Как-то, часов в семь утра, когда я лежал еще в постели, вошел ко мне Абрам Петрович. Он был бледен, как полотно. Вошел он не прежней степенной поступью, а торопливо, испуганно…

— Ведь сват-то повесился! — проговорил он.

Я даже в ужас пришел.

— Как так? — спросил я.

— Спьяну, должно… пил все… На раките и повесился. Вишь, и теперь еще висит… Станового ждут…

И он рассказал мне подробности, предшествовавшие катастрофе, умолчав, конечно, про сцену с иконами, о которой я узнал после.

Немного погодя на дрожках же Абрама Петровича и вместе с ним я подъезжал к Дергачам. Еще издали увидали мы толпу народа, теснившуюся перед избой Суетного. Тут были и дергачевцы, в крестьяне соседних деревень, и бабы, и девки, и ребята. Но когда мы подъехали ближе, меня поразила более всего беспорядочная толпа каких-то переселенцев, громадным обозом остановившаяся на дороге, пролегавшей как раз мимо злополучной ракиты. Как-то особенно подавляюще смотрела эта молчаливая толпа и подавляла именно этим молчанием. Кибитки, телеги, набитые кадушками, котелками, тряпками, горшками, ребятами, голодные собаки, исхудалые клячи… все это покрыто грязью и пылью… Голодные лица, впалые щеки, выкатившиеся глаза… Весь этот люд в каких-то странных кичках, балахонах, оборванный, обдерганный, босой, изъеденный комарами, исцарапанный, стоял и смотрел на висевшего мужика… Смотрел и молчал… Это могильное, немое молчание было хуже всего… Хоть бы вздохнул кто-нибудь, хоть бы руками развел, хоть бы слезу проронил… Точно все окаменели от совершившегося воочию ужаса… И точно, ужас был великий… Николай висел вытянутый, синий, руки и ноги как плети, с упавшей на грудь головой, со спустившимися на лицо волосами… А толпа смотрела и молчала! Как раз под ногами Суетного чашка… Несколько грошей, пятаков и трешников лежало на дне этой чашки, кто-то кусочек холста бросил…

Вдруг шум… Я оглянулся и увидел жигулевского барина.

— Где, где? Что такое! — кричал он. — Эй, ты, пропусти… урядников, сотник… поди сюда…

Но, увидав Суетного, остановился и задумался.

— Повесился! — проговорил он…

— Так точно, ваше высокоблагородие, — доложил урядник, сделав под козырек.

— Когда?

— Должно, ночью-с… Сноха вышла овец выгонять, а уж он… того…

И урядник, наклонив голову и высунув язык, изобразил из себя повесившегося человека.

— Спьяну?

— Так точно-с… пил сильно-с…

Жигулевский барин опять задумался… Но немного погодя пошарил в кармане, вынул пятишницу, бросил ее в чашку, вздохнул, преклонил одно колено и, сделав три крошечных крестных знамения, встал и направился было к тарантасу, но, увидав молчавшую толпу переселенцев, вдруг опять зашумел:

— Вы что… откуда… куда… На вольные земли, что ли, а?

Но оборванная толпа молчала и глаз не сводила с повесившегося крестьянина.

— Куда, мол? — кричал барин. — Вас спрашивают, что вы, онемели, что ли, дьяволы?

— Далече! — отозвался кто-то.

— Далече! — передразнил их барин. — На медовую реку с кисельными берегами… так, что ли? а?

Но толпа его не слушала. Видно, эти дети природы только и искали вдохновения в объятиях этой матери своей. Подлетел жигулевский барин и ко мне.

— Вот-с, вот-с, — шумел он, указывая на переселенцев. — Зачем, почему, для чего, а? Спросите… голодные, оборванные… И что же?

И, вдруг переменив тон, прибавил, тыкая себя пальцем в лоб:

— Нет-с, это верно-с… Это факт-с… Нет-с, не скоро еще выколотишь из него, из этого зипуна-то легенду о медовой реке с кисельными берегами. Не скоро-с, не скоро-с, не скоро-с…

И затем, впрыгнув в тарантас, крикнул кучеру: «Пошел», и шум бубенцов, экипажа и лошадей наполнил на некоторое время молчавшую окрестность.

После уже, спустя некоторое время, передавали мне, что будто Абрам Петрович о смерти свата своего отозвался следующим образом: «Молоканство, вишь, принять — грех, а повеситься — ничего!»

Вспомнил я «мушкетон турецкий» и пожалел, что «мушкетон» этот не уложил Суетного на каких-нибудь Микишкиных болотах.

1881