Владикавказ, 28-го августа 1838
Наконец я у подошвы Кавказских гор. В воздухе приметна уже сырость и прохлада; кончилась равнина, по которой я ехал от самого Петербурга до Владикавказа (за исключением Балдагиских возвышенностей). Здесь я оставляю конвой (пехотный и конный), который провожал меня от Екатеринодара, около ста верст, по Кабардинской плоскости, не безопасной от набегов Черкес. До Тифлиса осталось только 170 верст. Дорога по Кабардинской плоскости проходит среди полей, заросших высокой травой, и часто пересекается ручьями чистой и холодной воды. Местами в отдалении видны дубовые рощи, а далее синие горы. Изредка встречаешь стадо баранов с пастухом, в котором нельзя не узнать Азиатца (Кабардинца или Осетина).
Хотя все народы, обитающие здесь, носят одинаковую одежду, но Азиатцы имеют в физиономии и движениях что-то разительное и странное: в них нельзя ошибиться. От чего такая суровая дикость в их лицах? Наш доктор, при миссии в Персии, Капгер, может быть, справедливо заметил, что это происходит от солнца, потому что они не носят козырьков и принуждены хмурить брови.
Не знаю, как в горах, а на равнинах Кавказских нет другой пищи, кроме арбузов и яиц. Яйца в жарких климатах довольно вредны, а что касается до бураков из арбуза, в том вид как их делают здешние жители, то надо иметь слишком невинный вкус, чтобы довольствоваться столь патриархальною похлебкой. Цыплята в сахаре, как мне их подавали в Ставрополе, также не по моему вкусу. Но обратим внимание на Кабардинские степи. Иногда проезжий слышит скрип колес, возвещающий цепь телег, запряженных волами и провожаемых Осетинами. Изредка попадаются близ дороги шалаши бедных жителей. Я вошел в один из них. В нем сидела белокурая женщина в белом платье, высокая ростом, еще молодая, на деревянном диване, в странных Формах и изваяниях которого виден был первобытный стиль, а не подражание Европейскому, хотя некоторое сходство с готическими Формами может быть и доказывало Европейское происхождение Осетии. Неожиданный приход мой ни сколько не потревожил Осетинку, — она даже не взглянула на меня.
Местоположение Владикавказа у подошвы ледяных гор похоже на Боценскую долину в Тироле. На базаре я видел людей разных племен, которых еще не умею различать.
Не знаю, к какому народу принадлежат женщины, которые приносят продавать на базар бедные произведения своих аулов. Покрой их простой одежды из крашеной холстины носит на себе какой-то отпечаток первых времен Азии; мне показалось, что я вижу тех же самых женщин, которые здесь жили за несколько тысяч лет. Выражение лиц их меня удивило. Я никогда еще не видывал подобной дикой простоты, какая изображалась в их чертах. Вероятно, уединенные жилищах скрыты от шумной жизни в одной из печальных долин Кавказа, и они редко приходят в город.
Но утомленное воображение не владеет уже карандашом, и я принужден обратиться к перу, сколь ни жалко то средство.
Наконец я совершенно окружен горами, в узкой долине, где стройные Черкесы скачут в разные стороны на легких лошадях, или живописно толпятся на лугах. Сцена освещена утренним солнцем; но некоторые места еще затаились в тумане; все зелено; черные буйволы резко отделяются на бирюзовой траве; высокие горы покрыты лесом; за ними другие еще выше в темно-серой тени, а далее снеговые вершины скрываются в небесах. Женщина, которую я вижу на арбе, не дурна собой, коса её завернута в грубый холст, ноги в грудь обнажены: какая странность в понятии о приличии!
Река змеится и шипит в долине, которая все более и более суживается. Казачий пикет на крутом холме доказывает, что место не совсем безопасно; но бедные жители приветствуют меня; дети просят милостыни; женщина, которая несет ношу на спине, также хотела бы дождаться, чтоб и ей что-нибудь дали, но шаровары её изорваны в самых тех местах, которые наиболее требуют покрова, и потому она проходит, краснея, и закрывая руками обнаженное тело.
Однако же берега обращаются в теснину; становится сырее и темнее; дорога узка и поката. Открывается другой вид, мрачный и дикий; громады гор одна над другой громоздятся около меня; уединенный аул таится в глухом ущелье. Черкес в черной бурке на вершине хребта стережет свое стадо. Леса густеют на горах, стада овец рассыпаны по крутым утесам, пастухи лежат в долине на сухой траве, а лошади пасутся возле них. С какой необъятной вышины спускаются тропы в эту печальную долину; по этим уединенным стезям пришла сюда вся эта паства из бедных деревень, сокрытых в горных глубинах пустынных скал. Мы остановились кормить лошадей в самом диком месте; старинный замок на утесе недавно еще был обитаем Осетинами, но теперь покинут. Мы едем далее; огромный камень лежит посреди дороги. Верно это обломок, некогда упавший с неизмеримых стен, окружающих теперь меня; в нем почерневшие от огня впадины доказывают, что тут жили люди. Дорога идет сквозь кустарник диких ягод; мутная река шумит и рвется между скал; страшные крутизны все более сдвигаются предо мною, и как будто грозят заточить меня в мрачной глубин этого лабиринта. Если б я верил, что есть край света, то конечно подумал бы и что он здесь. Мне стало страшно, сердце сжалось, и я с детским беспокойством искал в темных стенах диких утесов, не прояснится ли где путь; но казалось, что злой дух Кавказа нарочно загородил его громадой исполинских гор. Чтоб видеть свет, я посмотрел на верх, но голова закружилась от необъятной вышины, я опустил взор и понял с невольным ужасом, что еду по дну необычайной пропасти, которой стены вздымаются до небес. Если б я не встретил Русского солдата в ранце и в белой фуражке, то подумал бы, что не здесь лежит мой путь, что я заблудился в глуши безвестных пустынь Кавказа, которых дикое безмолвие никто еще не нарушал; но тут везет меня ямщик, сморкающийся рукой, в полусолдатской одежде.
Ущелье начинает расширяться, и посреди его возвышается одинокая скала, а на ней древний замок, как орлиное гнездо, висит на крутизне; здесь может быть, в старину, обитало какое-нибудь хищное племя. В почерневших от времени башнях и стенах, которые я вижу на высоте, может быть много несчастных жертв томилось и погибло. Мирный голос не отвечал на безнадежные вопли, и одно эхо грозных гор дико повторяло их жалобные крики. Вдруг яркий луч солнца проник в ату унылую пустыню, согрел меня и как будто озарил душу. Мертвая серая тень, лежащая на всех предметах, окружающих меня, превратилась в живой свет; дикие утесы и черные развалины ярко заблистали и явились мне волшебными замками в очарованной долины.
Чтоб насладиться сколь возможно более природой, я по большей части иду пешком. Давно ли еще был я в толпе гуляющих по Невскому проспекту и набережной, — а теперь в такой дали, в такой глуши Кавказа, еду в Персию. Неужели это истина, а не прекрасный сон? Но истина почти всегда однообразна и печальна; за то, в вознаграждение, самые лестные меты оживляют мои чувства. Вот еще старинный замок; Черкесы, кажется, живут в нем; я вижу сакли под стенами башен.
24-го Августа 1838 года, Карета моя висит над пропастью; но опасности, кажется, нет: дорога не худа. Я вспомнил о Греции, — мой путь из Пароса в Навилию: там горы не столь высоки, но дорога страшнее и опаснее; узкие тропы по скользкому снегу, над глубокими пропастями, приводили в трепет даже Верных наших мулов; однако же, в замен трудности пути, мы пользовались видами дикой природы, ночлегами в полуразвалившихся сараях; ужин наш состоял из соленых слив и вина, похожего на скипидар; ибо в Греции в вино кладут смолу или деготь, чтоб оно не кисло, путешественников же утешают уверением, что деготь полезен для желудка.
Крестовая
[2]
гора
Я взобрался на Крестовую гору. Вся Дикость природы исчезла. Необъятное пространство открылось далеко подо мной; там горы, долины, леса и луга сливались в одну гармоническую картину, — я не ясно понимал, где я. Мне снилось иногда, что я блуждаю в каких-то подземных пещерах и тайных переходах, и потом вдруг выхожу на свет в прекрасную долину; по такой пространной долины, какова теперь предо мной, я не видал Во сне; мое воображение не могло нарисовать такой великолепной картины. В этом волшебном зрелище была какая-то неизъяснимая важность и спокойствие; как будто после бури настала тишина, или после диких переходов Роберта вдруг раздался хор ангелов. Эта необозримая картина была Грузия.
25-го Августа. Я долго спускался с Кавказа, и когда въехал в Грузию по направлению к Тифлису, то вид, окруживший меня, напомнил о берегах Рейна. Лесистые горы, скалы, заросшие плющом, и старинные замки, пленяли меня с обеих сторон; но вместо них между этими горами была широкая долина, заросшая фруктовыми деревьями, виноградом, разнородным плющом и кустарником. Все это сплеталось в одну темную густоту и образовало непроницаемые убежища от зноя и таинственный приют для неги сердца и наслаждений. Посреди всего этого почти неприметно змеится беловатый ручей, называемый Арагва. Домов не видно, потому что Грузины пользуются покатостями земли, чтоб выкапывать в них пещеры, и там живут; если же нет покатостей, то просто роют яму в земле и сидят в ней, прикрыв свою нору ветвями; дышать там трудно, — да все равно, надо же, — думают они, — когда-нибудь лечь навсегда в землю: так уж лучше заблаговременно привыкать.
Посреди густой зелени, совершенно не видно этих подземных Грузинских палат, — и тем лучше; это придает таинственный и пустынный вид долинам. Местами ореховые деревья раскидывают широкую тень; изредка видны луга; но трава пожелтела уже от солнца — невыгода хороших климатов. На лугах пасутся коровы, буйволы и свиньи, отвратительное животное, которое портит поэзию картин; но так как оно повсеместно, то по неволе надо стараться к нему привыкать. Стада стерегут длинноусые Грузины в полу-Персидской одежде. Под тенью ореховых дерев иногда встречаются небольшие строения, состоящие из трех каменных стен с соломенною или настланною из ветвей крышею; четвертой стены нет, передняя часть открыта; тут продают вино и самый отвратительный сыр из козьего или овечьего молока; иностранец не постигает, как можно его есть, а природные жители употребляют его, как обыкновенную пищу, с большим вкусом. Около этих лавок (по тамошнему духан) лежат беззаботные Грузины, курят трубки или пьют вино; а женщины занимаются садами.
Берега Арагвы заметно становятся каменисты и бесплодны, по мере, как приближаешься к Тифлису, от которого я теперь в 18 верстах. За недостатком лошадей я должен был остановиться в Душете, сквернейшем городе на высоком месте. Я был очень голоден, и вылезая из кареты (это было поздно), решительным голосом спросил ужинать, ожидая, что на мое требование с изумлением ответят, что ничего нет, как здесь в Грузии и на Кавказе обыкновенно водится; но, к удивлению моему, трактирщик засуетился, начал разводить огонь и будить своих товарищей, которые спали у порога вод открытым небом; они медленно покидали одры свои.
По большой и унылой площади Душета, под глубоким сводом небес, богато усыпанном миллионами звезд, ни малейший ветерок не потрясал тишины воздуха, теплого, как в Русской бане и исполненного аптечным запахом ароматных трав. В ожидании ужина, я долго прохаживался, слышал уже пение первых петухов. Немец приготовил для моего ночлега все необходимое; я видел, что давно уже горели Московские свечи, которыми он гордился, но не шел в комнату нарочно, чтоб хотя ему досадить за то, что терплю такой продолжительный недостаток в съестных припасах.
После неоднократных предвещаний утра Душетскими петухами, я все еще бродил взад и вперед, с досадой в душе, по безотрадной площади, и вдруг слышу жалобные стоны погибающего в мучениях существа. Смертный холод пробежал по мне, и я весь оцепенел. Но слух мой удвоился, и я несколько секунд прислушивался к страшному хрипенью и отчаянному визгу несчастной жертвы, приносимой в утоление моего голода: ее терзал тупой нож неловкого Грузина; полусонный, он машинально резал и давил, а полузадушенные крики, подобно острым жалам, один за одним впивались в мое сердце; я был виновник этой страшной казни. Бедный цыпленок должен был претерпеть все ужасы насильственной смерти, и пожертвовать свое белое тело для моего ужина. Заказывая этот преступный ужин, мне и в голову не пришло, что разбудят несчастных невольников, отнимут детище у курицы, и повлекут его на казнь для того только, что я не довольствуюсь сухим хлебом с песком. Но в эту минуту отвратительная истина явилась мне во всей своей безобразной наготе. Среди ночи и безмолвия, в унылом уединении, тяжелое впечатление произвело во мне отвращение к самому себе, неприятное чувство на душ, которое усилилось до последней степени, когда принесли мне умерщвленного цыпленка; одна половина была изжарена, вся черная, облитая противным салом; другая, о ужас, плавала в густой жидкости, от которой распространялся могильный запах. Объятый страхом, я хотел бежать и требовал лошадей; но злой Немец с насмешливым видом сказал мне, что лошадей нет, В эту минуту он показался мне злым духом Душета, который коварно издевается надо мной и мстит за то, что напрасно горели его Московские свечи. Уже утренняя заря слабо освещала эту сцену; я впал в какое-то мертвое бесчувствие, и бросился на полуразвалившийся одр. Тут без памяти пролежал я до позднего утра. Лошади были запряжены, и меня повезли дальше.
До Тифлиса оставалось только 27 верст. На станции Гартискал Немец также сказал мне, что лошадей нет. Безнадежная скука овладела моим слабым духом, а бренное тело изнемогло от голода и томилось от палящего и удушливого зноя; трубка отчаяния дымилась в засохших устах; поникшая голова не мечтала уже ни о чем; отдаленные картины Персии не отражались более в потускневшем зеркале воображения; живительный огонь надежды не пробегал в жилах расслабленного тела. Наконец дали мне лошадей в два часа по полудни. И вот я уже вижу Тифлис вдалеке; но какой Тифлис? совсем не тот, который я воображал, о котором грезил так давно! Где же он? — Увы, я уже не увижу его никогда: по мере, как я приближался к настоящему Тифлису, ложный Тифлис, нарисованный моим воображением, изглаживался с холста моей памяти; я отворотился от истины, и тщетно желал еще хоть раз взглянуть на давнюю мечту свою. Она исчезла, и надо сказать, что настоящий Тифлис не так хорош и велик; серые и более Европейские его строения печально стоят между голых скал; не видно отрадной зелени и Азиатской роскошной архитектуры, по крайней мере с того места, где я увидел Тифлис в первый раз; а мне так хорошо снилось о. густых садах и Азиатской неге, смешанной с горскою дикостью. Мечта не сбылась. Я об ней мало жалею; но печальная мысль томить меня, что и все прочие мечты также не сбудутся, — и мой Тегеран, и Тавриз, и вся моя Персия, померкнут скоро под злым дыханием истины, которая мгновенно разрушит дивный сон постылой жизни, сон прекрасный, который я столько лет хранил и лелеял в больной душе.
Персия
21-го Сентября 1838 года, мы выехали из Тифлиса: Полковник Дювамель, супруга его, доктор Капгер и я. В трех верстах от города мы должны были остановиться, и принять приглашение Завтракать в саду Полковника Шемир-Хана Беглярова, Армянина, служащего переводчиком при Главноуправляющем Грузиею. В Тифлисе и его окрестностях сады покрыты ' виноградником, под густыми сводами которого проведены аллеи, так что над головою всегда непроницаемая тень и виноградные грозды в распоряжении руки. В таком саду накрыт был стол с Грузинскими кушаньями и Кахетинским вином. Погода была прекрасная. После завтрака мы предпочли продолжать путь верхом; но все экипажи наши покуда еще следуют за нами, потому что дорога хороша. Далее, может быть, надо будет покинуть их вовсе.
В первый день мы проехали только 26 верст, и ночевали в Русском почтовом доме, в Грузинской деревне, коей прочие дома были под землею, среди приятной долины, между зеленых холмов, над которыми белелись вдали снеговые вершины гор. На первом плане разбросанные пещеры Грузин, более похожие на убежища диких зверей, под тенью развесистых дерев, и несколько черных буйволов на лугу, составляли довольно живописную картину.
24 Сентября 1838 г. Еще очень рано, солнце не всходило. Дюгамель и доктор спали крепким сном в одной комнате со мной, но я не мог спать: мысль, что еду в Персию, достигаю наконец своей цели, разбудила меня рано. Я боялся, не сон ли это? Чтоб успокоить себя, я повторял себе, что это истина, истина, что столь давнишняя мечта наконец осуществляется. Трудно объяснить чувство, которое одушевляет меня по мере, как я приближаюсь к местам столь знакомым моему воображению, где мне кажется, что я некогда жил, к местам прекрасных воспоминаний моего детства. Я так ясно вижу вдали города многолюдные или печальные, бесплодные стены или зеленые сады, и людей, принадлежащих будто к чужому миру, но вше столь знакомому, расстояние исчезает день ото дня, и скоро эта картина моего воображения будет перед моими глазами, мечта о Персии исчезнет вдруг, как дивный сон, чтоб дать место истине.
Наше путешествие походит на прогулку. Виды прекрасные, и часто напоминают мне дорогу между Флоренциею и Римом. Третьего дня мы также проехали не более 25 верст, и остановились, около трех часов пополудни, в довольно хорошем доме, недавно выстроенном Русскими, в полуверсте от Татарской деревни. Пока приготовляли обед, мы пошли прогуляться пешком к деревне, где в одной из саклей нас вежливо приняли женщины и просили сесть, разостлав красный тюфяк у огня. Разговор наш посредством знаков и нескольких Константинопольских Турецких слов был довольно затруднителен. Одной из Татарок, по-видимому, было 18 лет, другой около 20. Одежда их состояла из короткой рубашки в Персидском вкусе, широких шаровар и узкого архалука, который ловко обрисовывал их стройный стан и тесно обтягивал плечи и руки, а на груди не сходился; ноги были босы; черные и густые волосы осеняли их тонные и прекрасные лица, в которых выражалась девственная скромность. Солнечный загар на их нежном теле и поблекшие цвета изношенного платья доказывали бедность, но не могли отнять их врожденной прелести. Уходя, мы им дали несколько абазов (Грузинская монета, стоящая 8 гривен), которые они взяли как будто машинально, не подав никакого знака благодарности.
