Сергея Петров знал еще с начальной школы, буквально с первого класса, со второго сентября. Так получилось, что в конце лета родители разменяли квартиру и перевезли Петрова вместе с собой. Петров успел познакомиться только с несколькими ребятами во дворе, но в основном Петров с мамой бегали по магазинам, покупали одежду на осень и зиму, отстояли длиннющую очередь за школьной формой, потом мама все это подгоняла по размерам Петрова и без конца шила, бегали за канцелярскими принадлежностями, и Петрову непонятно было, зачем они бегают вместе с мамой, когда она может справиться с этим одна.

Класс был составлен из бывшей группы детского сада, дети там давно уже были знакомы между собой и на первой же перемене стали обсуждать какие-то свои дела, а Петров, оставшийся без собеседника, вышел в коридор. Туда же вышел и еще один мальчик – мелкий блондинистый пацан, похожий на дошкольника, и спросил, не смотрел ли Петров мультфильм «Чебурашка идет в школу», что было актуально для них обоих. Петров смотрел, они разговорились и познакомились. Сергея тоже перевезли из другого района, поэтому он тоже никого не знал в классе. Петров проводил этого мальчика до дома и позависал у него в гостях до вечера. Так они и стали ходить друг к другу в гости и дружили до самого окончания школы и дальше, когда Петров ушел в автосервис, после того, как его не взяли в армию за плоскостопие, а Сергей поступил на филфак.

Все было хорошо в Сергее, кроме его предощущения собственного величия. Он почему-то решил, что станет великим писателем. Не просто писателем, а именно великим. И это еще можно было списать как-то на юношескую дурь, которая должна была пройти со временем, но Сергей не только был уверен в своем будущем грядущем величии, но почему-то решил, что слава придет к нему только после смерти, что черновики романа, который он писал, родственники пошлют в редакцию какого-нибудь журнала, там обязательно начнут ковыряться в этих черновиках и только тогда поймут, кого они потеряли. Было бы неплохо, если бы Сергей озвучивал свои мечты при родителях – они бы мигом вправили ему мозги или отправили куда-нибудь, где его переубедили с помощью специализированного лечения, но нет – этими прекрасными мечтами он делился только с несколькими друзьями, а те, в свою очередь, доказывая самим себе, какие они прекрасные друзья, – молчали в тряпочку или считали, что все это просто пустые разговоры. Родители всячески подпитывали интерес Сергея к жизни и доказывали, что если он не будет лучшим во всем, чем занимается, то от этого не будет никакого толку, в школе они отчитывали его даже за четверки в дневнике, почему-то именно от каких-то отметок зависел будущий успех Сергея, хотя вроде бы миллионы примеров доказывали обратное.

Роман, который писал Сергей, был, по сути, «Лолитой», переложенной на местные реалии и, теоретически, должен был шокировать читателя тем, что девочка, описываемая в романе, была не двенадцатилетней, а восьмилетней. На этом шок заканчивался и начинались безобидные волочения и душевные переживания главного героя, которые, несмотря на попытки откровенничать про способы мастурбации, описания различных частей тела главной героини, рядом не стояли с тем, что творилось на улицах города и области. Кроме того, Сергей, по мере ознакомления с университетской программой, бросался писать то как Тургенев, то как Толстой, то как Достоевский, потом у него в романе началась довлатовщина из мелких, как бы смешных историй, а Петров вынужден был все это читать. Роман периодически торжественно уничтожался в костре на заброшенной стройке. Петров не помнил, чтобы роман когда-нибудь продвигался дальше третьей главы, он не помнил, дописывалась ли когда-нибудь третья глава до конца. В романе была масса подспудных смыслов и аллюзий, которые Сергей не ленился объяснять безграмотному Петрову, но смыслы и аллюзии были с каждой новой версией романа разные. В последней версии начала, в двух главах и начале третьей, главный герой сначала брился и собирался в редакцию газеты, а его всячески гнобил отец, похожий на быка.

Но и это все было безобидно, если бы Петров не был тупым юношей с пунктиком на дружбе и чести и бог знает чем еще, если бы не было песни «Море идет за волной волна» (которая Петрову нравилась) и все такое. Был же у Петрова и совсем другой товарищ, с коим они рисовали бесконечный комикс про некого селянина, которому на коровник упал космонавт, и селянин, взяв с собой космонавта, стал искать справедливости и финансовой компенсации сначала в сельсовете, потом в области, но ему предложили подняться на космическую станцию и судиться на месте (это было, кстати, фэнтези, селянин и космонавт принадлежали к разным расам – космонавтам и селянам, а были еще пролетарии, военные, телелюди и лунные маги, до которых можно было добраться только посредством лунного лифта). С этим другом проблем не возникало. Они оба не знали, зачем они рисуют, планов издать этот эпос у них не было, а сил и времени они тратили на это рисование столько, будто это была их вторая работа.

Сергей выписывал несколько толстых литературных журналов и покупал в киоске «Литературную газету», он говорил, что все очень плохо, что писать никто не умеет. Что литературные премии дают не тем (не ему), но сам послать хоть что-нибудь из написанного не решался. Петров предлагал ему отправить в журнал хотя бы главу из романа, выдав ее за рассказ, но Сергей и главу мог править до бесконечности, убирая видимые только ему огрехи, добиваясь, как он говорил, «музыкальности». Дело было в том, что он был прекрасным студентом и прекрасным учеником и усвоил, что великие писатели очень тщательно работали не только над романами, но даже над коротеньким стишком могли трахаться, переводя кучу бумаги и чернил. Эта мифическая работа зачем-то крепко засела в голове Сергея, он представлял ее как-то по-своему, так, какой эта работа, возможно, никогда не была. Он планировал умереть до выхода своего романа, однако при этом как будто готовил себя к будущим интервью, к неким встречам с читателями, где он смог бы пожаловаться на тяжелый труд романиста, доказать, что не всякий способен заниматься этим делом.

Еще Сергей вел дневник, где описывал свои напряжения на почве вспахивания литературы. Он дал почитать этот дневник Петрову, и тому пришлось читать еще и дневник. Всю свою откровенность Сергей вывалил в роман, поэтому в дневнике не было ничего, кроме манерной печали за свою бездарность и описаний умственной борьбы с сюжетом и словесными оборотами. Описание литературного процесса глазами Сергея было столь же печальным, жалким и безрадостным, как Гете в дневниках Эккермана, и сам Эккерман в глазах Эккермана, и сама судьба Эккермана (Петров как раз перед тем, как Сергей дал ему свой дневник, чтобы занять голову, прочитал «Разговоры с Гете», найденные в отцовской библиотеке). Петров не понимал, почему вообще Сергей тратит время на литературу, в руках Сергея литература выглядела как не очень сильное, чтобы не пораниться, самобичевание перед зеркалом, как тайное переодевание в женскую одежду без выхода в свет.

Вот именно это Петров и высказал Сергею после того, как прочитал его дневник, еще он добавил сгоряча, что если бы Сергей уже просто подкатил как-нибудь к своей двоюродной сестре, которую так тщательно описывал в романе, в этом и то было бы больше толку, чем в литературном томлении по ней и вываливании этого всего на головы друзей. Сергей сказал, что это вовсе не двоюродная сестра, а литературный образ, и отнес две главы в журнал «Урал».

Историю о своем походе, который показался Сергею полным позора и унижения, Сергей рассказал со всей максимальной безжалостностью к себе, но Петрову было интересно выслушать его, потому что он никогда не бывал в редакциях журналов и газет и не знал, как там все устроено. Петрову было вообще удивительно, что вот есть в их городе журнал, где работают люди, которые отбирают рукописи, как-то их редактируют, а потом из этого всего получается толстая книжка в бумажной обложке, и ее потом рассылают по библиотекам и газетным киоскам, почтальоны разносят ее по почтовым ящикам, кто-то ждет журналов каждый месяц и прочитывает их.

Сергей мог послать свои главы по почте, но посчитал нелепым слать бандероли из города в тот же город, тем более что доехать до редакции не составляло труда. Гораздо труднее было зайти внутрь помещения и спросить, куда идти дальше, потому что люди (как казалось Сергею) сразу начинали смотреть заинтересованно и с издевкой (и ты тоже в писатели решил податься?). Сергей с час ходил вдоль улицы Малышева, разглядывая киоски и магазины, пока, наконец, не набрался решимости. Сергей говорил, что ему в конце концов стало стыдно таскаться по улице с толстой кожаной папкой под мышкой.

Рукопись, кстати, тоже была предметом стыда Сергея. Он убил на нее кучу времени, перепечатывая на машинке, проверяя на опечатки, но все равно боялся, что с рукописью что-то не так, что рукопись недостаточно толстая, как-нибудь не так оформлена и именно из-за оформления никто ее публиковать не будет, Сергей даже купил две какие-то особенные скрепки для рукописи, чтобы листы не разлетелись и лежали ровно – уголок к уголку.

