Петрова не помнила, сколько их у нее было. Если бы она оглянулась на свою жизнь глазами нормального человека, то ужаснулась бы, что даже первый уже исчез из ее памяти или перемешался с остальными настолько, что она не только не помнила первого, но и даже не помнила, в какое время дня и в какое время года у нее с ним это произошло. Когда она смотрела вокруг, ей казалось, что на самом деле это не ее глаза, ей казалось, что она просто сидит в голове человека и смотрит через его глаза, как через окно, что вокруг существа, которых она не привыкла видеть в своем прошлом. Люди, по ее мнению, должны были выглядеть по-другому – как, она точно не помнила, но только знала, что по-другому. Среди этих новых людей и в этом новом теле ей приходилось изображать человека, как человека представляли эти окружающие существа, называющие себя людьми. Петрова удивлялась, как тихо теперь в том месте, где она живет. В ее прошлом были только непрерывно гудевшие, окружавшие ее языки пламени, которое не обжигало ее и будто бы даже не давало света, но при этом было несомненно пламенем какой-то бесконечной пропасти. Раньше, до того как она попала в это тихое место, все вокруг нее, как она помнила, состояло именно из пламени, даже существо, которым она была, и существа, которые ее окружали, которых она считала людьми – были из огня.
Тишина – единственное, что нравилось ей в этом мире по-настоящему. С одной стороны, в любом, даже самом шумном месте этого мира все равно было тише, нежели в самом тихом месте мира, откуда она пришла, с другой стороны, тишины Петровой было все равно мало, поэтому она выбрала местом работы самое тихое место, какое только можно было представить. Именно в библиотеке или дома, когда были закончены все дела, она, наконец, как-то начинала понимать людей и даже любить их. Она переставала видеть людей, которые с ней работали, или же сына и мужа как некие подвижные и разговаривающие куски мяса, ей не нужно было изображать любовь к ним, она и правда начинала чувствовать что-то вроде симпатии, что-то вроде заботы, что-то вроде жалости к ним, и ей хотелось о них заботиться, чтобы они подольше не начали гнить, ей становилось тревожно и за сына и за мужа, что с ними может что-нибудь случиться, что она может пересолить еду, и тогда им будет неприятно. Особенно ей стало беспокойно за сына, когда пропал мальчик из его параллели, ушел куда-то с коньками – и бесследно исчез.
Петровой было интересно, передались ли ее качества и ее взгляд на людей ее сыну или нет. Иногда она понимала, что безумна, что, скорее всего, не было никаких языков пламени и людей, состоявших из огня, может, она просто ударилась где-то головой, и с ней произошло умопомешательство. Добровольно сдаваться психиатрам она не хотела, потому что считала, что прекрасно себя контролирует и ни разу ничем не выдала себя.
По-настоящему сумасшедшей она считала свою начальницу, к которой как не заглянешь – все она вяжет какие-то свитера и шапочки, ни на одной из семейных фотографий начальницы (а та щедро показывала фотографии сотрудникам) она не видела, чтобы кто-то надел свитер, который она связала, начальница и сама их не носила, а только распускала, если у нее не было ниток под рукой, и начинала вязать по новой. Через ее руки проходили все новые журналы по вязанию, что появлялись в библиотеке.
Еще у них работала Алина. Алина перещеголяла в безумии и Петрову, и начальницу. Перейдя черту тридцатипятилетия, она стала переписываться с каким-то сидевшим уголовником, потом приютила его у себя, когда он вышел из застенков, познакомила с детьми от первого брака, и все было вроде бы нормально, но совсем недавно Алина пришла на работу в темных очках. «Зашибись», – подумала Петрова.
Все в библиотеке охали и ахали, Алина говорила, что ударилась, все делали вид, что поверили ей, но, конечно, никто не поверил.
Вообще, разговоров об этом бывшем заключенном и перипетиях жизни с ним было столько, что самой Петровой незачем было даже что-то расспрашивать. Она была у них на свадьбе и даже что-то там им пожелала, подняв бокал, и даже сказала «горько!». Она знала, где и до какого часа он работает, как он выглядит, как, например, знала все о читателе, специализировавшемся на эротических романах и учебниках анатомии (тот работал сторожем в школе). Грубость мужа Алины заинтересовала Петрову, ей захотелось познакомиться с таким грубияном поближе.
В тот же день, что Алина появилась на работе с фингалом, Петрова скаталась к проходной его завода и постояла у него за спиной в очереди киоска, пока он покупал алкогольный коктейль, прежде чем сесть на маршрутку до дома. Она и в маршрутку села позади него, глядя на его бритый затылок. Ей нравилось, какие у него широкие плечи, как от него пахнет стандартным таким дезодорантом в синем баллончике, который обычно дарят мужьям на двадцать третье февраля.
Петрова отстала от него только на остановке, но не отказала в удовольствии посмотреть ему вслед, пока он шел через небольшую, поросшую кустиками рощицу до дома. Походка у него была, как у безобидного увальня, из тех, что извиняются, когда наступают кому-нибудь на ногу, открывают дверь перед женщиной и все такое. Петрова даже могла поверить, что Алину правда никто не бил, что она правда ударилась дома.
Вообще, одержимость Петровой походила на холодную спираль, двигавшуюся у нее внутри, где-то в области солнечного сплетения. Спираль появлялась сама собой, от каких-то внешних впечатлений, совершенных каких-нибудь глупостей и глупостями же и заканчивалась. Однажды весной, при виде кактуса, цветущего красными цветами на библиотечном подоконнике, спираль заполыхала внутри Петровой с такой силой, что казалось, будто спираль вовсе не холодна, а горяча; Петрова тогда натворила дел в далеком от своего дома подъезде, куда случайно забрела и встретила пившего пиво мужичка на площадке четвертого этажа. Ей было очень неловко за тот раз, она его запомнила в череде других оттого, что обычно как-то планировала свои действия и присматривалась к будущим мужчинам попристальней, чтобы не было потом так стыдно, чтобы не думать потом о разбитой чужой семье, плачущих детках и собаке, которую некому будет выгуливать, такие моменты накатывавшего стыда были Петровой тоже не чужды.
Каждую неделю у них в библиотеке собирался небольшой литературный кружок. Петровой казалось, что там тоже собираются такие же, как она, психопаты. К людям, работавшим в библиотеке, люди, собиравшиеся в кружок, относились как к мебели. Они здоровались с персоналом библиотеки, но выглядело это так, как если бы для того, чтобы пройти в свой зальчик, им нужно было переступить через низкую оградку у входа, а Петрова чувствовала этой оградкой, ей казалось, что членам кружка было бы удобнее, если бы ее вообще не было. Это было Петровой неприятно. Ей самой не очень нравилось задерживаться на работе ради этих кружковцев, но один из них был родственник начальницы, а начальница заявляла, что для отчета такая дополнительная работа с населением смотрится неплохо.
При всей своей к ним неприязни, Петрова чувствовала жалость к этим людям. Они излучали энергию бесполезности, безвестности и амбиций. Была у них в кружке какая-то иерархия, такая же бесполезная и жалкая. Какой-то старичок был у них за главного, он всегда говорил первым, были люди помладше – мужички и женщины лет под пятьдесят. Видимо, возраст как-то сказывался на том, что кружку приходилось делать перерывы каждые пятнадцать минут, чтобы сходить покурить на библиотечное крыльцо и сбегать в библиотечный туалет.
Не в силах ничего изменить, Петрова с грустью наблюдала, как они затаптывают желтый паркет актового зала. Они пользовались трибуной, оставшейся еще с советских времен, и – микрофоном, поэтому, когда они что-то читали, Петрова слышала их бубнение из своего кабинета.
Петрова не помнила, что читала в детстве, точнее, помнила как факт, но сами ощущения, что она держала вот такие книги в руках, листала их вечером – отсутствовали напрочь, поэтому каждый раз во время литературного собрания она брала какую-нибудь детскую книгу из библиотеки и с интересом листала ее, иногда с увлечением даже зачитывалась. Словно пытаясь вернуть себе что-то, она как бы воссоздавала атмосферу детского домашнего чтения: неторопливо заваривала чай в электрическом чайнике, вырубала верхний свет, включала настольную лампу, лезла в холодильник за печеньем и под говор из соседнего помещения, чем-то похожий на вечернюю ссору соседей, садилась за книжку.
