Для Петрова не было, в принципе, сюрпризом, что утро начнется со скандала между Петровым-младшим и Петровой. Еще со вчерашнего дня, когда Петров-младший валялся без сил, все к этому шло. Петрова ругалась шепотом, чтобы не разбудить Петрова, который, как Петров понял, должен был проспать поездку на елку в ТЮЗ. Петров-младший, в свою очередь, пытался орать, чтобы, наоборот, Петров проснулся и никуда не проспал. Голос у Петрова-младшего был сиплый, поэтому получалось тоже что-то вроде шепота, как у Петровой. Если бы они кричали в полный голос, Петров перепутал бы во сне их голоса с голосом включенного телевизора, и спор не разбудил бы его, как теперь, когда спящий мозг принял это шептание за некий заговор, замышляющийся против Петрова, встряхнул Петрова и заставил его навострить уши.

«Ты издеваешься, – констатировала Петрова. – Тебя вчера еле на ноги поставили. Ты не помнишь, что ли, как тебе плохо было? А может быть еще хуже. Это ты отцом можешь вертеть, как хочешь. А со мной этот номер не пройдет. Я воспаление легких терпеть не буду. Сразу поедешь в больницу. И будешь там Новый год встречать, скотина такая!» Петров-младший отвечал что-то дерзкое, но что именно отвечал, разобрать было невозможно, потому что его душили слезы. «Ну, конечно, – громко шептала Петрова, – он – хороший, я – плохая, это мы выяснили. То, что я глупости не даю делать – это значит, что я плохая, что не все разрешаю – тоже плохая. Замечательно. Но я тебе никуда не отпускаю – и все. Пусть твой папочка тут хоть костьми ляжет».

Петрова и Петров-младший больше времени проводили друг с другом, нежели с Петровым, поэтому у них накопился уже значительный запас взаимных претензий и взаимного раздражения, жена и сын относились к Петрову значительно снисходительней, потому что видели его не так часто, не каждый день. Петров не стал подавать признаков жизни, надеясь, что жена с сыном решат что-нибудь сами между собой, надеясь, что Петрова сжалится и пойдет будить Петрова. За время сна Петров успел сдвинуть подушку в сторону и лежал головой на простыне. Перевернутый на живот, Петров чувствовал запах ткани, из которой была сделана простыня, она пахла чем-то знакомым, она пахла не так, как пахли тканью простыни в их доме, а так пахла простыня, когда Петров ночевал в гостях у тетки. Очень близко Петров видел сплетенные волокна простыни, дальше ее фактура терялась, край кровати образовывал что-то вроде горизонта, Петров побаловался, фокусируя взгляд то на близких глазу волокнах ткани, то на краю кровати, то на батарее на стене, так что простыня становилась белым пятном с бледной аурой по краю. Петров-младший и Петрова продолжали шипеть. На словах Петрова была против того, чтобы все просыпались, вставали и куда-то ехали, а между тем в квартире пахло кофе и завтраком, причем пахло той же смесью запахов, как от школьной столовой, пахло капустой и мясом. Петров и рад был проскользнуть незаметно в душ, но тут организм, почуяв, что Петров собирается встать, выдал его приступом кашля, смесью кашля простудного и кашля курильщика, какой-нибудь один из этих кашлей Петров бы еще смог задавить, но сразу два прорвались и скатили все в долгие сухие взрывы, и, будто призванная ими, на пороге спальни нарисовалась Петрова, готовая на конфликт уже не с Петровым-младшим, а с самим Петровым как инициатором будущей поездки в театр. «Так и не передумал?» – спросила она сидящего на постели Петрова, а он сквозь кашель помотал головой. За спиной Петровой стоял Петров-младший и обнимал ее, сцепив руки на ее животе, будто это не она была против поездки, а Петров, и Петрова заступалась за сына, Петров-младший еще и выглядывал из-под ее бока своими печальными темными глазами, и в глазах его было что-то вроде укора на тот случай, если Петров сдастся.

На словах Петрова была против поездки, а сын был вымыт, и волосы у него не торчали, как вчера, а лежали после шампуня, обозначив ту прическу, над которой парикмахерша трудилась, посадив Петрова-младшего на доску, положенную на подлокотники красного парикмахерского кресла. Даже от кровати Петров чувствовал карамельный ароматизатор детского геля для душа. (Петрова как-то вымылась с этим гелем, и когда у них с Петровым дошло до дела, у Петрова все опало от этого запаха, при том что пахший карамелью или бананом сын казался Петрову особенно милым.) Петрова снова была вся в черном, и сыновья зимняя и гриппозная бледность его отмытых рук и ног особенно была заметна на ее фоне. Увидев эту жалкую бледность, Петров тоже чуть было не передумал ехать. Они оба стояли и ждали какого-то его решения, хотя Петров уже дал понять, что готов. «Я понимаю, этот еще ребенок, но ты-то должен понимать, – Петрова продолжала говорить громким шепотом. – Вы оба, что ли, решили меня доконать?» «Ребята, ну слушайте, – сказал Петров, – ну дайте в себя прийти, там уже еще поспорим и поедем».

Петрова и Петров-младший не отстали от него даже в ванной, хотя он пытался их выгнать. «Нет, ну ты серьезно собрался?» – спрашивала жена, повышая голос, а сын выглядывал из-за нее, словно опасаясь, что без его молчаливой поддержки Петров может пойти на попятную. Петров брился и видел по отражению в зеркале, что жена смотрит на него с упреком. «Ну а что? – не выдержал Петров. – Просто посадим его в машину и поедем, что тут такого? Даже на остановке ждать не надо, он даже холодным воздухом подышать не успеет». «Так он других позаражает», – сказала жена. «Вроде не должен», – ответил Петров. Петрова отстала, но зато Петров-младший начал наседать, намекая, что они опаздывают, он почему-то боялся самой возможности опоздать. Петров-младший вздохом печали проводил отца, когда тот оделся и вместо того, чтобы начать завтракать по-быстрому и срываться на елку, пошел курить на балкон. «Курить вообще вредно», – сказал сын. «Да что ты говоришь?» – спросил Петров не без злорадства. Петров слегка веселился, когда подтравливал сына.

Петров-младший так смотрел на Петрова во время завтраков, сползая взглядом с лица Петрова на часы на сотовом телефоне, что Петров едва не давился от смеха. Петров-младший напоминал одну клиентку, которая тяжело вздыхала, когда слесаря матерились (ей приходилось вздыхать так часто, что у нее могла наступить гипервентиляция), она так же смотрела на часики на руке и закатывала глаза и каждые две минуты спрашивала, скоро ли все будет готово.

Сын надел теплые штаны и кофту поверх синего костюма, но родители не разрешили выходить ему на улицу раньше времени – Петров должен был поставить отогреваемый дома аккумулятор в машину, потом должен был разогреть машину, чтобы выгнать оттуда холод, накопившийся за несколько дней, и только тогда планировал звякнуть Петровой, и только тогда она должна была выпустить сына, томившегося, как в клетке.

Ехать Петрову никуда не хотелось. Он поставил аккумулятор, завел машину и стал стряхивать пластмассовой оранжевой щеткой накопившийся на машине за несколько дней снег. Это была белая «пятерка», доставшаяся ему от отца. Почему-то большинство «пятерок» были белые, «шестерки» красные или оранжевые, а представить «девятку», покрашенную в другой цвет, кроме белого или баклажанного, Петров просто не мог, он видел как-то «девятку» бодренького голубенького цвета – и она вызвала в нем некое внутреннее отторжение.

Сын осуждающе смотрел на Петрова из окна кухни, может, и не осуждающе, может, просто глядел, но на совесть Петрова это почему-то давило как упрек. Петров, ехидно поулыбавшись кухне, сел в машину, проверяя, достаточно ли там тепло для поболевшего сына (а там было еще не очень тепло, внутри салона ощутимо передвигались слои теплого и холодного воздуха, а сиденья были стылыми, Петров даже забеспокоился, не простудил ли почки, сидя на водительском месте и не простудится ли сын вторично, когда сядет в холодное пассажирское кресло). Над лобовым стеклом висела елочка, от которой в машине пахло одеколоном, а от Петрова, когда он приходил домой, и от его одежды все равно пахло машинами. Еще над стеклом висели два меховых кубика на шнурках, кубики изображали игральные кости – они должны были символизировать рисковую натуру Петрова, а точнее, отца, который эти кубики и повесил, но Петрову они напоминали яйца, почему-то кошачьи, еще Петрову казалось, что мех, которым был обит руль (тоже стараниями отца), – это как раз шкура того кота, чьи были тестикулы. Каждый раз, садясь в машину, Петров намеревался содрать весь этот нездоровый декор и выбросить, потому что мех на руле, кубики над стеклом и плексигласовая розочка на рычаге переключения передач всегда вызывали у Паши смех, когда он их видел, но Петров все время собирался убрать мех и плексиглас из машины и каждый раз откладывал на потом.

