Дьявольский рай. Почти невинна

Самарка Ада

Роман «Дьявольский рай» описывает вполне недвусмысленные отношения юной девушки и взрослого циничного мужчины. История соблазнения (причем не очень ясно, кого кем) происходит крымским летом под шум волн и вечерний шелест заповедной можжевеловой рощи.

Писать эротику очень трудно, слишком легко скатиться в пошлость. «Дьявольский рай» в этом отношении – удивительно целомудренная книга. Читателю, ожидающему четкую картинку с подробным анатомическим описанием, ничего не показывают, но при этом изысканными, но бесстыдными словесными кружевами затягивают в такой чувственный омут, что буквально мурашки бегут по коже.

 

Ада Самарка

Дьявольский рай. Почти невинна

 

Часть первая Adoreau

Он был загадочно-противным, несомненно, страшным, но крылось в этом человеке что-то пленительно привлекательное, как в киношных перестрелках и космических гадостях для малых детей. Он завернул за лодочную станцию, и я тут же приободрилась, начала кувыркаться. Но постепенно весь мой пыл куда-то испарился, потому что там, за свежевыкрашенными алыми перилами, зазывающе мерцало море, тихое и теплое, и я, конечно, устоять не могла.

Он всегда был там, на горизонте моих пляжных игр, там, в волшебном месте, где скучная реальность переходит в постепенно дичающие плантации моих внутренних некультивированных миров.

Моя фантазия была непропорционально больше той части мозга, которая заведует ее рациональным распределением. Она всю жизнь была «можной» и «неможной». Можная часть выдумывалась и планировалась как хороший бизнес-план. Там каждый пункт был отравлен звонкой фальшью – тем, что ожидается от нормального ребенка. Я оным не являлась, но быстро научилась хранить свое подлинное лицо подальше от чьих-либо глаз. Можная часть строилась в основном для родителей и для прикрытия Неможной. Последняя представляла собой мрачные джунгли с конвульсирующим адом, бьющим алым светом сквозь влажную тропическую землю. Там были Великие Идеи, которых я боялась и оставляла дозревать в своеобразных умственных яйцах где-то между Небом и Землей. Я боялась Неможной фантазии, потому что от нее веяло Бесконечностью (а это само по себе завораживающе и страшно). А еще там, в темных ходах под лианами, за слегка расчищенной, скажем так, фасадной частью, крылось то непостижимое и сложное, которое грозилось обжечь или укусить. Но именно благодаря этим неизведанным джунглям, которые перемещались со мной по всем плоскостям скучного детского существования, я уже тогда, в нежном десятилетнем возрасте, начала догадываться, что во мне кроется нечто демоническое – что-то, что однажды разорвется тысячами маленьких огоньков, которые будут оберегать и наставлять меня потом всю оставшуюся жизнь.

А он, лысый павиан, идеально вписывался туда, отчего на душе делалось как-то трепетно и боязно.

Йог, действительно почти лысый и действительно похожий на обезьяну, в темных зеркальных очках и неприлично узких плавках шел по залитому солнцем пляжу и улыбался, скотина. Улыбался мне. Почему мне? Я осмотрелась. Нет никого. Я была одна.

Я сидела на диагональной трубе пляжного тента, отдыхая после получасовой «тренировочки». Дело в том, что я мечтала стать канатоходкой. Меня, понимаете ли, гипнотизировали эти усеянные блестками наряды и луч прожектора, и сказочное чувство недосягаемости, когда висишь на серебряном полумесяце над сотнями взволнованных лиц. Мое желание горело и воплощалось в не совсем правильных «висах» и «лазах» на протяжении последних двух лет.

Мы с отцом ездили в Имраю каждое лето, начиная с 1984 года, когда мне не было и трех лет. Вот мои самые первые воспоминания: качели под ореховым деревом, окруженные высокой травой и маками; красная охра и миндаль; старый татарский дом на территории Маяка – большой, прохладный, с широкими верандами. Море… ах, море, не всем дано понять смысл этого взаимного обожания – ведь никто не утешал меня так, как ты… никто не слушал тебя так, как я.

Восстанавливая в памяти эту тихую солнечную картину, мне хочется обменять все оставшиеся годы едва начавшейся зрелости на те уплывшие в бесконечность деньки, когда я – маленькая смуглая Адора, выбегала из прохладного дома, перепрыгивая через ступеньки крыльца, и неслась по густой и прозрачной жаре к отцу на зеленую лавочку под старым орехом. Я помню терпкий запах его сигареты, клубнику в чашке с красными кругами, сметану с сахаром и пик Ай-Петри, рассекающий небо между ветвями с недозревшими сливами, и Маяк, ласкаемый солнцем посреди лазоревой голубизны, и следующий за нашим мыс, уходящий далеко в море.

…«– Тебе холодно? …Волны… волны… диктуют ритм нежности, и я падаю в эту бездну. А конца все нет. Я и он… море и волны. Солнце жжет его гладкую спину. Я ее глажу…

– Неприятно… ветер и вода.

– А полотенце у тебя есть?

– Конечно.

Я взяла у него полотенце и вытерлась. Потом протянула ему обратно:

– На.

– Я – только лицо».

Он стоял в метре от меня. Как-то почти неловко, очень напряженно. Было видно, что он сам сильно нервничает. Мы стояли, совершенно обнаженные, друг напротив друга, и море тихо плескалось в паре метров от нас.

Сколько раз, Господи, ну сколько же раз я пробегала в своем розовом сарафане мимо лавровых кустов и, шлепая вьетнамками, поднималась на веранду Старого Дома – где никто давно не жил и был рай для детских игр, где вся Имрая лежала впечатляющей панорамой у моих ног, уходя вниз, пестрея черепичными крышами и белыми фасадами, где доцветали сады, шептались рощи и распускались олеандры, где воздух так прозрачен и недвижим, а жизнь так коротка и сладка… Родители были в разводе, и моим воспитанием лет до десяти занимался в основном отец. Отсюда и вытекала моя страсть к солдатикам, войнушкам и ненависть к собственному полу. Чисто по Фрейду, я стонала по тому, что было у моего кузена и начисто отсутствовало у меня. Неможная область моей приблизительно пятилетней фантазии предлагала различные выходы из положения, которые постепенно занимали все мое сознание. Каким-то странным образом мое тело отзывалось на отчаянные мольбы, и я была уверена, что рано или поздно оно вырастет (чего, к слову, почему-то не произошло). Я пыталась привыкнуть к бремени собственной половой неполноценности.

Это было наше место. Мы с отцом страдали одинаковой манией – тягой не просто к морю, к красивому месту. Мы были чем-то еще безнадежно прикованы к Имрайским ландшафтам, которые менялись каждый метр, пугая неожиданными обрывами и лаская прелестью новых парковых закутков, которые мы продолжали находить то тут, то там, хотя вроде уже знали все окрестности, как свои пять пальцев.

Мы снимали комнату на первом этаже довольно большого, оригинальной планировки дома, с огромной покатой крышей в тридцати трех шагах от белой маячной башни, совсем невысокой, которая ночью походила на японский фонарь с зеленым пламенем. Высшей радостью считались вечера, когда кто-то «на вахте» брал меня «включать Маяк». Я помню этот колоссальный круглый аквариум и завораживающее стеклянное чудо, которое внезапно загоралось жизнью, и мое отражение в лестничном оконце начинало пульсировать изумрудным светом. Наполнялись вечером Имрайские парки, и горела на фиолетовом небе первая звезда, и Ай-Петри теряла дневную четкость своих обрывов – облизанная наступающей ночью, готовилась раствориться во тьме. Я стояла на предпоследних ступеньках винтовой лестницы и сквозь искрящийся и пляшущий светом купол смотрела, как кончается еще один день, и чувства, совсем-совсем взрослые, пробуждали во мне что-то тонкое и горячее, что заставляло мое сердце колотиться чаще. Я любила… пока еще никого, но моя душа уже тогда, будто впрок, черпала всю щемящую сладость этого вечера, давая почувствовать, что впереди меня здесь ждет прекрасная жизнь.

Меня все обожали и баловали, и чем больше я прикидывалась абсолютным придурком, так сказать малышом , каким меня хотели видеть окружающие, тем сильнее извергались и бурлили их чувства. Впрочем, отец, противореча всем нашим многочисленным родственникам, вынашивал довольно сюрреалистическую идею моего, так сказать, спартанского воспитания, которое, как ни печально, стало заметным только лишь на рубеже моего одиннадцатилетия. Я была отвратительно взрослым ребенком и никогда не ладила со сверстниками. У меня был свой мир, и только когда я хотела угодить окружающим, то становилась слюнявым кретином, следующим в идеальном темпе по шкале развития здорового и счастливого ребенка.

У меня были маячные подруги, которые, как и все остальные особи, имеющие возможность виться в моем кругу, делились на желательных и нежелательных. Я общалась и с теми, и с другими. Большую часть времени мы проводили на пляже или в санаторских парках, окружающих наш Маяк. Дома мы только ели и спали (к моему глубочайшему разочарованию). На Маяк никто из посторонних не ходил, да и приезжих постояльцев вроде нас тоже было мало. Несмотря на папашину строгость, я обожала его больше всех на свете. У нас была удивительная гармония.

Войны у нас возникали довольно часто, хотя в целом я была ребенком послушным. Но даже в таком незначительном возрасте во мне паразитировал дух мелкого шкодничества, и нарушать Отцовские Правила было делом первой необходимости. Я толком не знала, зачем делаю то, без чего попа бывала бы чаще естественного цвета, но во всем запретном, что исходило от отца, крылось для меня что-то непонятно привлекательное, и я была слишком слаба, чтобы противостоять соблазнам.

Самым страшным нераскрытым Имрайским преступлением можно считать (игнорируя сам сюжет повествования) систематические кражи сгущенного молока из холодильника в нашей уютной комнатке. Пока отец занимался обедом, я, еще утром свистнув большую столовую ложку, дрожащими руками извлекала это лакомство из синей баночки и судорожно, практически забывая про вкус, питалась самим Запретом.

Наша рутинная Имрайская жизнь был расписана вплоть до секунды, и основным правилом было: сидеть дома как можно реже, с чем я постоянно спорила (и проигрывала). Будь то жуткий ливень или просто холод с безнадежно серым небом, мы упорно сползали по Старой Лестнице, вырубленной в Имрайской скале, на санаторские пляжи и, если погода была совсем несносной, сооружали «халабуду». Мы сидели там под лежаками. Лил дождь, а мы смотрели на море, дышали морем и ели черешню.

Роковое знакомство произошло примерно так. Это было начало июля 1991 года. Мы провели на Маяке почти полтора месяца. Отец отметил двадцатилетний юбилей своих ежегодных поездок в «рай у моря», я была в восьмой раз. Люди часто спрашивали у нас, почему мы ездим на одно и то же место из года в год, в можжевеловую нашу Имраю. Эти восхитительные, прожившие вечность ландшафты, особая первозданная гармония моря, неба и обложенных зеленью скал. Они могли существовать без меня, но я не могла существовать без них. Будто между нами было что-то… Только в Имрае я могла спокойно и рассудительно думать о смерти. Идея смерти и всеобщего конца обычно начинала просачиваться в мой мозг этими замшевыми вечерами, когда мир кардинально менялся, превращаясь во что-то настораживающее, таинственное. Эти влажные, выхваченные лунным лучом цветы магнолии были восхитительно, не по-земному красивы, и я знала, что однажды они завянут и упадут, а я еще долго буду оставаться собой…

Я сидела на верхней части диагональной трубы, соединяющей две колонны пляжного тента. Маринка умчалась купаться, а папаша принес мне черешню и ушел на прогулку вдоль пляжей.

Я как раз пребывала в плену тех ярких и совершенно уносящих от реальности фантазий про полеты под звездным куполом с трапеции и блеск своей одежды, которые бывают, наверное, у всех десятилетних девчонок.

Ой!

Кулек с оставшимися черешнями выпал из импровизированного алтаря моих сложенных по-турецки ног. Словно в замедленном воспроизведении, я видела, как полиэтилен изворачивается космической медузой, изрыгая кровавые капли смешанного с водой сока, и черешни, самые коричневые и невкусные, вперемешку с плохо обсосанными косточками, летят, распадаются и, ударившись о красное полотенце, которым был накрыт лежак подо мной, разлетаются красочным взрывом в… в чей-то кофе, на одежду, кому-то за шиворот (ах нет, мне это только показалось).

Три головы без негодования смотрели на меня. Что и говорить, мне было ОЧЕНЬ неловко. Хотя секундой позже стало еще хуже – спазм сдавил горло, и судорога узнавания чуть не сбросила меня на землю. Это было адское болото, вязкая трясина. О, умри, Адора, умри, дитя!

Что было? Ах нет, ничего особенного – просто тот, кого я обозвала Обезьяной, встал, обернулся и теперь находился в полуметре от моего лица. Он был страшный издалека и еще более демонический вблизи. Он был безнадежно привлекателен. К тому же имел все данные, чтобы попасть в элитную касту Папиных Друзей (у него имелся правильный говор, горделивая осанка и яркая непохожесть на других, чтобы, как и мы с папашей, нахально выделяться из общей пляжной толпы). И последнее сильно настораживало.

– Извините, я не хотела. – Язык не слушался, мысли путались.

– Ничего, ничего. Мы все время смотрим, как ты тут лазаешь. Знаешь, ребенок, а ведь ты молодец!

Я такого тут еще не видел.

Мне он сразу не понравился.

После инцидента с черешней мне был сделан незначительный втык с отцовской стороны. Саша с его миловидными подругами помогли мне ликвидировать последствия крушения, еще и напоили кофе с печеньем, а отец тут же застукал на горячем, потому что принимать пищу от незнакомцев строжайше запрещено! Оказалось, что даже после предварительного их посыпания черешней…

Летом того же 1991 года мы с мамой, теткой и двоюродной сестрой отправились в славный город Переяслав-Хмельницкий, где романтики было не больше, чем в эмалированном чайнике. Купались в водохранилище, я получила солнечный ожог и, зевая, проглотила комара. Где-то развалился Союз, и по телеку показывали «Лебединое озеро». А я любила прыгнуть с песчаного обрыва и катиться по душистому цветущему лугу. Небо было голубым и ярким, земля благоухала травами, настоящее море было невообразимо далеко. Мы ходили гулять на Плотину. Пресными сельскими вечерами обычно смотрели пресный закат на пресном песчаном пляже. Еще мы наведывались в турбазовский кинотеатр под открытым небом и поглощали пестрые, громкие и слезливые индийские фильмы, которые в один переходный момент слились в одну карнавально-полоумную массу, и у меня было впечатление, что я теперь живу жизнью одной большой семьи, музыкальной и шумной.

Мои родители развелись, когда мне было восемь лет. В восемь лет начались мои уютные философские звездные вечера, когда я сидела в отцовском кабинете совсем одна, и он все не приходил домой, а я погружала себя в транс, глядя на черное небо и на луну, пытаясь понять суть бесконечности. Однажды, лет в девять, меня осенило, что смерть и Бог – нечто тесно взаимосвязанное и что космос не может быть бесконечным, потому что в каком-то месте наступает Несуществование, которое и есть смерть. Иногда мне казалось, что тень какого-то моего забытого предка стоит, склонившись над моими плечами, и тихо нашептывает моему разуму, что писать и рисовать.

Я слушала Жана-Мишеля Жара, «Эмерсон Лейк и Палмер», «Пинк Флойд» и рисовала картинки с прекрасной грустной девушкой, которая стояла на холме посреди моря цветов. У нее были желтые волосы, которые развевались на ветру, и прозрачное голубое платье. Она была – смерть и печаль. Я всегда видела образ смерти чем-то красивым, очень человечным, чего ни в коем случае нельзя бояться. В очень несерьезном возрасте я осознала, что жизнь можно сравнить с днем, и единственное, в чем можно быть уверенной в этом противоречивом мире, так это в наступлении ночи, когда моя голова коснется подушки и что-то умчит меня прочь от всего, пронося сквозь измерения. И единственным расхождением в идее ночи и смерти будет то, что после ночи наступит утро и все повторится, а после смерти ничего уже наступать не будет.

Я росла худым, болезненным и несколько отрешенным ребенком. У меня были тонкие старушечьи пальцы и редкие рыжеватые волосы. Я была довольно замкнутым и очень задумчивым существом с богатым словарным запасом, и мне всегда давали на два-три года больше моего реального возраста. Ровесники, не то слово, как страшили меня, потому что я была совершенно другой, а таких в массах ой как не любят! Я дружила с родителями и с собой, и этого мне вполне хватало. Я помню, что могла быть по-настоящему счастливой только оставленной в тишине (с любимой музыкой) и в одиночестве, где могла, наконец, открыться своей истинной сущности и что-то писать и рисовать, пока не погонят спать. Это было мое детство, сказочное, нераскрытое, полное какого-то опасного, завораживающего волшебства, и все было пронизано предвкушением чего-то запретного, что тихо дозревало где-то между небом и землей.

Мы с мамой читали вслух Шекспира и Гоголя и, бывало, обнявшись, рыдали над строчками. И это было счастье!

В августе 1992, в одиннадцать лет, мне предстояло первое в жизни испытание пионерлагерем в Карпатах. Мои родители в сговоре с родителями одной подруги, которая была таким же отшельником, как и я, решили сослать нас куда-нибудь в сердце реальности, чтобы мы смогли пройти там болезненную, но необходимую обкатку общественной жизнью. Школьные будни за пять лет родительских надежд не оправдали – я умела делать все возможное, чтобы за ненавистной партой появляться как можно реже. Школа была для меня чем-то вроде досадной неизбежности. Меня заносили туда различные ветры, я училась плохо, но не ужасно, писала романы на уроках и смотрела в окно на переменках, вдали от орущей, играющей в «квача» толпы своих сверстников. В том же возрасте у меня начали внезапно виться волосы, и я чувствовала себя бестолковой длинноногой Мальвиной, нежной и хрупкой – хотя в душе была закаленным, грубым и хладнокровным матросом.

В лагере, воспитательные тенденции которого базировались на максималистских идеях всеобщей уравниловки (в сортир стадом ходить), меня хотели отучить от мечтательного одиночества, воткнув в ораву туполицых, козлиноголосых и прыщавых подростков.

Но мои нервные ожидания черного августа были прерваны счастливым отцом, который, оказывается, передумал, и вместо пруда с водомерками я нашла себя плещущейся в прибрежных волнах Черного моря. Мы были в Имрае.

У меня к тому времени уже имелся сводный брат, который со сводной мамой остался почему-то дома, в сводной квартире в отвергнутом Киеве. Меня где-то даже ошеломила отцовская преданность.

Я не могла поверить своему счастью, что все было как прежде. Имрайский уютный мирок – пляж рано утром, когда утренние тени еще накрывают всю гальку и мы, оставив полотенца и надувной матрац, шли на двухэтажный пирс, где первые нежные лучики вкрадчиво золотились, постепенно расползаясь по всей набережной. Я бросала мелкую гальку на мерно колышущихся в воде медуз. Я облюбовала хорошо натянутый корабельный канат, по которому восходила на пирс прямо из воды, без посторонней помощи. И все было прекрасно, пока однажды полузабытый прошлогодний Саша не сделал этот роковой жест рукой, приглашая нас с отцом в волшебное королевство его лежака. Нас напоили кофе, который варился на специальной горелке со свечкой вонючего сухого спирта, и тогда понеслось… Папаша пришел в восторг от питерского тренера кунг-фу, смелого философа и просто интересного дядьки, от которого теперь ни на шаг не отходил.

Отец хвастался мною – мы играли в сложную игру «эрудит», где все зависит от словарного запаса, и я умудрялась обыгрывать совершенно не блефующего отца, университетского доцента, между прочим!

Но все было не так плохо до момента, когда одним невинным утром я не нашла себя в обществе Саши Спортивного, который мало того, что стоял но голове, задирал ногу в невозможном шпагате и красиво размахивал руками, но еще заставлял и меня заниматься йогой, о которой у меня были брезгливые ассоциации со впалыми животами и выпирающими ребрами. Он, видите ли, хотел помочь мне. Мне был поставлен диагноз: «плоскостопие». Он рекомендовал мне промывать нос луковым соком (папаша тут же запретил нырять), умудрился растормошить подзабытый комплекс моего неправильного пола, говоря неприятные слова «яичники», «мочевой пузырь», «кишечник», «фаллопиевы трубы». Он немного картавил («простудить придатки»). Он сказал, что у меня хронический гайморит и замедленное развитие молочных желез (после осмотра) плюс что-то с поджелудочной.

Я хотела выть, представленная на обозрение внимающего отца в руках совершенно постороннего, пугающе загорелого, внушающе сильного, неприлично красивого тридцатидевятилетнего мужчины, с будто насмешливым тонкогубым лицом и могучими бровями. Самым удручающим было то, что папаша мой пребывал в полном восторге от «дяди Саши», как называла его разделяющая мои антипатии Маринка, чьи родители знали его, оказывается, лет восемь. Он был тоже имраеманом и ездил на мое море уже тринадцатый год.

Он жил свою счастливую и неприхотливую жизнь, питаясь морской капустой и консервированным перцем. Он спал в гамаке в одном из закутков санаторского парка, все лето проводя на нашем пляже. В Ленинграде, где я была только один раз в жизни, он вел небольшую группу любителей кунг-фу и медитировал… медитировал… медитировал…

Папа сказал (о ужас!), что, будь он помладше, он бы тоже жил в гамаке. В парке. И был бы йогом.

Они оба измывались надо мной, как могли, – заставляли делать дыхательные упражнения с правильным произношением унизительного «х-х-х-ы!» при выдохе, не пускали плавать, когда вода была холоднее 18 градусов, потому что (хор в два голоса) «половые органы могут простудиться».

Мне прописали будущее (из того, что помню) ревматика, горбуна, кривоспина и кривошея с дефектом носоглотки, который можно вылечить лишь утренней мочой (экзотика, блин).

Мои канатоходские дела были отодвинуты на второй план Сашиными упражнениями из какого-то глубоко противного китайского монастыря. Он демонстрировал на мне точки «дянь-тянь» и «бай-хуэй».

Все же последней каплей была процедура выправки позвоночника, которая торжественно выполнялась перед аудиторией остальных заинтересованных родителей , в процессе которой обо мне говорили в третьем лице или же употребляли до слез ненавистный термин «ребенок» («у ребенка повышенная энергетика, которая, вероятно, закупорилась в центральном меридиане, вот здесь, на копчике»).

Напоследок перед отъездом меня напутствовали гарантией женских болезней, во избежание которых я должна заниматься китайской оздоровительной гимнастикой, но я все же нашла в себе силы любоваться смешной стороной всего этого балагана. Он рекомендовал мне ставить очищающую клизму и обязательно (обязательно!) промывать нос!

Вся моя сущность содрогалась и гремела в те страшные моменты, когда мягким вкрадчивым голоском в меня вдалбливалась идея моего женского пола.

В мае 1993 года после долгой ангины у меня начались месячные. Я уже была отроком просвещенным, имея за плечами «написанные с тонким юмором и легкочитаемые» вырезки из газеты «Семья», книжку, презентованную на мое одиннадцатилетие, под названием «Девочка становится взрослой» и трофей особой ценности (как, впрочем, и опасности), который был однажды найден в родительском ящике, который тщательно перепрятывался, но от меня-то (хе-хе)… В конце концов, мы с мамой мирно выяснили отношения. Она спросила меня, поняла ли я в этом сложном порнографически-графоманском произведении хоть слово. Я призналась, что, в общем-то, нет. Мне очень деликатно объяснили, что подобную литературу вряд ли есть смысл запретить вообще, но я еще слишком мало знаю, чтобы быть способной к правильному восприятию, и моя сегодняшняя оценка некоторых… м-м-м действий может фатальным образом испортить мое соответствующее восприятие этих вещей завтра. Я согласилась. Тема секса оставалась чем-то чересчур дремучим даже для меня, и я решила отдать все внимание литературному творчеству. В январе 1993-го завязалась моя первая серьезная сага про «космических пришельцев и методы борьбы с ними». Это было намного интереснее легендарного Кинессовского «Брака под микроскопом» (который, к слову, никогда мною прочитан до конца и не был).

Нет, не мерзко, да и в тех смутных очертаниях, что я все-таки смогла различить в словесной мути, я не увидела ничего шокирующего. Разве что лесибанки или как их там…

 

* * *

Пляж радостно шумел и шевелился розовыми, оплывшими жиром телесами. Как всегда, когда заезд из близлежащих областей несколько расшатывает приморскую романтику своим провинциальным дыханием. Но было весело.

Это была классическая иллюстрация к постулату: «Граждане СССР имеют право на отдых». Простоватые профсоюзники и новоиспеченные предприниматели активно и деловито отдыхали, резались в карты под треск накрытого полотенцем радиоприемника, а рядом тучная мать семейства извлекала из клетчатой сумки пищевые термосы с котлетами и кастрюлю с картошкой в мундирах.

Прошлогоднего Саши (и его морской капусты) на обычном месте не было. И быть не могло – там, где год назад стояли лежаки «для сотрудников», было пусто, и солнце, насмехаясь, заливало все серое пространство, потому что от тента остался один металлический каркас – ржавый скелет, пятнистый от слущившейся краски. Я чувствовала, как ветер распустил мои волосы, и они развевались как шерстяная шаль с бахромой. Был типичный ранний июнь.

Мы оставили наши вещи на теплой гальке внизу и пошли гулять по развороченной штормом набережной. Мои любимые пирсы походили на остатки космического города после ядерной войны. Стеклянные двери в лифт разбиты вдребезги. Какая чудовищная сила могла сделать такое с моей Имраей?

Посмотрев на выбеленный солнцем и облепленный высохшими водорослями пейзаж, мы собрались возвращаться на Маяк, потому что жара стояла невыносимая, а дома нас ждали нераспакованные сумки и оставшийся с поезда обед.

Купаться было не разрешено, так как происходит «сложный процесс адаптации». В канун своего 12-летия я стала вполне сносным и очень тихим, так сказать, выдрессированным, ребенком, поскольку почти четыре года провела в неразлучном контакте с отцом, который таскал меня повсюду и втайне, возможно, даже гордился плодом своего творения (хотя до меня лично доходила лишь сухенькая критика). Впрочем, самым большим его достижением можно считать мою абсолютную убежденность в собственной никчемности, уродливости и непотребности в этом высокообразованном и культурном мире.

Так мы и шли в чинном молчании: впереди отец со своей ассирийской бородой, в темных очках, с непроницаемым лицом, и смиренная дочь – плетущееся следом разболтанное создание, потерянное в смутном промежутке между отрочеством и детством. Я кусала ногти, шмыгала носом и громко шаркала спертыми у мамы босоножками на непозволительно высоком каблуке. Ноги то и дело подворачивались, как у новорожденной газели, глаза слепило отсутствие забытых в поезде очков, а спина чесалась от пота, от пляжа, который мы покидали, и от моря, в котором мне не дали искупаться.

Мы поднялись по невыносимо крутой лестнице, где не было ни сантиметра тени (как же папаша не любил пользоваться прохладным быстрым лифтом!), прошли сквозь санаторский парк, там еще куча ступенек по дороге с проходной.

Имрая занимала огромное расстояние вдоль самого красивого побережья, но в плане материально-социальных благ имела уровень весьма провинциальный. Наш Маяк стоял особняком на горе, занимая целый мыс. Но кроме лавров с фисташками, там не было ничего, что помогло бы нам просуществовать в повседневной жизни, и мы ходили за покупками в поселок Эбра, где было приблизительно двенадцать многоквартирных домов и кооперативное чудо «Ласточкин дом», где можно было купить папин красный портвейн и Адкину красную панамку.

Мы зашли в магазин. Я споткнулась о порог и влетела в чье-то заботливо подставленное плечо. Отец наградил меня испепеляющим взглядом, чтобы мне стало совестно за плесень в его отпуске, и сказал:

– Тапки эти ты надеваешь в последний раз.

– Угу, – ответила я, завершая свою партию уже в уме: «Как же, в последний. Это тебе надо уж очень сильно рассердиться, чтобы купить мне новую пару!»

На следующий день отец выгуливал меня на санаторском причале и заодно наблюдал шикарный имрайский закат. А мое напряженное внимание сконцентрировалось в конце «днепровской» территории, где громоздился высокий забор и обтянутый сеткой пирс следующего санатория. Мой прошлогодний знакомый, обитатель зенита отцовских симпатий был тут как тут. Папаша это тоже заметил, и прежде чем я успела поскользнуться или подвернуть ногу, или вызвать гром небесный – страшная минута пришла сама по себе: мы встретились.

– Здравствуй, львенок! – Йог покровительственно потрепал мои лохматые волосы. Он всегда называл меня львенком, я ведь любила львов. Мелкий льстец!

– Здравствуй, Саша, – глядя мимо его страшных зелено-желтых глаз, ответила я, одновременно изумляясь, что он здоровается сначала со мной.

– Я наблюдал за тобой сегодня. Знаешь, это потрясающее преображение. Ну что ж, теперь ты – настоящая женщина.

Я, как всегда, не поняла, рассеянно глянув на мазут под ногтями и крест от потерянного лейкопластыря вокруг расчесанного комариного укуса.

– Здравствуйте. – Саша пожал руку моему отцу.

Спросил, как у нас в Киеве. Оказалось, что так же, как и у них в Питере.

– Ну и как? – влезла я.

Саша улыбнулся, но ничего не сказал. Они говорили потом, без меня, минут пять и договорились встречаться на пляже каждый день. Меня эта перспектива откровенно страшила.

На следующий день Саша, прошлогодние блондинка и рыжая девочка, все в майках с рукавами, сидели, уютно устроившись в углу санаторского тента, и смотрели на нас с гостеприимными улыбками. Я была одета в ярко-розовые лосины и алую майку с золотыми цветами (вы помните, какой это был шик в далеком девяносто третьем?), но чувствовала себя чучелом.

– Что-то холодно сегодня, – сказал Саша, глядя на море. – У тебя шикарные волосы. Так вьются, – продолжил он, не поворачивая головы. – А это Вера.

Блондинка встала, улыбаясь, подошла то ли ко мне, то ли к перилам, чтобы посмотреть на волны.

– Просто Вера, ладно? Никаких теть… никаких «вы»… – у нее было очень приятное, сладкое лицо. Она вся была какая-то медовая, мягкая, небольшого роста, необычная и такая же идеальная, как и ее муж(?) Саша. Я бы дала ей лет 30. Впрочем, из-за нестандартности и сахарности всего ее облика я могла заблуждаться.

– Ах, Вера, как это замечательно, не быть советской! Моя дочь никого и никогда не называет «тетей», – сказал мой отец, улыбаясь ей. Улыбка вышла уж больно фальшивой.

 

– Это Таня, – сказала Вера, когда рыжая девочка стала шептать ей что-то. Я ничего не расслышала, кроме одного слова – «мама».

– Садитесь к нам, сейчас я сварю кофе.

Краем глаза, пока я рассматривала Рыжую, я заметила, как хищный Саша уже увлекает на соседний лежак моего отца и зарождается увлеченная беседа. Как всегда.

– Ты выросла, – сказала Таня, внимательно рассматривая меня с ног до головы.

Я ни капли не стеснялась и тоже таращилась на нее. Ей было лет восемь, вся в веснушках, пронзительно рыжая, даже рыжее меня, с рыжими бровями и ресницами. Мне понравились ее глаза – хулиганские, хитрые, слегка прищуренные, зеленые, как у котенка.

– Ты вчера приехала? А мы неделю назад. Я позавчера купалась. Тебя вообще как зовут?

Я представилась и покраснела.

– Ада, а тебе сколько лет? – Вера выпрямилась с туркой в одной руке и пустой чашкой в другой.

– Будет двенадцать.

Саша обернулся, делая приглашающий жест рукой. Глянув на Таню, я подошла к нему.

– На, это твой кофе. Ты пьешь кофе?

– Э, нет, ей не положено. Маленькая еще! – быстро сказал отец, но Саша, сидящий между нами, молча позволил мне взять чашку из его теплых пальцев.

– Ничего, думаю, ради сегодняшнего дня ей можно позволить. Ты посмотри, какая у тебя дочь! Замуж надо уже! – Он легонько коснулся меня локтем. – Только вот одеваться ты не умеешь.

– Нет, с ней разговаривать бессмысленно. Есть многие вещи, которые ей решать не приходится, но с этого года свою одежду Ада выбирает сама, – вставил отец.

Я все держала свой кофе, не решаясь сделать первый глоток.

– Правда, пахнет хорошо, – сказал, а не спросил Саша, поднося к губам свою чашку.

– Угу.

– Ты знаешь, если папа не будет позволять пить кофе, то ты приходи к нам, и мы всегда сможем тебя угостить, – шепнул он мне на ухо, когда отец удалился на пирс, увлеченный беседой с Верой.

 

* * *

На следующий день выяснилось, что Вера и Таня вообще из другого города, и Саша – совсем им не родственник. Ну да, как я могла не догадаться, ведь у таких, как он, жен не бывает!

И тогда же во мне зародилось новое игривое чувство. Это сильно смахивало на азарт «казаков-разбойников», когда сидишь на фисташке и дрожишь то ли от страха, то ли от нетерпения – поймают ли, успеешь ли удрать? Только было что-то еще. Я всеми позвонками чувствовала, что йога сильно волнуют определенные аспекты моего развития, и от этой заинтересованности хотелось бежать, игриво оборачиваясь и визжа от удовольствия.

Буквально тут же он у меня спросил, не начались ли у меня месячные. Я была готова к подобному вопросу (а как же? чтоб он да не спросил?!), и, когда ответила утвердительно, он так особенно, так радостно улыбнулся, что я даже почувствовала несказанную гордость за свой бестолковый организм.

И потом началось. Жаль, что именно про эти дни у меня не осталось ни одной записи. Через шесть месяцев на тренировке по фигурному катанию я услышала песню, которая до этого все лето играла в моих наушниках – «yello, drive/driven», и дикая, истошная ностальгия скрутила меня так, что я прыгнула полуторный «сальхов» и потом горько зарыдала. А придя домой, уничтожила все свои тайные записочки и открыто признала, что дико, до помешательства, влюблена.

А летом было вот что.

Мы уже не стояли в позе драконов и цапель, мы не делали «х-х-хы!», а сидели на одном из разрушенных пирсов, свесив ноги в четырех метрах над водой, и говорили… говорили… говорили… С несказанной легкостью ему удалось проникнуть в налившиеся соком, пульсирующие весной дебри моей Неможной фантазии, и я выплескивала ему все – про бесконечность, про секс и смерть, про себя, танцующую в сумрачном зеркале под вздохи «Энигмы» и дрожание свечного пламени, так, что глядя в глаза своему отражению, мне открывается свечение звезд и лоск бокалов моего внутреннего зазеркалья. Словно сказочный персонаж из какого-то другого мира, он загипнотизировал стража моих мозговых владений своим хищным кошачьим взглядом и, ловко подобрав ключ, тихонько проскользнул внутрь моего сознания. Он будто высвобождал из Неможного плена новое, фантастически красивое существо, которое с тихим восторгом рассматривало свои длинные ровные ноги, неприлично узкую талию и совершенно изумительную грудь первого размера. Мы сидели так часами. Наши загоревшие локти соприкасались нежным золотистым пушком, море плескалось под нашими ногами и то, что говорил он, идеально помещалось в зияющие то тут, то там, бреши в моем представлении о мире. То, что я танцую в темноте, – оказывается, хорошо. Во мне живет эта энергия, эта страсть к себе, когда веснушчатым взглядом я жадно впиваюсь в свои шикарные отражения в магазинных витринах. Но оказавшись в новом, взрослом теле, совершенно не знаю, как им управлять. Старый хитрый павиан – как осторожно, как грамотно он двигался ступенька за ступенькой, подводя меня к неизбежному финалу!

Он обращался со мной, как с равной, словно, взяв за хрупкую женственную ладонь, помогал перебежать по радужному мостику через пропасть между детством и зрелостью (на тех самых невесомых босоножках с острыми каблучками), и в этом всем было для меня столько доселе не испытанной романтики! Но это была отнюдь не дружба – наоборот, между нами ежеминутно разрывались и громыхали снаряды межполовой вражды, чувства преследования и покорения, моя восторженная злоба и азарт.

Отец каждый день спрашивал, о чем мы говорили, и я нехотя отбрехивалась, лепеча что-то про йогу и бесконечность. Хотя на самом деле, когда я боялась пройти по узкой крошащейся балке на втором этаже разрушенного пирса к месту, где мы обычно сидели, Саша (которого я тогда с чувством торжества переименовала в совершенно гнусного Альхена), стоя уже на том конце, усмехаясь, говорил: «А ты преврати свой страх в секс. Ты иди, бойся и кончай».

В моем романе про космических пришельцев появилось больше любовных глав. В жаркие сиесты я садилась на каменные ступени Старого Дома, подставив лицо и плечи раскаленному солнцу, и совершенно по-новому любила себя – с этой медово-коричневой кожей, гладким лицом с веснушками. Любила, потому что точно знала – есть в мире такое существо, которое хочет гоняться за мной, которое готовится распахнуть свое огромное черное крыло, чтоб накрыть, которое сейчас помогает мне разобраться в этой моей неземной красоте и тешит себя искристыми надеждами на скорый сбор душистого урожая. Он сказал мне: «Ты сама почувствуешь, когда будешь готова. Ты подойдешь ко мне тогда и скажешь: „Саша, я готова“».

Как-то раз, задетая очередной порцией «занимательной жизненной правды», я решилась-таки взять свой реванш и рассказала растлителю ужасно неприличный стишок:

На что Саша, умиленно ухмыльнувшись, сказал, что его философия состоит отнюдь не в е…, а в получении удовольствия, причем далеко не от одного этого процесса. Я притихла и продолжила внимать. Речь шла совсем не о безумных сношениях со всеми подряд и тем более (спорим, что вы все об этом подумали) не о «а теперь потрогай меня вот тут: знаешь, как это называется?». Он вообще не касался меня, только слегка придерживал спину, чтоб не горбилась, когда мы по утрам занимались гимнастикой.

Отца не могли не насторожить перемены в моем отношении к Йогу, и он стал все чаще занимать меня каким-нибудь нуднейшим занятием вроде зубрения английского или, того хуже, – немецкого. И так как процесс акклиматизации уже прошел – под тент меня не пускали. А я совсем провалилась в цветущие сады своих новых фантазий, и мы могли за целый день не обмолвиться и словом, потому что я была настолько погружена в себя, что единственным внешним раздражителем, способным вызвать адекватную реакцию, был ехидно улыбающийся Альхен. И больше никто.

О, тогда-то и начались мои пляжные гарцевания. Когда он был где-то в зоне видимости, то с каким упоительным восторгом я проносилась мимо, ловя укатившийся мяч, как красиво прогибалась, бултыхаясь в теплых прибрежных волнах, с каким упоением демонстрировала каждый сантиметр своего сильного молодого тела. Я захлебывалась счастьем, я играла во взрослые игры, удобно прикрывшись тенью своего недавнего детства, и украдкой, исподтишка училась делать то, что в мозгу само собой обозначилось как «соблазнять». Это тот первобытный восторг, когда, приплясывая, размахиваешь окровавленными кусками мяса перед бассейном с пираньями. Я ведь прекрасно понимала, чего мой загорелый друг хочет на самом деле, и, со всей своей новой взрослой трезвостью, я, игриво ухмыляясь, осознавала, что он никогда от меня этого не получит.

Постепенно, когда намеки сделались более чем откровенными, и мы от цигуна плавно переместились к вопросам женственности и наслаждений, я, приосанившись, томно прогнув спинку и играя своей выгоревшей соломенной прядью, обдумывала, каким же это образом я могу одержать свою победу в этом первом жизненном поединке. Он наглел. Я притворялась, что ведусь. Я сидела, развесив уши, слушая про энергию ян-ци и про то, что если он мне чего-то не покажет, что-то не объяснит, то жизнь моя сложится совсем не так, как могла бы.

Это были знойные, полные истомы и соблазна дни, когда я, двенадцатилетняя, чувствовала себя маленькой взрослой женщиной. Хитрой и коварной.

Когда за неделю до отъезда, несмотря на установленные ограничения, я все-таки смогла пообщаться с ним еще раз, меня тут же задела новая, слегка агрессивная нетерпеливость, с какой он пророчил мне угрюмое неудовлетворенное будущее в случае отказа идти по предложенному пути. Я сладко улыбалась и спрашивала, что именно он хочет мне показать, какие такие новые упражнения? И потом, когда, лениво вздохнув, сказала: «ладно, так и быть, попробую прийти», он назначил мне свидание где-то в парке, на час дня, и в моем мозгу возник гениальный план. Проекция возможных событий пронеслась воинствующей колесницей, и я, поразмыслив, сказала: «Нет, давай лучше в час на Капитанском Мостике». Это такая сказочная смотровая площадка, на границе между Маяком и санаторием, место довольно укромное, но отлично просматриваемое с определенного пункта на самом Маяке. И потом, дав свое согласие, я на секунду замешкалась и, может быть, даже и пришла бы, если б не роковое, пошлое, как кабацкий шансон, это взбудораженное, чересчур поспешное: «Надень, пожалуйста, платье, то розовое. И без трусиков».