Их библиотечная подсобка с кипой журналов по вязанию на тумбочке, с облезлым диванчиком возле стены, с электроплиткой, которая стояла в углу, но лет десять уже не работала, потому что у нее перегорела спираль, с древним пузатым холодильничком, дребезжавшим так, что чашки библиотекарей на столе начинали позвякивать друг об друга, – казалась комнатой в коммуналке. Вообще ничего не говорило о том, что это рабочее помещение, где иногда проводись совещания и разбор каких-то тихих библиотечных невысоких полетов.
Вообще, диванчику у стены было столько лет, что по признаниям заведующей, которая только выглядела чопорной, она с мужем зачала на нем двух первых детей, а дети у заведующей сами были возраста Петровой. Когда Петрова стала встречаться с Петровым, да и после свадьбы тоже, они последовали примеру старшего поколения и, как бы метя территорию, перезанимались сексом почти в каждом из помещений библиотеки, включая сцену в актовом зале, в уютном уголке между роялем и трибуной, под портретом Льва Толстого, причем взгляд его с тех пор казался Петровой не суровым, а сожалеющим, что он не имел возможности к ним присоединиться.
На одном из празднований Восьмого марта, впрочем, к разочарованию Петровой, выяснилось, что они с Петровым не одни такие уж и фантазеры, что почти все библиотекари в тот или иной момент своей работы прошли через это, потому что просто грех или идиотизм не воспользоваться таким большим помещением с таким обилием всяких темных углов.
Петрова задавалась целью перечитать всего Крапивина, но он писал быстрее и книги его выходили стремительнее, чем она осиливала очередную, поэтому она взялась за писателей, чей творческий путь был уже окончен и прочно зафиксирован могильной плитой. Она прошлась по Майн Риду, по Дюма, по Конан Дойлю, по Вальтеру Скотту, по Садовникову, перечитала всего Носова и Чуковского, включая такое произведение, как «Бибигон». Она прочитала то, чего не могла прочитать в детстве, например, серию про Дороти, потому что ей понравились иллюстрации, больше всего ее в этой серии потрясла история принцессы Озмы, что-то подобное она видела в каком-то советском фильме, где шахматы и простой советский школьник противостояли игральным картам, и еще был, кажется, польский или чешский фильм про разнополых близнецов, выдававших себя друг за друга во время каникул.
Был у них в библиотеке как-то тематический вечер Корякова, о котором Петрова и слыхом не слыхивала, но когда увидела – вцепилась и перечитала всего. Она пыталась читать это, представляя, что она – обыкновенный советский школьник, и все равно прониклась удивительной ненавистью к одному из героев повести «Остров без тайн» – образцовому пионеру, этакой самоуверенной мрази, мечтавшей стать капитаном ледокола. Скорее всего, неприязнь к нему происходила у Петровой оттого, что сын ее походил скорее на отрицательного героя повести, какого-то зашуганного пионерчика, и как бы ни было мало сочувствие Петровой к близким, оно все равно имело место. Положительный пионер был командиром и не знал сомнений, таких людей, безоговорочно верящих в то, что они делают, Петрова тоже не любила, прямо-таки что-то нехорошее разгоралось внутри нее, когда она читала про твердый взгляд и уверенный голос, клеймящий что-нибудь в восторге от собственной правоты.
Повесть Корякова «Парень с космодрома» Петрова читала почти с садистским удовольствием, она знала, обо что звезданет всех этих юных мечтателей шестидесятых, думавших, что они уже будут колонизировать Луну. Она знала, как и в каких условиях они будут доживать оставшиеся годы, и, читая эти их уверенные слова и наблюдая уверенные поступки, едва ли не смеялась от радости. Она испытывала патологическую жалость, что Коряков уже умер и не может написать «Парень с космодрома»-2, про жизнь героев в девяностых. Вообще, на такую небольшую повесть там было как-то слишком разбросано трупов, Петровой это было особенно заметно. Была девушка, залепившая пощечину парню за то, что он назвал Хемингуэя «стариной Хэмом» и героически погибшая при пожаре. И был летчик-испытатель, появившийся в повести сразу в виде почетного мертвеца с орденами и с оркестром.
Массу времени Петрова потратила на то, чтобы прочитать альманахи «Мира приключений», вот от них она почему-то была в полном восторге. Она почти не могла сочувствовать, но понять и представить себя в роли советского ребенка могла вполне. В моменты чтения она почти раздваивалась. Одна Петрова с увлечением читала советскую фантастику самых разных авторов, другая – видела себя со стороны в комнате со старенькими обоями. Эта вторая Петрова почти жалела, что железный занавес упал и теперь все, что поступает с запада и востока, поступает почти сразу же в полном объеме. Она жалела, что в библиотеке не было зарубежных фантастических журналов и книг шестидесятых-семидесятых годов, чтобы сравнить, так сказать, устремления масс людей по ту сторону. Да, что-то переводили и издавали, но издавали наиболее интересных, а Петровой хотелось почитать какое-нибудь убожество в затертой бумажной обложке. Английский Петрова знала не очень хорошо, но сомневалась, что какой-нибудь убогий американский или английский писатель обладал большим словарным запасом, чем она. Она могла представить, что сама с трудом владеет русским языком, но даже того запаса ей бы хватило на множество советских фантастических повестей и рассказов.
В этот вечер Петрова читала «Королевство кривых зеркал» и «Путешествие на утреннюю звезду». Интересно было, что, шарясь в книгах Губарева, Петрова нашла еще две книги про Павлика Морозова его же авторства, но читать их как-то не захотела. С «Путешествием на утреннюю звезду» Петровой все было понятно, сказка – и сказка, способ путешествия по космосу был совершенно глупый, герои глупые, но хотя бы не вызывавшие раздражения Петровой. Если бы сняли фильм, тоже бы получилось весело и до сих пор его бы с удовольствием пересматривали. В «Королевстве» же Петрову смущал тот факт, что Яло была, собственно, сама из этого королевства; была в книге какая-то нестыковка, все время смущавшая Петрову и не дававшая ей прочитать сказку спокойно, хотя, возможно, просто неудовлетворенность уже копилась в Петровой, не давая Петровой читать внимательно, но еще не проявляя себя совершенным безумием.
Может, это чай ее успокаивал, тогда как принесенный и питый до этого несколько дней каркаде что-то разжигал своим цветом и вкусом. Чай был обычный, какая-то там «Принцесса Нури» из самых дешевых. Печенье, которое ела Петрова за чтением, тоже было обычным, но в бумажной упаковке и вощеной бумаге, такое печенье и вафли в таких упаковках неизвестно почему будили внутри Петровой что-то человеческое. Дело было не только в упаковке, дело было еще в самом печенье, оно было не из тех, что делали теперь повсеместно из песочного теста, так, что оно рассыпалось на мелкие крошки прямо во рту, а такое чуть более твердое, вроде «Шахматного», которое вроде бы любила та девочка, внутри которой теперь Петрова находилась.
Литературный клуб выдерживал обычно время, за которое Петрова успевала три раза разогреть и снова остудить чайник, а в этот раз или она увлеклась поеданием печенья, чтением и чаепитием, то ли поэты задержались, но заваривать чай Петровой пришлось пять раз. Она не хотела смотреть на часы, чтобы не портить себе настроение, она знала, что уже довольно поздно, по тому, как смешались сумерки за высоким окном и по тому, что люди перестали ходить по улице, идя с работы, в магазин или выгуливая собак в пятнах уличных фонарей (именно почему-то в этих пятнах собаки присаживались, чтобы справить свои дела, и выглядело это для Петровой всегда, как сольная оперная партия).
