Вдруг в народ стали прорываться слухи о предстоящей будто бы войне. Жители деревень плохие политики, о существовании братьев славян никто даже не подозревал. То, что ясно как божий день человеку интеллигентному, следящему за перевоспитанием общественного и политического строя, перевоспитывающему, согласно этого строя, себя, свои нравы и привычки, то, в большинстве случаев, степному мужику является не только темным и загадочным, но даже совершенно непонятным. Только после уже, когда пролитая кровь заставит заговорить собственную кровь, когда до народа начнут доходить потрясающие эпизоды войны, когда он, по рассказам, узнает о существовании того народа, ради спасения которого проливается кровь, когда изувечат или убьют у него двух-трех близких ему существ, тогда только он начинает вникать и хотя смутно, но все-таки уяснять причину, вызвавшую совершающееся кровопролитие. «Бога вы не боитесь!» — говорит он тогда. Поэтому ничего нет удивительного, что хотя толки о предстоящей войне и прорывались в народ, но он не то верил, не то сомневался в справедливости этих толков.

Точно в таком же недоразумении находились и жители села Дергачей.

Про возможность войны они отзывались так: «Болтают, а кто ж ее знает!» Первую весть о предполагавшейся войне распустил жигулевский барин. Он заговорил о ней еще во время сербского восстания. Объявил, что едет добровольцем, но почему-то не поехал и даже оставался дома тогда, когда после правительство приглашало на службу отставных офицеров. Это «болтают» продолжалось довольно долго.

Но вот началась мобилизация войск, стали собирать билетных. Возвратившийся как-то из города Николай Суетной рассказал, что на соборной площади учили солдат маршировать, что он смотрел и дивился — как ловко солдаты эти вскидывали ружьями, как словно один человек, ходили скорым маршем, поворачивались направо и налево, барабанили и кричали «ура!». Заговорили о наборе, а вслед за тем в какой-то праздник после обедни вышел на амвон батюшка в ризе, вынул из кармана «граматку», отер со лба пот рукой и, проговорив: «Слушайте-ка, провославные!» — прочел манифест о войне. Сначала народ подумал, что это землю ему прирезать собираются, но вышло не то. «Болтают» перешло в действительность. Народ загалдел, стал расспрашивать: что и как? Кабатчик выписал местную газету «Листок», и чтение газеты этой привлекало в кабак толпы народа. Прочли «Листок», и повесили носы. Жители села Дергачей, знавшие лишь о существовании турка, француза и немца да черкеса, узнали, благодаря этому «Листку», что, «окромя» вышесказанных народов, «объявился вишь какой-то еще болгар, такой же православный, как и они, дергачевцы, только по-иному гуторящий, и что турок у болгара этого отнимает законных жен, волов, лошадей, насилует дочерей, а самого болгара режет и бросает».

С театра войны стали приходить письма, и все с письмами этими спешили к Нифату, который и прочитывал их приносившим. Сколько слез было пролито над этими письмами! Читались эти письма и перечитывались по нескольку раз, хотя, в сущности, кроме поклонов с далекой стороны, в них и не было ничего. «Вспомнил, вспомнил, родимый!» — и изба Суетного наполнялась раздирающим сердце, тихим, беспомощным всхлипыванием, к красным заплаканным глазам прикладывался конец грязного фартука, и тяжелый вздох вырывался из наболевшей груди. Пошло на войну из села Дергачей человек пять молодых людей, и опять слезы… но ведь бабьи слезы дешевы — чего смотреть на них!

За Нифата Николай Суетной не боялся. Он был одним из ревностнейших защитников «болгара» и до того заинтересовался судьбой его, что, глядя на кабатчика, выписал и себе «Листок». «Ах, Суетной, ах, Суетной! — зубоскалили опять дергачевцы. — Что делает-то! Смотри-ка, ах, Суетной!» И все политики села Дергачей, к немалому огорчению кабатчика, хлынули в избу Николая. Газета читалась вслух Нифатом и слушалась с жадностью. Война за «православных» стала интересовать дергачевцев, и они принялись спрашивать: «Что ж, скоро ли всему этому конец будет?» Кабатчик обозлился на Суетного и, чтобы снова привлечь к себе политиков, накупил лубочных картин, изображавших взрывы разных мониторов, и народ снова повалил в кабак. Слушая газету и поглядывая на картины, политики выпивали, и чарка опять пошла бойко. Но торжество кабатчика продолжалось недолго. Сметив, что картины интересуют дергачевцев, Суетной привез из города целую кипу этих картин и стал торговать ими. Картины были расхватаны мигом, и вскоре не было ни одной избы, в которой, рядом с иконами, не красовались бы разные взрывы и переходы.

