него на коленях, обнимала его шею и, прильнув губами к его губам, смотрела прямо в лицо дремлющего Генриха.

– Бога ради! – хотел прошептать Дитрих, но ужас, от которого, казалось, вся кровь в его жилах застыла, помешал ему произнести эти слова.

Вероятно, какой-нибудь сверхъестественный, демонский огонь был в глазах Алины, потому что дремлющий Генрих глубоко вздохнул. Он увидел во сне какое-то чудовище и, невольно дернув рукой, как бы ради защиты снова открыл глаза; но в это мгновение Алина уже не обнимала любовника… Она отстранилась от него в то мгновение, когда муж открывал глаза, только одна ее рука еще оставалась на плече Дитриха.

Придя в себя, Генрих услыхал слова:

– Дитрих, проснитесь! И вы стали дремать, как Генрих. Что за сонное царство! Ведь это наконец невежливо перед женщиной.

И Алина весело и шаловливо трепала по плечу Дитриха рукой, которую не успела принять.

Но если Генрих вполне пришел в себя и застал жену, дружески обращающуюся с Дитрихом, то тот не сразу пришел в себя. Ужас его еще не прошел и, казалось, сковал все его члены и язык.

Через несколько минут Дитрих под предлогом головной боли ушел в свою горницу.

Войдя к себе, он остановился среди комнаты, схватил себя за голову с совершенным отчаянием и выговорил:

– Что же она хочет, что ей нужно? Это не женщина! Этот поступок сатанинский, предательский! Ведь он меня убьет, а не ее; ее он все-таки слишком любит и потому простит ей все.

И, вспомнив, что наутро он делает с этой женщиной первый шаг, самый роковой в жизни, Дитрих с ужасом опустился в кресло.