На всякий случай она позвонила себе домой, чтобы убедиться, что сын уже вернулся из школы и не попался в руки какого-нибудь маньяка или не попал под машину.
Сын был дома, но подошел не сразу, достаточно долго гудки трепали нервы Петровой, а воображение ее рисовало нехорошие картины сына на операционном столе, хотя она прекрасно знала, что случись что – ей сразу бы позвонили.
– Играешь? – спросила она, когда сын откликнулся.
Сын не стал отвечать, а сам спросил, долго ли она еще будет на работе.
– Я не знаю, – сказала Петрова, – там опять этот литературный кружок.
На стене в подсобке висело небольшое квадратное зеркало. Петрова посмотрела на себя и подумала, что если бы Губарев написал «Королевство кривых зеркал» про нее, то все до сих пор с трудом произносили ее имя наоборот, она и сама с ходу не могла это сделать, и пока сын неохотно рассказывал по ее приказу о своих школьных делах, она по слогам, мысленно ставила свое имя вверх ногами. «Асинылрун» – вот что у нее получилось.
Сын получил тройку по математике, и Петрова почувствовала удивительное уныние от того, что именно про тройку и именно по математике прочитала за все свое сидение при литературном кружке столько раз, что сама уже чувствовала себя героем литературы, второстепенной абстрактной матерью, которая должна пилить сына за трояк, обещая отлучить его от каких-либо земных благ, или должна устало вздохнуть, смиряясь с успеваемостью своего ребенка. Кстати, у Крапивина образ матери был так развернут со всеми запахами этого образа и теплыми руками, что Петрова была бы в ужасе, если бы Петров-младший относился к ней с таким инцестуозным рвением, у нее бы мурашки побежали по спине, если бы она узнала, что сын к ней, например, принюхивается или как-то по-особенному остро переживает ее прикосновения.
Продолжая роль литературной матери, Петрова сказала, чтобы сын сначала делал уроки, а уже потом играл или смотрел телевизор. Как обычная мать Петрова хотела, чтобы, когда она вернется с работы, самой можно было заняться чем-нибудь, кроме объяснения сыну правил математики или русского языка, или помощи ему в уроке труда, в склеивании какой-нибудь картонной хреновины на новогоднюю тематику. Литераторы не заставляли ее участвовать в своих игрищах, но уставала Петрова от их околачивания в библиотеке почему-то больше, чем в остальные дни или вечера. После их вечеров Петрова не хотела ничего, кроме как лежать перед телевизором, листать каналы, чтобы ее никто не трогал.
За чтением, за разговором с сыном, за разглядыванием себя в зеркале Петрова не заметила, как голоса в зале постепенно смолкли. В подсобку аккуратненько постучали. Это был кокетливый, несколько игривый стук главного по литературному кружку – седого, круглого старичка с добрыми глазками и мягким голосом. Петрова не сомневалась, что в свое время он прекрасно пользовался для обольщения и взглядом, и голосом, и умением писать стихи. (Саму Петрову стихи оставляли равнодушной абсолютно, однако она видела, какое производят впечатление какие-нибудь поздравительные стишки на других работниц библиотеки.) Главный по литературному кружку еще продолжал всячески заигрывать с Петровой, словно проверяя, не все ли эротическое обаяние высыпалось из его тела. Может, на кого-то другого это и могло подействовать, однако Петровой казалось, что главный по литературному кружку просто кривляется, как старая обезьяна за стеклом зоопарка. Петрова научилась распознавать кружковцев по стуку, тем более что стучались в ее кабинет после окончания занятий всего три человека: вот этот вот старичок, затем просто взрослый мужчина в белом свитере – его стук был не кокетливый, а твердый, лицо его, покрытое бородой, было сурово (Петрова не сомневалась, что если бы ей удалось его раздеть, в штанах у него было бы что-то похожее – такое же суровое, серьезное и одинокое, может быть, даже тоже в белом свитере и читающее стихи), и гибкий юноша, худой, но с такими широкими бедрами, которые не могли скрыть мешковатые джинсы, что казалось, что юноша способен к деторождению – юноша стучал в дверь замысловатым стуком, в котором Петрова не сразу распознала ритм из песни «Все идет по плану».
– Да-да, – откликнулась Петрова на стук.
Старичок сунул в кабинет свою большую голову и, пошарив взглядом по углам, сказал, что они уже все. Он прямо в процессе заглядывания уже наматывал клетчатый шерстяной шарфик на свою шею.
– Ну, тогда я тоже пойду, – сказала Петрова с облегчением в голосе, которое не пыталась скрыть, и прямо перед старичком села на диван и начала переобуваться из библиотечных кроссовок в зимнюю обувь – она не могла понять Алины, которая весь рабочий день щеголяла в сапожках.
Старичок ушел, а в подсобку заглянула сторожиха-пенсионерка. Вообще, то что Петрова или еще кто-нибудь из персонала библиотеки оставались на работе в дни литературного кружка, была отчасти и вина сторожихи. Она запаниковала, когда узнала про то, что чужие люди будут тусоваться в помещении после закрытия библиотеки, она подняла скандал, заявляя, что ни за что не отвечает, и если кто-нибудь из кружковцев сломает стул, или свалит люстру с потолка, или что-нибудь сломает, украдет или подожжет – она будет ни при чем, еще она боялась чужих людей, она закрывала туалет на ключ и никого туда не пускала. Образумить ее удалось только тем, что кто-нибудь из библиотекарей должен был скучать в течение полутора часов в подсобке и как бы следить за порядком.
Петрову радовало только то, что подсобки сторожа и библиотекарей были в разных комнатах, иначе она бы сошла с ума, потому что иногда сторожиха приводила с собой внука, поскольку в ее семье были какие-то проблемы или сторожиха просто считала, что эти проблемы существуют, и без ее круглосуточной опеки внук вырастет уголовником и наркоманом. Видя зашуганного тихого мальчика лет трех, слыша краем уха, что мальчика водят в воскресную школу, что он молится вместе с бабушкой, Петровой хотелось свернуть сторожихе шею и забрать мальчика к себе.
– Устали небось за сегодня? – спросила сторожиха у Петровой таким льстивым голосом, словно Петрова была участковым врачом или работницей собеса.
– Да нет, не сильно, – ответила Петрова. – Может, книжку внуку возьмете? Почитаете ему на ночь.
– Так он уже спит, – сказала сторожиха как о чем-то само собой разумеющемся.
Брови Петровой удивленно дрогнули, едва ли было еще даже полседьмого.
– Зачахнет он с вами, – сказала Петрова честно.
– Да что же зачахнет? – удивилась сторожиха. – В тепле да тишине.
Петрова не могла понять, откуда берутся такие сутулые женщины в косынках, юбках, кофтах, носках как бы из мешковины, она не верила, что это не какое-то волшебство, не могла же эта женщина и в молодости ходить совершенно так же, это было невозможно, потому что так у нее не было бы ни детей, ни внуков – от нее убегал бы в ужасе любой, даже самый невзыскательный мужчина, как-то ведь она очаровала своего будущего мужа и продержала возле себя какое-то время. Существовала, конечно, вероятность, что в религию бабушка ударилась уже на старости лет, а до этого успела как следует гульнуть, но Петрова не верила, что так можно было перековаться; даже у нее самой, вроде бы успешно маскирующейся под нормальную женщину, и то проскакивали какие-то эпизоды, раскрывавшие ее истинную натуру. Как-то такой эпизод произошел прямо в библиотеке на глазах у всех: пьяный муж пришел тиранить заведующую детским отделом, а Петрова слегка намяла ему бока и пошатала парой нежных крюков слева и справа, а потом с трудом изобразила отвращения от вида его крови, капавшей на паркет большими каплями, и досаду за сбитые костяшки на кулаках. Все тогда удивились, стали расспрашивать, не занималась ли Петрова боксом, но Петрова отговорилась тем, что подсмотрела все это в кино и это у нее получилось случайно.