Перед походом в редакцию Сергей подстригся, надел костюм, побрился, надушился и тщательно почистил ботинки, хотя ботинки и так были относительно чистые, потому что на улице был декабрь и мараться им особо было негде, свое клетчатое пальто Сергей вычистил щеткой.

На первом этаже была турфирма, там Сергею подсказали, что нужно подняться на четвертый этаж. На трех этажах стоял шум, люди курили на лестничных площадках и стряхивали пепел в кадки с пальмами и фикусами, а на четвертом стояли только чугунный медвежонок и тишина. Сергей потыкался в разные двери своим вежливым стуком, но только в одной комнате ему ответили – в этой комнате, похоже, и собралась вся редакция, собралась будто специально, чтобы поглазеть на смешного литературного новичка. Сергея вместе с рукописью сплавили мелкому седому старикашке, который без энтузиазма принял кучу бумаги и сказал, что можно зайти или позвонить через неделю.

Как только Сергей оказался на улице, ему сразу же захотелось вернуться обратно, забрать рукопись и не возвращаться туда никогда больше. Идея шокировать читателя маленькой девочкой уже не казалось Сергею такой забавной, как до этого. Переборов себя, Сергей уехал домой. Всю неделю у него было что-то вроде приступов, когда он то сгорал от стыда, что отдал написанное в редакцию, то думал, что ему позвонят и скажут, что он – гений. Иногда ему казалось, что все настолько плохо, что из редакции позвонят и скажут, чтобы он вообще больше не писал и обходил редакцию стороной.

Через неделю он повторил поход, повторил даже нерешительное хождение по улице Малышева с той лишь разницей, что никакой папки под мышкой у него не было и он точно знал, куда идти. Он почему-то уже был уверен, что никакой публикации не будет, и не видел смысла в том, чтобы выслушивать критические замечания седого старикашки.

Ужас оказался еще и в том, что когда Сергей все-таки взошел на четвертый этаж и робко влез в редакционную дверь, потея от предчувствий своего разгрома, – его уже забыли, и Сергею пришлось напоминать, кто он такой, какую рукопись притащил, про что она вообще, а седой старичок глядел на него как на чужого и на голубом глазу утверждал, что он занимается не прозой, а поэзией. Потом разом как-то все припомнили Сергея, в очах старичка зажегся ехидный огонь (который, может, был и не ехидным, а просто показался таким самому Сергею), он быстро нашел рукопись и уволок Сергея в другую комнату.

Там, грустно вздыхая, как бы сочувствуя Сергею в том, какой тот неумеха, стал рассказывать, что рассказы Сергея вторичны. Буквально по абзацам старичок умело разгадывал подражание Сергея тому или иному писателю, Сергей, будто это могло что-то исправить в уже написанном, внимательно следил за пальцем старичка на буквах и согласно кивал, потому что и сам видел свою прозаическую нелепость.

– Ну, вот есть же у вас и хорошие места, побольше бы таких, – сказал старичок.

Он показал на кусок текста, где главная героиня шла и болтала с одноклассником, случайно заправив юбку в колготки, пока собиралась с последнего урока, физкультуры – настолько ей нравился этот мальчик и разговор с ним, что она не заметила своей оплошности, пока не дошла до дома. Еще старичку понравился фрагмент, где мать главного героя не выпускает отца главного героя вынести мусор, потому что подозревает, что тот, когда выйдет на улицу, пропадет на некоторое время и вернется уже пьяный.

Старичок стал рассказывать, что при журнале и при университете существуют литературные студии. Про литературную студию при университете Сергей и так знал, но там занимались в основном стихами. Кроме того, Сергей считал, что литературная студия – это просто потеря времени. Он что-то не слышал, чтобы великие писатели появлялись в результате занятий в литературной студии. Он считал, что литература – дело до определенного этапа очень интимное. (Что как-то не вязалось, конечно, с его желанием раздавать друзьям черновики романа после каждой новой попытки начать его писать.) Сергей пообещал старичку, что обязательно посетит какую-нибудь из студий, что не будет теряться, что обязательно занесет в редакцию рукопись, если у него появится еще что-нибудь.

Пару недель Сергей чувствовал себя раздавленным и растоптанным, т. е. чувствовал себя, как главная героиня романа, облапанная главным героем. Сергей совсем хотел бросить писать. Потом он решил, что у него просто недостаточно жизненного опыта для того, чтобы создать роман, и решил набраться этого опыта и начать писать года через три, а уже потом умереть, оставив черновики.

Хорошо было людям в девятнадцатом веке, им не с кем было себя ежедневно сравнивать, кроме как с Александром Македонским и Бонапартом. Во время, когда жил Сергей, и даже чуть раньше, со всех сторон через радио и телевизор вываливались на него примеры писательского успеха, примеры чудовищного везения, совпадения читательского вкуса, проницательности литературного агента и провидения. Буквально только-только Сергей успокоился, начал писать роман про сантехника, занимающегося живописью, пробивающего себе дорогу в предвзятом мире искусства, как телевизор бухнул ему на голову телесюжет о присуждении литературной премии его ровеснику, почти ровеснику, а точнее, пареньку лет девятнадцати. Паренька объявляли новым Берджесом, уже купили права на экранизацию его рассказов и пророчили ему большое будущее.

К этому добавилось еще то, что один из преподавателей поставил ему трояк в зачетку. Сергей решил, что пора отомстить жестокому миру за то, что он его не ценит, и стал уговаривать Петрова посодействовать в этом. Сергей не был верующим человеком, но решил подстраховаться на тот случай, если Бог все-таки существует и спросит с него грех самоубийства. Сергей достал где-то пистолет, с помощью которого собирался покинуть этот мир. Петрову польстило такое доверие к его персоне, все же Сергей доверился именно ему, а не кому-то другому, поэтому делиться планами Сергея с родителями Сергея у Петрова не было никаких моральных сил. Опять же, убивать друга тоже было не ахти как хорошо, но если он сам этого хотел, то почему бы и нет? У Петрова даже мысли не возникло, что он что-то делает не так в этой истории. Как подобает настоящему другу, он сначала намекнул, что, может, не стоит этого делать по пустякам, по причине обиды на редакцию журнала и на преподавателя. Он приводил пример из своей жизни. Говорил, что даже не мечтает о публикации комиксов, потому что не знает ни одного издательства в России, которое бы их печатало. В Екатеринбурге (кстати, тогда город только-только сменил название на дореволюционное и говорить «Екатеринбург» было еще не совсем привычно, все говорили: «Свердловск») выходил только журнал «Велес», но там, похоже, и своих-то художников еле впихивали в объем номера. Были еще диснеевские журналы комиксов про уток и Микки Мауса – туда Петрову и его другу, понятно, дорога была заказана. Кроме того, он не прошел конкурс на худграф нижнетагильского пединститута, зарекся появляться там еще раз и вообще выбросил из головы, что он когда-нибудь может стать художником. «Так это ТЫ», – с отвращением отвечал ему Сергей, будто Петров был конченым человеком.

Сергей не отставал. Видимо, причина была не только в его парадоксальной набожности, видимо, он выстроил в голове какой-то сюжет, который должен был реализоваться именно посредством того, что Петров должен был стрелять в Сергея. Сергей подумывал, не в том ли дело, что множество великих русских писателей погибли насильственной смертью, не в том ли, что Сергей пытался подменить талант своим юным возрастом и ранней смертью. Несколько месяцев Сергей уговаривал Петрова на это дело, эти уговаривания смахивали уже чуть ли не на склонение к половому акту – настолько Сергей был назойлив в своем желании. Как только они оказывались наедине, Сергей не мог говорить больше ни о чем, кроме своего убийства, он звонил Петрову, чтобы поговорить об этом, он приходил к Петрову в гости только ради разговора про смерть.

Петров в итоге согласился, но предложил немного подождать, хотя бы до мая, рассчитывая, что лишь на словах Сергей такой решительный, а через некоторое время передумает или его опубликуют где-нибудь в конце-то концов. (Сергей, кстати, послал главы романа в «Звезду» и «Новый мир», так что была небольшая вероятность, что он подпадет под настроение редакторов и хотя бы один из них скажет: «О, давайте эту штуку напечатаем, вот будет потеха!» или что-то вроде того, Петров не знал, как там в редакциях отбирают стихи и прозу, но из того, что Сергей ему возмущенно показывал, он решил, что примерно так там все и происходит.)