Как только война была объявлена, так Абрам Петрович словно сам в себя ушел. Держал себя сдержанно, серьезно и только говорил, бывало: «Что ж, дело доброе, помогать друг другу надо!» Зато жигулевский барин так и крутился вихрем: «Победа, — орал он, стоя в тарантасе и восторженно махая в воздухе шапкой, — победа, поднимай образа, молись богу, десять тысяч турок в полон взяли!» Народ радовался, поднимал образа и в победах видел скорый конец народному бедствию.

Возбужденное состояние это нисколько не мешало, однако, семье Суетного хлопотать о своем, собственном очаге. Война за «болгара» сама по себе, а война из-за куска хлеба сама по себе. Николай, Нифат, молодая работящая Прасковья и даже хилая Афросинья войну эту вели до того разумно, что, несмотря на скудный в тот год урожай, им все-таки удалось уплатить Абраму Петровичу еще одну часть долга. Суетной был счастлив. Теперь оставалось за ним всего пятьдесят рублей, но и эту часть долга он вскоре значительно уменьшил, совершив удачную победу над волками. Ему удалось убить и изловить двух старых волков и трех молодых. Волков этих он предъявил в земскую управу, получил за них по три рубля награды и за столько же продал шкурки. Итак, волки эти дали ему тридцать рублей. Шестнадцать рублей он отдал в подати, а четырнадцать отвез Абраму Петровичу.

Вдруг в народе опять стали «болтать», что война затянулась, что на войну «осерчал француз с немцем, что черкес начал бунтовать и что, мотри, как бы не добрались и до одиночек». Суетной бросился в волостную. Писарь объявил, что точно «болтают», но что ничего «досконального» под руками не имеет. Суетной поскакал в город, обошел знакомых купцов, побывал в крестьянском присутствии, в земской управе, у предводителя, потолкался по базару и воротился домой словно ошпаренный. «Что?» — спросили его в один голос семейные. «Наплевать!» — объявил Суетной и возненавидел «болгара».

Народная болтовня осуществилась, и, действительно, в конце июля семьдесят седьмого года «добрались и до одиночек». Нифат словно ошалел, Прасковья опустила руки, Афросинья завыла, а Суетной обозлился. Жигулевский барин ездил и шумел: «Костьми ляжем!», а Суетной спрашивал: «Где же это такой закон нашли, чтоб одиночек брать… Нешто это возможно, турки вы, что ли, кровожадные! мы, коли так, батюшке царю на вас жаловаться пойдем!» Когда одиночки были собраны к волостной конторе, когда для них были наряжены подводы, то жители села Дергачей подняли такой крик и шум, что сотнику пришлось разогнать толпу палкой. В городе произошла та же история. Родители одиночек целыми толпами ходили к предводителю, к исправнику, стояли по нескольку часов у их подъездов и говорили о законах. Исправник толковал, толковал им, что закон не нарушен, даже охрип толковавши и наконец, не успев убедить в законности призыва, приказал городовым разогнать толпу, а молодых людей посадить пока в холодную… Так и сделали…

В народе, однако, стали опять болтать, что в какой-то губернии, где одиночки тоже были призваны в ратники ополчения, взбунтовались бабы и, побросав свои серпы, прямо с загонов, в одних рубахах, целой толпой штук в полтораста отправились к государыне императрице искать защиты . Болтали, что полиция не хотела пускать этих баб, но бабы разбили полицию и уж идут где-то далеко и не сегодня, так завтра будут на месте. Слух об этой бабьей экспедиции немного успокоил народ.

Второго августа Нифат был принят в ратники ополчения. Суетной возвратился в Дергачи, но ни он сам, ни жена его, ни сноха даже не были в силах приняться за работу. А пора была между тем самая рабочая, хлеб созрел, зевать было нечего, и в первый раз поля Суетного были убраны наемными руками. Суетной пошел в кабак, вернулся оттуда чуть живой, пьяный, молча завалился на полати и только на другой день рассказал домашним о «бабском походе».