После обеда мы опять пошли в эту деревню с доктором Капгером, вооружившись палками против стай собак, похожих на волков, которые охраняют Татарские деревни. Уже было темно, когда мы вошли в другую саклю, где лежала девочка 6 лет, больная уже несколько месяцев; она, бедная, не могла ходить, у неё была сломана нога от падения с лошади. Старик дед её сиял бережно перевязку с распухлой ножки; прекрасное дитя не плакало, но рассказывало что-то о своей болезни. Потом старик печально вынул из кармана кусок — кости, который вышел из ноги его внучки. Несчастная девочка погибла бы без помощи, не смотря на живое участие ее родных. Доктор рассказал, что было нужно делать с больной, одному из присутствующих, который говорил несколько по-русски и сам был в лихорадке. Мать больной девочки с глубоким вниманием слушала слова доктора, как будто понимала их, и малютка также. Старик проводил нас до дому с фонарем. Ложась спать, я заметил, что потерял ключи от шкатулки с деньгами, что и помешало мне заснуть.
На другое утро, рано собравшись в путь, я заехал в деревню, в надежде отыскать ключи, и увидел, что меня манит старуха, у той самой сакли, где накануне нас принимали молодые женщины. Это была, кажется, их бабушка. Она держала в руке мои ключи и с радостью вручила их мне рассказывая, что вчера я обронил их, вероятно, вынимая деньги из кармана. Мою лошадь привязали, и я опять сел к огню на том же красном тюфяке. Одна из молодых Татарок держала ребенка, другая разводила огонь; мужчины начали жарить икишлык или кебаб (куски баранины, нанизанные на палке), чтоб изъявить мне свое гостеприимство; но скоро я услышал колокольчики вьючных лошадей нашего посланника, крики его и моих кучеров, и голоса Армян, Татар, Русских и Немцев, составляющих нашу толпу. Весь караван был в движении, и я, чтоб не сбиться с дороги поспешил к нему присоединиться, и проехал в этот день 50 верст верхом, не чувствуя усталости.
На половине дороги мы остановились в приятной Татарской деревне Астанбеглы. Жилища Татар были весело рассеяны по зеленым холмам. Комната, приготовленная для нас, была со всех сторон обтянута разноцветными коврами; стены, пол и потолок — все было ими обито. Свет входил только в небольшое отверстие в потолке. Посреди комнаты на полу тлелись уголья. Темный и узкий проход вел в эту уединенную горницу из наших сеней, открытых с одной стороны на картинную местность, где наши люди суетились с багажами, разводили огни, приготовляли себе кушанье и кормили лошадей. Погода была прекрасная.
Оставив деревню Астанбеглы, мы стали подыматься выше, Природа одичала. Вместо свежей зелени, бесплодные серые бугры окружали нас, и снеговые горы к нам приблизились.
Давно уже смерклось, когда я приехал в Бибис, Армянскую деревню, расположенную в самом романическом и диком месте. Все мои товарищи еще далеко оставались позади. Со мной был только один из провожавших нас Татар. Так как для посланника не приготовлена была квартира, то я взял на себя должность квартирмейстера, переселив несколько буйволов и Армянок. из одной избы в другую.
Они с поспешностью удалились, не приняв даже моих извинений: такой дикий и вовсе не приветливый народ. Потом я занялся разведением огня, закупориванием перебитых окон войлоками, расстиланием ковров, и тому подобными домашними работами. Это был дом Армянского князя, который, кажется, не рад был нашему посещению; но что делать, куда деться? Все прочие так называемые дома были подземные пещеры, в которые даже страшно было заглянуть, и я долго блуждал в темноте, покуда не наткнулся на этот княжеский дворец, похожий на коровий хлев. Компания наша понемногу собиралась, экипажи далеко отстали, во наконец пришли. Мы поужинали кое-как, и вот все лежим уже на одрах отдохновения, не взирая на угрожающую опасность от бесчисленных тканей паутины, распростертой между бревнами потолка, на которые я также смотрел с некоторым беспокойством. Об этом даже было с вечера предварительное совещание с верным моим слугою Егором: должно ли чистить потолок и стены или нет? Егор решил, что не должно, потому что будет еще хуже, если растревожить давних жильцов княжеского замка. Я обмер от одной мысли, что они разбредутся по всему дому при первом прикосновении, и поспешно согласился с благоразумным мнением Егора. Однако ж, не смотря на эту меру предосторожности, во время ночи упала капля холодной жидкости мне на руку; что ж бы это такое было? неужели яд тарантула? не мудрено. Золотистый свет восходящего солнца проник наконец к нам чрез два отверстия, называемые окошками, и странное жилище представилось мне огромным гнездом паутины. В самом деле, в этой Армянской зале было такое отсутствие всякой архитектуры человеческой, в ветхих стенах столько трещин и странной кривизны, на закоптелом потолке такой лабиринт перекладин, темных углублений, паутины и щелей, и на всем вообще такой однообразный земляной цвет, что в этой отвратительной избе невозможно узнать человеческого произведения; она более похожа на уродливое создание бессмысленных гадин.
Вдруг дверь растворилась, — вошли два молодые буйвола и дружески приблизились к нашим постелям, Армянин, высокий, бледный и худой, выгнал их и зажег яркий огонь в камине. Ену еще нет тридцати лет, а мрачность и равнодушие выражаются в его лице, как будто он уже отжил век. Эта отличительная черта не редко встречается в Азиатцах и, может быть, происходит от однообразной и ленивой жизни среди уединенных пустынь, в которых они обитают. В Азии все уныло и печально.
Товарищи мои наконец проснулись, — мы собираемся в путь. Проехав 25 верст среди долин, похожих на Тироль, между снеговых гор, мы остановились ночевать в Армянской деревне Карвансарай, где нас принял Испанец Г. Эспехо, Полковник в Русской службе, которому, как мы уже упомянули, поручено было устроить здесь шоссе. Этот веселый и приятный Испанец живет здесь, как Армяне, в подземелье — род — погреба, без сомнения, весьма удобного для сохранения мертвых тел, но для живых не представляющего никаких выгод, кроме сырости, темноты и недостатка в воздухе. Может быть, могильный. холод, царствующий в этих подвалах, удаляет некоторого рода. насекомых, но за то сырость способствует к расположению других, например, мокриц, и проч.
Г. Эспехо дал нам хороший обед, каким я не пользовался от самой Москвы. Не смотря на любезность вашего хозяина, переговорив обо всем и выкурив по нескольку трубок, все источники развлечения истощились к 8 часам, и оставалось только ложиться спать.
Я имел неосторожность последовать общему примеру и лечь в этой подземной пещере; но зато как горько было мое раскаяние! Лишь только Франц вышел от меня со свечкой, и — увы! с моими сапогами, — как вдруг беспокойство мною овладело, сырость меня проникла, дыхание сперлось от недостатка воздуха, и сильная зубная боль схватила меня в первый раз с самого отъезда из Воронежа. Тут лежал Дюгамель и уже начинал засыпать, доктор также; было бы не деликатно встать; да сверх того я был лишен сапогов, люди спали при экипажах; идти босиком, завернувшись в одеяло, подвергаться сырости горного тумана, было бы опасно; и я решился лежать, как живой мертвец в гробу, и ожидать в отчаянном положении, когда запоют петухи и взойдет солнце. Петухи запели, но солнца не видать, на дворе был дождь, и я, выпив три чашки кофе с буйволовым молоком, засел в карету.
Я не люблю здешних Армян; Татары лучше. У Армян женщины, как отшельницы, собаки у них злые; женщинам у Армян дозволяется говорить только с мужьями. Я слышал однако же, что после первых родин им дозволяется, в необходимых случаях, разговаривать с отцом и с матерью, или по крайней мере отвечать на их вопросы; впрочем они должны хранить вечное молчание, выражаться только знаками, или вовсе не выражать своих мыслей, а главное, избегать присутствия кого-либо, как от ревности мужчин, так и потому, что женщина у Армян считается творением непристойным и нечистым; они не должны сквернить мужчин своим присутствием, и в продолжение всей своей молодости должны скрываться в мрачных подземельях от взора мужчин. Вот до какой степени ревность преобладает этим завистливым народом. Одни старые беспрепятственно лазят из одной норы в другую, как мертвецы, ползающие около своих могил . Здесь вообще мужчины имеют мрачные лица, а женщины печальные и болезненные; черты у Армян продолговатые и лица вообще сжаты.
Ревность к женщинам и скупость мне. показались главными чертами характера здешних Армян. Эти две страсти изображаются в их бледности, впалых глазах и беспокойных взглядах.
У Татар лица довольно широки, черты не велики, цвет лица свежий, хотя немного смуглый от солнца и чистого воздуха, на котором они живут, кочуя летом на горах. Армяне же, как зиму, так я лето, томятся в тесных и сырых пещерах, и от того бледны и желты.
Мы едем по прекрасной долине, называемой Дилиджанское ущелье.
Я теперь воображаю себя на дорог в Рим, между Терии и Нарни; все покрыто лесом; огромные скалы меня окружают, и Формы их и расположения на всяком шагу изменяются; горные ключи шумят и падают каскадами; бесчисленные стада овец, баранов и желтых длинноухих коз пасутся на крутизнах; даже свиньи имеют совсем особенный, благородный вид: в них нельзя узнать того тяжелого и нечистого животного, похожего на исполинскую крысу, которое так отвратительно у нас в Европе; здесь свиньи тонки, высоки, проворны и похожи на кабанов. Путешественник невольно поражен мыслию, что приближается к центру мира , видя, что природа облагораживается все более и более, по мере приближения к Персии: люди звери, произрастения и виды — все улучшается.
Караван кочевых Татар спускается с гор, чтоб занять свои зимние квартиры в долинах; женщины едут на коровах, взнузданных и оседланных, как лошади; другие на лошадях, навьюченных пестрыми мешками. Одежда этих Татарок, составленная из разноцветных лоскутков, красива издали.
Облака возле нас лежат на покатостях гор, — стало быть мы очень высоко. Собаки (полуволчьей породы), охраняющие стада, бросаются на нас, но Татарские пастухи удерживают их клюками за шею. Какие высокие и густые деревья! Под ними краснеют кустарники кизила.
Я забываюсь иногда, — мне кажется, что я или в горах Кастелло-Маре, или около Кавы (близ Неаполя). Но вдруг, будто пробуждаясь, память говорит вине, что это не Италия, что эта дорога сквозь ущелья и леса скоро приведет меня в Персию. Дюгамель и доктор также едут в Персию, но не туда, куда я: я буду жить в особом мир, где еще никто не бывал. В стране, для них скучной и бесплодной, я найду тайные сокровища, хранящиеся в ней только для меня одного; мне одному они известны, — никто не может отгадать, где они, я один могу ими пользоваться, но тайно, чтоб чужой глаз, чужое холодное дыхание, не разрушили волшебных замков воображения. Мечты, составляющие нравственную жизнь, должно хранить в душе глубоко; насмешки, презрение или зависть людей убивают их, аромат души вылетает, и она болезненно иссякает.
Мы перегоняем караван верблюдов; вид их в горах очень хорош. Вот, многочисленная толпа Татар и Армян, которые собраны здесь, чтоб помогать нашему проезду чрез крутизны.
37-го Сентября, 1838 года, мы провели ночь в Дилиджане, дрянном местечке, едва заметном. Только несколько куч навоза, да вылезающие из нор своих люди, одетые на Персидскую стать, и бродящие лошади хорошей породы, но исхудавшие от усталости, напоминают путешественнику, что тут есть жилища под землей. Однако же дом, в котором мы ночевали, был не подземный. Он здесь единственный, похож на те дома, которые разбросаны по дороге из Неаполя в Портичи, и я думаю, на Африканские мазанки, — безобразный, белый, с плоской крышей или террасой; внутри камин, который топится беспрестанно.
Наша многочисленная свита Татар, Армян, Русских, Немцев и Чухонцев, зажгли огни около дома и расположились ужинать, курить, греться и отдыхать. Поутру рано, до солнечного восхода, я вышел из дому, чтоб любоваться видами гор. Караван верблюдов, который мы вчера объехали, поднялся уже в путь и представлял романическую картину на грунте темно-зеленой горы с белым верхом.
Я еду в карете; дорога идет в гору под густою тенью высоких дубов и каштановых деревьев, В трудных местах человек сто оборванных Татар и Армян с криком бросаются на наши экипажи, чтоб помочь лошадям: и эта дикая толпа более похожа на шайку разбойников. Наш ночлег верст за 18 или 20 в Чибухлы.
Таково здесь путешествие; большая часть времени проходит дав ром. Прекраснейшие декорации ежеминутно переменяются по сторонам дороги. Мы все подымаемся в гору, леса редеют, и вот уже совсем их нет; на горах одна только зеленая трава, и местами около дороги и во рвах лежит снег. Подымаемся выше и выше, — горы становятся бесплодны» Вдруг открывается большое озеро передо мной (Г. Дюгамель и другие уехали вперед верхом, а мне показалось холодно и я остался один в карете). Это озеро называется Севан. На нем есть остров, и на острову бедный Армянский монастырь. Кругом озера возвышаются синие горы, которых верхи покрыты снегом и скрываются в небесах; за этими горами Персия. Но, кажется, мы приехали уже на ночлег: я вижу несколько куч навоза и сена— это Чибухлы.
Здесь природа принимает совершенно другой вид. Долины расширяются, горы обнажены и серы, все мертво и пустынно, — вдруг показывается Арарат. Мы спускаемся, приближаемся к нему и въезжаем в печальный Эривань, сквозь ряды серых стен, сооруженных из грязи, за которыми кое-где видны низкие дома также из грязи, и полумертвые сады, где больные ивы и сухие тополи осеняют бедные огороды, потопленные в болотах. Мне указали путь в один домик, довольно хорошо построенный в Мавританском вкусе и выбеленный. Тут недавно жил какой-то хан. На дворе засоренный Фонтан мутной воды был представителем Азиатской неги; ряды завялых подсолнечников вероятно имели то же назначение. Мы взошли по узкой каменной лестнице в прекрасную комнатку, всю расписанную разноцветными и золотыми цветками; камин премилой формы и огромное окошко, все из мелких красных, зеленых, желтых и синих стеклышек. Сопровождаемый чиновником, я пробрался через болотистый двор в гарем, где расположился в сырой темной, но уединенной комнате. Принялся топить камин; задохся было от дыма, отворил окошки и двери, простудился и всю ночь продосадовал
На другой день несколько рассеялся поездкой в Эчмиадзин, древний монастырь, построенный в 905 году после Рождества Христова. Церковь в полувизантийском, полуготическом вкусе (сколько я мог судить), с чудными изваяниями. Патриарх, старец благосклонный, велел меня подчивать козьим сыром, буйволовым каймаком, бурдючным вином и т. п. лакомствами, Возвратясь домой, я снова принялся за досаду на зубную боль; но комары и москиты, забравшись в мою сырую комнату, утешили меня, предзнаменуя сухую и теплую погоду, а с тем вместе прекращение зубной боли, что и сбылось в самом деле. Но новая досада ожидала меня. При выезде из Эривани, на совершенно ровной Эриванской долине, бессовестный колонист опрокинул меня в канаву; Фонарь разбился вдребезги, и карета моя как будто окривела на один глаз. Это уже было неисправимо, потому что в Армении фонарей делать не умеют.
30-го Сентября. Комары кусают жестоко, жара невыносимая; а со стороны Арарата (который верстах, я думаю, в 20 от нас), по временам веет ледяной ветерок.
2-го Сентября. За несколько верст от станций жители выходили к нам на встречу. В их числе есть и Курды; мы видим их бедные палатки и оборванных женщин; но мужчины на хороших лошадях и одеты хорошо на старинный Турецкий манер.
Сегодня в числе выехавших к нам на встречу, были два Татарских князя, столь похожие друг на друга, что мы сочли их за близнецов; но они были братья только по обету дружбы — кунаки. Одежда их была совершенно одинакова, из красной тафты, рост высокий и тончавы, черты правильные, лица смуглые, локоны волос черные и большие. Они представляли разнородные битвы: то с пиками, то с джиридами, то с ружьями. Все эти оружия им подавали нукеры, их служители. Курды и Татары, всего человек до 20, также принимали участие в этих боевых игрищах, подвигаясь вперед перед нами, и развлекая нас во всю дорогу. Кроме того, выбегали к нам на встречу из деревень плясуны, двое или трое гадких мальчишек, одетых по-женски, с длинными волосами. Они прыгали около наших карет; а оборванный музыкант визжал смычком на балалайке. Мы еще в России, но во всем, что мы видим, нельзя уже не узнать Азию. Повсюду нищета, дикость и грубость нравов.
Нахичевань
Какая дикая природа! В какой страшной глуши заброшен этот Нахиевань! Не видав, нельзя себе вообразить странных форм и цвета гор и долин, окружающих нас. Самый город вовсе не понятен для европейца. Кое-где видны стены из грязи, из-за этих стен выглядывают отвратительные старики, старухи в лохмотьях, или дети прекрасные собой, но нечистые, оборванные, — и это называют здесь городом. Но загородный дом Эхсан-хана, здешнего губернатора, довольно хорош. Мы у него, и мне удалось занять прекрасную комнату, возле хозяйского гарема; я даже не стараюсь узнать, где именно скрываются его гурии. Здесь, в Персии, все, касающееся до женщин, такая глубокая тайна, что даже скучно и охота пропадает ими заниматься.