Казалось бы, после этого Сергей должен был слегка успокоиться, все должно было вернуться в старое русло, в посиделки на заброшенной стройке, шляние по лесопарку, обсуждение литературы и кино под пиво или вино. Однако же все это переросло в то, что Сергей и правда начал ходить в литературные студии, и продолжил писать свой роман про сантехника-художника, и таскал его с собой на прогулки и в гости. Еще он начал тщательно планировать самоубийство. Петров не знал, что было более мучительно: выслушивать различные варианты предсмертных писем Сергея, где он обвинял отца в том, что он не дал развиться ему как личности и всячески подавлял его, обвинял преподавателя, поставившего ему тройку, обвинял косность редакторов и обличал современную культуру, или читать черновики романа, в котором был описан он сам, переделанный для как бы неузнаваемости в гомосексуалиста и блондина. Себя Сергей переделал в успешного драматурга, бывшего одноклассника, добившегося успеха, катающегося по международным фестивалям и фигурирующего только как некий образ, к которому переделанный Петров чувствовал зависть. В первом варианте романа Петров волочился за соседским восьмилетним мальчиком. «Да ты охренел, блин!» – в сердцах сказал Петров, прочитав все это. «Да с чего ты взял, что это вообще про тебя!» – сказал Сергей, но мальчика убрал. Вместо него теперь был такой же слесарь, как и переделанный Петров, и описание их постепенного сближения, всякие соприкосновения рукавами во время совместной работы в подвалах и на квартирах граждан. Сергей рассказал, чем все должно было закончиться. В конце романа слесаря, в которого был влюблен слесарь-Петров, должен был увести у Петрова из-под носа другой какой-то мужик, а Петров оставался ни с чем и понимал, что он одинок и бездарен.

Чем ближе была весна, чем меньше времени оставалось до момента, когда родители Сергея уезжали на дачу, тем назойливее становился Сергей. Он каждый день или созванивался с Петровым, или заходил к нему, чтобы убедиться, что Петров не передумал убивать его. Петрову было оскорбительно слышать такое, ему казалось, что одного обещания вполне достаточно. Петрову могло помешать только то, что он начал встречаться с девушкой из своего же подъезда и сначала воспринял это не очень серьезно, не так серьезно, как сама эта девушка, которая уже и съездила к нему на работу, и забегала к нему в гости и караулила его у подъезда, если Петров притворялся, что его нет дома. Сами эти встречи были не так уж плохи, с девушкой было не так уж и невесело, именно начав с ней встречаться, Петров увидел всю глупость, которую собирался сделать Сергей, всю нелепость его претензий к белому свету, к отцу, к преподавателю, с другой же стороны, нужно было как-то проскользнуть мимо нее к Сергею, а ее излишняя навязчивость этому мешала, на выходных она вообще заходила к нему с утра пораньше, будила его и заставляла себя развлекать. Петрову это еще казалось забавным.

Можно было обговорить день, когда Петров поехал бы к Сергею сразу же после работы, но проблема была в том, что Петров не знал, когда у него заканчивается этот рабочий день, он мог вообще остаться в гараже на ночь, благо была уже не зима, и можно было спокойно спать хоть на верстаке, подкинув под голову фуфайку. Сергей и Петров решили, что сделают это в первую же неделю после отъезда родителей Сергея, неважно в какой день, в любой из тех, когда Петров сможет вернуться с работы пораньше. Родители Сергея были упертыми садоводами – по весне они укатывали почти на все лето и даже на работу ездили с дачи.

В первую неделю ничего не получилось. В первую неделю родители чуть ли не силком уволокли Сергея с собой, а он, вроде бы не страшащийся смерти, влез в красную родительскую «шестерку», понукаемый окриками матери; понукаемые этими же окриками Петров и его подружка помогали Сергею загружать «шестерку» лопатами и другим садовым инструментом, какими-то ящиками, какими-то досками, консервами, мешками – пустыми и мешками с картошкой. «Ой, что-то я все равно забыла», – говорила мать Сергея время от времени. Отец Сергея заставил поменять Петрова задние тормозные колодки на автомобиле, а сам стоял рядом и всячески иронизировал по поводу того, что Петрову где-то платят деньги за то, что он вот так вот медленно ковыряется.

Послать отца Сергея подальше мешало только то, что Петров помнил, что отец этот как-то хорошо обращался с ними раньше, когда они были детьми, как они вместе клеили пластмассовые модели самолетов и картонную модель станции «Мир», как отец этот делал модели кораблей по схемам из приложения к «Юному технику» и у него все получалось, в то время как его отец постоянно был на работе.

Сергея так расстроила эта поездка, что он уже заранее надулся. Похоже, он не любил дачу больше, чем что бы то ни было. Его можно было понять – любая дача, любой садовый участок представлял из себя весной чистый античный ад – безрадостное место с остатками ботвы на осевших за зиму грядках, мокрыми межгрядьями, облезлыми кустами, покосившимся садовым туалетом, все это как-то не радовало глаз, нужно было без конца что-то убирать, что-то куда-то таскать, пристраивать, заколачивать прохудившуюся крышу. Отец Сергея, кроме всего прочего, имел неприятную привычку комментировать все действия сына разочарованным вздохом: «И-эх», что раздражало даже Петрова, хотя его и не касалось. Отец Сергея как бы доказывал свою состоятельность перед женой, будто соревновался с сыном за свою собственную жену и показывал свое полное превосходство перед Сергеем.

Вообще, родители Сергея были прекрасными людьми, настолько дружелюбными, что родители Петрова даже несколько раз отпускали его с ними на их дачу, чтобы отдохнуть от Петрова (пионерских лагерей родители Петрова почему-то не признавали), из того времени Петров запомнил, что им с Сергеем разрешали загорать на крыше веранды (на даче бабушки Петрова этого нельзя было делать, потому что мог помяться рубероид, потому что Петров мог упасть оттуда или еще что-нибудь, придумывали причины), что мать Сергея мыла Петрова в садовой бане и стригла ему ногти, что они с Сергеем объели чужие малиновые кусты у какой-то бабки, бабка пришла скандалить, отец Сергея за них заступался, предлагал собрать урожай с их кустов, если уж так нужна малина, но бабка сказала, что у нее все равно нет внуков, пускай объедают и садовую землянику тоже, только пускай сначала спросят разрешения, а то без разрешения нехорошо. Отец Сергея припахал сына и его друга наполнять этой бабке бочку для полива, и Петров с Сергеем делали это, но бочка наполнялась бы еще быстрее, если бы они не выливали на друг друга половину воды, пока шли от колонки. Ручка у колонки была настолько тугая, что веса одного Петрова или одного Сергея не хватало, чтобы она сдвинулась вниз – им приходилось виснуть на ней обоим или обоим наваливаться на нее животом. Струя воды из колонки била в дно подвешенного к носику ведра с такой силой, что аж пенилась и походила на газировку без сиропа из тех автоматов, что стояли в городе на каждом углу.

На даче у бабушки Петрова было не так весело. Во-первых, вокруг были одни пенсионеры, причем все какие-то бездетные пенсионеры, так что ни с кем нельзя было ни поиграть, ни просто поговорить. Во-вторых, на даче у бабушки не было не то что телевизора, но даже и радио было только у соседей, они жмотились включать его на всю округу, как делали, например, соседи родителей Сергея; единственное, что слышал от этого радио Петров – сигналы точного времени в девять вечера, и то потому что во всем коллективном саду наступала вечером гнетущая предгрозовая тишина. В-третьих, бабушка Петрова не разрешала Петрову ничего делать по саду, а потом жаловалась, что Петров ей не помогает, а только мешает. Не давала она ничего делать, поскольку когда-то давно ее младший брат уколол палец в деревне и умер от столбняка, а жаловалась, поскольку помощь ей все равно была нужна. Бабушка не отпускала его купаться, потому что боялась, что он утонет, не разрешала забираться на крышу, потому что боялась, что он разобьется, не разрешала даже много читать, потому что Петров мог испортить зрение. Единственное, что ему можно было делать на даче, – это сидеть на крыльце, глазеть по сторонам и слушать ворчание бабушки на то, что растет такой бездельник. Каждое лето он проводил у бабушки на даче целый месяц. Как он не двинулся умом, было просто непостижимо.

