Неделю спустя выпал такой снег, что сразу на пол-аршина покрыл всю землю. Шел он ночью, тихо, большими хлопьями и пушистым покрывалом лег на непролазную грязь. День был ясный; ярко светило солнце. Пристукнул легонький морозец, и чумазую землю нельзя было узнать. Деревья и кусты запушились легким инеем; запрыгал по их веткам краснобрюхий снегирь, робкий заяц принялся печатать свои следы. Занесло снегом и усадьбу Огородникова. Пушистый первый снег покрыл ее всю своим белым пухом, и даже следа не было к ней, словно никто и не жил в этой усадьбе… Только горностай пробежал и цепочкой вытянул след свой мимо самой трубы злосчастной масленки. Любо было смотреть на этот роскошный девственный снег, не потоптанный еще человеческой ногой, не загрязненный еще ни единым пятнышком. Только лучи солнца играли на нем мильонами алмазов и радужным блеском своим резали не присмотревшиеся еще к этому блеску глаза. Отворил Огородников дверь своей хаты и невольно остановился, пораженный красотою этой картины. Он даже не перешагнул через порог, боясь потоптать и помять этот снег, и даже толкнул ногой Амалатку, боясь, как бы она не выскочила наружу. Не было ни малейшего ветра… Казалось, что и он притаил свое дыхание, чтобы не поколебать эту пушистую белую поверхность…

Но недолго этот снег оставался нетронутым.

Его потоптал и помял приехавший в тот же день к Огородникову, вместе с Фиолетовым и старостой, судебный пристав. Он приехал на тройке, с бубенчиками и колокольчиками, в больших рогожных санях, в дохе, мохнатой шапке, и в одну минуту всю белизну снега перепачкал грязью. Везде, по всей усадьбе он перетоптал этот снег. Он перетоптал его вокруг мельницы, вокруг кузницы, вокруг масленки; проложил целые дороги от одного строения к другому… Вся свежая красота мгновенно исчезла.

Судебный пристав, по иску Фиолетова, описал мельницу, весь кузнечный инструмент, винтовку, телку и штук пять поросят. Описав все это и поручив сельскому старосте охранение описанного, он объявил Огородникову, что если он, Огородников, не уплатит Фиолетову триста рублей по двум распискам, тридцати рублей за ведение дела, а ему, приставу, пятнадцати рублей прогонных и за произведение описи, то он, пристав, все описанное продаст с аукционного торга. Объявив, это, он уехал.

— Словно табуном истолочили! — ворчал Огородников, глядя на смешанный с грязью снег. Но, вспомнив все случившееся, развел руками и немощно уронил их на полы своего полушубка…

— Ах! — вырвался болезненный стон из груди его, и слезы покатились по его смуглому лицу.

Денег Огородников, конечно, не уплатил, и торги были назначены.

На торги собрались чуть ли не все жители села Сластухи, в том числе и батюшка, о. Егорий, в сопровождении Фиолетова. Когда пристав приступил к торгу и стал продавать телку, то Прасковья схватила ухват и с диким воплем ворвалась в избу защищать свое добро; но Огородников отнял у нее ухват, приказал замолчать, и баба мигом присмирела. Она уселась в угол, но не могла подавить грудного вопля.

Стали продавать мельницу, и она осталась за батюшкой. Он даже ахнул от удивления, когда пристав объявил об этом.

— Вот те, бабушка, и Юрьев день! — вскрикнул он, ухватив себя за бороду. — Что я теперь с нею делать-то буду!.. Что я, мельник, что ли? Я к ней приступиться не сумею…

— Небось, сумеешь! — подшутил кто-то.

— Я пришел-то сюда скуки ради, а заместо того вон что вышло!

Однако батюшка выложил на стол деньги и подвинул их приставу. После мельницы принялись за кузнечный инструмент. Тут выступил какой-то «тархан», приехавший из города, побледнел как-то, прикусил губу и стал накидывать такую цену, что торговавшиеся только руками замахали и отступились. Инструмент остался за тарханом. Он даже плюнул с досады.

— Этих укционов нет хуже! — ворчал он, собирая инструмент и тщательно укладывая его в приготовленную рогожу. — Завсегда такой дряни накупишь, что опосля не знаешь, куда и деваться с нею.

Точно так же жаловались и остальные покупщики. Только один Фиолетов, купивший винтовку за три рубля, не мог скрыть по молодости лет своего восторга.

— Вот это так штука! — кричал он, любуясь винтовкой. — Уж так-то бьет, что только удивляться надо. — И, обратись к стоявшему поодаль Огородникову, прибавил: — Помнишь, Иван Игнатьевич, как ты в те поры, на Шуваловской-то степи, дрофу смахнул!.. Сажен в двести, никак… И хоть бы ногой дрыгнула… Так прямо в голову и залепил!..

Но Огородников хоть бы слово сказал!.. Когда все проданное было растащено, а мельница свезена и поставлена на выгоне неподалеку от церкви, Огородников словно подломился и рухнулся в постель. Сперва его знобить стало, дня два все знобило, а потом сделался такой жар, что он весь как бы огнем горел. Жена перепугалась и бросилась к фельдшеру. Фельдшер все расспрашивал Прасковью, «не обожрался ли Огородников своими репьями»; спрашивал о том же самого Огородникова, но так как последний оказался в беспамятстве и все бредил про свое масло, то фельдшер словно уверился в своем предположении и дал больному рвотного. Рвало Огородникова дня два, а когда перестало рвать и фельдшер убедился, что никаких репьев в желудке не было, он обложил его горчишниками, а потом перестал ходить. Прасковья подождала его дня два, а на третий опять побежала к фельдшеру и стала просить, чтобы он дал больному еще какого-нибудь «снадобья». Но фельдшер отказался.

— Его, матушка, лечить нельзя, — объявил он решительно, — кабы он в своем разуме был, другое дело! А то он без памяти и какая в нем болезнь сидит, никак невозможно узнать.

Прасковья бросилась к доктору в город… Но доктор даже рассердился на нее.

— Ах, голубушка! — вскрикнул он. — Мало ли по деревням мужиков больных валяется!.. Невозможно же к каждому из них ездить!.. К фельдшеру, голубушка, ступай, к фельдшеру… Ему там сподручнее… а мне невозможно…