Абрам Петрович навещал свата довольно часто. Почти каждую неделю дергачевцы могли видеть его проезжавшим по улице на дрожках, в зеленых перчатках и громыхавшей бляхами сбруе. Хотя и знало все село, что Суетной состоит в долгу у Абрама Петровича, однако, тем не менее, столь частые поездки «молоканского попа» порождали в народе различные толки и предположения. Говорили, что Абрам Петрович ездит «неспроста» и что деньги тут ни при чем, только для одного отвода. Стали посматривать за Суетным, но ничего подозрительного замечено не было. Божница его по-прежнему была полна иконами, да вдобавок такими еще, каких отроду не было у самого дергачевского батюшки: с фольгой и под стеклышками; возле божницы были налеплены разные картинки духовного содержания, чего, как известно, у молокан не водится; посты Суетной тоже соблюдал во всей исправности и даже не ел скоромного по средам и пятницам, как делали то другие дергачевцы и кое-когда сам батюшка, в церковь ходил исправно, причащался ежегодно и даже, как нам известно, водил знакомство с самим отцом духовным.

Посещения эти, однако, даже и меня вводили в подозрение.

— Что-то сват к тебе слишком часто ездить начал! — заметил я как-то Суетному.

— А что? — спросил он и словно смутился.

— Да так…

— Должен я ему, вот он и ездит.

— Частенько же он тебе о долге напоминает.

— Ну, нет, братец ты мой, никогда он мне про долг не говорит. Кабы у меня совести не было, так я бы мог и еще с сотняшку прихватить у него…

— А совратить в молоканство он тебя не пытался?

— Было дело! — проговорил вдруг Суетной и даже с места вскочил. — Да не на того напал. «А хочешь, говорю, к исправнику!» Так он сразу и язык прикусил. «Ну, говорит, господь с тобой. Я, говорит, так только, пошутил!» — «То-то, говорю, шути, да меру помни!» А потом напустил на него старуху, так та чуть ему глаза не выцарапала.

— То-то он тебе и денег-то без расписки дал…

— Должно что запутать хотел… Ведь они, молокане-то, хитрые…

— А про порядки про свои рассказывает?

— Это точно, иной раз к слову и расскажет…

— Ну что же, нравятся тебе их порядки?

— Порядки у них ничего, хорошие.

— Чем же именно они хороши-то?

— Да вот, водки не пьют…

— Так ведь это и православные могут сделать…

— Как же они могут, коли такого заведения нет! Нельзя никак…

— Вероятно, и у них есть тоже пьяницы.

— Известно, в семье не без урода, только уж тогда молокане от такого человека отступаются, считают его негодяем, знакомства с ним не ведут и ничем не помогают.

— А хорошему человеку помогают?

— Страсть…

— Смотри, не соблазнись!

— Ну, нет, уж это дудки… Отцы, деды христианство соблюдали, так оно не приходится.

— Ведь соблазнился же Абрам Петрович, а уж на что богомольный человек был, ни одного праздника не пропускал, чтобы в церковь не сходить, заместо дьячков был…

— Батюшка наш говорил мне, что все это и вышло оттого, что он зачитался больно… Надо, вишь, и в книгах-то меру знать, тоже, вишь, и там нельзя перекладывать-то… Вон он читал, читал, на него затмение и нашло… разум-то и помутился…

Несколько раз и сам я заставал Абрама Петровича у Суетного, но никогда никаких религиозных разговоров слышать мне не доводилось. Он только критически относился всегда к людям, к укоренившимся порядкам и как будто силился достичь чего-то другого. Насколько Николай все свои убеждения основывал на «отцах и дедах», настолько Абрам Петрович поступал в силу мысли и доводов. Суетной не сознавал этой творческой силы мысли, Абрам же Петрович, наоборот, хотя и не выходил из теоретического созерцания, но все-таки словно чувствовал потребность теорию эту применить к жизни.

Как-то раз пришел я к Суетному. Больная жена его лежала на печке, сам же Суетной сидел с Абрамом Петровичем за столом и пили чай. Увидав меня, Николай выскочил мне навстречу.

— Жена совсем помирает, — говорил он. — За попом уж Нифатку послал.

— Что такое случилось?

— Горит вся словно в огне… без памяти…

— А ты бы к фельдшеру…

— Был уж.

— Ну, что же?

— Лекарства, говорит, нет никакого, значит, говорит, и ходить мне нечего. Напой, говорит, малинкой али мятой… Вот я ее и пою, а легче все-таки нет ничего…

Увидав меня, Абрам Петрович тоже встал из-за стола.

— И вы здесь! — проговорил я.

— Да-с, приехал свата навестить… Да кабы знал, что старуха помирает у него, не приехал бы ни за что.

— Вот это хорошо, — проговорил я. — Наоборот, больных-то и навещают.

— Это точно-с… Только когда помочь нечем, так уж лучше и не навещать.

Оказалось, что у Афросиньи была горячка.

— Да-с, — проговорил Абрам Петрович, — фершал теперича был бы очень полезен.