Сергей, уезжая, обнимал ведро, накрытое рогожей, и смотрел на Петрова таким взглядом, будто собирался повеситься или застрелиться там, на садовом участке, внутри скелета теплицы, похожей на домик. Скандалом Сергей добился того, чтобы взять с собой бумагу и печатную машинку, ее приладили на крышу машины и привязали веревками к доскам и жестяной ванночке. Петров подумал, что писать на даче не так уж и плохо, он прямо видел в своем воображении, как Сергей сидит на отвоеванном для себя чердаке, за старым столиком с витыми ножками и узким выдвижным ящиком и долбит по клавишам, набирая очередную историю, переделанную из жизни его знакомых. К чести отца Сергея, тот никогда не лез в творчество сына, даже не пробовал заглянуть в то, что тот писал, не давал, не глядя, советов, как надо писать и про что, не подсовывал книги, предлагая написать так же примерно, как написано там, не вставал за плечом, следя за процессом работы. Тот же отец Петрова, до того как съехать к другой бабушке, чтобы поддержать ее, пока она болеет альцгеймером, довольно часто хватал листы с рисунками Петрова и придирчиво их рассматривал. То что Петров не поступил на худграф, поставило в его глазах крест на Петрове и на его способностях. Если бы комиксы удалось продать куда-нибудь, отец, может быть, и увидел в рисунках какую-нибудь ценность, а так он только хмыкал, когда видел Петрова и его друга за раскадровкой следующих страниц, и усмехался: «Лучше бы вы, ребята, делом, каким-нибудь полезным занялись». Петров начинал видеть со стороны, как он жалок, даже видел что-то вроде черно-белого фильма про самого себя и своего друга, что-то вроде фильма «Неподдающиеся», про юных раздолбаев, думающих, что они художники, малюющие абстрактные картины, посещающие танцульки с джазом, больше пьющие, нежели занимающиеся искусством, – и вот наступает момент, когда одного из их компании забирают за антисоветскую деятельность, их студию закрывают, друзья вынуждены пойти на завод, где все валится у них из рук, а улыбчивые, мускулистые сверстники с завода только подсмеиваются над ними, пожилые мускулистые рабочие бросают в их адрес меткие колкости, бригада из-за них на грани провала соцсоревнования, и только какая-нибудь девушка верит, что они на что-то способны, один из героев рисует ее портрет в абстрактной манере, и получается что-то вроде карикатуры, все смеются над этим портретом, тут какой-то ветеран вспоминает в случайном разговоре свою семью, погибшую под немецкой бомбежкой, показывает фотографию, и герой, проникшись этой историей, по памяти пишет портрет детей и жены ветерана, засиживается за картиной допоздна, просыпает свою смену, его клеймят на комсомольском и на рабочем собраниях, девушка, которую главный герой нарисовал в абстрактной манере, она же секретарь комсомольской организации, приходит к нему домой выяснить, в чем дело, да ни в чем, что ты сейчас рисуешь? да ничего, опять какую-нибудь свою гадость, конечно, именно ее и рисую, дай посмотреть, борьба у закрытого холста, холст падает, девушка в катарсисе, прет это все на завод, ветеран рыдает и обнимает главного героя – все это вмиг проносилось в голове Петрова, когда отец предлагал ему заняться делом. Дальше объятий ветерана сюжет почему-то не продвигался. Как вообще должна была двигаться воображаемая кинокартина к обязательному хеппи-энду, было непонятно – от того, что герой рисовал картину, его навыки фрезеровщика не могли улучшиться только от всеобщего одобрения его умением рисовать.

Девушка Петрова, кстати, была гораздо более уверена в силах Петрова, чем его отец, как только она узнала, что Петров балуется рисованием, она сразу же заказала свой портрет. Первый портрет она забраковала и сказала, что нисколько не похоже, но домой его все же отнесла. Мать девушки, встреченная через несколько дней после этого, сказала, что Петров очень хорошо рисует и дочь просто как живая. Она так и сказала «как живая». Во втором портрете девушки Петров чуть увеличил ее глаза, чуть уменьшил рот – и девушка была в восторге. «А обнаженную натуру ты рисуешь?» – спросила она. Если бы они не спали уже до этого, Петров, возможно, и смутился бы, но переспали они уже на третьем свидании, когда речи о рисовании Петрова даже не шло, а шло еще только обсуждение фильмов, которые они посмотрели за всю свою жизнь и сравнивали, что им понравилось, а что нет. Девушка была не ахти какая умная и книг не читала в принципе никаких, кроме любовных романов в бумажной обложке, да и те читала только потому, что их покупала ее мать (а ее отец покупал русские детективы), но вот словосочетание «обнаженная натура» как-то естественно легло ей на язык, хотя она могла спросить проще и грубее, Петрову понравилось, что она именно так подобрала слова, но рисовать ее голую отказался – все равно она хотела не свой портрет, а чтобы ее голову пририсовали к некоему совершенному туловищу, да еще чтобы все это располагалось на фоне какого-нибудь богатого интерьера или автомобиля, а на руках и ногах были брильянты и замысловатые татуировки. (У нее, кстати, была одна татуировка – языки пламени вокруг пупка, и если бы ее мать об этом узнала, то устроила бы скандал и, может, даже потаскала бы дочь за волосы.)

Петров не успел соскучиться по Сергею, потому что его самого через несколько дней отправили помогать его собственной бабушке. С той поры, как Петров сравнялся ростом с отцом (что было, кстати, нетрудно – отец был не великан и не баскетболист), скука на даче прекратилась, потому что бабушка стала использовать Петрова как подсобного рабочего и гоняла с утра до ночи, как чужого (и как неродного, и как Рипли – пришельца по «Ностромо»), но в основном Петров нужен был ей для того, чтобы вскапывать грядки, а отец на эту роль не годился, потому что отлынивал – курил каждые пять минут, у него болела спина, он уходил в дачный туалет и просиживал там часами, незаметно напивался с соседями, и отца можно было понять – как-то не особо было заметно, чтобы поливаемые огурцы и помидоры и картошка со вскопанных грядок оказывалась у них на кухне, все выращенное бабушка куда-то девала, возможно, продавала и копила на похороны. По расчетам Петрова, это тогда должны были быть очень шикарные похороны: с гробом из горного хрусталя, восьмеркой запряженных в катафалк черных коней, тремя составами местных филармоний в качестве оркестра, а еще во время того как бабушка отправится в последний путь, над похоронной процессией должно будет пролететь звено истребителей.

А Петров любил копать, любил копать так, что находил в себе сходство с героем «Котлована», причем мелкие грядки Петрову не очень нравились, а вот картофельная полянка была ему по душе. За осень и весну она успевала порасти травой, и траву нужно было выкапывать, отряхивать землю с ее корней и складывать в ведро, весной было не так жарко, как летом, голову не пекло, а только согревало, даже мелкая мошкара, вылетавшая наружу как будто из-под самой вскопанной земли и пытавшаяся вцепиться в лицо, – и та была в удовольствие, хотя после нее и оставались иногда крупные волдыри. Кусты садовых участков вокруг еще не покрывала зелень, так что можно было видеть, как в земле ковыряются соседи, и чувствовать с ними некую сопричастность. К тому времени, как Петров вырос, радио вошло в моду, радиостанций стала просто тьма, люди тащили на дачу старые кассетники и отовсюду горланила разнообразная музыка – иностранная и своя. Пахло дымом сжигаемого весеннего мусора и шашлыками. На улицу можно было выйти хоть в трусах и калошах и начать работать – никого это не смущало, буквально через участок от Петрова здоровенный дядька, подогнавший машину, стоившую, наверно, как пара квартир, под крики старушки (матери или тещи), копал землю, ярко поблескивая лысиной – в фуфайке на голое тело, красных панталонах до колен и ядовито-зеленых резиновых сапогах.

На даче было хорошо, а стало еще лучше, когда бабушка, простудившись, что ли, отдав Петрову руководящие указания, свинтила в город, оставив Петрова одного. Петров любил бабушку, но не любил, когда она приносила ему воду в бидончике, спрашивала, не печет ли ему голову и предлагала надеть панаму или ее шляпу от солнца, сплетенную из белой пластиковой соломки с поблекшим розовым бантиком на тулье.

В первый же вечер Петров сходил в местный магазинчик, похожий больше на киоск, закупился пивом (от чего бабушка бы просто досрочно скопытилась, если бы узнала, что и внук ее тоже иногда пьет) и встретил закат на крыльце бабушкиного черного домика, наслаждаясь тем, что на расстоянии пушечного выстрела и даже дальше нет возле него ни бабушки, ни Сергея с его идеями, ни девушки, любящей без конца чесать языком и не умеющей просто сидеть и молчать, а есть только блеск в стеклах соседних домиков, голоса людей, достаточно отдаленные, чтобы относиться к ним с раздражением, голоса телевизоров, зазывающих на «Санта-Барбару» или на что-то похожее на «Санта-Барбару», и голоса радио.

Петров любил копать, но любил так, что на следующий день после копания он мог только или снова копать, или валяться пластом – в промежутке между двумя этими состояниями в его позвоночнике все отзывалось удивительной шокирующей болью, которую и болью назвать нельзя было – это было что-то ошеломляющее, заставляющее замирать в осторожных позах, боясь пробудить это чувство в спине, возле самого таза, не дающее сразу встать с постели, а заставляющее сначала осторожно перекатываться со спины на живот, закрепляться на четвереньках, потом подгибать под себя ноги, медленно вставать, держась сначала за табурет, потом за стол, потом за стены, брести в туалет, затем одеваться, как черепаха, прислушиваясь к костям позвоночника и стволу мозга внутри них. Петров самому себе был смешон с его кряхтением, но даже смеяться над своим положением вынужден был тоже очень аккуратно. Петров, опираясь на лопату, как на костыль, выползал на поле и принимался помаленьку ковыряться в земле. Спина постепенно разогревалась, будто между позвонками была застывшая смазка, начинавшая работать только тогда, когда позвоночник начинал шевелиться в разные стороны. Спустя некоторое время Петров уже бодро махал лопатой, но знал, что стоит ему только остановиться, попробовать присесть – вся эта спинная слабость вернется на место, и снова он будет передвигаться, как паук, цепляясь за стены.