Попрощавшись со сторожихой, имя которой Петрова даже не старалась узнать, подождав зачем-то, как та замкнет высокие дубовые двери на два оборота длинного ключа, Петрова сошла с крыльца и отправилась к троллейбусной остановке, чтобы потом спуститься в метро, выйти на площади «Пятого года», пересесть в двадцать шестой трамвай и доехать до дома окончательно.
Любовь мужа к троллейбусам Петрова не разделяла, она не любила, что троллейбус может долго стоять в пробке на Малышева, а потом опять же стоять в пробке на Гурзуфской, она не переносила, как троллейбус, пощелкивая усами, дергался туда-сюда, как медленно выползали из него пассажиры, как в троллейбусе было или невыносимо холодно, или невыносимо жарко. Троллейбус, правда, довозил почти до дома, а с трамвая нужно было идти чуть дольше. Иногда еще трамвай приходилось долго ждать, но и с троллейбусами была такая же ерунда, даже хуже, троллейбус уже мог быть виден в дорожной катавасии, толкаться где-то возле светофора, на перекрестке Малышева с 8-го Марта и все не мог сдвинуться с места, а трамвай если уж шел – то шел.
Неудобно был расположен магазин возле дома. Никак нельзя было зайти в него по пути с работы, нужно было делать крюк до него, а потом уже возвращаться домой. Зато меланхоличные продавцы и охранники и не менее меланхоличные кассиры Петровой нравились. Ничто не сбивало их с толку, никогда Петрова не слышала, чтобы они скандалили. Петрова подозревала, что они пьют перед работой что-нибудь седативное или курят траву всем коллективом. Видя их расслабленные позы, видя, как они неторопливо расставляют товары или беседуют между собой, Петрова удивлялась, как еще само собой, вызванное общим настроением, не играет в магазине регги. В магазине было, конечно, как-то грязновато и натоптано на полу, и несколько павильончиков: ремонт мобильных телефонов, павильон по продаже дисков, магазинчик цветов – несколько заслоняли свет из окна, но заметно это было только летом или весной, а зимой Петрова все равно ходила в магазин только вечером, когда неоновый свет внутри был сильнее фонарей снаружи.
Пару лет уже одна и та же лампа над холодильником с мороженой курицей помаргивала, а ее никто не менял. Мороженое мясо всегда оказывалось таким, будто его уже сначала слегка размораживали, а потом снова замораживали, и так несколько раз, отчего вид у кусков мяса был слегка оплавленный.
Петровой не совсем нравилось задерживаться на работе, зато это искупалось тем, что в магазине в более поздний час было меньше людей, она не очень любила толкаться в проходах между полками, не любила уворачиваться от тележек с посаженными внутрь детьми, не любила цепляться за углы корзинок, не очень любила, когда очередь была больше, чем два человека. Не устраивало ее только то, что возле весов с овощами невозможно было дождаться в это время фасовщика, и поэтому нужно было брать уже упакованные в пластик овощи, которые не всегда были свежими. Те овощи, которые можно было взвешивать, тоже были не ахти какой свежести, но из них можно было выбрать овощ поновее.
Бродя между полками, Петрова заранее сердилась на сына за несделанные уроки и за невымытую посуду, и за то еще, что он прошлым вечером возжелал омлет с помидорами, луком и жареной колбасой, которые сама Петрова не любила, поэтому нужно было приготовить сразу два ужина – себе и ему.
С этой сердитостью, заранее даже немного злая, Петрова пришла домой. Петров-младший, услышав, как не очень весело проворачивается ключ в замке, предусмотрительно не стал выходить из своей комнаты сразу, но просчитав что-то, видимо, то, что мать могла рассердиться еще сильнее, если ее не встретить, все же вышел, когда Петрова уже вешала пальто.
Оказываясь дома, Петрова сразу начинала включать повсюду свет – темноты она не любила, тогда как и бывший муж, и сын электричество экономили. Для своих восьми лет Петров младший вел себя слишком по-стариковски, Петровой это не нравилось.
– Сидишь как в подземелье, – проворчала она после поцелуя (от его виска пахло шампунем, а значит, он уже вымылся, и в этом тоже было что-то взрослое, отпугивавшее Петрову), – отнеси пакет на кухню.
Петров поволокся с пакетом, тяжеловатым для него, в сторону кухни, там, даже не включив света, он почти швырнул его на пол.
– Осторожно, там яйца, – запоздало предостерегла Петрова. – Сам же просил и не помнишь.
Эта квартира, в которой она с сыном жила, была той же планировки, что и квартира мужа, доставшаяся ему от деда-ветерана, от этого у Петровой возникало ощущение раздвоения, какой-то вибрирующей реальности, даже обои на стенах если и были не такие же точно по рисунку, но как-то совпадали оттенком. Двоюродный брат Петрова достал плитку в ванную и сантехнику по дешевке в обе квартиры, и Петрова по рассеянности иногда путалась, в чьем доме она находится.
Даже стиральные машины и там и там были одинаковые «индезиты», в чьи круглые отверстия Петрова не глядя совала свои вещи в быструю стирку после каждого рабочего дня, оставляла на потом только свитер, потому что он был шерстяной.
Не найдя в ванной халат, Петрова сходила к себе в спальню, сразу включив там и свет и телевизор (пульт кинула обратно на середину кровати), выкликать сына из ванной с просьбой принести ей ее вещи Петровой было уже неловко, потому что сыну было уже все-таки не шесть лет, хотя дверь в ванную она, повзрослев и пожив в браке, закрывать так и не привыкла, хотя раньше, до брака, она это, конечно, делала. В любой момент любому из членов семьи могло приспичить, и если Петров-старший еще мог как-то потерпеть, то заставлять Петрова-младшего страдать возле двери Петрова не могла.
До ванны Петровой казалось, что она не способна ни на какую готовку и уборку, она думала, что просто упадет и не поднимется, с трудом сдержалась, чтобы при виде кровати просто не завалиться на нее и уже не вставать до утра – отчасти виной этому были неудобные ботинки, от которых невероятно уставали ноги, но, посидев в горячей воде, Петрова очухалась. Во всем получасовом сидении в ванной самого мытья было минут на пять, все остальное время Петрова валялась в горячей, постепенно остывающей воде и смотрела на полиэтиленовую шторку без единой мысли в голове.
Ванна расслабила ее настолько, что Петровой не захотелось поорать на сына за грязную тарелку, вилку и стакан не в раковине даже, а рядом. Пустая бутылка из-под «Пепси» стояла так вообще прямо на обеденном столе. Если бы Петрова зашла на кухню до того, как побывала в ванной, она бы призвала Петрова-младшего к ответу и заставила бы выбросить бутылку в урну (там, кстати, был невынесенный мусор) и проконтролировала, как сын моет тарелку, и вилку, и кружку, может, заставила бы перемыть, если бы ей что-нибудь не понравилось.
Услышав, как зашумела вода в раковине, а значит, опасность миновала, Петров-младший появился на кухне и сел за обеденный стол, уткнув нос в телефон и играя в телефоне во что-то. Петровой не хотелось спрашивать, что это за игра, не разделяла восторгов сына по поводу телефонов других детей и игр в этих телефонах. Будь она по-прежнему злой, она посоветовала ему почитать лучше книжку. Может, будь она злой, она даже отправила бы его за какой-нибудь книжкой из домашней библиотеки или спросила, что ему задали читать, и заставила бы читать вслух заданное, портя настроение и себе, и ему.