В сером пальтишке прошел по двору в сторону магазина отец Сергея. Он демонстративно не смотрел на машину Петрова, почему-то обиделся на то, что Сергей покончил с собой, а Петров – нет. Петров тоже считал, что это как-то несправедливо, что он продолжает жить в то время, пока останки Сергея в могиле становятся с каждым годом все бреннее, но ничего поделать с собой не мог, он не хотел ни вешаться, ни стреляться, он, в принципе, был счастлив, и хотя многие бывшие одноклассники и родители Сергея считали, что это просто трусость, что Петров обязан был последовать за другом или добровольно, вроде жены в древней Индии, или с помощью обстоятельств, с помощью автокатастрофы или болезни, – Петрова это не устраивало. Отец так часто тыкал Петрова носом в его убогость, что Петров как-то свыкся с тем, что убог, и его это не очень-то и смущало.

Самое интересное для Петрова в смерти Сергея было то, что родители Сергея, сначала будто сгорбившиеся под грузом горя, уже через годик были бодрее, чем при Сергее, как-то он, видимо, действовал на них все же угнетающе. Пережив горе, они будто посвежели, хотя когда Сергей был жив, они казались Петрову чуть ли не стариками, едва ли не ровесниками бабушки. Может, мысль, что они попляшут еще на могиле Петрова, придавала им сил, а скорее всего, сил им придавала девочка, доставшаяся от какой-то родственницы, лишенной родительских прав. Мать Петрова рассказывала, что родители Сергея уже заранее копили силы на то время, когда девочка вступит в подростковый возраст, потому что девочка была далеко не подарок и уже в свои десять лет таскала из дома деньги, прогуливала школу, грубила и не помогала по дому. «Генетика», – говорила мама с удовольствием от того, что пользуется таким умным словом для обозначения неизбежного процесса, за которым наблюдали родители Сергея и все их знакомые. Уже ничего нельзя было сделать, все сделала биология, и оставалось только откинуться в креслах и наблюдать последствия необдуманного зачатия в пьяном виде.

Машина прогрелась, Петров звякнул жене, а для надежности еще и погудел в клаксон. Сын выскочил почти сразу же, будто телепортировался на первый этаж и проскользнул в приоткрытую дверь подъезда (кого-то опять ждали, подперев дверь кирпичом, но Петров не посмотрел кого – увидел только листок в клеточку, каракули, надпись «Убедительная просьба не закрывать дверь», увидел полоски скотча на всех четырех углах листочка). Сын влез на переднее сиденье, дыша часто, будто бежал, голову ежа он положил на колени, и когда стал вертеться, пристегиваясь, Петров высказал ему заранее придуманную шутку: «А голову ты дома не забыл?» «Не забыл», – ответил сын, ощупывая ежиные колючки красными рукавицами.

Петров был бодр и даже бросал какие-то шуточки, пока они выкатывались из двора, опять подтравливал сына, что они сейчас кого-нибудь собьют случайно или тюкнутся в машину на повороте – и никуда не поедут, но шутки шутками, а опоздать они и правда могли, потому что время поджимало, а в любом из выбранных Петровым направлений могла оказаться пробка, на той же Гурзуфской все могло стоять, или на Восьмого Марта, или на Московской, если сквозануть туда по Пальмиро Тольятти; машин последнее время развелось столько, что разве поздним вечером или ранним утром можно было попасть в центр города, не постояв внутри затора с нервными людьми в кажущихся нервными машинах.

Петров-младший тревожно поглядывал на часы в своем телефоне, когда они и правда слегка застряли, сначала выезжая на Ленина, потом на самой улице Ленина, перед площадью, затем, миновав небольшой промежуток, намертво встали на мосту через Исеть, где какой-то торопыга решил, что быстрее будет поехать по трамвайным путям, и умудрился слегка забодать встречный трамвай, на дороге образовалось что-то вроде сцены, где бродил печальный водитель, задумчивый страховой агент и деловитые гаишники с желтой рулеточкой, сцену все объезжали, чтобы не затоптать актеров, и поэтому нужно было умудриться проскользнуть в потоке во внезапно сузившуюся горловину проезжей части. У сына при виде того, как они замедлились, волосики челки, торчавшие из-под шапки, прилипли ко лбу – так он вспотел от переживаний. «Да не переживай ты так, успеем», – сказал Петров. «Ага, успеем, – невесело ответил сын дрожащим голосом. – Я же говорил, надо было раньше выходить».

Они выехали с моста, чтобы тут же застрять на повороте к Либкнехта.

Было уже без пятнадцати десять, именно на десять утра была назначена елка, а они все еще стояли перед светофором, любуясь на кинотеатр «Колизей», и лицо сына было такое же невеселое, как у Александра Македонского на афише кинотеатра. Петров пожалел, что купил билет не на елку в театр музкомедии, потому что они уже стояли напротив входа в этот театр, кроме того, в этом же здании был «Мак-Пик», куда можно было зайти после представления, дальше по улице располагался книжный магазин, куда можно было заскочить после «Мак-Пика», а возле ТЮЗа не было ничего интересного вообще, если не считать интересным Храм-на-Крови. (Он же для Петрова интересным не был, были только несколько интересных фактов, связанных с храмом: на его стройке погибло несколько мусульман, патриархия все время требовала денег на его отопление и содержание в порядке, хотя его построили совсем недавно, а еще Петрову приснилось однажды, что напротив Храма-на-Крови построили гигантскую синагогу в виде огромного белого куба, и Петров, проезжая мимо, почему-то ожидал однажды увидеть этот куб.)

«Да, не очень хорошо получается», – признался Петров. Сын не стал отвечать, а просто обиженно отвернулся, глядя, как копятся пешеходы возле перехода. Но вдруг что-то пошатнулось в дорожном движении, как-то сразу стало свободнее, будто силой заклинания пошатнуло воздух вокруг, машины впереди Петрова не исчезли совсем, но стали как-то реже и уверенно катились вперед, Петров принялся объезжать троллейбус, стоявший на остановке «Архитектурная академия», что-то подсказало ему, что не нужно торопиться во время этого объезда, и точно – под колеса едва не выпрыгнул рыжий длинный студент, спешивший сократить расстояние до вожделенного вуза оленьими скачками по проезжей части. «Вот круто было бы сейчас», – сказал Петров, пытаясь вызвать сочувствие в сыне, потому что его самого слегка заколотило от того, что он едва не поймал на капот живого человека. Сын коротко глянул на Петрова, причем только для того, чтобы демонстративно отвернуться. Петров виновато вздохнул. Аккуратно, но быстро Петров промчал пологое, широкое расстояние до театра, Петров-младший стал отстегивать ремень безопасности прямо на очередном светофоре, когда понял, что отец собирается еще искать место, где бы припарковаться, и только тогда они пойдут, куда надо.

Летом театр юного зрителя выглядел еще нормально, когда утопал в зелени по бокам, но зимой как-то слишком много пустоты было перед театром и мало уюта было вокруг него, чтобы здание казалось предназначенным для детей. Из-за полумрака в фойе ряд стеклянных входных дверей сливался в одну сплошную черную полосу, высокие черные окна негостеприимно глядели наружу, металлическая статуя, висевшая над входом, издалека напоминала голову трехрогого чудовища. Даже когда было темно – театр смотрелся гораздо веселее, подсвеченный снизу фонарями, а изнутри лампами, зимним же днем – это была картина сплошной какой-то бледной, депрессивной тоски. Петров никогда не был в театре, даже в школе он исхитрялся прогуливать походы на «Чайку» и бог знает еще какие спектакли, хотя учительница литературы говорила, что поход в театр приравнивается к обычному уроку и прогул театра автоматически становится прогулом урока. Из рассказов одноклассников Петров понял, что театр – место совершенно тоскливое, даже Сергей, которому драматургия была ближе, нежели остальным, с бо́льшим теплом отзывался об антракте и буфете, нежели о театральном представлении. Дело было, наверно, еще и в том, что филологиня водила класс аж на две «Чайки» в два разных театра, чтобы показать, как богато можно трактовать Чехова, она чуть не увезла класс и в Нижнетагильский театр, где тоже была «Чайка», однако класс отчаянно взбунтовался, одного просмотра этого спектакля школьникам хватило, на втором они уже откровенно смеялись над кривлянием актеров (классного баламута вывели, когда он принялся просто громко передразнивать все актерские реплики). Самому Петрову, когда он даже смотрел какой-нибудь спектакль по телевизору, не удавалось перестать видеть сцену, всю ее условность с нарисованным задником, мебелью, стоявшей как попало в окружавшем актеров мраке. Ему казалось, даже когда он просто сидел дома перед телевизором, что если он ляпнет что-нибудь не то, комментируя поступки героев, сразу же Мельпомена или Талия появится у него за спиной, толкнет его между лопаток и обзовет дураком.