Покойно и приятно расположился я на коврах, и ем разведенную в воде алюбухару (особенный род слив), или курю кальян, попеременно. Но у меня еще есть третье занятие: прекрасный лафит, который я сейчас купил в этой дикой степи, куда, кажется, и ворон костей не заносил. Но каким же волшебным стечением обстоятельств явился здесь этот, по крайней мере для меня, нектар? Оставляя Тифлис, я жаловался одному Грузинскому купцу, что на тамошнем базаре нашел весьма малое количество лафита. Вообразите же, этот добрый человек отыскал этого вина и послал в погоню за мной. Посреди пустыни это показалось мне совершенно романическим приключением, волшебным событием. В Нахичевани, где, я думаю, нет и простого вина, для меня вдруг явился лафит. Не даром же я мечтал, что для меня в Персии хранятся сокровища. У меня есть и передняя, в которой Франц храпит не в духе, не знаю от чего, а Егор толчет кофе. Эти два цербера охраняют вход в вертеп моего уединения, а я пишу, рисую, курю кальян, ем алюбухару, пью вино, и доволен судьбой.
Уж ночь, но в этих очарованных местах невозможно спать. Моя комната вся расписана и раззолочена, сам я на коврах спокойствия; женщины подле меня, но куда запрятал их этот Эхсан-хан? Однако же пора спать, а спать нет охоты. Возможно ли здесь спать? Вышел в сад, в одном ночном костюме, но и там, как в Русской бане.
Завтра мы едем на встречу Персидскому михмандару и переступаем границу. Прощайте! В Тавризе буду чрез 8 дней; потом от Тавриза до Тегерана до 700 верст.
26-го Октября, 1838. Мы благополучно избавились от Мианских клопов. Вчера ночевали мы в Миане, и никто из нашей свиты не пострадал от них. Правда, что осторожный михмандар наш расположил нас всех лагерем, в так называемом загородном саду. И возможно ли назвать городом сборище убогих мазанок, населяемых нищими, которых заедают клопы?
Проезжал сквозь грязные улицы Мианы, мне стало грустно: я никогда еще не видал такой страшной нищеты, невольно отклонял взор вдаль, но и там ишчего не видел, кроме мертвой степи, унылой и однообразной. Неужели вся Азия такова? Стало быть, я напрасно так страстно желал ее видеть? Позднее сожаление! Она умерла, и в иссохшей мумии нельзя уже узнать красавицы, некогда исполненной жизни и прелести низкие страсти людей погубили ее!
Вечером странные звуки Азиатской музыки пробудили наше любопытство. Они раздавались со стороны палатки михмандара. Мы пошли туда с доктором Капгером. Яя-хан и сын его Фаррух-хан важно сидели в праздничных шалевых халатах; пред ними два мальчика, лет 15-ти, одетые, в женские платья, с длинными волосами, в юбках, с кастаньетками в руках, то медленно изгибались, то прыгали, как бешеные. Эта вечерняя сцена была слабо освещена бумажными фонарями, привешенными, к деревьям, и двумя свечами, стоявшими на земле. Одна сторона палатки была открыта. Михмандар встал и просил нас сесть. Танец, остановленный нашим приходом, снова начался. Сперва эти несчастные дети низко кланялись, потом с родом вдохновения начали медленно кружиться под протяжную я унылую музыку, то закидывая назад голову, с распущенными волосами, то подымая руки к верху, то нагибаясь к земле, и звеня в этом положении кастаньетками у земли, то поднося их, к ушам, и как будто вслушиваясь в их звон По временам они пели нескладно и дико, и все это сопровождалось музыкой, то печальной и унылой, то раздирающей душу и буйной. Казалось, что плясуны старались изобразить что-то в род любви и страданий. Но вдруг, после этих выражений неги, они начали прыгать, метаться, вопить, как будто их режут. Музыканты не отставали, пронзительно скрипели, били в литавры, дули в дудки. Наконец это исступление стало понемногу утихать, снова начался медленный танец. Персияне слушали и смотрели на все это с глубоким вниманием; наш михиандар, постоянно веселый и живой, казалось, погрузился в глубокую думу.
Я не долго присутствовал при этой сцене, странной и отвратительной; простившись с Яя-ханом, я пошел в свою палатку, которую однако ж не без труда отыскал в темноте, и лег спать. Но музыки и пение еще долго раздавались в унылой Мианской степи.
Мы перешли через Кафланку (цепь гор, ограждающую Адербиджан).
В Ираке (по-Персидски Арах) еще бесплоднее и суше. Первый ваш ночлег в этой провинции был в караван-сарае. Сквозь широкие и темные ворота нас провели в обширный двор полуразрушенного огромного строения. Также по темной витой лестнице, я взобрался на террасу. Там у дверей, завешенных пестрыми занавесками, стояли маленькие девочки) ясно, что за дверьми стояли большие. Я бы мог, как будто нечаянно, по неведению, приподнять занавесь, но несколько собак оскалили уже на меня зубы; я сбежал вниз и пошел смотреть квартиру, приготовленную для меня. В ней было нечисто, сыро и темно; нельзя было не упрекнуть михмандара, еще недавно получившего от меня несколько аршин сукна, и его помощника, которому за день подарил часы, чтоб они охотнее мне служили, Последний предложил мне квартиру на той террас, где не удалось мне сделать рекогносцировки. Хозяин караван-сарая, старик суровый, подозрительный, воспротивился этому распоряжению, и возразил, что рядом с этой квартирой живут женщины из пяти домов, очищенных для помещения свиты посланника, и что следовательно означенную квартиру мог бы занять только посланник, потому что он женат. Однако же на сопротивление старика не обратили внимания, и начали переносить мои вещи, между тем как я, в ожидании} расположился с доктором Капгером под открытым небом на ковре, греться на солнце и курить сигары, с бутылкою портера, которым мы запаслись в Тавризе. Наконец известили меня, что все готово. Я пошел на верх, и был очень доволен моим помещением, где толпился уже камин, и свежий воздух проникал сквозь окно с решеткой из глины, довольно оригинальной работы.
После обеда, перед вечером, очень. довольный собою, я взялся за кисть и перо, и не прежде, как э полночь, позвал своего человека. Пока он приготовлял ин что было нужно для ночлега, я взял свечу и подошел к стен, на которой заметил что-то вроде налепленных дынных семян мне вообразилось сначала, что кто-нибудь ел дыни и для забавы бросал внутренность их на стену. Странная забава, подумал я, приближаясь и не веря своим глазам: проклятые семена шевелились, медленно ползали…. волосы стали на мне дыбом, лихорадочный озноб пробежал по всему телу. Меня отбросило назад; испуганным взором окинул я комнату, все стены покрыты были как будто подвижными обоями, составленными из насекомых…. Как исступленный, я крикнул, перебудил людей, велел переносить постель и все вещи, в тот подземный грот или обширный погреб, который прежде назначен был мне на долю. Вообразите вой собак, злых телохранителей гарема, и их остервенение против нас, при ночной и внезапной передряге. В темноте я бежал по телам спящих на террасе людей, ни чему не внимая, соскочил в несколько прыжков с лестницы, похожей на обрыв пропасти, и в ожидании переселения, ходил тревожно в халате по двору и около караван-сарая: часовые приняли меня за своего брата Персиянина, и следовательно за вора, закричали по своему караул, и намерены были меня схватить; но я успел уже вбежать в свой погреб. Там старые стены по крайней мере были покрыты только щелями; В них могли водиться тараканы, но своды этой тюрьмы светились от сырости, а сырость и холод для них неблагоприятны. Несмотря на эту уверенность, я однако ж заметил небольшое число этих черных гадов; но Абдулла, Фераш мой, немедленно же их уничтожил, — они пали под ударами башмаков его, — я лег, и наконец заснул.
Поутру михмандар с любопытством пришел осведомиться, что со мною случилось ночью; а хозяин караван-сарая с важностью объявил мне, что комната, в которой я спал, была прекрасна, и что сам Шах-Аббас ночевал в ней не раз.
Два следующие ночлега были в деревнях очень бедных; но в мазанках по крайней мере не было насекомых. Дома эти, построенные из глины, или просто из грязи, несколько похожи на Малороссийские избы. В них сносно, — пожаловаться нельзя. Несчастные крестьяне, которые живут в них, весьма понятливы и услужливы. Не смотря на бедность этих деревень, михмандар успевал доставлять нам все в изобилии, т. е. все то, чего можно ожидать в деревне: молоко, хлеб, простоквашу, арбузы, дыни, бесподобные гранаты, единственный виноград, лимоны и даже вино.
В расстоянии 3 агачей или 33 верст от Зенгана, ночлег мой был в большой комнате без окон, с двумя скважинами в потолке для освежения воздуха; но воздух не освежался, мне было душно; я встал в три с половиною часа ночи, велел себе сделать настой (шербет) из алюбухары и гранатного соку, выпил стакан, и только что показалась заря, отправился в Зенган. Товарищи мои еще спали.
Погода несколько изменилась, дул сильный ветер, но не холодный. Здесь местность также неимоверно бесплодна, как и на всем расстоянии от самого озера Севан, где кончается Дилиджанское ущелье. Эривань, Нахичевань,' Тавриз (по тамошнему Тебриз), Миана — посреди пустыни. По всем долинам и горам печальный цвет золы, как будто Божий гнев опустошил и превратил в пепел всю эту страну. Напрасно взор путешественника, утомленный унылым однообразием, стремится вдаль, и будет искать какого-нибудь предмета отрадного для души: он не увидит ничего, кроме мертвенности и гор свинцового цвета.
В полдень я приехал в Зенган, с моим ферашем (которого мне рекомендовали как большого плута, но честнее его нельзя было найти в Тавризе). По предположению мне надо было бы приехать гораздо раньше.; Туркменская моя лошадь почти во все время шла рысью.
Зенган небольшой; город серого цвета, как и прочие, но довольно живой. Я проехал по базару, потом провели меня через развалины дворцов, в несколько ворот, которые постепенно суживались и становились ниже. Я слез с лошади, чтоб не разбить голову, и меня ввели в сад, наполненный людьми. Тут было несколько строений. Мне указали лучшее из них, один из домов градоначальника, бывший прежде жилищем Шахов. Взбираясь по худой, узкой, витой и крутой лестнице, я вдруг, как из-под земли, очутился в чудном дворце. Только калейдоскоп может подать мысль о. волшебной прелести Форм и цветов, столь внезапно ослепивших мой взор. Золото, хрусталь и все радужные цвета повсюду горели в пространном лабиринте сводов и галерей. Я не сходил с места, как будто боясь разрушить очаровательный чертог моими нескромными шагами.
Легкость в блестящей архитектуре этих палат так необычайна, что они показались мне созданными не для людей, а для каких-нибудь духов, обитавших в Персии, когда она была еще цветуща и прекрасна, во времена Шехеразады. Я помещаюсь в верхнем этаже восьмиугольной залы. Ряды тонких зеркальных столбов поддерживают восемь горниц, наподобие лож театра. Зеркальные призмы в стенах и потолке ярко блестят в чудном смешении по золотой живописи цветов, как будто только что сорванных, изображений охоты, битв, пышности царской и неги любви. Все полы устланы драгоценными коврами; радужные лучи солнца таинственно проникают сквозь прозрачную мозаику из миллионов разноцветных стеклышек. Мне казалось, что все стены чудно составлены из драгоценных камней. Огонь сапфира, яхонта и изумруда горел в мелких узорах окон.
Я взглянул вниз: там обширный бассейн воды занимал средину этого восьмиугольного здания и бил фонтан, а кругом были комнаты, где раздавалось журчание кальяна и говор ленивых слуг. Я осматриваю все, иду из одной горницы или ложи в другую, — все они разнообразны и все прекрасны; каждая отделена от другой зеркальною дверью и парчовой занавесью. Под моими ногами ковры завалены фруктами и конфетами в баснословном изобилии.
Наконец я восседаю, мне приносят богатый кальян из золота. Гостеприимный хозяин, Гакем или губернатор Зенгана, приходит и садится против меня, не говоря ни слова, из вежливости и приличия, чтоб не тревожить меня, и как будто не вынуждать говорить на языке, которого я не знаю. Но на лице его заметно заботливое беспокойство хозяина: довольно ли навалено конфет, довольно ли красив чертог его; тихо приказывает он, чтоб скорее принесли кофе и чай, а особенно, чтоб спешили подать плов, челоф, чурек, мюрек и проч. Премилый человек! «Как изъявить ему мою благодарность за такое радушное гостеприимство? Все эти богатства хотя и не для меня были приготовлены, однако же я также ими пользовался. Щедрость его меня уничтожила, я был безмолвен, у меня недоставало слов выразить мою благодарность по-Татарски, а еще менее по-Персидски (Фарси).
Вскоре гостеприимный Гакем удалился из вежливости, усадив меня в одной из прекрасных горниц. Белую занавесь этой ложи задернули, но я поспешил снова отдернуть, чтоб пользоваться видом прозрачного бассейна в нижнем этаж и восточной роскошью прочих покоев, где, сквозь узор цветных окон, солнце играло в зеркалах, сияло в позолотах и освещало чудную живопись: там бесконечные ряды принцев и придворных окружали тщеславного Фет-Али-Шаха, сидящего на троне или скачущего на белом коне; грозный Ага-Магомет-Хан с толпами хищников побеждал Русских; а Рустем поражал чудовищ. Портреты знаменитейших Шахов, казалось, устремили на меня свои суровые взоры. Вся Персия представлялась мне, в бесконечной реке времен: во тьме глубокой древности баснословный Зейзак пожирал народ свой на скалах Демовенда. Благотворный Джемшид, блестящий как солнце, озарял Персию ярким светом и распространял границы могучего своего царства… Потом снова все скрывалось как будто в черных тучах. Толпы варваров опустошали Персию…. Но не берусь описывать прошедшего; передо мной, из туманного хаоса времен возникает современная Персия, опустошенная, сухая, серая, голая, пространная земля, на которой кое-где еще разъезжают верхами несколько плутов, в острых шапках, с черными бородами, и кое-где видны жалкие строения, во внутренности которых осталось еще довольно Азиатской роскоши и вкуса.
Между прочими изображениями на стенах, девы-соблазнительницы танцуют или отдыхают, и сладострастными телодвижениями и острыми или томными взглядами, как будто манят к себе и раздражают мой бренный состав. Что может сравниться с разительною красотой Иранских женщин? — Ловкий и тонкий стан, густые волосы, черно-огненные глаза, уста, горящие страстью, смуглый цвете тела. Но не для нас цветут эти гурии: они заточены в гаремах где истощают свое искусство над пресыщенными уже чувствами; ревнивые старики и жадные евнухи томят их безотрадно,
Мне приносят богатый завтрак, ставят посреди комнаты мангал (жаровню), огромную сальную свечу, кладут подле меня кусок скверного мыла, изобильное количество двух красок, гэнэ и ранг, для крашения волос, бороды, рук и ног (без этих красок они думают, что жить нельзя). Все суетятся, но с наружным спокойствием, и шепчут между собою. Я иду гулять на базар; четыре Фераша провожают меня и осыпают палочными ударами или бьют каменьями всех попадающихся мне на встречу. Я, разумеется, воздерживаю их усердие, особливо с тех пор, как одного нищего мальчика, который осмелился протянуть руку для прошения милостыни, они закидали каменьями и расшибли бедному голову. Ослов и верблюдов колотили беспощадно, стариков толкали немилосердно, таскали за бороды и били кулаками в лицо. Вероятно, усердные вераши полагали, что я почту за обиду и за неоказанное должное внимание, если они не будут тиранить и осыпать ударами всех проходящих мимо. Но таков уже в Персии обычай: шествие благородного человека должно быть ознаменовано притеснением и побоями; в противном случае (думают они) что ж бы доказывало, что идет человек почетный, и что бы отличало джентльмена (по-Персидски наджиб-адама) от обыкновенного простолюдина?
Невозможно исчислить всего изобилия различных пилавов, соусов, жарких, рыб, яичниц, йогуртов или простокваши, каймаку, шербетов, конфет, компотов, фруктов, гранат, чудных дынь, и проч. и проч., которые подавали к обеду. Необычайные подносы, без конца следовавшие один за другим, вносимы были в окно, потому что дверь для них не довольно была широка. Пышные ковры загромождены вкусными плодами, блюда наставлены одно на другое горами.; с трудом нужно пробираться сквозь груды небесных даров, которые Персидское гостеприимство наваливает пред теми счастливцами, которые приезжают сюда.
Уже ночь. Занавесь разверзается предо мной, то есть, я отдергиваю ее, и вижу в противоположном открытом покое доктора Капгера, окруженного всею восточною пышностью и приготовляющегося, также как и я, ложиться спать. Единственная сальная свеча, горящая у него, производит таинственный и дивный Эффект, отражаясь в тысяч зеркалах, сияя в позолот стен, и неясно освещая чудные картины потолка. Он с своей стороны пользуется таким же зрелищем, глядя на меня. Но вот приходят с предложением идти в баню (фавер), вообще редко предлагаемую христианам; но уже слишком поздно; завтра надо рано вставать. Доктор гасит свою свечу и хочет уж предаться сну на роскошных Хорасанских коврах, прислушиваясь к журчанию бьющего внизу Фонтана, посреди нашего волшебного дворца, и к стуку, который производит ветер, расшевеливая нетвердо соединенные стеклышки наших окон. Этот звонкий стук есть отличительная черта Персидских покоев, и несколько напоминает звук кастаньетов. Я следую примеру доктора. Егор давно уже храпит; он съел полпуда жирных конфет.
