В предыдущем рассказе моем «Волки» я успел уже отчасти познакомить моих читателей с Андрианом, тем самым доезжачим, с которым ездил я в Девятовской лес подвывать волков. Спустя несколько дней после описанного мне довелось познакомиться с Андрианом еще короче. На этот раз я встретился с ним не в лесу, не в обществе подвытой стаи волков, не в роскошную лунную ночь, а в собственной его квартире, в кругу его семейной обстановки, среди псов и щенков, в том самом охотничьем дворе, 6 котором я тоже успел уже сказать вам несколько слов.
Дело было так.
Узнав о начавшемся пролете вальдшнепов, я отправился к г. Сапину, выпросил у него разрешение охотиться в его лесах, взял с собою одного из типографских наборщиков по имени Кондратия Кузьмича и часов в шесть утра был уже в лесу. Мы начали с монастырской рощи. Кондратий Кузьмич, знавший прекрасно места, рассказал мне обстоятельно, где именно держится вальдшнеп, посоветовал идти полугорьями и, столь же обстоятельно изложив передо мною й собственный свой маршрут, вежливо раскланялся, пожелал мне удачи и, крикнув своего Азора, отправился низами. Мы положили сойтись на сапинских дачах.
День был прелестный, тихий, солнечный и до того теплый, что я с головы до ног был одет в летний костюм. Лес был покрыт еще листьями, теми осенними, роскошными, пестрыми листьями, которые придают ему особенный живописный наряд. Я шел и восхищался этой картиной. Что за прелесть! Рядом с темной зеленью дуба трепещет и золотится пожелтевшей листвой своей стройная осинка, а рядом с нею, словно обагренный кровью, могучий кряжистый Клен… То же самое и под ногами: возле побугревшего листа ландышей — изумрудная бархатная зелень мха, дикой мяты и тут же рядом несколько шляпок сочных, словно покрытых лаком, опенок. Точно крохотные зонтики, повыскакали они из земли, топырятся, пыжатся и словно напрашиваются в кузов…
Только что выбрался я на полугорье, как чуть не из-под ног выскочил русак. Точно сумасшедший, вылетел он, зашумел сухими листьями, бросился направо, метнулся налево и вдруг, поднявшись на задние лапы, принялся было смотреть на меня косыми глазами своими, но, увидав собаку, струсил и пустился без оглядки в самую кручь горы. Долго еще побелевшая шкурка его мелькала в стволах деревьев, долго еще слышался шорох торопливой скачки его, наконец, завалившись за гору, он исчез. Здесь и там звенели резвые синички — это, кажется, единственные певуньи осеннего леса, остальные или покинули его, или замолкли… Только стрекотали еще сороки и, перелетая с дерева на дерево, словно сплетничали между собою, словно ссорились, ругались, шумно хлопая своими крыльями и хвостами… Люблю я этот осенний лес!..
Достигнув полугорья, я послал вперед свою Лэди и пошел следом за нею. Часов пять прошатался я по этим горам; сначала держался средины полугорья, но, не подняв ни единого вальдшнепа, принялся, как говорится, ходить зря, то спускаясь вниз, то взбираясь на самые макушки гор, но и эти маневры, кроме усталости, не принесли ничего… Я не видал ни единого вальдшнепа… Не слыша выстрелов и со стороны Кондратия Кузьмича, я заключил, что и он бродит так же безуспешно, как и я… Наконец, часам к 12 пополудни, усталый и измученный от продолжительной ходьбы, я добрался до того ущелья, по которому раскинуты сапинские дачи. Словно крошечный городок представился моему взгляду.
Но мне было уже не до созерцания красот пейзажа, мне хотелось посидеть, поесть и отдохнуть… Я спустился с горы и принялся звать Кондратия Кузьмича.
— Кондратий Кузьмич! — кричал я во все горлў.
Но вместо Кондратия Кузьмича вылетели на меня несколько дворовых лохматых собак и с диким лаем набросились на меня,
— Кондратий Кузьмич! — кричал я. — Где вы? Ау! Год, гоп!..
Но ни мои «ау», ни мои «гоп-гопы» ничего не помогли. Кондратий Кузьмич словно в землю ушел. Собаки между тем окружили мою Лэди и принялись тормошить ее со всех сторон. Лай их далеко разносился по ущелью, раскатывался по горам, поднял целую стаю голубей, и, конечно, долго бы не справился я с этими озлобленными псами, если бы не вышел ко мне на помощь какой-то благообразный старик с длинною седою бородой, одетый в ваточное сак-пальто.
— Цыц! — крикнул он. — Цыц, вы, дьяволы!
Дьяволы мгновенно рассыпались в разные стороны, поворчали еще немного и затем расселись поодаль, посматривая на нас.
— Не вы ли г. Веселов? — спросил я.
Старин вежливо приподнял фуражку, вежливо раскланялся и отрекомендовался, что он действительно не кто иной, как Веселов — садовник сапинских дач.
— К вам есть записка от г. Сапина, — проговорил я, подавая письмо. — Он был так любезен, что разрешил мне охотиться в своих дачах.
— Очень приятно-с, — проговорил Веселов.
— Здесь на этих дачах я должен сойтись с другим охотником-товарищем. Скажите, не был здесь охотник в черном пиджаке, пуховой шляпе и с кожаной сумкой через плечо?
— Не видал-с! — проговорил Веселов. — Может быть, здесь, на дачах, нет ли его… Может быть, не сидит ли на какой-нибудь террасе или на каком-нибудь балконе… Посмотримте-с… может, и найдем-с…
Мы обошли все дачи: побывали в шахматной, переносной, павильонной, мониторе, облазили все башни, всё балконы, заглядывали под мосты, но, увы, Кондратия Кузьмича не было нигде. Наконец, забравшись на какую-то самую высокую башню, я, словно муэдзин, призывающий с минарета правоверных на молитву, принялся кричать во все стороны Кондратия Кузьмича. В силу подражания принялся за то же самое и г. Веселое.