Потом к лифту, где происходила беседа, пришел папа с нашими вещами и, коротко попрощавшись с Йогом, увлек меня за собой готовиться к ужину.

Пока мы поднимались, я торжествующе смотрела на свое отражение в зеркале, и мое сердце колотилось громко и часто, дыхание перехватывало. И едва мы вышли, я отлично сыгранным дрожащим голосом, робко обратилась к отцу со словами: «Ты знаешь, ЧТО он мне говорил?».

Да, папа не дурак – конечно, он догадывался! Он пришел в состояние подозрительного молчания и, довольно грубо отослав меня в комнату, стал о чем-то советоваться с Цехоцким, у которого мы снимали квартиру.

Тревожная весть о моем намечающемся свидании облетела весь Маяк и даже коснулась самого начальника. Но никто до конца не верил.

На пляж меня тогда все-таки пустили, но даже путь в сортир лежал под строгим конвоем. На общение с Верой и Таней легло страшное табу, и потом, когда незаметно подкралась страшная знойная сиеста и стрелки на часах сошлись острым клином, Зинка, стоящая на страже у Маяка, примчалась ко мне, красная, с выпученными глазами и завизжала: «Он там!!!». На одно короткое мгновение, пока десятки заботливых родительских рук не увели меня восвояси, я увидела его – пленительно красивого, в майке и шортах, лежащего на уютной скамейке под сенью дикого винограда прямо над обрывом. И я, в своем розовом сарафане, взмахнув рукой, потеряла его из виду на целый год.

Оставшиеся полтора дня мы с отцом провели на тесном, выгнутом амфитеатром пляже санатория «Жемчужина», где я, притихшая и довольная, писала что-то в своей толстой тетрадке, смакуя терпкий, будоражащий вкус своей первой женской победы.

Мне потом рассказывали, что вместо меня на Капитанский Мостик пришла группа агрессивно настроенных мужиков с Маяка, которые и без того не любили таких, как он, а тут вдруг ТАКОЕ… Говорят, у него были крупные неприятности, связанные с этим несостоявшимся свиданием. Я стала героем месяца, и меня все хвалили – вот какая девочка умная, а он-то, развратник старый, думал… но никто не знал о том новом, странном и страшном томлении, поселившемся в моем ликующем сердце, о той непонятной тягучей боли, оплетшей душу. Поезд уносил меня все дальше и дальше, прямиком в распахнувшиеся объятия ностальгии и жгучей, терпкой влюбленности.

На следующий день после приезда домой меня отправили в летний лагерь в Карпатах и удачно простудившись, половину смены я провела в уютном турбазовском номере совсем одна, где, склонившись над письменным столом, писала повесть «Игра». Сказочные синие горы уходили далеко в безморье, идиллически зеленела широкая «полонина», в воздухе пахло поздним летом, горной травой, и дух захватывало от дивных воспоминаний. Иногда глубокой ночью я просыпалась оттого, что мне снилась моя Имрая, и горячие сладкие слезы катились по щекам, тая на моей дрожащей улыбке. Мне хотелось играть, и я ни разу ни в жизни, ни с экрана телевизора не видела человека, такого, как Альхен, который был бы достойным партнером. Ну, почти ни разу не видела. Через четыре месяца случилась еще одна история, не менее будоражащая.

Осенью меня отправили в унылый октябрьский Артек. Когда я была на охоте, то уверенней себя чувствовала, сидя молча, с ровной спиной, хищно опустив голову, но глядя собеседнику прямо в глаза. Мне казалось, что они цепенеют от этого взгляда. И я была собой. На небольшом уютном диванчике, закинув ногу на ногу, потом повернувшись спиной и глядя из-за плеча… Он смешно скакал с фотоаппаратом – весь какой-то гибкий, прыгучий, зеленоглазый блондин со стрижкой «каре».

Тогда я уже прочно жила Альхеном, моим Гепардом, и, очутившись все в той же Имрае, в нескольких десятках километров от того места, вместо бальзамического избавления, была скручена новой болью. Мне было 12 лет, я была замечтавшейся растерявшейся девчушкой, которую тут же люто возненавидел весь отряд (и это было взаимно). И там, среди остывших пальм и отцветших олеандров, случилось то, что стало событием № 2 и уже окончательно и бесповоротно подорвало стандартное течение моей дальнейшей жизни.

В памяти до сих пор стоит слегка затуманенный образ полутемной комнаты с удивительно красивыми картинками на уродливых клеенчатых обоях. В последний раз я ее видела немногим больше года назад. Помню, как ходила тогда в состоянии какой-то легкой возвышенности, смежной с ощущением сексуального возбуждения, как в ТОТ самый день. Я будто учуяла его. Чувство гадкой неприязни поднялось во мне и потом было смыто сумасшедшим интересом. Вожатые решили, что у меня проблемы с психикой, а он, похожий на Кристофера Ламберта, наградил меня скользким взглядом и бренчал на гитаре нам – таким же моральным уродам, как и я. Он ставил «Энигму» и Жана-Мишеля Жара и погружал нас в транс, а потом мы садились кружком и делились впечатлениями.

Итак, сейчас будем восстанавливать эту комнату. Лампа взята в такой жлобский, советский стеклянный абажур, желтоватый, похожий на пивную кружку в толстых ромбах. Окна там не было. То есть было, но из застекленной веранды сделали отдельный кабинет, заколотив высокий проем какой-то доской. На саму доску были наклеены различные бумажки, паршивенькая ловушка для подростков – всякие там тесты, гороскопы, интересные картинки. Стулья. Одни – какие-то гостиничные, страшные и твердые – жуть: фанера и бордовая ткань. Другие – тоже страшные, но уже не гостиничные и не такие новые – какие-то дерматиновые, стоят слева, а новые – справа. В голове так и крутится: «Гостиничное дело – правое дело». Бред. У одной двери, с фотографией Горбачева в семейных трусах, стоит низкий журнальный столик. С ним тоже связаны какие-то неприятные ассоциации… не могла я себя почувствовать там как дома. Все эти мокрые гостиничные ассоциации. На столике два или три магнитофона – необходимое для психзанятий стереооборудование. Что еще? Все стены в каких-то картинках и фотографиях, в вырезках из журналов. И польщу самой себе: поддаваясь натиску того ничтожного процента теперешней реальности, напишу: мой портрет, фотография, самая удачная из всех, где я, плененный грустью и тоской почти еще ребенок, болтаясь в будоражащих мелодиях «drive/driven», позирую перед похабным объективом фотокамеры, настраиваясь на чувственную позу, качусь в полное Никуда. Я тогда не думала ни о будущем, ни тем более о прошлом. Я провалилась в adoreau. Он в восторге кричал:

– Замечательно! Отлично! Это просто фантастика!

А я не отвечала этим вполне искренним восклицаниям даже улыбкой. Проваливалась в какое-то небытие. Это ошеломляющее чувство нереальности.

Я будто бежала по этим холодным осенним пляжам, сквозь тоскливые ранние сумерки смотрела на свою Имраю, поскуливая оттого, что adoreau тут нет, и неожиданно напоролась прямо на него.

И я как сейчас помню себя, входящую в полутемную комнату после занятий. Как я бесшумно прикрываю за собой дверь. Этот приятный щелчок… Он видит меня, улыбается. Я тоже улыбаюсь. Эта гнусная улыбка, с какой я мучаюсь каждый вечер в ванной, глядя на себя в зеркало. Мне вроде не идет улыбаться. Но, тем не менее, я выдала эту гримасу, в которой сумасшедший романтик увидел что-то и…

– Видишь, это настоящая, без всякого понта, форма протеста. Зверски, правда? – Я указываю пальцем на ярко-розовый шнурок, пересекающий мой лоб на древнеславянский лад.

Он пожимает плечами. Озадаченный взгляд.

– Очень даже неплохо. А что про слезы хочешь сказать?

– Ничего. Меня просто за это хотят растерзать. Я ведь не как все, понимаешь? – Слезы стоят в моих глазах, но я держусь молодцом. Губы опять кривятся в лживой улыбочке.

– Ах, даже так? А по-моему, ты сейчас симпатичней, чем когда-либо раньше.

– Правда?

– Ну, конечно, – опять улыбается.

Я начинаю расслабляться, что-то щекочет сознание новой интригой. И после короткой паузы его цепкий взгляд раздевающим сканером проходится по моему телу.

Я идиотски улыбаюсь, глядя на Михаила Сергеевича.

– У тебя очень красивые ноги, – сказал он подчеркнуто серьезно, но с тенью необходимой улыбки.

Я растерялась. Говорят комплименты. МНЕ? ТУТ? Я озадаченно посмотрела на свои темно-синие лосины и серую майку, все жутко грязное.

Мои соотрядники – прыщавые, с пухлыми белыми ляжками пионерки – устроили настоящий бойкот и иначе, как «конченая» и «чувырла» меня не называли. И тут вот такое… Взгляд его проницательных глаз переместился на мое лицо.

– И у тебя лицо очень необычное. То есть обычное, просто когда начинаешь его рассматривать, то оно делается необычным. И глаза у тебя очень красивые… ты вообще очень красивая. – Он по-дружески взял меня за плечи: – Ты понимаешь, я говорю это с чисто мужской точки зрения.

– Да, а девчонки в палате орут, что у меня нос картошкой, – соврала я неизвестно зачем.

Он отпустил меня, и стало намного легче.

– Это все глупости, мелочи. Не в этом дело, когда речь идет о сексуальности женщины. Ты видела картины известных художников, обращала внимание на тех женщин? Они ведь не были идеально красивыми. Но чем они привлекают? Сексуальность – это совсем не классически правильное лицо.

Он ходил кругами по пустой комнате, над чем-то раздумывая, я скромно стояла у доски с фотографиями. Потом внезапно нырнул сквозь длинные плотные занавески на веранду.

– Иди сюда.

Туда вообще-то из «детей» никого не пускали, и я входила с легкой неуверенностью.

– Хочешь, я тебя сфотографирую? – Он сел на край стола.

– Ну ладно… давай.

– Поверь мне, а не им или себе – ты очень красивая.

С ним было легко. Пугающе легко. Из каких-то закромов он вытащил обтягивающее черное платье из тончайшей кожи, алые перчатки и туфли «стилетто» на огромных острых каблуках. Естественно, меня тут же посетила мысль, откуда у него это все водится в шкафу. Но, хоть и заинтригованная, лишних вопросов я не задавала.

Был последний за эту смену ужин, все вожатые готовились к бурному празднованию окончания очередного сезона. А потом был каток, полуторный «сальхов», и я открыто призналась себе, что во мне что-то есть. И дико хотелось этим как-то воспользоваться – закрутить еще какую-то аферу, еще с кем-то поиграть. Но не с кем.

А мои соотрядники – человек двадцать злых мальчиков и девочек, подкараулили меня по дороге в комнату, окружили, прижав к стене, тыча свои грязные растопыренные пальцы мне в лицо, плюясь и матерясь, дали понять, что в эту ночь, когда в нашем корпусе на дежурстве останется одна лишь баба Нюся, они мне покажут, как это – выделяться из толпы. Меня больно ударили, но я умудрилась наступить кому-то на ногу, тот отшатнулся на позади стоящих. Возникла пауза. И я смогла удрать – как раз по лестнице поднималась одна из вожатых.

В истерике я бросилась к соседнему корпусу. Холодный ноябрьский воздух обжег лицо и руки (я была в одной майке). Упоительно пахло ночным Крымом. Высокие тени, бледный фонарь, затерявшийся среди вечнозеленой листвы двухэтажный зеленый корпус, тяжелая дверь, мои гулкие шаги по коридору.

Я постучала и, не дожидаясь ответа, вбежала в темную комнату. Он вышел мне навстречу – в джинсах, в вязаном свитере, удивленно улыбаясь. И я, рыдая, бросилась ему на шею. Мы сидели на веранде, я вжалась в него, зарылась лицом в теплую сильную шею, а он тихо гладил меня по растрепавшимся волосам.

– Я не пойду обратно. Я буду ночевать здесь, – сказала я, глотая сваренный им кофе со сгущенкой.

– Но это невозможно.

– Я никуда не пойду. Они убьют меня там. Или изнасилуют… – (Он умиленно улыбнулся). – Завтра я все равно еду домой. И никуда не пойду.

Он сказал, что сейчас мы посидим немного, успокоимся и, может быть, я передумаю. Это был мой первый самостоятельный взрослый вечер. Освещение было приглушено, и мы говорили о мире, о вечном, о смысле жизни, он читал мне свои стихи и играл на гитаре, а я расслабленно сидела рядом, положив голову ему на плечо. Ему было ровно на двадцать лет больше, чем мне, но я эту разницу совсем не чувствовала. Когда стало совсем поздно, он встал и сказал, что сейчас пойдет разберется. Я смешно вжалась в угол дивана и сказала, что буду спать тут, на полу, под дверью – где угодно, только не ТАМ. У него все равно была комната в общежитии, а я останусь здесь.

Он вернулся с моими рюкзаком и курткой.

Я торжествующе засмеялась.

– Ты хочешь спать? – спросил он, готовясь разложить диван.

– Нет.

– А ты когда-нибудь была влюблена?

– Я и сейчас влюблена.

Он постелил мне. Трогательно, как ребенку. Вышел, когда я раздевалась. Потом вернулся, потушил верхний свет, оставив небольшой матовый ночник. Было уютно, как дома в далеком детстве, когда кто-то из родителей точно так же садился у моей кровати читать сказку на ночь.

– А как его зовут?

– Саша.

– Он с тобой где-то учится?

Я уютно улыбнулась и рассказала ему все. Впервые, как не рассказывала еще никому, ни одной живой душе. И сладкие слезы вновь покатились по моим щекам.

– Но тебе было приятно общаться с ним? Ты страдаешь оттого, что…

– Что он далеко.

– И он не касался тебя ни разу?

– Нет.

– А ты бы хотела?

Я сказала правду.

Потом было совсем уже поздно. За приоткрытым окном порочно шуршала хоть и холодная, но все равно приморская, имрайская ночь. Он включил музыку. Наши вкусы совпадали идеально – это были Эндрю Дональдс и Майкл Крету, Эннио Мориконе, Yello, Кейт Буш и Майк Олдфилд.

– Попробуй заснуть. Слушай, что я тебе расскажу.

Веки были тяжелыми, как он и хотел, все тело превратилось в овальную буханку, пропали руки и ноги, и там, в сердцевине засветилось и заструилось прочь что-то родное, мое. Неужели это была душа? Я погружалась в сладкий, пьянящий гипнотический сон. Помню, как он то ли «звездочкой», то ли чем-то еще намазал мне под глазами, так что я не могла их открыть. Это было, как темная повязка, только надежнее. Голова приятно кружилась, и потом появилась дивная легкость. Я летела, и в тот миг, когда я думала, что уже засну, он приказал мне (мягко, вкрадчиво) поднять руки и лететь. Возможно, меня отвлекала музыка, которую я любила до безумия, и не могла до конца раствориться. Я встала, с закрытыми глазами я видела огромный стеклянный дворец. Там была овальная, вмурованная в прохладный мраморный пол ванна, наполненная розовой водой. Везде лежали лепестки роз и цветы лилии. Он сказал, чтобы я села, чтобы сняла длинные черные перчатки, корсет из красной кожи, высокие сапоги на шнурках. Я двигала руками по всему телу, будто лаская себя. Он сказал, чтобы я распустила волосы и залезла в ванну. Это было пугающе реалистично. Только в первое мгновение его руки показались мне руками – потом это была уже теплая розовая вода. На лице, на шее… Я все еще чувствовала, каким-то уголком сознания, что на мне все те же лосины и майка без рукавов, но большая часть моего мозга была уверена, что я сейчас возлежу на округлой ступеньке в углу овального бассейна. Потом он приказал мне выйти и вытереться большим пушистым полотенцем, втереть в кожу ароматное масло. И передо мной стояло блюдо с фруктами. Там были все мои любимые фрукты, а сверху лежал банан. Такой большой, такой сочный.

– Возьми его, – попросил голос.

Не поедь я этим летом в Карпаты, где нам по гуманитарной помощи каждый день привозили по три ящика на отряд – я бы непременно его взяла. Но на мой день рождения мне подарили личный ящик бананов . Сожрав его за день, я прониклась глубинным отвращением к этому тропическому лакомству на несколько лет вперед.

– Я хочу клубнику, – хрипло попросила я.

– Возьми клубнику…

Он слегка коснулся моих губ, и дивный, пугающе реалистичный вкус прокатился по всему телу.

Потом снова началось соблазнение бананом, и не будь того ящика, моя хрупкая психика испытала бы, наверное, куда более обширный шок, чем от того, что последовало после.

Я была будто бы совсем обнажена в огромном зале с колоннами. И тут мне навстречу вышел… нет, нет, не принц, а Мишка. Большой такой, плюшевый.

– Тебе так нравится эта музыка… – повторял он, когда играла моя самая любимая композиция.

Мы танцевали, и я вроде как окончательно пришла в себя (я не могла спать под такую музыку). И еще – я обнимала его за шею, а он уверенно держал меня существенно ниже спины. И при довольно тесном контакте я с испугом ощутила то, что не могли спрятать ни ткань наших одежд, ни остатки сладкого дурмана в голове. Про это я читала только в книжках (а про аспекты мужской сексуальности Альхен рассказать не успел).

– Тебе нравится Мишка? – спросил Мишка, подозрительно часто посапывая мне на ухо.

– Да, – улыбаясь, ответила я.

– И ты Мишке тоже очень… очень нравишься…

Потом меня переместили обратно на кровать.

– Сейчас я сделаю тебе небольшой массаж.

Я легла на живот и притворилась, что не слышу просьбы перевернуться на спину. Уверенным движением он задрал мне майку, и его руки стайкой маленьких тепленьких паучков забегали по моей спине.

А потом он, будто набравшись храбрости, немного заполз рукой под лосины и резким движением стянул их вместе с трусами. (А они были, заметьте, совершенно кошмарные, чудовищно детские, причем мальчиковые, на них линяло все, что только возможно. Расхлябанность в вопросах белья тоже сыграла свою роковую роль в плане защиты моей девственности.)

Я издала какой-то недовольный звук и так же ловко и уверенно вернула свою одежду на место. Он попытался снова что-то сделать, но я хитро извернулась, раскрыв слезящиеся и пекущие глаза, схватила какой-то плед и, накрывшись им с головой, затаилась. Он что-то говорил так же мягко и вкрадчиво, и Эндрю Дональдс пел «It\'s Snowing Under My Skin», но я засела там, как в норе, и замерла, боясь шелохнуться.

Он долго сидел рядом. Потом сработал «автореверс», и заиграла другая сторона на кассете. Наконец, он сказал своим настоящим голосом:

– Ничего не трогай, музыка выключится сама. Ключ утром отдашь вахтерше.

И ушел, оглушительно громко хлопнув дверью. Я полежала так какое-то время, потом, прислушиваясь к ночной тишине, выбралась из-под пледа и стала смеяться, вытирая глаза краем простыни. Это был истерический нервный смех. Чувства распирали меня, эмоции не давали дышать. До меня тогда в полной мере дошел идиотизм ситуации – я ведь не думала ничего такого ! Я просто попросилась переночевать и теперь вот лежу в его постели! Это ж надо так влипнуть!

Я с особым смакованием принялась изучать каждый сантиметр его логова, слушать музыку, листать журналы. Вот и еще одно приключение.

Но к утру на душе снова сделалось тоскливо. Лихо покачивая бедрами, без десяти семь я спустилась к вахтерше и, вертя на пальце ключ от его комнаты, сказала, что вот, мол, он просил передать. Она на меня так посмотрела.

Ну а потом снова были соотрядники. Снова вопли, истерики, пыльный троллейбус, прохладный сизый Симферопольский вокзал. И мои слезы вперемешку с нотами «drive/driven», текущие по конопатым щекам, пока колеса отстукивали ностальгическую дробь, и перечеркнутая надпись «КРЫМ» унеслась в небытие…

 

* * *

И в июне 1994 года мы снова собрались ехать в Крым.

Я знала, что Альхен будет там, и это осознание подбрасывало меня среди ночи, как на раскаленной сковородке. Когда до отъезда оставалась неделя, я так сильно нервничала, что у меня разболелся живот, да так, что бригада «Скорой» заподозрила аппендицит, и пять дней я провела в больнице.

Писать про этот год совершенно нечего: мы ездили чуть меньше, чем на месяц, вместе с отцом, его новой женой и моим маленьким сводным братиком. Меня окружили крепкой, надежной стеной родительской бдительности, и из-за этого невидимого частокола я с тоской смотрела на своего Эбенового Мага, который, все такой же до неприличного привлекательный, зазывно поглядывал на меня, будто ничего не случилось. Я хотела играть , но на меня повесили приготовление еды, заботу о братце и категорически, на пушечный выстрел, запрещали подходить к тенту. И когда я, сгоревшая, несчастная, с температурой, плелась с ними на пляж, мне казалось, что это очень странная родительская любовь – ведь мне было плохо, жарко, а меня заставили надеть плотные длинные зеленые штаны, чтоб прикрыть ожоги, из-за температуры не разрешали купаться и не пускали наверх, под тент, приказав как-то ютиться в крошечной полоске тени под пирсом. Ведь если мне желают добра – не лучше было бы просто оставить меня дома?

 

А у них бушевала бесконечная знойная вакханалия – приехала черноволосая, с соблазнительной фигуркой Орыська в голубом купальнике, были вечерние променады, целования прямо на пляже и моя полная растерянность относительно дальнейших действий. И когда я вроде как определилась и наметила себе брешь в заборе родительской опеки – мы уже мчались в раскаленном пыльном автобусе и ругались у фонтана с голубями на Симферопольском вокзале, потому что я хотела пить. А в голове бессмысленно бренчали слова Альхена, которого я-таки умудрилась поймать по дороге в переодевательную кабинку:

– Ты шикарно выглядишь, так повзрослела…

 

* * *

Чем больше я пыталась убедить себя, что жить можно лишь настоящим, тем сильнее я впивалась слабеющими пальцами в сладчайшие недели, оборвавшиеся только день назад. Сразу после Имраи, стремительно отдаляющейся от меня с каждым ударом этого ставшего получужим сердца, мы с отцом поехали на тесную кукольную дачку в не по-дачному зеленом уголке чахнущего в своем безморье Киева. Точнее, на один из деликатных задворков оного. Мы должны были провести там весь июль, а в августе мне светил гранд-отдых в еще одном задворке, только не в киевском (мой горький вздох), а в каком-то экзотическом маняще-безлюдном оазисе, затерянном во всех трех измерениях. На забытой народом земле, окруженной золотеющими полями, ветхими и ностальгически ржавеющими в воспоминаниях о своей коммунистической молодости совхозами и колхозами. «Щирі Украинські степи та й річечка» – вот чем я любовалась добрых две недели, пока трещина, идущая из перламутрового сияния моего соленого, страстного июня, не дошла до мрачных дней безмолвия на этом клочке сплошной дикости и безлюдья. Ладно, об этом – в другой раз, а пока вернемся к дачке.

Я жила снами. Жизнь моя строго делилась на два этапа. Сжигаемая дневным светом, я сидела в шезлонге в обвитой несъедобным виноградом самопальной беседке и пыталась что-то писать. После обеда, под злостным контролем папаши, шла на речку Днепр, тщетно пытаясь представить вместо правого берега с дымящей электростанцией безграничные просторы и светлый горизонт… Море и песок… О Боже, как же я страдала, зажатая между двумя исполинскими сушами, глядя на течение на юг, в море! Я была одна. Ведь все мое – душа, сердце, сознание, мысли – было похоронено там, под кипарисами, теми самыми, пронзающими небо, с тем же тенистым холодом. Как они играли на чувствах бедной девочки на лазурном берегу, с отчаянными криками белой чайки, парящей в голубых просторах: «Не вернешься, Адора! Не вернешься! Не вернешься!»

Вторым этапом была ночь – эта душная, скребущая воспоминаниями ночь, когда, отправляясь спать или просто лежа на широкой ветхой кровати, пыталась убедить себя, что это не Киев, а мой сладостный грот, комнатка с окном на восток, и я нахожусь на диване, с живой иконой ночной Ялты у изголовья. И иногда вместе со слезами, неизменно текущими по моим щекам, я начинала верить… но тогда мне хотелось встать и идти, идти на балкон и смотреть на море, смотреть на Маяк и дышать… дышать увиденным! А это было невозможно. И жуткое осознание огненным дождем лилось на меня, стекая на ткань дачкинской подушки солеными слезами, и я ловила их своим горячим языком, и вкус моря, ах, мой опиум, пронизывал беспощадным морозом все мои и без того продрогшие, полуживые чувства.

Нас разделяли 990 километров. Но плеск моря я все равно иногда слышала. Ранним утром распахивая окно и вглядываясь в голубое сияние июльского неба, переходящего в прочный ковер пушистых макушек. Они качались и шуршали, являясь единственным источником шума среди покрытой росой тишины. Этот шелест колко и точно напоминал мне туманные утра в Имрае.

«Там оно, твое море!» – говорила я себе, представляя, как зеленый занавес листвы разъезжается и… чудесная даль, невозможные просторы – море!

Как я засыпала? Да, вечера сами по себе были не очень приятными. В них меня радовало лишь то, что очередной день подошел к концу, и цепочка из будущего продвинулась на одно звено назад. И кто знает, может быть, так плавно, без особой боли, пройдет и год? Глядя на индиговую бездну вечернего неба, мне иногда казалось, что оно пришло ко мне из Имраи. Там тоже были звезды… Киевские звезды горели тускло, так же, как и вся жизнь в этом ненавистном городе. Имрая… она вся переходит в эту матовую темноту, и свечение городских огней сливается со свечением звезд. Прищурившись, не знаешь уже, где кончается земля и начинается небо. Суша, море и космос были неразделимы. Это был один огромный рай, а рай – это и есть небеса. И в каждом скрытом цикадовой тьмой окне горела своя собственная Вега, а над овеваемой бризами головой мерцали в невидимых окнах чьи-то жизни, отражаясь в unhuman stillness of the sparkling sea.

Истощенная воспоминаниями, я не могла забыться тут же, и этот буро-малиновый промежуток между кусочком блаженства и мрачным киевским сном был наполнен сияющими россыпями глянцевито-прозрачных фотокарточек, в материальном мире не существующих, но растиражированных в моей щедрой памяти бесчисленное количество раз. И вот они появлялись, одна за другой, самые родные места, такие настоящие! Такие убийственно настоящие!!! И из моих распухших век уже в который раз начинали катиться слезы. Меня угнетало все – искорки только что перенесенного наслаждения (я должна быть не одна), эта комната, эта дача, эти люди, папаша, спящий в комнате ниже.

Они все там, Господи, и кто-то этим всем сейчас любуется, кто-то неизменно целуется в мечтательных и диких уголках санаторского парка… а я?

Что же делаю в это время я, которой нужно это место как воздух, как вода, как пища и огонь с любовью? Я просто лежу и гляжу сквозь щелочку полуприкрытых век на 360 дней и 990 километров, злорадно и торжествующе разделяющих нас.

И опять безнадежность. Опять тоска и безысходность. Можно биться головой о стенку, что я и делаю время от времени.

Лучшим подарком на мой день рождения была бы, разумеется, моя мечта. Только настоящая. Билеты в рай. Просто, а? И опять я безжалостно играла со своим воображением, рисуя пронизанные оптимизмом картины: как я просыпаюсь, а папаша предъявляет мне два билета, и мы, вопреки всему, шпарим на три дня в Имраю. Честное слово, я бы задохнулась от внезапно нахлынувшего счастья, сияющего и искрящегося, как то шампанское в ямке моего плеча (ах, эти сны…). Но на мое тринадцатилетие я рыдала чуть ли не сутки напролет. О какой-либо вечеринке или вкусной еде, или хотя бы об элементарных подарках никто как-то не подумал.

Мне снились сны. Каждую ночь, начиная с той, как я положила свою разламывающуюся голову на подушку у себя дома, едва вернувшись с вокзала. Они были восхитительны. Они передавали даже запахи и ощущения вроде сильного мужского тела за моей озябшей в предвкушении блаженства спиной. Но всегда, о Боже, всегда, когда такой настоящий, пахнущий морем и лавандой Альхен обнимал меня на обвитой виноградом террасе Старого Дома, что-то начинало рассыпаться. И в этот жалящий, стремительный миг я осознавала, что это сон. Вихрь реальности врывался в мои ночные миры и уносил… уносил… все прочь… Я рыдала, пытаясь удержать его за тающую шею, и вместо теплых гепардовских рук чувствовала смятые простыни и клеенчатые дачкинские обои. Что-то я еще видела сквозь муть нахлынувшего утра, но это уже был действительно сон.

Спустя ровно месяц мы с мамой поехали на другие украинские красоты. Далеко за городом, отсеченные от людей и цивилизации, мы жили в старинном флигеле с двумя мраморными львами. Там я писала эротический триллер «Зетахара Алаадора», где прототипом главного героя был… и думала… думала.

В сентябре, как и полагается хорошим девочкам и мальчикам, Ада пошла в Дом Знаний и приступила к лишенному всякого энтузиазма пожиранию школьных наук. Подруга, оказывается, отдыхала в санатории «Украина» и частенько наведывалась на пляжи нашего «Днепра».

– Ну, я не помню! Стоял там один какой-то… да, на руках.

– Какой? Опиши его!

– Ну, не помню я! Не знаю! – И тут я приняла твердое, как сталь, решение: я, Альхен, тоже ничего не помню и не знаю. Жизнь впихнули в ее русло учителя – «пары» по большей части предметов. Хватит мечтать о счастливой жизни, подружка.

Но силам свыше мое поведение почему-то не понравилось, и совершенно неожиданно мы поехали туда . Как гром средь ясного неба и искрящихся снегов. Так просто взяли и поехали. В феврале месяце в санаторий «Днепр» на двенадцать дней, которые, как это ни ужасно, тянулись невероятно долго. Зима в Имрае, оказывается, еще хуже зимы киевской, где что угодно, будь оно хоть декабрьской пургой или апрельскими садами, в конечном итоге кажется одной мрачной кляксой. И у меня появилось такое ощущение, что я попала не в Рай, а в перевернутый негатив, где все, что хоть как-то дорого мне, – не проявлено, непривычного цвета и не представляет абсолютно никакой художественной ценности. Глядя на вершину Ай-Петри, выстланную непривычной белой простыней, мне хотелось забиться куда подальше, закрыть глаза и не видеть! Не видеть! И дело было не только в горячем солнце и мягких июльских волнах.

Это была совсем другая Имрая, другое море, холодное, кажущееся мертвым, другие люди… точнее, отсутствие людей. Самым сильным сюрпризом для меня оказалось именно это. Мрачная и роковая пустота на месте под тентом, где раньше стояли несколько сдвинутых лежаков с красным полотенцем, небрежно кинутым поперек, со сложенной одеждой, какими-то кульками и крепким следом процветающей жизни в этой невероятной теплоте единства человеческих душ. Теперь там было пусто и темно. Обыденная пустота. Неодушевленность, смежная с особым унынием улиц. Я была в куртке, в двух свитерах и в теплых ботинках, увенчанная хроническим насморком и длинным шарфом. И я поняла, сидя и дрожа от холода на обычно раскаленной лавочке у лифта в скале, глядя, как мелкие волны, повинуясь ритму моего истекающего кровью сердца, налетают на потемневшие, осиротевшие до отчаяния пирсы – я поняла, что важно не только ожидание самой поездки, а еще и лета, как в песенке Криса Ри, играющей у меня в наушниках: «Looking For the Summer». А вокруг был февраль, и вечнозеленые кипарисы с лаврами и самшитом, увы, не могли унять его злого подвывающего холода, а уж тем более боль моей души.

Я клоню к тому, что Крым, Эбра никогда не станут Имраей в отсутствие одного-единственного человека, какого-то осколка в мириадах толп, ради которого я так отчаянно рвусь к своему Черному морю.

Мы должны уехать завтра. Да, лета не дождешься, сидишь в корпусе, одной на улицу нельзя, папаша идти не хочет, учу уроки и хочу домой. Там хоть условия есть. Для мысли и душевного онанизма… Дома отец сильно заболел, и пока он лежал в больнице, я почувствовала себя пугающе свободно. «Свобода!» – я задыхалась каждую секунду своего сна и бодрствования, силясь сделать хоть глоточек этого восхитительного напитка. И вот, дорогие мои, наконец-то Ада-Адора его сделала.

Я стояла в телефонной будке на третьем этаже нашего белого корпуса, и у меня в руке лежал единственный жетон – остальные потратила на деда, добрых пять минут втолковывая ему, что приедем мы послезавтра, двенадцатым поездом, в шестом вагоне. Кусок легкого металла – волшебная связь с любым городом от Адлера до Хабаровска. Впрочем, ни в тот, ни в другой я звонить не собиралась. С Киевом я уже пообщалась, хватит с меня. Справа висела огромная, спрятанная под стеклом таблица с кодами всех городов бывшего Союза. Всех. И, как догадался читатель, выделенный жирным Ленинград (ныне Санкт-Петербург, но, по существу, это ничего не меняет) соединился неосязаемой смуглой рукой с монеткой в поту моей ладони.

812 – это код. Номер я знала, как молитву… но битым минутам ожидания ответили лишь долгие гудки, а голос, этот гипнотический голос так и остался говорить что-то в следах прошедших двух лет, не осветив теплом мою зиму в Имрае. Хотя…. без него, без этого голоса я была просто в Крыму, просто в Большой Эбре, на покрытом инеем и прошлогодними опавшими листьями Ленинском шоссе… Вот и все.

 

* * *

Поспешу сообщить вам, что первого января сего года я загадала желание (прошлогодним было осуществившееся: «ну что ж, увидеть тебя, Сашечка») «встретить чистого и непорочного агнца, встретить свою чистую и непорочную любовь». Так вот, спустя час после последнего удара маятника, извещающего о наступлении Нового года, я это сделала. Не буду вдаваться в детали, но ребята на небесах явно перестарались, подобрав мне создание, точь-в-точь соответствующее наивно загаданному образу шестьдесят минут назад.

Мы пошли с родителями в гости, и там наши глаза встретились.

Это было такое не совсем открытое, не совсем понятное, в тупости своей довольно безликое белокурое создание пятнадцати лет от роду. Сама непорочность в неподвижных и пустых серых глазах. Мы отлично понимали друг друга – каждую зиму я впадала в смежное с коматозным состояние некоего осмысленного летаргического сна.

Я, существо южное, горячего песка и теплых волн, я теряла свое подлинное лицо, и, кроме сплошного слепка пассивности и умиротворения, во мне ничего не оставалось. Я была, как полярный лунатик – завернутая в миллион шуб и свитеров, равнодушная ко всему, занятая ожиданием лета.

Мы встречались примерно месяц, ничем, кроме холода и ранних сумерек, мне не запомнившийся. Потом, в классически темном и жутко холодном парадном произошел мой первый в жизни Поцелуй. Стыдливый, неловкий, с потрескавшимися на морозе губами, и такой же безнадежный, как зима, как город, как неосуществившееся мое пробуждение среди сугробов. Я была примерной, угловатой, бледной и такой же, как десятки тысяч школьниц по всему миру, обнаруживших в свои без пяти месяцев четырнадцать, что они «типа влюблены». Какое там adoreau! Я влюбилась правильно, обнаруживая в своих чувствах удивительное сходство с теми, что описываются в «молодежных» журналах. И что самое удивительное – полное равнодушие к Имрае, ужас и крайне неприятные ощущения при поднимании полога прошлого (веря в его несуществование, как верила унылыми дачкинскими вечерами в море за окном).

Я жила эти месяцы, как самый нормальный жизнерадостный, совершенно не мечтательный подросток, которого регулярно провожают домой. Я, наконец-то, жила реальностью, не силясь ничего изменить. Мы ходили, держась за руки. Я испытывала чувство приятного равенства. И мы, два девственных и хрустально чистых в своем настоящем существа, встречались короткими и холодными днями как-то необычно быстро пролетевшей зимы. И мы вроде как любили друг друга.

И вот в это мертвое время, в самой зачаточной стадии нашего зимнего романа, мы и поехали с приболевшим отцом в затопленную моими слезами Эбру, в вышеупомянутый «Днепр». И меня будто ударили противнем по голове, и тут же все вспомнилось – отчетливое, прозрачное, как этот морозный приморский воздух. Как я говорила, поездка мне не понравилась. Зачем счастливая рука папашиных принципов предлагает мне эту безальхенскую тоску вместо лета?! Я хотела поскорее приехать домой. Я не хотела видеть этого зимнего преобразования. И не видела, и приехала, бросившись в скромные объятия моего сияющего своей детской невинностью агнца.

Да, если покопаться в чувствах, то зимой мне было хорошо с ним, говорю это со всей искренностью, на какую способна моя потрепанная душонка. Хотя сексом мы не занимались. С наступлением первых солнечных деньков я начала ощущать, как огромная корка льда, сковывающая меня, начинает медленно таять, и…

 

* * *

…я начала открывать в себе зачатки мазохистской и лесбийской натуры. Первая проявила себя тут же и немедленно. Доказательством чему служит моя пылкая любовь к тощему отроку и ничуть не выдуманные, разом хлынувшие от этого страдания. Второе кипело и бурлило где-то на диафрагмальном уровне моего размораживающегося вместе с природой тела.

Весной я жила по сценарию – страсти приобретали слегка комический оттенок, все это мне изрядно поднадоело. Серьезность (а я человек редкостно несерьезный) длиной в пять месяцев была для меня уже пределом возможного, посему… я стала менее серьезной. Как в своих мыслях, так и в решительности действий по отношению к агнцу. Сценарий наших свиданий был прост: тогда-то мы под Джима Моррисона будем целоваться, тогда-то будем хватать друг друга за разные места, ну а вот ТОГДА (все зависит тут от него одного) мы пойдем в аккурат три месяца обещаемую квартиру какого-то дальнего родственника, который уехал, и там все случится . Но мой суженый вот уже сколько недель в самый решающий час всегда находил какой-нибудь уважительный и до боли прозрачный повод, чтобы туда не ходить, а сидеть дома с кислыми мордами и смотреть телевизор. Самым гнусным было то, что в квартире, помимо нас, неотступно присутствовали его добропорядочная мама, дедуля-пенсионер и младший братец, существо подвижное и пакостное. Вот и вся романтика теплого весеннего вечера. Вот и вся наша любовь. Вот и я – отдающаяся всецело ему. Ради чего?

Вот тут-то и начинались наши первые, фатальные для рахитичной адориной любви расхождения. Он панически боялся секса. Впрочем, то, что должно было стать расхождением номер один – его нежелание ласкать меня так долго, как я хочу, стало почему-то его главным козырем. Я тут же с замиранием самоотравленного сердца решила: значит, дразнит. Значит, причиняет мне боль не в силу своего беспросветного кретинизма, а делает это намеренно – прекращает всякие попытки доставить мне пусть самое минимальное наслаждение именно в тот момент, когда мои мысли начинают немножко плавиться… И этот садизм мне вроде как знаком. Так бы наверняка делал… а вот тут я спотыкалась и, напоровшись на что-то в глухой темноте забытого прошлого, испуганно неслась обратно.

 

* * *

В день отъезда агнец явился на полтора часа раньше, чем я его просила «заскочить на пять минут, попрощаться». Обиженный отчасти на жизнь, отчасти на то, что на него никто не обращает внимания, сидел в моей комнате. Он взывал к моей совести, затравленным взглядом пытаясь затянуть меня в скудное поле своего черно-белого зрения, пока я носилась в предпраздничной канители, собирая из углов разгромленной квартиры всю ту необходимую мелочь, без которой существование в союзе «гепард – львенок» было бы неполноценным. И вот эти все носки, трусы и купальники всплывали на поверхность квартирного хаоса, извлеченные моим широченным неводом, который я, не жалея ни сил, ни агнца, закидывала каждый раз с какой-то особой драматичностью, с тем же ощущением яркой необходимости, с каким двенадцать дней спустя пойду в темные, как ночь, объятия Черного Мага.

Каждое мое движение сопровождалось пристальным недружелюбным взглядом. Барашек будто чувствовал скорую измену. Он сидел, широко расставив свои длинные тощие ноги, эти паучьи ходули, сложенные в четыре погибели, но, тем не менее, всегда стоящие у меня поперек пути. Его длинный торс, с вытянутой шеей, напоминал шипящую гусыню. Голова-мячик, задранная до максимума, как у пациента психбольницы, смотрела прямо на меня серыми беспокойными глазами.

Когда я выбежала на кухню, отец хваткой строгого папаши схватил меня за предплечье (вместо уха) и, вдавив в стенку, крайне неприятным голосом прошипел:

– Какого черта ты его сейчас привела? Кому было сказано явиться за пять минут перед выходом?! Он испортил все мои планы, ты никогда не научишься считаться с чужим мнением!

Я налила в пару своих глаз все, что можно было выжать из моей душонки по отношению к агнцу на данную секунду: «I did not ask him to come, papan, and he is bothering me as much, as he bothers you, so just leave him alone!»

Я вынырнула из-под его волосатой руки, бормоча что-то, способное ублажить негодующего родителя, и захлопала дверцами буфета, ища свою заветную бутылочку для личного питья в поезде.