Петров пристроился сбоку от театра, возле забора, за которым что-то строили. Сын сразу же вырвался наружу, а Петров неторопливо пошел следом за ним. В гардеробе, конечно, бойкие мамашки оттесняли Петрова-младшего в конец очереди, причем так естественно занимали очередь впереди сына, что тот даже и сказать ничего не мог, Петров удивился, что ни у одной женщины не возникло желания помочь чужому ребенку. «Да пофиг на гардероб, – сказал Петров. – Давай ты тут разденешься, я или посижу здесь или, не знаю, в машине тебя подожду. Ты телефон взял? А то еще и выходить потом будешь полчаса или номерок потеряешь».

Петрову-младшему понравилась перспектива не стоять в очереди ни при входе в театр, ни при выходе из него. Он, коварно улыбаясь очереди, разделся у банкетки возле окна. Петров не успел даже обеспокоиться тем, взял ли сын в театр какую-либо легкую обувь, чтобы не рассекать на елке в зимних сапогах, а Петров-младший доставал уже кеды из глубоких карманов зимней своей куртки, которую Петров послушно держал, зажав ее под мышкой. В другой руке Петров держал ботинки сына, изнутри которых шло еще невыветрившееся тепло его ног. Зимние штаны Петров-младший сунул в один из рукавов куртки, свитер – в другой, рукавицы и шапку запихнул в те карманы, откуда достал кеды, откуда-то изнутри куртки Петров-младший вытащил билет и телефон. «Может, с тобой пойти, – спросил Петров. – Тебя там не обидят?» Сын как-то странно усмехнулся опасениям отца, проверяя наличие телефона в синих штанах и вертя билет перед глазами, сверяясь с датой и временем представления. «Так мне тебя тут ждать или в машине? Как тебе удобнее?» – прикрикнул Петров в спину уходящему сыну, но тот не ответил, смешавшись с толпой, входившей в зрительный зал.

Петров ожидал почему-то, что в театре все должны вести себя тихо, а возле гардероба и вообще по всему фойе, которое внутри оказалось светлым и просторным, не таким, каким выглядело снаружи, стоял гвалт, дети носились как у себя дома, родители окликали детей и тоже куда-то спешили. Сразу несколько родителей спросили у своих детей, хотят ли они в туалет, и Петров спохватился, что не спросил об этом у сына, – тот мог начать терпеть, и никакой радости от праздника бы не получилось. Еще Петров зря беспокоился, что Петров-младший кого-то заразит, в общем шуме голосов выделялись несколько настойчивых кашлей – и детских, и взрослых. Редкий ребенок не шмыгал носом. Девочка в костюме феи (а то, что это костюм феи, указывали крылышки за ее спиной, сделанные из проволоки и розовой марли, и волшебная палочка из прозрачной пластмассы со звездой на верхушке, мерцавшая светодиодами) держала в руке огромный клетчатый отцовский платок и то и дело вытирала им покрасневший нос. Бациллы, казалось, кружили по помещению, как снежинки.

Больше всего из толпы выделялась высокая женщина-педагог, считавшая своих подопечных – собравшихся возле нее кучкой детей, похожих на детдомовцев своими застиранными новогодними костюмами. По сравнению с детьми, которых она называла пофамильно, она была огромна, а ее новое красное платье с какими-то блестками, ее тональный крем, придававший лицу цвет легкого загара, ее алая помада, делали ее и бледных детей похожими на некий коллаж, причем бледные дети были вырезаны и вклеены в театр с обложки журнала «Работница», полежавшего на чердаке, а фотография педагогини была взята будто из свежего номера «Бурда Моден».

«Каждый ищет свою пару!» – говорила женщина довольно-таки спокойным голосом, но голос этот перекрывал общее шевеление, голоса и кашли. «Интересно, как она кричит, если это у нее нормальный голос», – подумал Петров и, не в силах больше выносить этой суеты, подался на улицу. Петров планировал потусить немного возле театра, может быть, походить вокруг, найти какую-нибудь забегаловку и посидеть там, а не квасить себя в машине, слушая радио. Он боялся, впрочем, отходить далеко на тот случай, если сыну понадобится его помощь или присутствие.

Двойная дверь полностью отрезала от Петрова театральный шум. Он закурил, приходя в себя после такого обилия людей. Созерцая нескольких куривших возле входа мужчин и женщин и широкий, пологий спуск к подземному переходу, Петров чувствовал себя так, будто просидел полчаса под несмолкавшим школьным звонком или рядом с работавшей на все лады автомобильной сигнализацией. Судя по блаженным лицам окружавших его людей, они чувствовали себя так же.

Изредка тишину общего тихого курения нарушал назойливый гудок автомобиля, будто зовущий кого-то. «Дурдом, – вполголоса говорила одна курящая женщина другой. – Я ведь когда-то, вот так вот точно, тащила мать на елку в другой конец города, потому что она проболталась, что у них в депо елка для детей сотрудников. А тут тоже надо было в местном клубе каком-нибудь купить билет – и все. Купилась на рекламу». «Нет, тут так-то подарки лучше и актеры профессиональнее», – ответила этой женщине другая курящая женщина. «Да лучше бы вообще Деда Мороза домой заказать, но там Егорушка может нажраться раньше времени и весь праздник испортить». – «А нам от работы дают Деда Мороза, он посещает все семьи с детьми. Муж, кстати, ни разу не исполнил. Мужики ведь как дети, они тоже в это верят в глубине души. Да я и сама проникаюсь этим сюром».

Петров делал вид, что не подслушивает, даже слегка отвернулся от женщин, но они говорили так тихо, что ухо Петрова, обращенное к ним, слегка подрагивало, как у собаки, когда ей говорят «кушать» или «гулять».

«Ну вы, дамы, даете, вообще», – вмешался в разговор женщин один из курящих мужиков, судя по хриплому голосу – задира и грубиян, хотя выглядел вполне прилично – на нем было расстегнутое пальто, под пальто был костюм «тройка», как у Игоря, причем и пиджак был тоже расстегнут, а между полами расстегнутого пиджака виднелась застегнутая жилетка, не натянутая на пузе, как было бы у Петрова, надень он костюм, а плотно облегавшая его строгий пресс, ботинки мужчины были вычищены до того состояния, что казались новыми. Судя по виду остальных мужчин, они тоже хотели вмешаться в разговор женщин, но не решались. «Низкий вам поклон, девочки, за такое отношение к сильному полу», – не без сарказма сказал мужчина.

«Ой, вот не надо только вот этого», – протянула та из женщин, что заговорила про дурдом, она была мелкой и похожей на студентку в своей яркой зеленой курточке и со своей ярко-рыжей, почти красной прической, сделанной как бы пьяным парикмахером, который шатаясь, как попало выстриг ей челку, волосы с висков и с затылка и выгнал ее из салона, даже странно было, что в таком бунтарском, подростковом прикиде женщина уже мать и жалуется на ребенка.

«Вот именно», – заявила вторая, та, что заступалась за профессионализм актеров ТЮЗа – здоровенная такая тетя, на две головы выше Петрова и в два раза шире него, в своей шубе, сшитой как бы из длинношерстных далматинцев, и в такой же шапке, похожей из-за своей чернобелости на футбольный мяч. «Как будто вас не радует Дед Мороз, как детей. Вот никогда не поверю», – сказала она, снисходительно глядя на мужчину сверху вниз.

«Нет, – вежливо ответил мужчина. – Я больше по Снегурочкам угораю». Мужчины одобрительно заусмехались этой предсказуемой шутке.

Петров пытался казаться незаметным, но все на него косились, потому что только у него одного была в руках куча детских вещей, от этого Петрову стало неловко, и когда он поймал очередной взгляд мужичка в полиэтиленовой чернильной курточке и пыльной кепочке, похожего на молодую версию робкого троллейбусного старичка, то объяснил ему (а на самом деле всем объяснил, чтобы не пялились): «Это чтобы в гардеробе не стоять». «Да понятно», – ответил мужичок.

Беспокоясь, позвонила Петрова. Петров, одновременно закуривая вторую сигарету, кашляя и вытаскивая телефон из своих недр, спустился с театрального крыльца и отошел в сторонку, чтобы никто не слышал, как он разговаривает. «У вас все нормально?» – поинтересовалась жена. «Да вроде да, а что? Что-то случилось?» – спросил Петров вместо того, чтобы ответить. «Он ведь кеды забыл взять из дома, – уверенно сказала Петрова, – он там в сапогах, что ли, на елку пошел? А то я что-то не помню, чтобы он кеды с собой брал. Или он в чешках там? Так в чешках холодно». При слове «чешки», Петров вспомнил, как сына еще в детском саду пытались сфотографировать во время какого-то выступления, где он должен был оказаться запечатленным в чешках, гольфах, шортах, футболке и с какими-то звериными ушами на голове, только воспитатель хотела, чтобы Петров-младший заправил футболку в шорты, а Петров-младший не любил заправляться, потому что примером ему был Петров, который ходил в футболке навыпуск и джинсах, у воспитателя и Петрова-младшего дошло до скандала, она всунула ему край футболки в шорты, но во время танца Петров-младший, заметив направленный на него фотоаппарат, мигом вытащил футболку наружу. «Вот смотрите, что он натворил, – сказала воспитатель. – Испортил кадр». Петров приберегал эту историю об упрямстве Петрова-младшего на время, когда сын вырастет, чтобы рассказать ее невесте сына, как его родители рассказывали Петровой, что сын их в шестилетнем возрасте бритвой вырезал глаза у всех фотографий, где был запечатлен (Петров тогда так и не понял, за что ему влетело, потому что фотографии были ЕГО, и не понял, что на него нашло, когда в руки ему попала пачка отцовских лезвий).