На другой день этот :оазис роскоши и очарования исчез для нас. Мы уже в деревне (не помню названия, кажется Хуррул-дэре). Две женщины принесли нам винограду и гранатов (по-Персидски нар). Я попробовал приподнять их вуали, и был весьма тронут, когда они приняли мое любопытство с уничижением и покорностью. Чтоб вознаградить мою нескромность, я сунул им в архалуки несколько серебряных монет, и они изъявили свое довольствие, приятно улыбаясь и опустив глаза в землю. В Персии величайшее и почти единственное выражение благосклонности состоит в том, чтоб давать деньги, и чем более денет, тем более и значение благосклонности. Подарить, например, малостоящий подарок есть великое неуважение к сану особы. Я стараюсь как можно более раздавать детям мелкого серебра, в уверенности, что это мне вознаградиться впоследствии хорошим приемом, в случае вторичного посещения Персии. Кстати заметить, мне показалось, что деревни от Зенгана пошли чаще и в них менее нищеты; в деревенском комфорте нет недостатка, хотя он и не отличный. Что касается до фруктов самых прекрасных, — они в невероятном изобилии; не смотря на то, Персияне их едят страстно я с жадностью; но мне они успели уже надоесть: только что приедем куда-нибудь на станцию, тотчас же заваливают гранатами и дынями, а хотелось бы чего-нибудь сытного, и притом крепительного.
Здесь пропущены мною три дня пути. Сказать ли правду: скука и отчаяние овладели мною, и меня уж везут, как мертвеца; я уже не смотрю ни на что. Мы едем так долго, и не видим ничего хорошего. Наконец доехали до Казбина, который славится в Персии; говорят даже, что он лучше Тегерана, что давно уже хотят в него перевести столицу, что он похож на Герат, что он несравненно лучше Герата. И каково же слышать все это, въезжать в этот славный город, и не видеть ничего, кроме безобразия и пустоты.
Казбинский губернатор Беглербеги Тахмас-Кули-Хан, который только что вчера, говорят, вырвался из Тегерана от Шаха, куда его водили на веревке с связанными руками, за какую-то вину, выехал к нам на встречу с кальяном и с толпой оборванных мужиков. Сквозь обломки полинявших стен и разнокалиберных калиток я темных переходов привел он нас к разрушенному дому, покинутому со времен Надир-Шаха. Полковник Дюгамель велел разбить палатку, а я один поселился в пустом дворце, расписанном изображениями Персидских богатырей и красавиц, и большею частью составленном из разноцветных стекол, перебитых вдребезги. Я побежал на базар; но ничего путного не встретил; потом отправился в баню Баграм-Мирзы (сам он был в отсутствии). Четыре банщика старца расположились делать надо мной различные эксперименты, с приговорками из Алкорана, и между прочим, выкрасили мои жалкие усы, волосы, руки и ноги бурой краской, уверяя, что это весьма красиво, полезно, и необходимо в Персии для порядочного человека. В продолжение всех этих церемоний, приговорок и притираний, неоднократно подавали кальян. К обеду жена Баграм-Мирзы прислала нам гигантское блюдо плову с горьким маслом. На другой день мы опять отправились кочевать по деревням.
Довольно странно бы показалось всякому, кто бы мот взглянуть, как мы отдыхаем, лежа на полу в Персидской изб у камина с кальянами, или тащимся шагом по пустыням с толпой Персиян. Но вот, завтра, 6-го Ноября, мы въезжаем в Тегеран. Все опасности преодолены: в чем же они состоят? — Во-первых, путешественник в Персии должен весьма осторожно и со свечей вступать в Персидскую избу; в противном случае он подвергается падению в яму и даже в несколько ям, которые существуют во всякой деревенской комнате: одна для хранения хлопчатой бумаги, другая для разведения мангала, т. е. жаровни, третья для кур, четвертая для ржи, или пшена. Все эти пропасти прикрыты коврами, или глиняными крышками, которые при первом давлении рассыпаются. Во-вторых, при затопке камина, очень часто вся комната наполняется густым дымом. Эти два обстоятельства неминуемо угрожают путешественнику в Персии. Но я приобрел уже такой навык от несчастного опыта проваливаться и коптеть в дыму, что даже в темноте ловко миную прыжком все провалы; а во время растопки камина прогуливаюсь по двору.
Но мы уже в последней деревне, и такой деревни еще не встречали. Она в горах; в ней везде протекает и шумит чистейшая вода, везде высокие густые деревья, народу много. Г. Бларамберг, адъютант Графа Симонича, занял нас приятным своим разговором. Он присоединился к нам в Казбин, куда приехал на встречу Полковнику Дюгамелю. Необыкновенно как отрадно среди Азии, вдруг съехаться с Европейцем, и особенно с Европейцем во всей силе слова, любезным, умным, ученым и добрым, каков Г. Бларамберг. Какая разительная противоположность с типом Азиатца! Мы не чувствуем той сладости в пище душевной, которою пользуемся в Европе; но как жаждем ее в степях Азии!
Что-то не спится. Вместо петухов, в Персии кричат по ночам муллы. Я этот народ не люблю. Так как теперь еще весьма рано, и можно воспользоваться свободным временем, то не худо записать все, что было от Зевгана до сих пор.
В Султании, летнем пребывании покойного Фет-Али-Шаха, верстах в полутораста отсюда, мы дневали и ночевали в разрушенном его дворце. В комнате моей не было ни окошек, ни дверей. Михмандару нашему было совестно, и он так хлопотал, что я решился подарить ему свои золотые часы; он, кажется, этой вежливостью был очень доволен, — а сыну его Фаррух-Хану отдал последний кусок коричневого сукна. В одной комнате Султанийского дворца, на стенах, написан почти в рост Фет-Али-Шах на охоте, верхом на белой лошади, местами выкрашенной красной краской, то есть, хвост, грива, ноги, грудь и живот — вся нижняя половина лошади (мне сказали, что это отличие царя). Многие из детей его также были тут изображены.
Близ Султании стоит великолепная развалина мечети, построенной за 600 лет некоим Шахом Худавэнда, большею частью из голубого и белого муравленого кирпича. Осмотрев это огромное здание, мы продолжали путь свой. В одной деревне, нам показали гробницу какого-то Имама, что-то вроде Имам-Ризы, также из голубо-зеленого кирпича; здесь мне страх как было досадно на нашего михмандара: он отвел нам всем для помещения самые скверные деревенские избы, где не было ни света, ни воздуха, а сам поселился в хорошем дом у муллы, который приставлен к гробнице.
Несколько дней после, т. е. вчера, мы провели почти сутки среди остатков Сулеймании, — дворец с садом покойного Фет-Али-Шаха, где я также видел много портретов в рост, написанных на двух стенах большой приемной залы, то есть, диван-хана; между прочим портрет Шаха-Евнуха, Ага-Магомет-Хана на трон, в присутствии всего Двора. А с противной стороны Фет-Али-Шах с своими детьми. Двъже другие противоположные стены были сделаны из разноцветных стекол. Потолок был из зеркал, перемешанных с позолотой и живописью. Две лестницы, ведущие в эту залу, сделаны из зеленого муравленого кирпича. Баня, на другой сторон двора, против этой залы, очень красива. Высокая башня стоит возле залы диван-хана, с которой можно обозревать всю окружность; но смотреть нечего: в Персии везде и всегда одно и то же серое однообразие.
8—30-го Ноября 1838 года. Рано поутру мы выехали из Кента, той прекрасной деревни, о которой уже говорил я'; она просто называется Кент, что значит деревня. Тегеран виднелся в туманной дали; как вдруг толпа народа окружила нас. Среди её несколько конюхов с трудом держали двух прекрасных рыжих жеребцов, блестящих золотом, одетых в шали, с хвостами и гривами, выкрашенными огненным цветом. Еще мы не успели спросить, что это значило, как уже меня за ноги и за руки стащили с моей лошади, чтоб посадить на одного из этих борзых коней, а на другом посажен был Полковник Дюгамель. Тогда только объяснили, что Шах прислал нам этих лошадей. Среди поздравлений и восклицаний: мубарек! которые шумно повторяла толпа окружающих нас Персиян, Арабский жеребец нес меня в Тегеран (средоточие мира), куда мы м въехали при громе барабанов и звуке труб, между рядами Персидских солдат. Лошади наши бросались во все стороны и давили народ.
Тегеран. 22-го ноября 1858 года
Недавно еще я в Тегеране, а признаюсь — уже тошно, хотелось бы уехать; но надо выдержать до весны, до половины Марта, по крайней мере. Оно жестоко — правду сказать; но дороги портятся, начинаются дожди, и надо же извлечь какие-нибудь выгоды из того места, куда уже один раз приехал. Шах присылал мне сказать, что он желает, чтобы я сделал эскиз с него, и что он даст мне сеанс. Это приглашение было мне очень лестно, и я просил доложить Шаху, что готов исполнить его желание, по его назначению, в какой день и в какой час ему угодно.
Между тем я не знал, что мне делать, как убить время; однообразие было нестерпимо, и к тому же, я почти не имею квартиры, живу покуда в посольстве, в одной из комнат принадлежащих доктору посольства. Наконец пришли ко мне сказать, что нашли для меня хорошую квартиру за семь туманов в месяц, но ее отдают не иначе, как на шесть месяцев и платить надо вперед. Иду смотреть эту квартиру. Между тем Франц, мой камердинер, уговаривает меня продолжать путь до Испагани; он говорит, что это все равно, что быть в России и не видать Москвы. Однако же, когда я подумаю, что надо провести еще 16 дней в дороге туда и потом 15 дней назад, — страшно.
Вчера вечером, 25-го Ноября, я решился на счет квартиры мне ее отдали за 6 туманов в месяц и на в месяцев — нечего делать. Впрочем, в Европе также почти нельзя иметь квартиру иначе, как на 6 месяцев, а цены вообще гораздо значительнее. Нанимаю на полгода, хотя и не останусь более 5 месяцев. Комнаты хороши. Я также решился отпустить Персиянина, которого нанял в Тавриз за весьма недорогую цену, как здесь водится, то есть, за три Голландских червонца в месяц. Эту цену однако же находили дорогою; обыкновенная цена два тумана в месяц; туман — золотая монета, почти то же, что наш червонец. Кроме этой посредственной платы, здесь в обычае давать слугам одежду, — при вступлении их в должность, в новый год и при отправлении в дорогу.
Чтобы понять, каким образом Персияне могут довольствоваться двумя туманами в месяц, надо взять в соображение, что они питаются почти одним табаком. Кроме кальяна, который в Персии столь же необходим, как у нас в некотором классе людей, самовар, простой народ довольствуется одним хлебом с халвой — род патоки.
Хлеб в Персии, как с виду, так и добротою своею, похож на тот отличный сорт бумаги, на которой у нас в Петербурге печатают театральные афишки. Величина, толщина, цвет, дух, и я думаю, даже вкус Тегеранского хлеба разительно схожи с нашими Петербургскими афишками. Сметливые люди завертывают в него на дорогу сыр, пилав, масло, и смело кладут в карман; даже разные припасы, как например ветчину и всякое жаркое, можно без опасения таким же образом брать в дорогу. Но что хлеб, то есть чурек, здесь так плох, об этом нечего жалеть, ибо пилав, или лучше сказать челов (вареный просто в воде рис) отлично заменяет его.
Что сказать мне о красоте женщин Тегерана? До сих пор я видел только жалких тварей, которые как тени скитаются здесь в темных саванах. Покрывала, в которых он бродят по улицам, почти не видя под собой дороги и подвергаясь толчкам посреди грубой Тегеранской толпы , называются по-Персидски чадрами. Все женские прелести их точно также скрыты чадрами, как стеной. Самая цветущая дева в чадре представляется взору, как страшное привидение, как тень нонны, восставшей в Роберте из могилы; и кроме того, в Персиянке под чадрой есть что-то похожее на сову; но под этим покровом кроется роскошный костюм, какой только можно себе вообразить, и красота, перед которой меркнут светила; но все это я догадываюсь, потому что не видал еще красавиц-женщин в Персии. Относительно Фераша Абдула должно заметить, что он был чужд всех домашних забот и ни чем не занимался, кроме приготовления кальяна, до которого сам был страстный охотник.
Странно, как вообще все Персияне любят всеми средствами расслаблять себя; в Европе, напротив того, все помешались на крепительных средствах, и тем еще несравненно скорее разрушают свой организм. В Персии фрукты, кислое молоко, прохладительные шербеты, свежий и приятно утомляющий дым кальяна, заменяют ростбиф, ветчину, портер, водку, вино и сигары, не говоря уже о перце, горчице, сельдях и сыре. Зато в Европе несравненно более гнилых зубов, испорченных желудков, истощения и немощи, и вообще разнородных болезней. Персияне же, не смотря на кальян, которым сушат грудь и от которого вероятно худеют, не смотря на многоженство, которым почти с младенчества себя истощают, все-таки здоровье большей части Европейцев, исключая, может быть, Англичан, которые довольно хорошо себя сохраняют умеренностью и наблюдением диеты и моциона.
Избавившись от одного Фераша лгуна, надо однако же искать другого, но уже без кондиций; а то при Европейских наших привычках — держаться за слово и ставить на своем, привелось бы всякий день менять людей. Здесь вообще обман в ходу; без него жить нельзя; здесь все и всех обманывают. Персияне и не думают затрагиваться обманом; им казалось бы даже странно видеть человека, который все говорит правду, стоит на слове, и исполняет его. Персияне никак не могут понять, каким образом мы не пользуемся языком: язык для того и создан, чтоб скрывать свои мысли, говорят они, также как руки созданы для того, чтоб брать. Шахские приказания, например, никто и не думает исполнять; каждый клянется только головой. И за это никто не в претензии, все достигают своих целей какими-нибудь ухищрениями, или насилием. Все, что говорится и слушается, ничего не значит, это всякий знает, и все стараются только проникать друг друга. Разговоры в Персии ничто иное, как переливание из пустого в порожнее; не смотря на то, Персияне находят в этом удовольствие, им нравятся ласкательства и похвалы, которые адресуются к ним; им нравятся какие-нибудь ловкие выдумки, и они изощряют ум на ответах.
Кроме Фераша, мне нужно было нанять повара, и сверх того купить ковры, — потому что хозяин вынес из дому все свои ковры, а без этой меблировки надо сидеть на голом полу. Здесь без ковров живут только одни нищие, и то самые несчастные, у которых нет даже кальяна; а «даже нет кальяна!» здесь означает крайнюю нищету. Меня это удивляло. Я понимаю, что утонченный сластолюбец, в дополнение ко всей роскоши жизни, может любить и кальян; но не понимаю, как простой народ в Персии, поселяне, предпочитают всему на свете тянуть дым и находить в этом какое-то своего рода упоение. Повсюду простой рабочий народ любит всего более сытную пищу, крепительные напитки и отдых, — изящных же наслаждений не понимает. Но в Персии даже женщины страстные охотницы курить, и курят с младенчества.
Среди хлопот и забот моих о недостатках, я несколько утешен был по крайней мер прекрасным здешним климатом. Погода почти постоянно хороша, и я чувствую себя совершенно здоровым.
Мне предлагали еще другую квартиру, которую я и ходил смотреть; хозяин её, один из бесчисленных внуков Фет-Али-Шаха, человек молодой, и несколько кокетничает, как женщина. Дом его посреди прекрасного сада, но комнаты такие уже развалины, что в них невозможно жить, и в дополнение, я был бы там окружен множеством Персиян, и в соседстве с гаремом его матери. Это значит, что все мои движения были бы предметом постоянного любопытства и толков.
24-го Ноября. Вчера пришли меня звать от Графа Симонича (который скоро отправляется в Тифлис). Он был во дворце, где только что простился с Шахом, и послал за мной, чтоб при этом случае показать мне царские сокровища (хазмэ): тот известный бриллиант, который Шах в торжественные дни носит на руке, и который называется блестящим морем; его одежды унизанные жемчугом; огромные куски изумруда и яхонта, и проч.; а также парадный мундир ныне царствующего Магомет-Шаха, вроде казацкого полукафтанья, синий, с воротником и обшлагами, вышитыми бриллиантами, с изумрудными пуговицами и эполетами, вроде генеральских, также из огромных изумрудов с привешенными к ним нитками крупного жемчуга.
Мирза Масуд, министр иностранных дел, показывал нам всю эту большую казну, подобную Московской древней Царской казне.
При этом случае, Граф Симонич показал мне саблю, которую Шах ему только что подарил. На ней было несколько бриллиантов и изумрудов. Сыну же его, 14 лет, пажу, который также прощался с Шахом, Его Величество пожаловал маленькую звезду, довольно плохо сделанную, с небольшим количеством камней. Не буду описывать всех сокровищ шахских: это было бы скучно; но я еще не видал парадного кальяна и короны, которые, как мне сказали, сохраняются в гареме; а также и знаменитого Трона-павлина (Тахты-Тоус), который, помнится, отнят Шах-Надиром у Великого Могола, в Дели.
Пересмотрев и свесив в руках все огромные каменья, грубо обработанные, или в натуральном вид, кое-как оправленные, которые перед нами навалены были кучами из сундуков, я проводил Графа Симонича к меньшому сыну Магомет-Шаха (старший в Тавризе), которому не более четырех или пяти лет. Он, бедный, что-то хворает. Граф Симонич шел к нему с прощальным визитом.
На дворе, возле комнат маленького Мирзы, стояла оседланная для него лошадь, для катанья по двору. Мы вошли я сели с Графом в приемной горнице; но Мирза Масуд, министр иностранных дел, нс садился, равно как и еще два или три Персиянина, тут же находившиеся.
Маленький Шахзадэ сидел на полу, но сверх ковров под ним разостлана была кашемирская шаль, а за спиной у него были две огромные круглые подушки из розовой кисеи. На черной его шапке был прицеплен алмазный знак отличия царской породы. Волосы у него длинные и крашеные темно-рыжим цветом, лице бледное, черты незначительные, еще не сформировавшиеся. На нем был род кацавейки из шали на меху (то есть шубейки). Он приложил правую руку к шапке. Граф Симонич спросил его чрез переводчика о здоровье, но он ничего не отвечал. Тогда Граф Симонич спросил его, чем он занимается; он отвечал, что не знает. Видя, что Шахзадэ неразговорчив, мы попросили у него позволения удалиться. Вдруг он начал довольно живо что-то говорить, прикладывая руку к шапке; потом спросил нас, поедем ли мы верхом. Мы отвечали, что поедем. И я также поеду, — сказал он. Мы удалились.