Пропал Розовый Сарафан. Теперь этот наряд сказочной фейки не будет сверкать на крымском побережье, светиться вместе со мной, рождая сладкие до безумия воспоминания, не будет невидимой пикантной связи между прошлым и настоящим… А ведь этим летом он наверняка был бы мне многообещающе маловат!

При виде первого трамвая, я отослала агнца домой, и огромный вздох облегчения пронесся по всему Киеву.

Самые лучшие поезда – это те, которые отправляются утром и привозят тебя тоже утром. А предел моей неприязни – это вечерние мучители, заставляющие бедную Адору маяться и страдать, считая полустанки, аж до самого послеобеда. Хочу обратить внимание психологов, чей взгляд, возможно, когда-нибудь упадет на этот манускрипт, что в свои неполные четырнадцать лет у меня уже были кое-какие симптомы раздвоения личности. Во всяком случае, Адора Умная так считает.

Наш отправлялся в десять минут четвертого, и заботливый papan впихнул в меня без одной ложки весь особо грузный обед. Как же, семнадцать часов в дороге, ребенок должен покушать.

«Ах, да оставьте вы меня! Мой Гепард будет кормить ребенка, питать бесстыдными фантазиями в грохочущем вагоне. Не надо мне еды! Уберите ваш салат!» Салат не убрали, и я проглотила его, приправив кисло-сладким соусом «Альхен» с кедровым запахом и холодным свечением Селены да тихим плеском отштормившего и кончившего моря.

Куча барахла пестрыми слоями была, наконец, утрамбована (ах, мое стонущее сердечко!), и рюкзак раздулся черно-синим пузырем с выпирающей передней стенкой – в кармашек пошли все мои низменные записочки, гады-бумажечки, триллер «Adoreau». Вкушать радости духовные, писать свое творение, с ностальгической улыбкой пожилой романистки смотреть на море – да, так можно прожить очень даже неплохо и без всех этих гранд-шоу наших с папашей скандалов. Но темная тень в кровавом плаще пылающей страсти, тем не менее, неизменно стояла на звездном горизонте всех моих мыслей, загадочно улыбаясь сквозь мерцание приморских звезд. Вопреки всему, я добьюсь своей цели. И никто в этот раз не встанет на моем темном пути так, что я не смогу перехитрить или обойти.

Но нужно быть очень хорошей!

«Итак, – Адора Большая склонилась над Адорой Нехорошей, – за все время нашего отдыха – ни одного порнографического клипа, ни одного сеанса самоудовлетворения, ни одного прецедента, где бы ты отстаивала свое мнение, ни одного самого тихого скандальчика и никаких глупостей». Адора Нехорошая наматывала на палец рыжую прядь: «Я, конечно, постараюсь избежать больших глупостей, но вот что касается самоудовлетворения, то я просто передам вожжи своей чувственности в другие руки, как, в принципе, и должно быть…»

Итак, мачеха с малым не ехали с нами. «Надеюсь, что с приездом сестры у тебя будет больше свободы, и ты сможешь продолжить…» – это единственное, что запомнилось мне из нашего последнего и не очень приятного разговора перед отъездом. Когда немного пришли в себя, я высчитала, что в Симферополе будем не раньше восьми вечера. В Эбру ехать с вокзала еще минимум 2,5 часа. Значит, Гепарда не увидим аж до послезавтра. Но я уверена, он почувствует мое присутствие где-то рядом, под имрайскими звездами, и все у нас будет хорошо!

Но насчет папаши я ведь искренне, со всей возможной чистотой моей детской души желала, чтобы этот отдых был для него самым спокойным, самым лучшим! А что касается полной несовместимости наших, пусть самых субъективных, представлений о счастье и отдыхе, то да… отчаянная и решительная Адора готова терпеть что угодно, лишь бы создать необходимую убаюкивающую атмосферу полной релаксации, едва горизонт будет омрачен какой-нибудь неудачей.

Например, вот этой: во время нашего отдыха на Маяк должна была подъехать моя сестра. Серьезная замужняя женщина, пуританка высшей пробы, яркий образец добропорядочной матери и хозяйки, отцовская гордость и радость. Она посетит нас в компании мужа и семилетнего ребенка. И тогда мне, зажатой со всех сторон на траханые 24 дня будет, как выражаешься ты, Альхен, очень хреново. И кроме приличных книжек по-английски и учебников по-немецки, мне уже точно ничего надобно не будет…

Впрочем, это обратная сторона монеты. Адора, никогда не заглядывай под все равно неподъемный полог будущего! А в случае полного краха, если его там не окажется… ну что ж, свобода будет ждать тебя тут, хоть здесь нет кипарисов, да и климат не тот.

Нет, ну что за бред?! Опять самообман! Свобода в облике этого, простите, засранца? Нет. Только верить. Если его там не будет, я умру…

Но в 15:10 мы не уехали. Со странным спокойствием мы восприняли факт опоздания поезда на 9 часов. Вещи тут же легли на широкую полку в камере хранения, и мы отправились по гостям (хотя папаша был готов послать все к какой-то матери). Ночной поезд – первый раз в жизни! Экзотика!

Из последних гостей мы вернулись в половине двенадцатого. Мы бы сидели там и дольше, но сонные, в халатах на голое тело, хозяева, выкурившие на двоих пачку сигарет и никого, кроме друг друга, не видящие, в конце концов, не выдержали и сказали, что лучше не рисковать, а валить прямо на вокзал.

Мы пришли туда, выпившие два бокала вермута с моей стороны и немереное количество джина с отцовской. Стрелки моих часов показывали полночь. На первом пути стоял состав, уютно желтея занавешенными окнами. Осведомившись у проводника в тапочках, что это за поезд, я узнала, что Симферопольский, то есть наш, и отходит он в самую первую минуту начала следующего дня, то есть, простите за несносный слог, прямо сейчас.

«Так быстро мы еще не бегали», – сказал бы пожилой ветеран, вспоминающий в шезлонге и с сигаретой в зубах, как он рванул из вражеского плена с группой отважных защитников отечества.

Камера хранения находилась, как положено, на другом конце вокзала. Старик-охранник спал в подвале, повесив ключ от нашего отсека себе на шею. Сумок было восемь, каждая килограммов по шесть, а на ногах что я, что папаша стояли не очень крепко. Дальнейшее фантазируйте сами.

Вскочили в движущийся вместе со счастьем состав под вопли рыжей проводницы. Перепутали купе и ехали не с пожилыми тетками и белой псиной в авоське, а в обществе бывшего омоновца, тут же возложившего на меня свой мужественный взгляд. Я подцепила в нем слабую тень схожести с Альхеном.

По классическим предимрайским традициям в поезде я не спала и несколько часов болтала в тамбуре с тем омоновцем, пока в начале четвертого из купе мохнатым чертиком на пружине родительского бдения не выпрыгнул папаша и не запихнул меня на полку, строго-настрого приказав спать.

 

Часть вторая Sechsundvierzig Tagen unter die Sonne [1]

 

Tag Eins (день первый)

Пели соловьи и цвела магнолия. Потрясающий вечер, и, кажется, что живешь тут вечность, будто не было никакого прошлого, не было ничего, только вот это море, эти кипарисы. Правильно, не надо нам прошлого, это вообще другое измерение. Нет тут времени. Все четко и ясно, как в учебнике – есть только я, тени и Змий.

Последний раз я сидела тут пять месяцев назад. Небо было индиговым с фиолетовато-сероватыми разводами волшебных облаков, с тусклыми звездами, призрачными глазками, смотрящими на меня с мучительной нежностью. Новое, ликующе-взбудораженное чувство нетерпеливо пихало меня изнутри. Я ведь была в Имрае! И было лето…

Какая-то ночная птица, явно не чайка, кружила над цветущими кустами олеандра, попадая то и дело в волшебный зеленый луч, льющийся, словно из пещеры шамана, прямо над моей головой. Маячная башня отдавала своим собственным летним белым свечением. Я медленно встала, подошла к белому заборчику, ограждающему обрыв, среди ласкающей, полной невидимых черных рук Южной Ночи. Отсюда виден выхваченный маячным лучом Капитанский Мостик. Именно тут, если помните, я стояла два года назад в роковом розовом сарафанчике и с ликованием смотрела на окутанный смогом желания выступ в скале, на свою Синюю Тень… да, а сейчас ведь только начало! До чего же сладкая, какая невозможно сладкая эта реальность! Вот оно – это твое живое воспоминание, Ада-Адора. Потом будешь, как проклятая, рыдать, не в силах изгнать из памяти эти зеленые блики, этот лунный свет… всю зиму. И все лето. Потому что в следующем году, я чувствую, мы сюда больше не приедем.

С первых секунд я поняла, что счастливый поезд моего невозвратимого детства умчался в пирамидальную даль, а я смотрю сейчас туда, куда месяцем раньше смотреть было бессмысленно.

Папаша пошел на «вахту» искать Цехоцкого, у которого мы, как обычно, снимали комнату. Балконная дверь была открыта, и в комнате горел свет, но нас никто не ждал. Это было хорошо – я могла в одиночестве насладиться сладостным ожиданием грядущих двух месяцев. Боже мой, как же тут пахнет! Колесницы роз и лаванды.

Скоро я услышала их радостные голоса. Звонкий смех Галины – жены Цехоцкого, какие-то скрипучие детские взвизгивания Зинки, их дочери, утробный гогот самого Цехоцкого и нервное хихиканье папаши, которому явно было не до смеха от пережитых приключений.

Не верю… Я прислонилась к белому столбику забора. Слишком походили на сон, слишком не хватало в них горечи, в этих минутах, в их упоительной вечности, чтобы их можно было как-то приравнять к реальности.

«Завтра будет наш новый день, наш новый солнцепек… Гепард… ты ведь даже не подозреваешь, кто сейчас стоит под этими изумрудными лучами, на чьем лице играют краски света и воспоминаний. О тебе, Альхен, все о тебе…»

– Адриана! – Зинка выросла из темноты и романтичных силуэтов миндалевых веток. Золотой крестик, захваченный на миг изумрудным лучом, сверкнул звездочкой на ее шее, подскочив вместе с волосами, когда она в последний раз подпрыгнула, замедляя бег. Остановилась, вытирая лоб рукавом своей полосатой рубашки.

– Зинка, привет, – это было все, что я могла выдавить из себя.

– Слушай, а ты ведь выросла! Клево выглядишь! – Девочка обошла вокруг меня, оглядывая со всех сторон.

– А вы думали, что мы уже никогда не приедем, да?

– Мы были уверены. Извини, но правда!

– Дороги ночью такие опасные! – Галина покачала головой и посмотрела на корявое полчище наших кульков и сумок, отдыхающих под старым орехом на зеленой лавочке. На лавочке, где лет десять назад я ползала, играя с пластиковыми рыбками, смытыми той же волной, что сожрала все мое детство.

– А мы уже решили, что вы остались ночевать где-то в Симферополе, ты ведь такой острожный, а, Самаркандов?! Гы-гы-гы-гы! – Смех Цехоцкого покатился в индиговую тьму.

– А вот наша машина! – Зинка понтовито хлопнула растопыренной пятерней по капоту красного «фольксвагена».

– А ну не смей стучать!

– Да… как все хорошо…

Открыли дверь, и ноздри тут же защекотал ни с чем не сравнимый запах этого нашего имрайского жилища.

Мохнатое и страшное существо с лаем бросилось на лестницу и в несколько мгновений скрылось в дворовой темноте, задев меня своим растрепанным рыжим боком.

– Клепа! Фу! – запоздало закричала Зинка.

– Здравствуй, Клепа, – неожиданно выдал отец, пребывающий в том же блаженном оцепенении, что и я.

Оставив сумки в комнате (обстановка та же, как из года в год, только кровать застелена не китайским покрывалом с журавлями, а более простым, желтым с бахромой), мы отправились на кухню, где хозяева приготовили нам что-то пожевать. Как волшебный ларчик, приподнявший свою деревянную крышку, перед нами открылась их просторная кухня и накрытый к ужину стол, и Галина, с расплывшейся в моих прищуренных глазах улыбкой, предлагающая нам сесть.

Я вышла из душа, млея оттого, что буду выходить так, в этом индийском платье вместо банного халата, непременно с мокрой головой и сердцем, полным гадких предвкушений.

Ужинали много и долго. Взрослые говорили о ценах и политике, пили мускатное шампанское и все подкладывали мне то салатика, то гарнирчика, а папаша осуждающе хмурился и говорил «да хватит ей, она же только недавно поела!», хотя сам наворачивал будь здоров! Зинка полусидела-полулежала напротив и безжалостно колотила меня по ногам. По какому-то хищному лунному блеску в ее глазах я уже чувствовала, что все складывается для меня отлично. Уж я-то знала, какую новость мне хотят сообщить, но не спешила вставать. Ведь чем дольше отсрочка – тем слаще признание. Никогда не надо спешить. Впереди обвитые лавром и рододендроном два месяца. Будь паинькой, Ада-Адора, и паиньками останутся все вокруг.

Когда какой-либо интерес к еде был окончательно смыт болезненным нетерпением, я, наконец, разрешила себе встать и была тут же увлечена Зинкиной рукой в хозяйскую комнату с видиком и балконом.

– Ну? – я прикрыла за собой дверь.

Девчонка молчала, выдерживая необходимую, по ее мнению, паузу (ребенок, ты же ничего не знаешь, зачем тебе этот спектакль?).

– Альхен тут?

– Кто?

– Йог, этот самый йог, он тут?!

Она одарила меня одной из своих гнуснейших полуухмылочек, с прищуриванием глаз и укладыванием головы на приподнятое плечо.

– Ту-у-ут, – протянула одиннадцатилетняя мерзавка, наверняка замечая увиденное на днях лицо в моих светящихся глазах.

– А Вера с Танюшкой?

– Нет.

– Орыська?

– Нет.

– Другие бабы?

– Нет. Он один, подружка. Тебя дожидается, небось. Я ему, правда, в прошлом году сказала, что ты в Америку уехала. С концами. А он это…

– Ну? Зин, что он сказал?

– Что, может, тебе письмецо надо написать. И что ты там себе жениха найдешь.

– Серьезно?

– Ага.

– А на голове стоит?

– Ага. Гы-ы-ы-ы… все время. Ну, как обычно.

– А на пляже когда последний раз была?

– Три дня назад.

– А на тебя смотрел?

– Еще бы! Вот так! – И она, маленькая артисточка, сделала, попытайтесь вообразить, лицо, настолько похожее на альхенское, что я содрогнулась. Согнав муть прошедших сновидений, трезвым веселым голосом я сообщила, что пойду на кухню.

О… я горела надеждой! «Он один, подружка, тебя дожидается, небось». Это была глупая, в стиле мартовской первой любви, рахитичная надежда. Но с отражением пузырьков мускатного шампанского, с запахом хвои и травы, с воплями чаек и гепардов со львятами, с серебряной луной и фаллическим отражением в мерцающей воде, с южной ночью и ее страстями… о… я могу продолжать и продолжать.

А Цехоцкий все травил политические анекдоты. За кухонным окном мерцала огнями далекая Ялта, и тихо шепталась листва с зеленым лучом, быстро скользящим по спутанным веткам.

 

Tag Zwei (день второй)

Мое ликующее сознание вцепилось в реальность около шести утра. Я смотрю на грядущий день с подслеповатой радостью и безумным рвением. И делаю первый шаг к двери. Ну что ж, я, кажется, проснулась. А папаша, что очень странно для его жавороночьей натуры, спал как убитый, драматически вытянув руки вдоль тела и повернув свой ассирийской профиль к залитой солнцем стене.

Мягкие ото сна руки лезут под холодную воду. Это было так давно, когда на Маяке летом была горячая вода! На полу возле ванны стоит огромный металлический бидон, а из него торчит кипятильник. Требуется примерно день, чтоб он нагрелся до нормальной температуры.

На кухне меня уже встречает мрачный отец сообщением, что его вчера здорово продуло и ему нездоровится.

Все утро мы сидели дома, собирая по углам лекарства и медленно распаковывая сумки, то и дело отлучаясь на кухню, чтоб полакомиться хозяйкиным компотом. Все как обычно, короче говоря.

После непродолжительного отдыха мы все-таки спустились на пляж, увидели, кого нужно было мне увидеть, и я с вырубленным сознанием, на автопилоте, сама не своя, полезла в воду. Это все произошло так стремительно, что не смогло как следует отпечататься в моей памяти, и вообще – все, что я тут написала – выдумка, потому что именно эту часть моего тагцвая я помню хуже всего, точнее вообще не помню. Дневник молчит, а мои ощущения, мое море и мои пирсы – все было засвечено сиянием сбывшейся мечты. Он, Вера и Таня сидели в вечном умиротворении, окруженные аурой спокойствия и невероятной силы. Боже! Как же я любила его тогда! Этот смуглый затылок с миллиметровыми волосами, черная майка, крепкая спина, расслабленная, но полная скрытой силы поза, когда он сидит, подавшись вперед, опираясь локтями о колени. И зеленый рюкзак рядышком. И Верино светлое «каре», и глубокий овальный вырез на спине ее черного купальника.

– Привет, народ, – сказала я, приземляясь на запрещенный лежак. Каким-то немыслимым образом папаша дал мне свое святое разрешение подойти к Вере с Таней и в целомудренное отсутствие лысого развратника сказать им свое короткое «привет», что я и сделала.

Обе они до сих пор не знали, какие гости пожаловали под имрайское солнце.

– Что, не ждали?

А папаша сидел в десяти метрах от нас, успев за короткие сорок секунд проделать в моей спине небольшую дырочку.

– О! – Вера скромно улыбнулась и убрала с лица золотистый локон.

– Адка приехала! – Танька весело ерзнула.

– Так ты ж вроде в Канаду собиралась ехать? – Задевающая ирония.

Бог ты мой, что ж это я успела им наплести в прошлом году? Она поставила передо мной пластмассовую чашку горячего кофе с каплей «Амаретто».

«Жизнь – это игра, – напомнили мне помятые страницы моего дневника за 1994 год, – и твоя задача в ней если не выиграть, то, во всяком случае, показать, что ты не проиграла. В театре тоже играют, не для себя, разумеется, а для зрителя. А мир, это и есть один бесконечный зритель. Зритель любит, когда его обманывают, это упрощает жизнь. Человек только думает, что живет для себя, а на самом деле он стремится только к тому, чтоб выглядеть достойно в глазах других. Так что для себя жить невозможно, это аксиома. Интересно, кто сможет опровергнуть меня? А моя задача – это показать методом избирательного обмана именно тот образ, который хотят видеть в каждом конкретном случае. Для каждого я другая. Я друг всем и никому».

А взгляд папаши резал и кромсал. Но ведь мерзавца нет – что еще ему от меня надо?

– Нет, не уехали, у нас все зимой сорвалось… там эти все иммиграционные службы, короче… – И я стала врать, подробно разнося проклятых бюрократов с их паршивыми визами. Подобные рассказы способны, быть может, увлечь пожилую учительницу, скучающую в моей школе, но Вера…. ах, Вера, на меня она смотрела почти что с жалостью.

– Так вот что я могу сказать… ужасно, да. Вера, это было просто ужасно.

– А теперь вы как?

О Боже… Имрая… как больно вспоминать все это, когда пальмы и олеандры остались за лучиками железных дорог, под колесами давно отстучавшего двенадцатого поезда, когда агнец снова слюнявит меня в подмышку, а школьные будни не несут в себе ничего утешительного!

– А теперь мы вот тут…

– И сколько вы пробудете? Недельки две?

Я торжествующе улыбнулась:

– Какое там! Два месяца, как минимум.

– Ничего себе, чего это твой папенька так расщедрился? А как там насчет свободы? Все еще выпасает тебя на поводочке?

– Разумеется. Только мне его, если честно, просто жалко. Вот я и не воюю.

– Как трогательно. – Она кивнула на чашку нетронутого кофе. – Пей давай.

Танька горячо обняла меня, приговаривая, что сильно соскучилась.

Вера довольно холодно и отрешенно смотрела в какой-то непонятный промежуток между нами. И в эту же секунду, когда она, как серфингист из рекламы, поднимающийся навстречу несущейся волне, плавно переместила свой взгляд с вершины гребня на небо (то есть на что-то, или, вернее, кого-то, кто, похоже, уже несколько секунд стоял у меня за спиной). И в эту же секунду я почувствовала, как мой бесчувственный палец был подхвачен…

…как чья-то рука коснулась моей руки и, подхватив мой палец, несильно потянулась к небу.

– Ну да, я так и думал. Ай-ай-ай! – У меня побелели щеки и перехватило дыхание. – Красота женщины, – весело произнес Альхен, – начинается с маникюра! Сколько раз я тебе об этом говорил?

– А, это ты… – буркнула я, выдергивая руку. – Мне и так нравится.

Лак вообще-то был страшный, ярко-алый, но стойкий и все никак не хотел до конца слущиваться, оставив посередине ногтя по кривой полоске.

– Ну, привет, львенок! – И, сняв очки, блеснул своими янтарно-желтыми змеиными глазами.

– Привет, чудовище.

– Да… а так, в остальном… – касание коричневым пальцем коричневого шрама на коричневой груди, немного приподнятые отполированные плечи и опущенная, как у хищника голова, – с мужской точки зрения выглядишь шикарно. Просто шикарно. Волосы, грудь… просто молодец. А ты что, подкрасилась?

– Где?

Они с Верой переглянулись и ухмыльнулись:

– Ну, на голове, например?

– Да ничего я не красила!

– Ну, ладно, это не важно, просто они у тебя как-то посветлели по сравнению с прошлым годом. А вообще, мне почему-то думалось, что эта твоя прелесть исчезнет вместе с детством, а оказалось, что нет, даже напротив. А вот за маникюр тебя следовало бы отшлепать.

Я, млея, ухмыльнулась и булькнула кофе, глядя на него из-за пластмассовой чашки.

– Ну, а как там ограничения и запреты? Блокада по-прежнему держится?

– А как же, все по-прежнему.

– Да, верю. Вон там твой папа идет… – Он отвернулся, и в эту же секунду по моему плечу постучали. Отец уже шел прочь, отволакивая меня вслед за собой на невидимом, но очень прочном поводке.

– До новых встреч, – сказала я, поднимаясь. – Мы уезжаем в конце июля.

– Так за это время можно много успеть! Выглядишь шикарно! – донеслось до меня в конце тента.

Nach Mittag (после обеда) Папаша стал говорить какой-то бред, что «не надо, мы сами», а я, грохнув кульки на асфальт, завопила, что сейчас просто упаду. И если нам предлагают , то почему бы нам, собственно, и не подъехать? Короче, все-таки доехали, но после этой битвы папаша со мной не разговаривал аж до вечера (началось): я, видите ли, нагружаю их.

После обеда, пренебрегая драгоценной сиестой, папаша отправился со своим послушным ребенком в Эбру, искать квартиру. Цехоцкие наглели из сезона в сезон и в этот раз готовились содрать с нас кругленькую сумму. Мы брели по раскаленному шоссе, и было видно, как на асфальте появляются миражи подрагивающих луж с отражением проезжающих мимо машин и белесо-голубого неба.

– А что, к нам, может, Мирослава приедет? – спросила я, чтоб разрядить обстановку (за разговорчик с Сашей мне здорово досталось).

– Ты вообще когда-нибудь слушаешь, что тебе говорят? – буркнул папаша.

– Ну…

– Они уже взяли билеты!

– А? Да? А Валентин с Машкой тоже будут?

– Не зли меня. Конечно, будут.

Это было первое темное пятно, возникшее на светлой полосе моей грядущей и предположительно безоблачной жизни.

В Киеве мы виделись не то слово редко – моя сестра, старше меня на четырнадцать лет, яркий пример добропорядочной матери-хозяйки, ответственного сотрудника и просто очень серьезного человека. Папина радость и гордость. А я и в самом страшном сне не могла предположить, что это добропорядочное семейство наведается к нам, в Имрайку.

Ничего нормального мы в этот раз не нашли и все в ту же дикую жару, по раскаленному, как противень, шоссе двинулись в «Марат», где находится небольшой стихийный рынок, покупать фрукты-овощи.

На обратном пути нам посигналил красный «фольксваген» (а у меня уже отваливались руки, заплетались ноги и во рту пересохло). Высунувшись из открытого окна, Цехоцкий, опираясь на руль сказал, чтоб забрасывали свои сумки в багажник и садились.

На пляже играли в мячик. Все книжки про Лолит и нимфеток считают своим долгом описать игру в мячик. – Видики смотрит… а еще там такие фильмы классные есть.

Танька стала так, чтобы я отражалась в темно-зеленых очках не только у папаши, но и у загорающего неподалеку Альхена. Играть предложила она, именно после того, как с фосфоресцирующими отпечатками на своей нимфетской коже прибежала ко мне из объятий Дьявола. Бросает мячик самыми безжалостными приемами – так, что я нахожусь в состоянии постоянного прыжка. Я очень старалась потянуть носочек и прогнуться в спинке. А проклятый кусок резины все норовил улететь за поле игры, куда-то в сторону тентов, и я, вертя задом, деловито ползала между лежаками, пока мячик все катился прочь от меня и замирал, заставляя и меня замирать в полуметре от неподвижной ноги Альхена, который, глядя будто бы куда-то вдаль, ни разу даже не наклонился, чтобы поднять его и коснуться лбом моей торчащей рыжей челки. С радостным воплем я хватала беглеца и неслась обратно, с приливом ярости бросаясь в игру.

Мы начинали считать очки. Тогда больше внимания волей-неволей перепадало синему предмету, который раньше был чем-то второстепенным во время обмена горячими взглядами сквозь четыре солнцезащитных стекла.

И когда я, наконец, не поймав разгоряченный мячик, нагнав его и швырнув, позволила себе из положения «упор сидя» глянуть в волшебное подтентовье, то…

Это было, как бы вам объяснить, похоже на какое-то моментальное замерзание, обморожение: вместо пышного костра там белели снежные горки, вместо кипящей жизни и страсти воцарилась гнетущая темнота и ни одного следа былого взаимопонимания. Когда я посмотрела в ту сторону, то вся магия, все звенящее волшебство, пойми, читатель, все самое прекрасное было разрушено убийственной сценой, развернувшейся перед моими все еще отражающими остатки отжившего пламени глазами.

Аналогов нет. Желтые, кажущиеся ненастоящими длинные волосы, колышущиеся на легком ветру, при особом преломлении рассеченного тентом света переходящие в золотистый солнечный луч. Стройное, гибкое, воздушно-утонченное тело, грациозная поступь, идеальное, нежно загоревшее личико классической славянской красавицы, что-то ироничное в очерке губ, что-то надменное в очерке светлых бровей. И взгляд, как луч Маяка, безучастно, не останавливаясь, пролетел по моей скрюченной фигуре. И Альхен, о, Альхен обнимает ее своей загорелой лапой, уже давным-давно не глядя на ниц лежащую Адору с упавшими на бетон очками. Мяч просвистел в сантиметре от моего уха и приземлился в лужу за моей спиной, обдав грязным теплым душем, и, по всей видимости, покатился в сторону перил, так как Танька завопила, тыча пальцем куда-то за меня. Я поймала мячик около самого края бетонной стены.

– На, Тань, я чего-то не хочу больше играть.

Рассекая искрящуюся волну, я нырнула на самое дно, перебирая пальцами едва различимые без маски камешки, стабилизируя свои разбушевавшиеся чувства. А когда вынырнула, то ничто не отягощало мое сознание, не заставляло думать о его взгляде. Это как не задумываешься, когда ставишь одну ногу впереди другой.

Как лунатик, пошла в беспапашкинские просторы, очутившись на скале над лифтовым козырьком в обществе Таньки. Оказывается, играем в карты.

– Слушай, а это что, Надя приехала?

Танька удивленно посмотрела на меня из-за веера карт.

– Нет. С чего ты взяла?

– А кто тогда вон та блондинка, с твоей мамой сейчас разговаривает?

– А, это Оксана, она приезжала сюда в прошлом августе. Нас тогда уже не было. Оставался только Саша. Я ее совсем не знаю.

– Ясно. – (Но не утешительно).

– А мы этой зимой в Питер ездили.

– Я была там в прошлом июле, – безучастно соврала я.

– У него там такая квартира! Знаешь, сколько ванных?

– Сколько?

– Две! А комнат пять!

– Что, переехал?

– Нет, он уже много лет там живет.

А это еще что? Значит, рассказы про скромный труд тренера кунг-фу и комнату в коммуналке на Лиговке – брехня?

– А где же он работает?

– В офисе. Знаешь, у них там видик стоит и столько мультиков всяких – я почти все пересмотрела. Там есть «Аладдин» и «Русалочка», и «Чип и Дейл».

– Я понимаю, что в офисе. А чем именно он там занимается?

Когда мы в очередной раз прогуливались с папашей по набережной в классическом молчании, мой напряженный взгляд под разными ракурсами сканировал гепардовскую спину – уж больно неуклюже согнувшись, он целовался со своим белокурым солнышком. Она лежала на животе на его красном полотенце и, изогнувшись, тянулась к нему, как прекрасный розовый с белым вьюнок.

В завершение этой главы напишу, что строго повелела себе вести тщательный учет всех своих имрайских похождений, если они, конечно, возникнут (в чем я уже начинала изрядно сомневаться). Во всяком случае, потрепанная, с исписанной обложкой тетрадочка в своем втором из сорока шести дней задиристо сообщает: «Ничего, я вам всем еще покажу!»

 

Tag Drei (день третий)

Приведу вам одну цитату: «…Маленькой Вирджинии еще не стукнуло четырнадцати, когда ею овладел Эдгар … Провели медовый месяц в Санкт-Петербурге, на западном побережье Флориды». Это такой вот непонятный ответ на мое «гадание по книжке».

С мокрыми волосами и папашей на пирсе, с целым пляжем между нашими воинствующими мыслями я разместилась на оставшихся трех досках верхнего яруса разрушенного волнореза. Надела наушники, под голову положила свернутое валиком полотенце и, вытянувшись, ощутила дивное блаженство. В это нежное утреннее время меня никто не трогал и не сгонял с солнца. Так, наверное, прошел примерно час (если судить по количеству отыгравшей на кассете музыки).

Когда я случайно ногой смахнула вниз свою снятую за ненадобностью панамку и подняла ко лбу козырьком повернутую ладонь, то лицо мое зажглось новой Авророй. Представьте только, как эти нежные оранжево-розовые блики играют на моем веснушчатом лице, высекая теплую нежную улыбку.

Он вынимал из рюкзака свое полотенце и смотрел на меня. Он расстилал его на лежак и смотрел на меня. Он смотрел на меня из-под своей черной майки, какую снимал, оквадратившись мускулами пресса. Он смотрел на меня из-за плеча, когда снимал кроссовки. Он смотрел на меня, выходя из переодевательной кабинки. Он просто смотрел на меня, опираясь о перила в десяти метрах от меня. Купание в этих взглядах напоминало мне барахтанье в теплых прозрачных волнах. Эти взгляды были будто осязаемые.

Ну а потом меня согнали с пирса, сказав, что пора домой, что солнце припекает, что жарко (и что йог сраный своего добавляет – говорилось в немом подтексте).

Я искупалась на дорожку и, обсушивая себя на тех же перилах, обнаружила, что их полку прибыло. Пришло Создание вместе с Верой и Рыжей. Ну, разумеется, «привет-привет», «здрасьте-здрасьте», фальшивенькие личики, кривые ухмылочки. А потом papan что-то передумал идти: солнышко спряталось за упорно не видимое мной облачко, а Альхен бесследно исчез (он сидел прямо подо мной, на другой стороне пирса, скрытый сладким изъяном в радиусе родительского локатора, тем самым для неприятеля совершенно невидимый). Я улыбнулась и сказала, что пойду прыгну с пирса. Спустилась по лесенке, прошла под полосатой тенью нависшего над нами второго яруса, коснулась кончиками пальцев горячей ткани его плавок и через мгновение уже шумно падала в теплую воду, все еще чувствуя под коленом будто случайное скольжение его напряженной руки.

После swim я решила не форсировать события и не вызывать подозрений, поэтому вела себя очень благоразумно: на прогулки не рвалась, валялась на животе, почитывая какую-то книжульку. Но краем глаза все-таки смогла заметить, что при появлении Создания – в халатике и большой соломенной шляпе, мой Гепард не набросился на нее с поцелуями, как было вчера. И она вместе с Верой, как обычно холодной и отрешенной, удалилась из поля нашего зрения куда-то за лодочную станцию.

Мы снова перлись в «Марат», на рынок. И сквозь эту покалывающую жару я решила обернуться. Дьявол сидел на красных перилах, там, где десять минут назад сидела я. Рядом паслось Создание, расцветая в вечной весне его уносящих бесед. Ладно, пусть…

Сначала мы хотели поселить сестренку с семейством в обнадеживающе далекой «Украине». Эта перспектива настолько обрадовала меня, что у нас с папашей даже воцарилось некоторое прохладное перемирие. И мы были в относительно хороших отношениях до тех пор, пока он не вышел из приемного отделения. Я ждала его на улице под кипарисом – с сумками и кепками. Корпус – знакомый по бесчисленным открыткам «Южный берег Крыма», такое помпезное советское здание с белыми колоннами и мужеподобными бабами на крыше – сейчас активно ремонтировался, и веселые смуглые югославы то и дело поглядывали на мои чудовищно короткие шорты. На узкой дорожке между кипарисами и колоннами появился папаша, своей бородой навевая мысли о турецком султане. Лицо у него было не очень довольное. Все внутри меня опустилось, я прислонилась к одной из колонн и мокрая краска тут же отпечаталась на шортах и голой спине. Увидев испорченную одежду, папаша сказал «idiot» и сообщил, что один день в этом санатории стоит больше, чем два в нашей янтарной обители у Цехоцких. Но там – ах, как жаль – нам сообщили, что мест нет, и все закрыто… И вообще…

Пошли искать счастья в «Марат». Это меня, впрочем, обрадовало еще больше – между мною и папашиным подкреплением будет лежать уже два санатория. Что может быть лучше? Шансов на встречи будет еще меньше. Разве что плановые нравоучительные беседы в пляжном кафе да на семейных походах по узрению имрайских красот.

Пошли искать счастья в Эбру. Там вроде была какая-то бабулька-пенсионерка с узкой темной квартиркой, но хотела она столько же, сколько Цехоцкие, и, в конце концов, уже на Маяке, мы пошли к тете Рае, что на первом этаже в соседнем подъезде. И после долгих и убедительных бесед она согласилась сдать одну из комнат. Я грустно и тяжело вздохнула.

За обедом во мне скопилось слишком много Альхена для нормального пищеварения. И я, жуя салат, сказала папаше: А я потратила три часа на построение детективных планов с уголовно-процессуальным оттенком.

– А вот если одна из этих его девушек решит подать на него в суд, то его ведь правда посадят?

– Нет. – Папа чего-то решил пообщаться.

Это меня приободрило, ведь, как правило, на вопросы такого плана он отвечать отказывается.

– А чего?

– Этот son of a bitch тут же заявит, что знать ее не знает. Да и вообще сложно это все доказать.

– Ну, а если на пляже есть свидетели? Все ведь видят, как он с этой вот целуется…

– Bool shit, этот нехороший человек (привожу дословно) найдет выход из любой неприятной для него ситуации.

Nach Mittag Отобедав, отправилась загорать за Старый Дом. На пляж, хоть и существовала такая довольно реальная возможность, удирать было еще слишком рискованно. Следуя своей годами налаженной традиции, папаша ложился спать с часу до трех, и в это время я была вольна делать что угодно (на территории малого маячного дворика). Но появляться у них там еще слишком рано. Не хочу в какой-либо мере казаться настойчивой… Этакий отрок с телячьими глазами, преданно и влажно глядящий исподлобья… я ведь даже не могу им ничего толком рассказать достойно-умного.

По дороге на пляж (в четыре часа) меня вдруг заела какая-то новая виноватая хандра. Ведь папаша – это единственный светлый человек во всей этой истории. Ну, и еще хозяева нашей комнаты. Все, что происходит со мной сейчас, – настолько отвратительно, настолько мерзко… Но он никогда не поймет меня до конца, ведь то, от чего он меня так ревностно охраняет, – уже оклеймило меня до конца жизни. И, может быть, все было бы иначе, если бы за эти прошедшие два года он сам вел себя по отношению ко мне немного иначе: видел бы во мне не только бесправного дурного ребенка, а хоть какую-то личность… Ведь это ущемление моих прав – не отпускать никуда после шести вечера, тщательно контролировать каждый шаг. Ладно… вернемся к этому мерзавцу. Что, я не понимаю ничего?.. А что я могу поделать? Я, поверьте, люблю его той самой дурацкой первой любовью, зародившейся еще чуть ли не во младенчестве, и эта моя любовь своей чистотой и святостью будто даже нейтрализует в моем сердце гнусную потребительскую суть этого человека. И как поет сейчас в наушниках Роберт Плент: «There is no turning back… oh, no…» Меня уже совратили.

Они все спали – свернувшись в тенечке, такие уютные пляжные гепарды. Когда папашина белая панамка полностью скрылась из виду за лодочной станцией, то случилась некоторая метаморфоза. Он быстро сел, развернулся ко мне и ласково, как старший братик, улыбнулся и кивнул. И по легким полосочкам на его лбу я прочитала: «Ну, как дела?» А Ксюшечка лежала между нами и грустно ковыряла палочкой в бетонной щели под лежаком.

Я улыбнулась и пожала плечами. Стала медленно раздеваться (слово «медленно» подчеркивает двусмысленность процесса), а он, по окончании сцены, показал большой смуглый «класс!». В нем было что-то от самца, от бычка, от мужлана, когда он бессовестно таращился на меня. И самым будоражащим тут был факт присутствия обгоревшей и явно недовольной Ксюшечки, лежащей на животе между нашими леденцовыми взглядами. Он поднялся, пристально глядя мне в глаза, поставил одну ногу на лежак, движением опытного стриптизера вильнул всем телом. То расставленные, то собранные пальцы, гармоничный наклон головы, красивая шея, красивые плечи. И эта волна… подогретый мед с парным молоком, ударила меня наотмашь, перехватила дыхание. Вся эта его демоническая прелесть будто отделилась от него, облаком зависнув между нами, и потом влетела в меня, просочилась вместе с воздухом, завертелась в легких, растеклась с кровью по всему телу.

Я нервно засмеялась.

И он тоже засмеялся и одобрительно покачал головой.

Короткий путь в кабинку. Сладкие тернии. Неприятель сидит по-турецки и, завидев меня, явно ожидая этого момента, сложив рупором свои темные теплые руки, кричит что-то иронично-веселенькое. А я, лихо перекинув через плечо мокрый купальник, прищурилась на него: Вера сидела рядом с ним, чистила персик, и ее флегматичное лицо ровным счетом ничего не выражало. Даже весь ее загадочно-надменный лед куда-то стаял.

– А?

– Грудь у тебя красивая!

– Это я и без тебя знаю!

– …Господи, как она может терпеть такое унижение? – в сердцах воскликнул папаша, когда я за дежурной послеобеденной партией в «эрудит» заметила, что она, вообще-то, неплохой человек. – Нет, конечно.

– Почему?

– Она же любит его, хочет быть с ним любой ценой – кормит его, обслуживает его и будто мирится со всеми его бабами, тем самым показывая свою уникальность. А он снисходительно принимает ее, до тех пор, пока не станет мешать.

Когда дело клонилось к отходу, их полку прибыло. Танька, завидев меня, понимающе вышла на нейтральную полосу, оставив оладушки и кофе на своем завидном месте у гепардовых коленей. Я тоже оставила папашу с сумками у «соборика» и пошла к ней навстречу. Выглядели, наверное, как два посланца на поле боя, представители двух враждующих сторон.

– Привет. Мы с Оксанкой в «Днепре» в казаков-разбойников играли. Она все время проигрывала. И меня ни разу найти не смогла, – официальным тоном было сообщено мне на дистанции в метр.

– А сколько ей лет?

– Много. Наверное, двадцать или около того. Но ведь это не важно?

 

Tag Vier (день четвертый)

Свежий утренний ветер обдавал меня коктейлем острых влажных запахов ночного миндаля и можжевельников с морем. Мы спускались по «старой лестнице», недавно отреставрированной и потерявшей большую долю своей дикости и вытекающей из нее романтики. Мне было приятно, но и одновременно как-то не по себе от осознания того, что куда-то провалились уже целых три дня.

На этот раз пришли раньше, чем вчера. Было только восемь – эта замечательная пора ожидания, пока солнце протянет свои лучи и на наш пляж. Вокруг ни души, и всем телом чувствуешь, как ночь постепенно испаряется с холодной гальки. Пронзительно голубое небо и золотистая мягкость солнца.

Утро. Люблю это время суток, когда распускаются обрызганные росой листики акации, когда зажигаются перстами Авроры разглаженные сном лица молодых любовников. Когда N, надевая чулки, ставит ногу на круглую черную табуреточку, поправляет кудрявую свою прическу и с трагически-сладеньким «пора идти» скрывается в солнечной дымке безлюдного коридора. Когда львенок, сидя на ступеньках, смотрит, обняв коленки, как на фиолетовом небе нежным сиянием прорезается рыжее сонное солнце. И реальность вместе с сумерками переходит в воспоминания. И начинают петь птицы…

Ладно, хватит отступлений.

