Первые четыре года пребывания Алешки в гимназии были положительно непосильными Лопатину: и он, и Сашок работали неустанно и брались за всякую работу. Летом они занимались разной кузнечной работой, покрывали железом дома, церкви, хлебные амбары, красили их, чинили всевозможных систем молотилки, жнейки, веялки, а осенью нанимались молотить хлеб. У них была собственная своя молотилка, которую купили они по случаю за недорогую цену. С этой-то молотилкой они разъезжали по соседним экономиям, нанимали от себя рабочих, потребное количество лошадей и обмолачивали хлеб. Но и этого не хватало иногда. Приходилось прибегать к займам. Следовало бы заняться и ремонтом домика, который приходил в ветхость; но об этом, по безденежью, нечего было и мечтать: поневоле приходилось откладывать до более благоприятного времени.

Только с переходом Алексея в пятый класс дела Лопатиных несколько улучшились, так как Алексей начал и сам кое-что зарабатывать даваемыми в нескольких домах уроками. К сожалению, такое положение продолжалось недолго. С переходом Алексея в университет отец Лопатиных, которого в то время называли уже стариком, распростудившись на рыбной ловле, захворал, а через три дня взял да и умер. Русскому рабочему человеку долго хворать недосуг. Происходит это, вероятно, потому, что он слишком долго перемогается и решается лечь в постель тогда только, когда ему следовало бы ложиться в гроб. Я был свидетелем такой смерти.

Набивал человек сваи, распевал «дубинушка, ухнем», а в полдень поехал верхом домой обедать; ему приходилось сделать до дома не больше полверсты, но, не доезжая до своей избы нескольких сажен, он свалился с лошади и захрипел. «Что с тобой?» — вскрикнул я, подбежав к нему. «Под сердце подкатило что-то…» — прохрипел он. И это были его последние слова.

Так же быстро и хладнокровно умер и старик Лопатин.

— Слышь-ка, Сашок, — проговорил он наиспокойнейшим голосом, словно не умирать собирался, а ехать на базар, — надысь, когда я хворый с рыбной ловли воротился, я бредень-то кой-как по плетню раскидал… убери: мотри, чего доброго, сгниет… Я что-то того… плохо что-то… Помираю, мотри… под сердце подкатило… Убери, не забудь…

— Уберу, батюшка, не беспокойтесь.

— Ты таперь Алешке денег не посылай, — продолжал он, — таперь он не махонький. Выше тебя орясина стал… сам может прокормиться. Пуще всего, избенку поправь, — совсем гнилая… Да, мотри, с долгами расплатись… Купцу Коновалову должны остались сто рублей, вертуновскому барину — сто пятьдесят…

— Зачем? Семьдесят пять всего на все.

— Как это? — удивился старик.

— А забыл ништо: дом-то ему выкрасили, молотилку заново отделали, да конные грабли — семьдесят пять и осталось.

— Да, забыл… Верно, верно… Напиши Алешке, чтоб обязательно высылал… Сто семьдесят пять рублей не для себя занимали, для его милости… Пущай и расплачивается… Он теперь, — продолжал старик, — учителем у князя у какого-то… живет на всем на готовом, двадцать пять рублей в месяц гладит… Теперь у него денег много… Беспременно напиши: отец, мол, приказал… Так и напиши… За все-то время тысячи полторы переплатили, мотри… Пора и совесть знать!..

— Слушаю, батюшка… напишу.

— Так и напиши: пора, мол, и честь знать… Так отец наказывал. — И, несколько помолчав, прибавил: — Старуху мать береги, а пуще всего за Акулькой приглядывай… Эти девки, — прибавил он, — об эту пору словно бешеные делаются…

— Буду присматривать…

Но старик последних слов не слыхал, так как захрипел и вскоре умер.

Сашок сколотил отцу гроб из сосновых досок, заранее на этот предмет заготовленных, выкрасил черной краской, нарисовал несколько белых крестов, обил внутри коленкором, купил дешевенький покров, горько поплакал над умершим отцом, помянул его добрым словом и отвез на погост. Батюшка отпел его, и Сашок собственноручно опустил гроб в могилу. Зато засыпать могилу землей, долженствовавшей на веки вечные скрыть от него дорогого ему человека, он не смог: взял было в руки лопату, загреб ею кучку земли, но вдруг почему-то отошел от могилы и направился домой. Проходя мимо садика, он увидел беспорядочно разбросанный по плетню бредень, вспомнил приказание умиравшего отца, бережно собрал бредень, спрятал в амбар и вошел в осиротевшую кузницу; но тут он не выдержал: упал на верстак и, закрыв лицо руками, разрыдался, как ребенок.