— Кондратий Кузьмич! — кричал я с башни.
— Кондратий Кузьмич! — кричал Веселов.
Но, увы, крики наши пропадали даром. Их только повторяло эхо и, повторяя, словно смеялось над нами, словно передразнивало нас и, вдоволь насмеявшись, прятало звуки в темные ущелья…
Я сделал два выстрела, но и эти выстрелы так же, как и крики, были только повторены эхом и тем же порядком умолкли.
— Должно быть, нет-с! — проговорил Веселов и вслед за тем, как бы желая довершить свое одолжение, приложил обе ладони ко рту, откашлялся и, словно в трубу, прокричал благим матом:
— Кон-дра-тий Кузь-мич!
Кондратий Кузьмич! — повторило эхо раза два-три, и все замерло.
— Нет-с, — успокоил меня Веселов.
Делать было нечего. Взывания к правоверному остались ни при чем, и минарет приходилось покидать. Досаднее всего было то, что Кондратий Кузьмич обязательно взялся носить на себе мою сумку с провизией, там, в сумке этой, находились все мои съестные припасы, как-то: бутылка портвейну, сыр, икра, белый хлеб и даже запас папирос и сигар. Что было делать? Возвращаться в город не хотелось. Я порешил так: пройти ущелье вплоть до дачи г. Тендзягольского, закусить у него по знакомству, отдохнуть и затем, поднявшись на гору, идти по направлению к охотничьему двору. Так я и сделал. Я распростился с Веселовым, голос которого заметно охрип, и, крикнув свою Лэди, отправился в путь. Собаки снова было набросились на меня, но ненадолго, ибо при первом же: «цыц!», вылетевшему из охрипших уст Веселова, они оставили меня в покое и разошлись по своим местам.
Однако утолить свой голод и жажду на дачах г. Тендзягольского мне не пришлось, ибо почтенный Юрий Антонович, как истый хлопотун, успел уже переселиться в город и все свои дачи забил наглухо досками. Мне только пришлось сорвать два-три уцелевших от мороза георгина, несколько цветков настурций, и с букетом этим отправился под гостеприимный кров Андриана.
Переход мой от сапинских дач до охотничьего двора был столь же удачен, как и предыдущий. Я не видал ничего, кроме одного ежа, тотчас же при виде меня свернувшегося в клубок. Лэди набросилась было на него, но тотчас же отскочила и принялась неистово лаять и визжать.
Наконец, часов в пять вечера я добрался до охотничьего двора. Первое, что бросилось мне в глаза, это Андриан, сидевший на завалинке. В одной руке у него было шило, в другой дратва, а между ущемленных коленок торчал кожаный ошейник.
— Здравствуйте, — проговорил он.
— Здравствуй.
— Охотились?
— Да.
— Где же дичь-то?
— Дичи нет.
— Попусту, значит, проходили?
— Попусту.
Я подсел к нему.
— Это что ты делаешь?
— Ошейник чиню… Намедни на Громиле лопнул.
И потом, как-то прищурившись, улыбнувшись и фыркнув носом, он глянул мне прямо в лицо и проговорил:
— А ведь проклятые-то опять пришли.
— Какие проклятые?
— Да волки-то… Два старика и переярок.
— Ты почем знаешь?
— Отзывались… как же не знать… Я сегодня ночью опять ездил…
— Ну что же?
— Ничего… выходили…
— Подвывал?
— Ништо. Один-ат на ногу жалуется… мотри, зацепил кто-нибудь…
— И близко подходили?.
— Возле были… Один лобастый такой… полено здоровенное…
— Это что такое значит: полено?
— Нешто не знаете? — удивился Андриан.
Я притворился, что не знаю.
— А еще охотник! — крикнул он. — Известно — хвост! У волка хвост называется поленом, а у лисы трубой.
— Один ездил?
— Один…
— Уж они тебя разорвут когда-нибудь.
— Ну! зачем они разорвут…
— А что, — перебил я его, — есть мне очень хочется, с утра ничего не ел… Нельзя ли яичницу изготовить да самовар поставить?
— Что ж, ничего, это можно.
— Хозяйка твоя дома, что ли?
— Куда же ей деваться-то? Знамо, дома… бабье дело известно какое… ухват да наперсток с иглой…
— Так можно, значит?
— Известно, можно…
Андриан свернул дратву, свернул ошейник, сунул в карман шило и нырнул в калитку. Вслед за ним пошел и я.
Однако позвольте познакомить вас покороче с этим Андрианом.
С виду доезжачий Андриан был самый обыкновенный мужичишка: небольшого роста, невзрачный, с лицом, заросшим не то рыжими, не то желтоватыми волосами, с приплюснутым, постоянно лупившимся носом и какими-то светло-голубыми, словно рачьими, глазами. Он носил длинные волосы, подстриженные «в скобку», часто встряхивал ими и спереди имел вихор, весьма походивший на вычурно зачесанный тупей. Одевался Андриан тоже мужик мужиком: носил красные рубахи с косым воротом и желтые верблюжьего сукна штаны, заправленные за голенища сапог. Словом, в нем не было ничего такого, что бы могло придать какую n6h то ни было типичность, какую бы то ни было особенность. Но все это было только с виду, в сущности же Андриан вовсе не походил на обыкновенного мужика. Он страстно любил собак, страстно любил охоту, знал поименно всех «господ охотников» не только Саратовской, но и соседних губерний и точно так же отлично помнил клички всех более или менее знаменитых собак, их родословную, цвет и отличительные их качества. Андриану было лет сорок пять с лишком. К кружку саратовских охотников он относился как-то не с особенным уважением: за охотников их не считал (может быть, потому, что кружок не имел борзых) и терпеть не мог немцев. Только к «лицам благородного сословия», как он называл дворян, он относился с видимым почтением, усматривая в них как бы отпрыски тех «господ», с которыми когда-то в старые годы вожжался. Андриан как бы гордился этими «старыми годами», любил вспоминать о них, а о знаменитых охотах Столыпина, Мачеварионова, Лихачева, Каракозова и других говорил даже с каким-то упоением, захлебываясь, заливаясь и чуть не со слезами на глазах.