Когда мы спускались все по той же лестнице, я увидела у «соборика» двух странно одетых девушек, стоящих друг напротив друга с длинными желтыми палками. Обе сосредоточенно и неуклюже пытались ими крутить (как гусарки-красавицы в коротеньких юбочках на военном параде в фильме про Одессу). Палки то и дело падали, издавая сухие неприятные звуки в этой незыблемой тиши. Я бы и не написала про них ничего, если бы где-то с третьего снизу пролета не узнала бы в них Веру и Ксюшечку. М-да. Как же все предсказуемо у вас, ребята! Ведь внося просветление в тела этих юных прелестниц, вы проводите их через полный цикл восточных мистерий, этими экзотическими телодвижениями внося еще больше необычности и романтики. Это же все показуха! Что эти тренировки дают твоим юным подружкам (или как ты там их называешь)? Помнится, через что-то такое проходила и я… впрочем (стою на предпоследней ступеньке и гляжу мимо них на море), я бы, ясный перец, хотела, чтоб те дни вернулись…

Это было счастливое время полной безнаказанности. Тогда нас вообще ничто не разделяло… И ничего между нами не происходило, кроме дымовой завесы моего здравого разума, от которого теперь во мне и грамма не осталось. Он был доступней и как-то проще, понятней. Не было этого паразитизма в моем сознании.

Сюшечка в каком-то диковинном наряде, состоящем из голубой нижнебельевской маечки и страшных рейтуз (точно как у бабки-физкультурницы, делающей радикулитные наклоны, пока я иду в школу), пыталась крутить эту самую палку, стоя на одной ноге, немыслимыми движениями стараясь сохранить равновесие.

Я холодно улыбнулась, очень почему-то задетая подобным поворотом событий.

Все пыталась понять механизм их отношений.

То, что Вера не ревнует, можно принять как аксиому. То, что я ревную его ко всем, кто имеет хоть мало-мальски товарный вид и грозит попасть в поле его зрения, – тоже аксиома. То, что они все спят друг с другом, – тоже вполне однозначный факт. И тут вот я с неожиданным бесстыдством представила, как беру Верино лицо в свои ладони и целую ее в губы. Взасос, с открытыми глазами, чтоб можно было видеть нежный овал ее лица, матовость кожи, золотистые волоски на висках. Картинка получилась на редкость вкусненькой.

Сейчас я слушаю ту же музыку, что и в тот день на пляже. Вот почему заслонка с сокровищ памяти отодвигается так просто.

Ну а его нигде не было. Факт, с которым придется мириться каждое утро.

Я пошла загорать с плеером под мышкой на свои две доски на разрушенном пирсе. Расслабиться не удалось. Моя новая пытка – дико вывернув шею, я неотрывно смотрела на выход из лифта. Смотрела до черных точек перед глазами, смотрела, пока все тело не затекло и не задеревенело. Я смотрела на вход в преисподнюю, на дыру, из которой, как монстр из фантастического фильма, должно появиться это экзотическое порождение похотливого Тартара. Мои солнечные пытки, Альхен, ожидание твоего прихода…

Но никто не появился, а Вера с Созданием исчезли в конце пляжей, где небольшой отвесной стеной обрывается бетонная набережная и волны ласкают подножие серых скал, где начинаются просторы мыса Сья-Нип и небо с морем, отрытые резким поворотом, дарят нам продолжение фиолетовой полоски горизонта.

Папаша в скором времени отозвал меня с моего наблюдательного пункта, сказав, что валяться так долго на солнце нельзя, что вредно, и из этого вреда вытекает необходимость срочной прогулки, размятия обожженных конечностей. И я молчаливым гусенком поплелась следом за папашей, но когда невольно обернулась, не в состоянии так просто покинуть ложе своих скребущих мук, то заметила в роковом сиянии спрятавшегося за шелковое облачко солнца два силуэта. Как на тех туристических проспектах: «Посетите рай у моря. Санаторий «Гепардовое» к вашим услугам». Мужчина с ребенком. Черные тени и желтое небо. Черт, жаль, что не заметил меня. Ладно, пойдем погуляем. Это тоже неплохо, особенно в наушниках и темных очках. Таким образом я баррикадируюсь от реальности и беру от нее только то, что мне интересно.

У Ады-Адоры грудь красивая.

По возвращении я решила искупаться. Начиная с этого года, все запреты и ограничения на частоту и продолжительность водных процедур были упразднены, тем самым сократив процентов тридцать наших с папашей скандалов. Затишья, впрочем, все равно не было. Тем утром мы были снова в ссоре, не помню, из-за чего, но на следующую прогулку я поднялась в упоительном одиночестве.

«Заодно скажу «привет» Таньке».

Но ее нигде не было. А он у «соборика» делал красивую «ци-гунскую» гимнастику.

Вся дорога домой была занята мыслями о Создании. Женская ревность, как говорит Сашка, самое страшное зло на свете. Хм, думаю, ты имеешь резон так утверждать. Женщина, когда ревнует, начинает вырабатывать какой-то страшный внутренний яд и сама чахнет и начинает болеть… хиреть… о… моя бедная душа, мое зудящее от ожогов красное тело…

Nach Mittag – Ну… совсем достал, – простонала утомленная солнцем Ада, тасуя карты. Танька сорвала цветок шиповника и довольно нежно провела им по моей спине.

Похоже, у меня завелась подружка. Пренебрегая дневным наведыванием на пляж, я провела послеобеденные два часа в повзрослевшем обществе Зинки. Неизвестно, какие черти уняли истерические элементы ее несносного характера, но с ней теперь можно было по-человечески общаться.

На пляж я решила удрать только тогда, когда горизонт будет совершено чист, когда Альхен будет обращать на меня чуток больше внимания, а Создание не будет маячить между нами (даже лежа на животе и ковыряясь палочкой в бетоне под лежаком). Ну а еще и safety uber alles! Поэтому время от времени, отлучаясь от веселой Зинки, я шла в нашу комнату, где спал отец, начинала неспешно рыться в особо трескучих целлофановых кульках, потом переходила к холодильнику, стараясь как можно более медленно и скрипуче открывать дверцу, потом у меня «рассыпались» кассеты прямо на металлический поднос, почему-то торчащий у меня из-под дивана. Папаша вскакивал, как ошпаренный, называя меня всякими неприятными именами, и выгонял за дверь. Но как только наступала полоса тихого сиестического сна – хитрая хромая Адора была тут как тут. Переливала безалкогольный тоник в трескучий пластиковый стаканчик, притоптывая на скрипучей половице, потом деловито шуршала крымской прессой. В конце концов, сонный и злой папаша заявил мне, что больше, в священный период с часу до трех, я в эту комнату не смею даже открывать дверь.

«Yes!» – ответила я и с чувством выполненного долга отправилась на балкон к Зинке играть в карты и рассказывать про месячные.

Сидели, вытянув ноги на перила, пили из высоких стаканов смородиновый компот.

– Ну, так как этот твой йог?

– Интрига века. Я его в этом году постараюсь так уделать!

Я вела тройную игру. Для папаши была весьма тупым отроком в наушниках. Для Альхена – озабоченным гиперсексуальным львенком. А для Зинки чем-то вроде «сложного прикольного подростка».

В три ноль-ноль пошли в парк. На аллее Победы глянула вниз. Разумеется, все в сборе.

Сидели битый час в паре с бескартиночным, жутко нудным учебником по немецкой грамматике. Более неподходящего для этого entourage предмета и представить трудно!

Альхенское лицо гипнотизировало меня с каждой страницы. Составьте по пять предложений с каждым из нижеприведенных слов schpielen, baden, lieben. Место действия? Вот несколько вариантов: Ostsee, Grosmuters Dorf, Krim, andere. Неуверенной рукой шкрябаю на клочке бумаги эти несчастные предложения. Скользкие, неуловимые намеки в каждой замусоренной извилине моих мозгов. Строчки ползут вверх. Я их упорно опускаю, в конце концов плюнула на все и в левом верхнем углу нарисовала неплохой портрет сами знаете кого. Прямо над словом Elefanten. В сочинении речь шла о зоопарке. Про гепардов я написала чуть ниже. Im Grossmutters Dorf. Не, ну какой бред! Но вот что было дальше – переведите на немецкий, разбив по частям речи. Вышло: Sascha aus Leningrad ist Briffreund zu blond Oksana aus Kiev. Хочу на пляж. Написала об этом прямо на странице учебника. Папаша сказал «idiot» и гневно зашуршал газетой. Я писала дальше. Абсолютно ничего не усваивалось. Как бы деловито я ни листала страницы, в голове торжествующе и по-хамски правила блаженная пустота. Покончили с первым параграфом. Ни черта не понимаю… чего они от меня хотят?

Ich wiel, du wilst, er will, sie volen.

В конце концов это издевательство прекратили, и мы спустились на пляж.

Слава богу, Альхен был один.

Я побросала сумки на самый дальний от него лежак. Папаша удалился в сортирную даль.

– Террор? – спросил Гепард, осторожно передвигаясь вдоль бетонной стены, хищно поглядывая на удаляющуюся папашину спину. Мне вдруг захотелось вмазать ему хорошую звонкую пощечину. За этот нагловатый иронично-учтивый взгляд.

Я вздохнула, развела руками, отбросила в сторону немецкий учебник, который закрывал собой мой купальник в сумке, и развела руками:

– Террор…

– А почему тебя так удерживают? – смотрит прямо и дружелюбно. – В чем же ты так провинилась?

– А… – Я перевернулась на живот, упершись подбородком в сложенные руки. Хитрая улыбочка. Начинаю погружение в марево лжи: – Ты даже представить себе не можешь, что я там дома учинила…

– Прямо-таки не смогу?

– Ну… у меня есть мальчик, но моя юная душа лежит, кажется, к чему-то другому. Ну, ты понимаешь?

Он с интересом посмотрел мне в глаза и продолжил умиленно улыбаться.

– И меня подстерегла полная неудача. Нас застукали. Был грандиозный скандал, и теперь меня держат на коротком поводке.

Мы очаровательно хихикнули.

Из-за лодочной появился papan.

Альхен изворотливым пресмыкающимся рванул прочь от меня, почти на корточках, лоснясь загорелой спиной. Я вздохнула и, уткнувшись носом в надувную подушку, старалась ни о чем больше не думать. Я была снова самой несчастной, самой несправедливо заточенной жертвой родительского террора. Пожилой любовник… какие-то извращенные отношения… И не хочу я ничего другого. Да, будущее для меня потеряно…

Я поплелась купаться.

– Тебе какой купальник больше нравится? Этот или раздельный? – Я была в сплошном черном. Несмотря на закрываемую площадь, он очень даже красил меня. Реплика мамы во время вечерней весенней прогулки по Крещатику, когда я была в этом купальнике и джинсах: «Неужели тебе приятно чувствовать на себе похотливые взгляды всех этих мужиков?» А мне ее слова показались комплиментом.

Так вот, я остановилась перед сидящим в позе лотоса Аль-Гепардом. Он внимательно посмотрел на меня, потом кивнул на зажатые в руках зеленоватые тряпочки:

– Тот. В нем ты совсем голая.

Я одобрительно кивнула.

– Мне он тоже больше нравится.

– Женщины делятся на две категории: одни, которые выглядят лучше одетыми, а другие – раздетыми. Первая, вообще-то, мне нравится больше.

– Это, наверное, мой тип, да?

– Наверное.

После купания я стояла под раскаленной бетонной стеной и сохла. Иначе нельзя – будет ньюмония. Потом пошла снова переодеваться и «порезаться в карты с девчонками».

Черта-с-два. Как только я села на привычное место на бетонном заборе, отделяющем пляжи от скалы, Альхен пересел на лежак прямо под нами и обратился ко мне, играя солнечным бликом на дужке темных очков:

– Можно тебе комплимент сказать?

Я быстренько положила карты и посмотрела на него сверху вниз, уютно положив личико на согнутые колени, обхватив их обеими руками.

– Ну?

– Грудь у тебя красивая, очень…

Я поморщилась:

– Да, мне это вообще-то многие говорили.

Танька вела себя так, будто ничего особенного не происходило, и терпеливо ждала, когда я буду ходить. Мы играли со смешным апломбом, швыряясь словечками типа «взятка», «каре», «заказ», значения половины которых просто не знали.

Он лежал у моих ног. Я вела привычную послеобеденную пляжную жизнь. Просто сидела в капкане этого взгляда.

Проиграла Тане два раза.

Не могу понять, чего мне от него надо. Сложный внутренний мир подростка. Вся моя душа орет о том, что «вон он лежит, подойди, скажи хоть что-то». А весь азарт этой моей южной игры состоит как раз в том, чтобы не говорить ему вообще ничего…

– А можно тебе тоже комплимент?

– Конечно.

– Если бы не ты, – я лукаво ухмыльнулась, – ну… просто спасибо тебе. Ты меня вдохновляешь. Если бы не ты, то моя жизнь была бы совсем другой… и я бы никогда не стала такой, как сейчас.

Он улыбнулся. Искренне и как-то очень просто. С ним было хорошо, по-родному.

– Ну, как ты, львенок?

Неужели он не нашел других слов?

– В смысле?

– Как я понял, тебя застукали с девочкой?

– Угу…

Альхен смотрит на меня почти с родительской улыбкой. Боже, как хорошо… Вот я снова начинаю врать. Не было никаких девочек… просто моя погруженная в сны жизнь так скудна на какие-то примечательные факты.

– А вообще, я давно хотела спросить о твоем отношении к лесбийским делам.

Такие интересные искорки забегали по его лицу. Видать, сам намеревался задать мне этот вопрос.

– О-о-о-о… крайне положительно. Вот здесь я могу ответить однозначно – очень хорошо.

Моя осторожная улыбка. Как же я тогда старалась!

– Что, правда?

Он коротко кивнул, ожидая новых подробностей.

– Ты, похоже, единственный человек, который меня понимает. В этом отношении. Впрочем, я этого ожидала. Я знаю, что твои взгляды на жизнь, мягко говоря, отличаются от установленных обществом принципов морали и нравственности.

Немного удивленно он приподнял бровь и даже подвинулся чуть ближе.

– Конечно. – Его голос, мягкий, завораживающий: – Мне кажется, что настоящая женщина обязательно должна быть немного лесбиянкой.

Танька сидела чуть поодаль и тихонько раскладывала пасьянс.

– Что самое прекрасное на свете? – спросил у меня Гепард.

Мне показалось, что сердце стало стучать не совсем там, где ему положено природой.

– Секс?

– Конечно, нет. Секс – это примитив. Это почти ничего. Эротика. И женщины. А если это соединить, подумай-ка сама! А вообще, физическая красота… твой прекрасный пол и еще и лесбийские настроения… Я думаю, что тебе просто повезло, львенок.

Я смущенно улыбнулась.

– Но у меня, знаешь ли, еще и парень есть, так что я не только…

Он снова ласково взглянул мне в глаза:

– Чем-то занимаетесь? – как мать давней подруги через два года после выпускного.

Я рассеянно пожала плечами:

– Конечно, а как же! Разве может быть иначе?

– Ну… – Будто тень легкого разочарования промелькнула. – Ведь в прошлом году, помнится, ты говорила, что собираешься хранить девственность до 17 лет. А все твое прошлое, – хищный оскал, – забыть, насколько это возможно.

Я содрогнулась. Именно эти слова значили для меня больше всего остального. Неужели он помнит? Я была уверена, что, позвони ему этой зимой в Питер, придется еще долго объяснять, кто такая Ада Самаркандова из Киева. А тут вот… я была просто потрясена.

– Да ну, тогда я еще полностью не выбрала между тобой и нормальным миром. Знаешь, а ведь тогда еще не все было потеряно.

– А что, сейчас уже все?

– Да нет, просто я уже сделала свой выбор. Вот и все.

– То есть, ты теперь твердо решила покончить с «развратным миром» или как там ты его называешь?

– Перестань издеваться! Просто я наговорила тебе тогда черт знает что…

– То есть, кое-что ты сказала сгоряча, имея в виду как раз противоположное сказанному. Я прав?

– Да, конечно…

– Значит, как я понял, образ жизни ты ведешь несколько отличный от общеустановленных принципов. И при этом свято хранишь свою особенную чистую мораль?

– Физически да.

– Но при этом занимаешься уголовно наказуемым сексом с невероятно счастливым мальчиком. Получается?

Я встрепенулась. Неужто все так ясно написано на моем лице?

– Разумеется, получается! А разве что-то может у меня не получаться?

– Ну, львенок, молодец. Наконец-то ты нашла себя! Я знал, что со временем ты изменишься. Люди с такими данными, как ты, не могут иметь пуританскую мораль. Это против их природы. Я искренне рад, что ты сделала свой естественный выбор. Если честно, то мне думалось, что это произойдет немного позже, но нет… молодец… – «И оттрахать тебя теперь будет куда проще», – закончил монолог его пристальный взгляд.

– Но сексом как таковым мы, к твоему сведению, не занимаемся, – торжествующе выдала я.

– То есть сношение через влагалище?

Я нерешительно кивнула.

– Это еще ничего не значит, моя дорогая, ведь есть еще и попка.

– Да, – сказала я, не зная, как тут врать дальше. Такое чувство испытываешь, будучи вызванной к доске на уроке алгебры, где перед тобой лихо намалеван какой-то головоломчатый пример, который нужно решить, и ты стоишь там, в солнечном классе, смотришь на доску и совершенно не знаешь, с какого бока начать.

– А с подружкой балуетесь?

– Да, конечно. Однажды за час она порадовала меня где-то раз пятнадцать…

Что я несу?!

– Ну… – такие шкодливые глазки, – это просто замечательно. А твой парень, что вы с ним пробовали?

– Все !

Альхен криво улыбнулся:

– Все не может быть. Это я перепробовал все, а ты… если еще к тому же так отчаянно пытаешься убедить меня в своей девственности…

– Почти все, – перебила я, – кроме этого , скотоложества, садо-мазо и онанизма в ванне, наполненной шампанским, ну и, быть может, еще чего-то, о существовании чего я просто не догадываюсь.

– Ну, относительно садо-мазо я тебе скажу, что существует такое количество замечательных вещей, которые можно отнести к этой категории…

– Я не люблю, когда мне делают больно.

– Ну, предположим… А попочка?

– Мне не понравилось. Я уже говорила.

– И ротик?

– Да! – Уж этим-то я овладела страшными зимними вечерами с трескучим морозом и ревущим унитазом в качестве свидетелей в самом чистейшем совершенстве!

– И горлышко?

Старый развратник. Что он имеет в виду?

– Ну да, конечно.

– Ух ты… меня угостишь как-нибудь.

Я чуть не спасовала от этого хищного шепота. Дело принимает критический оборот.

– Да иди ты к черту…

– Нет уж, я лучше в какое-нибудь другое место пойду… – отвернулся на миг, потом снова иронично смотрит из-за плеча:

– А ты себя часто ласкаешь?

– Спрашиваешь… иметь такое тело и не пользоваться им себе же во благо…

На этом наш разговор был прерван папашиной белой панамкой, замаячившей под перилами. Я шустро запрыгнула обратно на бетонную стенку и взяла Танькины карты. Альхен, тем временем, быстренько заснул, накрывшись книжкой.

Папаша махнул мне и показал на море. Я поморщилась и замотала головой. Он ушел обратно на гальку.

– А как ты себя ласкаешь? – проснулся Альхен.

– По-нормальному, – буркнула я, с опаской поглядывая на Таньку. Наша беседа, казалось, ее ни капли не трогала. Какое-то брезгливо-неприязненное чувство вспыхнуло во мне на миг. Хотела бы я знать, ЧТО они с ней делают.

– Знаешь, рекомендуется ласкать не только влагалище, но и анус, до выделения секрета.

– Что? – нахмурилась я, вспоминая, что такое анус.

– То, что слышала. Попробуй, очень рекомендую. Не просто приятно, но и очень полезно.

– Сам пробуй… – хмыкнула я.

На его лице опять появилась эта тонкая улыбочка, больше напоминающая оскал:

– Пробую, пробую…

 

Я сдержанно улыбнулась и вообще перестала что-либо понимать.

– А как ты относишься к умыванию спермой? – осторожно спросила я, вспоминая, как в свое время получила такую вот теплую кляксу прямо между глаз.

– Ну… – оценивающий взгляд, – тебе это еще рановато. Это лет через 20–30, может быть, и хорошо. А пока тебе больше подходят женские выделения. Ты втираешь их в лицо, в шею, в грудь, и твое тело становится еще более совершенным. Это удивительно…

– Знаю.

Карты… карты… походила зачем-то двумя тузами. Танька тут же выложила ворох шестерок.

– А жалко, что в девяносто третьем у нас последнее свидание накрылось, – в полубреду сказала я, принимая в свой картежный веер кучку разрисованных карандашом троек.

Альхен тут же обернулся, так что оказался прямо напротив меня. Эта тема его явно задела.

– Конечно, жалко! Два года назад ты была меньше… и это все выглядело пикантнее. Каждая секунда имела золотую цену… – вспоминая, он замер с мечтательно-грустным лицом.

– Я была глупой, – просто ответила Ада.

– Ну, конечно. Я же просил тебя никому не говорить. А ты разболтала все этой Зинке, ну, и ты не знаешь, наверное, что у меня из-за нее были серьезные неприятности. Очень серьезные.

Я с трудом сдерживала торжествующую улыбку. Это была моя первая и единственная победа над мерзавцем.

– Я в прошлом году не хотел ничего тебе говорить.

Я равнодушно пожала плечами и, поставив ногу на диагональную балку, поддерживающую тент, продолжила игру.

– Слушай, а можно к тебе обратиться как к высококвалифицированному специалисту в области эротики?

– Разумеется, мне очень лестно, что ты такого высокого обо мне мнения.

– Ну, так вот… Как бы мне сделать так, чтоб почаще снились эротические сны?

– Вся жизнь должна быть наполнена эротикой, по сути – превращена в нее. Тогда и сны будут соответствующими.

– Угу.

– А остальное – практика, онанизм, конечно. Когда ты еще горячая, положи руку вот сюда, – наглядный пример, – обязательно чтоб ладонь касалась клитора. И я думаю, что…

– А если трудно будет заснуть?

– Глупости, после качественного онанизма заснешь на счет «три». А еще есть шарики всякие, хорошая штука! Знаешь, всунешь туда и ходишь, балдеешь до изнеможения. Тогда и процесс… э-э-э пописать сходить – будет для тебя преисполнен глубоким эротическим смыслом. Вот Оксанка. – Мое сердце страдальчески сжалось. – Эта блондинка… Знаешь, о ком я, да? Ведь я ей в прошлом году на день рождения подарил один такой, она с ним, ха-ха, все время, ха-ха, теперь ходит, ха-ха!

– Круто, – сказала я, завидуя.

– А вообще, – входя в раж, сказал развратник, – я, кажется, перепробовал все, что только может существовать в природе касательно секса и эротики. Мир познаний в этой области так велик… Одна моя подруга, вероятно, ты ее уже и видела, но… Нет, не буду называть ее имени, это не важно, и… – «Орыся», мрачно подумала я, вспоминая вакханалию прошлого года, – ради прикола всунула себе туда шоколадный батончик и постепенно выдавливала его, а я кусал.

– Ух ты…

– Очень вкусно было…

– Не сомневаюсь. – С этого момента в моих онанистических сессиях появилась новая мизансцена. Впрочем, восприимчивый мозг, с удовольствием переварив эту информацию, предложил свой собственный вариант: – А ты знаешь такие леденцы «Чупа-Чупс»? «Круглая радость» называются?

– Так вы ими…

– Да, именно ими! – И потом, чуть спокойнее: – Знаешь, с подругой очень любим их вот так вот… э-э… кушать. Представляешь, обмажешь там все вокруг как следует и потом слизываешь. А на ее день рождения я мечтаю купить такую машинку, куда вставляешь чупачупсину, и она там крутится. Прикинь, сколько радости будет?

– Ух ты… – Похоже, я его таки достала. – Судя по твоему возбужденному тону и светящимся глазам, это было крайне эротично. Нужно будет попробовать.

– Значит, обмен опытом у нас с тобой возможен.

Он лишь лунно усмехнулся.

– А мне вообще очень нравится с тобой разговаривать, – сказала я.

– Ну, так какие проблемы, девочка моя? Смотри, вот он я, тут. Для тебя.

– О,кей. А теперь мне пора идти купаться.

На море разыгралась небольшая болтанка. Было весело (если не считать небольшой ушиб, полученный в непосредственной близости у пирса).

Перекинув через плечо, словно хлыстик, свой мокрый и вытянувшийся купальник, я шла обратно из раздевалки мимо их запретного логова. Танька шла рядом со мной. Она никогда не переодевалась после купания, но мы были заняты какой-то беседой, и она в кабинке держала мое полотенце. Неожиданно монстр схватил ее за руку, как раз когда я старательно игнорировала его, проходя мимо. Прошептал что-то, и она удрала без меня к красным перилам. И не оборачиваясь, рванула прочь от Дьявола, а Танька через минуту принесла мне полотенце и купальник.

Я замерла в нерешительности. Сняв очки, Альхен приподнялся на локтях и как-то очень странно посмотрел на меня. Я попятилась в сторону Тани. Он тихо, но уверенно сказал: «Стой, подожди».

И вот я стояла перед ним, вернее, над ним, заслоняя своей тенью, с хлыстом-купальником, капающим с плеча на поясницу. Я понятия не имела, что он затеял.

– Ты разве не хочешь меня поцеловать?

– Хочу. – И со сновидческой легкостью я подалась вперед и вниз.

Его тело вокруг моего тела, весь мир разбился вдребезги. Прыткая, натренированная сухость. Помню, как роняя купальник и полотенце, я что-то простонала. Жар его груди, запах его кожи, сила и проворная мягкость его рук.

Это невозможно ни с чем сравнить.

Когда пальцы оказались в настораживающей близости от бокового входа в трусы, я, млея, теряя сознание, нашла в себе силы на отчаянный рывок и, отшатнувшись, вытирая губы тыльной стороной запястья, прошептала:

– Basta! Все, Гепард, хватит…

Картежная игра. Акт третий. – Да. – «Увы… увы… только я не знаю, где мне его искать…»

– Ну, расскажи про своего мальчика.

– Если честно, то именно с ним мне не нравится.

– И никогда не понравится. Омерзительнее этих подростков и быть ничего не может. Разве что деды столетние… да и то не всегда.

– У меня еще есть гуру. Ему 34 года, – придумала я нового персонажа.

– О, это уже намного лучше. Просто замечательно. Возраст – это практика. Ты, значит, сказала 34?

Новопришедшая Зинка угостила конфетами. Проходя мимо Создания, Веры, каких-то свежих дам и явно их развращающего Альхена, как ни в чем не бывало бросила ему один леденец. Он поймал его, практически не поворачивая головы. Уж лучше бы это была я…

– Твое здоровье!

Я вздохнула и улыбнулась.

Под заинтересованные взгляды готовых к пороку отроковиц он отправил мой подарок себе в рот.

 

Tag Funf (день пятый)

Пожалуй, единственное мероприятие, проводимое рука об руку с папашей и тем не менее не вызывающее у меня приступов протеста, а, напротив, бурный восторг – это еженедельная поездка в Ялту за продуктами. Раньше приключения начинались с палубы прогулочного катера и виснущей над причалом скалы с «Ласточкиным гнездом». Потом, в эпоху экономического кризиса, когда катера отменили, был пыльный автобус, опасно кренящийся на крутых горных поворотах, но восторг всегда оставался неизменным. – Дети-и-и-и! Зина! Ада! Поехали-и-и-и! – закричала с крыльца Галина Цехоцкая.

В этот раз путешествие должно было быть действительно особенным – у Цехоцких появилась машина, и без всякой отдельной платы они согласились брать нас с собой раз в неделю за покупками.

Зинка с нетерпением приплясывала возле двери, рассматривая в зеркале свое отражение в полосатой майке и белых шортах с золотыми якорями. Она готовилась к поездке все утро, как и я.

Когда папаша готовил банки и кульки, а мы сидели в хозяйской гостиной и красили ногти, Зинка сама спросила меня про этого самого йога .

Я флегматично улыбнулась, дуя на густой фиолетовый лак:

– Ты знаешь Оксанку, ну, эту блондинку, подружку йога?

– Угу, – тянется к блюдечку с арахисом, стараясь не повредить ногти.

– Так она не только его любовница, но и…

– М-м?

– Ты что, не знала, что он ее трахает? И вообще, он, оказывается, намного развратнее, чем мы только можем себе представить.

– А? – набивает рот арахисом, шелуха таки прилипла к ногтю.

– Он всунул ей туда шарик какой-то, и она с ним теперь все время ходит.

Выражение чисто детского ужаса, граничащего с отвращением, исказило ее лицо.

В Ялте было весело, шумно, жарко и хорошо. Мы с папашей вышли возле гостиницы «Ореанда» и отправились по своим делам, условившись встретиться у базара через два часа.

Nach Mittag Остается добавить, что день для меня закончился на очень оптимистичной ноте, и что я обнаружила в ванной, на самой верхней полке, почти полный флакон духов «Каир» с чудовищно приторным ароматом. Но учитывая мою абсолютную неукомплектованность в плане парфюмерно-косметических средств, данная находка может оказаться весьма кстати, когда дело дойдет до более серьезных рандеву.

Пока папаша, уставший после Ялты, спал, мы готовились к новой авантюре. Лампочка в моем мозгу зажглась и замигала волнующе: «Пора!»

Я целовалась с Гепардом…

– Значит, так. – Я сделала серьезное лицо, нависнув над жующей арахис Зинкой. – Мы сейчас приходим на пляж и потом нагло уходим. Задача ясна?

Девчонка энергично закивала. Вся моя великая антигепардовская партизанская война была для нее захватывающей игрой. Долгожданные перемены в ее отсеченной от благ цивилизации провинциальной жизни.

После обеда я провела с ней вступительную беседу, в сжатой и сухой форме передав содержание грядущей операции. Нимфетки на пляже. Приходим, купаемся, вызываем прилив крови к соответствующим частям тела у кое-кого и уходим. Альхен ее, вообще-то, дико не любил и говорил, что у нее ноги, как топорища, и совершенно нет талии, но… это все условности.

– Значит, просто пусть позырит на нас, а мы будем его игнорировать.

Зине эта идея очень понравилась, и, намазав губы одинаковой помадой, мы, принарядившись, двинулись на пляж.

Увидели совершенно одинокого Альхена и, не здороваясь, подозрительно близко прошли мимо, побросали свои вещи на соседний лежак и пошли купаться. Сперва вели себя жеманно и относительно тихо, но потом, под напором волн, забыли обо всем и вперемешку с водорослями и медузами в обнимку выкатились на пляж, икая и хихикая.

Альхен с любопытством поглядывал на нас обеих, а мы игнорировали его, точно как хотел папаша, взывая к моей совести, когда я качала права по поводу свободы и подтентовья. Мы сыграли две партии в «дурака», потом сушили волосы, то и дело поворачивая головы, чтоб молча и многозначительно подмигнуть друг другу.

Даже не глянув на мерзавца, ничего не понимающего и заинтригованного, мы, взявшись за руки, удалились с пляжа.

Домой мы пришли как раз тогда, когда папаша, еще спасительно сонный, чтобы не приглядываться к нашим спутанным влажным волосам и хитрым лицам, выходил из комнаты на кухню, чтоб заварить чай.

 

Tag Sechs (день шестой)

С крестообразными отпечатками простыни на своей алой воспаленной коже я плелась следом за папашей вниз по тенистой аллее санаторного парка. Мы были заняты неприятным разговором о скором сестринском приезде.

Сестра. Мрачное будущее. Вот тогда-то страсти точно закрутятся в лоснящуюся пружину – неправильно нажмешь – и отлетишь беснующимся чертиком аж до самого Киева. Они приедут через 3 дня на несносные 4 недели. И отец, о Боже, сказал, что попытается внушить мне некоторые moral principles, чтоб задумалась над тем, над чем раньше предпочитала не задумываться. Что он всерьез обеспокоен моим воспитанием и отсутствием каких-либо полезных интересов (мои бестолковые писульки не в счет), что я превратилась в обыкновенного, лишенного каких-либо амбиций подростка, к тому же неопрятного, забывчивого и необразованного. И ему где-то даже стыдно перед блистательной старшей, делающей завидную карьеру в одном из иностранных банков, воспитывающей прекрасную семилетнюю дочь (и мужа), что из младшенькой, несмотря на заложенный потенциал, ни черта не получилось.

– Ты же ничем не интересуешься! Тебя ничто не увлекает, не захватывает, – с пафосом сказал отец, когда мы спустились на пляж.

«Да уж… захватило так, что дальше некуда…» – подумала я, вспоминая свой сбивчивый, похожий на незаконченную мозаику сон, сложенный из кожаных кресел, высоких зеркал, искаженных в них, по-эльгрековски вытянутых бледных членов и порочного колыхания белесой непонятной жидкости, плещущейся о терракотовую плитку, какой был выложен странный бассейн в глубине сказочного дворца, где правил мой полуночный Альхен.

«Как же с вами сложно жить…» – думала я, вглядываясь в свежую прозрачность тихого утреннего моря. На предложение позаниматься французским я дала осторожный отказ. Гнусные и грустные мысли терзали меня, и невыученные вчера ma soeur est belle и c\'est sa femme не находили своего места в моей перегруженной голове. Какие-то черно-белые узоры по полям скучного учебника.

Обрадовала явившаяся раньше обычного Татьяна. Хотя она была без бесовского сопровождения, мне все равно стало как-то спокойнее.

Визжа и обнимаясь, мы катались со скользкого, поросшего коричневой водорослью камня, почти как с горки. Соленая прозрачная волна зачерпывает меня, тянет куда-то, а рядом рыжей рыбкой дергается Танька и будто оплетает меня всю, как юная сирена. Причудливый танец кислородных пузырьков, золотистое жжение мокрого солнца, скольжение тонких холодных пальцев, наши спутавшиеся, рассыпавшиеся по плечам волосы.

Когда очередная волна перевернула меня навзничь, а рядом, визжа, барахталась Танька, пытаясь встать, мой взгляд привычным сканирующим маршрутом двинулся по пляжным окрестностям. Он стоял, опираясь о красные перила, и с нежным любопытством созерцал наши невинные забавы. Я махнула ему и была смыта ласковой волной.

Siesta И действительно не ходили.

Жара, осевшая пыль и скрежет первой цикады. Бабочка «аполлон» летает под окном. Уже пишу стихами. Асфальт тает под нашими шагами, и мы решительны и бесстрастны.

Запрещено выходить на улицу – воздух больше тридцати восьми градусов, а это слишком вредно для моего хилого организма. Лучше поспать. Нет, папа, спасибо, поиграю в карты с Зиной.

Играли в восхитительный бридж – из голубого неба, горячего солнца, клонящихся над дорожкой можжевельников и Зинкиной пушистой спины, снопа соломенных волос. Она скакала на два шага впереди меня. Мы спешили на пляж. Важное мероприятие, требующее от меня максимальной осторожности и изобретательности, а от девчонки – элементарного молчания.

Продираясь сквозь пахучие заросли, через каждые пять взволнованных шагов эту солнечную тишину прорезало ее несносно повторяющееся: «Я так боюся… я так боюся… я так боюся…»

– Перестань скулить! – не выдержала сержант Самаркандова. Видимо, для девчонки ряд ритмично повторяющихся звуков был чем-то вроде отражения той отчаянной пустоты, правящей в ее провинциальной, лишенной рисков жизни, но на меня подобное нагнетание действовало просто ужасно.

К тому же начал мерещиться какой-то далекий киевский придурок, решивший пообщаться со мной именно сейчас и в эти знойные секунды будящий отца частой трелью междугородного звонка. А ни на балконе, ни во дворе меня нет. И что тогда?

– Значит, так: ты купаешься, плаваешь, робыш шо хош или сидишь где-то в сторонке. Нет. Стоп. Чешешь вниз, на край пирса, и смотришь на нас оттуда. Дошло? Только не смей подходить к нам – Йог тебя боится и откровенничать не станет.

Дошло. У нас был час в запасе.

– Здравствуй, Саша.

Взволнованный и удивленный взгляд, осторожный поворот головы и приподнятое плечо.

– Как ты неожиданно…

Вера спала, трогательно свернувшись калачиком на погруженном в тень лежаке. Господи, сколько детского было в ней теперь, какая беззащитность!

Зинка, ничего не сказав, угрюмо потопала к пирсу и на какое-то время скрылась из виду.

Он глянул на меня так, будто всего час назад мы вылезли из постели: такой, знаете ли, родной, одомашненный, немного собственнический и довольно равнодушный взгляд.

– Я вот Зинку решила на море выгулять.

Он слушал через один наушник что-то черное, прямоугольное, чем-то напоминающее маленький плоский телевизорчик.

– Это что?

Он равнодушно смахнул мой волос со своего плеча:

– Приемник. Цифровой. Память на двенадцать радиостанций. Так… хорошая игрушка.

Боже мой! И он отвернулся! Отвернулся с безошибочным раздражением, напуская на свое темное лицо пятно неприязненной усталости.

Я просидела так – на одном полотенце, на волшебном расстоянии в полруки, все ожидая, когда, наконец, будет выдохнуто волшебство из округлившихся губ, коснется моего плеча так, что станут заметны приподнявшиеся волоски. Или… или он хотя бы спросит меня о чем-то.

Впрочем, уж слишком демонстративным было это игнорирование. Слишком театрально он тыкал пальцем в лоснящиеся черные кнопочки, чересчур увлеченно слушал что-то в наушнике.

Все немногое, что было на мне, теперь лежало, свернутое клубочком, на его лежаке. В одних трусах я помчалась в море.

В меру порезвившись, я оставила белобрысую наблюдать за ходом событий со своего пирса, а сама, с горящими глазами, совсем без лифчика, мокрая, в пупырышках, рванула наверх, под тент.

Альхену пришлось приподняться, чтоб я могла воспользоваться его полотенцем. Создание и Рыжая куда-то исчезли.

Я бежала слишком быстро и остановилась слишком резко, так, что теплый вальяжный Гепард поймал меня в спасительный тупик своих крепких рук.

Я дрожала и улыбалась, с морскими капельками на ресницах.

Глаза.

Прогресс!!! Эти глаза… да вы посмотрите! Он держал меня за талию и где-то между лопаток, и вместо того чтоб отпустить, увлеченно обратившись к приемничку, Гепард продолжал смотреть на меня. До тех пор, пока на его обветренных губах не появилась томная, знойная улыбка.

– Я вижу, морские купания приводят тебя в хорошее настроение, – изменившимся голосом промурлыкал он, отпуская меня и как бы случайно проводя рукой по позвоночнику.

– Оно у меня всегда хорошее, – соврала я и бухнулась на полотенце.

– Ну, сейчас оно у тебя просто восхитительное.

– Как и я сама?

– У тебя очень красивая грудь. Ты действительно похорошела. Да и свобода, я смотрю, все-таки более выражена. Уж очень я сомневаюсь, что в прошлом году ты рискнула бы прийти сюда совсем одна.

– Я с Зиной. Ответственная миссия – выкупать ребенка.

– Брось ребенка, я прошу тебя. Это дитя такая же стерва, как и большинство баб. Как же ты не понимаешь, что у нее в груди сидит огромная жаба на тебя. Ты, глупенькая, пойми, что на свете нет ничего страшнее, хитрее и безжалостнее ревнующей женщины.

– Думаешь, она тебя хочет?

Далее он пытался внушить мне, что девчонка мне страшно завидует, что она в этой своей приморской глубинке чахнет от скуки, что она просто мечтает оказаться на моем месте, а я шипела, что он сошел с ума и что от секса крыша таки едет. В конце концов он сказал, что уж мне, во всяком случае, должно быть известно, что девочки в 11–12 лет играют не только с куклами.

Спустя какое-то время я повернулась к нему, коснувшись локтя.

– Ты мне лучше расскажи, чем ты занимаешься в свободное от любви время.

– Я коммерсант.

– А точнее?

– У меня своя фирма.

– А еще точнее?

– Я уволил почти всех сотрудников, остались лишь избранные, лучшие, те, чьи интересы никоим образом не соприкасаются. У нас царит полная гармония и взаимопонимание. Никто ни от кого не зависит, никто никого не раздражает, и все очень работящие люди. – Он задумчиво поджал губы, сделал повествовательный жест рукой: – Умеют мыслить и, главное, любят работать. Полная идиллия – лучше дружбы, в какой-то мере. У нас отличный офис – спортивный зал, душ, у каждого свой кабинет с компьютером и прочим оборудованием. Есть видик, когда мало работы, то фильмы смотрим. У нас очень много интересных кассет.

– Это все очень хорошо. А ты можешь раскрыть тайну вашего профиля?

Он глянул на меня из-за только что надетых и тут же съехавших на середину носа темных очков.

– Водку продаем.

– Водку?

– Это в основном.

– А еще?

– А еще… ну, еще к нам приходят женщины, матери, приводят девочек. Мы с ними занимаемся, развиваем их, учим двигаться, танцевать. У нас, можно сказать, целая лаборатория. Из самых закомплексованных, загнанных, хилых созданий мы делаем почти роковых женщин.