Петрова знала, конечно, что любовь к чтению – далеко не показатель будущего жизненного успеха, вот, например, они – библиотекари, что они получили через свою любовь к чтению? Или ее муж, который любил читать с самого детства, рисовал, но был при этом обычным автослесарем? И все равно, при виде детей, прибегающих в библиотеку, Петрова чувствовала зависть перед их родителями. Иногда и завидовать-то вроде было нечему, некоторые дети были одеты хуже, чем Петров-младший, выглядели какими-то недокормленными, и все равно Петрова завидовала. Они с мужем перебрали множество способов, чтобы привить сыну любовь к чтению: они читали ему на ночь, они подсовывали ему любимые книги (особенно старался почему-то Петров-старший, который очень хорошо помнил, что любил в детстве), они сами постоянно читали, показывая ему живой пример – ничего не срабатывало. Со скрипом Петров-младший прочел «Гарри Поттера», может, осилил бы еще, но книги выходили не слишком быстро. Зато от компьютера и от телефона Петрова-младшего невозможно было оттащить. Она понимала, когда кто-нибудь из сотрудниц начинал упрекать своих детей в том же самом. Ее тоже бесил разговор с рассеянно отвечающим из-за монитора, или уткнувшимся в телевизор, или пялящимся в телефон сыном. Ладно, интерес к играм на приставке или компьютере еще можно было понять, все-таки было там что-то цветное, что-то взрывалось, что-то происходило, но что интересного могло быть в черно-белой игре на телефоне, Петрова не понимала и не хотела понять.
И хорошо бы Петров-младший проявлял хотя бы какие-то эмоции, играя даже в компьютерные игры – так нет, Петров-младший и в какие-то веселые детские игрушки, вроде «Симпсонов: сбей и беги» и в «Сайлент Хилл» (от некоторых моментов которого, а особенно от заглавной мелодии, у Петровой пробегал мороз по спине) он играл с одинаково равнодушным выражением мордочки, как будто везде был экранчик телефона, просто другого размера, а на нем была вся та же «Змейка» или «Тетрис», да что говорить, некоторые дети на «Змейку» и «Тетрис» реагировали живее, чем Петров на сюрпризы «Сайлент Хилла». Петровой казалось, что пусти она черепаху на клавиатуру, та и то повела бы себя веселее. Петрову утешало только одно: таких детей в классе Петрова-младшего было несколько штук, то есть он, по крайней мере, не один был такой, чтобы считать его совсем уж странным, значит, была какая-то тенденция в развитии детей с появлением всей этой техники в последнее время.
У Петрова-младшего были даже друзья, точнее, один друг, они и ходили друг к другу в гости, чтобы сидеть рядом, молчать и во что-нибудь играть. Петрова надеялась, что Петров-младший и его друг как-то бесятся в ее отсутствие и просто стесняются скакать при родителях. У друга Петрова-младшего наступал как будто паралич голосовых связок при виде Петровой, так что он не мог сказать даже «здравствуйте», но когда родители этого мальчика спросили на родительском собрании, как там их сын себя ведет, Петрова с честным лицом сказала, что сын их очень вежливый и, вообще, пускай приходит почаще. Родители мальчика сказали, что куда уж чаще, они и так вроде бы только что не ночуют вместе.
Трудно было заподозрить столь разных детей в столь одинаковом темпераменте. Петров-младший был темноволосый, казавшийся загорелым даже зимой, весь какой-то удлиненный, с большой головой на длинной шее, а его друга, белоголового и мелкого, до сих пор иногда принимали за дошкольника, он просто по конституции обязан был быть шустрее, но нет – так же тихушничал и скромничал, как Петров-младший. Петрова не представляла, как они существуют в шумной школе и шумном классе, среди других нормальных, все время двигающихся детей. Когда Петрова приходила с сыном в поликлинику, остальные дети носились по коридору или в нетерпении шевелились рядом с родителями, смотрели и громко отсчитывали, сколько еще перед ними человек осталось. Петров-младший сидел, как его посадили, и в очереди с ним было совершенно спокойно, но невыносимо скучно.
Произошло два замечательных случая именно в поликлинике, когда Петровой дети особенно понравились. Один раз она сидела с Петровым в очереди в физкабинет, в довольно поздний час, когда почти никого уже не было в коридоре и один мальчик, лет десяти, болтая ногой от скуки, долбил по ножке кушетки. Этот стук не раздражал никого, кроме одной женщины, приведшей на прием сына лет шестнадцати, она всячески раздраженно вздыхала и от каждого ее раздраженного вздоха прямо-таки бальзам злорадства лился на душу Петровой, наконец женщина не выдержала и заорала на пацана, говоря, чтобы он прекратил, потому что ее ребенок болеет (она потыкала в залившегося краской подростка), мальчик смерил ее взглядом и стал стучать еще громче, женщина рванулась к пацану, но Петрова уняла ее пыл, сказав из-за книжки, что если она сейчас не сядет, то тоже заболеет, как и ее сын. Мальчик, почувствовав поддержку, зачем-то пересел к Петровой, но стучать перестал. Еще был случай, когда Петрова тоже читала в больничной очереди, к ней с другого конца коридора подошла девочка, закрыла ее книгу, посмотрела на обложку, чтобы прочитать название, и покивала головой с понимающим: «А-а-а», а потом сказала: «А у меня вот что» и показала свою книгу, какое-то толстое фэнтези с драконом на обложке. Петрова только и смогла, что рассмеяться в ответ на ее нахальство и желания пообсуждать прочитанное.
Петрова подозревала, что внутри Петрова-младшего сидит совершенно тот же зверь, что и внутри нее, но не могла спросить об этом напрямую, чтобы не показаться сумасшедшей в глазах собственного ребенка, который мог начать ее элементарно бояться. Петрова не знала, какой она была в детстве, не помнила, о чем она тогда думала и какие поступки совершала, поэтому ей не с чем было сравнивать. Она почти точно знала, что ее никто не насиловал и не махал хером перед ее носом в переулке между школой и домом, знала, что дома ее не били, мать и отчим не давили на нее морально; почему этот паззл безумия так сложился у нее в голове и сложился, или складывается, или сложится тот же паззл в голове ее сына – Петрова не знала, и это ее почему-то мучило. Хотя в том, что она сама делала, она почти не видела ничего плохого, по крайней мере, в те моменты, когда холодная спираль крутилась в ее животе. Такой же ерунды для сына она не хотела.
От своего мальчика ее мысли неожиданно прыгнули к чужому мальчику, который, неверно прочитав отчество на ее бейджике, когда она замещала сотрудницу в детском отделе, назвал ее «Нурлыниса Хатифнаттовна» (хотя Петрова была – Фатхиахметовна). Петрова подозревала, что никто из работниц библиотеки не назовет ее правильно по имени-отчеству, все, со времени, сколько Петрова осознавала себя в этом теле, звали ее Нюра, а когда вышла замуж, то часто звали по фамилии. Вредный пенсионер, вчитавшись в ее бейджик, вообще с горечью сказал про понаехавших и что скоро русских вообще не будет.
При том что Петрова людей не очень любила и нравилась ей в основном библиотечная тишь, симпатию к тем людям, с которыми она работала, Петрова все же ощущала. К той же заведующей библиотекой нельзя было не проникнуться какими-то чувствами, потому что это был уникальный человек из прошедшей эпохи, каких уже не было, несмотря на то что вроде бы появилась свобода передвижения и по стране, и за ее пределы. Заведующая родилась в деревне и была из первого поколения деревенских, кому беспрепятственно выдали паспорта, она строила Нефтеюганск, она строила нефтепровод, при этом она еще и училась, она жила во Владивостоке и Калининграде и одно время заведовала библиотекой чуть ли не в Заполярье. Кроме того, именно через нее Петрова, тогда еще выпускница института, познакомилась со своим мужем.
Заведующая жила неподалеку от Петровой, тоже в Ленинском районе, и предложила подкинуть Петрову (тогда еще не Петрову) до дома на автомобиле мужа, который катался неподалеку по своим делам. Петрова согласилась, но муж не мог сразу везти их домой, а должен был еще заехать отдать какой-то долг своему знакомому в гаражи; как водится, сразу мужчины расстаться не могли, а стали о чем-то перетирать, в их разговор вступила и заведующая, Петровой стало скучно сидеть в машине, потому что было очень жарко (все это происходило в августе), и она тоже вышла. Заведующая заметила паренька возле одной из машин, смуглого то ли от загара, то ли от масла, крутящего гайки под капотом, и сразу стала сватать ему Петрову, хотя знала Петрову всего две недели. Для тогдашней Петровой весь процесс этого сватанья напомнил то, как ее мама водила свою кошку на случку к соседскому коту, и звери только шипели и выли друг на друга весь вечер, а потом кошка зачем-то стала метить все углы в своем доме. Первый взгляд Петровой на своего будущего мужа был полон растерянности и враждебности. Петров был младше своей благоверной на три года, и Петровой казалось, что он никак не подходит на роль того, с кем можно прожить всю жизнь. Несмотря на всю, тогда уже проступившую, мизантропию, Петрова все равно имела в виду какой-то идеал в будущем, с которым она собиралась завести ребенка и как-то совместно существовать. Она ожидала, что человек, которого она как бы полюбит, к которому она будет изображать любовь, будет почему-то старше нее, но никак не младше. Петров поначалу вообще показался ей совсем уж молодым, совсем каким-то несерьезным, хотя вроде бы и не шутил, не болтал и был вообще как-то больше замкнут.
