Домик Лопатина, действительно, вышел хоть куда: покрытый железом, выкрашенным зеленой краской, он ничуть не уступал, ежели только не перещеголял домик местного батюшки. Под домик был подведен новый фундамент из дикого камня, значительно его приподнявший, стены тщательно вымазаны глиной (последнее было совершено Кулей и женой Александра Иванова), затем выкрашен охрой; на окнах красовались ставни, расписанные яркими букетами, а над железной крышей горделиво возвышалась кирпичная труба с проволочным колпаком, так и бросавшаяся в глаза своей белой окраской. Старуха мать тоже не сидела сложа руки: пока дочь и сноха обмазывали глиной стены снаружи, она обмазывала их внутри, не переставая мысленно подыскивать Алеше подходящую невесту, богатую и красивую, — словом, вся семья Лопатиных — и старый, и малый — были заняты отделкой домика, приготовляя его к приближавшимся зимним холодам и вьюгам. Пока семья Лопатина, вся перепачканная глиной, хлопотала в своем Вырыпаеве, сам Лопатин работал в селе Алмазове, окрашивая кровлю церкви и ограду. Так как работа эта была большая и вдобавок спешная, то Лопатин нанял себе работника и работал вдвоем. Обедал и ужинал он у батюшки, а ночевать приходил к брату, Алексею Ивановичу. Спал он, разумеется, в знакомой нам кухне, остававшейся не подметенной со дня их отъезда, с теми же самыми, валявшимися на полу, окурками Алексея Ивановича и даже бумажками от карамелек, которыми так восхищалась старуха мать. Иногда приходил Алексей Иванович, сидел с ним, расспрашивал о житье-бытье, о сестре Куле: думает ли она выходить за Мещерякова, и, узнав, что дело идет, кажись, на лад, что Мещеряков был раза два-три с гостинцами и что сестра с каждым днем будто становится с ним ласковее, пожелал ей всего хорошего и даже обещал подарить ей на платье.

— Получу жалованье, — прибавил он, — и тотчас же к вам приеду, а кстати и домик посмотрю. Я ведь еще не видал его.

Однажды он показал Лопатину свою амбулаторию и аптеку. И то, и другое очень понравилось Лопатину; Алексей Иванович познакомил брата с своей фельдшерицей, которая тоже очень понравилась Лопатину как по своему веселому характеру, так и хорошеньким личиком, а всего больше понравилась ему потому, что умела играть на гармонике и распевать веселенькие песни.

Раза два он даже пил чай у фельдшерицы вместе с братом Алексеем Ивановичем, после чего фельдшерица очень много играла на гармонике, упросив Лопатина проплясать под ее музыку. Сперва он конфузился было, отговариваясь неумением, но когда братец Алексей Иванович угостил его несколькими рюмками коньяку, то Лопатин приободрился и проплясал весь вечер.

После этого вечера Лопатину пришлось чинить гармонику, почему-то издававшую какие-то дикие звуки. Лопатин что-то поковырял там перочинным ножичком, что-то подклеил, зачем-то раза три подул в нее, обмел пыль гусиным пером, и гармоника опять заиграла по-прежнему; фельдшерица была в восторге от Лопатина, подарила ему рубль и прозвала «артистом». После починки гармоники Алексей Иванович стал обращаться с братом более ласково и более по-родственному, да и сам Лопатин, все еще говоривший ему «вы», начал как-то смелее обращаться с ним. Алексей Иванович чуть не каждый день звал его к себе в комнаты, сажал рядом с собой на диван, угощал папиросами, от которых Лопатин кашлял, и даже однажды принялся с ним откровенничать по поводу фельдшерицы. Он подробно рассказал ему историю своего знакомства с ней во времена его студенчества, причем вздохнул и помянул добрым словом это время, никогда не возвратимое и переполненное какими-то радужными надеждами, никогда не осуществимыми. Раза два, отправляясь в своем тарантасике на пункты вместе с фельдшерицей и проезжая мимо алмазовской церкви, он с ужасом смотрел на брата, привязавшего себя к кресту остроконечной колокольни и преспокойно мазавшего кистью ее крышу. «Здравствуйте, братец!» — кричал он что было мочи, а Алексей Иванович и фельдшерица, объятые ужасом, поспешно отворачивались и спешили миновать церковь, чтобы не видать этой ужасной картины.

Раз как-то во время приема больных заходил в амбулаторию и Лопатин, чтобы полюбоваться братцем. Пробыл он там с полчаса и не мог досыта насмотреться на него: чистенький, умытый, щегольски одетый, он сидел за столом и принимал больных, которых было превеликое множество; а в соседней комнате, где помещалась аптека, суетилась фельдшерица, приготовляя по рецептам лекарства. С больными Алексей Иванович обращался вежливо, деликатно, тщательно выслушивал их, выстукивал, иногда заставлял раздеваться, зачем-то клал на скамью, опять выслушивал и садился за стол писать рецепт. Больные называли его «ваше благородие», а он больных «голубчиками». Все это очень понравилось Лопатину, и он, выходя из амбулатории, невольно вздохнул даже, позавидовав братцу.