– Ах, женщин… – Я криво улыбнулась. Что-то подобное я уже слышала от него и в позапрошлом году.

М-да. Продаем водку и совращаем малолетних. Весело живем, Шурка!

– Вот ты мне все зубы заговариваешь, а давно хочу у тебя кое-что узнать.

– Я вся – внимание.

– Какого черта ты рассказала Зинке все ? Знаешь, наши с тобой отношения в прошлом году как-то не позволяли подливать еще масла в огонь, но сейчас ты уже соображаешь, что так поступать нельзя? – Он выдержал классическую паузу и потом резко подался вперед: – И, как ты понимаешь, уголовный кодекс и все эти параграфы на их стороне. И если кто-то узнает… какая-нибудь недотраханная стерва, то будет полная жопа.

– А мне-то что, – буркнула я, – я вообще еще девственница и знать ничего не знаю.

– Да прекрати. Мне, прежде всего, тебя жалко. А если хочешь напакостить, то у тебя ровным счетом ничего не выйдет.

– Ты так уверен?

– Да. Потому что вот он – я. И меня, к твоему сведению, вся эта история беспокоит только потому, что меня беспокоит твоя жизнь.

– Ах, как трогательно… – Я не очень удачно передразнила его.

– И после очередной такой выходки с откровениями вполне возможно, что все дерьмо в итоге будет вылито на тебя же.

Я молчала.

– Именно поэтому никому и никогда не рассказывай о своей закадровой жизни. А особенно теперь. В прошлом году папаша держал тебя на поводке, очень коротком. Но теперь, я вижу, ситуация более благоприятная, и…

– Не более, а менее. Скоро приедет моя сестренка, и ты увидишь, что такое ходячий монумент целомудрия.

– Сестра? Посмотрим. И запомни – ты не должна никому ничего говорить. Ради бога. Ты только посмотри на себя… еще буквально год, и, если ты пойдешь не тем путем… ты превратишься в заурядную, с низкой попой, девицу. У тебя предрасположенность к целлюлиту. Я уже сейчас все вижу. А этой Зинке, послушай моего совета, скажи, что я отослал тебя на все четыре стороны, отправил к чертям подальше. И если придешь, то без нее . Она, между прочим, все это время за нами с пирса наблюдает. Так что прислушайся к моему мнению. Она хитрая дура.

Ну, а потом мы заговорили о моей киевской жизни. И я врала с беспечностью и удовольствием.

Внезапно, на полуслове (таинственный гуру под псевдонимом «Эдик» как раз раскрывал мне прелести тантрического секса. Киностудия Samarkandova Pictures, в главной роли А. Самаркандова, сценарий и режиссура ее же) прозвучало:

– Смотри, Зинка сюда идет.

– Нам уже домо-о-о-ой надо! – с недовольной гримасой прохныкала она, стоя у перил. Подойти ближе (хватило мозгов) она не решалась.

– Да, да, еще пять минут… и еще пять в зоне безопасности, три для изображения сонного вида и десять на дорожку. А ты иди позагорай – вон вся задница мокрая!

Прогнусавив что-то в ответ, она отвернулась и стала наблюдать за купальщиками внизу.

– Смотри, сейчас мы сделаем небольшой тест, – сказал Альхен.

– Где?

– С ней. Сейчас я пошлю ей энергию ян-ци. Это сексуальная энергия. Помнишь, я рассказывал тебе?

– Да. А мне ты тоже посылал?

– Конечно.

– И что?

– И ничего. Ты почему-то вообще никак не реагируешь. Даже странно.

– А как я должна реагировать?

– Смотри.

Зинка принялась рассеянно чесать свою мокрую задницу в серых «велосипедках».

– Видишь, это была реакция.

– Ух ты…

Альхен усмехнулся:

– Берегись, – потом после паузы: – Знаешь…

– Не знаю.

– Перестань. Дай сюда свои руки.

Я с наигранно мрачным видом протянула ему кисти своих рук, и он разместил их у себя на ладонях. В его глазах происходило что-то… мне хотелось родиться заново… внутри этих глаз. Провалиться куда-то. К нему тянуло тупо, безрассудно и безнадежно, как к наркотику.

– Видишь эти тоненькие ручки. Именно здесь все и кроется. Ты должна САМА поймать свой шанс. Разобраться в своей жизни. Найти какой-то излом в родительской бдительности. Какую-то брешь в том, куда тебя посадили. Поймать его. Шанс. Это твой долг.

Все, пора идти. Сижу, сложив руки на груди, голова чуть наклонена вперед, смотрю мерзавцу прямо в глаза, немного исподлобья:

– А ты читал Набокова?

– Конечно!

– Скажи, а вот с точки зрения такого Гумберта, прости за банальность, я в девяносто третьем была нимфеткой?

Теплое дыхание, ваниль воспоминаний. Я попала в цель.

– Да, да, на тысячу процентов да.

«Да», сливающееся с шумом крови в моих ушах.

Уже идем домой. У Зинки по-прежнему весь зад мокрый.

– Все кончено, подружка, это безнадежно. Он не хочет со мной говорить. Отослал на все четыре стороны. Мы не в его вкусе…

Мой шанс. Шанс. Шанс.

– Все потеряно, Зин. Это на самом деле такое дерьмо… Не пойдем мы больше не пляж.

Nach Mittag Просто и естественно. Я даже не успела удивиться. Уже миновав лодочную станцию, пружинистой, уверенной походкой слегка проголодавшегося хищника шел сам Альхен, посверкивая темными очками и внимательно изучая содержимое каждого пляжа, озираясь по сторонам, будто в поисках кого-то… И такой твердой, такой целеустремленной была его походка, что, даже будучи в состоянии легкого помешательства, небольшого нервного срыва, я поняла совершенно трезво и правильно, что ищет он не просто кого-то, а меня.

Произошел скандальчик. Не много, не мало – Имрайская классика. Баталия началась в 15:10 из-за Зинкиной мокрой задницы. Муза вымысла покинула меня, и вместо чего-то достойного, я возьми и ляпни, с вытаращенными от ужаса глазами, что это мы в «Днепре» в фонтане купались. А в «Днепр», читатель помнит, мне ходить строжайшим образом запрещалось. И вообще, мне же нельзя было на улицу! Сражались мы, с перерывами длиною в торопливое посещение сортира, аж до 16:30, и потом, исчерпав как русский, так и английский запас соответствующих случаю слов, в отрешенном молчании двинулись в парк.

Урока английского не было, а Die Deutche Grammatic тихо спала в нашей комнате, на широком подоконнике под распахнутым окном, где я ее предусмотрительно забыла.

Мне было сказано, по меньшей мере сорок раз, что за пределы малого маячного дворика мне выходить строго запрещено (54 шага в длину и 103 в ширину). Что если такое хоть раз еще повторится, то я буду до конца нашего отдыха каждую сиесту сидеть в нашей комнате и учить доселе необязательный французский. Помимо этого, в довольно громкой форме было изложено новое расписание моего имрайского дня: теперь, помимо отмены видиков после washing, я была обязана посвящать дополнительный час в дообеденное время своему английскому, перед сном – читать по списку то, что задавали по украинской литературе (Марко Вовчок и Квитка-Основьяненко). Оказывается, он давно уже задумал такую каторгу. И еще – сократить общение с Танькой до предела. И никаких карт! С часу до трех, в сиесту, я буду проводить indoors , и, при хорошем поведении, может быть, меня выпустят на веранду Старого Дома. В это время, так уж и быть, я имею право заниматься своим бестолковым литературным творчеством (ты – яркий пример графомана, из того, что ты давала мне прочесть, три четверти нужно сократить, а оставшееся – переписать человеческим языком).

– И вообще, – продолжал декламировать мой вершащий правосудие отец, – завтра приезжает Мирослава с семьей, так что большую часть времени ты будешь проводить с ними.

Я уже смирилась с фактом их поселения в соседней квартире. И смирилась с новым лингвистическим распорядком своего имрайского дня. И с тем, что понятие «свободное время» для меня временно отсутствует. Я верила, что Шанс все-таки придет, и будущее где-то там прячет для меня самое прекрасное в мире переживание, которое и станет для меня этим летним сюрпризом. Я все еще чувствовала внимательный и испытующий взгляд зеленых альхенских глаз, я все еще пребывала в состоянии какого-то сладкого оцепенения, и ни бушующий папаша, ни его угрозы не могли унять этот иронично-неприличный блеск.

Когда мы, наконец, спустились, Альхен сидел рядом с Созданием, а Вера заплетала рыжие волосы своей дочки. Но мы так и не дошли до них – круто развернувшись, папаша триумфально двинулся в резко противоположную сторону.

«Резервация». Ах, пардон, забыла. Ну да, существуют ведь еще и огражденные сеткой пляжи самого «Днепра», лечебные, типа не для всех. Их великая ценность заключается не столько в работающем сортире и сомнительного вида забегаловке, сколько в своего рода отсеченности от остальных пляжей. В этом месте имрайский силуэт делает небольшую дугу, укромный заливчик, и даже с самого длинного пирса, увы, не видно находящихся в трехстах метрах тентов и того ослепительного сияния, кроющегося под их сенью. Здание лодочной станции с эротическим триптихом «Спасение утопающих» служит дополнительной ширмой.

Пригрозили приходить сюда каждый nach mittag. И никаких прогулок! Я смирилась даже с этим. Но настроение было приподнятым, даже после тяжелого часа в обществе Wier Lesen Deutch (который был предусмотрительно прихвачен папашей, на случай потери Der Deutche Grammatik).

Когда лингвистическая каторга закончилась, я взгромоздилась на скользкий, облизанный волнами камень, торчащий примерно в двух метрах от берега, и назло купальщикам швыряла в воду россыпи мелкой гальки с рядом стоящего пирса.

Никогда не думала, что Fremdschpachen могут так испортить настроение.

Внезапно что-то блеснуло очередным ударом игривой волны, и на кривых от холода ногах, стуча зубами, я присела у кромки воды, ожидая, пока пена отступит и станет видно, что там такое лежит. На побелевшей, сморщившейся от воды ладошке лежало маленькое, идеальной формы сердечко из обкатанного волнами бутылочного стекла.

«Это Знак!» – решила Адора и прижала находку к посиневшим губам. Между прочим, с тех пор я с этой штучкой ни разу не расставалась.

Преисполненная грустным фатализмом, я смотрела в это матовое от соли бутылочное стекло и вспоминала, как в прошлом году с помощью гвоздя проковыряла в красивом камешке настоящую сквозную дырку и тихонько подарила своему мучителю (когда Орыси не было рядом).

Как после укуса какого-то доброго птеродактиля, я глыбой сиганула с пирса, обрызгав жирную номенклатурщицу с высокой прической. Подняли визг, ор, папаша пригрозил неизвестно чем. Короче, со злости поплыла куда глаза глядят и пришла в себя, обнимая красный буек. Берег был непривычно далеко, и только отсюда я могла увидеть милый сердцу тент, но главное было не это.

 

И на душе тут же стало так весело, так хорошо, столько новых сил кинулось в мои замерзшие конечности, что я красивым брассом поплыла к берегу, вылезла на пирс и с воплем «I did it!» запрыгала по горячему бетону. Удивленные пляжники косо посматривали на меня, а я дурачилась и смеялась, приплясывая. И мне приветливо моргало зеленым лучиком стеклышко в форме сердечка.

Альхен меня тут же заметил. Обернулся, и беспокойство на его лице тут же сменилось выражением радости и умиротворения, мускулистая рука взлетела приободряющим жестом. Он остановился, и я даже почувствовала вздох облегчения, вырвавшийся из его груди ласкающим теплым бризом. Он был вроде как действительно взволнован моим исчезновением.

– Чего ты орешь? – гаркнул папаша из-под пирса.

– I did it! – весело сказала я.

Альхен, послав мне воздушный поцелуй, развернулся и с чувством выполненного долга пошел обратно.

Родитель думал, что радикальные перемены в моем настроении случились после того, как я доплыла до буйка.

 

Tag Sieben (день седьмой)

Утром загорали в пяти метрах от их остывшего логова. Сони проклятые! Я жадно принюхивалась к этой неестественной пустоте, будто надеялась найти хоть какой-то материальный след их вчерашнего присутствия. Но все тщетно.

Жара такая страшная, что хочется плюнуть на все и убраться домой смотреть телевизор. Кстати, про телевизор – запрет на видик и общение с белобрысой еще не снят!

Терпеливо жду грандиозного появления из лифта. И… фанфары и литавры… Боже, мне всегда нравилось смотреть, как он появляется из округлого темного лифтового туннеля – выходит весь такой свежий, уверенный в себе, самодостаточный до невозможного, лишенный сантиментов красавец. И Создания с ним нет… Вообще, мне кажется, что девчонка последнее время как-то загрустила. Возможно, она, как и все женщины, кроме Веры, мечтает, что Саша одумается, влюбится и постепенно перебесится, став ее, как бы это сказать, парнем. Вот. А хитрая, умная Вера просто находится рядом с ним. Настолько, насколько он позволяет. Так что она – его мягкая нежная тень, она создает ему надежный уютный фон. И она знает, что когда А. Г. лет через двадцать потеряет былой интерес к прекрасному полу и, оказавшись в печальном одиночестве, испуганно посмотрит по сторонам – то рядом будет она, такая же милая и спокойная, как и все эти годы. И вот тогда они заживут…

А моя собственная любовь к нему настолько бестолковая, что я в своем перегруженном мозгу не могу даже прикинуть приблизительный сценарий того, каким бы я хотела видеть развитие наших с ним отношений. Бред… отношения… да я настолько люблю его, что мне просто достаточно увидеть его – ослепительно красивого, в коротких шортах, в светлой майке, в очках и с рюкзаком, выходящего из лифта. Вот и все…

Он подходил ко мне сам два раза, садился на корточки у моего лежака и тихонько шептал что-то, едва касаясь там, где купальник уходит резко вниз. Папаша милостиво удалялся в сортир с прежней частотой, а Таня стерегла нас, болтаясь на белой перекладине под крышей тента.

В сиесту я никуда не пошла. Во-первых, это было слишком рискованно. Во-вторых, пока это Создание находится в объятиях моего всеядного хищника, я вообще не буду что-либо предпринимать, чтобы протиснуться поближе к его довольному телу. Провела заветные два часа в комнате, как и было приказано папашей. И, заметьте, провела их очень качественно, путем бессловесного внушения объяснив так и не заснувшему папаше, что он поступил неправильно.

Потом пошли на пляж и проторчали все время в «резервации». Альхен, явно страдающий пляжным недержанием, бегал каждый час в сортир, находящийся в прямой видимости от наших лежаков. Он с легким разочарованием смотрел на мое распростертое тельце и каждый раз надеялся увидеть в сладостном одиночестве, но все было напрасно. Папаша видел его два раза, и даже погулять в «Марат» меня не пустили.

Abend (вечер) Завернутые в белые полотенца, мы помахали друг другу и разошлись по своим дубовым дверям, а в зеркале блеснул кусочек уже совсем темного звездного неба, и на Адорином смуглом плече вспыхнуло на миг гладкое матовое отражение лунного луча.

Субботний вечер оказался к тому же еще и банным. Поскольку горячей воды у нас не было, мыться приходилось в гнусном зеленом тазике, черпая кипяток из бидона с кипятильником (в tag eins я его не выключила из сети и чудом осталась в живых). В общем, читатель должен понять, что это была не помывка, а пытка. И к тому же я время от времени предпринимала жалкие попытки сделать себе человеческую ванну, благодаря чему выливала почти все пятнадцать литров, нагретых за целый день, и когда приходила очередь Цехоцких, то начинался небольшой скандальчик.

Баней оказалось весьма хлипкого вида зданьице, окруженное несколькими молодыми кипарисами, веревками с сушащимся бельем, кривыми фисташками и проступающим сквозь спутанные ветви синим морем. Это была запретная территория военной части, разместившейся между нашим домом и санаторием «Жемчужина». Папаша, перекинув через плечо свое белое полотенце, сопровождал меня молчаливым конвоиром, держась на болезненном расстоянии в один шаг.

Мне было отведено ровно десять минут, чтобы постоять под теплым душем, причесаться и быстренько выйти, так как мыться сегодня будет весь Маяк.

…Горячие струи обжигали спину и плечи. Густой пар рвался к серому мокрому потолку, и там где-то слабо теплилась желтая лампочка без абажура. Часы, которые я за эту неделю еще ни разу не снимала, показывали, что еще есть 5 минут. Ржавая труба вибрировала, выплескивая воду, а на полу – потрескавшемся кафеле коричневого цвета – лежал гнусный резиновой коврик.

В предбаннике было зеркало – большое, вмурованное в стену. И передо мной стояла голая Адора. Мы с любопытством и восхищением смотрели друг на друга. Любовь к себе именно в эти минуты достигла апогея. Я жалела себя. О, это было безумие… и возбуждение тоже. Я жалела это веснушчатое личико, эти мокрые щеки и карие миндалевидные глаза, длинные, потемневшие от воды волосы, прилипшие кудрями к загорелым плечам. Я жалела себя и говорила это зазеркальной Адоре, а она отвечала мне то же самое, и мы плакали друг другу, то и дело локтями вытирая запотевшее окно между нашими мирами. И чувство глубокого сожаления поразило нас обеих, потому что обнять и ощутить все тепло и трепет, и скользкий озноб, и жар дыхания мы не могли.

– Ты мой тип, – сказала мне Адора, – и я бы хотела поцеловать тебя за это. Я ревную тебя ко всему свету, потому что все могут делать с тобой, что хотят. Все, кроме меня. Это несправедливо.

Зеркало оказалось не только противным, но и горьким, поэтому от поцелуев пришлось отказаться. Мы стояли обнаженные, les deux petites nymphees, прижавшись ладонями друг к другу, с мучительной нежностью глядя себе в глаза.

 

Tag Acht (день восьмой)

Все тем же вчерашним вечером Зинка, со свойственными ей визгливыми нотками, сообщила мне, что Вера есть никто иная, как сестра Йога, и это страшная тайна, раскрытая ей рыжей Танькой (они вообще-то терпеть друг друга не могли). Я как раз возвращалась из бани, и состояние у меня было несколько невменяемое. Я тут же поверила этому бреду и была так тронута, что принесла еще одну бессмысленную жертву, сообщив об этом папаше. Мы и без того состояли в основательной ссоре (все еще из-за той сиесты), а тем более этим вечером ни хорошим самочувствием, ни удовлетворительным настроением он похвастаться не может. В общем, дайте волю фантазии и представьте, что случилось, когда он услышал эти бредни. Потом он взял себя в руки и сказал: «При знакомстве он мне про нее говорил кое-что другое». И потом я уже сама, по гнусненькому и несколько похабному оттеночку в этом «кое-что», уловила желанную суть и больше ничего не спрашивала.

Так вот, этим утром все было бы вроде хорошо и как обычно началось тарелкой кислого творога со сметаной. Но наша ссора продолжала громоздиться поперек нормального жизненного течения. И это огорчало.

На пляж спустились под нежное чириканье каких-то птичек, под золотистые лучи и пронзительную лазурь свежего неба.

Чуть позже имел место разговор ни с кем иным, как с Ксюшечкой-Сюшечкой, которой суждено было этим утром спуститься на пляж самой первой и тут же попасть под артобстрел моих непонятных улыбок. Подошла, поздоровалась, короче, побеседовали очень хорошо. И мое отношение к ней резко (!) изменилось. Оказалось, что она вхожа во все эти хипповско-андерграундовые компашки, что и мы с Агнцем (романтика кончается на второй неделе – руки в фенечках, кто-то козлиным голосом поет про «Под небом голубым», обмен кассетами Джимми Хендрикса и Дженис Джоплин, денег нет, есть нечего, трахаться негде). Учится она вместе с ним в художественном техникуме на улице Киквидзе и – что самое главное – отваливает обратно в Киев в эту среду (а сегодня воскресенье).

В состоянии фальшивеньких улыбочек и пустой болтовни соперниц застал Альхен, и Сюшечка радостно устремилась к нему. А я, поджав хвост, – под пирс к папаше.

«Завтра приедет сестра, наступит полоса смирения, и пройдет ровно неделя с тех пор, как я увидела Альхена», – думала я, мелкими шажками перебираясь по посыпанным гравием дорожкам безлюдной части «Днепра». Мы возвращались с пляжа, снова повздорив из-за чего-то глупого, связанного со мной, моим взглядом, его направлением и That One в частности. Мои мокрые волосы темными кудрями падали на обгоревшие плечи, и белая бейсболка, подаренная на дорожку Агнцем, закрывала почти все лицо. На глазах были неизменные очки, и что-то жгучее и неудержимое уже начинало зарождаться под их спасительной тенью. «…Чем дальше, тем больше. То, что я сейчас узнала, меня просто убило. Я пишу и не вижу, что пишу. Мне наплевать, потому что все равно тут ничего не будет… с завтрашнего дня «дневного безделья», моей сладкой сиесты, этой приторной щели в бетонном заборе вокруг моей несчастной жизни уже не будет, и с часу до трех я буду проводить с Зинкой, занимаясь с ней английским – как новый вид платы за наше проживание. Все. Выхода нет… finita!»

«Итоги – ноль. Мы уедем, наверное, числа 28 июля, после моего дня рождения. Приблизительно через сорок дней. И по крайней мере тридцать из них будут принадлежать торжеству папашиного террора и будут наполнены горькими слезами пленной Адоры. Жаль. Прошла уже целая неделя, и нечего вспомнить! Разве что тот поцелуй на пляже…»

Мне стало тревожно. Какая-то новая непонятая мысль кружила над групповым снимком, где были я, Мирослава с мужем и дочкой, Альхен с компанией, даже Цехоцкие. Какая-то сложная калькуляционная программа начинала работать, и мой мозг уже жадно вынюхивал возможную лазейку.

Недовольный папаша шел, как обычно, в пяти метрах передо мной. И само его присутствие – большого, любимого (о, это была самая страшная боль), такого отчаянно родного, доводило меня до тихих слез. Я любила его, и он мне чудовищно мешал. Как же я мечтала жить и принимать решения за себя самостоятельно!

Когда мы пришли домой и, повесив на балконе наши пляжные принадлежности, я вернулась на кухню, папаша бросил мне какое-то гнусное замечание. И все. И этого было достаточно, чтоб повергнуть меня в каскад горьких рыданий.

Успокаивать меня было бессмысленно, папаша этим вообще никогда не занимался. А я заводила себя все новыми подробностями своей несостоявшейся вольной жизни и горько всхлипывала, скомкав под головой кусачий шерстяной плед. От присутствия при приготовлении ужина меня милостиво освободили. И когда во мне все ныло и горело, судорожно сжимаясь при каждом вздохе, я начала отчаянно жаловаться своему дневнику, добродушно протянувшему свою исчерченную клетками страницу под ожесточенный натиск моей шариковой ручки.

«…Мы ругаемся из-за всего, что подлежит ругани и не подлежит. Сегодня я сильно ушибла и, скорее всего, даже сломала палец на левой ноге (засмотрелась на А.), но, получив хорошую трепку за забытое дома полотенце, я молчу, стараюсь не причинять папаше никаких неудобств. Каждый шаг, тем временем, давался мне с невыносимой болью, и когда мы поперлись в «Марат», я попросилась домой, меня, естественно, одну не пустили. Поэтому когда мы шли, я не могла не ныть и не морщиться, потому что чертов палец распух, весь горит и пульсирует, а папаша психовал, что я медленно иду и выдумываю всякую чушь».

 

Tag Neun (день девятый)

Ночью я несколько раз просыпалась от тупой горячей боли, настырно пульсирующей сквозь туман уставшего сознания. После долгих часов непрерывных рыданий я чувствовала себя, как после каторги, каждая жилка пела свое сопрано, и их многотысячный хор издавал оглушительный рев, под который я и заснула. Часа в три ночи я проснулась основательно, сев среди скомканных простыней, внимательно прислушиваясь к собственным ощущениям. Что-то тут было не то, и это «не то» выражало всю мерзость пытки бессонницей, выдающуюся боль, которая выбивалась из общего хора воинствующим басом и стучала прямо в голову. Пел ушибленный пальчик на левой ножке. Он мучил меня еще вечером, и я плакала, большей части именно из-за этой вполне физической боли. Закрывая глаза даже на отобранную сиесту, я попыталась урезонить эту надрывно стонущую косточку.

Потом было какое-то забытье, а потом я проснулась, обнаружив, что в моем липко-красном сне стонал не Альхен (а интересно, как он стонет?), а я. И папаша, только что оглушительно храпящий, теперь недовольно ворочается, и серебряный луч луны придает его бородатому профилю какую-то страшноватую собранность, сдержанную суровость. Зеленый луч Маяка делал «Ух-х-х?» на спутанных ветвях старой фисташки под окном и мчался дальше. Ялта в воде. Ялта над водой. Небо индиговое, со звенящими вкраплениями звезд. «Ух-х-х?». Я решила встать и пойти попить. Но когда ноющая нога ступила на холодные половицы, неожиданный взрыв гнусной боли пронзил меня насквозь. Обиженно всхлипнув и вспомнив, к тому же, что являюсь жертвой непомерной суровости, я продолжала тихо питать слезами свою подушку, ответившую мне лишь неблагодарной мокротой.

День начался с моего трижды проклятого заикания по поводу свободы и папашиного утомленного рыка, что «пока я вожу тебя на море, покупаю тебе жрать и оплачиваю твои шмотки – жить будешь, как я сказал». И благоразумно молчала, ясно понимая, что других вариантов быть не может.

На пляже, правда, получила невероятное разрешение пойти подуться в карты с Маринкой (под тент). Тут же к нам присоединилась Рыжая, и я быстренько отправила ее к Альхену с вопросом о необходимости накладки гипса. Пальчик распух и был совершенно красным, и каждый мой шаг сопровождался несносным жаром и мучительной пульсацией вскипевшей крови.

Мы играли в пяти метрах от Гепардового лежака, папаши поблизости не было, и доктор тут же подошел с холодным, ах, каким холодным лицом! Деловито скрестив руки на груди и глядя на причину нашего обоюдного беспокойства, заявил, что «нужна фиксирующая повязка» и «я бы не удивился, что с твоей походкой в скором времени ты сломала бы не только палец». С надменным видом доктор удалился, не сказав ничего ободряющего, доброго и ласкового, так необходимого мне в моей имрайской депрессии.

Свободная Сюшечка с нетерпением ожидала его на своем лежаке и с видом абсолютно довольного человека, с отчетливым «давай…» приглашала огепардившегося как никогда раньше Альхена в свои белокурые объятия.

Я должна была встретить сестру с семейством на автобусной остановке в Жиме, а папаша на всякий случай будет поджидать их на Маяке. Около двух часов я обязана дежурить одна на солнечной бровке, заглядывая в окна проезжающих мимо автомобилей. Потом, по папашиному сценарию, будет иметь место праздничный обед на кухне у Цехоцких, потом поход на пляж («резервация», разумеется) и вечером, с наступлением возбужденной темноты – небольшая семейная посиделка за Старым Домом, на руинах древнеримских терм. Я имею право присутствовать на всех мероприятиях. Я буду одна на автобусной остановке. Одна два часа! Совсем одна!» А он, пожимая плечами, сбрасывая мои дрожащие руки, небрежно и презрительно ответил: «Нет, это не шанс, это западло. Как ты не понимаешь?..» – И, не желая продолжать разговор, удалился восвояси.

Помню, как, выбегая из переодевалки, в свистящий миг папашиного отсутствия, я схватила Альхена за руку и почти застонала: «Я поймала свой Шанс!

Но я все равно горела нелепой надеждой. Я существовала в каком-то расплавленном нереальном мире, где все происходит в размеренном приторможенном ритме и самые абсурдные вещи кажутся вполне осуществимыми. Я ожидала Альхена, а не их, и реагировала только на загорелых, коротко стриженных, в зеленых шортах и черных майках, с оливковыми рюкзаками за спиной.

Я провела на бровке ровно три часа – с 11 до 14, и из неподвижного транса меня вывел разъяренный папаша: они уже давно приехали! Уставшие и злые, они стояли тут, у тебя под носом целый час и потом пошли искать дорогу самостоятельно! Идиотка! Какая же ты бестолковая идиотка!

Сложив руки за спиной, ни капли не удивленная происходящим, и даже, кажется, улыбаясь (безумие прогрессирует), поплелась, как сомнамбула, за его взмокшей спиной.

Теперь мне было действительно все равно.

Nach Mittag Papan, как и обещали прогнозы, запретил мне какие-либо игры с Рыжей. Зная, как близко я с ней дружу, он на редкость понимающе выдвинул предложение об ограничении общения до невозможного минимума. То есть, пока здесь Мирослава и Машка, общаться с ними, а когда они уедут… По поводу Альхена был другой разговор. В свое оправдание я мямлила, что он проходил мимо, и я просто сказала ему «привет». На меня наорали в сторонке, перед сортиром. Но я не расстраивалась. Впереди меня ждали новые горизонты.

Насупленная Мирослава, муж Валентин и семилетняя Машка ждали нас в пляжном обмундировании под дворовым орехом. Моей целью был обстоятельный и наглый шок. Исключительно ради любимого семейства я вырядилась в собственноручно сооруженный наряд из ультракоротких шорто-трусов и узкого топика на кожаных лямках. Это одеяние, сконструированное из старых вельветовых штанов, маминых поясов и дедовых военных пуговиц, несло в себе, помимо громкого вызова, еще и что-то очень садо-мазохистское, агрессивное и панко-металлическое. На заднице была смелая аппликация из золотой синтетики в виде сердца и знака Венеры. Волосы я зачесала в высокий хвост и намазала губы Зинкиной фиолетовой помадой.

Завидев меня, сгорбленная, худющая, низкорослая сестра встрепенулась, впилась глазами в дополнительные боковые разрезы на шорто-трусах, но на этом все и закончилось, так как желанный недовольный блеск в ее глазах внезапно превратился в какую-то уставшую обиду, и мне стало не по себе. Я не ожидала такой реакции и, обдумывая дальнейшие пакости, отступила.

Мирослава вздохнула и сказала, окончательно озадачив меня:

– Жаль, что мое время прошло так быстро, и я не могу позволить себе что-то подобное.

– С ней говорить бессмысленно, – очень правильно сказал отец.

Я надела наушники и предпочла им общество Джорджа Майкла. Он пел мне про freedom. По дороге на пляж я, наверное, раз пять ловила на себе тяжелые взгляды сестры. По всей видимости, она была неприятно удивлена моим летним обликом, рассмотрев в нем какие-то зачатки сексуальности, в то время как в нашей семье я считалась большим неуклюжим подростком в бандане и с феньками. На ежегодные семейные сборища я приходила тихой и скромной, мало говорила, и если меня о чем-то спрашивали, то отвечала, смешно заикаясь и жуя слова, вызывая всеобщее расслабленное умиление. Сейчас же умилением и не пахло.

Мирослава семенила рядом со своим маленьким худеньким мужем, который с определенной радостью украдкой изучал мой наряд и вылезающее из него тело.

Мне стало вдруг очень жалко ее, и я решила, что больше так одеваться не буду. Столько грусти в человеческих глазах я видела очень редко. К тому же бедная Мирося не предпринимала никаких попыток, чтобы хоть немножко казаться привлекательной. Ее пляжные шорты сидели ужасно и сильно кривили ноги, страшная майка делала ее какой-то бесформенной, а бесцветные светлые волосы, собранные в отвратительную «ракушку» на макушке, сильно старили. И какая-то неудачная косметика, и сгорбленные плечи.

– Ты такая молоденькая, как девочка, – сказала я не совсем удачный комплимент.

Но в свои двадцать восемь лет она, при определенном ракурсе, действительно выглядела младше.

– Ну, конечно… не как мальчик же…

А папаша торжествовал! Конечно, укротив неблагодарного отпрыска, кому не приятно получить бонус в виде хорошо воспитанной старшенькой? А меня, позорище и темноту, забыли.

Забыли. Я невольно поймала себя на том, что все внимание на гремучие 100% уже не может принадлежать мне, и сладкая брешь все-таки существует. Я как можно скорее должна сделать Нехороший Поступок, чтобы их всех от одного моего вида затошнило и не хотелось бы портить себе остаток отдыха на пререкания со мной, потерянной черной овцой. Какая я идиотка, что переживала по поводу их приезда! Я буду искать свой Шанс, они будут отдыхать, и всем нам будет очень весело.

Мирося погрустнела еще больше, когда я сняла все то, что осмелилась назвать одеждой, и в откровенном голозадом бикини начала скакать по пляжу, отгоняя какое-то насекомое. Валентин в этот раз с неодобрением смотрел на мой купальник, а папаша сделал полезную передышку и вообще не смотрел. Всегда бы так.

Мы заняли пять лежаков под тентом в «резервации». Единственным утешением была Машка, которую отпустили вместе со мной в веселую болтанку по волнам. Ребенок тут же проникся ко мне симпатией, а я чувствовала глубокую признательность за такое внимание, и мы радовались друг другу и рассказывали про свои сны, мечты, неудачи и удачи (я была на редкость лаконична). На вопрос, люблю ли я кого-нибудь, Адора ответила коротким горячим кивком. Тут ли он? Утвердительно.

– Когда будем уходить, Маш, я его тебе покажу.

Он тут? Неужели он тут? Он приехал сюда из-за тебя? Ах, если бы… и нырнула в подвалившую волну.

Потом примчалась Танька. Папаша хотел прогнать ее брезгливым жестом, как муху, но сестра, любящая детей, приветливо улыбнулась ей и спросила: «Ты откуда, ребенок?»

Сыграли с Рыжей партию в бридж, и она умчалась обратно в альхенские просторы.

Минут через пятнадцать пришел сам Альхен (пока семья купалась).

– Я вижу, им не до тебя?

– Это ненадолго. Ну, и как тебе моя сестра?

– Я видел ее лишь несколько секунд, когда вы выходили из лифта, поэтому ничего сказать не могу. Правда, у нее на плече родинка, метка ведьмы называется, говорит о чрезмерной страстности или о полной фригидности.

– Скорее о последнем. Весьма ярко выражено… хе-хе…

Альхен пожал плечами:

– Посмотрим. Она такая маленькая… Сколько она тут будет?

– С мужем и ребенком.

– Сколько?

– Четыре недели.

– Вон твой папа идет.

Я вздрогнула, но не обернулась.

– Очень хорошо. Я сделаю сейчас Нехороший Поступок. Они разозлятся на меня и перестанут обращать внимание.

Он улыбнулся:

– Не переусердствуй.

Папашин клич заставил мою кровь замереть в жилах.

Я сделала шаг навстречу неприятелю. Мирослава с нескрываемым ужасом смотрела на полуобнаженный (как и у меня) зад атлетически сложенного Альхена, который, улыбнувшись мне и что-то прошептав, спокойно удаляется обратно за лодочную станцию.

– Кто этот гнусный человек? – спросила сестра у папаши.

– Abomination, – неожиданно лаконично ответила папаша. – Что он от тебя хотел? Я же запретил тебе даже близко подходить к нему! Какой кретинкой нужно быть, чтобы не быть в состоянии выполнить даже такие простые требования! А теперь иди вон!

И я пошла.

На краю пирса меня поймала Машка:

– Чего это они тебя так? Это из-за того человека, о котором ты говорила?

– Да, именно из-за него.

– Ты, наверное, его и любишь?

– Его. А папа, твой дед – ненавидит.

– Почему?

– Так уж сложилось. Родители всегда рано или поздно становятся на пути своих детей. Дедушка считает его самым гнусным типом во вселенной и запрещает мне даже смотреть на него.

– Глупо. Мне, например, твой друг очень понравился.

Я почувствовала прилив небывалой родительской нежности и удивилась, каким это образом сестра умудрилась вырастить такого умного и взрослого ребенка.

Она была очень необычной девочкой, с огромными круглыми глазами и каким-то пугающе знакомым мне мечтательным выражением. Она знала много стихов и могла долго и вдумчиво рассуждать о какой-то совсем не детской проблеме.

Abend Зачем-то полезли на верхнюю веранду Старого Дома. Очень долго любовались подрагивающими огнями ночной Эбры. Кроме обнаженного тела Альхена, это единственное зрелище, способное перехватить у меня дыхание. Это была вечная красота, и, Боже мой, обращаюсь к тебе уже совсем трезвая, уже давно в Киеве, уже осенью, уже в наушниках, уже с шестого этажа своей панельной многоэтажки – пусть все останется именно таким! Пусть никогда не меняется! Чтобы на закате своей жизни я могла бы вновь насладиться этими темными склонами с мерцающими огнями, отражениями в море и взмывающей вверх Ай-Петри.

Я была сплошным предвкушением. Короткое прикосновение воздушной ладони Рока. Я шла с зеленью Маяка, пульсирующей на моей щеке, и еще никогда моя телепатическая связь с Оливковым Бесом не была такой крепкой. Перемены и соблазны щекотали ноздри.

Мое семейство вышло за пределы малого маячного дворика, свернуло в высокую траву к Большим Качелям и по узкой каменистой тропинке прошествовало к маленькому полуразрушенному домику, где 20 лет назад жил когда-то мой папа. Теперь там стояли две скамейки и столик, прямо перед обвалившейся верандой. Из-за сетчатого забора дымчатой синевой проступало вечернее море, и над отвесным обрывом клонились скрученные ветром можжевельники. Чуть ниже, сквозь густые заросли, шла тропинка к римским термам, которые раскопали тут несколько лет назад. А еще ниже было аккуратное здание Радио-Маяка, потом плавный изгиб автомобильной дороги, паукообразные ворота и перевернутый якорь и, если свернуть направо к морю – Капитанский Мостик.

Пока сестра деловито шуршала кулечками, выкладывая на столик порезанные колбаску, сыр и ветчину, я, откинувшись на спинку лавочки, слушала голос судьбы, сквозь шелест листвы шепчущий мне что-то. Торопливо, спутанно, со встревоженными придыханиями, касаясь воздушными перстами моих щек. Были моменты, когда мне начинало казаться, что сквозь эти вечерние тихие шорохи проступают чьи-то сладкие оклики: «Адора!.. Адора!.. Адора!..»

Я начинала ерзать, пытаясь угадать, чей это может быть голос, но тут все игриво замолкало, и я опять оставалась наедине с этим глубоким звездным небом, которое висело так пугающе низко и будто нежно щекотало мерцанием своих сочных звезд. Я хотела сказать своей родне, как это прекрасно, смотреть на индиговое небо сквозь черные, как тушь, узоры можжевеловых ветвей. Но, захваченные какой-то другой, бытовой беседой, они лишь раздраженно от меня отмахнулись.

«У-х-х-х?» – сказал мне зеленый луч, деловито прокатываясь по сплетению ветвей. – Адора!.. Адора!.. Адора!..

Я нащупала под скамейкой полупустую бутылку с хересом. Повозившись с пробкой, отпила немного, прямо из горлышка. Фантастика, на меня вообще никто не обращал внимания. Потом решила полакомиться арахисом и попутно прихватила со столика папашин стаканчик с джином. Он, на полуслове, бросил на меня испепеляющий взгляд, а я буркнула: «Только понюхаю». Горький жар сначала шокировал меня, ошпарив носоглотку. Потом наступило блаженное успокоение, и я, придя в себя, полезла еще за арахисом. Папаша, шлепнув по руке, сказал, что это моя последняя порция. Я пожала плечами и отправилась куда-то в кусты, искать более общительную компанию.

Мне вслед не было сказано ни слова. Долго бродить не пришлось. Зинка, со своими дворовыми подружками, сидела возле Больших Качелей. Своей взрослой угрюмой тенью я немного спугнула их, но, узнав в свете тусклой лампочки добрую Адору, они почтительно расступились, протягивая мне белую папиросу «Прима» вместе с помятой пустой коробочкой. Я буркнула что-то одобрительное и села на корточки, так, чтоб полностью спрятаться в кустах от возможных неприятелей.

– Будешь курить? Мы у папки сперли. Ты что, бухала? Вино? Не вино? Так будешь курить? – Быстрый монолог Зинкиной подружки долетал до меня будто издалека.

Я, вообще-то, никогда раньше не курила, но это ведь была ночь соблазнов, и меня отчаянно тянуло на что-то новенькое и запрещенное.

Папироса была изрядно потрепана и к тому же немного промокла. Дети извели целый коробок спичек, пытаясь зажечь отвратительное изделие. Я где-то слышала, что прикуривать нужно, зажав сигарету в зубах и всасывая воздух через нее, потом затянуться и выдохнуть. Покатав по рту едва ощутимый горький дым, я выпустила его серым облачком и ощутила себя совсем взрослой. Это было прекрасное терпкое чувство. Потом передала папиросу Зинке. Она, заправски зажав ее между большим и указательным пальцами, всосала дым и, не затягиваясь, выпустила его в небо. Потом была очередь десятилетней Катьки и ее семилетней сестры Надьки.