И потом, немного погодя вздохнув и защурив глаза, прибавил:

— Удивительное дело-с! Человек помирает, а помочь нечем… лекарства нет…

— А прежде-то, сват? И прежде ведь то же было… Отцы, деды сколько прожили, а тоже никаких «аптекарей» не было… Об лекарствах-то и знать не знали!

— Так, значит, и жить все по-старому!

— Тоже больше бога-то не будешь, в смерти и в животе он один волен… Коли смертный час подойдет, так тут хошь «разаптекарь», и тот не поможет.

— Зачем же ты за ним послал-то?

— Да все думается…

— А ты бы уж и не думал, коли по-старому жить хочешь… Нет, сват любезный… живем-то мы по-старому, только деньги-то берут с нас по-новому. Прежде «аптекарей» точно не было, так ведь мы за то и не платили им…

— Это справедливо…

— То-то и есть-то! Нет, сударь, — проговорил он, обращаясь ко мне, — поистине тяжелые мы времена переживаем, а все главная причина потому, что порядку нет никакого… По-настоящему все бы должно было лучше идти, а на самом-то деле ничего этого нет… Мужик извелся до такой степени, от него одна шелуха осталась… Извелся тоже и барин… Так и мечутся все, словно рук не к чему приложить… Все побросали… хошь трава в поле не расти. Забыли, как семье жить надо, как отец себя должен соблюдать, как мать, как муж с женой жить должен, как детей держать, а дети, глядя на отцов, тоже не знают, что им делать… Так и пошло все… Да чего-с! Забыли, как землю пахать надо, как хлеб убирать, как свое добро соблюдать… Денег мы платим прорву, а распорядиться этими деньгами никто не умеет. Человек захворал — лекарства нет, село загорелось — тушить нечем, учиться захотел — учителя нет, ехать собрался — бери с собой оси да оглобли, потому дорог нет, украли у тебя безделицу какую — рукой махни, работник сбежал — поклонись ему вслед, на слово поверил — дураком обзовут, расписку взял — не по форме написана… Только один кабак и процветает… Пьют, как никогда не пивали. И с какой радости, и на какие деньги пьют — придумать не могу… Кажется, у другого штанов нет, а пьян… Весь в крови, в грязи валяется и забыл про то, что люди увидать его могут.

Приехал батюшка, причастил больную и засел за стол.

— Ах, ах! — проговорил он, поставив дароносицу и поглядывая подозрительно на вошедшего в избу Абрама Петровича. — Ах, ах, Абрамушка, Абрамушка… как это возможно… что ты наделал… ах, ах…

Но Абрам Петрович только улыбнулся.

— А ты кушай, кушай, батюшка, — проговорил он, — вишь, хозяин-то водочки принес, выкушать просит тебя…

Батюшка оглянулся и, увидав возле себя Суетного, державшего на тарелке графинчик с водкой и рюмку, налил рюмку, перекрестился, перекрестил рюмку и, прошептав «Во имя отца и сына и святого духа», выпил ее залпом.

Когда батюшка, надлежащим образом закусив и выпив, стал собираться домой, он вызвал Абрама Петровича в сени.

— Ты вот что, — проговорил он настолько громко, что я мог слышать его разговор. — Ты того… смотри…

— Чего того? — как-то насмешливо, но все-таки степенно проговорил Абрам Петрович.

— Ты-то уж, господь с тобой… отрезанный ломоть… и прихода не моего… а все-таки того… Ты вот… часто больно к свату наезжать стал…

— Да ведь и ты, батюшка, не забываешь его. Нет-нет и зайдешь, да еще с матушкой и с детищем…

— Да я-то что! Я закушу и домой…

— Ну и я то же самое… благо человек-ат угощать любит…

— Ах, ах… все ты не то говоришь…

— Ну, а больше мне и сказать тебе нечего…

И, проговорив это, Абрам Петрович отвернулся от батюшки и вошел в избу.

Как тяжело ни хворала Афросинья, однако дело кончилось благополучно. И недели через три она слезла ужо с печки.

Между тем Нифату минуло уже девятнадцать лет, и Суетной принялся разыскивать сыну невесту. Поры этой он насилу дождался. Богатой невесты Суетной не искал, но искал девушку работящую, здоровую и хорошего поведения.

Объездил он все соседние села, деревни, все хутора и наконец в какой-то глухой деревушке, в которой не было еще ни кабака, ни лавочки, ни базара, Суетной откопал искомый клад. Он возвратился домой счастливый и довольный, и вот как он описал сыну красоту невесты: «Девка здоровенная, что в плечах, что в поясе — все одна, ровная. Груди навылет, едреная, румяная… Сало из-под кожи так и польется… ни вередов, ни чирьев, ничего этого нет… глаз веселый, вскинет и все видит. Сама невысокая, но коренастая, ноги прочные, маненичко с кривизной внутрь; станет, так не спихнешь, пошла это она лошадь закладывать за снопами ехать… Как упрется коленкой в оглоблю, так сразу супонь и натянула. Опосля того брикнулась в телегу, заиграла песню на всю округу и марш в поле! Ловкая девка и всех этих глупостев не знает… Ни, ни… как мать родила, так и осталась!»