— Вот это так жисть, — размышлял он, — помирать не надоть.

А Алексей Иванович тем временем сидел за столом и, поглядывая на толпу, все прибывавшую, и чуть не задыхаясь от вони больных, думал:

— Боже мой, вот каторга-то!.. Когда же этому будет конец?

Накануне праздничных и воскресных дней Лопатин, как только заканчивал свои работы, отправлялся в Вырыпаево. Путешествия эти он совершал по образу пешего хождения и всегда ночью. Выйдет, бывало, из Алмазова при солнечном закате, а придет в Вырыпаево при его восходе. Несмотря, однако, на эти бессонно проведенные ночи, он все-таки не переставал работать и торопливо доделывал то, что не успел доделать прежде. От своего домика он, положительно, приходил в восхищение — и не он один, а вся семья. Старуха мать посоветовала ему даже оклеить шпалерами главную комнату, причем сообщила по секрету, что в одном из чуланов Алеши она видела какие-то остатки шпалер.

— Попроси, может, даст… Ему они не нужны, а нам бы больно кстати. Коль не хватит на всю комнату, то оклеишь хоть один передний угол кругом икон, — и все лучше будет.

Александр Иванов обещал попросить брата и спешил в кузницу, чтобы поскорее покончить починку тарантаса алмазовского батюшки.

В один из таких-то воскресных дней Лопатин, окончивши окраску алмазовской церкви и ограды, еще до свету прибежал в Вырыпаево, когда вся его семья спала еще крепким сном. Он поспешно перебудил всех и, восторженно сообщив об окончании этой работы, вытащил из кармана довольно толстую пачку замасленных рублевок, причем объявил, что он тотчас же пойдет расплачиваться с плотниками и печниками.

— Фу, — проговорил он, — точно гора с плеч долой; теперь расплатиться бы еще за железо, да с отцовскими долгами рассчитаться, в те поры я и тужить перестал бы!

— А ты бы насчет долгов-то с Алешей погуторил, — проговорила старуха, — ведь на него деньги-то пошли, может, и заплатит сколько-нибудь.

Но Александр Иванов только рукой махнул и побежал расплачиваться с плотниками и печниками. Расплата эта происходила, конечно, в местном кабаке, а затем пошла и выпивка, во время которой завернул в кабак один из соседних купцов-землевладельцев, приехавший в Вырыпаево подыскать себе молотильщиков. Лопатин словно воспрянул, предложил купцу свои услуги, немедленно сладился с ним, в тот же день подыскал себе рабочих, нужное количество лошадей, а на следующий день молотил уже на своей молотилке на купеческом хуторе пшеницу. Молотилка действовала на славу, гулко оглашала окрестность гудением своих ремней, а Лопатин, торопливо подавая машине золотистые снопы, весело распевал: «Распроклята молотилка запылила мою милку. Остановьте молотилку — отпустите мою милку». А недели две после этого он покончил молотьбу и получил расчет.

— Ну, мамаша, — проговорил он, возвратясь домой. — Слава тебе, господи!.. Теперь отдыхать давайте!

На следующее утро, когда Лопатин вышел на крылечко полюбоваться восходившим солнцем, он даже ахнул, увидав свой овраг, покрытый снегом.

— Матушка, матушка! — кричал он. — Жена, Куля!.. Вставайте, бегите-ка сюда, посмотрите-ка, что за ночь-то сделалось!

Вся семья выбежала на крылечко и словно замерла от удивления, восхищаясь прелестями зимнего пейзажа.

И, действительно, было чем восхититься: девственно-белый снег словно ватой прикрыл глинистые откосы оврага, опушил белым пухом садик Лопатина, накрыл словно шапкой столбики садовой изгороди. Краснобрюхие снегири целой стайкой перелетывали с одного дерева на другое, весело посвистывая и стряхивая с деревьев пушистые блестки снега. Зазвонили к заутрене. Испуганный этим звоном заяц промчался мимо домика Лопатина, ударился в гору и исчез, оставив после себя свой характерный, бросающийся в глаза, след. А когда поднялось солнце и облило своими лучами это снежное покрывало, оно так и зарделось миллионами искр.

Вдоволь налюбовавшись этой картиной, старуха мать побрела в церковь, Куля побежала доить батюшкиных коров, а Лопатин взял ружье и пошел на охоту.

— Мертвая пороша ноне, — говорил он, — авось зайчиков наколочу.