«Он взял кеды, – обнадежил Петров. – Он их в карманах куртки притащил». «Вот зараза какая, – отозвалась жена то ли одобрительно, то ли почему-то осуждая сына за его хитрость. – А вообще, он как там? Ты ему лоб щупал? У него снова температура не поднялась? Я ему дала таблетку на всякий случай, когда он уходил». Петров сказал, что все нормально вроде бы, он не заметил, чтобы сына как-то корежило от температуры, и признался, что потрогать лоб Петрова-младшего забыл, потому что чуть не задавил человека, когда торопился в ТЮЗ. «Он ведь телефон отключил, – пожаловалась жена. – Я ему сначала позвонила, засранцу, а у него “абонент временно недоступен”, скажи ему, чтобы он больше так не делал, а то я ему уши оборву». «Так им, наверно, всем сказали телефоны выключить, театр все-таки», – рассудил Петров. «Ладно, не буду деньги тратить», – сказала Петрова и бросила трубку. Слышно было по голосу, что она слегка разнервничалась, когда пыталась дозвониться до сына.

На крыльце продолжался гендерный спор. Женщина с красной прической говорила: «Вы меня этим своим приличным костюмом не обманете. У меня муж тоже все время в костюме. Тоже серьезный человек. Но это он для подчиненных серьезный, а на самом деле – дитя дитем, честное слово. Вот, правда. Знаете, как он со мной познакомился? Он меня, блин, украл. Реально».

«Он с Кавказа, что ли, у вас?» – спросил мужчина в костюме. «Нет, не с Кавказа, – раздраженно отмахнулась женщина. – Сейчас я вообще не об этом хочу сказать. Я хочу сказать, что вот он серьезный вроде бы человек. Но иногда пропадает. Вот просто скажи, что ты к любовнице ходил – и все. Я тебе прощу, я понимаю, сорок пять лет – не шутка. Ему, конечно, не сорок пять, чуть меньше, но все равно. А он какие-то отмазки лепит совершенно дикие, я иногда перестать смеяться не могу. Главное, не скрывает, что любит другую, что она у него там» (женщина показала под ноги). «Умерла, что ли?» – спросил не мужчина в костюме, а другой какой-то дядька, видимо, дедушка одного из пришедших на елку детей, в клетчатом пальтишке, похожем на то, которое Петров носил, когда был школьником, тогда почти весь класс носил такие пальто, и бывало, что пальто перепутывались, Петров сам как-то пришел домой с чужими ключами в кармане. «Ну а что еще это может значить, если не это?» – вспылила женщина, к старичку она относилась не так покладисто, как к мужчине в костюме. Все согласно покивали, соглашаясь, дескать, да, ничего другого это значить не может. «Так вот, – продолжила она, – вместо того чтобы правду сказать, вы какие-то непонятные истории начинаете толкать». Мужчина в костюме иронически поулыбался: «Да, да, конечно, правду. Я эту прекрасную фразу слышал всегда и всегда после того, как говорил правду – по ушам получал. Это еще мать закрепила за мной, что после того, как тебе сказали, чтобы ты сказал правду, за это ничего не будет, начинаются самые лютые тумаки. Я бы и сам готов сказать, но язык не поворачивается. Закреплено на спинномозговом уровне». «Ну, может, это все и объясняет, – с готовностью согласилась женщина. – Но ведь проблема не в том, что вы, мужчины, врете, а в том, что врать вы не умеете, особенно если нужно быстро что-нибудь придумать». «Да нет, вроде я достаточно быстро соображаю», – сказал мужчина в костюме. «Вы, может, и быстро соображаете, но после того, что муж обычно городит, я что-то в этом сильно начинаю сомневаться, – отвечала женщина. – Он все про какие-то подвиги рассказывает невозможные. То он, значит, ППСников напоил и два дня с ними гулял, то чуть не подрался с десантниками на день ВДВ, то увел на матч детской футбольной команды, которую его шахта спонсирует, каких-то слесарей и там тоже чуть не подрался, потому что все перепились. А несколько дней назад, типа, катался в катафалке с покойником, встретил своего старого друга, и они чуть ли не на катафалке приехали в гости и целую ночь прозависали и пропьянствовали, а покойника никто не хватился. Он сказал, что их товарищ напился и вырубился, и они его хотели с собутыльниками поменять местами с трупом, чтобы он утром проснулся в гробу и офигел, но пока тащили до катафалка – передумали, а потом забыли о нем, а потом вообще потеряли и решили, что он домой уехал». Петров так и замер, слыша это, с не поднесенной к сигарете зажигалкой. Он понял, что ослышался, когда женщина сказала про своего мужа, что его зовут Егорушка, скорее всего, она иронически назвала его Игорешка, потому что он, по ее мнению, вел себя как ребенок. «У него еще, как в американских фильмах сейчас пошло на смену всем этим детям-героям-астматикам, выдуманный друг есть, – продолжала женщина. – Причем если все друзей выдумывают себе повеселее, чем они сами, побогаче, не знаю, этот выдумал себе какого-то лоха, прости господи, занюханного какого-то автослесаря. Я ему говорю, покажи, говорю, этого слесаря, я тогда в него поверю, потому что таких унылых людей на свете не бывает. А он только улыбается. Видно, что врет».

Автомобильный гудок продолжал настойчиво выкликать кого-то, Петров посмотрел, наконец, в сторону назойливой машины и увидел джип Игоря, причем за рулем сидел не Игорь, а другой какой-то мужик, сам Игорь помахивал рукой с пассажирского места возле водителя и одновременно отхлебывал что-то из металлической фляжки. Петров показал руками и головой, что не может подойти и поехать с Игорем, потому что никак, потому что с ним сын (чтобы объяснить, что сын внутри театра, Петров показал опять же руками и головой в сторону входной двери).

«Вот он, кстати, сидит в машине, довольный, – сказала женщина. – Нет уж, дорогой». Она бросила окурок мимо урны и зашла внутрь. Народ возле театра частично потянулся за ней, а частью остался на улице. Мужчина в костюме ойкнул при виде Игоря, сказал: «Так вы жена Игоря Дмитриевича?» – причем сказал это с ноткой паники в воздухе и сразу будто растворился в воздухе, даже облачко табачного дыма не успело за ним растаять.

«М-даа, – сказал дядька в клетчатом пальтишке. – Хорошая девка, только что-то злая». «Это точно», – согласился мужчина, похожий на троллейбусного старичка, причем этим покладистым согласием отдалил свое сходство с троллейбусным сумасшедшим и стал почему-то походить на отца Петрова в те моменты, когда отец беседовал не с самим Петровым, а с какими-нибудь своими знакомыми. Память Петрова услужливо подкинула ему эпизод из дошкольной жизни, как они с отцом стояли в очереди к желтой бочке с квасом, и отец так же вот спокойно беседовал с соседями по очереди, а потом им выдали огромную кружку, которую Петров не мог держать сам, настолько она была большая и тяжелая, а еще такая прозрачная, холодная, чистая, что Петрову захотелось такую домой.

Водитель Игоря продолжал сигналить, так что в компании возле театрального входа поудивлялись, зачем машина продолжает сигналить, если женщина уже ушла. Петров выражением лица показал и водителю Игоря, и самому Игорю, что не намеревается подходить, и пошел к своей машине, поправляя выползающую из-под руки куртку сына и перехватывая половчее вываливающиеся из рук ботиночки.