Когда по-Персидски спрашивают о здоровье, то говорят: демаги гиума чог есть? Это обыкновенный вопрос учтивости и приветствия, по точному словесному переводу, значит: нос ваш толст ли? — как будто средоточие здоровья находится в носу. Сколько однако же я ни расспрашивал, но не мот добиться, почему здесь так выражаются.
На днях я ходил к Гаджи-Мирзе-Агасси, первому министру Шаха. Надо сказать, что оп страстный охотник до пушек; теперь под его надзором льют несколько пушек огромного размера, которыми, по его словам, если поможет Бот, намерен на будущий год взять Герат. Впрочем, он говорит, что и теперь бы ничего не было легче взять Герат, что это ничего бы не стоило, — чистые пустяки; да так — не хотели. (Шах и он только что на днях возвратились из несчастной экспедиции.) Гаджи-Мирза-Агасси хочет, чтоб и похоронили его в той самой яме, где льют его огромные пушки. Не смотря на этот воинственнный дух, он дервиш секты Суфи. Говорят, что главное правило этой секты состоит в том, что всякое деяние позволено, как бы оно ни было сделано, потому что всему можно найдти оправдания. Я забыл сказать, что когда я спросил его, толст ли у него нос, к удивлению моему, он сказал, что нет, что нос у него высох и перегорел от грусти (чего я однако ж не заметил), что одним словом, он уже стар и хвор.
Он Татарского происхождения, родина его Эривань. Сперва он был, как ученый дервиш, учителем Магомет-Мирзы, ныне царствующего Магомет-Шаха. Говорят, что Его Величество имеет к нему неограниченную доверенность, и что все дела государства в его руках. Но общие отзывы об нем не лестны; вероятно, он и стоит этого, если в самом деле принадлежит к секте, которая поставляет за правило не иметь правил. Он, по-видимому, терпеть не может Англичан, или по крайней мере считает приличным, Бог знает зачем, всегда бранить их при нас самыми непристойными словами, без сомнения, думая тем угодить Русским. Я несколько раз имел удовольствие быть у него, и всегда он заводил речь об Англичанах, совсем не кстати осыпал их проклятиями, и повторял, что Персияне их нисколько не боятся, и что он считает их менее, нежели ничем, что если однако они возьмут Персию, так что ж? — он тогда поедет в Россию, хоть например в Кизляр (он других Русских городов, сколько я мог заметить, не знает, кроме Тифлиса, Кизляра и Петербурга); Москов-Падишах даст ему там уголок, и верно уж положит тысяч двенадцать рублей в год (1,000 туманов); ему этого довольно и он будет благословлять Государя. В этом роде он мелет без остановки пронзительным, резким голосом, то вздымая брови, то сморщив нос, то пожимая плечами и постукивая клюкой; слушая его, трудно воздержаться от смеха. Иногда оп заносит страшную дичь об артиллерии и о подвигах в Герате, или пускается в рассуждение о географии, рассказывает, что Персия состоит из семи царств, соединенных под один скипетр, в числе которых считает Армению и Грузию; что теперь такая дружба между Ираном и Московиею или Россиею, что уж это составляет одно, и Шахчи и Урус Падиша ни что иное, как родные братья; а он одинаково служит обоим, и предан всей душой, и готов положить голову за обоих Падишахов.
В комнате, которую я покуда занимаю в доме посольства, есть клавикорды, совершенно испорченные, принадлежавшие Г. Симоничу, и которые он оставил нашему доктору Капгеру. Дезертир, Поляк, поправляет их, но мало надежды; однако можно извлекать из них хотя несколько звуков. Доктор играет уже один минорный вальс несмотря на страшные диссонансы, знакомые звуки проникают в сердце и пробуждают желание возвратиться в Европу.
Во время вечера, 60 дезертиров, собранных здесь старанием храброго Капитана Альбранта, и которому поручено вывести их из Персии, собираются обыкновенно на крыше или террасе с фонарями, и поют хором Русские песни с бубнами и рожком. Добрый и отличный Капитан Альбрант взойдет к ним, заговорит о России, о возврате на родину, прослезится вместе с ними, и я не могу не плакать, прислушиваясь к заунывному дружному хору родных песен, столь знакомых душ. Меня томят мысли, что близкие мои, может быть, грустят, может быть, нездоровы; ни бы успокаивать, развлекать их своим участием; а я здесь вдали живу для одного рассеяния самого себя.
На днях, может быть завтра, будет сюда консул в Ряште, Г. Ходзько, говорят, очень умный человек. Он едет сюда по делам, для свидания с Полковником Дюгамелем.
Я встретил недавно на улице едущего верхом Мирзу Абул-Гассан-Хана, бывшего в 1816 году послом в С.-Петербурге. За ним шли пешком два Негра и много Персиян. Эта встреча припомнила мне самую давнюю старину. Мы остановились и обменяли несколько комплиментов по-Английски. Он мастер на комплименты: на днях он сказал Шаху, что регулярная Персидская гвардия (похожая на толпу оборванных нищих) несравненно превосходнее и красивее Русской гвардии, и поклялся, что Лондонский арсенал не может сравниться с Тегеранским, где, между нами будь сказано, только три пушки и несколько сломанных ружей.
Я описывал меньшого сына Магомет-Шаха, но о старшем, Валиат, то есть наследнике престола, Насер-Эддин-Мирз, кажется, еще не упоминал. Я представлялся ему в Тавриз. Валиат сидел на Европейских креслах, в халате слишком длинном для него, из желтой шали, с отличным рисунком. На его шапке блистало бриллиантовое перо, грудь его украшена была орденом Св. Андрея Первозванного на богатой бриллиантовой цепи, пожалованным ему недавно, вместе с означенным бриллиантовым пером, Государем Императором, при встрече в Эривани с Его Императорским Величеством. Он гордо кивнул нам головой и громко сказал по-Татарски: добро пожаловать! — Я был с Полковником Дюгамелем и переводчиком нашего Тавризского консульства Мирзой-Али-Экберан. Когда мы вошли, Его Высочество сидел к нам боком на другом конце залы, у окна огромного размера. При нем стояло несколько царедворцев. Против него сидел, также на креслах, его наставник, с довольно невзрачною наружностью, однако же, говорят, ученый человек. Он, кажется, играл роль суфлера, тихонько подсказывая Балиату приветы и ответы. По левую сторону двери стоял маленький сын Агалар-Хана, почетного Армянина, ровесник и приятель Балиата, которому не более 9 или 10 лет; впрочем в Персии не заботятся считать года. Наследник довольно хорош собой, умная наружность и нежный цвет лица, хотя довольно смуглый, глаза большие в черные, нос орлиный, и вообще в чертах его заметно более Армянского, нежели Персидского или Татарского. Свет не ярко обрисовывал его, в мы сидели слишком далеко, чтоб удостовериться, были ли насурмлены его ресницы и брови, необыкновенно черные. Он живет еще в гареме, где сестры и тетки, вероятно, раскрашивают его на свой вкус. Длинные волосы его были красны, как огонь.
27-го Ноября. По поручению моего брата, я искал в городе железного щита. Комиссионер мой Персиянин, из служителей нашего посольства, сказал мне, что ему известен такой щит, но что трудно его достать. Прошло несколько дней в тщетных поисках, и я уже терял надежду, как вдруг в одно утро приносят мне прекрасный булатный щит с золотыми надписями и узорами, превосходной работы, в подарок от Шахзадэ-Кейхабад-Мирзы (сына Фет-Али-Шаха), которого я вовсе не знал. Подарив несколько червонцев посланному ко мне от царевича, я поспешил на другое утро идти благодарить Его Высочество за лестное внимание и прекрасный предупредительный его подарок. Шахзадэ Кейхабад живет бедно в отдаленной части Тегерана. Он ожидал меня, и потому приготовил различных фруктов и конфет, которые на большом подносе стояли посреди, можно сказать, убогой комнаты, где он сидел на стуле, в мундире и с тростью в руке. Он громко приветствовал меня, встал, протянул руку, крепко сжал мою, и старался изъявить радость, но, кажется, был несколько смущен; потом приказал подать кальян, чай и кофе. У него благородное в важное лицо, черты правильные и тонкие, глаза большие и черные, но на одном зрачке бельмо, брови широкие и густые, цвет бледный, борода необыкновенной красоты. Вообще он показался мне удивительно похож на отца своего, Фет-Али-Шаха, судя по портретам. Единственным украшением пустой горницы, в которой меня посадили против Кейхабада, было несколько фамильных портретов, и между прочим его собственный, в парадном платье, украшенном драгоценными каменьями, со щитом в руке. Мой переводчик объяснил вше, что Шахзадэ был щитоносцем при покойном отце, что подаренный мне щит принадлежал Фет-Али-Шаху, и что этот самый щит изображен и на картине в руках Кейхабада. Не смотря на убеждения переводчика, я нс хотел соображаться с общим обычаем Персиян оказывать презрение к полученному подарку, чтоб доказать тем, что достоин был получить более, и поддержать или возвысить мнение о своей важности. Напротив того, хотя провожатый мой то мигал мне, то со стыдом за меня опускал глаза и краснел, я расхвалил щит, как только мог, сказал, что никогда не видал такого прекрасного щита, что совещусь и не знаю как возблагодарить за такое внимание и удивительный подарок, что я тронут, и проч.; словом, я пустился в такие тонкости изъяснений чувств благодарности, которые вряд ли в состоянии был перевести смущенный переводчик мой Рагим, вряд ли понимал, а если и понимал, то для моей же и своей чести не захотел бы переводить, и сверх того, вряд ли нашел бы выражений на Персидском языке. Рагим, может быть в самом деле, благодарность мою считал постыдной; а Шахзадэ находил ее неприличной и принял меня за неблаговоспитанного — не знаю; но я хотел и по своему мнению считал нужным изъявить мою благодарность, и прибавить, что считаю за честь быть у Шахзадэ, в доказательство, что и в России умеют чтить память Фет-Али Шаха, отца его, как славного государя, и уважать его благородных и достойных потомков. Я тем более старался польстить ему, что он показался мне жалким. Я никогда еще не видал принца царской крови в таком бедном положении. Эги Шахзадэ, несчастные дети гордого Фет-Али, как будто скрываются здесь; при малейшем подозрении с ними поступают жестоко, а первый министр Гаджи-Мирза-Агасси презирает их и ведет себя перед ними надменно. Кейхабад казался мне неспокоен; он говорил громким, но не твердым голосом, сценическими выражениями, что подарок его сущая безделица, что он извиняется, что такую малость прислал мне, что у него еще много вещей, оставшихся после отца, которые он будет просить меня, принять; что ему их не нужно, что ему приятно угодить мне; но вместе с этими изъявлениями приязни он пристально устремлял на меня смутный взор, и несколько раз повторил, что он теперь не в таком положении, как при отце, что прежде он жил в полном довольствии и уважении, а теперь в совершенной бедности, что Шах ему не помогает и не любит его.
Как понять эти жалобы? Возвратясь домой, я просил совета у товарищей, что мне в подобном случае делать, Оценить щит и послать деньги Кейхабаду — Я так и сделал; велел привести с базара двух оружейников, из которых один оценил щит в 20, а другой в 50 туманов. Запечатав в пакет 40 червонцев, я послал моего камердинера Франца отнести их к Шахзадэ; но посланный возвратился с деньгами. Кейхабад, распечатав пакет, с презрением возвратил деньги, и сказал, что подарил щит из одного желания подружиться со мной, что денег ему не надо; а что он открыл пакет, в одном предположении что в нем духи (атр).
Но надо же было отдарить за такой дружеский подарок. На другой день я обошел весь Тегеранский базар; но в бедных Армянских лавках ничего не нашел приличнее для подарка, кроме золотых часов и чайного сервиза, которые и послал немедленно. Но Шахзадэ и это с презрением отправил назад, и без церемоний уже прислал своего назира или камердинера потребовать от меня триста червонцев, или взять щит назад. Разумеется, что я удивился требованию и возвратил щит; однако же мой переводчик Рагим, чтоб возбудить во мне желание продолжать сношения с Кейхабадом, рассказал мне, что у Шахзадэ есть тьма редкостей, и между прочим, древняя Оулава, с таким шаром на конце, что как ни руби его, хоть пополам, он в туже минуту сам собою срастается. Воображая, что я поверил этой сказке, Рагим прибавил, что у Кейхабада есть и щит такого же рода; что этому щиту нет цены, и сделан он из черной кожи какого-то древнего зверя, которого уже не существует на свете. Подобные басни о заколдованных оружиях не в первый уже раз слышал я от Персиян.
Я вполне устроился на новой своей квартир, и доволен ею, хотя ветер ходит у меня в комнатах почти так же свободно, как и на улиц; но лучше этого дома трудно найти в Тегеране. Персияне никогда не думают укрываться от вольного воздуха, что конечно много способствует к сохранению их здоровья. У меня небольшой, но целый двухэтажный дом, в нем всего комнат с пять, из коих одна только может назваться комнатой в Европейском смысле, т. е. с окошками и камином; кухня, две террасы одна выше другой, с которых можно любоваться серым видом Тегерана, свой мощеный двор, обнесенный стеной, а посреди двора небольшой четвероугольный пруд. Одна из моих комнат довольно велика и красива, с двумя рядами окон, из которых верхние из разноцветных стекол, а нижние с одними только деревянными ставнями. К несчастию, камин в ней фальшивый, хотя и весьма красивой формы. Белая штукатурка и арабески вообще во всех Персидских домах необыкновенно хороши.
Всеми теперь описанными удобствами я имею удовольствие владеть, и могу, уходя со двора, все это запирать на ключ, взяв с собой всю свою дворню, как это водится в Персии. Воровство в домах здесь очень редко, да и трудно попасть в дом, который укреплен как крепость, а чтоб подделать ключ, от Персиян нельзя ожидать довольно смелости, искусства и ловкости, — это бывает в Европе, а в Азии не бывает.
Я получил из С.-Петербурга литографии нашей гвардии и портрет нашего Государя со свитой, который и отнес к Шаху в подарок. Он долго смотрел на портрет, велел мне подойти ближе, расспросил про все лица, сопровождающие Его Величество, приказал своему министру иностранных дел (который был тут же моим переводчиком), поставить под стекло картину, и потом спросил, что у меня в портфеле. Я отвечал, что в нем белая бумага, но что я надеюсь на ней представить Центр мира (Шаха не называют иначе), если он сделает мне милость, посидит несколько минут неподвижно передо мной. Он сказал, что готов, сколько я хочу, и спросил, не желаю ли я сесть на стул; но я отклонил эту честь, сел на пол вынул из кармана карандаш и начал чертить, признаться, дрожащею рукой, мне очень совестно было беспокоить столь снисходительного и столь вежливого владыку. Шах сидел также на полу; сверх мягкого войлока под ним была богатая кашемирская шаль, и сидел очень смирно. В продолжение нескольких минут я имел счастье уловить сходство Магомет-Щаха, разумеется, очерком. Когда я встал с своего места и благодарил Его Величество, министр иностранных дел Мирза Масуд положил перед ним несколько эскизов моего рисованья, как с натуры, так и на память, и между прочим очерки Гаджи-Мирзы-Агасси, его любимца и первого министра. Щах узнал всех и похвалил мое искусство. Собрав все свои вещи, и не показывая последнего моего рисунка, а сказал, что осмелюсь представить его только тогда, когда окончу дома, Добрый Шах, видя мое замешательство, изъявил готовность свою на столько сеансов, сколько я пожелаю, но я не имел намерения еще беспокоить его, а хотел с эскиза (для меня столь драгоценного) сделать по возможности оконченный портрет.
Мы удалились с Мирзой Масудом, кланяясь несколько раз и как можно менее оборачиваясь задом к Центру мира.
Я забыл сказать, что когда шах смотрел на портрет нашего Императора, я упомянул, что выписал из России также рисунки нашей гвардии, но не принес их, зная, что Его Величество их уже имеет. «Я имел их, сказал Шах, но отдал брату Кахраман-Мирзе.» Мирза Масуд шепнул мне, что надо их представить Шаху. На другой же день я их послал.
Выходя из царского покоя на двор, мы еще раз повернулись, чтоб отдать последний поклон Шаху, который еще виден был в огромное окно. Он в то время разговаривал с своим доктором Мирзою Баба, который во время моего визита стоял на другом конце залы в углу, сложа руки; но когда я выходил, Шах сделал ему знак приблизиться. Никто никогда не садится перед Шахом, кроме иностранных министров, присвоивших себе это право, как представители своих государей. Первая встреча после счастливого моего успеха была с Хоэрев-Ханом, евнухом… Он нашел эскиз Шаха очень похожим, равно как и многие другие из придворных, которые все меня поздравляли. С радостью принимал я их поздравления и был в восхищении; но трудно будет сделать что-нибудь интересное из этого эскиза, ибо наружность Магомет-Шаха не живописна. Он толст, без выражения, хотя очень любезен, учтив, приятен и благороден в обращении в манерах.
Кстати, дядя его Кейхабад-Мирза (теперь начинается другая история) на сих днях явился вдруг ко мне. Я был в постели. После странного его поступка со мной, я не хотел принять его, и велел сказать, что я в постели в нездоров, но мне воротились сказать, что он уже гуляет по двору и говорит, что непременно хочет меня видеть, тем более, что я нездоров» Нечего было делать, я набросил халат и сошел к нему с видом как можно менее приветливым. Я нашел его уже сидящего в моей холодной зале. Он приветствовал меня громким изъявлением радости, дружескими жестами и беспокойством на счет моего здоровья, обратив внимание на мой утренний костюм, сказал людям своим, стоящим, по обыкновению, тут же в комнате: — мы старались одеваться по-Европейски, а Европейцы принимают наш старый костюм. — Где вы купили этот халат? — спросил он меня, с видом знатока рассматривая ткань; — а щит, зачем же вы мне возвратили его? — Вот этот человек, сказал я, указывая на его назира (управляющего), который тут стоял, — приходил ко мне взять его от вашего имени. Хлан! закричал Кейхабад, т. е. ложь, и также указывая на улыбающегося назира, еще повторил: он солгал вам, он лгун, как вы могли ему поверить?