Чуть позже я принесла детям стакан мадеры и, пользуясь расплавленной атмосферой в родительском кругу, прихватила еще арахиса. Папаша был навеселе и рассказывал историю о производстве вина в Греции, причем, судя по лицу самого трезвого из всех, Валентина, делал это раз пятый. Мирослава то ли спала, то ли просто балдела на плече у своего мужа. Он хотел поцеловать ее, но папаша, хрипло и гнусно засмеявшись, крякнул что-то про «еще не вечер». И от этого голоса, от трескучего смеха по моему телу пролетел неприязненный озноб. Я встала и удалилась в темноту, передвигаясь наощупь и, получив новое зеленое «Ух-х-х!» в лицо, вышла на маячную дорогу. Дети приняли дары с почтительной сдержанностью. Потом, разобрав из моей потной ладони весь арахис, убрались куда-то по своим делам. А я походила немного по пустынной асфальтированной дорожке, крутым зигзагом устремляющейся вниз к паукообразным воротам, пытаясь снова настроиться на волну того сладкого голоса, зовущего меня откуда-то из чащи. Но все было тихо.

Очень поздно, где-то около полуночи, мы возвращались обратно на Маяк. Нежный вечер уже перерос в тихую, властную ночь, когда небо из индигового превращается в эбеновое и замолкают все человеческие и нечеловеческие шорохи. Имрая молчит, и только мы, громко топающие по подсохшей траве, нарушаем этот дивный покой. Заглохли все собаки, перестали летать птицы, и лишь маячный луч продолжал легко скользить по благоухающей темноте.

Валентин вел под руку веселого отца, а я Мирославу. Эта парочка осушила за несколько часов бутылочку джина и остатки мадеры с хересом, отчего пребывала в блаженном состоянии мутного веселья и легкой невменяемости. Если бы я пару минут назад встала со своей лавочки и удрала в эту зовущую темноту, меня бы никто не окликнул.

Такое ценное открытие даже немного протрезвило меня. И в моих руках, оказывается, не только мягкая темная пустота, но вожжи управления собственной судьбой.

 

– Передаю из рук в руки, – сказал Валентин, отпуская папашу. Мы тем временем обнимались с Миросей. Кровь жарко пульсировала у меня в висках, и, прощаясь, мы рыдали, как белуги, признаваясь друг другу во вновь вспыхнувших родственных чувствах, и она твердила, что «мы сделаем из тебя человека…» А потом, сквозь некое белесое пятно, образовавшееся в моей уставшей охмеленной памяти, вспоминаю, как перед крыльцом Валентин пытался меня поцеловать по-настоящему. И я оттолкнула его и села на корточки, чтобы не упасть.

Потом мы, наконец, расстались, и с ключом в вытянутой руке я поднималась по лестнице.

Дома я приняла холодный душ, и немножко полегчало, хотя ощущение какой-то сказочной легкости и изворотливости не покидало меня. Это было вроде как начало еще одной новой жизни. И судьба шептала мне: «Все будет прекрасно».

– Ух-х-х? – подтвердил изумрудный луч, пробегая по ветвям сонной фисташки.

 

Tag Zehn (день десятый)

Альхен немного сгладил мое одинокое похмельное утро, явившись через пятнадцать минут после нашего с папашей запоздалого прихода. В темных очках, скрывающих мешки под глазами, и в моей рокерской бандане вместо потерянной давеча панамки отец гордо возлежал на надувном матрасе, all in thoughts, на нашем обычном месте. Сама я была в форме весьма неважной и больше всего на свете хотела бы еще полдня поспать, а потом посмотреть телевизор. Но, глядя на папашу со своего пирса, я не могла избавиться от лезущей на лицо лукавой улыбочки. И несмотря на жалость и все самые светлые отпрысковые чувства – мне хотелось смеяться. Правда, до выхода на улицу папаша вел себя просто возмутительно, не упустив возможности пару раз что-то злобно пробубнить мне в спину и потом, с садистским триумфом, заставил вымыть гору посуды, оставленную вчера Цехоцкими (именно гору – я не утрирую). И какие-либо попытки избежать ненавистной процедуры привели лишь к воплю: «Заткнись и делай, что тебе говорят!»

Теперь я лежала на своих двух досках, с морем в трех метрах ниже, на животе, подвергая свою обожженную спину различным нездоровым экспериментам.

Гепард радостно помахал мне, и я гордо кивнула ему в ответ, не замедлив перевернуться на спину (лифчик лежит рядом), плюнув на опыты и думая лишь об удовлетворении его взгляда. Он явно одобрил мои действия, и на какую-то секунду мне вообще показалось, что он вчерашним вечером был где-то рядом с нами – видел, как я выкуриваю первую в своей жизни папиросу, как я быстро хмелею от джина и мадеры, как мы все стоим на террасе Старого Дома. И мне так хотелось спросить его, почему он не заговорил со мной тогда. Но даже подойти друг к дружке мы не могли, томно поглядывая через пропасть родительских запретов.

Озадачила также отмена его обязательной кунг-фуистской зарядки, проводимой каждое утро за «собориком». Неужели из-за меня?

Потом пришло мое семейство с весьма зелеными физиономиями, и было решено не подвергать себя пагубному воздействию прямого ультрафиолета, а обосноваться где-то в тенечке, под тентом, и не в «резервации» (лень идти), а в нескольких шагах от притаившегося с хищной мордой Гепарда.

Машка, завидев, где я загораю, под вопли матери помчалась мне навстречу, проделав действительно опасный путь по узкой бетонной балке.

– Нет, не надо, не надевай! – Имеется в виду верх от купальника.

Я сама чуть не свалилась, подхватила ее на руки и потащила обратно к родителям. Потом покосилась в альхенский угол. Он сидел, якобы уткнувшись в книжку, и тихонько поглядывал в мою сторону. Потом, правда, пришла веселая Сюшечка, и, гордо спустив забрало-очки, я удалилась в общество сестры.

Отправились вдвоем с сестрой на прогулку по привычному маршруту вдоль пляжей.

– Это твой друг? – Она говорила слегка раздраженно. – Этот, с голой задницей?

Я кивнула. Гнусный тип. Откуда я его знаю?

– Долгая история. Мы дружим с моих самых ранних лет.

Ах, дружим… а знаю ли я, что папенькины отзывы о нем вряд ли можно назвать положительными?

Конечно, нельзя. Так он действительно мерзкий тип. Но это ведь еще не значит, что я не должна с ним дружить.

Но он ведь намного старше меня. Разве это интересно?

Возраст – опыт. Привычная формулировка. Своего рода бартер по принципу – ты мне задачку по математике, а я тебе милую улыбку.

Математика?!

Господи, конечно, нет. Я говорю образно, чтоб понятнее было.

На этом наш гепардовый разговор был закончен. Перешли на воспоминания о вчерашнем вечере.

Белобрысая Сюшечка была в коротких джинсовых шортах и в симпатичной рубашечке. Не раздевалась, сидела с грустным и одновременно восторженным лицом рядом со своим Сашей (или как они его там все называют?), писала что-то на листочке, подложив под него кожаное портмоне.

– Адресочек… телефончик… – усмехнулась ревнивая стервозная Адора. – Этим же вечером ляжет как закладка в одну из книжек и будет потом забыт на веки вечные. Или улетит на помойку…

– Как? Прямо на помойку? – удивилась Машка.

– Да. Запомни, такие, как он – большие негодяи. Никогда не общайся с ними.

– Надо же… – сказала сестра, когда мы все шли в сторону «Днепра» покупать мороженое, – какая удивительно красивая девочка…

Nach Mittag Была упразднена «резервация». Причина проста до смешного – оттуда не видно гору Ай-Петри, и полноценного отдыха уже не получается. На гору мне было, вообще-то, наплевать, а вот находиться поближе к Альхену – сами понимаете…

 

Tag Alf (день одиннадцатый)

Прошла примерно минута, прежде чем до меня начал отдаленно доходить смысл случившегося. И еще минута на лежачее усваивание шокирующей, невероятной, невозможной информации. Потом еще минуты две я просто стояла в темном промежутке между комнатой и кухней, не зная, куда мне податься. Я была одна. Это почти пугало. Действительно одна. Одиночество во всех моих жилах. Свобода. Господи, свобода. Я прислонилась к зачарованной Адоре в темном зеркале. Этот мир принадлежит теперь мне, и, пользуясь оплошностью моих самолюбивых тюремщиков, я прыгну в его манящие глубины, и мрак сомкнется над моей грешной головой.

А произошло вот что. Зинка хотела достать со шкафа какую-то вазу с прибереженными для ялтинской поездки деньжатами. Ее импровизированная лестница очень почему-то хотела навредничать и рухнула вместе с Зинкой, вазой и фарфоровой нимфой, которая на своих пыльных подпотолочных высотах заслоняла хрустальный сейф. После непродолжительных воплей девочку оставили сидеть на полу среди обломков и скомканных банкнот.

Папаша сказал, что я тоже должна остаться, чтобы составить ей компанию. Я не поняла. Я подошла к машине, прижимая к груди свой рюкзачок, Мирослава мило чмокнула меня в щечку и прямо перед носом оглушительно хлопнула дверцей.

И вот только тогда, да, именно тогда, глядя на рыдающую Зинку, до меня уже в полной мере дошло: они уехали, оставив меня тут. Меня и ее швырнули на произвол судьбы. Так глупо… так беспросветно глупо… Да, а потом я бросилась к себе в комнату, тщательно переварила содержимое предыдущих минут. Тогда, кажется, даже и не думала о свободе, просто знала, что меня не взяли, и за этим кроется что-то еще. А потом я уже пришла сюда.

– Уехали, гады… Уехали без нас! Я им этого никогда не прощу! – Зинка ныла, размазывая слезы по загорелым щекам.

Какое-то время мне казалось, что шум мотора еще не растворился в звоне знойного дня, а, напротив, безжалостно нарастает, неся передумавшее семейство к напакостившим отроковицам. И тогда я отчаянно роняла голову, некрасиво стукаясь лбом о зеркало, отвечавшее мне заунывным гонгом.

Еще несколько минут ушло на молчаливое созерцание друг друга. Зинка сжимала в мокром кулачке ногу нимфы, чье фарфоровое тело лежало во всех углах просторной гостиной. Голова смотрела на меня из-за колесика журнального столика. Если бы не она, то все было бы совсем иначе…

– Спасибо, ты молодец, – сказала я, опускаясь на колени рядом с девчонкой.

– А? – Зинка начала собирать осколки.

– Если бы не ты, мы бы поехали с ними.

– Да-а-а-а! – И она зарыдала, отвернувшись от меня, прикрывая лицо абрикосовым локтем.

– Значит, давай так: ты сейчас тут все приводишь в более или менее нормальный вид, надеваешь купальник и шагом марш на пляж. Стыдно ведь в такую погоду дома сидеть!

Какое-то время она смотрела на меня своими раскрасневшимися опухшими глазами и потом, не выдержав как будто утвердительной тишины, принялась опять рыдать:

– Какой пляж?! Скоты! Вонючки! Какой пляж?! Я не хочу к йогу! Не хочу!

– Иди в задницу со своим йогом! – (хотя я этого совсем не имела в виду). – Ты купаться хочешь? Ну, что теперь с ней делать?

– Иди!!!

Тут уж я разозлилась по-настоящему. Хлопнув дверью, я устремилась в нашу комнату и быстро надела серые шорты (довольно длинные для моего гардероба) и алую жлобскую майку с золотой акацией (знаете, турецкая такая, их в середине девяностых все носили). Довольно целомудренный вид, к тому же под шортами присутствовали пляжные трусики, а на живот съехала полосочка лифчика. Мне было лень это все с себя снимать. К тому же, если Аль-Альхен будет занят чем-то или кем-то, то мой приход приобретет самые невинные оттенки. Я просто иду окунуться.

С холодильника на меня дружески посмотрел ключ от Мироськиной квартиры. В мои обязанности входила передача оного ее мужу, который остался с Машкой на пляже и зайдет ко мне «часика через полтора». С усатым меня на море, разумеется, оставить не рискнули. Папаша, как всякий папаша, зятю не доверял.

– Буду до одиннадцати! И потом – английский! И на твоем месте я бы не стала кукситься, а занялась бы обустройством личной жизни!

Мне ответил лишь протяжный стон. Она, будем надеяться, не станет болтать… Впрочем, надо будет подумать и над этим…

Он возлежал на своем обычном месте, в благословенном одиночестве. Он не поворачивал головы и не проявлял какого-либо ко мне внимания, аж до тех пор, пока задыхающийся львенок не повалился на рядом стоящий лежак. И только сейчас, почти что с испугом, я заметила, что майку, еще на пляже, он надел наизнанку. Мне не верилось, что желание обладать Адорой было столь велико. Неужели он так мечтал об этом, что спешил навстречу счастью столь слепо?

– И свобода восторжествовала, – были мои первые слова.

Альхен тут же вежливо снял очки и посмотрел на меня с искренним удивлением.

– Я всех в Ялту сплавила, – сказал Сюрприз чуть тише и робко повел плечами.

Альхен сел, немного потянулся и смотрел на меня теперь с забавной симпатией. Хотя секундой позже мое сердце сжалось, когда я заметила, каким страшным блеском наполнились его дьявольские глаза. Я изобразила улыбку и исконно детское смущение.

– Так у тебя есть в распоряжении полдня? – Гепард придвинулся ко мне поближе.

Ни я, ни он не верили в смысл этих слов.

– Нет, меньше. Зинка плачет. Я обещала ей, что буду в одиннадцать, через полтора часа.

– А… – Он с каким-то странным видом посмотрел наверх, на смотровую площадку, с которой я каждый nach mittag проверяю его присутствие перед тем, как спуститься с папашей.

– Следят? Нет… нет, она не…

– Я не это имею в виду, – и снова «зырк» наверх.

– Подняться? – Мое сердце колотилось, как у воробья, зажатого в мальчишеском кулаке. Руки тряслись так, что их пришлось зажать между коленями.

Он кивнул.

– Нет проблем, – сказала я.

И счастье в его глазах было тоже искренним.

Я помчалась вниз, на гальку, передать ключ Валентину. Он смотрел на меня с определенным удивлением.

– И ради бога, никому не говорите, что видели меня тут! Иначе мне не жить!

– А тебя что, в Ялту не взяли?

– Забыли… задницы…

– Ну, смотри, я-то ничего не скажу, а вот она… – Валентин посмотрел на купающуюся девочку. – Я ей, конечно, объясню, в чем дело, но…

– Я думаю, что она не подведет. А я – на свидание!

С лукавой улыбкой он пригрозил мне пальцем:

– Только веди себя прилично!

Я про себя засмеялась.

– И не задерживайся!

– Клянусь, что буду к двенадцати!

Я уже мчалась по двадцати ступенькам к тенту и, врезавшись на полном ходу в какого-то физкультурника, а потом и в самого Альхена, поняла, что очень нервничаю.

Мы шли к лифту. Улыбки на наших лицах были сглажены какой-то почти пионерской торжественностью. В лифте ехали, увы, не одни. Он сказал, что я неправильно держу спину – напряженно.

– Только вот что: если ты думаешь, что я приняла душ или почистила зубы, или побрила места, которым это не помешало бы, то ты глубоко заблуждаешься, – предусмотрительно заметила я, следуя за своим молчаливым демоном.

Он лишь улыбнулся, и в его глазах я увидела какое-то странное отражение. Эти дьявольские, змеиные, нечистые, о, вот нашла: нечистые глаза были наполнены тем странным горьким чувством от осознания, что рядом с ним по-прежнему маленькая, по-прежнему наивная и почти непорочная (почти как прости) девочка Ада, которая с радостью уткнется своей растрепанной головкой в его грешные теплые руки. И будет готова лежать так, обхватив его как маму-медведицу, и забудется в щенячьем всецелом доверии, доходящем до смутной тупости, передав ему свою слишком сложную для собственного овладевания жизнь.

– Это такое классное место. С твоими пластунскими талантами ты, быть может, и обнаружила… – Он волновался.

Это было так же очевидно, как и моя собственная потерянность относительного того, что мне от него, в конце концов, надо.

Шли недолго. На каждой узенькой тропинке он пропускал меня вперед. Это было само по себе как-то очень сексуально: красивый галантный мужчина с ровной спиной, шустро отступающий в сторону, придерживая ветви над моей головой.

Место было около бывшего Юсуповского поместья – моего любимого трехэтажного дома в викторианском стиле под рыжей марсельской черепицей. С одной стороны, он казался совсем небольшим, но, благодаря хитрой планировке, там возникали все новые закутки и дворики, фонтанчики и террасы. Само здание было теперь «первым корпусом», куда в просторные люксы селили самых обеспеченных и высокопоставленных отдыхающих.

Найти наш укромный дворик просто так, гуляя по парку, было невозможно. Он находится за восточным крылом, скрытый от посторонних глаз высокими зарослями, и пробраться к нему можно лишь по узкой, сильно заросшей тропинке, которая берет начало где-то в ста метрах от самого здания и потом плавно поднимается к уровню второго этажа. Там, где дом прислоняется к холму, и образовалась небольшая терраса, с высоким пыльным готическим окном, через которое был виден какой-то хлам: сваленные друг на дружку столы с инвентарными номерами, кресла, доски и карнизы. Гепард сказал, что за все время, сколько он сюда ходит, в этом окне еще ни разу никто не появлялся.

Под противоположной окну стенкой стояла старая парковая скамейка. На нее-то мы и сели, в напряженном молчании. Он просто взял мою руку и стал нежно гладить каждый пальчик, потом наши локти соприкоснулись – сначала волосками, а потом предплечьями. Потом он тихо гладил меня по плечам, и с каждым его движением сковывающий меня ужас постепенно улетучивался. Мне дышалось легко, и, по мере того, как волнение отступало, в мозгу появлялась удивительная трезвая ясность.

– …человек, вступающий в противоречие с окружающим миром, стремящийся прагматично вычислить свою судьбу, подобен зверю, пытающемуся насытиться, пожирая свои внутренности. Возмущения и вибрации, искажающие карму, возникают перед ними в виде новых, неожиданных и все более непреодолимых препятствий. Вся жизнь уходит на эти тщетные попытки взломать, прорваться, уничтожить…

А он все гладил и гладил, в буквальном смысле втираясь мне в доверие. Потом, в самое ядро самого выгодного момента, приняв решение за меня, потянулся к моему лицу, и мы начали целоваться. Медленно, исследовательски, до приятного онемения питаясь друг другом. Да, борьба бесполезна и битва проиграна… ведь это известно так же хорошо, как и то, что сегодня вечером я буду не ходить, а летать, и всех будет злить сияние, исходящее от моего тела. А завтра я свернусь жалобным калачиком, изнемогая от невозможности получить свою дозу этого несинтетического наркотика. Боже мой… и мне ведь еще нет четырнадцати!

Оторвавшись от моих губ, он начал осторожно гладить меня уже не по плечу, а по самой майке. Заметьте, именно по майке, не делая никаких легких нажимных манипуляций в соответствующих местах.

– Какие у тебя прикосновения… – чего-то другого я сказать не могла. Он втирался, Господи, просто втирался в мою душу!

– Ну конечно… – довольно небрежно ответил развратник.

– Жалко, что музыки нет.

– Пускай она играет у тебя в голове. Расслабься… – Рука уже игнорирует майку и, играя в ее отсутствие, разговаривает с моей грудью. Я проваливалась в эту знойную пропасть, и выбраться у меня не было никаких шансов.

– Расслабься, прошу тебя. Тебе ведь так хорошо… тебе ведь больше ничего не надо. Отсеивай все лишнее… не думай ни о чем…

Я чувствовала, как щеки наливаются румянцем, а веки делаются тяжелыми, и все тело будто меняет форму, где-то укорачивается, а где-то, наоборот, – вытягивается, как меняются хвосты и крылья у самолетов перед взлетом и во время посадки.

Я была как желе, и скоро, Боже, как скоро мило любующийся мною дегустатор начнет его пожирать. Неужели он начнет уплетать меня, не оставив и тени той нежности, какую мы испытываем теперь?

Чтобы хоть как-то показать, что я не сдалась и даже не думаю сдаваться, я затянула разговор, сбивчивый и сладковатый, про несуществующую Компанию, про Эдика (см. Tag Sieben) и про его квартиру, где есть огромный голубой ковер и комната в японском стиле, и телеэкран на полстены. Потом очередной вздрагивающий вздох оборвал этот бессмысленный монолог, и, улыбнувшись мне сквозь марево моих опущенных ресниц, Альхен сказал:

– Надо же, как быстро ты возбуждаешься…

– Угу…

Начал вытаскивать майку из шорт. Это только он умеет расстегнуть одну лишь пуговицу и этим самым приблизить свою часто дышащую жертву на полшага к оргазму. Каждое его движение словно оплетено особым позванивающим волшебством. Я хотела было сопротивляться, но ничего не вышло, и весь мой организм яростно тянулся к этим теплым проворным рукам. Он скользнул пальцем по все еще прикрытой груди.

Больше всего меня будоражило то, что я полностью нахожусь в его власти. Он – такой большой, такой совершенный, с таким идеальным тембром голоса был для меня олицетворением самой сокровенной мечты.

Потом одним точным движением майка была устранена.

– На груди пушок… – Улыбка умиления. Такой близкий физически, для меня он был по-прежнему недосягаем. Я же не знала про него ничего. Только то, что наши жизненные параллели никогда больше не пересекутся.

А пока, словно застывшее изваяние, словно нависшая над добычей кобра, мой Альхен, с ладонями в двух миллиметрах от пушка на моей груди… безмолвный… и только лишь глаза и легкое горячее подрагивание пальцев говорят о той страсти, проснувшейся в его теле (пишу, как бульварная романистка).

– Поцелуй мою грудь, – хрипло попросила я. Маленькие серебристые звездочки заструились, обгоняя друг дружку, по всему телу.

– Да… да… да… – Этот бархатный шепот, еще раз подтверждающий потерянность моей ситуации.

– Не спеши. Запомни, никогда не нужно спешить. Расслабься… Для тебя время остановилось. Не думай ни о чем. – И он положил мою руку на место, расположенное чуть выше его прикрытых шортами бедер. Находясь на вершине его распустившейся силы, я, тем не менее, никакой активности не проявляла. Непосредственно неполовой контакт с этой частью мужского тела вызывал у меня состояние, близкое к предкорабельной тошноте, когда, стоя на причале, смотришь на пляшущий по волнам катер, на борт которого нужно скоро ступить, и чувствуешь, как желудок начинает сворачиваться в тесный клубочек.

Тут же заметив и оценив степень охлаждения, он, не прекращая гладить меня, затеял мягкий и тихий разговор.

– …восемьдесят девятый, это был мой год. До этого я приезжал сюда просто так… жил себе в гамачке… тихо, спокойно… а потом, сразу после моего дня рождения, произошел полный отрыв. То есть, я полностью изменил свою жизнь… знаешь, коренной переворот, как революция… да, это был мой год.

– Что, и ты правда жил в гамаке? Помню, что папаша тебя просто боготворил!

– Да… но я сознательно выбрал тебя, а не его. Твой отец – замечательный, умный и начитанный человек, прекрасный собеседник, но когда стало ясно, что пора выбирать, я выбрал тебя.

Он любовался мной. И мне становилось все спокойнее под этими ласковыми, бесконечно родными взглядами. А потом он набросился на мою грудь. Помню кораллы и плащ Каракаллы, и сквозь подрагивание век – готическое окно напротив. И еще я видела голову Альхена у себя под подбородком. А потом он стал расстегивать мои шорты (осталась только ширинка).

– Э, нет, приятель, стой… А вот дальше пока тебе не надо, – заплетающимся языком воззвали остатки моего трезвого разума. Все остальное мое существо орало, что этот вурдалак больше всего на свете хочет овладеть мной, и я не вынесу, не переживу собственный отказ.

– Не надо? Не надо… Все хорошо, все отлично, малыш, – продышал он, подвигаясь ко мне еще ближе, хотя мгновение назад я думала, что ближе уже не бывает. – Я не буду…

И он лишь слегка, чуть-чуть, приспустил мои шорты.

– Тебе, наверно, немного страшно?

– Да, – тут же ответила я.

– Конечно… ведь сейчас ты хочешь, чтобы твои мечты реализовались именно так, как тебе это снилось. Ведь правда снилось?

Он немного приподнял торчащие из-под шортов купальные трусики и с нежной улыбкой, как мальчишка, глядел на нечто, так хорошо ему знакомое.

Я нервно покосилась на часы. Хорошо это или плохо, но было уже без семнадцати.

– У меня всего лишь две минуты осталось, – прошептала я, видя за собой слабую тень возможной победы.

– Не спеши. Замри. Расслабься. Никуда не нужно спешить.

– Ладно… – Я расслабилась; если меня все-таки собираются насиловать, то это еще не значит, что то же самое нужно делать с моими психикой и нервами.

– Видишь, как здорово вышло, – прошептала я, – теперь я могу с тобой встречаться хоть каждый день.

Альхен ответил какой-то китайской поговоркой про горшок, с которым если что-то часто делать, то он разобьется. В мои трусы, тем временем, никто залазить не спешил. Это обстоятельство одновременно успокоило и почему-то разозлило меня.

– А ты можешь ответить на один мой вопрос? – спросила строгая Адора.

– Да, конечно…

– Я тебе нравлюсь или нет? Речь идет не только о внешности… а и обо всем остальном. Ну, так как? Да или нет? И без комментариев, пожалуйста.

Он молчал. Несмотря на сумасшедшие усилия, я все равно не могла отгадать того, что происходило за маской его умиротворенного задумчивого лица. Как жестоко! Как это на него похоже!

Он молчал.

– Вот что, – сказала я. – Для примера, для легкости, так сказать, скажу, что ты мне жутко не нравишься. Я тебя вообще терпеть не могу.

– Это я знаю, – усмехнулся Йог, – но ответить однозначно все равно не могу. И да, и нет. На подобные вопросы не бывает однозначных ответов.

Я вздохнула. Я ясно ощущала собственное возбуждение. Как в тех снах. Особая влажная духота в том самом месте. А он шептал мне что-то… о том, что было два года назад, о моей ошибке… и о том, что я была не права, бросившись в первую попавшуюся койку… что беспорядочное совокупление – это очень плохо…

– Хотя, конечно, сейчас ты… – Я не расслышала. Я не слышала вообще ничего. Его руки грели меня там сквозь два слоя одежды, а мне хотелось плакать от собственного бессилия. И даже это тело, черт возьми, уже не подчинялось мне!

Он целовал мою грудь и оплетал меня руками, и я стонала, запрокинув голову на скамейку, скользя пальцами по его затылку, играя воротом его майки.

– Мне пора идти. Уже одиннадцать.

А он продолжал меня гладить по полоске, отделяющей загорелый низ живота от незагорелого. Потом, улыбнувшись, заглянул в глаза, и случился еще один поцелуй.

Касаясь губами моего уха, он продышал, посылая меня в очередной каскад странных конвульсий:

– Пора идти… идти… идти…

Я встала и чуть не свалилась. Голова кружилась. Хотелось лежать, кататься, кусаться… вампир.

– Заправься и приведи себя в порядок.

Зиппер на шортах пропел свою визгливую «си».

– Люблю я этот звук… – сказала я Шер-Хану.

Abend Никто от этого особенно не страдал.

Я стояла на крыльце, ожидая, пока все соберутся, и во всем теле сидела странная зудящая легкость. Возможно, впервые в жизни я не чувствовала на себе бремени отсутствия мерзавца. Кусочек моей мечты сбылся, причем именно с самой разумной и выгодной для меня стороны – мы не совершили гибельного для меня полового акта. И если только мой демон не украл оргазм от сжатий моих юных грудок и упоительного поцелуя, то победа все-таки моя. Оставить его в состоянии жуткой похоти и именно ко мне , удовлетворить которую нет ни малейшей возможности, – вот моя основная цель, вот мое adoreau!

Когда мы вышли с секретной тропинки на аллею мушмулы, то Альхен сказал:

– Я думаю, нам лучше вместе на пляж не спускаться. Ты иди на лифт, а я на лестницу.

Внизу я, сияя, отрапортовала Валентину, что все со мной хорошо, и помчалась обратно на Маяк.

Соседское чадо – пышнотелая Райка, вся вымазанная в зеленке, нерешительно предложила мне горсть жареного арахиса. И находясь где-то невообразимо далеко, разделяя НАШ арахис с арахисовым Гепардом, я простодушно отправила несколько подгоревшее лакомство в свой грешный ротик. Из моей памяти как-то совсем вылетело, что девчонка заболела ветрянкой как раз после нашего приезда, и мне, не знавшей этой хвори, было строжайше запрещено как-либо с ней общаться. К тому же на днях толстая заразила свою сестру. Об этом заставила вспомнить папашина рука, вцепившаяся в ворот моей майки и отправившая в кривоногий путь долой с крыльца. Райке было приказано: «Пошла вон!». А мне, под аккомпанемент ее громоподобной трусцы по редкостно акустической лестнице, было сообщено, что я fucking idiot, дура набитая, свинья еще раз. Мне, оказывается, наплевать не только на собственную жизнь, но и на жизни окружающих, что когда я заболею чертовой ветрянкой (а в этом сомнений уже не оставалось), то держать меня будет негде, и завтра же они опять едут в Ялту (о, мой рай!!!) и купят мне билет на ближайшее число (а я, на радостях, в знак благодарности всем черным силам, отдамся своему бесу).

Потом был суд у домика, и господа присяжные вынесли мне приговор в ограничении и даже исключении какого-либо контакта с Машкой, в соблюдении дистанции со всеми остальными и в пользовании исключительно собственной посудой, полотенцем, тапочками и пр. На что я про себя заметила, что теперь у меня есть обоюдно выгодный повод для общения с that one. Хотела даже заикнуться об этом, но меня на полукряке перебила сестра, обозвав почему-то лошадью. Папаша добил очередным залпом ругательств. Ах, каким только еното-черепахом я тогда не была?

Под конец разборки меня напоили красным терпким вином с расчетом, что хоть часть злобной бактерии подохнет. Валентин принимал деятельное участие во всех процедурах, потом отправил чистить зубы и вымыть руки, а потом снова вино. А дальше уже почти ничего не помню.

Всю ночь мне снился наш секретный дворик, и больной ветрянкой Гепард ублажал больного ветрянкой Львенка, и наши больные ветрянкой стоны сотрясали воздух и вымазанный зеленкой пейзаж прихворавшей Имрайки.

 

Tag Zwolf (день двенадцатый)

Вчера. Великое Вчера, которое в сладком исключении бывает куда предпочтительнее рутинного Завтра и даже не успевшего начаться Сегодня. Я лежала в постели, думая, подавать знак, что проснулась, или еще поваляться. Я люблю мечтать, как личинка свернувшись в коконе из смятых простыней, и плавно переходить из имрайских снов в имрайскую действительность (и последняя мне теперь нравилась куда больше тусклых видений, посещающих иногда мою разморенную солнцем и водой голову).

Альхен. Альхен. Альхен. Альхен. Альхен.

С этими словами я очнулась в утренней Эбре. Альхен – сменяется день, лают собаки, лает папаша, шипит что-то у кого-то в мастерской, шипит сестра. Меняются лица. А я с ними и не с ними. «Альхен…» – повторяла я, шагая по Солнечной Тропе в Ливадию. Альхен… вместе с супом и салатом. Альхен. Альхен. Альхен. Альхен. Я все время вспоминаю. Нет, я все время там… там… там… Боже, почему ты позволил мне влюбиться в Дьявола? Почему сейчас? Почему в него? Альхен. Альхен. Альхен. Почему я с ним не переспала? Я же свободна… нет, ну как звучит – Адриана свободна! И я же ни в чем ни перед кем не провинилась. Я же вообще ничего не делала – одетые невинные шалости на скамейке паркового типа. Альхен… Альхен… Альхен…

Nach Mittag В первую секунду сильно загоревшая плоть с неестественной ясностью ворвалась в поле моего зрения, вызывая сноп искр дикого восторга, но, едва я выступила из кабинки, что-то будто разорвалось у меня внутри, что-то страшное, лязгая зубами, кусало мою душу. То, что отравленное полушарие моего мозга приняло за успокоение – оказалось огромным пузатым жлобом, горькой ухмылкой непредсказуемой судьбы: ухмыляясь, лже-Альхен смотрел на мой голый зад. Это был огромный волосатый боров, недоумевающий, почему столь юное и прекрасное создание смотрит именно на него.

Поскольку первая половина дня была проведена в облачной экскурсии по Солнечной тропе (фотографии, запечатлевшие наши кислые морды, до сих пор лежат у сестры в конверте фирмы «Кодак»), Альхена я не видела. Узурпатор всех моих мыслей.

Сиесту посвятили Зинкиному английскому.

– Что было вчера?

– Ничего не было. Его просто там не оказалось.

– Да, а я спускалась. Тебя искала. А его точно не было.

– Я сидела в парке. Роман писала.

После часа в парке пошла на свою смотровую площадку, определить степень гепардовости. Теперь всегда могла сказать папаше, что иду посмотреть, пришла ли сестра.

Увидела. Мужчина в светлых плавках. Очень загорелый. Что-то читает. На мое сердце будто опрокинули кадушку с медом. Как тепло… как приятно… И разве может быть иначе?

Значит, может. Когда мы спустились, я его упорно не видела, и жизнь тут же потускнела. В обществе родственников сидеть было невозможно. Я загорала, соблюдая карантинную дистанцию, а когда пришла Танюшка, мой солнечный зайчик, то ее тут же прогнали. Папаша и сестра.

В конце концов, решила сходить в кабинку с переодевательными и внешне невинными целями. Старый приемчик. В стенке была проделана небольшая дырочка, специально для Альхена, подглядывающего за Адорой (чего бы он, увы, никогда делать не стал), но вышло так, что Адора подглядывает за Альхеном. За четырьмя стенами никто не видит, что выражает мое лицо. Сейчас… сейчас, мой наркотик…

Именно в этот день я познакомилась с Максом. Мы шли с сестрой по санаторским пляжам без папаши и болтали о моей тяжелой жизни. Напоминаю, она все еще недоумевала, как четырнадцатилетний подросток может жить в такой несвободе. Я помалкивала, зная, что если пророню хоть один намек – все полетит к чертовой матери. Она, тем временем, что-то бурчала про чье-то поведение, и мне было неясно, о ком сейчас идет речь. Когда я, поддавшись очередному порыву меланхолии, хотела закричать: «Ну почему я?», перед сетчатыми воротами пляжа «Ясная Поляна» вырос белокурый загорелый красавец, на две головы выше меня (и на четыре – Мироськи). Он проводил меня до самого гепардового тента (удивленные взгляды из-под приемника и приподнятая темная бровь). Потом увидела папашину грозную тень. Ну, вот и все… Втыка не было. Даже более того: он краем уха услышал, что мы болтаем по-английски, и сдержанно похвалил меня.

– Могу ли я узнать, что вы здесь делаете? – высокомерно спросил он, прислоняясь к калитке.

– Гуляем, – буркнула я, толкая калитку, чтоб пройти. Он придержал ее.

– А вы знаете, что сие здесь не дозволено?

– Мне много чего не дозволено.

– Оно и видно. А моя работа, между прочим, заключается именно в том, чтобы не пускать сюда таких, как вы. – Красавчик стал передо мной почти вплотную, пропуская Мирославу и зажимая меня между перилами, сеткой и своей широкой бронзовой грудью.– Я наблюдаю за вами, девушка, уже целую неделю, как вы, ровно в восемь тридцать одну, черепашьим шагом ползете аж до «Марата», потом обратно, и в лучшем случае пятнадцать минут вы находитесь на территории, которую охраняю я.

– Ну и что?

У него были вьющиеся, совершенно желтые волосы, едва не достающие до плеч, и ангельское пухлогубое лицо. Типичный юный сердцеед.

– А то, – он придвинулся еще ближе, и мне стало неловко, – что больше так продолжаться не будет. Если хотите тут гулять, то я вам выпишу пропуск на целый месяц – а вы мне денежку, а?

– Пропустите. – Я подалась вперед, но тут же стукнулась о его твердую теплую грудь.

– И могу ли я спросить, сколько времени мне… эм-м… придется вас терпеть?

– До 26 июля, – и тут же погрустнела.

Вчера, пока я занималась глупостями с Гепардом, они купили в Ялте билеты – нам на конец июля, Миросе с Машкой на 2 недели раньше, а Валентину – вообще через несколько дней. И мне осталось всего-то 34 дня. 34 сиесты. 34 вечера. 34 шлепка. 34 Адоры и 34 Альхена. Больше – ни секунды.

– Калинин! Открой ворота в корпус! Там шеф тебя зовет! – заорал кто-то, заслоненный его массивной спиной. Калинин отступил, и, давясь от смеха, я прошла в щель между приоткрытыми створками.

– Гнусный, напыщенный, возомнил о себе черт знает что… – шипела Мироська.

– Да, интересно, а вот что ты тогда думаешь о моем другом друге?

– Этот лысый, что ли? – А все-таки она смахивает на юного папашу. Носы такие же…

– Именно он.

Она равнодушно пожала плечами. Сиреневый раздельный купальник ей абсолютно не шел. Худые острые коленки торчат в разные стороны. Волосы собраны в ненавистную «дульку». Осанка – как у Адоры в детстве. Бедная Мирослава… примерная мать, высококвалифицированный работник (при знакомстве с ее коллегами в инофирме было замечено, что «природа на ней отдохнула», и я аж покраснела от такого количества взглядов). Но откуда этот несчастный, изможденный взгляд? Ее грудь была такой же маленькой, как и ее рост. Комплексующая сестричка приобрела в Болгарии этот жуткий купальник, основное преимущество которого заключается в «чашечках» второго размера, что уродовало ее еще больше.

– А чего он так папе не нравится?

– Про «Камасутру» слишком много рассказывал. – Я улыбнулась и приятно похолодела, так как воспоминания о вчерашнем, как кошки, терлись о мое тело.

– Я так и думала… – хмыкнула она, глядя себе под ноги, – только ты это.. сестричка… знаешь, поосторожнее… ты еще совсем ребенок…

– И все-таки я вас не пропущу! – возник перед нами белокурый красавец.

Я снова засмеялась.

– А ну, отойдите! – выдохнула Мирося, буквально захлебываясь негодованием.

С выпученными глазами и подергивающимся носом она выглядела почти жалко. Самым досадным было то, что если бы она вела себя хоть немножко иначе, буквально на пару сантиметров отодвинула бы все свои комплексы, то моя бедная Золушка превратилась бы в прекрасную и, главное, сексуальную миниатюрную красотку. Альхен когда-то говорил, что ему нравятся маленькие блондинки.

– Сами идите. Я вас не задерживаю. И даже не думаю этого делать. – Он прижал меня к перилам. – А вас я все-таки никуда не пущу. Знаете, мне из-за вашей голой зад… э… купальника каждое утро начальство делает втык. Вы ведь не из нашего санатория. И вообще, где вы отдыхаете?

– Я везде отдыхаю. И вообще, какого черта вы ко мне привязались? Я что, мешаю кому-то?

– Да нет. Мне лично только на душе веселей становится, когда вокруг гуляют такие, как вы. А вообще, – он отошел в сторонку, беря меня за руку, – хотите, я сделаю для вас исключение?

– Какое?

– Мне нравится смотреть на вас, и если бы это было в моих силах, то развел бы тут десяток таких вот голозадых.

– Ах, я очень польщена!

– «Пепси» хотите?

– Да, хочу. Спасибо. Давай на «ты».

– Ага, давай.

Ледяное «пепси»… как хорошо…

– Может, все-таки познакомимся? А?

– Адриана, – сказала Адора.

– Макс, – сказал Калинин.

Потом мы стали болтать, и выяснилось, что он тоже из Киева, учится в универе, где преподает мой папаша, и нехило говорит по-английски.

А я сейчас вижу только глянцевую фотографию «десять на двенадцать», снятую 22 июня 1995 года. Валентин согласился щелкнуть нас, а Альхен, вытащенный из какой-то очередной растительной беседы, не успел снять очки. Выбирая позу, я потерлась плечом о его грудь, чтобы он обнял меня. «Что же ты делаешь…» – прошептал он и сжал мою талию так сильно, что я вздрогнула.

Abend А эти двое… они беспокоятся за меня, но папаше ничего не скажут. Конфиденциальность фотогреха гарантирована.

Стояли и курили на веранде Старого Дома.

Застукав меня за вонючей «Ватрой» (не «Примой»), Валентин, снисходительно улыбнувшись, потянул мне пачку «Филипп Моррис» и сказал:

– Никогда больше не кури эту гадость!

Так мы и стояли, расслабленно прислонившись к резному балкончику, – Мирося, Валентин и я.

Кто-то из нас двоих ляпнул сестре про фотку. Запомнилась реплика: «С такими типами можно только фотографироваться». И еще: «Это очень нехороший человек. Я видела, как он смотрит». Потом они уже в два голоса добавили, что я маленькая и глупая и ничего в жизни не понимаю. Если бы я была хоть на грамм пьянее, то непременно гаркнула бы: «Да ну бросьте, это же мой любовник!» Не знаю, какие силы держали меня. Может, ночная Эбра, стелющаяся благоухающими чащами прямо перед нами. Эти огни передо мной… Под этими макушками, быть может, нашли прикрытие какие-то два счастливчика, и аромат миндалей вторит голосу их чувств.

 

Tag Dreizehn (день тринадцатый)

Ветреным и солнечным утром я лежала на своих двух досках в трех метрах над морем и ждала. Для кого-то загорала, для кого-то изнывала в знойных муках. Звенящие, пульсирующие, гудящие и беспощадно непрерывные пытки жаркого ожидания.