Всего за зиму возле дачи бабушки возник дом из красного кирпича, обнесенный высоким кирпичным забором. Петров помнил, что сначала там был только пустырь, с которого несло семена всяких сорняков, потом там была желтая глиняная яма с водой на самом дне, пару лет стоял пустой фундамент – и вот молниеносно выросли и дом и забор. Петрову нравилось, как сложен забор, как он стоит ровный, с равными промежутками между кирпичами, промазанными глиной, но ему не нравилось, что люди за забором отгородились ото всех, так что не видно, чем они так занимаются. Еще Петров чувствовал свою ущербность перед хозяевами этого дома, хотя видел из хозяев только мужчину на балкончике дома (он выходил туда курить и давил окурки в пепельнице, задумчиво глядя то вдаль, где ему видна была с высоты вся пестрота окрестных крыш, то так же задумчиво смотрел на Петрова), Петрову неловко было за свою разномастную одежду – спортивные штаны, кроссовки трехлетней давности, распадавшиеся и поэтому взятые на дачу для копания, вязаную пыльную кофту – полосатую и с оленями одновременно. Полосы чередовались, олени бежали влево, а на следующей полосе – вправо, а на следующей – опять влево и так семь раз. Что за бзик на оленей был в семидесятые и начале восьмидесятых, когда, предположительно, эта кофта была связана – Петров не понимал, но предполагал, что это было этакое ритуальное призывание автомобиля «Волга» в семью.

Сосед выходил на свой балкончик и смотрел на Петрова с такой периодичностью, будто участок бабушки был его, соседа, участком, и он проверял – не отлынивает ли Петров от работы, причем Петров правда начинал чувствовать себя каким-то подневольным работником. Дело было, видимо, в том, что взгляд у соседа был уверенный и спокойный, такой, будто вся земля и все, что под землей, – принадлежало всецело ему, он смотрел вокруг и будто размечал землю подо что-то другое, под какой-нибудь коттеджный поселок, сплошь обнесенный таким же забором, как у него на участке, с домами, тоже обнесенными кирпичом. Петрову почему-то казалось, что за забором у соседа ровная английская лужайка и округлый бассейн с голубоватой водой, хотя купаться был еще не сезон и в бассейне не было необходимости. Сосед был в черном костюме, с черной рубашкой и галстуком, тоже черным, это слегка раздражало Петрова: ездить в костюме на дачу – глупо, в этом присутствовала некая эклектика, в этом своем мрачном прикиде сосед походил на отдыхающего от ночных дел Брюса Уэйна, и вид отдыхающего среди местных лачуг Бэтмена порождал в Петрове чувство, похожее на смущение, переходившее во что-то похожее на стыд за себя и за тех, кто жил вокруг бабушкиного участка. Да и вообще, многие тогда полюбили обвешиваться в черное, чтобы казаться умнее и солиднее, Петров подозревал, что сосед именно из этих, которые пытаются казаться умнее.

Сосед терпеливо дождался, когда Петров закончит с картофельной грядкой, и только тогда обратился к нему, опирающемуся на лопату, скрюченному, похожему на пожилого усталого мага с посохом:

– Слышь. Ты на русском-то говоришь вообще?

Он почему-то принял Петрова за гастарбайтера, видимо, дело было в темных волосах Петрова и в его вроде бы славянской внешности, но с каким-то неуловимым уклоном в азиата, отчего наряды ППС к Петрову так и липли, чтобы проверить его документы. Попробовать вообразить, каким образом гастарбайтер мог оказаться на грядках обычной бабульки, сосед даже не попытался.

Петров молча кивнул, хотя мог сказать, что сосед тоже далеко и не ариец и не финно-угр, а сам похож на уроженца северных предгорий Кавказа или какого-то грека.

– Мне тут грядку надо под цветы вскопать, – сказал сосед, – я бы тебе заплатил.

После слов «заплатил», Петров должен был, по мнению соседа (так видел его ход мыслей Петров), начать торговаться, а потом с радостью поковылять к нему, глазея на дом, и полянку, и бассейн. Петрова это оскорбило, поэтому он ответил, отставив лопату, как будто это был развевающийся флаг на вершине крепостной башни, а сам он был флагоносцем:

– А лесом бы ты не сходил, платильщик хренов?

После этих слов Петров ушел в домик бабушки и принялся заваривать чай и разогревать суп на электрической плитке, незаметно для себя охая, как старушка, он набирал воду под краном, и тяжелеющий чайник становился все неподъемнее для его спины, кастрюля не становилась тяжелее – она была тяжелой изначально. Хотелось сесть, но если бы Петров сел, вставать пришлось бы с огромным трудом. Петров оперся спиной на стену, ощущая затылком раму неизвестно как попавшей на дачу картины (пейзажа с березками и тропинкой в снегу, на который и бабушка и отец показывали Петрову пальцем и говорили: «Вот как надо, а не ту ерунду, что у тебя»). Петров решил остаться на даче еще на денек, пока не успокоится спина. К вечеру он рассчитывал сползать в ларек еще раз и радовался, что отец не выдал ему машину, иначе как бы он, не способный нажать ни на одну педаль и неспособный переключить передачу, волок ее обратно. Еще радовала перспектива благодатно нажраться пивом, которое было для него теперь как обезболивающее, лучше всякой мази, лучше всякого анальгина.

Безо всякого стука вошел сосед, Петров одобрительно отметил, что вид у соседа такой, будто Петров никуда его не посылал, а наоборот, какой-то даже ободренный, Петрову не понравилось только, что сосед зашел в домик бабушки как к себе домой. В руке соседа была бутылка коньяка. Внутри деревянного дома сосед смотрелся даже естественнее, чем на фоне красного кирпича, и как бы облагораживал своим видом то, что было вокруг него. Теперь Петрову не казалось, что у бабушки халупа, казалось, что это такая стилизация под садовый домик, своеобразный дизайн. Безошибочно сунувшись в шкафчик на стене, сосед вынул оттуда две пыльные рюмки, подул в одну из них, вытряхивая лежавший на дне сухой трупик осы.

– Тут скучно, капец, – пояснил сосед. – Я думал у меня на работе тоска, ан нет. Меня, кстати, Игорь зовут.

Петров тоже представился.

– А че ты такой молодой и уже такой злой? – спросил Игорь, садясь за стол и разливая коньяк по рюмкам. – Садись, в ногах правды нет.

Петров объяснил, что сесть пока не может, потому что потом не встанет, и продолжил подпирать стену лопатками.

– Круто, – одобрил Игорь, – а вообще, я тебя от дел каких не отвлекаю? У вас вон еще теплица без пленки.

– Не отвлекаешь, – ответил Петров.

– А ты пьешь вообще? – спросил Игорь. – А то ты дерзкий, как боксер. Может, ты спортсмен какой?

Через полчаса Петров, не в силах стоять на ногах, уже сидел на табурете и даже прохаживался, наливая Игорю и себе суп, еще через полчаса к ним заглянул еще один сосед – спросить, нельзя ли взять лопату на время, раз уж Петров вроде бы все вскопал.

– Ох и зоркий же ты, – похвалил новопришедшего Игорь. – Не желаешь взгляд немного затуманить?

Сосед явно хотел затуманить взгляд больше, чем копать, Игорь слетал к себе за еще одной бутылкой. Жена безлопатного соседа спохватилась слишком поздно – к тому времени, когда Игорь и Петров садились в машину Игоря, чтобы ехать за пивом в ларек, соседа уже развезло в тепле и солнечном свете и сконцентрированном солнечном свете, что разливался по его венам, она поволокла его за шкирку на свой участок, он успел зацепиться за лопату у крыльца, и так они и поволоклись, как герои в сказке «Репка».

Остаток вечера Петров с Игорем напивались на веранде пивом, причем после каждого глотка Игорь почему-то с восторгом говорил: «Господи, какая дрянь, надо было с нее и начинать», Петров был с ним согласен насчет дряни – из пивных банок несло спиртом сильнее, чем из рюмок с коньяком.

На следующее утро Игорь засобирался в город, заглянул к Петрову и предложил подкинуть его, если ему куда-то нужно, а Петрову вообще-то нужно было на работу, хотя он и отмазался на несколько дней, а совесть уже говорила ему, что нужно бы вернуться в яму, раз все дела уже сделаны. Что-то подсказывало Петрову, что соседка обязательно настучит бабушке про гостей в ее домике, а мать начнет спрашивать, не рановато ли он начал напиваться, не превратится ли он со временем в отца. Чтобы как-то понизить градус упреков, он скидал пивные банки и бутылки из-под коньяка в картофельный мешок и согласился ехать с Игорем. Мешок с бутылками и банками Петров выбросил из машины на свалке, которая располагалась почти перед самым входом в коллективный сад – этакая расползающаяся куча мусора, в середине которой лежали крупные предметы, вроде пылесосов, холодильников, садовая тачка без колес лежала там, а по краям был мусор поменьше – пластиковые бутылки, битые бутылки, старый полиэтилен, битые стекла, битые садовые горшки, старые журналы, книги и газеты. Пищевых отходов, вроде картофельных очисток, на свалке не было, потому что все, что могло сгнить, попадало в компостные ямы или тупо зарывалось в ближайшую грядку, однако на одном из склонов мусорной кучи лежали холмики прошлогодней ботвы.