Старший товарищ Петрова тоже стал всячески подталкивать его к знакомству ободряющими словами про то, что трахаться с одними только машинами с утра до ночи – вредно для здоровья, что рукоблудие – не выход, что надо уже что-то решать и становиться серьезными. Петров смотрел на него совершенно дикими глазами, отчего казался Петровой идиотом, однако, как выяснилось после, именно в те дни какая-то девушка терлась возле Петрова, сообщая, что беременна именно от него, и все было для Петрова как в тумане, и он непрерывно упрекал себя за то, что сошел с верной дороги онанизма на тропу случайного секса. Ситуация с девушкой в итоге разрешилась тем, что беременность оказалась каким-то глупым трюком, а Петрова осталась.
На первых свиданиях Петрова думала, что ей подогнали какого-то аутиста, Петрова не сильно любила поговорить, но ее новый дружок говорил еще меньше, а те немногие слова, что она произносила, пропускал мимо ушей. Они молча гуляли в парке, молча сидели в кино, похрустывая попкорном, молча сидели в пиццерии, после чего фантазия Петрова иссякла. «Господи, какой ты жалкий», – хотелось иногда сказать Петровой, но через год она с удивлением обнаружила, что уже замужем за этим человеком, что этот человек сует ей какие-то цветы на праздники, что они живут вместе и им нисколько не скучно друг с другом. Ни один другой мужчина, по мнению Петровой, не мог так спокойно переживать вспышки ее гнева, когда она была не в себе, а именно спокойствия в ответ на дикость ей требовалось более всего. Петрова испугалась за мужа, когда случайно сорвалась и порезала ему руку, поэтому она решила с ним развестись и жить отдельно, когда на нее накатывало, и жить вместе, когда ее отпускало. Конечно, вспышки иногда рождались независимо от нее, не всегда их можно было контролировать от начала и до конца, но чисто статистически у мужа было больше шансов остаться в живых, когда Петрова не терлась рядом с ним, а была где-то в стороне.
Он и на требование развода отреагировал в своем репертуаре: ничего не стал спрашивать, что для Петровой было бы невыносимо, не стал скандалить, не показывал, что страдает, а может, и не страдал вовсе. Сын тоже вроде бы принял все как должное, не стал, как в кино, придумывать себе друзей, видеть мертвецов, впадать в депрессию и думать, что это он во всем виноват, успеваемость у него не упала, а осталась такой же средней, как он сам; Петрову это немного задевало, она хотела, чтобы сын как-то все равно переживал за их семью, как-то показал, что он что-то чувствует.
Лишь изредка в их семье что-то вспыхивало, вроде спички в кромешной темноте. Однажды они смотрели что-то по телевизору, что-то новогоднее и при этом с Джоном Траволтой и какими-то собаками, смотрели молча, только сын подсмеивался изредка, и Петров вдруг стал вспоминать, что как-то ходил на новогодний праздник, и там его взяла за руку Снегурочка, и рука у Снегурочки была правда холодная, как у настоящей. Сын сидел рядом с Петровым и вдруг почему-то уютно привалился к нему. У Петровой вдруг подкатил к горлу слезный ком, она потихоньку ушла в ванную, закрылась, (что они делали крайне редко), включила воду и, пытаясь рыдать как можно тише, закрывала себе рот ладонью, но так получалось еще хуже, она была как бы сама себе ребенок и пыталась остановить себя, но только распаляла рыдания этими попытками успокоить.
Петрова так и не поняла, что именно ее так разволновало.
Все то время, что мысли шевелились внутри Петровой, она не стояла на месте, а готовила еду. Со своим ужином она решила особо не заморачиваться, а просто пожарить картошки – и все. Только что пожаренную картошку Петрова любила, а разогретую – уже нет. Но Петрова никогда не могла точно рассчитать, сколько картошки ей понадобится, чтобы и хватило, и чтобы картошка эта потом не сохла в холодильнике, сначала оберегаемая на тот случай, если появится голодный бывший муж, который, кстати, мог иногда заглянуть, рискуя жизнью, заползти среди ночи после работы, внезапно соскучившись по ней и сыну. Иногда картошку или какой-нибудь салат, тоже приготовленный с запасом, или сваренный рис приходилось выбрасывать. В такие моменты Петрова чувствовала почему-то некий укор, исходивший откуда-то изнутри, вспоминалась отчего-то бабушка, до сих пор смахивавшая в ладонь хлебные крошки, и журнальное интервью с итальянским режиссером, который рассказывал, что лишь в шестидесятые отметил, что может спокойно купить из еды все, что нужно для нормального обеда, а до этого, от начала войны, все время чувствовал какое-то недоедание, а иногда и вовсе голодал.
Сын не голодал, не переживал войну и ее последствия, но иногда казалось, что голодает, что пережил нечто в своей жизни такое, что не позволяет ему смотреть на еду спокойно, всегда во время готовки он совал руки и отъедал то кусочек теста для пирога, то капустинку для салата, но особенно любил сырые овощи – всякие морковки, картофель, лук, баклажан, сырой фарш. Петрова что только не делала – давала ему витамины, проверяла на глисты, водила к эндокринологу, но Петров-младший, казавшийся Петровой нездоровым своей стройностью, граничившей, по ее мнению, с дистрофией, был здоров. Петрова еще могла понять его пристрастие к сырой моркови, ладно, вроде бы все дети любят сырую морковку, ладно, некоторые еще, в порядке эксперимента, могут съесть кусок сырой картофелины, ну, капуста еще иногда привлекает детей – все. Но Петров ел и сырой лук, как Буратино. И ел куски сырого мяса, как кот, Петрова и отгоняла его, как кота, потому что от мяса можно было подцепить каких-нибудь паразитов и сальмонеллез, и бог знает, что еще антисанитарное могло твориться на бойне, чтобы скраситься потом до безопасного состояния термической обработкой.
Пока Петрова чистила картошку, Петров-младший еще сидел, глядя на экранчик телефона, однако Петрова отметила уже, что он как-то все же навострил уши. Когда Петрова стала нарезать картошку соломкой, тут-то сын и полез к разделочной доске и к сковороде, на которой уже шкворчало масло, он вылавливал оттуда еще не начавшие жариться куски картофеля и совал их в рот.
– Господи, – несколько раз повторила Петрова, – я же тебе йогурт купила, ну елки-палки.
Поедание картошки прекратилось, только когда Петрова закрыла ее крышкой, алюминиевая крышка быстро нагрелась, и поднимать ее голыми руками было уже неудобно.
Петрова стала нарезать колбасу для омлета, сын полез и в колбасу, было видно, что ему нравится так баловаться, что еще ему нравится вид колбасы, нарезанной кубиками, и то, как они возникают из куска колбасного батона под руками Петровой. Он по-прежнему смотрел в экран телефона и тыкал большим пальцем в кнопки, а другой рукой лез на разделочную доску. Колбасу можно было есть и сырой, поэтому Петрова не возражала, иногда лишь предлагала не готовить ему омлет, а просто кинуть в миску и колбасу и лук, и разбитые сырые яйца – пускай Петров-младший ест так.
Сын улыбался и отрицательно мотал головой, не отрывая глаз от телефона.