«У тебя красивая грудь… и эту тоже поцелуем, чтоб не обиделась…»

Альхен, твою мать, ну где же ты! Где?!

Часы сообщают мне с этой гнусной горяченькой ухмылочкой солнечного блика на позолоченных стрелочках, что уже прошло ровно полтора часа. Я лежу без движения девяносто минут. Ожоги и фотодермит (аллергия на солнце) уже вовсю проявляют себя, но я ничего не чувствую. Впрочем, это естественно – когда я пребываю в духовных муках, то все телесное и физическое меркнет. Какие тут могут быть телесные беспокойства, когда вся боль, только возможная и невозможная, все предвкушения, сомнения и очевидности толпятся и кусаются в месте (материальное расположение пока неизвестно), где живет и здравствует моя негаснущая любовь?

Наконец, монстр соизволил появиться, а я прекратила пытки и, встав с отпечатавшимися на спине досками, вяло помахала ему розовой рукой.

Сегодняшнее утро было на редкость спокойным: состав клана не поменялся, и никакая флегматичная ундина не сидела поперек моего мутного и обманчиво короткого пути. Я же чувствовала себя хоть и не на все сто (утром была драка и победила вражеская сторона), но достаточно хорошо, чтобы изобразить какую-то абстрактную жизнерадостность.

Стояла в трех метрах от мерзавца и болтала с какой-то страшной тетенькой, у которой было два горба – один спереди и один сзади. Говорила мне, между прочим, что от моего безлифчикового загорания может развиться рак груди.

В конце концов, не выдержала и между слов с тетенькой обменялись короткими – «привет», «привет».

Он молча смотрел на меня. Темные очки – забрало. Неподвижное лицо.

– Я этих задниц в Алупку сплавить хотела, а они меня с собой берут.

Это была чистейшая правда, послужившая темой сегодняшней баталии. Симуляция острейшей ножной боли привела к быстрому разоблачению (я перепутала левую с правой), а тут же подступившая проблема пред-пост-междуменструального синдрома была заткнута ассортиментом таблеток, пить которые я отказалась. Потом на меня обрушился сестринский гнев за то, что я вчера должна была что-то передать Валентину (помимо ключа) и это что-то я благополучно где-то потеряла.

А Гепард улыбался.

Для одиноких душ, что еще могут выносить течение этой повести, сообщу, что вчера приехала белокурая, коротко подстриженная Алина из Москвы. Та самая зрелая женщина с налетом аристократичности, балерина в отставке, которая окончательно прибила меня своим появлением в конце моего прошлогоднего отдыха. «Ты посмотри на себя, – говорил Альхен, – ты ходишь, как родина-мать. И на нее – ей уже за тридцать, но она выглядит лучше, чем ты». Когда верная рыжая Танька сообщила мне о ее приезде, стало как-то тоскливо.

Экскурсия в Алупку. Туда на катере, под плеск бирюзовой волны. А там фотографирование на фоне мраморных львов и романтичных фонтанов, тенистый парк и близкая Ай-Петри. Потом молчаливая прогулка по шоссе обратно в Эбру. Ничего особенного. Парадом командовал отец. Меня ни о чем не спрашивали, поэтому я ни о чем не говорила.

Nach Mittag Сексуальная Мирослава с компанией на пляж не спустились – устали, видимо, после пешей прогулки. Все оставшееся время перед уходом домой ломала мозги над смыслом этой околесицы. Цирк! Сущий цирк. «Она просто тает…»

Никакой сиесты не было.

Расположившись амфитеатром, вся их черная компания (Сашка, Вера, Алина, Танюшка и, по всей видимости, половозрелая дочка отставной танцовщицы) ловила явный кайф от оживленного обсуждения кого-то (и, к слову, у меня вовсе не было стопроцентной гарантии, что это была не я). Альхен что-то говорил своей красивой подруге и ее дочери (существо довольно блеклое и не представляющее большой угрозы). Я видела их разговор примерно так:

– А сейчас я вам покажу, как посылается энергия ян-ци и какие реакции она вызывает. Посмотрите, пожалуйста, вон на ту скамейку… – Все посмотрели. – И на симпатичную девушку с читающим папой.

Не желая подводить мерзавца, изображала замешательство, очень выразительное ёрзанье, покачивание ногой, поглаживание бедер и даже сосание пальца (за что получила отцовскую реплику вполне угадываемого содержания).

После представления Алина, улыбнувшись улыбкой Снежной королевы, еще неоднократно поглядывала на чувственную Адору.

Через час я уже сидела под тентом, вся в ожогах, полученных еще утром, и играла в карты с Рыжей и очень кстати спустившейся Зинкой.

Когда мой зад уже оторвался, чтоб подойти к отложившему приемник Гепарду – на лестнице замаячила папашина белая панамка, и я поспешила сесть обратно. Когда все сомнения улеглись, и можно было вновь приступать к опасным маневрам, ощутила, что у меня кружится голова, тошнит и болит горло.

Мысль о ветрянке, между прочим, неотступно кружила по орбите моего сознания, пульсируя назойливым напоминанием.

– Милые барышни, из вас тут, ненароком, никто не знает, как начинается ветрянка?

– Прыщи вылазят и чешутся, – пожала плечами грубая Зина.

– Не болели, – уютно ёрзнула Рыжая.

Взрослая Марина предпочла молчать.

– А меня тошнит. Голова побаливает. И горло тоже.

– А чего сразу ветрянка? Болезней мало?

– Есть серьезное подозрение. Был контакт с инфицированной особой.

– А может, Саша знает? – предложила Марина.

– Правильно! Пойдем спросим! – пропела Рыжая, стремительно вскакивая.

– Да стойте вы!

– Э, нет, вот это уж точно нет! – Мерзавка схватила меня за ногу и заставила прыгать за своей абрикосовой спиной кривым и извивающимся уродом. Доставила в таком не очень эстетичном виде под нос Их Святейшеству. Они нахмурились, но губы были тронуты легкой улыбочкой-с.

– Вот видите, господин доктор, в каком виде меня к вам доставили, – сказала я, потому что была в бреду.

– Видим-видим, – ответил бы Альхен, но он по-прежнему играл роль айсберга, поэтому молчал.

А я не уходила.

Пришлось отвлечься от своего приемника.

– В следующий раз, когда мы будем видеться, ты, пожалуйста, подстриги ногти на руках.

– Во! – Я в буквальном смысле сунула ему под нос свои замечательные пальчики (хоть и с остатками фиолетового лака на аккуратно подстриженных ногтях).

Улыбнувшись каким-то эхом улыбки, он, с весомой долей презрения, продолжил:

– И на ногах тоже. А еще прими душ. Ты хоть и рыжая, но должна следить за этим. У тебя же есть дезодорант?

– Ну ладно… – Я села на корточки, положив локти на его бронзовые бедра. Он тут же легонько дернулся, будто хотел отодвинуться, но было некуда. – Я буду хорошей девочкой, и всё устроим высший класс! Я ведь правда умею быть очень даже хорошей…

Он соткал из всех своих сомнительных мыслей некоторое подобие улыбки.

Воцарилась тяжелая пауза.

– А твоя сестра, между прочим… – Возникла ассоциация с таким Вовочкой Ильичом, изрекающим нечто крылатое на каком-то субботнике. – Оч-чень и оч-чень сексуальна.

Я сидела, разинув рот.

– Я вот на ней пробовал ян-ци, и результаты… дай бог, дай бог. Сексуальность… Она просто тает.

«Таять» должна была я. Какого черта тогда эта пантомима с элементами стриптиза каждый раз, когда он на меня смотрит?

Вся компания моих знакомых детей (Зинка, Рыжая, две Маринки, Катька с Надькой и Жерар) носилась вокруг нас какой-то сумасшедшей каруселью, визжа и наступая то на меня, то на Альхена.

После пары бессмысленных фраз и его молчания с нажиманием на кнопки приемника, я сама, добровольно, пошла к папаше на пирс, где он как раз готовился наблюдать за погружением солнца в раздвоенный пик Ай-Петри.

Abend Сексуальная Мироська совсем невпопад булькнула что-то по поводу моих юных лет и куриных мозгов. Потом пошли домой.

Вечером состоялся поход на «Ласточку» – с милой семейной четой, без папаши и ребенка. Разговор как-то сам собой переместился на моего загорелого друга. Я сказала, что он есть именно то, чем на самом деле и является. Потом передала им очень сокращенное и уцензуренное содержание первой части этого повествования. Валентин резонно заметил, что будь он на месте обманутого Гепарда («я прыйшов – тэбэ нэма, ты ж мэнэ пидманула, пидвэла») – дал бы мне по заднице. А я, почему-то обрадовалась и завопила, что это непременно скоро случится.

 

Tag Vierzehn (день четырнадцатый)

Явился на полтора часа раньше обычного и довольно долго болтал с пляжным вахтером с красной повязкой на руке. Пренеприятное открытие: их выгнали с пляжа, вернее, из-под тента, и весь мой черный клан, все счастье, весь смысл жизни – эмигрирует на жимские пляжи (с обратной стороны мыса). До прихода Веры я подошла к нему, стоящему у лифта, и, оставив на страже Валентина, спросила, как дела.

Оказывается, пляжи эти номинально принадлежат «Днепру», но так как местному населению и сотрудникам тоже нужно где-то купаться, им отвели три пляжа – от «соборика» до лифта. Но с недавних пор ввели таксу за пользование лежаками под тентом. К моему Гепарду у них имеются какие-то свои счеты (не знаю, кого он там уже успел трахнуть), и им вообще почему-то запретили появляться на этой территории.

Потом спустились Вера с Таней, и их приходу озадаченный Гепард был обрадован куда больше, чем моему надоедливому обществу. Я поняла, почти без грусти, что мне сейчас делать с ним нечего, и ушла, не проронив ни слова, удачно подоспев к зову папаши. До меня, похоже, так и не дошло, что больше я его тут не увижу.

Жима находится по другую сторону от Маяка, и ее пляж – узкая бухта с видом на «Ласточкино гнездо» – является практически недосягаемым для повседневного общения.

Плавали в Ялту.

Не с закупочными целями, а просто так – на экскурсию. Что интересно: изначально планировалось, что приболевший папаша останется дома, но, приняв вид великомученика, он принес огромную жертву, делая жертвами всех нас, и поехал в виде эскорта за своей непослушной семейкой. Поездка, изначально имевшая исключительно увеселительный характер, выглядела, как вылазка монастырских девиц в город, где единственное доступное удовольствие – это глазение по сторонам.

Когда подплывали к причалу, я увидела на пляже Жимы знакомую смуглую фигурку – видимую хоть за миллионы световых лет, сквозь боль и любовь, материнство, счастье и смерть…

А когда шли по тенистой аллейке жимского парка, я заметила, как за поворотом скрывается некто, окруженный сказочным ореолом, растворяется в этой вкрадчивой нежной тени… И зеленый рюкзак, и оливковые шорты, и затылок с миллиметровыми волосами… Галлюцинация? Альхен, я схожу с ума.

Abend Я круто развернулась и, громко шлепая вьетнамками, помчалась прочь от них, прочь от игры, прочь от двустволой сосны и юкковой пальмы, прочь от скамейки, прочь от мечты, прочь от всего. Мимо Капитанского Мостика, сквозь паукообразные ворота, вверх по асфальтовой дорожке и мимо склада с тусклой лампочкой.

Мы опять сидели перед Домиком, смотрели на звезды, и ласковый вечерний ветерок играл моими распущенными волосами, донося до настороженного сознания чьи-то слова, обрывки предложений, как в бреду. Многоголосая абракадабра. Я опять много пила, и алкогольные пары совершали хаотический кругобег как внутри, так и вне меня, временами сталкиваясь перед глазами причудливыми серебряными узорами, тонкими, как паутинки, на приятном фоне глубокого синего неба.

На этот раз, услышав Зов, я пыталась уловить в этом многомиллионном хоре породивший его источник. О, я сумасшедшая… Но, поверьте, я слышала его!

Сегодня я видела две галлюцинации, семь раз не поняла смысл задаваемых мне вопросов и вот теперь, с пылающими щеками, дрожа в ознобе, я прислушиваюсь к шепоту листвы. Ближе… ближе…

Адора!

Я откинулась на спинку скамеечки и чуть не заснула. Но тут же проснулась и, потирая глаза вместе с рассыпающимися белыми кругами, буркнула:

– Все, мне пора.

– Да сядь ты!

Но я не «сядь».

Шла долго, спотыкаясь. Происходящее дрожало вместе с коленками. Мир как-то сузился, и было странно ощущать эту свою всюдупроникаемость – шагая по петляющей асфальтовой дороге, теряющейся в тенях и темноте. Я не заметила, как очутилась на Капитанском Мостике, и вот уже стою, глядя далеко вниз, где едва различимая белая пена суетится вокруг черных скал.

Села на скамейку. Тишина и пусто.

Это повторилось. Да, вот теперь я уже серьезно. Я знала, что меня кто-то зовет, и этот зов казался уже чересчур настойчивым, чтобы быть частью сегодняшних галлюцинаций. Альхен как-то рассказывал, как умеет ласкать на расстоянии. Часто, даже через много сотен километров…

Мне было неспокойно. Что-то чавкало моей душой. Я вернулась обратно к своему семейству. Моего отсутствия никто не заметил. Просто сестра подвинулась немного, мне налили двадцать грамм портвейна и как ни в чем не бывало заговорили на тему, начало которой я пропустила (естественно, про то, как делают вино в Греции).

Я снова встала и ушла в приветливую тьму.

И остановилась только у шестого корпуса, за Мостиком. Адора… Адора… Адора… Меня будто звали, будто требовали… Я схожу с ума.

Кто может меня звать? Разумеется, он, мой задумчивый Гепард, скучающий на парковой скамейке. Там, чуть ниже, под двустволой искривившейся сосной, на смотровой площадке, откуда видны и пляжи, и Ай-Петри.

И в моем организме воцарилась полная гармония. Я была уверена, что стоит мне лишь тихонько подкрасться ему за спину, мягко положить ладони на глаза, и так же легко…

Там действительно кто-то был.

С сердцем, готовым выпрыгнуть из груди, тяжело дыша, я спряталась за юкковую пальмочку и, закусив от волнения губы, наблюдала за неподвижным человеческим силуэтом, едва различимым в безлунной тьме. Пленительно настоящий, он переходил в это огромное черное небо, в бесконечный узор клонящихся над обрывом ветвей, едва качающихся в такт моему безумию.

Не знаю, сколько времени я простояла так – касаясь лицом острых листьев, затаив дыхание. Но, в конце концов набравшись решимости, я вышла из укрытия, в котором вообще-то не нуждалась, и тихо-тихо, тише крадущейся кошки, подошла к скамейке.

В это же мгновение лязгнула зажигалка, и непривычно большое пламя осветило не одно, а три лица – чужие, резко земные, совершенно бестолковые и чужие. Они тянулись к огоньку, как черти, и алый свет играл на их грубых щетинистых щеках.

 

Tag Funfzehn (день пятнадцатый)

Я устала. Я уже не та… он сам говорил. Я выросла, и заросли те скрытые тропы к нашему обоюдному поглощению. А искать другие пути я не хочу. Я вообще просто не хочу. Истории известны случаи, когда от любви сходили с ума. А мне надоело.

Этим утром, доблестно дождавшись 10:10 и прихода Веры с малой, узнала, что отныне Альхен будет только в Жиме. А они спустились по каким-то своим делам и потом тоже пойдут туда.

Заикнуться папаше, что давай пойдем для разнообразия в Жиму? Нет, он обо всем догадается, и это будет конец.

Хотя конец будет в любом случае – если не от руки папаши, то от мыслей об Альхене. Или сойду с ума, или удеру от отца. И, отвергнутая через пару недель насытившимся хищником, засну навечно под какой-то ялтинской многоэтажкой, предварительно спланировав с сизой крыши в неудачной имитации счастливой чайки.

За обедом, непосредственно во время поглощения аппетитной куриной ляжки, я пришла к неожиданному решению: «Тогда Магомет пойдет в Жиму».

Но я никуда не пошла. Всю сиесту пришлось провести дома – что-то настораживающее было в поведении папаши. Уходить было небезопасно. Поэтому учили с Зинкой английский (она меня ни черта не слушала, и это признали даже наши отцы, отчего уроки в сиесту сделали необязательными).

Nach Mittag Потом я легла спать, еще до того, как вернулся папаша, а в голове крутилась известная застольная песня:

Перемена была. Я знала, что это случится, поэтому накручивала себя, как могла, чтобы потом, узнав приятную новость, в полной мере почувствовать все полагающееся облегчение. Итак, пущенная к Вере с Таней (в общеизвестное отсутствие нехорошего человека), я узнала, что он будет в шесть.

Часы показывали четыре, и я превратилась в сплошное предвкушение.

И он был…

Решение я приняла тут же, слова как-то сами сорвались с моих губ, и я уже хватала Таню за руку:

– Будь добра, передай Саше, что я буду сегодня в 21:30, на Капитанском Мостике.

– Да, я поняла.

Я наградила ее искреннейшей улыбкой и умчалась на гальку, тут же замечая изменение настроения у бдительных родственников, заметивших изменение настроения у их юродивого ребенка.

И потом, не вытерпев, пошла прогуляться к «соборику»; краем глаза видела, как Рыжая подпорхнула к Бесу, уютно примостившись на его коленях, что-то шепнула на ухо и тут же убежала. А он, стремительно повернув голову, уже смотрел на меня, и, через какое-то мгновение, огромная бабочка «аполлон», белая, с красным, голубым и желтым рисунком, уже садилась на мою руку. Я не удивилась: ведь насекомое имело свою миссию.

Это демоническое «да» с белыми крыльями…

Я тут же отправилась как бы к Тане, будто бы показать бабочку, а он, захватив мой взгляд, загадочно улыбнулся и едва заметно кивнул. А чуть позже Таня поймала меня за руку и, извлекая из этого золотистого тумана, сказала, что еще не передала, но обязательно это сделает, и…

Но было уже поздно. Все сделалось, как прежде.

Хотя кое-какая надежда была, и если это все-таки случится, то я уж точно постараюсь, чтобы родительский гнев не выплеснулся на меня именно сегодня, когда Гепард будет стоять так близко, а мечты могут осуществиться так быстро. В мою пользу говорил даже телевизор: ровно в 21:15 начинается киношка про каких-то вампиров. Семейство отчаливает в домик ровно в девять, а ждать меня будут в 21:30. Я предусмотрительно жужжала страдающему мигренью отцу про этот фильм все время от возвращения с пляжа и до ужина, так, что он уже слышать про кино не мог, и мне было позволено остаться.

Ровно через четверть часа после их ухода я уже перелезала через балконные перила и, как в стишке про партизан, «спокийною ходою» направлялась в место, где реальность проявляет себя не только свинским образом.

Там никого не было. Он не пришел.

Я бегала туда-сюда раз пять. В сгущающихся сумерках кралась, как ночное животное.

Она пришла – его там нету,

Его не будет никогда.

Шумел камыш, деревья гнулись,

А ночка темная была…

 

Tag Sechtzehn (день шестнадцатый)

«Итак, завтра, в одиннадцать. И помимо моих пожеланий – в платье и без трусиков».

Я убежала, испытывая тот невозможный наплыв энергии (радость, смешанная с ненавистью, азарт, смешанный с омерзением), когда желание лететь душит все остальные чувства. Завтра вся компания отваливает в Ялту, предположительно оставляя меня и белобрысую дома (Валентин с Машкой тоже едут).

Это было так же ободряюще и прекрасно, как и явление Альхена в 09:15.

Мы уже уходили, а я опять-таки шокировала чинное семейство очередным перепадом настроения – я тупо смеялась, очень долго и громко, и Мирослава сонно крутила пальцем у виска, а папаша, неприязненно морщась, говорил: «Прекрати, пожалуйста!»

Шагая в «маратовскую» даль, я пыталась разработать в уме определенную стратегию: так просто Аль-Хрен от меня ничего не получит. А миссия у меня очень простая – мстить. За что? Да хотя бы за все эти свои переживания вчерашним и позавчерашним вечером. Позорище какое… Я буду мстить, и помстя моя будет ужасна. Да, так, значит, помстя: оставить бедного престарелого Альхена в агонистическом состоянии желчной и низменной похоти, в то же время сохранив свое целомудрие (ну, некоторую его часть). Так вот, с Гепардом-то я сближусь, только вот как бы сделать так, чтобы опередив его на звонкий оргазм, потом высвободиться из его объятий, быстро одеться и оставить ему лишь один выход из сложившегося вздыбленного тупика (хи-хи)? Круто будет, а?

«Значит, так, – думала я, – будем работать по принципу – сначала мне, а потом тебе. Вырваться из лап сгорающего от похоти маньяка… м-м-м-м-м… как вкусно… и все!»

Да, забыла написать, я почти каждый день виделась с Максом, но поскольку гепардомания занимала практически все место в моих мозгах, то этому напыщенному юноше там было делать нечего.

А потом, уже после сиесты, все еще находясь в глубокой задумчивости, я пришла к выводу, что у меня ровным счетом ничего не получится. Потому что, во-первых, я ужасно боюсь, а во-вторых, у меня вот-вот должны начаться месячные (согласно глянцевому почерканному календарику – еще вчера). Я подумала об этом с непонятным облегчением. Все планы рухнули, но я ощущала лишь зачаточного рода досаду, как бывает, когда получаешь двойку по контрольной по алгебре (до этого заведомо зная, что выше тебе все равно ничего не светит).

И вследствие этого банального факта – никакой помсти не будет.

Я поднималась по горячим пляжным ступенькам, зажав в руках мокрый купальник. Я хотела плавать и плавала, сколько хотела, но каждый раз бегала переодеваться из сухого в мокрое и наоборот. Хотя делала это (и папаша до сих пор не догадался!) потому, что расстояние между кабинкой и Альхеном не превышало трех лежаков. И к тому же на переодевание я ходила без эскорта, как происходило это, скажем, при походе в сортир за лодочной. Так кто продул? Неужели снова я?

– Как дела? – спросил Альхен, ловя меня за руку.

– Плохо.

– Да?

– Есть два препятствия. Одно зависит исключительно от меня, а второе…

– Говори понятнее.

– Все очень просто – Зинка меня, как обычно, никуда не пустит. Или будет шпионить. А во-вторых… у меня… как бы это по-женски назвать… ну, ты понял, да?

– М-да.

Я свернула в кабинку, подмигивая заинтригованной Алине.

Переодевание № 2 (из мокрого в сухое).

– Так, может быть, вообще отменим?

– Да, да, именно это я и хотела тебе сказать.

И все. И он отвернулся от меня.

Что же это я такое натворила?

Но все-таки я поступила правильно. Чертовы месячные… единственный случай, когда мое тело решает за меня!

А он даже глазом не повел, когда я вытворяла черт знает что на своих двух досках, якобы обучая Зинку чему-то, связанному с медитацией на одной ноге. А когда я, рискуя всем на свете, целый час (!) резалась в бридж с Таней, он, что бы вы думали – спал.

И еще: когда я его утром спросила-пожурила «чом ты нэ прыйшов?», он ответил: «Да, Таня мне передавала, и я думал над этим. Но Мостик – это мышеловка. Это предательское место, доступное тысяче пар глаз, и приходить туда неосмотрительно».

 

Tag Ziebzehn (день семнадцатый)

В несколько меланхоличном состоянии я спустилась с папашей и сексуальной Мирославой на пляж, уже ими морально подготовленная к тому, что: «Извини, но мы не можем тебя с собой взять, потому что в машине просто нет места. Ты не очень обижайся, ладно?»

Беса, естественно, не было. Да и ушли мы очень рано – где-то в половине десятого.

Непосредственно перед отъездом выяснилось, что зареванную надутую Зинку в поездку берут – Машу посадят кому-то на колени. Немного потолкавшись перед парадным, они утрамбовались в «фольксваген» и шустро укатили в тенистую даль. Ну, а я, с намотанной на руку веревочкой с нашим ключом, осталась в недоумении стоять во дворе.

Боже, как же я боялась!

Держа в одной руке плеер, я заплетающимися шагами пошла в гостиную, разделась догола, тщательно помылась под холодным душем – плеер стоит на стеклянной полочке над ванной (The principles of lust are easy to understand, do what you want, to it, until you find… love). Потом, с чувством, какое бывает в снах – я, по-прежнему обнаженная, вернулась в гостиную. Отражение Адоры в зеркале за сервантом, на фоне хрустальных фужеров.

Духи «Каир». Дикий запах… но, может, он даже и подходит случаю… такое вот жаркое летнее безумие.

Белый сарафан на голое тело. Мокрые волосы зачесаны гладко назад.

И пошла для начала в «Днепр», в наш секретный дворик. Нет. Пусто.

Не спеша двинулась оттуда на днепровский пляж. Мои ноги едва передвигались. Но, кроме Алины с блеклой дочерью, там никого не было. Я что-то ляпнула им и села в лифт. Обогнула Маяк скрытыми тропами, две дырки в заборе, закрытое кафе «Юбилейное», заброшенный жимский летний кинотеатр.

Ощущение абсолютной свободы и ощущение всецелой отчужденности говорило, что я по-прежнему в мире коренной Имраи. В том, другом, зеркальном мире, где есть только сам результат долгих поисков и стремлений, только ОН. Как в замкнутом круге моих воспоминаний (лучший пример), где игнорируется все, даже наш путь к взаимному обладанию, и только сладостные моменты упоительных ласк составляют радужную орбиту моего воспаленного мозга.

Кипарисовая аллея, танцплощадка. Мне нужно быть осторожной, нужно двигаться тихо и незаметно – это опасный путь.

Я перемещалась по «Жемчужине» безликим призраком. Генеральские дачи и генеральский пляж. Болезненным взглядом сканирую родную ложбинку меж отвесных скал, и сердце тяжело бьется где-то в самом горле… а все ведь тщетно. На самом деле на меня глядела и улыбалась неизбежная и естественная пустота, это сочное спокойствие, непоколебимая тишина волшебного тихого Имрайского места.

Я бреду на центральный «Жемчужинский» пляж, и уже какая-либо надежда на встречу с ним истреблена окончательно. Пропало неслыханное напряжение предыдущих минут, я знала, что бояться больше нечего. Уныние и равнодушие моего привычного состояния. Бодренькие отдыхающие бросают на меня озадаченные взгляды, потому что я плюнула на все, и весьма внушительная гамма чувств овладела погрустневшим конопатым личиком.

Мой взгляд уловил сквозь перламутровую сетку беспросветной тоски казенный стул у самых пляжных ворот. Там лежали открытая книга и белая панамка, на которой мое затопленное отчаянием зрение не хотело фокусироваться – вот и все препятствия, предназначенные остановить несчастную, обманутую роком девочку по дороге на шумный, переполненный пляж военного санатория. Панамка да книжка.

Как сомнамбула, я плавно, совершенно безнаказанно, просочилась сквозь ворота, спустилась по дюжине отесанных до вкрадчивой округлости ступенек. И под полосатым зонтом тоже пусто, и только крепкий след огромной задницы, надежно увековеченный в многозначительной вогнутости подушки дерматинового креслица, говорит, что санаторные книжки нынче проверяют бесстрастные бегемоты. Или элефанты. Или…

У меня есть только моя ноющая нагота под белой в дикую орхидею тканью обтягивающего сарафана.

Еще на площадке, перед пляжным кафе, я увидела развернутого ко мне спиной Альхена.

И это было зрелище почему-то совсем не шокирующее, не повергающее в зубоскрипящую агонию, это было так же естественно, как и отсутствие его на «генералке». Так прекрасно и естественно.

…все блага земные…

Какое-то время я смотрела просто так, питаясь его неподвижной спиной, смакуя каждую секунду этого визуального поглощения, пытаясь сбалансировать все орущее-вопиющее внутри меня, и потом я уже кралась вниз по ступенькам, и уверенность, о, дикая, всеобъемлющая уверенность в собственных силах сжала меня в своих тисках. Я не боялась ничего. Я ни о чем не думала. Я знала, что я делаю и что это сулит. Меня ничто не может смутить, и даже пара вульгарных задокруток справа от его смуглого плеча не могли затронуть нечто чувствительное на струнах моего сердца. Я просто зашла ему за спину (настоящий!), тихо-тихо, как крадущаяся пантера. И дерзко постучала его по плечу.

Он вздрогнул и обернулся.

Я вздохнула и улыбнулась.

– Какими судьбами? – шелковистый ласковый голос. Доброжелательство во всем гепардовом матово-оливковом существе. Смотрит снизу вверх и слегка щурится. Довольно симпатичная бабенка с губами в форме сердечка очень недружелюбно, причем в упор, таращится на меня.

– Такими вот судьбами. Думаю, дай зайду. Я еще сверху тебя увидела, – не в силах стоять на ногах, я села на лежак рядом, застеленный чьим-то белым полотенцем.

Ласковая, как всегда несущая в себе что-то безошибочно лунное, очень вкрадчивая улыбка затронула и постепенно распространилась по его тонким губам.

– А что, из твоих никого нет?

– Нет. Зинка со всеми в Ялте, а я… а я нормально. Просто ошиблась в подсчетах, – неловко ухмыльнулась, ровно настолько, насколько позволяла та знойная буря, бушующая в моих перегревшихся мозгах.

– Пожелания есть? – потаенная двусмысленность. Я была в таком остолбенении, что просто не успела пробиться в диамантовое поблескивание сокровенного подтекста.

– Нет…

– Ну, тогда посиди тут. Хочешь искупаться? Или на тебе нет купальника? Нет?

– Нет.

– А тут, где ты сидишь, – занято. Иди сюда. – Он едва-едва, сквозь зефирную сладость и мое оцепенение касался своей горячей грудью моего пушистого плеча. Я почувствовала, как от него исходят волны той самой демонической силы. И что может поделать такое податливое существо, как я? Мой наркотик… мой морфий, опий, героин, крек и гашиш! Мое сокровище, которое, как солнце, поддерживает жизнь, но ласкающие прикосновения невозможны! Солнце! Солнце, восходящее только изощренными и редкими до отчаяния днями приморских вояжей!

– Так ведь лучше, правда? – продышал он, трогая теплом своего дыхания мою вспыхнувшую щеку. Я заерзала, пытаясь пристроиться с наилучшим контактом. Именно так. Нас соединяли стремительные, тончайшие в мире прикосновения, напоминающие чем-то цветастое мелькание кадров в ярком и бессмысленном клипе – радужное скольжение гладкого горячего тела по одному лишь золотистому пушку, по моей детской лопатке.

Остальное было делом чистой формальности. Магический ритуал приглашения к соответствующему занятию. Сначала, так сказать, по окружности: что делала, с кем была, о чем думала, как спала. Почувствовав достаточный наплыв ожидаемых намеков, вражеская сторона предложила мне пойти туда, откуда я только что появилась. Имеется в виду Генеральский пляж, и путешествие туда должно быть совершено, разумеется, вместе. И единственным ясным поводом удаления куда-либо вообще было мое дикое желание искупаться, принимая во внимание факт (существенный) отсутствия купальника.

– Я только переоденусь. – И, схватив свои оливковые шорты, умчался куда-то в бетонную тень, ставшую для меня беспросветной тьмой после слепящего сияния, застлавшего мне глаза в эти счастливые благоуханные минуты.

Не могу сказать, что я отдавала себе полный отчет в своих действиях. Это просто как-то избегало ловушки моего понимания, да я и не стремилась ничего понимать. Был Альхен-мечта, стоящий у истоков моего помешательства, и надо сказать, с ним мы были как раз максимально близки, даже ближе, чем с кем-либо из подруг или родителей. Мы путешествовали в дивных мирах отпущенного с цепи воображения. За последнее время гепардовский призрак, скачущий поперек моих мыслей, даже перестал нести какие-то общепринятые черты своего человеческого облика. У него не было ни лица, ни ног, ни чего-либо еще, что могло бы послужить оправданием его причастности к великому мистическому нечто, зовущемуся Альхен. Мы вообще-то настолько породнились, что, говоря в уме «Альхен», я уже ничего не видела, и создавалась иллюзия, что он просто внутри меня, не как крупица случившегося, застрявшая в памяти ранящим осколком, а как чудо, некое воплощение, творящее со мной именно то, что трепетным обещанием пульсирует сейчас в воздухе.

Но этот, пугающе настоящий, чью материальную подлинность так легко осознать, является передо мной совершенно другим образом, несколько упрощенным этой невероятной человечностью, с какой он стоит, совершенно реальный, посреди других людей, не выделяясь ничем, кроме небывалой мужественной красоты, в которой даже не было достаточно грубости, чтобы заставить меня замереть в смиренном ужасе, ощущая его демоническую власть.

Через пару задумчивых минут наша с ним игра взглядов стала невыносимо горячей, и я отвела глаза. Я мало ориентировалась в этой нездоровой свободе – по ночам ведь все было слишком сокращенно. Что-то новое, настораживающее твердило мне о неизбежной катастрофе. Остатки разума взывали еще раз пожалеть свою девственность. Постепенно в моей распираемой жаром голове вырисовывался смутными обрывками фраз расплывчатый, несколько комичный вопрос: «Мы сделаем это ?»

Нет, нет, мой негаснущий уголек! Когда я упиваюсь твоими ласками одинокими киевскими ночами – это всего лишь падение моих внутренних оболочек, а то, что произойдет сейчас с бесконечно недовольными внешними – дело уже второго плана. Так о каких жертвах речь? Я будто сквозь густой вязкий туман смотрела на этого человека, с болезненной сосредоточенностью ловя и фиксируя каждое его движение. Наивно, о, как наивно я хотела понять, о чем он может сейчас думать.

– Только что ты обломала девушку. Ее компания, когда уходила – чуть ли не за руки ее тянула, но она упиралась, как могла. А потом пришла ты… – произнес он, быстрым движением накидывая на плечо рюкзак.

Мы начали двигаться к лестнице. Мой взгляд холодным лезвием метнулся к негодующему созданию, оставленному на поблекшем участке, где только что слепило глаза и грело душу это демоническое существо.

– Она еще на что-то рассчитывала, но ты обломала ее. Ты победила. Цени смысл этого драгоценного слова – твоя первая женская победа.

– А разве могло быть иначе? – Я уютно пожала плечами и попутно содрогнулась, заметив розового грозного гиппопотама в панамке на расплющенном креслице у пляжных ворот. Злой взгляд запутал мои шаги, пришлось взять Альхена за ласковую теплую руку.

Когда мы поднялись по дюжине облизанных ступенек, перед приоткрытыми воротами восседала еще одна охранница, чьи атрибуты (панамка да книжка), теперь на своих законных местах, особенно ярко ворвались в поле моего зрения.

– Все для меня, – очень тихо сказала я, изумленно озираясь, вспоминая свой путь сюда как реалистичный сон.

– Как?

– Эти тетушки ведь книжки санаторные проверяют?

– А… – немного рассеянно (ум моего торжествующего спутника был занят сейчас далеко не вопросом санаторных пропусков и даже не пышнотелыми дивами, их проверяющими), – я все равно через дырку сюда забираюсь.

– А где ваша дырка, бедный львенок не знает, так что, представляешь, я ведь прошла через все два этапа неприступной оккупации вполне живой и невредимой!

– Конечно, – звучит именно так, как в скором времени он будет отвечать мне на непристойное предложение очередной непристойности. И весь прямо-таки растаял в сиянии лучезарной улыбки. Что-то бандитско-восточное на миг проскользнуло на его лице и потом исчезло так же стремительно, как эти урки на своих гнедых скакунах скрываются в раскаленных дюнах жаркой пустыни.

Внезапно, глядя вроде бы перед собой, добросовестно и без всякого там осквернения плесенью званых пошленьких мыслишек, ловя взглядом пульсирующую сквозь олеандры синеву моря, я каким-то затылочным, в крайнем случае височным зрением поймала острое сияние одного взбудораженного глаза. И перед тем как в моих мозгах произошли какие-либо аналитические процессы, – уже стояла, развернутая к нему лицом, со щеками между его горячими ладонями. Было достаточно лишь одного сочного, прорвавшего обойму времени взгляда, чтобы вдруг резко броситься в костоломные (и никак иначе) объятия этого вепря и зачавкать в банальном, но необычайно будоражащем поцелуе.

Что-то пурпурно-красное (плащ Каракаллы) с россыпями матовых, шевелящихся остреньких орнаментов (кораллы) уже начинало конвульсировать перед глазами, и я даже толком не знала, открыты они или нет.

Я была восхитительно наполнена этим прытким горячим жалом, и влажные, будто электризующие губы вершили что-то невообразимое… Я таяла, да, да, забавно растворялась, как льдинка под лучами мартовского солнца, между этими тысячами ласкающих, непрерывно двигающихся рук, неведомым образом касающихся всей меня одновременно, втирающих ткань сарафана в мое вспотевшее тело, мнущих меня, будто освобождающих от грубой человеческой оболочки. И через мгновение я уже была бурлящим потоком безрассудного желания. Буйство плоти! О, я проиграла! Сладкое фиаско! Я зависела только от своей страсти, и особенная, изысканная боль уже пронзала меня, бросая в елейные муки греховного ожидания.

Я до сих пор наполнена дребезжащим ощущением теплой проворной руки, ложным успокоением лишь усугубляющей мои муки, движущейся вверх по потному бедру, и ничем не смущенная нагота уже отдавала сочными конфетными раскатами. Я не думала о том, что мы все-таки находимся в парке военного санатория, что нас могут видеть глаза, на которые лучше не попадаться, и не только благословенные олеандры окажутся свидетелями той сумасшедшей сцены, которая неизбежно последует за последними придыханиями отбушевавшей прелюдии.

Взять меня прямо в парке? Где в полной прострации колышутся на ветру мои магнолии и миндаль?

И потом, слегка расплываясь в медовом сытом зное, эти же пальцы, одновременно холодные и горячие, уже значительно сбавив свою былую настойчивость, достигнув цели, двинулись с особой исследовательской тщательностью.

Я уже чувствую, как реальность звучит одной непрерывной нотой. Пусть поет она так вечно! Мне стало безразлично, какой человеческий (или не человеческий) образ, какая эбеновая тень проступает сквозь чувственную мозаику, вспыхивающую этими маленькими деликатесными спиральками бесстыдного блаженства. Путь в рай открывается изысканными манипуляциями одного (всего лишь одного!) среднего пальца! Меня даже не трясло оттого, что это именно Гепард! Я была в состоянии лишь узнавать, раскусывать и смаковать блаженные горизонты своих ощущений. Эгоизм пробуждающегося оргазма. Мне было наплевать решительно на все. Это был жаркий адоровский Эдем и никакие подлые мыслишки не теребили корешки моего сознания. Чистое Adoreau!

И тут он внезапно отступил. Я была уже до отчаяния близко. Невообразимо близко – поблескивающая пропасть пунцового, сочного избавления была прямо у ног. И он остановился. Он отпустил меня. Было такое чувство, что меня просто уронили. И сознание вновь обернулось ко мне своей отрезвляющей ухмылкой, давая заметить, что я тяжело дышу, часто и громко… и сквозь горячие слезы проступает вся какая-то акварельная, уже в миллионный раз увиденная демоническая улыбка на переливающемся пятне расплывшегося лица.

– Вытри слезы и не падай тут… – защекотал слух бархатистый голос. Черный бархат и бриллианты-диаманты, морскими каплями разбросанные в бессмысленном рисунке.

Мы пошли дальше. Было по-своему неудобно делать эти отчасти мучительные, очень дразнящие шаги. И к тому же следы недавнего грешка опять размазывались по бедрам, и наполнившийся страстью и кровью объем между ног по-новому напоминал о себе при каждом шаге. Тем самым, кроме снисхождения до философско-физиологических размышлений принуждая еще к тому же балансировать на тоненьких лимонадно-лунных ниточках (с мечтательными вплетениями чего-то пряно-Альхенского), разделяющих факт моего бытия на две части – рутинная физиологическая реальность и дивная, грешная просторность погребов моей памяти.

– Тепло стало, правда? – хрипло прошептал Горыныч.

– Я вспотела.

– Потрясающе… это хорошо, что тебя девочка натренировала, – ведь ты умеешь отдавать и получать ласку…

Остальное было в том же духе. Островерхим треугольником в меня погружался этот монолог, и значение слов тут же превращалось в абстрактный коллаж, в чудные пышные цветы.

Ах, олеандры… если бы все время было так… вы, олеандры, и я с Александром…

Я сбросила сарафан и тут же помчалась к воде. Огромные, поросшие мягкими зелеными водорослями валуны тоже, казалось, дрожали в предвкушении. Я поплыла, зная, что он сейчас видит мою обнаженную задницу. Обернулась и содрогнулась. Он был голый, спускался вниз по бурым влажным камням, и в каждом движении сквозила раззадоривающая порывистость. Я впервые видела его обнаженным, и подленький страх влажными усиками защекотал там, где мое тело выступало над кремовой поверхностью воды. – И себя тоже… А ей… скажи ей снова про меня всякое хорошее. Ведь ее муж скоро уезжает? Знаешь, что мы сейчас устроим – давай-ка провернем одну аферу!

Он подплыл ко мне.

– Хватит купаться, львенок, пошли.