Вставать из сидячего положения, когда прошел обезболивающий эффект алкоголя, Петров по-прежнему не мог, поэтому он не стал садиться рядом с водителем, а полулег сзади, как древний грек, и охал на кочках, а Игорь извинялся, хотя был ни в чем не виноват. Несмотря на уверения Петрова, что он и так доберется до работы, главное выкинуть его в черте города, Игорь довез его до гаража и успел познакомиться с Пашей и Димоном, пока Петров выковыривал себя из машины. Паша, кстати, тоже оказался на работе, хотя уверял, что теща запряжет его по полной программе, спина у Паши не болела, а болели стертые об лопату руки, а еще голова – изнутри (от того, что он выпил с тестем) и снаружи (потому что он несколько раз бился головой о низкую притолоку входа тещиной дачи).

– Что это за хрен на джипе? Бандос какой? – спросил Паша, когда корма игоревой машины скрылась за поворотом.

– Может быть, – сказал Петров. – А так-то не знаю, сосед по бабкиной даче.

Игорь привез Петрова на работу в одиннадцать утра, а на пороге гаража стояли уже четыре автомобиля, а в самом гараже развлекали себя болтовней четыре водителя этих автомобилей – они были веселы, потому что была у них всякая мелочевка, типа, поменять масло, заменить главный тормозной цилиндр, поставить новый карданный вал на «Газель». Делать это, когда на улице был сухой, теплый, солнечный весенний день – было буквально не работой, а каким-то видом активного отдыха, двери гаража можно было распахнуть настежь и не закрывать. Работать нужно было в основном на ногах, без всяких залеганий и присаживаний. Часам к пяти клиенты уже разъехались кто куда, Димон предлагал сходить в магазин и продолжить то, чем Петров и Паша развлекали себя на даче. На зов Димона отозвались несколько мужиков из соседних гаражей, у кого-то уже была початая бутылка, но Паше и Петрову хотелось домой после дачных приключений – отлежаться и отмыться в ванной. Тут им подогнали «девятку» с потрескиванием то ли в коробке передач, то ли в сцеплении. Это было надолго, поэтому Паша сначала попробовал отдать «девятку» другим слесарям, а те отказались – одни перебирали движок, им и своего веселья хватало, другие, взявшись поменять ходовую «Газели», часов пять уже, через каждые пятнадцать минут меняясь друг с другом, пытались выколотить заклинивший шкворень – именно они, злые, грязные от бессилия, пытались сгоношить всех на пьянку. Паша сказал клиентам, что машину они берут, но начнут только завтра, те согласились и на это, закатили машину на яму и убрались восвояси.

Они пооколачивались на пороге гаража (Паша посидел, а Петров постоял), все не решаясь уходить, потому что было еще светло, а все остальные работали, особенно была заметна работа в гараже с «Газелью», оттуда раздавались как бы удары кузнечного молота и отчаянные крики типа «Ах ты тварина! Сука, да вылезай уже!».

– Может, хоть начнем сегодня? – предложил Паша. – Все равно еще не переоделись.

Петров оглянулся на мирно стоявшую машину.

– Ох, не люблю я с этим передним приводом возиться.

– Зато завтра будет меньше работы, – уламывал его Паша.

Петров внутренне застонал и полез в яму, подбирая на ходу пластмассовую бадейку для сливаемого масла и ключ.

Выбраться из ямы Петрову удалось только тогда, когда на улице уже синели сумерки, а из всех гаражей падал в уличную пыль желтый свет, Петрову самому хотелось упасть в эту уличную пыль, да там и остаться до утра. Он не мог представить, что сможет еще пойти к Сергею, проверять – дома он или нет, передумал или не передумал самоубиваться. Когда они с Пашей выдергивали коробку передач, на голову Петрова натекло немного машинного масла, которое сливай не сливай – все равно сколько-нибудь да останется, оно затекло ему и за воротник тоже, но туловище он как-то потер стиральным порошком, который был у них вместо мыла, на голову сыпать порошок не решился и пошел домой так.

Паша довез его до площади пятого года (он жил в центре), и Петров долго стоял и ждал троллейбуса, попивая купленную тут же газировку в компании еще двух людей, которые не отложились в его памяти, потому что были такие же, как он, сумрачные под павильоном остановки, такие же немногословные, такие же несчастные своей поздней поездкой. К ним сунулся было наряд ППС и только махнул рукой, понимая, что пошатывание людей на остановке – это не алкоголь, не наркотики, а усталость. Милиционеры тоже выглядели не очень бодро, ростом они были с Петрова, и чем дальше удалялись, тем больше походили на маленьких серых осликов.

Пришел троллейбус, светящийся изнутри, волшебный своим электрическим желтым светом, издалека похожий не на троллейбус, а на модель троллейбуса, снаружи издалека пустой салон казался чище и целее, чем он был на самом деле. Пока он подъезжал и останавливался, Петрову казалось, что фигуры водителя и кондуктора – пластмассовые и неподвижно прикручены к своим местам.

Всегда, когда Петров ехал на троллейбусе, к нему приставали какие-нибудь безумцы, только в этот раз никто не пристал – или все психи разбрелись по домам, или Петров сам был тем психом, который мучил Петрова и собирался убить Сергея, или никого не было, потому что психом был Сергей и уже назначил встречу, и встреча это должна была произойти не в троллейбусе. Петров до последнего надеялся, что Сергей не даст о себе знать, даже когда увидел свет в его окне, решил, что Сергей вернулся вместе с родителями, а они не дадут ему совершить задуманное, по крайней мере, не сегодня.

Как не к себе домой, опасаясь, что его поймают по пути или его девушка, или Сергей, Петров прокрался в свою квартиру и поймал себя на том, что даже замок отворяет с осторожностью, будто если замок щелкнет чуть слышнее, чем нужно для сохранения скрытности, тут же зазвучит сирена, замигает красная лампа и множество одинаковых Сергеев и девушек повалит изо всех щелей с криками «сюрприз!», «вот тебя-то мы и ждали!». Дверь за собой он закрывал, сдерживая зачем-то дыхание, как раньше, когда опаздывал с подростковой гулянки, а родители уже спали, и их нужно было не разбудить. Петров чуть не умер от ужаса, когда вот так вот однажды ковырялся с замком, унимая пивную отрыжку, обернулся – а в прихожей стояли уже и мать, и отец.

Словно почуяв Петрова, жутко и длинно в пустой и темной квартире зазвонил телефон на журнальном столике гостиной. В первые мгновения звонка все внутри Петрова как будто оборвалось и ухнуло куда-то вниз, как самоубийца в шахту лифта. Петров унял перекачивающее адреналин сердце и скользнул в ванную. Сначала он хотел вымыться в темноте, однако темнота не была полной, какой-то свет все равно был, света хватало, чтобы становилась видна шевелящаяся фигура отражения в зеркале над раковиной. Телефонные звонки продолжались. Взором воображения Петров увидел, что с потолка свисает темное существо в виде огромной нефтяной капли, без лица, без глаз оно все равно как-то исхитряется смотреть на Петрова очень близко, едва не касаясь его волос, заляпанных маслом, с каждым звонком телефона по шкуре существа пробегает студенистая дрожь. Петров попробовал пережить паническую атаку, просто вцепившись в твердый холодный край умывальника, а потом как-то сразу оказался в ванне, и свет уже был включен, а сам Петров пенил шампунь на голове и что-то уже напевал.

Под непрекращающиеся телефонные звонки Петров поужинал и лег на диван перед телевизором, жалея, что не захватил по дороге домой ничего алкогольного. Звонки прекратились на некоторое время, потом возобновились с новой силой, но Петров уже так с ними свыкся, что мог под них даже дремать, даже проснулся от того, что они замолкли снова, успел уснуть под болтовню телевизора, и только тогда его разбудил продолжительный звонок в дверь, перемежавшийся требовательным стуком. Все еще надеясь, что это пришла девушка и настойчиво предлагает пообщаться, Петров осторожным перекатом уронил себя с низкого дивана, осторожно поднялся с четверенек, едва не плача от боли в спине, оделся и, хватаясь за стеночку, пошел открывать.

Сергей за порогом дрожал от счастливого ожидания конца своей жизни. Никакой обиды за то, что Петров пробовал остаться этим вечером в стороне, он не выказывал. Под мышкой он держал несколько бандеролей. Прошмыгнув в квартиру Петрова, он утащил Петрова на кухню и стал инструктировать его насчет того, когда он должен отправить рукописи по редакциям журналов. (Петров должен был отправить их через сорок дней после смерти Сергея.) «Что там хоть?» – спросил Петров, потому что знал, что Сергей все равно начнет читать. Там было все то же повествование о сантехнике-гомосексуалисте, несколько бытовых зарисовок про выставку картин, которую сантехник обходил с недовольным видом, потому что у самого него не было никаких выставок и не предвиделось ничего, кроме пьянок с другими сантехниками, было про то, что сантехник и правда напивается с другими сантехниками от новости, что молодой драматург, бывший одноклассник, не только получил несколько драматургических премий, но и продал свои наброски декораций за какие-то бешеные деньги на английском аукционе, Петров никогда не пил с сантехниками, только с автослесарями, но думал, что разница невелика, и все равно такими зверями, какими их рисовал невинный взгляд Сергея, сантехники наверняка не были, в повествовании Сергея это были совершенно низкие существа, готовые только на подлость, обсуждение всяческих подлостей с клиентами, всяческий обман клиентов, рассказы о звероподобных любовных приключениях. Была еще неожиданная сюжетная ветка, в которой в сантехника влюбляется тупая девчушка, тупая, как сам сантехник, девушка, такая молодая баба, совершеннейший кусок грязной плоти с никогда не стиранными трусами и серым от грязи лифчиком, а сантехник-гомосексуалист начинает мутить с ней от безысходности и боязни, что его вычислят и побьют за его ориентацию другие сантехники.