Я попросил людей выйти, и сказал ему, что лучше оставить разговоры об этом щите несмотря на это, он продолжал: дайте мне за него сто червонцев, и он ваш. Но я не намерен был давать более 40 туманов. Кейхабад встал, продолжая уговаривать меня дать сто червонцев, и увидев в углу горницы мою трость, попросил меня подарить ему ее, в знак дружбы, что я с охотой сделал, и мы простились довольно дружески.
Я желал познакомиться ближе с Персидскими женщинами. На днях мне доставили случай. Четыре женщины, закутанные в синие чадры, явились ко мне в гости, и расселись на полу у камина. Из них две смело сбросили покрывала свои; одна была большого роста, несколько калмыковата, лет 20, а другая небольшая, лет 18, также очень смугла, но с правильными чертами и с приятным выражением. Густые и длинные черные локоны закрывали большую часть лица; исподняя одежда их была коротка и вырезана так, что видна была испещренная Синими знаками грудь. Узкий и короткий архалук едва держался на плечах и стягивал их назад (это мода в Персии, и довольно идет Персиянкам); на руках, сверх узких рукавов, браслеты с свернутыми бумажками, на которых начертаны были стихи из Корана. Шаровары шелковые, необыкновенной ширины, едва держались на бедрах, так что нижняя часть живота, также испещренная, и нижняя часть спины, были голы. Босые ноги окрашены были темно-оранжевой краской, сбивающейся на черную (они сказали, что это также мода). Им принесли кальян, из которого они все наперерыв страстно тянули дым. Две другие женщины продолжали сидеть в чадрах; но при появления кальяна также понемногу открылись. Одна была Арабка лет 90, а другая Персиянка, лет 40. Они попеременно говорили то по-Персидски, то по-Турецки (здесь вообще говорят на обоих этих языках). Я почти ничего не понимал, и они стали говорить громче, воображая, что от этого я лучше пойму, они старались высказать опасность, которой подвергались при свидании с христианами, и делали знаки, что им за это могут отрезать голову. Не смотря на это, угощения мои вероятно понравились им.
Через два дня, во время обеда у посланника, мне дали знать, что гостьи снова пришли ко мне. Возвратясь домой, я застал у себя целый гарем: Персиянки расхаживали по террасам с кальянами, пели и хохотали при свете ясной луны. Я изумился их беспечности и боялся, что они поднимут на ноги всех соседей, они истребили всю мою помаду, вылили на себя все мои духи.
Казалось бы, что это очень весело; но, не смотря на эти развлечения от скуки, меня тянет уже назад в Россию.
Вот выпал первый снег. Все заняты очищением террас. С моей террасы я снимаю виды Тегерана. Я воображал этот город печальным, безлюдным и безмолвным; но, напротив того, в нем довольно живости и шуму. Вчера Гаджи-Мирза-Агасси прислал мне дичи в роде рябчиков и маленького барана, которому надели ошейник, и он бегает по двору, как собачка.
Моя лошадь, убранная теперь по-Персидски, из лучших в Тегеране. Все у меня есть, чего я желал, и все мне удалось. Теперь остается воротиться в Россию. Но я не покину Персии, без желания когда-нибудь увидеть ее опять. Чтоб быть здоровым, надо жить здесь. Воздух хорош, съестные припасы свежи, движение неизбежно: нет другого способа переноситься с одного места на другое, как верхом, или пешком. О зубной боли я забыл в Персии. Я гораздо чаще бываю на воздухе, чем в комнате, и из одной комнаты в другую не иначе могу переходить, как через террасы, через двор, или по лестницам; теплых переходов и лестниц в " Персии нет. Из моей квартиры в наше посольство сперва надо с трудом пробираться по темным улицам, иногда столь узким, что не более двух человек могут идти рядом; потом выезжаешь в базар, крытый, узкий и низкий, где толпится народ, сквозь который трудно пробираться; потом вдруг выезжаешь на Мейдан, большую площадь, на которую выходят ворота шахских палат. На этой площади постоянно бывают чауши; тут же стоят пушки и множество верховых в богатых уборах лошадей, которые тут обыкновенно дожидаются имеющих приезд ко Двору.
С этой площади въезд в улицу довольно широкую, между двух стен (как всегда в Персии), и тут уже не далеко до низких ворот нашего посольства. Я обыкновенно езжу туда обедать. Мы обедаем поздно, в 7 часов, курим, разговариваем до нельзя, и потом при лунном свете или при свете Фонаря, верхом или пешком, я возвращаюсь домой по тем же улицам; но в это время улицы уже пусты, и местами часовые останавливают, спрашивая пароль, отворяют несколько ворот, чтоб пропустить меня. Какая противоположность на базаре: он так многолюден и шумен поутру, а ночью так пуст, мрачен и безмолвен, что напоминает катакомбы. Я всегда рад, когда наконец выйду из этого бесконечного лабиринта. Я называю базар лабиринтом только потому, что он узок и темен, но переходы в нем не запутаны.
18-го Декабря. Мои гостьи навещали меня несколько уже раз, и надоели мне.
Холод продолжается, вода везде замерзла, то есть, стоячая вода, а воздух пронзительно холоден. Но в теплой шинели на солнце хорошо.
В день Байрама, мы были у Шаха с поздравлением. Он сидел на полу, в шелковом халате, шитом золотом, Гератской работы, вероятно единственном трофее его неудачного похода. Приняв весьма вежливо поздравление нашего посланника, Шах завел разговор о Европе, из которого можно было заметить, что он довольно учен.
Мы скоро откланялись. Шах пошел в тронную залу, которая возвышается несколько над главным двором. Передняя часть этой залы совсем открыта, так что она похожа на сцену театра. На дворе в этот день стояли регулярные войска, военная музыка, ханы, придворные сановники, принцы крови и Афганские аманаты. Нас поместили в комнате рядом с тронною залой. Где Шах сидел на высоком троне из белого мрамора, с странными изваяниями и позолотой, и поддерживаемом кариатидами, представляющими злых и добрых духов древней Персидской мифологии. Зала расписана прекрасно, богато и с большим вкусом, мелкими арабесками и изображениями. Прекрасная архитектура и рисунки высоких сводов потолка, Глубоких нишей, составляют гармоническую общность в своем совершенно особенном восточном вкусе, а огромное окно позади трона похоже на разноцветную кружевную ткань.
Все стояло неподвижно я безмолвно; наконец Шах произнес несколько невнятных слов к некоторым из придворных, стоящих на дворе в отдалении. Нс сходя с своего места, громким криком отвечали они на его милостивые приветствия. Поэт вышел аз рядов народа на среднюю аллею, и произнес стихи во славу Магомет-Шаха. Приятно было слушать гармонические и странные звуки Персидского языка, но по временам они заглушались: с одной башни неподалеку от двора, где происходил селям (торжественный прием), раздавалась музыка особенного рода, которая, я думаю, ведется со времен Зороастра. Она составлена была из волынок и длинных труб без меры и без определенного звука: каждый из музыкантов играл на свой лад, что попало, стараясь только дуть или бить как можно громче, и останавливался только для собственного отдыха. Эта дикая музыка гремит ежедневно на том же мест, при восход солнца и при закате. По случаю же празднования Байрама, она не умолкала в продолжение всего дня. Трудно понять, каким образом Шах, который во всех отношениях похож на образованного человека, не приходит в исступление от этой напасти. мне стало досадно за него: безжалостные музыканты как будто ю зло ему дуют, мешают говорит и слушать поэта.
21-го Декабря. Холод продолжается, и я принужден, не смотря на яркое солнце, топить целый день камин. Мы ожидаем почты нынче или завтра. Дай Бот, чтоб ко мне были письма. Я сейчас ездил верхом за город и видел Шаха верхом с огромною толпою всадников. Между ними я нашел знакомых и вмешался в свиту. Шах ѵстановился и смотрел на скачку.
28-го Декабря. Уже давно я не имею никаких известий из России; день ото дня становится мне тягостнее жить так далеко от своих, и я решаюсь на сборы к обратному пути, хотя теперь самое дурное время года для путешествия в Персии; даже в самом Тегеране, и верхом и пешком, трудно прокладывать себе путь чрез глыбы снега, которым завалены улицы. Сегодня вечером, когда я возвращался в город из Тегеранской цитадели (по-Персидски арк) где живет Г. Дюганель, часовой (по-Персидски караул) ударил прикладом провожавшего меня моего слугу Армянина, и едва не задел меня самого. Вследствие этого комендант цитадели не получит от меня ни чаю, ни сахару к новому году.
5—18-го Января 1850 г. Я перемог себя и решился остаться недель на пять; по истечении этого времени непременно отправлюсь. А между тем настанет весна, и дороги, надеюсь, будут не много лучше.
10—22-го Января 1859. Слава Богу, наконец, вчера утром я получил письмо из дому; теперь я спокойно могу ожидать весны. Жизнь моя все так же утомительно однообразна. Сегодня был я в бане и выкрасил себе волосы красной краской, по совету доктора нашей миссии, который полагает, что краска эта (хэна) сохраняет и укрепляет волосы. Персияне говорят, что и черная краска (ренг) имеет те же свойства, почему я и пригласил одну женщину, по имени Ситарэ» чтоб вычернила мне голову. По сообщенным ею сведениям, эти две краски, ренг и хэна, имеют множество достоинств; а именно: укреплять, отращивать, густить, мягчить волоса, вытягивать жар, унимать головную боль, и наконец освежать ее; сверх того могут употребляться как лекарство от ревматизма. Здесь все без исключения употребляют эти краски, женщины и мужчины, старые и малые, белокурые, седые, черные и рыжие — все красят волосы.
Только сейчас с базара, где открыл Афганскую лавку, в которой вышивают шали золотом и серебром с большим вкусом. Халат из хорошей кашемирской шали, вышитый таким образом, стоит около тысячи рублей (туманов сто.)
День прошел; но из десяти человек, обещавших мне разные вещи, ни один не сдержал слова. Это вещь обыкновенная в Персии, и составляет главную причину, по которой эта сторона так ненавистна. Быть всякий день по нескольку раз обманутым в своих ожиданиях, несносно. Старуха обманула меня насчет Абиссинки, старик купец Казим, комиссионер мой, также не исполнил поручения, а пришел только сказать, что нос его перегорел от горя (обыкновенная Персидская Фраза), от того, что я назвал его вчера лгуном. Во всех лавках, где должны были сегодня быть готовы для меня разные заказы, мне сказали, что будут готовы завтра. Не достаточно ли причин, чтоб спешить отсюда уехать? Персияне народ такой лживый, долговязый и обманчивый, что я опасаюсь, не сделают ли они мне каких-нибудь вовсе неожиданных затруднений при моем отъезде. Равнодушие и беспечность людей моих также меня сердит; их ни сколько не удивляют неисправности, которые я терплю ежедневно. Они прехладнокровно докладывают, что такое-то дело, на которое я имел причину твердо надеяться, не состоится; они удивляются, что я выхожу из себя от лжи и обмана. Это у них вещь обычная, и если Персиянину случится невзначай сдержать слово, то он претендует уже на награду, и менее червонца не давай. Я все записываю, что приходит в голову, чтобы по возвращении в Россию ни слова не говорить о Персии, как будто она не существует; Персия не стоит того, чтоб об ней говорить.
Сегодня вечером мне нечего делать, кроме как сидеть дома; я и сижу в моей маленькой комнате у камина, но скучно в ней одному. Обыкновенный дневной шум на улице понемногу утихает, и время моего обеда или ужина приближается. Но я сегодня не так здоров, потому что мало ходил; улицы в таком состоянии, что ходить нельзя.
Персия опошлела в моих глазах уже тем, что Тегеран и окружающие его пустыни, и отдаленные горы, все, что видно, в продолжение нескольких недель было покрыто глубоким снегом; холод был несносен. Двор мой на три аршина был погребен в снегу. Настала оттепель, начало весны, улицы затоплены грязной водой. В моем узком переулке, куда редко заглядывает солнце, снежные глыбы еще не растаяли, и долго не растают.
Я велел Францу сбираться в дорогу. Мне необходимы будут по крайней мере 8 вьючных лошадей для поклажи и четыре для моих людей: Егора, Степана, Багара и Мурата. Для Франца и для меня есть две собственные мои лошади. Из трех вышепоименованных служителей моих Армян — Степана, Багара и Мурата, первый фераш, т. е. тот, который подает кальян, провожает на улице и при визитах, и исполняет комиссии; второй мехтер, т. е. конюх, а третий повар.
Отпраздновав здесь мой 53-й год от роду, я отправлюсь, и доеду в 20 дней до Тавриза; в Тавризе пробуду 18 дней; из Тавриза в Тифлис еще 20 дней пути, — что ж это составит? около двух месяцев — Февраль и Март. В начале Апреля я буду в Тифлисе, где останусь, я думаю, 8 дней. Дай Бог, чтоб дорога по Кавказу была тогда проходима; я в состоянии оставить карету и сесть в какой-нибудь тарантас или в пошевни. В Тифлисе сейчас же примусь за отправление большей части моих вещей и оружий, купленных для моего брата, с какой-нибудь верной оказией. Я уже говорил об этом, и еще буду говорить с Тифлисскими купцами, и надеюсь, что они мне это устроят хорошо. Потом поеду как можно скорее в Петербург, остановлюсь только в Воронеж слушать орган. Это страшное разочарование насчет Персии конечно будет последний удар для моего уже больного воображения, ибо я чувствую всякий день, что способности мои слабеют. очевидно, и в весьма скором времени я совсем впаду в прозу, и в прозу, вовсе лишенную занимательности. Что делать? Рано или поздно, нельзя не попасть в это бесцветное положение, нельзя быть вечным. Сегодня я довольно расположен видеть вещи не с худой стороны, потому что, по мер, как пишу к своим близким, я успокаиваюсь насчет разочарований и горестей жизни, развлекаюсь, воображаю, что разговариваю с теми, кого люблю, и не думаю, что т, к кому я заочно обращаюсь с речью, может быть, уже не существуют.
23-го Января. С тех пор, как я получил приятные известия из России, я помирился с Персиею, и если бы мог каждые две недели иметь письма из дому и довольно денег, я бы в состоянии был остаться здесь еще месяц или два, и более, даже съездить в Испагань и Шираз. В этом краю падшем (по-Персидски хараб), то есть, во всех отношениях пришедшем в упадок, надо много времени, чтоб найти источники занятий и развлечений. Теперь только Персияне начинают понимать меня и верить моим словам. Недавно Шах прислал мне сказать через своего доктора, говорящего по-Английски, что он желает дать мне еще сеанс. Я воспользовался этим случаем, чтоб послать ему оконченный портрет красками. Через два дня доктор снова приехал ко мне, а с ним сын министра иностранных дел, Мирза Али. Доктор сказал мне, — что Его Величество желает, чтоб я нарисовал портрет четырехлетнего его сына, но не спеша, хорошенько, и в величину, назначенную самим Шахом на бумажке.
Следующий день был назначен для начала. Мирза Али, сын Мирзы Масуда, говорящий по-Французски, сказал мне при этом, что Его Величество нашел, что портрет его не похож, и назначает мне сеанс после завтра, чтоб начать другом, но также не спеша и красками. Разумеется, я был и рад, и встревожен, и озабочен этими двумя посланиями.
На другой день рано я поехал к Мирзе Баба, чтоб вместе с ним идти к маленькому Аббас-Мирзе Наиб-Султану. При входе во двор доброго медика (давно уже мне знакомого), моих людей остановили, что мне показалось странно и неприятно. Меня впустили одного. Но каково было мое удивление, когда я увидел доктора посреди двора, окруженного своими женщинами, в неглиже, без чадр, и ни сколько не смущенных моим приходом! Добрый Баба подал мне руку, как будто ни в чем не бывало; а женщины, между которыми иные были очень молоды и хороши собой, разошлись медленно в разные стороны, и стали в дверях, показывая вид, для одного приличия, что они скрываются, но видеть и быть видными. Я не мог воздержаться, чтоб не благодарить доктора за доставленный мне случай видеть Персидских дам. Но он как будто не понял меня, и извинялся, что они по обычаю скрылись. Никого не было на дворе, кроме этих женщин, нескольких старух, детей, Арабов и двух молодых слуг, лет по 13, которые принесли завтрак, вина и, разумеется, кальян. Мы сидели, как водится, на полу, и подчивание состояло из риса, вареного в воде, соуса из тыквы (т. е. лучше сказать баданджана), из бараньего супа, и проч.
После завтрака Мирза-Баба вынул из ниши деревянную ложку, которую просил меня принять в ною коллекцию Персидских вещей. Потом вышел на двор и кого-то позвал, Премилая женщина, небольшая ростом, молодая и цветущая, подошла к нему, одетая просто в ситцевом архалуке и шароварах, Она что-то ему вручила, и он оборотился ко мне, подал шапку из синей шали, шитую белым шелком наподобие жемчуга, и сказал, что дочь его дарит ее мне.
Когда мы вышли на другой двор, чтоб садиться на лошадей, несколько бедных больных мужчин и женщин обступили доктора, и он стал раздавать им всем лекарства и советы, со вниманием и участием, которое еще более возвысило мое мнение о Мирзе Баба. Между прочими, тут была или был дервиш женского рода, дервишествующая старуха.
Мирза Баба в молодости долго жил в Англии потому в нем, кажется, нет тех предрассудков, в которых Персия закоснела.
Мы поехали во дворец.
Мой Туркменский жеребец ржал более обыкновенного, и старался бить и кусать всех встречающихся нам лошадей. Когда мы вошли к маленькому Шахзадэ, он уже был одет в парадную одежду, обвешен драгоценными камнями, и сидел на шали, привалившись к огромным двум подушкам.