Мыкаясь всю жизнь свою с гончими, немудрено, что Андриан знал как свои пять пальцев и все охотничьи места. Он знал поименно каждый остров, все особенности этого острова, лесные дорожки, перемычки, овраги, лисьи норы, мочажины; знал, как и где именно пойдет зверь, и искренно сокрушался, что все эти охотничьи Палестины с каждым годом все вырубаются и вырубаются. Он помнил, например, что Буданиха и Плетневка считались самыми зверьистыми местами, что в Буданиху приезжали на охоту за 200, за 300 верст, а теперь Буданиха эта вырублена сплошь, выбита скотиной и до того оголена, что даже зайцу негде притулиться. Точно то же происходит, по его словам, и с островами по течению рек: Медведицы, Хопра, Вороны, Аркадака и других.
Семья Андриана была довольна значительная: она состояла из его жены, Агафьи, трех сыновей, из которых старший, Николашка, обучался в какой-то школе в Саратове, и грудной девочки. На жену свою Андриан смотрел как на необходимость «по домашности» и в разговоры с нею не вступал. Он и вообще на женщин, так же, как и на немцев, не, обращал внимания и почему-то и тех и других называл «баловством». Только под пьяную руку иногда подлетит, бывало, к какой-нибудь бабе, ширнет ее, помнет, а затем, наддав коленкой, отойдет прочь. В молодости, однако, Андриан был не таков: «баловства» не гнушался, был любим девками и бабами, и хотя даже и тогда особенного уважения к ним не питал, но тем не менее и не брезгал. В то, время он умел и песенку сыграть, и на балалайке отбренчать, и подарочки дарить. То, бывало, колечко купит, то платочек, то орешков и, глядишь, стоит где-нибудь у плетня огорода, обнявшись с красавицей, прильнет, бывало, к щеке ее, да так и замрет.
Когда-то Андриан был, конечно, крепостным человеком и принадлежал помещику капитану Будораге. Будорага этот был в полном смысле слова «широкая натура». Любил поесть, любил выпить и хотя состоянием обладал небольшим, имел всего душ триста, но охоту держал большую. С охотой этой капитан всю осень перекочевывал с места на место, забирался иногда в соседние губернии, соединялся с другими охотами, прихватывал с собой «мелкотравчатых», травил волков, лисицу, зайцев, пил, ел, сибаритничал и наконец досибаритничался до того, что промотал все свои души и умер в нищете. В сущности был он человек не злой, но на охоте под пьяную руку доходил иногда до жестокости: порол охотников, порол пастухов, заступавшихся за свои стада, порол лошадей, порол собак…
В охоту капитана Будораги Андриан попал с малолетства. Сначала был «корытничим» и мальчиком при псарне, затем выжлятником и, наконец, был возведен в должность доезжачего. Будучи «корытничим», Андриан жил в землянке грязной, сырой вместе с собачьим кухмистером хуже всякой собаки, ибо для собак были поделаны в закутах нары, на которые ежедневно постилалась солома, а у него никаких нар не было. Зимой каменные стены землянки промерзали насквозь и покрывались ледяной корой, а весной и осенью сквозь стены сочилась вода, стекала на земляной пол и превращала его в болото. В землянке этой в особом котле варился «махан», заваривалась овсянка, и пар от котла густым облаком наполнял землянку. Только весной и летом Андриан оживал. Он вылезал тогда из землянки, как сурок из норы, и целые дни проводил на воздухе, отогреваясь на солнышке и любуясь красивыми окрестностями. Иногда он брал с собою щенков и уходил с ними в поле; ляжет, бывало, там на спину, а глупые щенки примутся сначала лаять на него, потом лизать лицо и руки, затем, вскарабкавшись на грудь и живот, теребить его за платье. И Андриан рад, бывало, хохочет и переворачивается с боку набок. Доставались Андриану колотушки и от кухмистера, я от выжлятников, и от псаря, но колотушкам этим он не придавал особенного значения, только почешется, бывало, и вообще жизнью на псарне был даже доволен. Он привязался к собакам, которых знал еще слепыми; привязался к людям; оделявшим его колотушками; привязался к лошадям, к бесшабашной охотничьей жизни и до того сроднился с жизнью на псарне, с ее обыденными порядками, с гамом и воем собак, с хлопаньем арапников и звуком рогов, что когда наступала осень, когда охота уходила и на псарне оставался он один с щенками, то ему становилось невыносимо скучно. Он бродил из угла в угол, заглядывал в опустевшие закуты, в опустевшие конюшни и мысленно переносился туда, где происходила лихая травля волков, лисиц и зайцев, где острова наполнялись ревом гона, где гремели рога и голоса доезжачих и выжлятников, где ночью горели разложенные костры, а вокруг костров этих лилось вино, воздух оглашался песнями и земля потрясалась плясками.
Наконец наступила и его пора. Андриану минуло 15 лет, и его сделали выжлятником. Тот, кто знает обязанности выжлятника, тот поймет, конечно, что доля его незавидная… Целый день с утра и до ночи мычется этот несчастный человек, сидя на своей лошади, и минуты нет у него свободной. Только что набросит гончих, как уж он изволь помогать доезжачему. Пошел ли зверь на кругах, он должен его перескакать и направить в стаю, а если перевидит зверя, тотчас же в рог давай голос: по волку с двумя перебоями, по лисе — с одним. Прорвутся гончие — доезжачий; на месте стоит, в рог отзывает, а выжлятник лети за гончими, отхлопывай их и ори во всю мочь: «Чу! Слушай рог!!!». Если в острове есть красный зверь, а гончие натекли на зайца — он спеши остановить их и направить на доезжачего; перевидит выжлятник во время гона отсталых гончих, изволь подбить их и опять ори: «Чу! к нему!!.» Доезжачий уж вышел из острова, подзывает гончих, уж охотники давно спешились и успели уже пропустить по третьей, а то и по четвертой, а выжлятник все еще мычется по лесу, подбивая к рогу отсталых; лошадь его в мыле, рожа в крови, во рту пересохло, горло от крика перехватило, а он все; мычется и ждет не дождется той минуты, когда доезжачий сделает ему позыв: «Иди вон!»