Петров не понимал, за что его так не любит Сергей, почему Петров должен выслушивать это завуалированное оскорбление своего, ну такого вот, невозвышенного существования, в котором есть место некоторой грубости, некоторому примитиву, некоторому наиву, этакому кубизму, он не понимал удовольствие, которое накрывало Сергея, когда он описывал жалкое существование сантехника, его убогость по сравнению с жизнью одноклассника-драматурга. Петров никогда не делал Сергею гадостей, а тот все равно умудрялся обижаться на него именно за то, как Петров живет, в школе он учился хуже Сергея, а тот как-то завидовал и этому, будто для контраста с Сергеем Петров должен был специально скатиться до совсем уж дна.

Петров не выдержал, прервал Сергея и спросил об этом всем.

Сергей стал объяснять, что роман вовсе не про Петрова, точнее, немного про Петрова, конечно, но роман, вообще, про убогость людей, которые не принимают гения, что быть прообразом главного героя очень почетно, что люди потом будут сравнивать реального человека и прообраз, и разница между реальностью и вымыслом должна породить своеобразный художественный эффект. Петров возразил, что не видит, что главный герой – какой-то там гений, которого не принимают современники, а видит, что наоборот, современники его принимают вполне нормально, сантехникам даже нравятся его рисунки. Это главный герой не принимает окружающих и считает всех поголовно каким-то скотом, хотя сам с удовольствием предается любому скотству, которое подсовывается ему по ходу сюжета. «Ну так если вокруг, в натуре, скот! – вскричал Сергей. – Нужно быть слепым, чтобы не замечать этого! Сверху донизу – сплошное зверье! Ты вот придумал себе, что если ты в ямке своей сидишь, но при этом тушью рисуешь, то тебя это как-то оправдывает, а это не так совсем. Ты даже не видишь, как ты убого смотришься со стороны, как все эти наши музыканты, все эти студенческие рок-группы, как подвальные художники-дворники, ты просто часть этой грязи – и все!» «Круто», – сказал Петров. «Так я никогда и не скрывал своих взглядов, я не понимаю твоего удивления, – отвечал Сергей. – Я и пытаюсь вырваться из этого всего, потому что выхода нет, потому что через несколько лет у меня была бы жена и дети, и пеленки бы висели на веревке поперек коридора, и пахло бы горшком, мочой, едой, на дачу нужно было таскаться, знакомиться с родственниками жены, и свадьба – тупая, с выкупом и с пьяными гостями, которые кричат «Горько!», откусывание хлеба, кто больше откусит, ЗАГС с теткой, которая будет заученные фразы произносить пафосным голосом, дети с поносом и соплями. У моей матери было в юности два жениха, один – студент физмата, а второй – мой отец, и она, дура, выбрала моего отца, который всю жизнь только и делал, что ей жизнь портил, бухал не просыхая, ругался с ней по пустякам, не понимал ее никогда, я вот думаю, а что если тоже свяжусь с какой-нибудь идиоткой, которая будет смеяться над тем, что я пишу, над тем, какой я вообще, или она родит какого-нибудь дауна или с ДЦП и придется всю жизнь с ним возиться, слюни ему подтирать, стесняться его на улице, я этого не хочу заранее, даже вероятность того, что это еще не произошло, но может произойти, выводит меня из себя. Это ужасно, как все живут, никому ничего не надо, пожрать, выпить и спать, ну, телевизор иногда посмотреть, ну, потрахаться, а я ведь точно знаю, что если на меня насядут – я брошу писать, превращусь в своего отца, в такого же козла, пьющего втихую, требующего, чтобы каждый день свежий хлеб покупали, даже если для этого хрен знает какую очередь надо отстоять. (Это сейчас не актуально, а вот в перестройку – было, я задолбался ради его прихоти стоять в очереди со старухами, с их криками, что больше двух булок в руки не давать.)».

Петров так устал за день, так хотел спать, что ему казалось, что то, что Сергей сидит у него и как прожектором светит вокруг своим Эдиповым комплексом – это уже какой-то сон, потому что реальность содрогалась в глазах Петрова, он, стоя на ногах, отключался, глядя на Сергея, и порой слышал не претензии ко всему человечеству, а только бубнение, как в далеком радиоприемнике на соседской даче.

– Мне вообще-то на работу завтра, – сказал Петров. – Я понимаю, что это все важно очень – высказаться, но совесть имей, ты собираешься уже умирать или нет?

Спрашивая это, Петров надеялся, что Сергей заюлит и сольется. Что найдутся у него еще какие-нибудь планы, которые отсрочили бы его самоубийство, потому что из-за той ерунды, которую Сергей озвучил, умирать было глупо.

– Вообще, собираюсь, – с готовностью ответил Сергей. – Я просто пришел уладить некоторые формальности, объясниться под конец. Это ты отлыниваешь. Боишься? Ты же мог сразу ко мне прийти и уже спокойно бы спал, все бы уже кончилось, если бы ты сразу пришел.

– Конечно, я боюсь, – признался Петров. – Я, конечно, тупой скот, как и все вокруг, поэтому меня твои возвышенные желания пугают. Они бы и тебя испугали, если бы я попросил то же самое сделать.

– Ну так потому что в твоей смерти не было бы смысла, – тут же нашелся Сергей и поморщился от того, что Петров сравнивает его смерть со своей, – ты и так бессмысленно проживешь и бессмысленно умрешь, а мое самоубийство – это доказательство моей правоты, что я не жалею умереть за свои идеи, за то, что творить в наше время – бесполезно, все скатится или в деньги, или в непризнанность – и неизвестно, что хуже. Даже если бы я стал в конце жизни этаким патриархом, все равно от старости-то это меня не избавит, начну впадать в маразм, буду шамкать, заболею геморроем – это невыносимо. Даже сейчас смотришь по телевизору на какого-нибудь деятеля вроде актера, или художника, или писателя и видишь, как он на куски разваливается, как он когда-то таскался за бабами, будто самый обычный мужик, как его запоры мучают или давление, на улыбку, которая становится похожа на улыбку слабоумного с каждым годом все больше и больше. Меня бесит, что я тоже могу начать клеиться к какой-нибудь девушке, как павиан, маскируя желание потрахаться обезьяньими ухаживаниями, демонстрацией интеллекта, доброты и щедрости. Меня бесит, что я должен что-то делать, чтобы меня услышали, хотя уже заранее знаю, что не услышат.

Петрову уже не хотелось спорить, Петрову хотелось, чтобы Сергей от него отвязался, поэтому он не стал переубеждать его жить дальше.

– Меня бесит, что писатели, художники, ученые – обычные люди, такие же обезьяны, как и все остальные, вот что меня бесит, вот с этим я не хочу жить, с этим несовершенством, которое не исправить никак, – сказал Сергей.

– Да я понял, понял, – ответил Петров.

Сам Петров не мог дать сигнал, что пора уже что-то решать, что пора уже вставать, идти уже, наконец, или не идти, а разговаривать до утра, а потом просто разойтись, а Сергей ухватился за последнюю мысль и принялся читать кусок романа, который эту мысль как бы доказывал. «О, господи», – подумал Петров.

Этот кусок был про то, как сантехник-художник скорефанился с другим художником, тоже любителем и бездарью, и вместе они стали писать гигантское полотно, а на самом деле не столько писали, сколько просто пили пиво и обсуждали, какие все вокруг козлы, что их не понимают. Дело, наверно, было в том, что Сергей был ревнив, как трехлетний мальчик, во всем он хотел быть лучшим, он хотел быть лучшим другом, а это значило, что ни с кем больше нельзя было дружить так, как с ним, в литературных студиях ему не понравилось, потому что главари студий обращали на него столько же внимания, как и на остальных, отца он ревновал к матери, а мать к отцу, Петрова он ревновал к ним обоим.

Сергей удовлетворил свою жажду чтения, еще раз напомнил, что Петров должен отправить рукописи не ранее, чем через сорок дней после его смерти и, придерживая Петрова под локоть, конечно, просто помогая ему передвигаться, но словно для того, чтобы Петров не передумал внезапно и не скрылся в ночи.