Сбросив колбасу в масло, Петрова стала шинковать лук, удивляясь бессмысленности этого занятия. Петрову-младшему было все равно, как лук нарезан, мелко ли, либо кусками покрупнее, он, кажется, даже любил, если покрупнее, но Петрова почему-то резала, руководствуясь собственным вкусом.
Она одновременно шинковала лук и вспоминала, как познакомилась с Петровым, и одновременно с этим наблюдала руку Петрова-младшего, шныряющую за луковыми обрезками. Петрова вспомнила, что еще в прошлом году руки у Петрова-младшего были совсем другие, такие, как у дошкольника, толстенькие, с ямочками на месте суставов, когда он выпрямлял пальцы, ладони у него были квадратные. Теперь же руки у него стали похожи на руки Петрова, с такими же длинными пальцами, какие-то костлявые, даже слишком костлявые, кисть вытянулась, будто Петров-младший только и делал весь год, что занимался на пианино. И ступни у него стали здоровенные, размер его обуви всего на несколько пунктов отличался теперь от размера обуви самой Петровой. Когда Петрова видела, как сын ходит по дому, ей казалось, что он ходит в ластах. Даже запах у него изменился, раньше он пах или мылом, которым его вымыли, или той грязью, которая на него налипала за день на улице, в детском саду, а затем в школе, теперь у него появился какой-то свой особенный запах, которым пахло у него в комнате. Эти сыновьи метаморфозы если не пугали Петрову, но доставляли ей неудобство. Она начинала чувствовать себя нормальным человеком, одной из библиотечных женщин, которые, обсуждая детей, всегда скатывались в разговор о том, какие дети были хорошие, когда были маленькие. Умом она понимала, что ничего хорошего в этом не было, что нужно было постоянно следить, чтобы с ребенком что-нибудь не случилось, что сам ребенок не мог поесть, не мог прибрать за собой, не мог разогреть себе еду, нужно было все время кувыркаться вокруг ребенка в припадке материнского инстинкта, но сама сердцем чувствовала эту глупую тоску по тому времени, когда сын мог наесться всего одним маленьким стаканчиком йогурта и обрадоваться самой простой игрушке, стоящей копейки, когда он приходил к ним в спальню утром и лез целоваться, когда не мог уснуть без света – вот по этому всему, хотела Петрова или нет, а все равно тосковала.
Сын совал руку под нож и доигрался. Сердце Петровой запоздало екнуло, когда она услышала хруст и увидела, как сын молча отдергивает руку от разделочной доски, потом Петрову слегка опустило, когда она поняла, что не отрезала сыну палец, что просто хрустнул кусок лука и увидела, что сын отвлекся, наконец, от телефона и смотрит на безымянный палец, на косой порез, из которого большой каплей выступила кровь и остановилась, поблескивая, как ягода.
Холод шевельнулся у Петровой в солнечном сплетении. Она вдруг как будто приобрела сразу и рентгеновское зрение, и возможность видеть микроскопические детали. Она физически почувствовала, как зрачки ее слегка расширились от вида крови. Она физически ощутила все пять слоев сыновьего эпидермиса – от рогового до базального, как и под каким углом их рассек нож, ощутила и увидела поврежденные мелкие кровеносные сосуды, увидела и почувствовала, как нервные клетки корчатся, посылая сигнал в мозг, в молниеносной чехарде чередуя химическую реакцию с электрическим импульсом. Она увидела, как адреналин, вкинутый в организм надпочечниками, сократил сосуды в его животе, в руках, ногах и на коже, при этом кровеносные сосуды, ведущие в мозг, наоборот, расширились. На миг Петрова увидела, что сын ее вовсе не один из людей, а просто химера, составленная из кишечника, донельзя усложненного эволюцией, который жил своей жизнью, и спинного мозга, который тоже существовал в каких-то других, не человеческих понятиях, а жил какой-то программой, составленной миллионы лет назад. Она увидела миллионы бактерий, шевелящихся на коже сына, в чешуйках ороговевшей кожи, непрерывно сыпавшейся с него, как иглы с засыхающей елки.
Сын не замечал, что Петрова замерла над ним, он просто молча смотрел на порез так и эдак, пытаясь не капнуть на пол кровью, копившейся на пальце. Петрова обнаружила, что по-прежнему держит в руке нож, и осторожно положила его на раковину.
– Доигрался? – спросила она сердито, но с некоторой радостью от своей правоты, потому что уже не раз предупреждала его, чтобы он не совал руки к разделочной доске, когда она готовит.
Сын, опять же молча, обошел Петрову стороной, неся свой порезанный палец наотлет, балансируя выступавшей кровью, при этом вид у него был серьезный и несколько даже гордый, будто он нес не порез, а подушечку с орденами. Он сунул руку под тонкую струйку холодной воды. Петрова с все усиливавшимся холодом в животе смотрела, как кровь, не сразу смешавшись с водой, присутствовала в воде как некая фракция, вроде остатков ржавчины в только что отремонтированном кране, похожая на маленьких красных червячков, которыми отчим кормил своих рыбок, или на акварель, смываемую с кисточки в свежем стакане воды. Кровь красиво заворачивалась в водяной плоскости на дне раковины, прежде чем кануть в слив, а на границе между сливом и раковиной замыливалась, как взгляд импрессиониста.
Чтобы отвлечься, Петрова стала увлеченно ворочать картошку на сковороде и принялась дошинковывать лук. На вопросительный взгляд сына она ответила, что наклеит пластырь, когда кровь остановится. Сын смотрел, как она бьет яйца в миску, наливает туда молоко и взбивает омлетную смесь венчиком. Он то выключал воду над пальцем, чтобы проверить, прекратилось ли кровотечение, то снова включал ее и, хотя кровотечение прекратилось, он совал палец в воду, унимая жжение в порезе. Раза четыре он обмакнул указательный палец другой, уцелевшей руки, в омлетную смесь и в каждый из этих четырех раз Петрова замечала: «Ты опять?» А сама косилась на ранку сына, пытаясь казаться равнодушной, хотя порез с отставшей белой кожей и этакой интимной краснотой внутри выглядел особенно трогательно и нежно.
Нож больше не был нужен, Петрова на всякий случай убрала его в ящик стола и прислушалась к себе. Блеск лезвия, перед тем как ящик захлопнулся, породил короткую фантазию, в которой сын был наклонен над раковиной с перерезанным горлом, а вода была включена особенно сильно, поэтому Петрова оглядела кухню и на всякий случай убрала в стол еще и ножницы. Петрова поняла, что в этот раз ее пробрало как-то особенно сильно, она почувствовала, что грань между фантазией и реальностью тонка, словно стенка мыльного пузыря. Не имея возможности прикончить кого-нибудь, она компенсировала это тем, что положила руку сыну на загривок и как бы шутливо посжимала его шею двумя пальцами – большим и средним. Сын посмеялся, поежился, но не стал вырываться.
Петрова надеялась, что к утру ее отпустит, при том что никогда к утру не отпускало, она каждый раз в это верила, но уже неторопливо прикидывала, с кем ей пересечься. У нее уже было два кандидата: школьный сторож – любитель анатомии и де Сада и уголовный муж Алины, махающий кулаками не по делу. Оба варианта вели к тому, что следующего придется оставить навсегда, потому что оба этих персонажа так или иначе имели отношение к библиотеке.
Чтобы отвлечься от холода в животе, Петрова села на кухонный табурет, дотянулась до пульта возле сахарницы и включила мелкий телевизор на полочке в углу. Телевизор установил Петров, потому что любил, чтобы везде, где он находился, что-нибудь звучало. Сын посмотрел на Петрову удивленно. Обычно, когда Петрова не было дома и сын порывался включить «ящик» на кухне, Петрова предлагала ему лучше взять книжку, а иногда не предлагала даже, а приказывала.