Прошло еще года два. Алексей кончил курс в университете, сдал государственный экзамен, получил диплом лекаря и вскоре сделался земским врачом в одном из соседних с селом Вырыпаевым уездов. Участок, или округ, Алексея был от Вырыпаева верстах в тридцати, а Сашок, или, как называли его теперь, Александр Иванович, по-прежнему подковывал лошадей, крыл железом крыши и дома, раскрашивал их; выучился у кого-то изображать толстощеких херувимов, которыми и украшал потолки церквей, чинил молотилки и экипажи, обмолачивал осенью на своей молотилке хлеб соседним землевладельцам и таким образом содержал как собственную семью свою, с каждым годом приумножавшуюся, так и старуху мать. Жил он безбедно, на судьбу не роптал, по-прежнему весело распевал и насвистывал, понемногу уплачивал долги, и все, видимо, были счастливы. Одно только тревожило Лопатина, что домик его все ветшал и ветшал. Сперва продырилась камышовая крыша, а когда Лопатин, взобравшись на эту кровлю, принялся застилать дыры свежим камышом, обрушились стропила и чуть не придавили его. Потом принялись загнивать углы избы, перекашиваться половицы, и, посматривая на все это, Лопатин только покачивал головой да посвистывал. «Совсем разваливается, — бормотал он, — надо, видно, за переборку приниматься».

Позвал он плотника Осипа. Осип принялся ковырять пальцем сгнившие углы избы и расковырял их до такой степени, что в них начало даже просвечивать солнышко. Летом это ничего бы, но лето подходило к концу и наступала осень; ну, а зимой-то — иное дело: того и гляди, что зубами защелкаешь… И он завел речь с Осипом о фундаментальной переборке избы. Осип слазил на чердак, ощупал все стропила, покачал их, зачем-то нагибался, ложился на брюхо, вскарабкивался на самый конек, опять что-то ковырял и потряхивал, потом вошел в избу, принялся топать ногами по половицам, на некоторых даже подпрыгивал, и все это кончилось тем, что Лопатин пошел рядиться с Осипом, по русскому обычаю, в кабак, захватив с собою подручного Осипа, Артема. Рядились они чуть не до самого вечера, наконец сладились, и все трое, покачиваясь из стороны в сторону, вышли из кабака.

— Только вот что, — говорил Александр Иваныч, остановившись посреди базарной площади и заметно заплетая языком, — денег у меня сейчас нет… может, наколочу к концу вашей работы… Чур не приставать заранее!

— Ну, — вскрикнул Осип, покачиваясь, — таперь разбогател, поди… Брат-ат приехал… дохтуром в Алмазове ведь. Поможет, поди.

— То ли поможет, то ли нет… осенью расплачусь честно-благородно…

Осип принялся рассказывать, как, будучи в Алмазове, случайно видел Алексея, возвращавшегося откуда-то домой, как урядник сделал ему под козырек, как сам алмазовский священник первый поклонился ему, почтительно приподняв шляпу, и как, заслышав колокольчик, выбежала из аптеки барышня встречать его.

— Помощница, значит, его, фельдшерица… Этот поможет…

— По рукам, значит? — подхватил Лопатин, протягивая плотникам заскорузлую руку. — Так завтра начнете, значит?

— Обязательно.

— Не надуете?

— Обязательно… ей-богу, завтра… Видишь, вон храм божий, — прибавил он, указывая на церковь. — Ну, значит, завтра чуть свет… Одно слово: эх, милый человек, Александр Иваныч! Все мы люди, все человеки.

На следующее утро, едва успела Куля прогнать мимо домика Лопатина батюшкиных коров в стадо, а кстати захватить и свою, как Лопатин с женой и матерью перетаскивали уже из избы в плетневый сарайчик весь свой хлам, чтобы не задержать как-нибудь обещавших явиться плотников.

Решено было разобрать избу до основания, гнилые углы отпилить, от чего, разумеется, изба уменьшится; но это не беда: лишь бы в ней не «стыдно» (т. е. холодно) жить было, а полы настлать новые. Плотников прождал Лопатин до обеда; пообедав, прилег отдохнуть; отдохнул, а плотников все нет да нет. Лопатин покачал головой и принялся собственноручно раскрывать камышовую крышу своего домика. Он поднял такую густую и черную пыль, что перепугал всех вырыпаевских мужиков, вообразивших, что у того загорелась изба. Народу сбежалась куча; но, увидав, в чем дело, все разошлись по домам. Провозился Лопатин с этой крышей целый день. Только часам к десяти вечера домик был совершенно раскрыт. На следующий день явились и плотники с кожаными сумками на плечах и с топорами в руках. Работа закипела. Осип принялся перемечивать бревна, а Артем — разбирать стропила, а спустя некоторое время домик Лопатина уже не существовал, и только полуразвалившийся каменный фундамент да сложенные в четыре яруса перемеченные бревна возвещали о бывшем жилище скромных тружеников, никогда не похвалявшихся своими трудами и никогда не роптавших на свою тяжелую трудовую долю.