На улице было тихо, будто перед грозой, и так же, как перед подступающей грозой, шумели деревья, однако небо было совершенно ясное, Петрову это казалось продолжением сна, потому что в здравом уме он ни за что не согласился бы идти куда-то пострелять в человека. Сергей продолжал придерживать Петрова за локоть, и еще предостерегал его от всяких мелких опасностей под ногами, говорил: «Осторожно, тут камень, тут бордюр», отчего Петров чувствовал себя стеклянным, а еще ему казалось, что если он оступится, весь сон лопнет, как воздушный шарик, а сам он, дрыгнув ногами, проснется у себя в квартире.

Петров надеялся, что кто-нибудь встретится им по дороге, и тогда операцию придется отменить, потому что все-таки свидетели, этим можно будет объяснить отказ и сразу же податься обратно, сдвинув убийство по времени до следующего раза, который мог совпасть еще неизвестно когда или вообще больше никогда не совпасть.

Ни на улице, ни в подъезде Сергея никого не было, хотя до этого, когда бы Петров не подался к другу, вечно кто-то околачивался на лестничной площадке или возле подъезда, на бетонном крыльце с косой трещиной через все ступеньки и через всю поверхность крыльца. Ни разу не было, чтобы на крыльце не стояли местные ребята, провожавшие Петрова загадочным, злорадным взрывом смеха. Видимо, было уже так поздно, что даже эти ребята устали курить и играть на гитаре с наклеенным на корпус выцветшим и позеленевшим от времени изображением лежащей обнаженной красотки с длинными волосами.

Сергей жил на третьем этаже, причем ни одна лампочка ни на одном из трех этажей не горела, и Петров знал это заранее: когда Сергей подтаскивал Петрова к подъезду, он сразу отметил темноту подъездных окон, лампочка была только на пятом этаже, ее света хватало, чтобы частично осветить этаж четвертый, окно третьего этажа выглядело так, будто его оклеили изнутри черной бумагой, стекла в окне второго этажа вообще не было, отчего мрак там казался особенно глубоким, а на первом этаже, понятно, совсем не было окна, потому что там был темный вход в подъезд. Дверь в подъезд никогда не закрывалась, даже зимой, Петров не столько видел, сколько знал, и даже не сам знал, а мышцы его помнили, где в этой темноте находятся пологие ступени, вытертые посередине до состояния неглубокого желоба.

Дома Сергей приставил Петрова к дверному косяку и включил свет в своей комнате, а больше нигде включать не стал. Сергей подтащил Петрова к письменному столу и Петров, опершись на столешницу одной рукой, стал смотреть, что Сергей учудит дальше, поскольку чувствовал, что это еще не конец представления, что будет еще что-то, предваряющее выход на сцену самого Петрова.

Петров не ошибся. Сергей написал прощальное письмо девочке, с которой познакомился лет пять назад, когда ездил к родственникам в соседнюю область. Даже к ней он ревновал Петрова, хотя Петров никогда ее не видел, а видел только письма от нее, в которых были сдержанные восторги по поводу его стихов (стихов Сергей Петрову не показывал, но, очевидно, писал специально для девочки) и похвалы его прозе. Письмо Петров должен был отправить сразу же, как только сможет, лучше всего по пути на работу утром. «Ну нет», – решительно сказал на это Петров. Сергей потребовал объясниться. «Одно дело, когда ты тут своим родственникам и друзьям решил устроить, редакции, все такое, но вот это вот уже перебор, ну явный же перебор», – ответил Петров, сам не понимая, что хочет объяснить Сергею. «Она же тебе ничего плохого не сделала, понимаю я, там, отец, мать тебя чем-то обидели, редактора, литературные студии, но она-то тут при чем?» – спросил Петров. Сергей схватился за голову, не в силах переварить глупости Петрова. Сергей сидел на своей постели – старой кровати с продавленной панцирной сеткой и выглядел глупо, потому что кровать была как будто не его; когда Петров познакомился, Сергей был мелким ребенком на полголовы ниже Петрова, теперь же Сергей был высок, будто баскетболист, не сутулился, хотя много времени проводил за столом (а Петров сутулился), вообще непонятно было, почему он не пользуется успехом среди девушек с филфака. А кровать осталась той же, на какой он спал первоклассником. «Как ты не понимаешь, – будто сквозь головную боль сказал Сергей, – ей только и есть дело до того, что я пишу». «Если только ей и есть дело, – сказал Петров, – то какого хрена ты всем, что пишешь, ездишь по ушам окружающих, писал бы только ей. Жил бы с ней, читал бы ей. Или боишься светлый образ бытом нарушить, так, что ли?» «Да, вот именно так, – ответил Сергей. – Какой бы девушка ни была, она все равно остается тупой самкой, это никак не изменить, с кровью из влагалища каждый месяц, цветочками всякими, мечтой о красивой свадьбе в какой-нибудь столовке с родственниками, понаехавшими со всех уголков бывшего Союза, вот это вот». Петров не стал спрашивать, но почему-то понял, что преподаватель, поставивший тройку Сергею, была женщина, до него это дошло только теперь. Несмотря на ситуацию, в которой Петров находился, он едва не рассмеялся своему открытию.

Сергей угрюмо задумался, а потом заставил выбирать из предсмертных записок, которых написал несколько вариантов, вариант наиболее интересный, который наиболее бы впечатлил отца, мать, друзей и родственников. «Ну, тут вообще можно без записки обойтись, – заметил Петров, – они и так будут под впечатлением, это без базара».

Сергей начал с записки попроще, и хотя знал, что сам отметет эту версию предсмертного послания, все же прочитал ее Петрову. Это была обычная записка, «никого не винить». Вторая записка была расширенной версией первой. В ней тоже было «никого не винить», затем короткое объяснение, что считает свою жизнь бессмысленной и уходит добровольно.

С каждой версией записка становилось все больше. Как-то незаметно ушла мысль, что никто не виноват в смерти Сергея, в ней постепенно становились виноваты все окружающие. Последняя записка из тех, что написал Сергей, была на пяти тетрадных листах, с более-менее подробными придирками к редакциям толстых журналов, к рецензентам, к возглавлявшим литературные кружки литераторам, к седому старичку из «Урала», который сам ничего не добился ни в жизни, ни в литературе, а все равно учит других, как надо писать, решает, что брать в журнал, а что нет. К матери, потому что она вышла замуж именно за такого мужчину и терпит его хамство. К отцу, который не прочитал в жизни ни одной серьезной художественной книги. В записке подробно рассказывалось, откуда у Сергея взялся пистолет (а у него он взялся из загашника отца, что, служа срочником, конвоировал заключенных, а на дембель спер пистолет и обойму). Только Петрова Сергей оставил без внимания, да и то, похоже, только потому, что тот должен был спустить курок. «Хоть на том спасибо», – подумал на это Петров.

Неизвестно, зачем Сергею понадобилось перебирать все эти записки, видно же было, что он уже выбрал последнюю, как самую лучшую, мстящую всем. Именно ее Сергей, освободив стол от бумажного мусора, положил на середину столешницы, на то место, куда смотрел колпак настольной лампы, а все остальное сунул в верхний ящик стола. Как бы расплатившись клетчатыми бумажками с ящиком стола, Сергей достал оттуда пистолет, лег головой на подушку и направил пистолет к себе в рот.

– Так, я не понял, а моя-то роль в чем заключается? – спросил Петров.

– На палец нажать, – пояснил Сергей, – как всегда, ничего сложного.

Петров, огибая стол, приковылял к постели больного, поморщившись, отцепился от столешницы и взялся за руки Сергея. Петрову, конечно, были смешны и предсмертные записки и роман, однако решимость Сергея не могла его не восхищать, он любил в людях то, что никогда бы не смог сделать сам. «Ты точно решил?» – спросил он Сергея. «Чебурашка идет в школу, – ответил Сергей. – Жми давай».

Петров выстрелил и отцепился от рук Сергея, которые сразу опали, будто Петров не стрелял, а просто оглушил его. Изо рта Сергея обильно полилась кровь. Петров отвернулся от неприятного для желудка зрелища, Петрову показалось, что Сергей еще жив и его еще можно спасти, и он чуть не пошел звонить в скорую и милицию.

Затем он понял, что они с Сергеем уже достаточно накуролесили, и сделал единственную разумную вещь за все их совместное приключение, а именно убрал со стола предсмертную записку с горой упреков и разоблачением отца в его незаконном владении оружием и поменял ее на ту, что попроще, не совсем простую, а ту, которая у Сергея была третьей в очереди, а все остальные черновики записок забрал вместе с собой.

Выходя из комнаты, Петров зачем-то выключил за собой свет и даже не оглянулся. Входная дверь в квартиру Сергея запиралась английским замком, поэтому Петров просто захлопнул ее за собой и впервые в своей жизни пошел в киоск за сигаретами, чтобы как-то успокоить себя таким кинематографическим актом (он где-то видел в кино, как кто-нибудь из героев, давно бросивших курить, после сильного стресса закуривал снова – и это вроде как помогало).

Через несколько дней Петров сходил на похороны и больше почти никогда не вспоминал о том, что произошло. Черновики предсмертных записок он сжег, а рукописи и письмо девушке просто выбросил на помойку.