Петрова заметила, что руки у нее трясутся мелкой дрожью, и не только руки, само дыхание внутри нее вибрировало, как трансформаторная будка, от осознания того, что она чуть только что не натворила. Никогда еще мысль об убийстве не приходила ей в голову по отношению к близким. Она допускала, что может случайно покалечить мужа, потому что он был все-таки мужчина, но никогда она не думала, что сын ее тоже мужского пола, то есть организм ее до поры даже не помышлял об этом. Сын был для нее совершенно бесполым существом, вроде хомяка, и только теперь она подумала, что он может вырасти, он на самом деле рос и взрослел, и теперь с этим тоже нужно было что-то делать, не могла же Петрова развестись и с сыном тоже, не могла же она уехать от них без объяснения причин.
– Сходи за пластырем, я заклею, – сказала Петрова сыну.
– А где он? – спросил Петров-младший.
– Ну в аптечке, где еще? – сказала Петрова.
– А аптечка где? – опять спросил сын, очевидно ленясь.
Петрова смерила его таким тяжелым взглядом, что Петров-младший потопал в гостиную, где в шкафу стояла пластмассовая аптечка, желтая от времени, с красным пластмассовым крестом на крышке.
Ни Петровой, ни Петрову не приходило в голову, что аптечки обычно от детей прячут, чтобы они не отравились какой-нибудь ерундой. Петрова решила поделиться этим наблюдением с Петровым, когда он появится у нее или когда она придет к нему.
Сын приволок бактерицидный пластырь и стоял рядом с пальцем наготове, пока Петрова орудовала вынутыми из стола ножницами, сначала неразумно повернув к сыну острия, а потом, заметив, в какой близости ножницы находятся к его фиолетовой фланелевой толстовке, к его шее, торчавшей из ворота, к его щеке, испещренной мелкими, невидимыми глазу капиллярами, отвернулась к столу и еще расставила локти, чтобы сын не сунулся и под ножницы тоже. Сын все равно встал сбоку и раздражающе наблюдал. Затем с укором наблюдал, как Петрова обматывает ему палец. Она, конечно, была виновата, но был виноват в порезе и он сам, о чем Петрова не стала молчать, она выговорила ему, что устала на работе, и принялась, всячески упирая на сослагательное наклонение, описывать, что было бы, если бы она случайно все-таки резанула поглубже, как пришлось бы вызывать скорую из-за дурости сына. Он все равно смотрел и нисколько не чувствовал своей вины.
Он уже даже ковырял пластырь, пока Петрова его отчитывала.
Потом они ужинали. Петрова притащила книгу, и даже не запомнила какую – прочитывала строчку за строчкой и перелистывала, когда буквы на страницах заканчивались. Петров-младший, почуяв некоторую вину матери, понял, что выиграл просмотр телевизора на кухне, дотыкал до мультипликационного канала с труднозапоминаемым названием и стал, роняя часть еды на пол, смотреть «Тутенштейна» – мультсериал, в обычные дни бесивший Петрову до невозможности. Даже упоминание «Тутенштейна» сыном заставляло Петрову тихо закипать. Еще были в списке мультфильмов, которые она не переносила, «Джимми-нейтрон» и «Черепашки-ниндзя». Относительно других детей эти мультфильмы Петрову не трогали, но то, что сын их смотрел, с удовольствием подсмеиваясь, Петрову бесило, ей казалось, что от просмотра этих мультфильмов Петров-младший тупеет. В «Черепашках-ниндзя» ее не устраивало то, что во всех бедах черепах так или иначе оказывался замешан вражеский ниндзя Шреддер, доходило до того, что черепашки, видя пасмурное небо над головой, говорили: «Как-то сегодня очень пасмурно, не иначе в этом замешан Шреддер». Когда она услышала такое, ей, в общем-то интеллигентному человеку, хотелось заорать в голос: «Сука! Да что же вы такие тупые, может, это просто пасмурное небо!» Но опять виноватым оказывался Шреддер, и черепахам нужно было с ним бороться, в конце следовала битва четырех черепах против одного Шреддера, он, разумеется, убегал, грозя кулаком, и обещал вернуться.
Даже за книгой она не скрывала раздраженных вздохов, когда раздавалась характерная заглавная мелодия «Тутенштайна» – своеобразная этническая поделка, похожая на мелодию, которой волк из «Ну, погоди!» вызывал кобру из корзины, когда изображал факира. Петров-младший не стал искушать судьбу, а побыстрее доел ужин и ускакал к себе, оставив на столе грязную тарелку (Петрова опять раздраженно вздохнула, но сын ее уже не слышал).
Петрова, оценивая холод в животе, пытаясь унять его усилием воли, рассеяно вымыла посуду и за собой, и за сыном, вытерла мелкие ошметки омлета с пола и ушла к себе.
Размазывание ночного крема по рукам и лицу немного ее успокоило, она думала уже не о само́й холодной спирали, а о том, сколько все это может продолжаться. Очевидно, что всю жизнь эта ее неуловимость продолжаться не могла, что однажды все это должно было прекратиться или ее усилием, или усилиями правоохранительных органов. Петрова говорила, что этот-то раз будет точно последним. Она злилась, что сын полез со своими руками, если бы не его кровь, неизвестно, когда бы ее еще процепило. Может, если бы она на самом деле отрезала ему палец и бегала бы, вызывая скорую помощь – это ее как-нибудь отвлекло, может, это было бы настолько ужасно для нее, что спираль даже и не подумала лезть наружу из своего гнезда.
Петрова завалилась поверх одеяла и стала одновременно смотреть в книгу, слушать новостной канал, где раз за разом повторяли про самолет, рухнувший в океан где-то в Африке, про взорванный под Тель-Авивом автобус (и там и там показывали клубы дыма, почти одинаковые, густые, наклоненные влево). Замысловатые телевизионные заставки, которые мелькали вне фокуса ее зрения, походили на учебные пособия по геометрии, поясняющие сечения, отвлекали Петрову от книги, и она зачем-то начинала смотреть на свои голые ноги, торчавшие из-под халата, а потом снова возвращалась к книге, но опять просто прочитывала буквы на страницах и перелистывала. Если не считать того, что внутри нее крутилась холодная ерунда, от которой было невозможно избавиться просто так, было еще какое-то чувство неловкости во всем теле, будто Петрова лежала не на кровати, а в клетке, где невозможно было выпрямиться. Петрова попробовала лечь с книгой так и эдак, но телесная неловкость не проходила. «Ладно бы я на ногах весь день провела, так ведь нет», – недовольно подумала Петрова про саму себя. Затем Петрова поняла, что в комнате всего-навсего душно, и приоткрыла окно. «Вот так», – решила Петрова, когда до нее дошел первый сквознячок, с удовольствием забралась под одеяло и подумала, не надеть ли уже ночнушку. Затем под одеялом стало слишком жарко, а когда Петрова скинула одеяло, ее забило мелкой дрожью, но не той, какая была с ней на кухне, когда она глядела на кровь сына в раковине, – а дрожь озноба; Петрова снова укрылась по самые глаза и какое-то время возилась, устраивая одеяло так, чтобы было теплее, и ожидая, когда дрожь пройдет.
«Ох, морушка», – почему-то подумала она с восторгом.
Она уже представляла, как будет завтра ждать мужа Алины возле парка, какие будут там заиндевелые веточки, какие у фонарей будут особенно острые лучи от того, что она не выпьет жаропонижающее и будет температурить, как ей будет и холодно и жарко на улице от температуры, пытающейся замедлить прорвавшийся в нее грипп. Как она пойдет в древесную тень за вышедшим из маршрутки мужчиной, пропустив его вперед шагов на десять, затем начнет к нему приближаться, чувствуя в носоглотке прекрасный жар, контрастирующий с холодом в солнечном сплетении, затем левой рукой достанет нож из своего кармана и два раза ударит мужа Алины в область сердца, а один раз в шею, а затем толкнет его правым плечом в кусты возле тропинки, и он зашевелится в снегу, переживая последние минуты своей жизни, спираль сразу же исчезнет, как будто ее и не было, Петрова даже не оглянется, ну, может быть, разок и оглянется, и пойдет себе дворами на следующую остановку, чувствуя такой жар, будто вернулась наконец в тот огонь, откуда пришла.