У себя в машине он включил радио погромче и попытался переварить обиду на Игоря за его шутку, которая была осуществлена лишь частично, но даже начала этой шутки хватило Петрову, чтобы слегка даже возненавидеть Игоря с его уверенностью и покровительственными нотками в голосе и его нездоровым весельем по отношению ко всему окружающему. Петров понимал, что сам виноват в этом отношении к себе, потому что кто он, в конце концов, такой? Ни автослесарь, ни художник, ни отец, ни муж, то есть вроде бы и все это вместе, и в то же время не является ничем этим полностью. Он даже вспомнил фразу из Евангелия, которая его каждый раз коробила, когда ее упоминали, когда он ее слышал, из чьего-то послания, про людей, который не холодны и не горячи, а теплы. Петров иногда ожидал, что ее закончат таким образом: «Потому что вы не холодны, не горячи, а просто мудаки». Он не любил эту фразу, потому что она была про него. Ну а что он мог сделать, если сразу таким уродился? Он не мог быть веселым по заказу, как с успехом делали это радиоведущие, с лету прыгающие с ветку на ветку одной темы за другой, как дети, как воробушки. Петров подумал, что пару дней назад был и холоден и горяч в самом прямом смысле этих слов, и тихо рассмеялся этой придуманной шутке. Затем он увидел, что к его машине прогулочным, уверенным шагом приближается Игорь, и стер улыбку с лица, сделал вид, что возле машины некая пустота, и он ее сосредоточенно разглядывает.

Игорь не стал стучать в стекло, как ожидал Петров, а открыл дверь с пассажирской стороны, увидел, что в кресле пассажира лежат вещи сына, не стал их перекладывать, а сделал шаг, открыл заднюю дверь и сразу же ввалился в машину, сразу заполнил ее некой энергией, перед которой все веселье радиоведущих меркло, потому что энергия, которую излучал собой Игорь, была энергией неизбежности.

«Ты что? Обиделся, что ли? – спросил Игорь. – Так это мы на тебя все обиделись, когда ты слинял. Ты тоже, знаешь, не прав, когда ушел, не попрощавшись». Петров молчал, собираясь с мыслями, которые намеревался высказать Игорю, чтобы сразу срезать все его возражения и всю его напускную или вовсе не преднамеренную, а естественную Игорю шутливость, чтобы как-то сразу перевести его на нормальный разговор без шуточек, которого он от Игоря никогда не мог добиться.

«Что? Моя про меня рассказывала? Познакомился?» – спросил Игорь.

Игорь расселся прямо посередине заднего сиденья, и Петров молча наблюдал его спокойное лицо в зеркало заднего вида. «Тесновато тут у тебя», – с укоризной заметил Игорь. «Мне хватает», – сиплым от серьезности голосом сказал Петров. «Что? Видел мою? Познакомился?» – спросил Игорь. Петров не стал отвечать, потому что ясно было, что видел, что частично познакомился. «Она лютует, потому что я отказался к морю ехать на новогодние праздники, – объяснил Игорь. – А я вообще не люблю все это солнце, весь этот песок, море. Мне больше в тени нравится. Ну, так-то я мог их обеих отпустить на юга, и жену и дочку, но что это за Новый год порознь. Кто его так встречает. А у меня тут дела как раз». «Вижу я твои дела, – вырвалось у Петрова. – Бухаешь да по городу шатаешься».

Теперь, сидя в машине с Игорем, он особенно остро почувствовал те руины, в которые обращена была его жизнь, при том, что руин не было, была семья, работа, все были относительно счастливы, но Петров видел именно руины, в этот момент он казался себе Сергеем, который, толком еще не начав жить, уже разочаровался в жизни, Петрову тоже хотелось чего-то другого, но, в отличие от Сергея, Петров не знал, чего же ему, собственно, нужно. Он будто вышел из некого тумана, в котором блуждал очень долго, и оказалось, что вот он сидит в своей машине, у него ребенок, жена, какие-то друзья – и все совершенно чужие. Жизнь Петрова будто нарезали на этапы, и вот он находился в конце одного из этих этапов, а ему казалось, что это конец, совсем конец, как смерть. Получалось, что Петров думал, будто он главный персонаж, и вдруг оказалось, что он герой некого ответвления в некоем большом сюжете, гораздо более драматичном и мрачном, чем вся его жизнь. Всю свою жизнь он был вроде эвока на своей планете, пока вокруг происходила античная драма «Звездных войн». Или был чем-то вроде унылого Робина, женатого на женщине-кошке, в то время как параллельно ему жил мрачный Бэтмен. Игорь, конечно, не был особо мрачен, мрачными становились люди после общения с ним, но вот это вот ощущение второстепенности, возникшее у Петрова после рассказа жены Игоря, никак не уходило.

Это было неприятное открытие, задевавшее какую-никакую гордость Петрова. Игорь, видимо, почувствовал настроение Петрова, потому что усмехнулся, отхлебывая из своей фляжки. Они встретились глазами в зеркале, Игорь почему-то не выдержал этого взгляда, снова усмехнулся и стал глядеть куда-то в сторону, будто чувствовал все же вину перед Петровым, но не за то, что пытался закрыть его спящего в гробу, и не за то, что оставил простуженного в холодной машине, а за что-то другое.

«Она вот бесится, а между тем кому она еще, кроме меня, нужна, – сказал Игорь, имея в виду, очевидно, жену. – Дочь не от меня, кому она еще была бы нужна такая, брошенная студентка. Ну, то есть я понимаю, что нашла бы кого-то, может быть, дело-то еще молодое, но все равно. Удивительное дело. Одна меня любила, но ушла, чтобы мне жизнь не портить. А другая не любит, но все равно со мной живет. Странно это все у вас, людей, устроено». «А ты кто, инопланетянин, что ли?» – раздраженно спросил Петров. «Если учесть, как люди поменялись всего за пятнадцать лет после того, как Союз распался, – да. Просто пришелец из космоса. Я бы даже сказал – из осмоса, если учесть, как ко мне все просачиваются». Он рассмеялся, глядя в зеркало серьезными глазами, проверяя, понравилась Петрову шутка или нет. Петрову шутка не понравилась, он ее просто не понял, тогда Игорь снова отвернулся.

«Шоферюга в катафалке последствий испугался, заехал в какой-то дворик в итоге, затиховался, но понял, что никуда не деться, и стал меня вызванивать, – сказал Игорь, – ну я ему и сказал, чтобы он ехал к нам. Ты уже никакущий был. Тебя бы на диванчик пристроить, но я боялся, что Витя свою угрозу исполнит. Он на тебя затаил обиду. Когда ты уснул, у него эта обида, наоборот, в отличие от тебя, проснулась. Витя тебя хотел подушкой придушить, когда все утихнет, и из дома выкинуть. Страсти накалялись. Если перефразировать, то если в начале пьесы на диване лежит подушка, то под конец ею обязательно кого-нибудь задушат».

«Тут скорее другое, – встрял Петров, слегка увлекшись рассказом. – Если в начале пьесы герою дают таблетку, то в конце она обязательно ему как-нибудь поможет». «Какую таблетку?» – не понял Игорь или притворился, что не понял. Петров терпеливо рассказал про ночь, когда болел сын, как, возможно, помогла таблетка. «Нихрена вы больные оба, – с удовольствием прокомментировал рассказ Петрова Игорь. – От твоей женушки я еще такое ожидал, но от тебя, прости – нет. Я даже с приемной дочерью такое не рискнул бы делать. Вы оба, что ли, отбитые – просроченное лекарство в ребенка совать? А если бы у тебя в кармане косяк остался, ты бы его тоже дал сыну выкурить? Тем более целую таблетку, вы бы хоть половинку сначала дали. Вы его еще и на праздник потащили сразу после болезни? Я с вас обоих балдею». «Ну, знаешь, – возмутился Петров. – Мне вы скормили таблетку, меня вообще чуть ли не в сугроб выбросили. Это, по-твоему, нормально?» Петров вспомнил, как спорил с Пашей, доказывая, что буянил пьяный, а его, оказывается, носили, как манекен, и осекся, не представляя, как еще выразить свое возмущение.

«Там все сложно было, – стал терпеливо объяснять Игорь. – Мы не специально. Мы сначала тебя хотели просто положить в салоне, чтобы ты протрезвел и смог, если что, от Вити отбиться. Потом появилась мысль в гроб тебя положить, чтобы ты еще больше взбодрился, когда проснешься от холода, когда машина остынет на морозе. Затем решили тебя в гроб не укладывать, потому что возни много, и просто бросили на сидушки сбоку. Потом еще немного побухали в доме, забоялись, что ты замерзнешь на хрен. (Вот видишь – вспомнили о тебе!) Вернулись уже втроем к машине, Витя уже до сентиментальных соплей допился и говорил, что вы были не так уж плохи, просто он себя вел, как мудак, был готов тебя даже сам на руках до дома дотащить, причем не до своего, а до твоего. Сунулись – а тебя нет. По следам посмотрели в снегу, тоже вроде никуда ты не уходил. В гроб заглянули, даже под покойника, на всякий случай. Ты куда пропал-то?»

«Я, вообще-то, проснулся спереди пристегнутый», – объяснил Петров.

Игорь хлопнул себя по лбу: «Ну елки-палки, ведь да, точно, ты в машине все время на спину норовил лечь, мы побоялись, что ты проблюешься, пока нас нет, и захлебнешься, как часто бывает, тебя сам водила и пристегнул спереди, он еще говорил, что для хорошего человека ничего не жалко, лишь бы жил. Как мы об этом забыли? Как мы вообще не догадались спереди посмотреть? Это же надо было так нажраться!»