Тем не менее, однако, Андриан был счастлив. С поступлением в выжлятники колотушки заменились уже «лупцовками» со стороны доезжачего, но и «лупцовки» эти не заглушили в Андриане страсти к охоте. Ему нравилась эта дикая, разгульная жизнь, и с каждою осенью он пристращивался к ней все более и более. Года четыре пробыл он выжлятником и, наконец, попал в доезжачие. С поступлением в доезжачие Андриан, так сказать, достиг высшей ступени, охотничьей иерархии. Он сделался уже начальством, под его командой находились уже выжлятники, и ему не было, уже надобности мыкаться по острову и ждать позыва: «Иди он!» Степенно подъезжал он к острову, останавливался от него саженях во ста, чтобы до наброса не побудить зверя, и, дождавшись сигнала в рог в два тона, что означало: «На… брось!» или «Ме…чи!» — он с помощью выжлятников размыкал гончих и, постояв минут пять, пускал их в остров. Ш в ту же минуту остров оглашался его криком. «Полезь, — кричал он, — полезь, гончие, полезь! Собаченьки, добудь, добудь! Сюда, други! Сюда, родные! Тут улез! Тут, улез!» И порсканье его с звонками, переливами и прибаутками раздавалось по всему лесу. Но вот слышит Андриан, что Цыганка тонким дискантом отозвалась по следу, завторил ей Докучай, затянул басом Помыкай, и Андриан встрепенулся. Мигом летит он в ту сторону. «Чу! к нему! — кривит он, подзадоривая стаю к вожакам. — Чу! к нему!» — и во все время гона держится на слуху у гончих… И все это Андриан проделывал не суетясь, не торопясь, а, напротив, как-то даже степенно и важно. Он как-то всегда умел вовремя справить гончих и, несмотря ни на какую обширность и заразистость острова, выставить зверя в поле. Он не суетился, а между тем гончие гнали у него стайно, не в отбой и не вразбивку; зверя в острове не душил, а выставлял на охотников; по острову зря не носился и лошадей не мучил.
Несмотря, однако, на все это, Андриан не всегда угождал сумасбродному капитану, и редкое поле проходило без «лупцовки». Раз как-то он до полусмерти избил Андриана. Дело было так: требовалось из одного громадного леса перевести выводок волков в отъемный остров, отделявшийся от леса небольшой перемычкой. Поступают в подобных случаях таким образом: едут в остров, начинают подвывать волков и, когда волки перейдут, спешат обставить остров охотниками, чтобы преградить волкам путь к отступлению, и набрасывают в остров гончих. Точно так поступил и Андриан, он перевел волков, но капитан запоздал, и, когда гончие были наброшены, волков уже в острове не было. Стая прошла остров молча и капитан вмиг рассвирепел. С поднятым арапником подскакал он к Андриану, соскочил с лошади и принялся колотить его и по лицу и по голове. Кровь брызнула, но кровь эта не остановила расходившейся барской руки — удары арапника продолжали сыпаться, и никто не заступился за несчастного Андриана: ни «лица благородного сословия», бывшие тут же, ни выжлятники, ни борзятники… Заступилась только за своего пестуна стая гончих, стая псов, кормившихся падалью и овсянкой, и как только Андриан упал без чувств на землю, так эти четвероногие мстители и заступники накинулись на капитана Будорагу и чуть не разорвали его на части.
Андриан прохворал месяца два и с этих пор не мог хладнокровно говорить про своего господина и даже выключил его из числа «лиц благородного сословия». Впрочем, Андриан в качестве доезжачего пробыл у него недолго, и в следующую же весну капитан продал его за 150 р. помещику Курганову в Симбирскую губернию. Несколько раз допрашивал я Андриана, за что именно капитан разгневался на него, но на все мои допросы Андриан отвечал только, что «маленичко сшалил!». В чем именно состояла эта шалость, он, однако, не говорил, и только впоследствии я узнал, что шалость эта заключалась в следующем. У капитана была возлюбленная по имени Глаша. Глаша эта была из дворовых девок и отличалась хорошенькими, лукавыми глазками, каштановой роскошной косой, белизною лица, хорошеньким ротиком, украшенным рядом белых зубов, и стройностью талии. Капитан пленился ею в то время, когда Глаша, подоткнув подол платья и засучив рукава, полоскала в реке белье. Нагнувшись, она напевала какую-то песенку и в такт этой песенке била вальком по белью. Капитан стоял сзади и любовался Глашей, наконец, не вытерпел, подкрался к девушке и ущипнул ее. Глаша ахнула, валек вывалился из рук ее, а раскрасневшееся лицо и разгоревшиеся глазки словно обожгли барина. Дня два шли переговоры, а на третий, когда сумерки окутали барский двор, дворня видела, как старая ключница через заднее крыльцо вместе с пятнадцатилетней Глашей шмыгнула в барский дом. Прошло после этого года три, у Глаши было уже двое детей, но даже и дети эти не могли заставить ее привязаться к старому, ненавистному капитану. Девушка искала иной любви, такой, чтобы и ее собственное сердечко не билось спокойно и ровно, чтобы и ее руки искали объятий, чтобы и ее губки жаждали поцелуя, да такого поцелуя, от которого бы кровь закипела, в глазах помутилось и голова кругом пошла!.. И вот, стоя у окна с ребенком у груди, Глаша начала засматриваться на молодого доезжачего. Некрасив он был, правда, но девушке нравилась в нем удаль безответная, песня широкая да нрав веселый! От таких взглядов до сердечной речи недалеко: встретились как-то Андриан с Глашей в саду, перекинулись несколькими словами, пошутили, посмеялись и разошлись. Встретились еще раз, опять пошутили, только на этот раз, расставаясь, Андриан как-то незаметно притянул к себе Глашу и крепко поцеловал ее в щеку. При третьей встрече он только было обнял Глашу, только было прижал ее к себе, как вдруг, откуда ни возьмись, капитан — и на следующий же день Андриан был отправлен к Курганову. Андриан даже не простился ни с кем, он только зашел на псарку, перегладил и перецеловал всех своих заступников, крикнул на них: «Стой! гончие, в кучу!», когда они вздумали было завыть, и, отерев кулаком слезы, зашагал с барским письмом за пазухой в Симбирскую губернию к новому своему помещику.