Во время сеанса он также что-то чертил на бумажке, и несколько раз просил своего гувернера нарисовать ему куропатку.
На другой день рано я пришел для другого сеанса, и надел мундир, потому что мне назначено было идти после к Шаху. Дорисовывая портрет маленького Шахзадэ и куря по временам кальян с его дядькой, я ожидал шахского приказания; но оно худо, кажется, было исполнено: пришли за иной очень поздно от Шаха, и спросили, есть ли со мной краски. Я торопливо схватил мой аппарат и портрет Аббас-Мирзы, который довольно удался, и поспешил на шахский приемный двор. Там было много ожидающих царедворцев, один белый евнух, преотвратительный старик, и несколько генералов в новом костюме. Мне сказали, что Шах давно ждет меня, но теперь уже принялся за молитву, после которой поедет со двора навестить каких-то священных особ. Это известие, разумеется, подействовало на меня как громовой удар. Я решился по крайней мере ждать, и стать на такое место, чтоб Шах заметил меня, когда выйдет. Между тем один Персидский генерал, очень любезный чудак и, по отзывам, отличный человек (Гуссейн-Паша-Хан), сказал мне на ухо: «то, что — я вам обещал, будет сегодня вечером; я не лгун, я. буду у вас за час перед закатом солнца, и ужинаю у вас.» За несколько дней перед этим, он действительно обещал представить удивительный предмет для моей кисти. Но зная уже вес Персидского слова, я, разумеется, и не думал верить ему.
Шах вдруг вышел в довольно странном полуевропейском наряде. Его неловкие телодвижения, толщина, большая голова, колеблющаяся походка (он хромает от подагры, хотя ровесник мне — 55 лет), и вообще неуклюжая наружность, составляли жалкую картину.
Лице его было мрачно, и он казался недоволен, как будто смущен; но когда увидел меня, свойственная ему приветливость выразилась на лице улыбкой; он остановился и сказал по-Турецки: гедже олды, — поздно сделалось, оставим до другого дня; потом спросил, здоров ли я. Я отвечал, что по милости его здоров, и Шах пошел садиться на лошадь, но приказал вслух, чтоб мне отнесли сахару и дичи.
Между тем Мирза Али успел подбежать к Шаху с моим портретом маленького Шахзадэ; Его Величество однако же был слишком занят трудом своего шествия и трудом садиться на лошадь, чтоб обратить внимание на рисунок. Он приказал оставить его во дворце, повторил еще раз: «послать ему сейчас дичи и сахару,» и поехал тихим шагом на чалом коне, с пером между ушей, знаком царского отличия. Множество скороходов со всех сторон окружали шахскую лошадь. Они были странно одеты, с перьями на шапках и с серебряными деньгами, нашитыми на платьях на груди, на спине и на рукавах, что, вероятно, было символом шахского богатства. Чтоб придать торжественности шахскому поезду, загремела военная музыка. Я также сел на лошадь и отправился домой торжественно: передо мной шахские люди церемониально несли упомянутый сахар и дичь. Сахар состоял из множества голов желтого цвета самого низкого сорта, расставленные на огромном подносе; а дичь была джейран (род оленя), которого четверо тащили за ноги, и десятка два куропаток. Придворных людей набралась куча, в надежд сорвать с меня бакшиш за шахскую милость, однако же я им дал не более ста рублей, чем они крайне остались недовольны. В Персии впрочем в обычае всегда изъявлять неудовольствие тем, что дают, чтоб показать, что достойны получить более. Удовольствоваться наградой в Персии значило бы унизить себя.
Гуссейн-Паша-Хан пришел в назначенный час, с толпой людей своих, которых он тотчас же отправил домой, оставив при себе только одного молодого человека. Он дал ему какое-то тайное поручение, и стал ходить по верхней террасе моего дома с приметным беспокойством. Он, казалось, боялся, что если комиссия его не удастся, то он покажется в наших глазах лгуном; тем более, что мы нарочно при нем несколько раз уже высказывали презрение к лгунам; а он уверял, что в этом отношении он не похож на своих соотечественников. Гуссейн однако же не имел намерения обмануть нас; заранее расспросил он у меня, скромны ли мои люди, и какой нации, и очень был доволен, когда узнал, что они все Армяне.
В ожидании чудного предмета для моей кисти, мы смотрели, что происходило на соседних террасах, что впрочем в Персии считается нескромностью. Па ближайшей террасе сидела женщина молоденькая и хорошенькая собой, но бедно одетая. Она чинила тюфяк. Вдруг высокий и молодой Персиянин, вероятно муж её или брат, вышел на террасу из своей берлоги, с палкой в руках, и начал бить хорошенькую женщину. Это однако же была шутка, хотя и довольно чувствительная. Персиянка ловко уклонялась прыжками от ударов; а между тем мы преследовали жадными взорами гибкий, обнаженный её стан. Гуссейн-Паша-Хан советовал нам не пристально смотреть на подобные сцены, чтоб не навлечь на себя какой-нибудь неприятности.
Солнце закатилось, волынки и трубы перестали рычать, беспокойство нашего гостя более и более увеличивалось; но вдруг послышался стук в двери; мы отворили, и посланник Гуссейна ввел женщину в чадре. Когда она сбросила ее — это-то обещанный перл Тегерана? — подумал я.
Недавно купил я, за 30 червонных, у Шахзадэ Магомета-Вели-Мирзы, щит подобный тому, который так благосклонно дарил мне Кейхабад. Посредником между мною и Магометом-Вели-Мирзой был купец Персиянин; он сказал мне, получая с меня деньги, что хотя Шахзадэ и дал ему слово отдать щит за 30 червонцев, но что нельзя на это полагаться, пока не вручены деньги. Вы знаете, прибавил он, что наши Шахзадэ (т. е. царевичи) совсем пропали. Он выразился по Персидски: «тамам хараб» Хараб имеет много значений: если дорога дурна, испорчена или грязна, то говорят, что она хараб, если город опустел и развалился, он хараб; если кто болен, потерял кредит, обеднял, тот хараб; платье изорвано, или что-нибудь сломано — все это выражается словом хараб; а детей Фет-Али-Шаха называют хараб, потому что они бедны, без власти и без нравственности.
Я решился отправиться из Тегерана в самый день моего рождения. Все уже приготовляется и рассчитывается. Караван ной будет состоять не менее, как из 18 лошадей.
27-го Января 1039. Вчера мы все Русские ездили за город праздновать день рождения Генерала Дюганеля: он на днях произведен в Генерал-Майоры. Мы ездили верхом верст за 10, в сад, где посольство живет летом. По возвращении домой я был весьма огорчен. Шах присылал за мной, вероятно за тем, чтоб рисовать его. Я совершенно был расстроен этим известием, что снова потерял случай услужить Шаху.
Один из здешних вельмож, евнух Хозрев-Хан, известий своей силой и веселым характером, узнав, что я собираю оружия для моего брата, подарил мне щит из черной кожи; но он был обыкновенен, и я отдал его моему Францу. Простой кинжал, подаренный мне министром иностранных дел, Мирзой Масудом, имел ту же участь.
20-го Января. После завтра я сбираюсь ехать; взял уже прогонные деньги из посольства, нанял лошадей; паспорт мой засвидетельствован. Я писал уже к Мирзе Масуду, что желаю проститься с Шахом. Говорят, что добрый Магомет-Шах велел приготовить мне две шали, и хочет пожаловать меня орденом Льва и Солнца. Он очень милостив и добр; не знаю, как ему изъявить мою благодарность; по крайней мер из Петербурга надо будет что-нибудь послать в дар.
Сюда приехал из Константинополя, курьером, молодой Франкини, принадлежащий к нашей миссии в Константинополе, с необыкновенною скоростью: из Константинополя в Требизонде на пароходе, а из Требизонда сюда по почте верхом через Тавриз. Все это он проехал, кажется, в 22 дня. Он привез мне письмо от Г. Бутенева, посланника нашего в Турции.
30-го Января. Как благодарен я Г. Дюгамелю. Он доставил мне все возможные удобства в пути и пребывании моем в Персии; я обязан ему за расположение его ко мне и за внимание столь свойственные его благородным чувствам в отношении всех и каждого.
Персидский купец, мой комиссионер, принес продавать трости для одного моего знакомого. На замечание мое, что на одной из тростей не держится набалдашник, купец отвечал мне, что это ничего, потому что можно прибить гвоздем.
Мне иногда приносят продавать платья или материи изорванные, и уверяют весьма серьезно, что это ничего не значит, потому что можно зашить.
На днях принесли шерстяные чулки с разноцветными букетами по белому грунту. Я сказал, что не возьму их, потому что, кажется, их нельзя мыть; купец отвечал, что можно мыть их, только не надо мыть те места, где цветы. После этого я уж не знаю, какое понятие в Персии имеют о мытье, — и что они под этим разумеют. В самом деле, здесь очень трудная вещь что-нибудь вымыть, даже самого себя трудно держать в чистоте. Чистой воды не скоро добудешь в Тегеране; прачек нет, моют для нас мужчины, — и разумеется, очень плохо; Персияне же почти ничего не моют из своего платья, даже рубашек.
Хуррумдерэ. 9-го Февраля 1839 г
Я в избе в деревне Хуррумдерэ, почти задыхаюсь от дыма, и от нечего делать принимаюсь за письмо. Выехал из Тегерана 9-го Февраля: 1-го числа в самый день моего рождения меня задержали в Тегеране, чтобы вручить от Шаха орден Льва и Солнца, две шали, весьма хорошие, и лошадь самую плохую. Две шали оценили мне около тысячи рублей, и, посоветовавшись в посольстве, я дал 18 червонцев человеку, который их мне принес. Это был шахский гулям, род комиссионера, который крайне остался недоволен и как будто обижен. Орден принес мне чиновник министерства иностранных дел, которому я дал за это 10 червонцев, и он, к крайнему моему удивлению, удовольствовался, вероятно потому, что чаще имел дело с Европейцами, и знает, что более не дадут. Орден, украшенный алмазами, оценили мне в 30 или 40 червонцев. Что касается до лошади, которую привели четыре человека, она была так дурна, что я дал за нее только 8 червонцев, а она конечно, стоит и того меньше. Анекдот об этой лошади довольно оригинален. Я ехал в посольство, впереди шел Армянин, мой конюх; вдруг вижу, четыре человека торжественно ведут большую гнедую лошадь, хромую и явно негодную, хотя она покрыта была большой попоной. Я догадался, что это для меня, и думал, как бы с приличным подобострастием принять шахскую милость. Но мы еще не успели поравняться, вдруг мой конюх, как верный в преданный слуга, желая исполнить свой долг, начал бранить шахских людей, и кричать, но лошадь никуда не годится, что нам не надо такой клячи, что он ни за что ее не впустит в мою конюшню. Я изумился, не знал, что делать при плохом знании языка; по возможности, однако же, уговаривал своего конюха; но он ни мало не обращал внимания на мок возражения. В уверенности, что делает свое дело, он продолжал ругать посланцев. Не знаю, показалось ли мне, что я подтверждаю слова моего конюха, — только они смутились подумали и воротились с лошадью в шахскую конюшню. Мой Багар торжествовал. Приехав в посольство я рассказал чиновникам в переводчикам это событие, и просил их, чтобы они мне помогли. Через 10 минут, привели другую лошадь от Шаха (т. е. от шахского шталмейстера, ибо Шах, разумеется, ничего этого не знает) прямо на посольский двор, серую, может. быть еще хуже первой. Конюх мой опять было вооружился, Персияне снова готовы была увести ее, но я вступился: и. кое-как объяснил, что принимаю с благодарностью милость шахскую. Не смотря на это они, вероятно г затронутые насмешками и бранью моего конюха, повели лошадь- назад, сказав что покажут ее первому министру Гаджи-Мирзе-Агасси г чтоб он рассудил достойна она быть подарена мне или нет. Таким образом надменность моего конюха дала высокое обо мнение. Однако же через полчаса привели ее снова, с извинением, что у них теперь нет лучше лошади, что когда я мишала (даст Бог) приеду в другой раз, то уж мне приготовят славную лошадь; во что впрочем и эта не худа г даже отлична, что Гаджи-МирзаАгасси ее знает.
Когда я прощался с Гаджи-Мирзой-Агасси, он подтвердил уже сказанное мне о лошади, осыпал меня учтивостями к изъявил надежду опять увидеть меня в Персии, с моим старшим братом, в чем я уверял его, следуя Персидскому обычаю говорить что попало. Я благодарил его за милости Шаха; однако же, перед отъездом, я имел счастье лично быть у Его Величества. Он особенно был милостив ко мне; спросил сперва о здоров, потом, со мной ли краски, потом велел подать два портрета, которые я ему сделал прежде, чтоб поправить их с натуры. Я почтительно расположился перед ним на полу. Шах сидел прекрасно, и я поправил, что мог, заметив, что на портрете волосы сделаны слишком длинны, но что эту ошибку нельзя уже поправить. Он сказал, что это ничего, но что портрет ему вообще кажется не кончен, — не правда ли? — прибавил он, — но впрочем я не знаю, вы это лучше знаете.
В портрете, о котором шла речь, не было ни ковра, ни грунта. Я сказал, что он действительно не окончен, но что я с позволения Его Величества, возьму его и окончу дома, равно как в портрет маленького Шахзадэ, к которому надо прибавить еще ковер и подушки. Шах снисходительно хвалил портрет маленького принца, находил похожим и говорил, что весьма трудно так скоро рисовать и схватить сходство. Я воспользовался его добрым расположением, и просил его дать мне еще короткий сеанс. Он с охотой согласился, сказал, чтоб я не спешил, и сидел неподвижно минут 8 или 10. Сначала, повернув голову, он предложил мне, не хочу ли я нарисовать профиль, что это легче; но я отклонил это, отвечая, что профиль не будет так интересен.
Во время сеанса, добрый и внимательный Шах, по Персидскому обычаю, не переставал хвалить меня, обращаясь к некоторым из придворных, стоявших рядом на другом конце залы у стены. Шах выражался по-Татарски, вероятно предполагая, что мне несколько понятен этот язык. Он говорил, что много видал Европейцев, но такого, как этот (т. е. я), еще никогда не видал. Эта фраза — обыкновенно употребляется для всех приезжих в Персию; но тем не менее, я с признательностью слушал доброго Магомет-Шаха, и рука моя ходила свободнее. Он продолжал, все обращаясь к церемониймейстеру и другим придворным, что мое обращение ему очень нравится, что я из числа самых отличных людей, и проч. Таким образом благосклонный ко мне Центр мира постепенно возвышал гиперболы на мой счет, в третьем лице, как будто бы меня тут не было, и если б я прорисовал еще с четверть часа, то, смотря но прогрессии шахских похвал, — вероятно был бы вознесен до небес. Присутствующие к каждому слову шаха прибавляли: бэли (да).
Последний эскиз удался лучше первого. Когда я сказал Его Величеству, что сбираюсь ехать завтра или после завтра, и пришел откланяться, он как будто удивился, и спросил, зачем так скоро. Я отвечал, что спешу рассказать в России, как я был осчастливлен его милостью. Ему, кажется, понравилась эта учтивость; обратясь к церемониймейстеру, он еще раз сказал, что ему нравится мое обращение, и спросил, приготовлены ли для меня подарки, и какие. Ему отвечали, что приготовлены шали, орден и лошадь. Хорошо, сказал он, но чтоб эти подарки были дорогие, туманов в 500. Я удалился, не оборачиваясь спиной до двери. Легко можно себе вообразить, как я был доволен.
Вот все мои похождения в Тегеране. На другой день мы пили последний раз шампанское у Г. Дюгамеля за обедом, и я простился с этим достойным человеком.
2-го Февраля в 12 часов, т. е. в полдень, я выехал. Со мной было 9 вьючных лошадей, 3 человек людей на наемных лошадях Я ехал на одной из моих собственных лошадей, а двух вели. Был маленький дождь пополам с снегом. Конюх Армянин жаловался, что лошадь, которую ему досталось вести, неспокойна, и что надобно ему на нее сесть. Я не позволил этого, чтоб сберечь её силы для следующего перехода. Конюх нахмурился, и через несколько минут выпустил лошадь из рук, как будто не в состоянии был ее удержать, и она поскакала вдоль по степи. Потом и сам он спустился медленно на землю с своей лошади, и ее упустил все побежали за лошадьми, кроме конюха Багара, который медленно подымался с недовольным видом. Мне показалась эта комедия очень не по нраву, и я счел нужным, в пример другим, подъехать к нему и крайне его удивить, ударив раза два хлыстом по длинной его спине.
На половине перехода, когда уже стало темно, я от скуки перегнал свой караван и уехал вперед с одним слугой, Армянином Степаном (переход был длинный — 8 фарсахов, по 7 верст Фарсах), и наконец. приходилось очень плохо: дороги я совсем не видел, а надо было часто переезжать в брод по каменистым ручьям и по узким развалившимся мостам, разумеется, без перил, над глубокими рвами. Не знаю, как Бот переносил; сколько раз я сбивался с дороги, и не понимаю, каким образом наконец попал в развалины шахского дворца, называемого Сулейманиэ, в глубокую уже ночь. Несколько комнат еще существуют в этом дворце; большая зала, красиво расписанная и с цветными окнами…. (но я, помнится, упоминал уже об этой прежде). Через три дня я прибыл в Казбин, город в 100 верстах от Тегерана. Дорога была покрыта снегом. Когда едешь из Тегерана в Тавриз, то почти все подымаешься в гору, и воздух постепенно делается холоднее и ветры сильнее. Квартиры худы; мои ревматизмы возобновились. В Казбин я остановился в дон некоего Шериф-Хана, который был в отсутствии, и меня приняли четверо его детей, из которых старшему было 11 лет. И так среди развалин Казбина (ибо все Персидские города суть ничто иное, как развалины, самые жалкие, представляющие бедное и мрачное зрелище распадающихся стен из глины) ин дали комнату с камином, с позолотами; в ней одна стена была стеклянная, как в оранжереях, но из самых мелких кусков разноцветного стекла, регулярно перемешанных с деревянными дощечками, потому что стекло здесь дорого и редко. Большая часть этих стекол была, разумеется, как всегда, перебита. Резкий и холодный ветер проникал отовсюду в скважины, и, потрясая бренный приют ной, производил странный звук в перебитых стеклах и дощечках. Другая стена почти вся состояла из одной двери и двух окошек, третья из двух дверей. Можно себе вообразить, что между этих трех стен нельзя ожидать иного тепла зимой. В четвертой стене однако же, к которой я привалился в шубе, к утешению моему был камин, из которого густые облака дыма наполняли эфирную комнату, род беседки, в которой летом, я думаю, жар должен быть нестерпим.