«Козлы вы, – констатировал Петров, – еще бы чуть-чуть, и я бы не здесь сидел, а лежал бы в койке с воспалением. А вообще, как командир катафалка-то выкрутился? Или не выкрутился? Просто я, когда проснулся, увидел ментов и свалил на всякий случай. Мне что-то продолжения приключений не захотелось».

«Да что там выкручиваться? – недоуменно сморщился Игорь. – Списали все на то, что парень город плохо знает, что заплутал слегка, ментов подмазали, родственникам я слегка подкинул денег на поминки, а то они чуть ли не дома собирались их устраивать, чуть ли не стоя, потому что родственников понаехало. Одни сплошные траты у них были, а тут они на покойнике даже заработали. Плюс еще памятник позорный склепали, бомжам кресты лучше выглядят, чем им сварганил кто-то из жести, ну, позор, короче. Так что водителя даже не уволили, не беспокойся за него. Но, подозреваю, что когда он в следующий раз меня увидит, то попытается сбежать».

«И вот так вот у тебя всегда все просто?» – поинтересовался Петров.

Игорь искренне рассмеялся обиде Петрова и обидно похлопал его по плечу. «А у тебя так не просто? – продолжил Игорь, не сдерживая улыбки. – Ты вообще задумывался, почему у тебя все так?» «Вот как раз только что задумывался, – сказал Петров. – Думаю, что это все от небольшого ума. И от неумения знакомства заводить с нужными людьми. И от умения заводить знакомства с людьми такими, как ты». «То есть ты вот так вот честно считаешь, что тебе не везет в жизни? То есть правда так считаешь? То есть то, что тебя окружает, те, с кем ты живешь, тебя не устраивают?» – Игорь продолжал улыбаться.

Петров не мог объяснить это словами. Это было какое-то чувство, чувство, что все должно было происходить не так, как есть, кроме той жизни, что у него, еще какая-то, это была огромная жизнь, полная совсем другого, неизвестно чего, но это была не яма в гараже, не семейная жизнь, что-то другое, что-то менее бытовое, несмотря на огромные размеры этой другой жизни, Петров за почти тридцать лет к ней не прикоснулся, потому что не знал как. Петрову иногда казалось, что большую часть времени его мозг окутан чем-то вроде гриппозного бреда с уймой навязчивых мыслей, которые ему вовсе не хотелось думать, но они лезли в голову сами собой, мешая понять что-то более важное, чего он все равно не мог сформулировать.

«Ну вот смотри, – попробовал объяснить Игорю Петров. – Я – слесарь. Я всю жизнь буду слесарем. Я это уже понял. В обычные дни я даже не вспоминаю об этом, ну, слесарь и слесарь, чего в этом плохого? Просто накатывает иногда, когда я осознаю, что уже всю жизнь свою наперед знаю, даже конец примерно свой представляю. Вопрос только в том, кто первый скопытится – я или Паша, кто на чьих похоронах будет гулять, вот и все. А я после себя ничего не оставлю, кроме сына, тут меня Паша переиграл, потому что у него тупо больше детей. И вот, когда я понимаю, что вся жизнь моя наперед расписана, как бы набросана карандашом и только контуры осталось обвести – вот от этого тяжело. Вот тогда я начинаю бычить на всех».

«Ой, да ладно, бычить, – опять засмеялся Игорь. – У тебя это скорее дуться, чем бычить. Ты думаешь, что я счастливчик? Что я вон с водителем разъезжаю. Что в костюмчике всегда и любого уболтать могу – и в этом я счастлив?»

«По-крайней мере, ты живешь как хочешь», – сказал Петров.

«Я стерилен, – сказал Игорь, чуть наклонив голову, видимо, чтобы сразу с нескольких ракурсов (в зеркало и сбоку со своего места) увидеть, какое такая новость произведет впечатление. – То есть не совсем стерилен, конечно, избирательно стерилен, шанс от меня залететь – один на миллион. Медицина тут бессильна. С одной жил, так ее до того задолбала моя бездетность, что она от меня ушла. И, похоже, из-за этого теперь глобальное потепление началось. Переехал я на Урал, потому что здесь обстановка соответствующая, втюхался еще в одну. И в кои-то веки от меня женщина залетела, да и та».

«Мне уже доложили, – перебил Петров, – жена твоя сказала, что ты другую любишь и не скрываешь особо». «Да? – не удивился Игорь. – То есть вот так далеко она заходит в разговорах с незнакомыми людьми?» «С незнакомыми легче, – пояснил Петров. – Вот ты мне почти не знаком, мне с тобой проще вот эту всю ахинею нести».

«Так вот, – Игорь как бы не услышал колкости Петрова, – прикинь, как я могу жизнь человека перелопатить, если он мне окажет услугу, женщине, которую я люблю, или моему ребенку как-то поможет». «Да я представляю», – сказал Петров. «Да?» – слегка вскинулся Игорь. «Ну, если ты прохожему можешь всю жизнь перевернуть и сделать встречу с тобой незабываемой, представляю, что ты можешь сделать, если благодарность почувствуешь», – Петров попытался вложить в эти слова как можно больше яда.

Игорь вздохнул. «Ты скучный, – констатировал он. – Я не знаю, как с другими, а со мной ты уныл. Даже обидно, блин. Знаешь, как писатели, которые у нас все список смертных грехов расширяют. Булгаков вроде трусость добавил туда. Кто-то еще – неблагодарность. Был бы я писателем, я бы туда вписал страх казаться смешным. Хотя это перифраз того, что сказано было в “Бароне Мюнхгаузене”». «Ну да, там че-то такое, – ответил Петров, – про глупости, которые творятся с серьезным лицом». «Вот именно, – подтвердил Игорь. – Ух, кому, как не мне, быть серьезным, а я вон порхаю над Свердловской областью и окрестностями, аки Эрот, и что-то не прихожу в уныние от окружающих меня видов». «Ты вообще-то не кажешься смешным тоже, – заметил Петров. – Ты вообще-то всех других ставишь в неловкие положения, а сам всегда на коне». «Ну, так уж получается, – согласился Игорь. – Но это оттого, что все вокруг меня пытаются хорошую мину при плохой игре сделать, а ее не надо делать. Вон, античные боги как клоуничали. И в лебедя, и в золотой дождь превратиться – раз плюнуть ради бабы, ничем не гнушались – и люди от этого проще были, не то что сейчас».

«Раньше люди в пещерах жили и в шкурах ходили. Они были по определению простые, даже если клыками животных себя обвешивали и морды глиной раскрашивали», – возразил Петров.

«Не, ну в такие глубины я бы стал вдаваться, – сказал Игорь. – А за греков я хочу сказать, что они не так уж глупы были и просты. Ты бы понял, если бы на русский кто-нибудь правильно мифы те же пересказал. Там же, когда Прометей огонь украл, там боги не только Прометея к скале присобачили, там они и людей прокляли тем, что они всегда будут трудиться, но получать не всегда то, что хотели. Всегда будет до идеала чего-то недоставать. То есть вот получили люди огонь – а от него не только польза. Он еще жжется, и от него пожары. Даже табурет человек задумывает или по чертежам пилит, а чего-то человеку не хватает в этом табурете, какой-то изъян все равно со временем вылезает. Ни одна из человеческих задумок не проходит так, чтобы прошло безукоризненно. По-настоящему доброе или злое дело люди могут делать только несознательно. Древние греки об этом знали и заранее не парились, а современные люди с этой идеей успеха, с этой идеей, что нужно достичь чего-то, а чего – они сами не знают, тогда они цели придумывают, которых нужно достигать, а в связи с проклятием ни одна цель не достижима, все равно есть у смертного какое-то ожидание чего-то другого. Это мы, типа, возвратились к твоим переживаниям о твоих душевных метаниях, которые не у тебя одного».

Они помолчали. Петров хотел возразить, что, вот, спортсмены ставят себя задачу на мировой рекорд и достигают его, и даже открыл рот, чтобы высказать это, но понял, что Игорь все равно выкрутится. Скажет, что спортсмен достигает не только рекорда, скажет, что у спортсмена существуют какие-то задачи помимо рекорда – не расшатать здоровье, чтобы в семье было все в порядке, чтобы рекорд долго никто не побивал, а с этим-то и начинаются проблемы, которых не избежать. Все стремятся к некоему идеалу жизни, который пытаются достигнуть через определенные маяки, при том что жизнь бушует вокруг этих маяков, совершенно непредсказуемая и неостановимая.