С освобождением крестьян сделался и Андриан вольной птицей. Но даже и воля не заглушила в нем страсти к охоте, напротив, он еще сильнее привязался к ней. Он перебывал почти во всех охотах и с особенным удовольствием вспоминал то блаженное время, когда он служил в охоте Лихачева под руководством идеала псарей знаменитого Василия Трифонова, когда-то купленного Лихачевым за три тысячи рублей. У Лихачева он пробыл несколько лет кряду, и, когда охота эта, подобно многим другим, исчезла с лица земли, Андриан поступил в кружок охотников и поселился в описываемом охотничьем дворе…
К этому-то Андриану я и завернул отдохнуть.
Только что переступили мы с Андрианом за порог калитки и только что гончие сметили следовавшую за мною с поджатым хвостом Лэди, как в ту же минуту псарный двор огласился неистовым лаем и воем, и вся стая гончих, словно стадо диких зверей, поднялась на ноги и набросилась было на нас, но Андриан быстро водворил порядок.
— Стой! — загремел он. — Стой! в кучу!
И в ту же секунду все смолкло: гончие откинулись назад, свалились в кучу и, молча прижавшись в угол двора, покорно завиляли хвостами.
— Стой! — крикнул еще раз Андриан и затем, пропустив в сени вертевшуюся у ног Лэди, проговорил, обращаясь ко мне:
— Пожалуйте, не бойтесь.
Немного погодя я был уже в комнате Андриана и, сняв с себя охотничьи доспехи, сидел на скамье возле окна, выводившего на псарку. Я был совершенно счастлив и, вытянув утомленные долгой и напрасной ходьбой ноги, отдыхал в полном смысле этого слова. Помещение Андриана оказалось весьма приличным. Оно состояло из небольшой комнатки, обшитой гладко выстроганным тесом, с русской печью в углу, в которой была пристроена еще небольшая печурка с вмазанным в нее котлом. В котле этом кипела вода. В углу против печки помещалась небольшая кровать, заваленная каким-то тряпьем и полушубками, на которой сидело двое чумазых ребят с баранками в руках. Ребята эти были дети Аидриана. Небольшой киот с образами, шкапчик с чайной посудой, дубовый стол и несколько развешанных по стене ошейников, арапников, кинжалов и два медных рога довершали убранство комнаты. Жена Аидриана, Агафья, женщина лет 35, худая, сморщенная, с грудями в виде табачных кисетов, копошилась у печки, вытаскивая чугун с наваром для собак. При виде ее Андриан словно вспомнил о моем голоде.
— Самовар ставь! — крикнул он. — Скорее, скорее. А потом яичницу изготовь на сковородке… Яйца-то есть, что ли?
— С пяточок наберется, — проныла Агафья.
— Ну и ладно… Ставь, ставь самовар-ат…
Агафья засуетилась, поставила на край печки чугун, прибрала ухват, сняла с полки самовар и торопливо вышла с ним в сени.
— Это твои дети? — спросил я Андриана, смотря на ребят.
— Ништо, мои… да тут не все еще… Там в чулане есть девчонка, да в Саратове один в училище учится… Наши охотники, значит, определили его туда на свой кошт, по два рубля с человека в год платят.
— В каком это училище?
— Там, возле Киновии, по Московской налево…
— А эти учатся?
— Старшего-то Антошка-выжлятник обучает.
И, помянув Антошку, он проговорил с беспокойством:
— Чтой-то долго нет его…
— Кого это?
— Да Антошки-то! В Саратов, к Митрофану Павловичу услал его, еще солнышко не вставало…
— Зачем?
— Да вот доложиться, что в Девятовке волки опять обозначились. Взять бы их надоть… чего же им шататься-то… Пусть охотникам повестки дадут…
И, немного помолчав и почесав в затылке, он прибавил:
— Так в те поры немец прозевал их…
— Какой немец?
— А право не знаю, как его звать-то!.. «Лиц благородного сословия» я всех поименно знаю, а этих-то, шут их запомнит!.. Сам своими глазами видел… Волк-то мимо его скачет, а он в другую сторону глаза-то таращит… Шагах в десяти от него был… Ну, а что, каковы наши гончурки-то? — спросил вдруг Андриан и улыбнулся самой глупейшей улыбкой.
— Ничего, гончие хорошие.
Андриан даже обиделся.
— Как это «ничего»? — проговорил он. — Да вы лучше-то видали ли когда?
— Есть и лучше…
— Есть, да редко… вот что-с… Вы, значит, не понимаете ничего. Гончие наши в натечке зверя чуткие, мастероватые, полазистые, нестомчивые, окромя того паратые — у зверя на хвосте висят… вот что-с!.. Тут уже недосуг зверю разнюхивать да разглядывать, а настоящим лазом идет… Зверогоны лихие… А вы — «ничего»!.. Разве так-то можно говорить!..
— А которые из них лучше всех? — спросил я.