Девушка понравилась Нифату, Нифат девушке; и в ту же осень по уборке хлеба состоялась и свадьба. Урожай в тот год был более чем удовлетворительный, и Суетной свадьбу сына справил на славу. Он наварил браги, купил ведер десять водки, зарезал несколько баранов, кур, подготовил рыбы, настрелял уток и гусей… Из церкви вплоть до дома молодых вели в венцах, и батюшка все время в ризе и с крестом в руках сопровождал их. Пир продолжался с неделю… И в избе, и вокруг избы народ толпился с утра до ночи… Пляски и песни не прекращались… Было проделано все, что только проделывается на свадьбах… И хмелем осыпали, и горшки били, и молодых заставляли целоваться… Суетной был на верху блаженства, желанная мечта его наконец исполнилась… Семья его прибавилась. Молодая, здоровая сноха внесла в эту семью такое счастье, какого Николай даже не ожидал. Все более или менее почетные люди тоже перебывали на свадьбе. Был батюшка с матушкой, старшина, волостной писарь, «аптекарь», Абрам Петрович, письмоводитель мирового… Даже сам жигулевский барин и тот не побрезговал. На первый же день свадьбы он с шумом подлетел к избе Суетного, вошел в избу и спросил себе стакан водки, стал в торжественную позу, произнес спич и выпил за здоровье молодых. Он даже своих лошадей давал на свадьбу «под невесту», украсил их лентами, бантами, заплел гривки, дугу обмотал платками, шляпу кучера утыкал павлиньими перьями, и тройка эта так мчала невесту, что та, укрытая с головой «шелевым платком», чуть не умерла со страху.

С первых же дней своего вступления с семью Суетного молодая Прасковья (так звали жену Нифата) не замедлила показать свое проворство. Отпраздновав свадьбу и оглядевшись, она тотчас же умелыми руками взялась за женское дело, и дело это приняло иной вид. Видно было, что делом этим принялась заправлять не хилая, болезненная и надорванная женщина, а женщина с молодыми силами и железным здоровьем. Утомленная свадебными хлопотами, а пуще наплывом чрезмерного счастья, Афросинья не замедлила залечь на печку, но на этот раз дергачевским обитателям не пришлось позубоскалить над Суетным, ибо белье на реке полоскал уже не он, а его сноха, да такая, у которой валек в руке гремел на всю деревню, у которой руки были мускулистые и которая, подоткнув подол и нагнувшись, показала такие красные и здоровенные икры, такие твердые ноги и такой могучий торс, что всякое зубоскальничанье становилось неуместным. Мужики, бывало, спят еще, а у Прасковьи в печи целый пожар идет, а сама она, засучив по локоть рукава, или тесто месила, или завтрак стряпала. Пригонят стадо, так Прасковье стоило только выйти на улицу и закричать: «Вечь, вечь, вечь!» — как все Николаевы овцы гурьбой вылетали на зов хозяйки и в ту же минуту марш в растворенные ворота. Как принялась Прасковья молотить хлеб, так только пыль столбом пошла, шлепнет цепом, так даже земля загудит, словно бабкой ударила. Молотит, а сама или песни играет, или прибаутки говорит, да такие веселые и смешные, что все со смеху животики надрывали. «Да ну те к лешему!» — заметит Суетной, а Паранька крикнет в ответ: «Ничего, батюшка, ничего, молоти знай, так-то ходчее пойдет!» Раз как-то на базаре краснорядец подлетел к Прасковье с недобрым предложением, Прасковья в ответ как размахнется, как хватит его по роже, так тот и с ног долой. «На-ка, вот, закуси!» — проговорила она и пошла своей дорогой. Насколько Прасковья была ловка, работяща и проворна, настолько же была она почтительна и к свекру и к свекрови. Первого называла она батюшкой, а вторую — матушкой, и действительно, привязалась к ним, как к родным отцу и матери. Нифата она полюбила сразу, сшила ему три ситцевых рубахи, купила пестрый платок на шею, связала перчатки из шерсти, выкрашенной фуксином, и сшила сама занавеску к постели. «Хоша и муж с женой, — говорила она, — а все же нехорошо!» — и начнет, бывало, ласкаться: «Хороший, говорит, ты у меня Нифатка, добрый, ласковый!»

И все это было в Прасковье так просто, правдиво и бесхитростно.

Даже Абрам Петрович, относившийся ко всему критически, и тот не налюбуется, бывало, на Прасковью.

— Ну, сват, — говорил он, — эта ничего… вывезет…

— Вывезет, сватушка, вывезет! — подхватывал Суетной и улыбался.

— Баба настоящая, как есть русская…

— Настоящая, сват, настоящая… Вечор сама огород вспахала…

— Ну?

— Вот те христос… с места не сойти…

— Так это, выходит, весной-то… в три сохи…

— В три сохи! А намедни, на помочи, во какой стакан водки долбанула…

— И ничего?

— Хошь бы в одном глазе! — И потом, подмигнув, добавил: — Эта дурака-мужа как раз к прялке привяжет!

И оба захохотали, причем живот Абрама Петровича пришел в обычное колыхание…