Весть об этих бабах с быстротой молнии разлетелась по всей губернии, и народ с лихорадочным нетерпением ждал результатов этого похода. Но дни проходили, а о бабах не было ни слуху, ни духу. Принятых между тем ратников передали в распоряжение военного начальства. Их каждый день водили за город, заставляли петь веселые военные песни с бубнами и свистками и учили маршировке под звуки барабана. Только как-то Нифату не давалась эта наука. Скомандуют, бывало: «Напра-во!» — все повернутся направо, а он налево. Скомандуют: «Смир-но!», а он вдруг вопль подымет. Раза два офицер съездил Нифата по зубам, но толку вышло немного. Начальство заподозрило, что Нифат дурачком прикидывается, отправили его в больницу, но в больнице не знали, какими лекарствами лечить его, потому что в больнице он дурачком не прикидывался, а только тосковал. Его выпустили и опять принялись учить. На этот раз дело пошло лучше, и хотя Нифат и недостаточно отчетливо вышагивал, но офицер был уже рад и тому, что Нифат не ревел белугой, когда командовали: «Смирно!»

Вдруг прошел слух, что бабы свое дело охлопотали, они выплакали перед царицей все свои бабьи слезы, вызвали слезы и матушки царицы, которая тотчас же и послала царю телеграмму, а вслед за тем в городе было получено высочайшее повеление о возвращении в первобытное состояние ратников, имеющих по семейному положению льготу первого разряда.

Вернулся и Нифат.

При виде его вся семья воскресла, все вместе сходили в церковь, отслужили благодарственный молебен, а после молебна пришел к Суетному батюшка с матушкой и детищем, успевшим к тому времени кончить курс в семинарии, залезли за стол, и все пошло обычным порядком. Только за Нифатом стали замечать что-то неладное. Раз как-то позвали его в волостную какое-то условие за неграмотного подписать… Нифат пришел веселый, как ни в чем не бывало сел за стол, засучил рукава, расписался и ушел себе домой. Бумага эта вскоре попала к мировому, мировой прочел ее и вдруг видит, что вместо обычного рукоприкладства за неграмотных на бумаге было написано: «По горам твоим, Кавказ, пронеслась молва о нас». Мировой вызвал старшину, прочел ему надпись и пригрозил, что если ему вздумается еще раз представить такую бумагу в суд, то он ему всю бороду выдерет. Разгневанный старшина вызвал, в свою очередь, Нифата и выпорол его за «озорство». Другой раз был такой случай. Пошел как-то Нифат вместе с матерью в соседнее село на базар. День был теплый, ясный, на полпути присели они отдохнуть. «Матушка, — говорит ей вдруг Нифат, — что тебе горе-то мыкать, хочешь я тебя зарежу!» — «Будет тебе молоть-то!» — проговорила Афросинья, но Нифат перебил ее: «Отлично было бы… Я бы вот тут же могилку тебе вырыл, крестик бы воткнул, и спокойно было бы лежать тебе в могилке… Спала бы, отдыхала бы себе…» Но Афросинья и внимания не обратила на слова сына. Отдохнувши, они продолжали путь, справили на базаре что нужно и к вечеру вернулись домой.

Наступила молотьба. В описываемой местности яровые хлеба, по отдаленности полей, молотятся там же, на полях. Народ высыпал в поле и принялся за молотьбу. Запестрело поле палатками, покрылось стройными рядами копен, загорелось кострами. Из колыхавшегося золотистого моря оно словно превратилась в лагерь военных. Словно ряды солдат стояли крестцы и копны… В палатках отдыхали люди, а обед варили в котелках на кострах. Недоставало только барабана для довершения картины. Выехал в поле и Суетной со своей семьей… На проезжей дороге расчистили они ток, стали возить копны и принялись за молотьбу. Работа пошла дружно… только Нифат как-то работал неохотно и все куда-то исчезал. Поедет, бывало, за снопами, бросит лошадь, а сам исчезнет. Так прошло несколько дней, как вдруг на ток к Суетному приехал старшина в тележке, с колокольчиком, и привез с собой Нифата. «Бог помочь! — крикнул старшина. — Вот я тебе сына привез!» и вместе с тем объявил, что народ серчает на Нифата, что Нифат все становища обходил и поел всю кашу из котлов. Суетной даже руками развел. «Что это ты, Нифатка, напроказил!» — крикнул он, а Нифатка хоть бы слово… взял цеп и давай молотить. «Ты мотри, поучи его, — говорил старшина, — на первый раз я простил, а попадется вдругорядь — спуску озорнику не дам!»