«А каково мне? – внезапно спросил Игорь. – Ты даже счастья моего не можешь представить, когда я узнал, что человек, которого я люблю, спасен. И ребенок мой спасен. Причем если бы ты его специально спасал, ничего бы не вышло так, как нужно. А тут совершенно случайная своевременная рука небольшого человека, уже заболевшего ОРВИ и температурящего, но еще не замечающего этого. Она бы обязательно или во время родов умерла, или еще что-нибудь произошло. Аборт бы, например, сделала. А так она теперь пусть и довольно далеко, но по крайней мере жива. И сын мой жив. И у тебя теперь все нормально, хотя ты и дуешься. И будет нормально до самой твоей смерти. Спасибо, короче. Не отмахивайся от меня, Иван-царевич, я тебе еще пригожусь».

Петров решил ничего не отвечать, поскольку понял, что Игорь уже успел нажраться, как тогда, в доме Виктора Михайловича.

«Ладно, пойду я, а то потеряют, – крякнул Игорь, вылезая, – еще увидимся».

Глядя в его удаляющуюся фигуру, двигавшуюся так, будто не было никакого разговора, будто Игорь просто прошел мимо машины, совершенно чужой, Петров вдруг что-то вспомнил из той пьяной ночи, это воспоминание было вызвано именно тем, что Петров сидел в снегу, а Игорь также удалялся, как незнакомый, было еще что-то связанное со словом «смертные», которое Игорь произнес в машине, была какая-то болтовня тем вечером, как-то зацепленная с этим словом, воспоминание было таким быстрым и неявным, что Петрову показалось, будто в его голову быстро вставили, а потом вытащили слайд. Петров поморщился, пробуя вспомнить, что там было возле катафалка, когда он сидел пьяный в сугробе, а Игорь удалялся, хватаясь рукой за забор. Воспоминание ускользнуло, потому что по радио запела «АББА», саму группу он не любил, а любил песню про Новый год, причем не столько песню любил, сколько нравился ему видеоклип по этой песне, где было предновогоднее запустение, раннее утро, валявшееся на полу конфетти, окно во всю стену и стоявшая возле окна женщина – это прямо брало Петрова за живое.

После «АББЫ» простужено запел Стинг, причем за эту песню Петров таил на Стинга обиду. Это была «Fields of Gold», но когда Петров впервые услышал ее по радио, то принял слово «gold» за «cold». Петров не очень хорошо знал английский, точнее, знал он английский очень плохо, собственно, этих знаний ему только и хватило, чтобы перепутать поля золота с полями холода, но сама песня была настолько просторной и холодной, что Петров, купив диск с песнями Стинга, просто не поверил своим глазам, потому что слыша эту песню он прямо-таки видел перед глазами поля, каких никогда не было на Урале – чтобы до самого горизонта ни холмика, ни деревца (кроме одного, кривого, стоявшего в его воображении где-то в левой части внутреннего зрения), – была только высокая сухая трава, покрытая инеем. Когда песня проигрывалась, голова Петрова просто отказывалась принимать, что Петров ошибся.

Финальные аккорды песни прервали рекламой, потом пошла в эфире всякая веселая музыкальная шушера, прерванная на середине грустными стонами Даррена Хейза, а на песне «Дискотеки Авария» «Новогодняя» позвонил сын. Петров вырубил радио, выкарабкался из автомобиля и двинул обратно в театр, на ходу проверяя, не забыл ли чего (больше всего он опасался выронить ботинок).

Сын стоял в своем костюме прямо в тамбуре театра и принимал восхищение своим костюмом, игнорируя советы проходивших взрослых идти в тепло, а то заболеет. Петров, плохо помнивший ночь позапозавчерашнюю, но хорошо помнивший вчерашнюю ночь, отчаянным коротким воплем загнал сына обратно в театр. Прежде чем начать обуваться, сын отдал Петрову оторванный пластиковый глаз ежа, не потерявший своей хитринки даже отдельно от головы. «Ну прекрасно», – сказал Петров, имея в виду, что ничего хорошего нет и ломать маску не стоило. «Можно приклеить», – сказал в ответ сын уверенным голосом, потому что правда можно было приклеить глаз без проблем, дел было на пять минут, если не меньше, главное было, что сын глаз не потерял, а сберег в кулаке, вот это вот Петров услышал в его коротком ответе.

Рядом с ними крутилась женщина с совсем маленьким ребенком, девочкой лет, может, четырех, уже одетой в зимнее, и сама женщина была в пальто. Петров не часто видел классного руководителя Петрова-младшего, да еще и в неформальной обстановке, поэтому не сразу узнал ее. Она будто ждала этого узнавания, потому что, как только Петров поздоровался, она тоже поздоровалась, почему-то с неким кокетством улыбаясь, словно не была педагогом, а была обычной женщиной. Петров всего пару раз был на родительских собраниях – один раз, когда сына принимали в школу, а второй раз – когда потерялся мальчик из параллели. Оба раза учительница была строга и не походила не то что на женщину, а даже на человека не походила – в школе в ней было что-то стандартное, как если бы учителей печатали на заводах и в контейнерах отправляли по школам. «Вы извините, я вас не сразу узнал», – признался Петров. «Ну так вы у нас не частый гость», – сказала учительница и улыбаясь, и при этом мягко упрекая, будто если бы Петров все время околачивался возле школы и в школе и сидел бы на каждом уроке – это было бы гораздо лучше. Женщина была примерно того же возраста, что и Петров, но поскольку управлялась с толпой детей, таких как Петров-младший, казалась Петрову старше и солиднее, чем сам Петров. Она намекала, что не против, чтобы Петров подвез их до дому, потому что на троллейбусе было ехать не очень удобно. Вообще, это, конечно, была никакая не просьба, а требование в мягкой форме, неизвестно, что ждало бы сына, если бы Петров отказался, голову бы сыну учительница, конечно, не оторвала, но отношение к нему слегка бы испортилось. В руках ее был полиэтиленовый пакет, видимо, со сменной одеждой и сменной обувью и два конфетных подарка – один дочери, а второй – Петрова-младшего, она удерживала этот подарок, как заложника.

Все бы ничего, но Петров уже проголодался, он полагал, что сможет перекусить парой конфет, пока они едут до дома, потравить сына тем, что берет самую вкусную, хотя там была бы какая-нибудь карамель, а когда классный руководитель была в машине, делать это было Петрову не очень удобно. Да вообще невозможно было это делать.

Учитель добавляла ада тем, что принялась в машине демонстративно повторять с дочерью урок английского, ненавязчиво показывая, что ее дочь гораздо развитее его туповатого сына-троечника. Если бы дочь учительницы и правда начала шпарить на английском, Петров был бы приятно удивлен, а не разочарован, но они повторяли счет до десяти. Девочка путалась в цифрах, учительница подсказывала ей каждый первый звук в следующем числе, а девочка, ощущая уже некую угрозу в сладковатом голосе матери, отвечала старательно и даже вроде бы с удовольствием, но, кажется, в словах, которые она выучила, не было для нее никакого смысла, потому что она переставила местами «five» и «four», она, кажется, и по-русски-то еще не научилась считать до десяти, и мать это почему-то злило. На семерке случилось и вовсе что-то невообразимое, учительница протянула свое подсказывающее: «Сеееее…», а девочка вместо «seven», сказала «Семён» и засмеялась вместе с Петровым и Петровым-младшим. Учительница покраснела от стыда и злости, но как-то уняла свой гнев и стала хвалить Петрова за маску и костюм, который они сварганили для сына. «А у вас что было?» – спросил Петров. «Да обычная собачка из магазина», – ответила учительница и потащила из полиэтиленового пакета плюшевую маску с ушами, чтобы Петров мог догадаться, что из себя представлял костюм по одному лишь верху этого костюма. Петров представил, потому что видел похожие костюмы в магазине: «Там еще жилетка и штаны рыжие». «Да, да, – сказала учительница, – собака от лисы совсем не отличается, если без головы. Там медведь и волк еще были, с коричневой или серой жилеткой и с коричневыми или серыми штанами. Но девочку в костюм медведя или волка наряжать как-то странно». «А почему не в фею какую-нибудь или снежинку?» – спросил Петров. «Да там такие феи были и снежинки, что мы только померили и как-то отказалась от этой мысли, какие-то фривольные костюмы остались, совершенно прозрачные, с тем же успехом можно было ее в нижнем белье на праздник привести», – ответила учительница. «А зайцев не было?» – снова спросил Петров. «Я сама все детство в костюме зайца проходила, в одном и том же практически. У меня на зайцев аллергия, можно сказать. На этот хвостик на шортах, на эти уши на проволочках. У меня такая заячья шапка была, уже желтая от стирок многочисленных. Это ужасно было, – сказала учительница. – А костюм снежинки – чистая профанация. Просто белое платье. Это просто за гранью, просто белое платье надеть и говорить, что это костюм, ну смешно же просто. Зря вы внутри не были. Там одних человеков-пауков было штук пятнадцать, причем все разных размеров. Их можно было по росту строить. Из них можно было целый отдельный хоровод составить. И, кстати, со времен тех елок, в наше время, когда мы детьми были – ничего не изменилось как будто. Те же конкурсы, так же Дед Мороз бегает по кругу и пытается всех заморозить».