— Вот то-то и есть!.. На охоте были, а не знаете… Ворон да Хлестало… Уж это мастера, вожаки!.. Уж эти не сорвут, не пролезут мимо зверя, хоша бы он через реку отбыл или мокрыми и каменистыми местами побежал… Уж у них — шалаш! ни упалого, ни отселого, ни удалелого зверя нет… Вот что-с!.. Помните, намедни в Девятовке-то гон-то каков был. У меня индо шкура задрожала… Ведь я тоже не у плохого доезжачего-то обучался, поди, слышали про Василия-то Трифоныча?
— Как не слыхать!
— Доезжачий был первейший. Недаром за него Лихачев-то три тысячи рубликов отвалил. Тоже всякий-то с делом этим не управится. И ездить привычку надо иметь, да и гончих составить тоже умение требуется.
В это время Агафья принесла самовар и, поставив его на стол, принялась собирать чайную посуду.
— А что, махан-то варится, что ли? — спросил ее Андриан.
— Готов.
— Это что значит «махай»?
— А вы не знаете?
— Не знаю.
— Что же вы немец, что ли?
— Да это слово-то нерусское…
— Чудесно, — проговорил Андриан укоризненно, — а еще охотник!..
И потом вдруг, обратись к меньшому своему сынишке, клопу лет четырех, проговорил:
— Сережка! Научи охотника-то, что маханом прозывается…
— Мясо лошадиное! — прогнусил Сережка. Андриан даже расхохотался.
— Эх, вы! — проговорил он и, взяв фуражку, вышел из комнаты.
Как только показался он на дворе, как гончие снова разволновались.
— Что, милые! Что, гончурки? — кричал Андриан, лаская собак. — Проголодались, видно… Погоди, вот Антошка приедет… мигом накормлю. Ого-го-го-го!.. Стой, в кучу! Хлестало, Звонило… Стой!..
И, приласкав и потрепав собак, он вместе с ними отправился по направлению к калитке. Антошка, видимо, беспокоил его… Он подошел к калитке, приложил ко лбу руку козырьком и принялся смотреть на извивавшуюся лентой дорогу. Между тем Агафья успела уже поставить на стол чай, сахар и стакан с блюдечком.
— Вам сливок не подать ли? — спросила она.
— А разве есть?
— Как же не быть! Тоже, поди, коровенку держим… С малыми ребятами нетто можно без коровенки…..
— А коли есть, так давай.
— Сейчас, только на ледник схожу… Я вам всю бадеечку принесу, там как знаете, так сами сливочки-то и снимайте.
— Ну ладно, тащи всю бадеечку.
Агафья вышла, а я принялся заваривать чай, как вдруг со двора долетел ко мне озлобленный крик Агафьи.
— Ах, окаянный! ах, непутевый! — кричала она, размахивая пустой бадейкой. — Ах, бестыжие глаза твои!.. Опять украл… опять стискал… Ах ты, татарин лопоухий… ах ты, разбойник… совести в тебе нету!..
Я даже окно растворил.
— Что случилось? — спрашиваю.
— Да что? Ведь опять стащил… Только было сегодня бадеечку надоила, только было хотела вечерком ребятишек молочком напоить… глядь, а бадеечка-то пуста…
И, снова помахав бадейкой, она вдруг обратилась к калитке, в которой стоял Андриан, все еще продолжавший пристально смотреть на дорогу в ожидании Антошки, и завыла в голос:
— Ты что это, окаянный, делаешь?!. Что же мне запирать, что ли, от тебя ледник-то!.. Запирать, что ли!.. Говори: куда молоко-то девал? Опять на щенков на своих извел, треклятых…
— Ну, а ты не ори, сволочь! — раздался голос Андриана.
— Ах ты, вор эдакий! Ты хоть бы о детях-то помыслил… У собственных своих детищей ради щенков молоко ворует! а?.. Ну, не бесстыжие ли глаза твои!..
Но Андриан даже и вниманья не обращал на вопли жены и, как ни в чем не бывало, продолжал себе глядеть на дорогу.
— Что такое случилось? — спросил я Агафью, когда та взошла в комнату.
— Нет вам сливок! — оборвала она. — Все до капельки украл.
— Кто?
— Известно, кто у нас здесь молоко-то ворует!
— Неужто Андриан?
— Кому же еще?
Я даже расхохотался.
— Вам смешно, а мне не до смеху. Как только заглядишься, так и поминай как звали! Сегодня утром целую бадейку доверху налила, нарочно в угол припрятала и капустой прикрыла… Так нет! нашел-таки проклятый… Ну, постой же, — прибавила она, стуча кулаком по столу, — постой же, я тебя проучу… только попробуй еще!.. Не посмотрю, что муж… за шиворот — и к мировому… Только попробуй… Я тебе докажу, как у детей молоко воровать!..
Но в это время раздался скрип ворот, и во двор верхом на коне въехал Антошка. Следом за ним, переваливаясь с боку на бок, шел Андриан.
— Что долго? — спрашивал он соскочившего с седла выжлятника.
— Да в городе не было его, — отвечал тот. — За «вальшнеками» ездил… Только недавно вернулся.
— Ну что ж?
— Сейчас сам сюда будет.
— Говорил про волков-то?
— Говорил. Хорошо, говорит, сейчас сам приеду; посоветуемся тогда…
— Те-ек!.. — протянул Андриан задумчиво, но тут же встрепенулся и прибавил:- Ну ладно! расседлывай же скорее лошадь, да давай собак кормить.
И, обратясь к собакам, он загоготал во все горло:
— О-го-го, собаченьки! Сюда, сюда, родимые!..
Я взглянул в окно, и только одна голова Андриана высовывалась из-за облапившей его со всех сторон стаи гончих.
Я напился чаю, съел целую сковородку яичницы, накормил свою Лэди и начал уже собираться домой, как вдруг к охотничьему двору подкатила тележка, запряженная парою рыженьких лошадок. Приехавший был не кто иной, как распорядитель охоты.
— А! какими судьбами? — проговорил он, увидав меня.