Дня два Нифат проработал как вол, а на третий, когда все спали, опять куда-то пропал. Оказалось, что Нифат снова пошел шататься по полям, зашел на купеческую землю, наткнулся на становище купеческих работников и, увидав, что на становище никого не было, подошел к котелку, поел кашу, а что не доел, разбросал по полю. Наехал приказчик и, увидав Нифата, накинул ему аркан на шею, вскочил на лошадь и, подхлестывая Нифата нагайкой, погнал его в волостное правление. Версты четыре гнал он таким манером, наконец пригнал и доложил обо всем старшине. Его степенство приказал подать розог, Нифата растянули… Старшина сел ему на шею, сторож на ноги, а приказчику предоставили пороть. Штук сто всыпали Нифату, а он хоть бы голос подал, хоть бы пошевельнулся, а когда кончили пороть, молча натянул портки, молча поклонился старшине и молча пошел домой…

Прибежал ко мне Суетной, бледный, растрепанный, испуганный, и рассказал подробно о всем случившемся.

— Поедем, посмотри… — говорил он.

Мы отправились, но только что подъехали к избе Суетного, как увидали целую толпу шумевшего народа и тут же тарантас жигулевского барина и дрожки Абрама Петровича.

— Вяжи, вяжи его, — кричал барин, — чего смотреть-то, вяжи его, да в город к исправнику!

Мы вбежали на двор и увидали следующую картину: среди двора в одной рубахе с расстегнутым воротом стоял Нифат, двое мужиков закручивали ему веревкой руки, бабы стояли на крыльце и выли, жигулевский барин кричал и махал руками, а возле него Абрам Петрович.

— В полицию его, к исправнику! — кричал барин. — Где староста, где сотник?

Оказалось, что Нифат, зайдя в один пустой хлев, натаскал туда сухой соломы и принялся ее поджигать… Крик шел ужасный…

— Постойте, погодите-ка, — проговорил наконец Абрам Петрович, — чего его вязать-то… Что он, дерется, буянит, что ли… видите, стоит себе как агнец кроткий… И в полицию его не за что…

— Куда же его, по-твоему? — шумел барин. — Куда, говори, ну?

— Известно, куда больных девают! Болен, так и надо его в больницу везти…

Тут только догадались, что с Нифатом неладно что-то…

Для уборки хлеба Суетной нанял рабочих, заказал снохе Прасковье присматривать за ними, а сам повез сына в уездный город в больницу. Нифата освидетельствовали, положили в пробную палату, а Суетной возвратился домой.

Наконец рожь была обмолочена и ссыпана в амбары. Много денег пришлось отдавать рабочим. Пришлось расплачиваться за посев ржаного поля, за косьбу ржи, за молотьбу ее и, наконец, за уборку ярового. Пришлось опять Суетному потревожить деньги, припасенные на подати и на уплату долга Абраму Петровичу. Все ушло туда… Но Суетной о деньгах не тужил, лишь бы только Нифата вылечить, а деньги будут, но вышло не так. Недели три спустя после того, как Нифат был помещен в больницу, приехал к Суетному волостной писарь. Писарь этот привез предписание взять Нифата из больницы, так как последний оказался душевнобольным. Сначала никто не понял, что это за болезнь такая, но подвернулся батюшка и объяснил, что это значит: человек с ума сошел. Горю не было конца… Горе это не выразилось ни воплем, ни слезами, а молчаливою, глубокою тоскою, какой умеет только тосковать русский мужик. Явился Абрам Петрович и, узнав в чем дело, растолковал «свату», что надо везти Нифата в «губернию» в земскую больницу, где лечат душевнобольных. Убитая горем семья словно воскресла. Суетной поскакал за сыном, а через неделю Нифат был уже помещен в отделение душевнобольных.