Петров повез всех через улицу Восьмого Марта, надеясь, что там будет посвободнее. Там и правда было посвободнее, но все равно стоять на светофорах приходилось. Все замолкли и угомонились, собираясь с мыслями.

Первой с мыслями собралась учительница, у нее, видимо, был какой-то внутренний сборник готовых разговоров с родителями учеников. Она стала тосковать по былым временам, когда дети хотели стать космонавтами и летчиками, а не бизнесменами и содержанками. Таких разговоров Петров наслушался и от тещи, и от отца с матерью. Учительница стала возмущаться, вернувшись к обилию людей-пауков на елке, она сказала, что хороших новых детских книг не выходит, что дети читают разве что «Гарри Поттера», и хорошо если читают его, а не детские детективы и ужастики, и хорошо если хотя бы читают даже эту ерунду, а то на уме у большинства только игрушки и телефоны.

Петров стал заступаться за Гарри Поттера и заметил, что детской хорошей детской литературы навалом осталось с советских времен. Учительница сказала, что половина советской детской литературы непонятна современным детям из-за того, что в книгах, оставшихся со времен пионерии и комсомола, полно пионеров и комсомольцев. А некоторые современные авторы так и остались душой бывшими комсомольцами и пионерами и даже тащат в детские произведения юмор, который нынешним детям просто не может быть понятен. «Вот взять же тех же космомольцев, про которых ваш сын читал, – сказала учительница. – Это вот вам смешно, мне смешно, ну, старшее поколение может над этим посмеяться, но никак не ребенок». Петров похолодел и спросил: «Это где это он такое читал?» «Вот видите, – порадовалась учительница неосведомленности Петрова, счастливая тем, что знает Петрова-младшего лучше, чем его родители. – Это он на часе внеклассного чтения рассказал про эту книгу. Я так поняла, что космомольцы – это такой волшебный народ, который как бы стремится осваивать космос на словах, но понимает, что освоение космоса невозможно, и поэтому зависает у себя на планете и предпочитает современные удобства непонятным рискам в межзвездном пространстве. Я сначала решила, что ваш сын ничего не читал, а просто придумал, что читал книгу, но когда услышала это слово, поняла, что нет, такое ребенок выдумать не мог». Сын сидел пунцовый от стыда и с опаской поглядывал на Петрова, который коротко попепелил его взглядом. Сын вместо того, чтобы прочитать книгу, пересказал на уроке комикс Петрова.

«Ладно игры, в них все может происходить, понятно, дети сходят с ума от всей этой кровищи, но понятно, когда это в компьютерной стрелялке происходит. А вы знаете, что ваш сын вообще читает? Это ужас ведь какой-то, – продолжила учительница. – Вы, видимо, услышите про какую-нибудь книгу в рекламе и не глядя покупаете ее. А сначала нужно самому прочитать, вы же все-таки знаете своего ребенка, знаете, как на него это может подействовать. Это же ужас, что творится в книге, мальчик почти гибнет в автокатастрофе и при этом спасает пришельцев. Вы понимаете, что ребенку в голову может прийти, что он захочет с крыши сигануть, решив, что его пришельцы также могут спасти и отправить на приключения. Это кошмарная книга. Я ее в магазине поискала, чтобы посмотреть, хорошо там все заканчивается или нет, но не нашла, где вы эту дрянь купили?»

Петров посмотрел на сына, который стал еще пунцовее. «Да не помню уже, на рынке где-то купили», – сказал Петров.

«Вот именно, что на рынке, – поучительно заявила она. – Одни на рынке игрушку ребенку покупают забавную, которая после того, как в нее батарейки вставили – начала блатные песни петь, вроде “Владимирского централа”, вы вот книжку купили, где без членовредительства не обходится, вы представляете, какие дети вырастут с такими книжками и такими игрушками?»

«Ну не знаю, – пожал плечами Петров. – Нас вон тоже по книжкам учили, где юных партизан пытали фашисты, что-то ни у кого крыша не съехала. В книжках вон юные партизаны поезда под откос пускали, что-то никто из нашего класса поезд под откос не пустил».

Петров так подчеркнуто сказал про свой класс, потому что парень из школы, где учился Петров, подался, когда вырос, на строительство исламского государства в Чечню и успел взорвать несколько фугасов, прежде чем его самого пришили где-то в горном лесочке. Так что доля справедливости опасений в словах учительницы, как бы ни хотел Петров, все же была.

«У нас такое на улицах не творилось, – сказала учительница. – Не было к чему руку приложить в желании спустить поезд под откос, все поезда были свои, врагов не было, кроме немцев, с которыми война была, вот в эту войну и играли, а сейчас столько примеров враждебности, почти каждая цель для враждебности может на улицах найтись, есть к чему враждебность применить. Дети чуть ли ни с первого класса стрелки друг другу забивают. Это нормально?» Петрову пришлось согласиться, что это ненормально, тогда учительница снова схватилась за медвежью услугу, которую оказывает в воспитании массовая культура, и бодро прошлась по кинематографу и музыке, размазывая их по стенке своим строгим педагогическим взглядом. «Вы видели мультфильм “Южный Парк”? А “Симпсоны”? Там же сексом занимаются прямо в мультфильме. А это днем показывают. Чему-нибудь хорошему это может научить?» Петров пытался освежить в памяти эпизоды «Симпсонов», где прямо в кадре занимались сексом, но такого он что-то не запомнил.

Когда они прибыли на место и учительница открыла дверь, Петрову показалось, что некое давление воздуха, нагнетавшееся учительницей, со свистом вышло наружу, Петрову сразу стало легче, он даже смог улыбнуться учительнице, даже притвориться, что поездка произвела на него приятное впечатление.

Петров-младший помалкивал всю дорогу до дома, пока они петляли дворами на четырех колесах, мягко поскальзываясь в снежной колее. Понятно, что он чувствовал какую-то свою вину за то, что выдал комикс за книгу, и опасался, что по приезде Петров и Петрова посадят его за нормальные книги, а этого ему совсем не хотелось, свои каникулы он представлял как-то иначе, как-то без книг, а только с телевизором и друзьями. Петров хотел сказать ему, что заступится, если мать будет на него давить, но хотел хоть немного отмстить сыну за его болтливость и только спросил, не заругала ли его учительница за то, что он ходит в театр на больничном. «Да в школе карантин объявили на следующий день», – буркнул Петров-младший, недовольный не столько вопросом отца, сколько своим невезением. Петров искренне рассмеялся над глупой грустью сына. «А друг твой не заболел?» – поинтересовался Петров. Сын грустно покачал головой. «Его теперь мама не пустит к нам, она забоится, что он грипп подхватит. Она у него настоящий Цербер», – сказал сын, так неожиданно употребив слово из мифологии, что Петров даже чуть не затормозил от неожиданности, будто этот самый Цербер вырос на дороге прямо перед ними.

Снова в голову словно вставили слайд, Петров вспомнил, что сидел в сугробе, опершись спиной на забор, что прямо перед ним стоял Игорь, а возле правой ноги Игоря сидела собака, причем фонари светили так, что у собачьей тени было три головы. «Да ну нахрен», – сказал Петров, стряхивая с себя этот морок. Скорее всего, он вспомнил не ту ночь, а какой-то сон, просто очень реальный. И не было никакого слова «смертный» в словах Игоря тем вечером. Тогда, возле забора, Игорь сказал: «Да вставай ты уже, мудак ты грешный – замерзнешь», но Петров отказывался почему-то подниматься, Игорь пошел за подмогой, а Петров глядел ему вслед в то время, как собака куда-то пропала.

«Что на хрен?» – спросил сын, он знал, что это не совсем матерное слово, поэтому рискнул употребить его в своем вопросе. «Советы твоей училки, и то, что мать друга к тебе не пускает, и твой длинный язык», – ответил Петров все еще рассеянно. Память пыталась зацепиться за что-то еще в этой картинке с сугробом, но все ускользала в какую-то небывальщину, в какую-то полную дичь, где Игорь говорил водителю катафалка, что нет никакого покойника у него в гробу, где Цербер приводил душу умершего к телу, где тело оживало и уходило домой, а Петров, не в силах унять карусель от выпитого им спиртного, сидел в снегу и вместо того, чтобы удивляться, пытался унять тошноту, хотя, возможно, это была тошнота чистого ужаса.

Если бы радио было включено в тот момент в машине Петрова, он бы мог услышать от ведущих чудесную историю о том, как накануне Нового года у скорбящих родственников сначала пропало тело покойного, а потом сам покойный вернулся домой в добром здравии. Дали прослушать интервью с водителем катафалка, ставшим свидетелем этого приятного события, и милиционерами, которые приняли сначала все за шутку, а потом помогли доставить ожившего усопшего прямо к нему домой, потому что садиться обратно в машину с гробом он никак не желал.