Я старался согреть себя этою мыслью, но тщетно; потому упросил, чтобы кое-как заткнули но крайней мере главные отверстия от мороза. Дети пришли и церемонно расположились на полу, а наставник их стал в углу. Второй сын моего хозяина, 10-ти лет, был наследник титула в имения отца, по благородному происхождению матери. Кроме этих четырех детей, в доме еще были четыре жены Шериф-Хана, пребывающего в Тегеране на службе. Десятилетний мальчик, усевшись чинно м почтительно, сперва спросил меня, каково мое здоровье, а я спросил его, в веселом ли он духе. Он отвечал, что в моем присутствии нельзя не быть веселым. Я подал ему кусок кулича, и спросил, хорош ли? Он отвечал, что все, что я даю, не может быть худо, следовательно хорошо, ибо что вы кушаете, прибавил он, конечно должно быть отлично. У меня была шапка на голове, а другая на столе, и чтоб поддержать разговор, я спросил его, которая лучше. Та, которая вам более нравится конечно должна быть лучше, сказал он; впрочем обе прекрасны, все у вас хорошо, потому что вы сами отличны. После столь интересного разговора, я спросил этого ребенка удалиться, и послал его матери которая, по словам дядьки, была молода и хороша, чашку чаю. В ответ на эту учтивость, она пислала попросить у меня унт чаю, который я, разумеется, не дал. На другой день рано мне пришли возвестить, что хозяин моих наемных лошадей, в противность нашему условию, не хочет сегодня выезжать в дорогу, и решился дневать в Казбине. Я сказал, что ёсли так, то надо его оставит и искать других лошадей, что и сделали, и вместо лошадей взяли лошаков, потому что они, говорят, сноснее. Однако же я таки не мог выехать в тот день, — новые чарвадары (проводники) не успели собраться; но я имел по крайней мере то утешение, что прогнал обманщика. Он пришел было ко мне, чтоб заставить меня продолжать с ним путь; но только что приподнялась занавесь моей двери и показался нос бездельника и потом вся его Фигура, я с поспешностью бросился с постели, на которой лежал, и дал ему несколько ударов хлыстом. Видя, что никаких переговоров не будет, он удалился молча поспешно. Новые проводники наши были гораздо исправнее. Я выехал из Казбина, пробыв там около двух суток в беспрестанных разговорах с детьми Шериф-Хана и с их дядькой, по-Персидски ляля. Они мне дали лепешек с сиропом и черносливу на дорогу, а я дал по червонцу дядьке и назиру (управляющему домом). В Казбине я купил большие красные сапоги для дороги, Переход был не велик, и я рано приехал в деревню Сиодоун. Тут мне принесли винограду, немного уже поиссохшего, но очень вкусного.
В Казбине я приложил себе шпанскую мушку, принимал лекарство и ставил ноги в золу, но напрасно; ходил смотреть баню, но не воспользовался ею, потому что предбанник был холодный. В дорогу надел фланелевое исподнее платье, длинные шерстяные чулки, кашемировые большие Казбинские сапоги и широкие суконные шаровары, в которые, по-Персидскому обычаю, вправил свой архалук; сверх архалука напялил сюртук, потом макинтош из Английского магазина, а голову запрятал в меховую Персидскую шапку, надеясь этим избавится от головного ревматизма, который беспрестанно меня мучил с тех пор, как настал холод. При самом резком ветре солнце пекло и сильно отражалось- на снегу, глазам было больно, и голова у меня стала мокра от жара. Но чьи дальше я ехал, тем более подымался на гору, снегу на дороге все прибавлялось, ветер становился резче и холоднее, я совершенно продрог до костей, и вьюга проникала сквозь все мои кутания; я скакал, как только мот, вьюки и люди оставались далеко позади, за мной следовал только мой верный Степан; бедная шахская лошадь выбилась из сил. Я обыкновенно каждый день переменяю лошадей, чтоб дать им отдых, но она насилу тащилась. Я слез, я брел пешком, бежал с жестокою зубною болью. Переход был в 8 или 9 фарсахов, и мне казалось, что ему не будет конца. Я изредка спрашивал у проезжих, нет ли где деревни по дороге, где бы я мог остановиться и согреться. Наконец вдали показалась деревня, и я побежал туда во всю ночь» Степан уступил мне свою бурку, видя, что я ни жив, ни мертв. На мне оставалась овчинная шуба. И слава Богу, я дотащился до хижины, где бедные поселяне усердно приняли меня; тотчас же приготовили мне кальян и зажгли огонь в курене своем. Густой дым окружил меня, и не выходил вон, не смотря на множество скважин, нарочно для того сделанных. Добрые люди достали молока и вскипятили его. Я расположился, велел стеречь, когда поравняются с этой деревней, лежащей довольно далеко в стороне от дороги, мои вьюки, чтобы достать из них денег и вина. Через час мне принесли все, что было нужно. Я согрелся, заплатил бедным хозяевам, и продолжал путь. Со мной был путешественник, ехавший по той же дорог, который указал мне деревню.
Оставалось только полтора фарсаха до того места, куда михмандар мой отправился для приготовления ночлега. Лошадь моя, которая также отдохнула в деревне, шла теперь бодро. Дорога тянулась все в гору, холод, ветер и снег увеличивались. Наконец к ночи я доехал до станции, деревни Хуррумдерэ, откуда и пишу теперь. Она почти лучше всех деревень, которые довелось мне видеть в Персии. Будучи скрыта отовсюду, Хуррумдерэ неожиданно является в углублении измученному страннику. После продолжительного и трудного пути (не менее 12 часов) по голым хребтам, едва живой от вьюги, усталости и скуки, он вдруг видит перед собой лощину, и спускаясь в нее, въезжает в долину тихую и прекрасную; дорога извивается по зеленым берегам ручья, ветру нет, снег, вьюга и стужа все осталось на верху; воздух становится теплее, чем более спускаешься вниз; открываются ряды высоких тополей, за ними густая зелень, и сельские дома в глубин мирной долины.
В комнате, приготовленной для меня, горел большой огонь в камине, но было холодно, везде скважины; обили кое-где войлоками, однако все-таки сквозит, и я сижу в шубе. Хозяева дома, два брата, принесли мне винограду, орехов и изюму; потом младший, с большим замешательством, сказал мне, что есть и вино. Я очень благодарен был ему и велел сейчас же принести бутылку. Он почти дрожал от страха, полагая, что делает преступление гнусное и постыдное, предлагая вино. Вино однако же оказалось негодным, и не имело даже ни малейшего винного вкуса. Таким образом, я здесь по неволе лечусь одним виноградом, я нахожу, что виноград весьма полезен; но летом я предпочитаю виноградный сок. В холода и вообще зимой, вино мне неприятно и вредно, и я употребляю его как лекарство, когда нужно согреться и привести в движение кровь. Виноград ем я с жадностью, вероятно потому, что наружный холод производит во мне внутренний жар.
Я намеревался уже продолжать путь, но мне пришли возвестить, что нет возможности отправляться в Сумпаниэ, следующую станцию, потому что вьюга так сильна и столько снегу, что нельзя никак видеть дорогу, что все прочие чарвадары остаются сегодня дневать, за совершенною невозможностью продолжать путь, что авось завтра утихнет вьюга. Не совсем довольный этим оборотом обстоятельств, я продолжал есть виноград и греться у камина; но между тем вознамерился переменить род путешествия, несносного уже для меня, решился покинуть в Хуррумдерэ всех моих людей, лошадей и вещи, и пуститься самому чапароме (курьером) на почтовых, с одним моим конюхом, взяв только самые необходимые вещи для дороги; он всех проворнее из трех моих Армян, и на станциях очень расторопен.
Догадавшись, наконец, что одна только бурка может предохранять от страшного ветра, свирепствующего здесь зимой на Султанийских высотах, я купил бурку. Летом в Султаниэ, куда я завтра поеду, говорят, климат, очень хорош, жару никогда нет. Это, я думаю, самое высокое место из всей Персии, разумеется, кроме вершин гор, и потому Фет-Али-Шах обыкновенно в жаркое время удалялся в Султанийский увеселительный свой замок, и по рассказам, охотился и жил в лагере. На пространных полях, где теперь свирепствует такая страшная зима, и путь для путешественника так труден и даже опасен от глубины снегов и ослепляющей вьюги.
Таким образом я буду ч<рез четыре дня в Тавризе; а если бы продолжал путь с моим караваном, то поспел бы туда не прежде, как в 19 дней, и без сомнения, при такой погоде еще более: бедные лошаки с сундуками на спинах едва бредут беспрестанно падают. Однако же, так как уж надо было оставаться мне сегодняшний день здесь, то я заказал себе завтрак, обед ужин. Один поселянин принес ин свежей рыбы, форели, что весьма редко в Персии; другой теплые рукавицы своей работы, за которые я очень был благодарен; третий два арбуза; но так как арбузам прошло уже время, то попортившиеся места были заткнуты хлопчатой бумагой. Я с удовольствием раздавал деньги этим бедным людям, которые так усердно старались услужить мне и не просили иичего. Вдруг послышались ружейные выстрелы. Это мой Ферраш Степан вздумал стрелять каких-то жалких птичек, и с торжеством принес мне своих жертв.
До Султаниэ отсюда, говорят, 6 фарсахов, если не больше. Там я переменю лошадей, и проеду еще 6 фарсахов до Зенгана, где хочу остановиться на ночлег; потому что Зенган хорошее место, и тамошний правитель города весьма приветлив.
Между тем дыры, служащие в моей изб вместо окон, заткнуты, и у меня день и ночь горят свечи. Я пробовал выходить из избы, чтоб воспользоваться ясной погодой, во холодный ветер прогонял меня назад; хотя спускаясь в эту долину мне показалось, что ветра совершенно нет.
11-го Февраля. Вчера утром, покинув свои вьюки, всех лошадей, моего Немца Франца и весь свой караван, рано, до света, с Багаром, сквозь страшную вьюгу и глубокий снег, отправился я со всевозможною скоростью в Султаниэ, и прибыл туда в 1 часу по полудни расстояние было около 40 верст. Тут я вошел в сарай станции; мне развели огонь, принесли кальян, кислого молока и хлеба. Отдохнув с час и побеседовав с почтовыми служителями, очень услужливыми и внимательными, я переменил почтовую лошадь, и проехал верст 40 до города Зенгана, куда прибыл очень поздно. Ночь застигла меня еще на последней четверти дороги. Почтовые служители в Зенгане вышли мне навстречу, и помогли влезть на возвышенное место сарая, довольно обширное, где все люди спят вместе и где есть камин, Сильный запах навоза не дает разводиться здесь насекомым; тут я спал очень хорошо, и отправляюсь далее, не посетив правителя города, чтоб не терять времени.
12-го Февраля. Сегодня мои именины. Я праздновал их в Миане. Миана есть известный вертеп разбойников — клопов. Конюх мой набрал этих смертоносных животных, называемых мяля, завернул их в несколько бумажек, и без всякого опасения засунул в свою шапку, и таким образом путешествует со мной, и смеется, что клопы шумят у него на голове.
До Тавриза осталось два дня езды. Я в деревне Туркманчае, где ночую также в почтовом сарае. Смотритель приятный старик. Он за мной ухаживает, как за сыном, и велел своим женам приготовить славный ужин, долго рассуждая, какой жир положить в пилав.
Я очень рад, что покинул своих Немцев, Русских, Армян, лошадей и лошаков, которые ждут хорошей погоды, чтоб проехать Султанийские степи. Слишком было бы жестоко зимовать с ними. Кроме того, этот Донкихотский поход меня забавляет, хотя и трудно ехать около 80 верст, а иногда более, от станции до станции. В день я проезжаю по две. Рано утром сажусь на лошадь и скачу во всю ночь, насколько позволяет трудность дороги и достоинство лошади, рысью, в галоп и во весь дух, и то не прежде часу по полудни приезжаю на первую станцию. Тут курю кальян, что-нибудь ем, и через час снова пускаюсь в путь. Чтоб проскакать 48 или 60 верст, надо, по крайней мере, ехать 6 или 7 часов, и я приезжаю на ужин и ночлег не прежде, как часам к 9 вечера.
Не ожидал я видеть Персию покрытою глубоким снегом, чрез который лошади с величайшим трудом могут пробираться.
Тавриз
13-го Февраля. Я приехал сюда вчера очень рано, проехав почти всю ночь. Консул прекрасный человек, и я у него как дома. Так как со мной нет ни одного порядочного платья, потому что все осталось во вьюках, которые прибудут сюда не прежде 8 или 10 дней, то я и не предпринимаю делать визитов к наместнику Шаха, брату его Кахраман-Мирзе, Эмир-Низаму, правителю Тавризской области (называемой Адербиджан), ни к доброму моему приятелю Армянину Седик-Хану, который некогда со мной путешествовал от Ставрополя до Москвы.
18-го Февраля. Ожидаю своих вещей, людей и лошадей; я здесь уж 8 дней. Эмир-Низам и Кахраман-Мирза делают мне всевозможные одолжения, а я еще не могу к ним явиться в старом сюртуке и изорванной шапке. Едучи курьером по почт, ничего нельзя брать с собой, потому что все портится, да и главное не куда класть. По приезде моем Эмир-Низам прислал ко мне Тавризского градоначальника приветствовать и узнать о здоровье; потом прислал своих людей с двумя живыми баранами в подарок, 20 куропаток, 5 большие бутылки лимонного соку, столько же померанцевого и множество блюд с фруктами на большом деревянном подносе. На другой день Кахраман-Мирза прислал мне своего управляющего узнать об здоровье, и потом людей своих с несколькими блюдами конфет разных сортов. Англичане, находящиеся здесь, консул Бонам, несколько военных и купцов навестили меня.
28-го Февраля. Не могу еще совсем оправиться от усталости, которую перетерпел в последнюю поездку; но ревматизмы мои совершенно прошли на второй день курьерской моей езды из Хуррумдэрэ сюда. Это странно, что такая сильная, продолжительная и почти застаревшая болезнь не могла устоять перед влиянием воздуха и чрезмерным движением. Но этот моцион для моего сложения был чересчур силен, и я еще не могу оправиться совершенно, хотя уже прошло более 10 дней. Вьюки пришли, — я был у Эмир-Низама и у Кахраман-Мирзы; мог бы продолжать путь, но я сделал им учтивость предложил нарисовать их; таким образом надо подождать, пока они назначат мне сеансы. Кахраман назначил сеанс завтра; а Эмир-Низам просил меня нарисовать шахского наследника, который находится здесь, и которого я в первый мой проезд чрез Тавриз собирался рисовать, но по скорому отъезду не успел. При всем этом я назначил отъезд мой в Тифлис через 6 дней. Седик-Хан, давно знакомый мне Армянин, в первый проезд мой находился в отсутствии. В небольшом расстоянии от Тавриза, в горах, ему была поручена разработка медных руд и литье пушек. Теперь его, бедного, требуют в Тегеран на расправу — дать отчет в суммах, отпущенных ему Персидским правительством на 80 пушек, вместо которых оказалось у Седик-Хана только 12, а деньги вышли все.
Тифлис. 2-го апреля 1859 г
Принужден еще отложить мое отправление в Петербург по случаю затруднений пути чрез Кавказ. Получил письмо от Г. Дюгамеля, который пишет, что уже мне не нужно ничего ожидать от него, и что могу ехать. Сегодня воскресенье, — авось в среду выеду.
Здесь я познакомился с Адъютантом Г. Перовского, Виткевичем, который на днях прибыл из Афганистана, проезжал чрез Тегеран, и привез мне письма, между прочими письмо от Мирзы Масуда, министра иностранных дел, по-французски. Вот перевод с него:
Тегеран. 3 Зебходжа. 1254.Мирза Масуд.»
«Мой любезный друг!
Я сожалею очень, что вы уехали, не хотев проститься со мной, как водится между друзьями. Я подозреваю, что вы недовольны вашим путешествием по Персии, и в особенности вашими сношениями со мной. Если я не ошибся в последнем предположении, то прощу у вас прощения и желаю вам всякого счастья.
Вы так спешили нас оставить, что даже не хотели взять ответ мой на письмо Князя Долгорукова, которое он через вас доставил мне. Посылаю вам оный при сем и прошу доставить. Кланяюсь вашему почтенному семейству всем друзьям моим, которые помнят обо мне, и имею честь пребыть
Вашим покорным слугою,
Ответ мой на письмо Мирзы Масуда:
Владикавказ. 16-го Апреля 1839.«Имею честь пребыть,» и проч.
«Я имел честь получить письмо Вашего Превосходительства через Г. Виткевича, и не премину доставить письмо ваше зятю моему, Кн. Долгорукову» Не смею оправдывать себя перед Вашим Превосходительством; вы мне выговариваете, следовательно я должен быть виноват; скажу только, что мне очень прискорбно, если навлек на себя ваше неудовольствие, и еще более, если вы сомневаетесь в благодарности моей. Могу ли не ценить участие и благосклонное внимание, которое вы обратили на меня во время пребывания моего в Тегеране, и не признать, что вам единственно обязан я за все милости Шаха. Вы привлекли на меня снисхождение Его Величества. Я прошу Ваше Превосходительство поверить, что я вполне чувствую благодарность за гостеприимство, которым я вообще пользовался в Тегеране и особенно от Вашего Превосходительства.