Я рассказал ему про свои похождения, про неудачу и наконец про исчезновение Кондратия Кузьмича с сумкой с провизией и сигарами.
— Какой это Кондратий Кузьмич? — спросил он.
— Наборщик из типографии. Мы с ним вместе было по вальдшнепам пошли.
Митрофан Павлович даже расхохотался.
— Поздравляю! — проговорил он. — Да я этого Кондратия Кузьмича часов в девять утра на Немецкой встретил. Шел он с ружьем, с сумкой и с собакой.
— А разве вы его знаете?
— Еще бы! Я, батюшка, всех охотников знаю… Слава тебе, господи! Не первый год охочусь… Я еще спросил его: «Откуда, мол, волшебный стрелок?» — «Из монастыря!» — говорит. «Говеете, что ли?» — «Нет, говорит, разговляться собираюсь!» — и при этом похлопал по сумке… Ну а теперь что намерены делать?
— А теперь хочу домой идти.
— Пешком?
— Пешком,
— С ума вы сошли! Да разве это возможное дело!..
— Как же быть-то!
— А вот как. Я сейчас распоряжусь охотой и потом вас довезу.
И, проговорив это, он крикнул Андриана.
— Ну что, как? — спросил он его.
— Да ничего-с, все слава богу-с… Волки опять здесь в Девятовке.
— Проверял?
— Ништо, проверял.
— Все налицо?
— Все… Один старик на ногу жалуется. И, немного помолчав, он прибавил:
— Я бы советовал взять их…
— А я было в Побочную хотел… Тут три праздника кряду будут, мне и хотелось в Побочную…
— В городской лес, значит? — спросил Андриан.
— Первый день городской взять, а на другой-то Будаииху да Плетиевский враг… Ты как думаешь?
— Что ж, и туда можно… Острова зверистые… Только в городском-то надо прежде норы заткнуть в той вершине, на которой лесная сторожка-то стоит.
— Так и порешим. Завтра с утра ты пойдешь в Побочную, переночуешь, переднюешь, а послезавтраго к вечерку-то и мы подъедем.
— Где же останавливаться-то? — спросил Андриан. — На сапинеком дворе, у немцев, что ли?
— У немцев, конечно.
Андриан даже в затылке почесал.
— Что, не нравится?
— Не люблю я их, шутов…
— Ну как же быть! больше негде…
— Известно, негде… Только уж вы прикажите подводу взять, потому без овсянки туда невозможно.
— Конечно… А что собаки — в исправности?
— Ничего.
— А Набат?
— Все по-прежнему.
— Ты бы масла ему дал, чтобы псовину-то очистить. Ну, а щенки?
Услыхав этот вопрос, Андриан даже просиял, встрепенулся как-то и, защурив глаза, заговорил нараспев:
— Щенки у меня, Митрофан Павлович, вот в каком порядке, что лучше желать нельзя. На редкость — вот какие щенки… Уж я их и к рогу приучил… И такие-то позывистые стали, что не хуже стариков… Состаил их, к стойке приучил, а на смычках куда хошь веди… Вот какие щенки!
Минут 10 распевал Андриан про этих щенков и высыпал, кажется, целую кучу охотничьих терминов.
Мы пошли взглянуть на щенков. Помещались они на особом небольшом дворе, отделявшемся от главного дощатой стеной с навесом. Щенки оказались действительно превосходными и в большом порядке. Несмотря на то что им было всего месяцев 6 — 7, но в них уже заметны были все статьи, лады и; вообще все признаки кровных и породистых гончих: глаза выпуклые, на слезах с кровавыми белками; тело мускулистое, не сохастоватое, чутье мокрое, гон (хвост) крепкий, короткий, не повислый; ноги и голова сухие, не густошерсты, — словом, по всему было видно, что щенки будут непременно чутки к натечке зверя, мастероваты, нестомчивы и полазисты.
— Я их молочком покармливаю, — говорил между тем Андриан, улыбаясь. — Только уж больно хозяйка меня донимает…
— А что?
— Так в бороду и норовит… Этакая проклятая, чтоб ей пусто было…
— Захотел ты от бабы разума! — подшутил Митрофан Павлович. — Нешто они понимают!
— Ничуть! — подхватил Андриан с некоторым даже озлоблением. — Как есть назем… голый назем, и шабаш!
— А что, собак кормил?
— Никак нет еще, Митрофан Павлович, все Антошку поджидал.
— И отлично, что запоздали… Кстати, и мы посмотрим… Ну, ступай, приготовляйся.
Андриан ушел в избу, а мы уселись на крылечке. Так как гончие все были заперты по закуткам, то псарный двор в данную минуту имел совершенно пустынный вид. Словно на нем и не было никогда ни единой собаки. Все было подметено, все вычищено. Среди двора стояло громадное корыто сажени три длиною и четверти две шириною, сколоченное из досок. В этом-то корыте и производилась кормежка собак. Вскоре появились Андриан и Антошка, неся на плечах довольно значительных размеров ушат, наполненный только что запаренной овсянкой. Овсянку эту вылили в корыто, и пар от нее заклубился во все стороны. Тишина продолжала царствовать. Андриан надел па себя чистый фартук, взял мешалку и принялся ею размешивать овсянку.
— Неси махан! — приказал он Антошке как-то особенно серьезно.
Антошка юркнул в избу и немного погодя снова вышел с двумя железными ведрами, наполненными приваром с мелко изрубленными кусками махана. Привар этот был вы лит в овсянку, и снова Андриан принялся мешать в корыте. Ушат и ведра были убраны Антошкой под навес. Когда овсянка остыла и приняла температуру парного молока, Андриан вооружился рогом и приказал Антошке растворить закуту. Раздался позыв.
— К рогу! — крикнул Антошка после третьего позыва. — Вались к рогу!
И в ту же минуту двор огласился визгом, лаем, и гончие, прыгая друг через друга, друг под друга, подлезая и толкаясь, вырвались из узких дверей закуты, пронеслись по двору, но только что притекли к Андриану, как тот закричал громовым голосом:
— Стой, гончие, стой! в кучу!
И вмиг все притихло: гончие молча поджали хвосты и выстроились вдоль стены псарки, поводя чутьем и умильно поглядывая на лакомое блюдо. Андриан поднял рог, приложил его к губам, надулся, снова дал позыв три раза, подсвистнул, провел мешалкой по корыту, постучал ею по краям и вдруг крикнул:
— Дбруц, собаченьки, дбруц, дорогие!
И стая со всех ног уткнулась в корыто. Послышалось торопливое лаканье, словно табун лошадей шлепал по грязи копытами, послышалось фырканье, ворчанье… На крыльцо выбежала моя Лэди и удивленными глазами принялась смотреть на незнакомую ей картину. Вытянув морду, поводя чутьем и приподняв левую переднюю лапу, она словно стойку делала и не сводила своих умных глаз с лакавшей овсянку стаи.
— Стой! — крикнул опять Андриан. — Стой, гончие, в кучу!
Перепуганная Лэди с визгом бросилась в сени, а гончие сразу отвалили от корыта и снова выстроились вдоль стенки забора. Андриан отошел от корыта, направился в самый отдаленный угол двора и снова дал позыв в рог.
— Сюда, гончие! — кричал он. — Сюда! сюда!
— К рогу! к нему! — подхватил Антошка, хлопнув арапником, и стая, покорно миновав корыто, притекла к Андриану.
Но этим еще не кончилось. Андриан перебывал в остальных трех углах двора, проделывал с гончими то же самое, что и в первом; выходил за калитку, обходил с гончими вокруг корыта, то подпускал их к овсянке, то кричал на них: «Стой, в кучу!» — и ни единая из собак не смела подумать даже о непослушании. Мне даже стало жаль их.
«Вот если бы этак нас в клубе Франц Степаныч кормил», — хотел было заметить я Митрофану Павловичу, но, боясь нарушить шуткой этой торжественность минуты, промолчал.
Вскоре пытка кончилась. Андриан крикнул: «Дбруц!» Артошка подхватил: «Вались к нему!» — и снова жадное, торопливое лаканье огласило двор.
Наконец, вдоволь наговорившись с Андрианом и обсудив с ним все подробности предстоящей охоты в Побочной, мы с Митрофаном Павловичем поехали в Саратов. Лэди сидела у наших ног…
Ночь был прелестная, лунная, теплая… только проезжая мимо ущелья, в котором гнездились сапинские дачи, на нас, словно из подвала, пахнуло холодом и сыростью. Лошади бежали крупной рысью… Вот, наконец, и монастырь. Облитый лунным светом, он казался словно выкованным из серебра и резко отделялся от темного фона черневшего позади леса. Горели кресты на церквах… Оконные стекла келий выбрасывали лучи лунного отражения… Все было тихо… все спало… только где-то в одной келье теплилась лампадка. Неужто монах все еще не устал и кладет поклоны… Беззаботная жизнь!.. Раздался удар колокола, видно, сторож проснулся… Эхо подхватило этот звук и разметало по горам и ущельям…
Прощаясь с Митрофаном Павловичем, я спросил:
— Когда же в Побочную?
— Да послезавтраго на ночь.
— У вас товарищ есть?
— Целая Компания: брат, Хохловский Василий Назарыч, Имсен Василий Васильевич, Богданов Алексей Петрович…
— Жаль, а то бы вместе поехали…
— А вы приедете?
— Непременно.
— Места отличные, приезжайте…
На следующее утро зашел я в редакцию — редактора еще не было.
— А что, Кондратий Кузьмич здесь? — спросил я конторщика.
— Здесь, — отвечал он, улыбаясь.
— Вы что же улыбаетесь-то?
— Я ничего-с…
Я прошел в типографию, там кипела обычная деятельность. Чумазый народ в синих блузах с выпачканными краской носами суетились и работали на славу. Слышалось пощелкиванье, постукиванье… Пахло скипидаром и сажей. «Забирай бабашками!» — раздавалось в одном углу, «разбей на шпации!» — слышалось в другом. «Как прикажете набирать вот это?» — спрашивал кто-то тоненьким фальцетом. «Известно как! — раздался хриплый голос- Жирной терцией, а то так гробе-цицером!»
Мой Кондратий Кузьмич стоял перед реалом, в левой руке у него была верстатка, правая бегала по кассе, между тем как взор его был приковав к рукописи, воткнутой в тенакль.
— Вы что же это? — спросил я, подойдя к нему. Кондратий Кузьмич быстро оглянулся и, вытаращив глаза, посмотрел на меня удивленно.
— Что такое-с? — спросил он, как-то особенно часто замигав веками.
— Вы куда же это вчера провалились-то?
— Как провалился-с?
— Ну, пропали…
— Я не пропадал никуда-с… Напротив, я целый день вас искал-с…
— И на сапинских дачах были?
— Был-с! Часа два поджидал-с…
И вдруг переменив тон, спросил скороговоркой:
— Убили-с?
— А вы?
— Одного подшиб-с!
Я посмотрел на Кондратия Кузьмича.
— Как же это так, — проговорил я, — были вы на охоте, подшибли кого-то, на сапинских дачах поджидали, и в то же время Митрофан Павлович видел вас на Немецкой улице!
Кондратий Кузьмич вдруг весь вспыхнул, словно его фуксином окатили, суетливо ощупал галстук, сделал жалкие глаза, склонил голову набок, приподнял плечи и едва слышно проговорил:
— Не поверите ли!.. Мозоли так разболелись, что даже ходить невозможно было-с…
— А где сумка?
Кондратий Кузьмич нагнулся и вытащил из-под реала мою сумку… Она была пуста.
По типографии пронесся хохот.
— Накладчик, подавай! — крикнул машинист. Отпечатанные листы полетели, и стены типографии наполнились благородным гулом благороднейшей машины…
1909