Сам залез на бурый скользкий пирс, нагнулся, протягивая мне смуглую сильную руку. Одно легкое движение – и я стою на горячем бетоне, в его объятиях. Рядом одинокий лежачок (смотри, специально для нас поставили!) и раскоряченные прошлогодним штормом поржавевшие тренажеры с облупленной синей краской, остатки бассейна, кривые перила и темная трухлявая конструкция приставного лифта вдоль отвесной забетонированной скалы с сизо-желтыми кустиками рододендрона.

– На вот полотенце. – Тыльной стороной указательного пальца вытер несколько соленых капель, текущих по моим щекам. – Ты вся дрожишь. Сядь, успокойся.

Не смотреть вниз.

Он такой настоящий. Обнаженный, с капельками воды, холодно поблескивающими на полуденном солнце на фоне пронзительно голубого неба.

Я сняла полотенце и протянула ему.

– Спасибо, я – только лицо.

И не отводит глаз. Расстилает на лежак.

– Ложись, полежи на солнце, согрейся.

Эти знойные короткие тени и жаркая сиеста.

Я вытянулась и закрыла глаза. Его руки легко, как маленькие шкодливые паучки, забегали по мне вместе с моими пупырышками, норовя прошмыгнуть на внутреннюю поверхность бедер, а оттуда чуть выше.

Когда ему это удалось, мне показалось, что я нырнула в теплое молоко с ванилью.

Упоительное сознание телесного волшебства раскачивалось, как маятник, над бесконечностью растущего блаженства. Я растворялась в великом духовном просветлении – мысли, достойные голов великих гениев, вальяжно плыли сквозь рассыпавшиеся блестки моего экстаза. Я находилась в мире сладкой оды, ошеломляющей симфонии, будто исполняемой целым оркестром. Вспомните стремительное движение пальцев опытного пианиста, вспомните дрожание среднего и безымянного на агонизирующей скрипичной струне. Тогда вы поймете.

Первые раскаты зефирного (или, быть может, очень пьяного) блаженства уже затронули физиологическую сторону моего существа. И совершенно внезапно, неописуемо подло всякое движение было прекращено. Я-то знала, что конец еще не наступил, так как ничто (пишу с придыханием) не может сравниться с мечтательной яркостью, даже определенной кисельной вязкостью совершенства оргазмов.

Адора, ощутив поразительный разрыв Альхена в своих детских недрах… нет… нет… это не то…

Нечеловеческим усилием воли я заставила себя открыть один глаз и была тут же ослеплена ярким солнцем и черным гладким силуэтом чуть ниже.

– Я тебя немножко помучаю, ладно? – сказал он в свое оправдание, будто прося прощения, обдувая мое лицо и шею и едва-едва касаясь губами покрывшейся испариной кожи.

– Хватит! – Я резко села.

Он немного отпрянул и встал. В миллиметре от моего лица.

– Угости меня.

– Обойдешься.

– Не будь злючкой.

Я аккуратно чмокнула его:

– Хватит с тебя. Некуда нам спешить… сам говорил.

Он аккуратно присел на свое прежнее место.

– Вся твоя беда в том, что ты не можешь расслабиться. – Мокрый палец пополз по моему животу, заинтересованно задержался, где загорелость переходит в незагорелость, потом проворно юркнул внутрь, повозился там немного и быстро нащупал нечто, которое неожиданно и нахально отправило меня в стремительный каскад конвульсий.

Я пыталась перенести это дух захватывающее падение как можно более сдержанно, но это было выше моих сил, и, теряя рассудок, размазывая по мысленной палитре все свои философские размышления, я воззвала ко всем, кто мог меня только услышать:

– Боже мой!!! Я умираю!!!

– Ой, – скромно сказал Альхен, облизывая палец.

Вообще-то, хочу поведать еще не онанирующему читателю, что следующим испытанием было нечто, завораживающе знакомое из сексуальной брошюры «Техника современного секса», где описание данной процедуры начинается со слов «Закиньте ноги партнерши себе на плечи». Когда это произошло (А мой Гепард сказал: «Сейчас я тебя лизну, чтобы помягче было…»), меня здорово тряхнуло.

– Одна моя знакомая сказала, что этого никогда не забудет.

– Ну что ж… посмотрим…

Потом он вроде проскользнул в меня, и, как в дурацком анекдоте, я сквозь подсолнухи с олеандрами отметила про себя, что ручки-то вот они! Крепко держат меня. И боли нет вообще.

– И все-таки ты меня трахнул, – прошептала я.

– А тебе что, не нравится?

Конец спектакля был увенчан снова той «сумасшедшей китайской штукой».

Обошлись без аншлагов – часы говорили, что прошло невозможных 240 минут, как я перепрыгнула грань недопустимого (вместе с балконными перилами).

– Я хочу, чтобы тебе это приснилось… – говорил он, глядя, как одеваюсь.

– Проводи меня лучше до «Юбилейного».

– Если ты мне только скажешь, что такое «Юбилейный».

– Жимская проходная.

– Нет. Я не хочу, чтобы нас видели вместе.

Когда мы шли по цветущей «Жемчужине», до судорог счастливые (а я еще и голодная), Альхен попросил меня познакомить его с моей сестрой. Точнее, это я сначала спросила (ожидая в свой адрес порыва сказочной лести) о его первых впечатлениях о блондинистой пуританочке. А они, эти впечатления, оказались весьма неожиданными.

– Учти, Сашка, я уже кое-чего рассказала о тебе.

Альхен притянул меня к себе и радостно поцеловал в лоб:

– Молодчинка!

– А ты почему не кончил?

– Тебя берегу.

– А мог бы и…

 

– Как это?

– Давай-ка я прилюдно приударю за ней, да так, что все настолько переполошатся, что начисто забудут про тебя и, с божьей помощью, у тебя появится больше свободы.

Я аж взвизгнула от радости.

– Я буду производить с ней некоторые… э-э… не совсем этические манипуляции. А твоя задача побольше льстить ей, осыпать комплиментами.

– Как это?

– Говори ей, что она сексуальна, что у нее красивое тело, красивая грудь. Это будет здоровый шок! Очень полезный, между прочим. Скажи ей, что она – как алмаз, нуждающийся в обработке…

– Да уж, обрабатывать ты умеешь… а как я ей объясню свой восторг? Нашей близостью, а? Может, ей еще рассказать про наши сегодняшние упражнения?

– Хм. Обязательно. Только чуть позже. Вот увидишь!

Я сказала, что он сумасшедший.

– Нам нужно с тобой почаще видеться.

– Тогда приезжай ко мне в Киев.

– Ну… я там был в 1987 году. К одной подруге в гости ездил и больше туда не хочу.

– Тогда ничем помочь тебе не могу.

– Это был красивый секс…

– Да?

– Ну, а какой секс может быть с такой девушкой, как ты? Красивый – это не то слово… спасибо тебе, что ты есть на свете… – Он поднес мою руку к своим губам, развернул ладошкой кверху и поцеловал между большим и указательным пальцами.

 

* * *

Они вернулись через тридцать минут после моего прихода. Никто ничего не заметил, хотя я так и не смогла довести себя до привычного приземленного состояния, и, сославшись на естественное женское недомогание, легла в постель около шести. На пляж мы не пошли – небо было безнадежно затянуто облаками и, к тому же, после Ялты все жутко устали. Ах, как липко отличалась их усталость от моей!

Abend Я попыталась припомнить, когда же у меня еще было такое особенное настроение. Воспоминания заплетались, змеились, все были достаточно яркими, чтобы обратить на них внимание. Но одно, особенно дорогое, ворвалось на первый план, и, в конце концов, тщательно осмотрев его, я пришла к внезапному, поистине удивительному выводу, что СЕГОДНЯ ДВАДЦАТЬ СЕДЬМОЕ ИЮНЯ (а двадцать восьмого накрылось наше свидание на Капитанском Мостике два года назад). Разница в 24 часа практически ничего не значит. И эта ночь – ночь моего второго рождения. Именно два года назад на раскаленном бетоне родилось рыжее порочное существо по имени Адора. Нет, 24 часа – это ничто в могущественной руке судьбы!

Я проснулась от оглушительного (как оргазм) раската грома, и глаза тут же ослепила очередная кривая стрелка молнии. По подоконнику барабанил дождь, и в комнате была прохладная темнота. Сон меня уже не удерживал, и я села на своем диване, вознося руки, и мысли, и чувства, и все свои привязанности в бессловесной и прекрасной молитве всему тому, что только имело какое-то отношение к моему появлению на свет. Это счастье бытия, я упиваюсь своей жизнью, я люблю сейчас не себя, а именно саму жизнь, такую цветущую, такую щедрую, такую сладостно-неповторимую. Она была у меня одна, но зато она моя, и это просто долг каждого существа брать от нее по максимуму. И еще я люблю, пламенно, неудержимо, почти до слез – эту священную землю, мою Имраю, это небо, играющее сейчас триумфальную оду в мою честь.

 

Tag Achtzehn (день восемнадцатый)

Утром была жуткая погода, а на платочке, предусмотрительно вложенном в трусики на ночь, – алая капелька. Плач бедного естества по потерянной девственности (странно, но крови вчера не было вообще).

Мне не хотелось есть, и завтрак вместе с папашиным расположением отправился в холодильник, а мы – на пляж.

Солнца не было, как и сговорчивости сахарного волшебства, по-прежнему гложущего меня со всем своим меланхолическим коварством, на какое только способен поселившийся во мне призрак новых воспоминаний. Я была идеальным образцом смирения и пассивности, и, если бы не некоторая отрешенность, с какой я беспрекословно подчинялась всем приказам руководящих Старших, то наверняка побила бы все рекорды по благовоспитанности и послушанию. Но было так очевидно: мною руководили вовсе не внезапно воспрявшие добродетель и абсурдное желание «исправиться» – за сонным белым личиком крылся мозг, где правил жутковатый эбеновый силуэт, все еще хранящий солнечный нимб на своей безволосой голове.

Возникали различные предложения по улучшению нашей жизни в последождевой Имрае. Все было мокрым и будто девственно чистым, и ни одна хрустальная капля, невинно блестящая на листке какой-нибудь магнолии или на кедровой колючке, не могла выдать даже намека на мысль о бушующем пороке, охватившем всю стихию еще вчера вечером. Внезапно я сказала вслух: «А ведь это все для меня устроили!»

Отец покрутил пальцем у виска, и отшлифованная за многие годы естественность этого жеста несколько поубавила пыл моего мечтательного состояния.

Все-таки я решила вспомнить все с этой чистой, волшебной детальностью, какая возможна лишь в первые дни после случившегося. Как же это было, а?

Песни лютен и свирелей перекрыли голоса Старших. Я болталась в конце нашей чинной семейной процессии, заткнувшись плеером и надвинув на лоб бейсболку.

Было решено пойти пешком в Алупку. Но, оказавшись посреди пустых мокрых пляжей, мы неожиданно увидели солнце, и через минуту все облака, застилавшие утреннее небо, исчезли, являя нам глубокую, свежую лазурь.

А еще спустя магическое мгновение, всего в пяти метрах от нас, опираясь о влажные перила, стоял сам Гепард, призывно-загадочно глядящий скорее на меня, чем на море.

Разместился на лавочке у лифта. Я совершала акробатические трюки на веревке, подвешенной на одной из балок любимого пирса. Папаша уютно прикорнул на матрасе, а остальная часть семейства на меня не сильно и смотрела, вероятно наевшись моего небывалого смирения. А я, пользуясь досягаемостью лишь визуальной, решила перевести ее на более телесный уровень.

Пока все кемарили на гальке, мы, разделенные парой ступенек, мило поболтали.

– Мне кажется, что все можно будет провернуть без особого риска. Я подумаю обязательно над всеми нюансами, – с замечательной улыбкой произнес мой ласковый Гепард относительно предложения о капитанскомостиковой СеленаМамбе. Оказалось, что он вообще готов на что угодно ради меня.

М-да. Во всяком случае, хорошего настроения ему было не занимать.

– А ты любишь детей? – спросил он, прислонившись к белой колонне тента.

– Отчасти даже так, как и ты…

– Ну, тогда тебе вообще цены нет.

Манька исполняла сложный акробатический трюк. Хотя переплюнуть маленького львеночка еще никому не удавалось.

– Можешь сопоставить меня такую – три года назад и меня – вчерашнюю?

Альхен помолчал. Потом тоже тихо, но очень разборчиво произнес:

– Это невероятно, но в своей жизни я не встречал никого… такого необычного, как ты. Ты страшное существо… тебя невозможно забыть.

Он стоял рядом. Совсем-совсем рядом, и я чувствовала (о, как ясно!) это сближение особого рода, когда щемящая нежность гасит все пороки прошлого, и мы становимся похожими на двух влюбленных и счастливых придурков, неожиданно попавших в рай. И позже я поймала себя на том, что это – распространенные симптомы банальной влюбленности… нет, подружка, даже и не влюбленности, а любви – великой и беспощадной. Моя любовь как разорванное сердце – она недосягаемая (это раз), и поиски взаимности (это два) равносильны распиливанию уцелевшей половины на дюжину маленьких кровоточащих кусочков и…

– А вот мне бы все забыть, как страшный сон! – прошипела я сквозь зубы.

Озадаченный Альхен тут же отшатнулся. Видать, пытаясь найти вразумительное объяснение несуразной вспышке моей немилости. Гармония минуту назад достигла своего возможного расцвета, и вот, совершенно внезапно, я разрушила то, что возникает у нас невероятно редко, – прилив почти материальной, такой щедрой нежности. Но он по-прежнему смотрел на меня с восхищением, хотя то особое взаимопонимание исчезло безвозвратно, как все на свете…

Я не могла больше этого выносить: любовь распирала меня, кромсала, терзала, я чувствовала, что еще секунда, одна всего лишь секунда этой идиллии, и крыша съедет, и я брошусь ему в ноги… рыдая, признаюсь во всем. И это будет конец света.

Nach Mittag – Странный мужчина. Как он смотрит…

– Угадай, кто тебе привет передавал? – спросила я Миру, готовясь к акту ярого мазохизма.

– Понятия не имею.

– Могла бы и догадаться. Мой Загорелый Друг. Да, да, будешь смеяться, но ты ему понравилась.

На ее лице параллельно неприязненной гримасе возникло какое-то мечтательное выражение. В моей голове уже играли различные по своей подлости идейки насчет спора с That One на какую-нибудь банку турецкого пива, что он не сможет ее соблазнить. Видели бы вы, с каким ужасом глядела она на их логово и на всех, кто задерживался в нем (или даже просто располагался рядом). (Обо мне – в трех ниточках, именуемыми трусиками и лифчиком, лучше вообще помалкивать.)

– Даже так?.. – И потом, после паузы: – У него было, наверное, много женщин…

Не вопрос. Констатация больной темы. И вроде как не только для меня одной.

И еще чуть позже:

После сиесты волшебства поубавилось. Все стало каким-то нездоровым. Подгнившим, что ли… Пожалуй, сейчас пришло время обратиться к моему дневнику, особо охотливому до плаксивых нот. Итак, запасайтесь слезами, хотя знали бы вы, неблагодарные, как в тот день рыдала я!

Со смотровой площадки (традиция по дороге на пляж обозревать и классифицировать просторы на безгепардье и гепардье) я увидела мерзавца во всей его красе, мило болтающего с какой-то белобрысой жирной теткой в длинном бордовом сарафане.

Когда мы спустились (на удивление скоро), на меня не было обращено ни унции внимания. Холод. Отчуждение. Сволочь.

Это обидело меня – я почувствовала себя такой вот надоевшей и отверженной игрушкой.

Гнусаво : «И я твоя игрушка-а-а-а…

Хрупкая такая-а-а-а, ля-ля-ля, в твоих рук-а-а-ах

пам-пам … »

Запись за 28.06.95 Только так, бедная Адора. Только так.

Адора… Адора… Счастье привалило и отвалило. Итак, кто я теперь? Кто я? Гордость, Адора! Гордость где ? Как бы тебе, солнышко, не быть растоптанной и униженной? А? Может быть, в следующий раз такое устроить:

«– Итак, завтра – среда. Они, как обычно, едут в Ялту. Так?

– Да, но я остаюсь. Хотя, Альхен, как говорят, недолго музыка играла. На этот год хватит . Я не за постоянство. Одного раза достаточно, чтобы потом вспоминать, вспоминать…»

Неужели так и сделать? Это пока что единственный выход. Вопреки моему желанию. Могла бы… ах, если бы я только могла – отдавалась бы ему хоть каждый вечер и каждую сиесту, и каждую отпущенную невниманием минуту! И шла бы на все унижения: боль от НЕГО равносильна нежнейшей ласке любого другого. Я люблю его. Эй, ты! Я люблю тебя! Слышишь? Слышал бы… всегда надо чем-то жертвовать. Альхен, если бы все было чуть-чуть иначе. Альхен… Альхен… Альхен…

Или вот еще так можно попробовать: «Ты не профессионал. Я разочарована в тебе. Несмотря ни на что, ты не умеешь обольщать. В тебе нет силы… чего-то не хватает. Хотя… оно тебе надо, а, Саш? Не, ну ты мне скажи – оно тебе надо?!! Мне жаль. Очень жаль».

Дела насущные. Как все было на самом деле . Все они многозначительно замолчали.

Играю под носом у гада в карты. Под самым носом. (С Танькой.) А он, засранец, слушал свой вшивый приемник. Ему до меня, что мне до Зинаиды Петровны, завуча… Пару раз, правда, подмигнул – будто под принуждением, не от души, что называется. На этом все и закончилось.

Хочу, правда, привести один непонятный факт (во всяком случае, для меня), объяснения которому я пока найти не могу.

Итак: после карт, после недоумения я поняла, как всегда внезапно, что мне тут не место, и удалилась восвояси. «Восвояси» оказалось под крылышком у папеньки, и греться я там, разумеется, могла от силы полчаса.

Пошла на пирс. Полезла, точнее, – этот был совсем разрушен. Если мой любименький еще сохранил какие-то следы своей принадлежности к классу человекополезных (пара досок и перила с одной стороны), то этот, средний из трех «двухэтажных», был лишь голой бетонной конструкцией, нечто сюрреалистическое, из серии «после ядерной войны». Напротив был самый первый пирс, открывающий бетонную и гальчатую плоскость пляжей. Он был самый странный из всех пирсов – ржавая кривая конструкция. Я пишу все это так долго, потому что там был он . Ослепительно красивый во всем своем бронзово-оливковом великолепии, по-королевски неподвижный Гепард. У меня (вошедшего в раж художника) перехватило дыхание при виде молчания горделивых лучей на властных изгибах его порочного тела.

Забыв о бдительных глазах, и без того осуждающих каждое мое движение, я, загипнотизированная увиденным, опустилась на шероховатую балку и, свесив ноги, смотрела на него. На него! Так японцы приходят смотреть на сакуры. А я смотрю на него! Я видела божество. Я видела солнце. Я осознавала, что я видела, и это было самым главным, самым сладким – я видела его, я знала, что не сплю!

Я сидела лицом к нему, но солнце светило слепо для какой-то более существенной нужды, для какой-то пепелящей печали. И я никогда, никогда не смогу выйти на черту сравнения и выбора, чтобы предстать перед ним наравне с его миром, и чтобы он мог указать на меня…

Я испугалась, что разрыдаюсь, и полезла обратно.

– Эй, что ты там делаешь? – рявкнул папаша.

– Ее, наверное, зачаровало море, – с издевкой прошипела Мира.

– Да какое море… – отмахнулся Валентин, – ты на тот пирс посмотри. Что, не видно, что ли?..

– Бери карту, зайчик, – злорадно сказала Танька, в очередной раз выигрывая у меня партию в бридж. Я опять сидела у них под тентом. Альхен тоже был тут. – Ты слишком высокого о себе мнения, – буркнула я, с новым энтузиазмом бросаясь в игру.

– Не называй меня «зайчик»! – сказала я так громко, что лысый король даже обернулся.

– Это почему же? – бархатисто усмехнулся он, стреляя взглядом мне между ног. Я буквально изогнулась, теряя дар речи и дар понимания и вообще все-все дары… Эти глаза, это лицо, обращенное ко мне, с солнечным бликом, плавно расплывающимся по щеке, по шее, по гладкому-прегладкому плечу.

– А ты представь, Сашка, что тебя называют «зайчик»!

– Так называют же… – Дух ночи, свет луны, запах этой светящейся тьмы вползали в меня в аккомпанементе волшебного голоса. – Хотя, не спорю, я больше смахиваю на хищника.

После ужина мы все отправились на «Ласточку», и, по сестринской убедительной просьбе, я рассказала ей все, кроме самого главного, заменяя факт нашей с Альхеном интимнейшей близости фактом его нездоровой заинтересованности маленькими рыжими девочками. А разве может быть иначе?

Под вечер, впрочем, отдыхая от отца перед видиком в соседней комнате (Цехоцкие на работе), ход моих грустных мыслей переменился. С зеленым маячным лучом, неутомимо скользящим по пестрым обоям, мы тихо договорились, что главное все-таки – это мои оргазмы.

 

Tag Neunzehn (день девятнадцатый)

Утром меня у моря никто не порадовал своим вдохновляющим присутствием (поэтому и запись в дневнике очень коротка). Мирослава подвергла меня очередным откровениям про «Нехорошего Человека». Я говорила с презрительной легкостью, и только капля ненависти могла навести кого-то на мысль о той колоссальной пропасти в моей душе, отъеденной этим страшным человеком.

После обеда, правда, было сделано приятное открытие: он там. Но приятным был лишь факт. На меня не было обращено ни одного взгляда, ни одного кивка, и лишь красивая хищная спина отвечала мне все эти трагические часы. Но апогеем несчастья стал момент, когда он, проходя в миллиметре от моих коленей, ровный, как танцор, гордый, как фараон, даже не глянул, даже не бросил бодрящим теплом из-под зловещих стекол темных очков. И я, сквозь гущу недоумевающих чувств, услышала лишь одно, едва-едва продравшееся ко мне – «прости, Адора». Глубоко в подсознании, слабый отклик на мои сумбурные мольбы, ставшие в момент его максимальной близости одним сплошным воем.

 

Tag Zwanzig (день двадцатый)

Думаю, что, доведя свою сумбурную повесть до этой главы, я имею право объявить своего рода начало третьей части. Именно тут, именно с этого июньского дня расползается мрачное темное пятно в моей приморской жизни, которому по всем правилам суждено было исчезнуть, но которое совершенно внезапно переросло в черную траурную ленту моего глубокого несчастья, моей негаснущей аж по сей день скорби и невыразимых, чересчур сложных для описания душевных терзаний.

Закончился еще один этап моей имрайской жизни. Мне упорно не верилось, что прошло уже двадцать дней с тех пор, как я сделала свой первый вдох этого бальзамического воздуха, и в девятнадцати промежутках между восходом и заходом солнца имела бесценнейшую возможность лицезреть терзания памяти моей, монстра всех моих мыслей и…

Я могу продолжать и продолжать. Меня несет, как бурный горный поток, эпитеты обрушиваются на меня водопадом Учан-Су. Моя любовь, Альхен, самая сильная в мире. Она сильнее любви, доводящей до безумия. Мой рассудок слишком плотно наполнен тобою, чтоб перегнить в безрассудство. Моя любовь сильнее любви самоубийцы, я слишком сильно люблю тебя, чтобы просто так умереть, я не способна позволить холодному безликому несуществованию забрать у меня твой горячий образ, разбить воспоминания. Я счастлива! Я счастлива, находясь под дивным теплом твоего вечного присутствия в моем разуме. Я счастлива, что ты там, что тебя так много! Я уже прошла ту фазу, лишенную взаимности любви, когда выплескиваешь всю себя, надеясь, что в соленую горечь слез будет примешан и Он. Нет! Нет! Я не рыдаю, я счастлива, я люблю тебя так сильно, что в моем сердце просто не остается места для грустных мыслей или сомнений. Чистейшая, отфильтрованная любовь, концентрированная и прекрасная! В моем сердце не вместится даже ревность; в моей памяти слишком много тебя, чтобы думать о соперницах.

В завершение этого неудавшегося пролога скажу, что каждая секунда моей жизни протекает в тесных объятиях с призрачным Гепардом, а ты всего лишь какой-то Сашка.

В шесть утра уехал в киевские дали наш мрачный Валентин, в то время как я, подло отравленная вчерашним прощальным ужином, потела и злилась в своей кровати. Наказание за лютое (действительно лютое) обжорство. По всей видимости, майонез был не первой свежести, или эти рыбные палочки оказались не совсем рыбными. Отец полночи провел в сортире, а я, терзаемая чем-то непонятным, не заснула до тех пор, пока не поняла, что, во-первых, без Валентина уже некому будет сидеть с малой Манькой, когда компания свалит в Ялту, и, во-вторых, у меня, оказывается, дико болит живот. После этого я, по всей вероятности, уснула. Впрочем, арестантом № 1 по-прежнему оставалась ваша Адора.

Проснувшись этим утром, я была, тем не менее, необычайно счастлива видеть в уме бедного папашку, следящего одновременно за тремя девицами разных возрастов и характеров, но одинаково сильно нуждающихся в зорком глазе.

Nach Mittag Так мы и сидели, все на единственной лавочке: с одного края я, а с другого он, беспрестанно ловя возможность подмигнуть друг другу. Я говорила с Миросей, адресуя все слова ему, и получала шикарные ответы. В конце концов, мы так распалили друг друга этой тончайшей паутиной открытого флирта, что я первая потеряла над собой контроль и перед тем, как папаша успел мне это запретить – помчалась прямо под проливной дождь, шлепая по пузырчатым лужам. В конце концов, я удачно поскользнулась, и, являя собой зрелище довольно безумное (судя по выражению Мирославиного лица), по всем расчетам должна была упасть в объятия Гепарда, и упала – но когда открыла посоловевшие глаза, на меня смотрело темное и угрюмое лицо папаши, а порочным алым полотенцем оказалась наша пляжная сумка, заштопанная леской и с нефункционирующим замком. Через пару минут мы в обычном молчании шествовали по мокрому санаторию обратно на Маяк. Разговаривать со мной после ТАКОГО, разумеется, никто не собирался.

После обеда, развлекшего меня зимними мотивами белесой и редкостно невкусной рисовой каши, мы, после положенной сиестой релаксации, двинулись на пляж.

Настроение заметно переменилось. Я прямо-таки чувствовала курортную (если вы поняли) обнаженность ее безмужевой спины. Так бы ежилась и я, окажись на невозможную неделю в Имрае без отца. Мы гуляли теперь только вместе, оставляя Маньку с дедушкой.

Мирося шла, немного прижимаясь ко мне, так и норовя шмыгнуть со всей шустростью, позволенной ее комплекцией, мне под руку. Она напоминала мне молодого хищного зверька, впервые вышедшего на охоту со старшими: настороженным и лукавым взглядом она стреляла в прохаживающуюся курортную толпу.

После отъезда мужа она тут же перестала горбиться, сделалась намного приветливее (во всяком случае по отношению ко мне). Мы гуляли по бетонной набережной, мило и по-женски болтая, то и дело смущенно и кокетливо поглядывая на мимо проходящих. Я была откровенно поражена: никогда в жизни я не встречала человека, более женственного и хрупкого, чем она. Мирослава была женщиной с ног до головы. Как трогательно она реагировала на свою самостоятельность! Постепенно приобщалась к открывшемуся миру, одновременно желая и пугаясь вникнуть в густую, порочную атмосферу летней Имраи.

Она воспринимала меня, как и все – почти четырнадцатилетняя девочка, у которой выросли ноги и грудь, возраст, когда, собственно, и появляются первые чувства, о которых она мне рассказывала. На вопрос, есть ли у меня кто-то в Киеве, я ответила утвердительно и необычайно правдиво описала всю картину тонкорукой невинности, меня там ждущей. Мира поняла и удивилась, что я на данный момент никого не люблю. Индиговым намеком было сказано, что она сильно заблуждается.

Так мы дошли до своих пляжей, миновали лифт …и – навстречу нам (сестре пока невидимый) шел Альхен. Легко вскинув на плечо, он нес деревянный самурайский меч, в темных очках горело по солнцу, а то, что прикрывали черные узкие плавки, казалось еще более внушительным, чем когда-либо раньше. Между слов я улыбалась ему, пока расстояние между нами не сократилось до минимума, потом внезапно Гепард развернулся и удалился к «соборику», явно поджидая нас у первого пирса. Дальше пляжей не было, и пройти мимо мы не смогли бы.

Но тут сестрица подняла голову с «дулькой» и, увидев почти перед собой маняще улыбающегося нескромного мужчину, вцепилась мне в руку и, круто развернувшись, отчеканила:

– Так, а теперь обратно , – и, тихонько улыбаясь, повела меня прямехонько к соскучившемуся родителю.

А чуть позже начался дождь, и единственными ретировавшимися под лифтовый козырек оказались мы и Альхен с Верой и Танькой. Все остальные пляжники ринулись по домам.

 

Tag Einundzwanzig (день двадцать первый)

Начался этот роковой день так же, как и двадцать предыдущих: когда мы спустились на пляж, их еще не было. Не было и черноволосой Светы, подруги балетной Алины, которая в медитативном одиночестве, ничуть меня не радующем, восседала в своей стильной юбке на родных сдвинутых лежаках. До нашего ухода так никто и не объявился, но по аналогичному с бутербродным закону, как раз, когда уже одетые и злые мы шли к лифту, нам навстречу выкатались Вера с Танькой. Единственным утешением было то, что Альхена с ними не оказалось. – Мы с ним сегодня, знаешь ли, разговаривали часа два, пока катер ждали, – медленно говорила сестра. – И мне кажется, что ты мне сказала неправду. Такого, в принципе, быть не может. – Она почти испуганно посмотрела на меня, но я никаких признаков неприязни не выказывала. Решила довести мысль до конца: – Это очень умный, начитанный, воспитанный человек. Безусловно, необычайно интересный, но не… в общем, ты поняла. Хотя, знаешь, у меня в твоем возрасте или чуть постарше тоже фантазии были. такие …

Мирославы и Машки с нами этим утром не было. Часов в семь утра разыгралась настоящая баталия, когда они, наслаждаясь безвалентиновой свободой, решили отправиться в Алупку и очень хотели взять меня и без папаши. Последний же, сами понимаете, тут же дал знать, какая Алупка мне нужна на самом деле. Очень флегматично я восприняла непуск и, огрызнувшись лишь пару раз, отправилась на свою утреннюю прогулку, где прекрасно пообщалась с солнечным Максом. Звал ловить крабов. Очень долго не мог понять, откуда папаша имеет силы не пускать или даже не разрешать мне что-либо делать, и каким это гипнотическим образом я его к тому же еще и беспрекословно слушаюсь. C\'est la vie.

После принятия пищи и горы помытых тарелок я села на кухонный стол полистать курортную газету, и тут же позвонили в дверь. Звонили довольно часто, и я уже изготовила замечательную формулировку, извещающую Тетю Надю, что Тети Гали дома нету. Тетей Надей оказалась растрепанная, до крайности возбужденная Манька, в одном носке и в съехавшей набок парадно-выходной майке.

– Дедушки нет? – заговорщицки сверкнув глазами, прошептала она.

Я недоверчиво попятилась во тьму коридора.

– А что стряслось?

– Наклонись, сказать кое-чего надо!

Через несколько шепелявый, густой и сбивчивый шепот я поняла, что по дороге на пристань они встретили «Этого… того самого, твоего друга, загорелого, лысого, с рюкзаком». Они с мамой очень долго разговаривали, а ей он подарил – во! Шоколадку. В подтверждение мне была предъявлена сплющенная фиолетовая бумажка, аж до сих пор хранящая альхеновый запах пряного лакомства.

Потом ребенок умчался, оставляя меня в счастливом оцепенении, с пряно-гепардовским ароматом, щекочущим нюх. Обидно, очень обидно, что меня тогда к папаше не пустили…

«Тетя Надя», между тем, опять позвонила, и в прямоугольнике белого света стояла теперь сама Мирослава и немедленно затребовала меня к себе в гости. Пришлось не только разбудить релаксирующего сатрапа, но и потратить немало времени, чтобы убедить его отпустить меня саму к сестре в гости. Он чертыхался по-английски и по-русски, орал, что когда же мы, такие-рассякие, дадим ему нормально отдохнуть, и вставать и идти к Мирославе ему сейчас хочется меньше всего на свете. Разрешить же мне самой спуститься вниз семь ступенек, обогнуть дом, войти в их подъезд и подняться по их семи ступенькам и очутиться у сестры на кухне было равносильно разрешению паломничества на Валаам.

Приложив немалые усилия, мы вдвоем, в конце концов, добились плюющегося и злого «да делайте, что хотите!!» и, окрыленные, убрались восвояси.

– Слушай, это он всегда такой? – осторожно спросила сестра, когда хлопнувшая дверь и коридорная тьма остались позади.

Я пожала плечами, пытаясь припомнить, когда это он НЕ такой.

Кухня тети Раи была поскромнее окитайченного великолепия, возведенного Цехоцкими. Через открытую балконную дверь со снопом света мягко втекали запахи миндаля и флотской кухни.

– Садись, садись поудобнее. Я не папаша. – Она резко подалась вперед, почти соприкоснувшись с моим лицом. – Расслабься, я не буду тебя ругать.

С грохотом поставила передо мной керамическую миску, доверху наполненную ароматным сырным печеньем. Сотворенный из пряных ароматов Альхен, как джинн, начал подыматься из гущи печенья, извиваясь в селеномамбическом танце.

– Бери сколько хочешь. Сядь поудобнее. Что же ты прямо как на допросе! Совсем тебя он замучил. Да бери не одно, а сколько хочешь! Знаешь, кого мы встретили по дороге в Алупку?

Да, да, я, безусловно, знаю и очень счастлива, что разговор вышел такой долгий и наверняка очень приятный. Ребенок… ребенок… какая же я запуганная! Она пыталась говорить с отцом. Да, да, вечером, вчера. Но это утопия. Это безнадежно. Нет, нет, совсем нет. Отец пытается воскресить миф о благонравных дочерях, он настолько повяз в этих мемуарах предреволюционной поры.. эти художники, родившиеся еще при Александре III. Знаю ли я… да, наверное, уж знаю, что он всерьез надеется вырастить эдакую благородную девицу. Да, да, ведь зачем, спрашивается, я учу французский, немецкий и английский вот уже совсем выучила? Разумеется, с одной стороны, это все очень хорошо, но надо ведь знать меру! Надо быть хоть немного реалистом, а если и не быть, то, по крайней мере, не приобщать к этому нежелающих, с такой ломкой, да, да, britle психикой, как у меня. Она открыла глаза. Она в ужасе. Знала бы я, как это все выглядит со стороны! Какое отрешенное и страшное у меня лицо, когда я гуляю по пляжу! И папаша всегда рядом! Не скажу ли я, а вот, пардон, в сортир на пляже, я тоже под конвоем хожу?

Да.

Ее лицо едва заметно передернулось. С медовыми складками на подзагоревшем лбу сестра протянула мне сигарету. Я чиркнула спичками и заметила, что опять сижу, боязливо сгруппировавшись, на самом краю дерматиновой табуреточки.

Отец очень сильно любит меня. Из всех своих троих детей мне выпало счастье быть самым лелеемым. Когда она была маленькой, то ничего подобного и не намечалось! Хотя когда Миросе стукнуло не то шесть, не то восемь (сама не помню), он повстречал мою маму и стал своего рода, ну, «воскресным папой». Да, да, безусловно, приносил много всякого. Знаю, знаю, были у них такие доверительно-взрослые отношения. И когда родилась я, то она была безумно счастлива. Он души во мне не чаял, с самого начала. И как же хотел, чтобы детство это никогда не кончалось! Но вот я расту. Да, да, не успеешь оглянуться, – она горько засмеялась, – а тебе уже через 25 дней будет 14 лет! А он все еще пасет меня, как маленькую девочку. Он читает мемуары разных русских интеллигентов. Он говорит на правильном русском языке и часто обрубает глаголы «сь» на «с». Так ведь правильней, но, впрочем, зачем она мне все это рассказывает? Будто я сама не знаю… Так вот, он одержим этой идеей непорочного отрочества. А знаю ли я, что меня ждет через год? Школа-интернат где-нибудь в Европе! А жить когда? Ах, знала бы я, как она хочет мне помочь!

Мирослава с таким чистым, таким замечательным лицом смотрела мне прямо в глаза, по мыльнооперному взяв за обе руки.

– Я хочу тебе помочь. Я на твоей стороне. Да, как бы глупо это ни казалось, но мы, по крайней мере, вместе сможем как-то оторваться. Скажи, вот в Киеве у тебя, кроме этого Мальчика (сарказм в голосе), есть еще кто-то, посерьезнее?

– Нет, – ответила я правду.

– А вот подруги, посиделки разные?

– Подруги есть, но отцу не все нравятся, то есть они все как бы теоретически мои подруги. Да и к тому же, зачем тратить время на пустую болтовню, когда есть такие замечательные вещи, как английские романы и немецкая грамматика? Да и Данте с Флобером…

– А мне… мне он жаловался вечно, что ты бездарь, тупая, как лошадь… Бедная сестричка. Только и слышно: «Ада, не лезь», «Ада, не бегай», «Ада, помолчи», «Ада, отвечай, когда к тебе обращаются», «Ада, не смей нырять», «Ада, больше купайся», «Ада, уйди с солнца», «Ада, оденься», «Ада, сними куртку», «Ада, сними плеер», «Ада, я запрещаю тебе»… Я-то думала, что увижу тут развязную глупую лошадь, а увидела зашуганную до одури зубрилку и садюгу-отца. Да как же так можно?!

Задумчиво переломила-таки новенький девственный карандаш, который нервно крутила в сетке своих влажных пальцев в течение последних пяти минут. Выкинула в мусорник и тут же наступила в миску с кошачьей едой.

Мы перешли на балкон. Растянувшись на тетьраиной панцирной кровати с чашечкой кофе и новой сигаретой, я чувствовала себя просто роскошно. Разумеется, начали говорить о любви, о чувствах. Очень просто я сказала, что была влюблена. Неоднократно. Так кто же был первым, самым сильным? Я, наверное, очень лукаво улыбнулась.

– Я вообще-то, может быть, и до сих пор люблю его. И помню. Помню и люблю…

Ее первый мужчина был в девятнадцать лет. Стыдно сказать, поздно ведь. Хотя, интересно, во сколько это случится у меня, с папашиным контролем, лет, наверное, в тридцать…

Мирослава засмеялась, но, уловив что-то странное в моем лице, невольно осеклась. Говорят, у меня превосходная мимика.

– А скажи, у тебя, собственно, не?..

– Это почему же? – хихикала на этот раз я, хотя чувствовала себя как идиотка.

– Ка-а-ак?! С тем мальчиком?

Нет, нет. Да как же она может такое подумать?!

Подумать что? Вот что, я должна кончать шутить. С ехидной неизбежностью и прямотой мне был задан роковой вопрос.

Да, да, разумеется – моя ласковая улыбка – невольная, но и гордая, и органическая, и одинокая, и далеко не детская и… и… и… ответила, короче, что «Да».

И не просто спала, к ее сведению.

Как же я умудрилась?

Сама удивляюсь. Нет, правда, ума не приложу, как это вообще у меня выходит, но получается ведь! Если есть желание, есть с кем, то даже грозное родительство, какие бы блокады оно ни устраивало, все равно не удержит меня против зова моей плоти.

Когда?

Ах, стыдно сказать. О да, стыдно. Нет, тринадцать уже было. Впрочем, что я несу? Это вообще не подлежит обсуждению. Но как-никак, а быть неребенком хоть раз в году не так уж и хреново!

Она потрясенно засмеялась, а я глубоко затянулась. Порыв искренности… нет, иногда это даже приятно.

– А кто же все-таки ОН?

– Альхен.

Мы молчали очень долго. Она, по всей видимости, подобного никак не ожидала. Что ж, говорят, здоровый шок имеет даже определенный процент благотворного влияния на организм.

Nach Mittag Гепард, насладившись растаявшей луной, будучи будто созданным из сотен маленьких комариных крылышек, медленно отодвинулся от меня. Пропали губы, пропали руки, и вся прекрасная невозможность пляжной страсти стала, кружась, уходить от меня в сизый морской горизонт. Отправился на свой лежак, восстанавливать чувственную нить наших визуальных поглощений. Все было как нельзя прекрасно, если бы в этой симфонии особым сопрано не звучал странный факт Мироськиной спины, меланхолически исчезающей за бетонными ступеньками. Она все видела.

Была еще одна ссора. Нет, даже сражение. Показывая высшую степень неудовлетворенности, отец отказался проводить урок английского. О, это был спектакль! Вороны, и те заткнулись, когда голос подал разгневанный родитель, и «дура набитая», то бишь я, вулканически отзывалась на защиту своих ущемленных прав. Мне было запрещено есть у Мирославы печенье (я их объедаю), вообще принимать какую-либо пищу, за исключением чая (не дай бог в пакетиках!). Ей же, в сторону отведенной, было приказано не давать прожорливой бездне моего желудка и хлебной корочки. Ситуация вроде и смешная, но всем нам было тогда отнюдь не до смеха.

На пляже, правда, порадовала родненькая лысая головушка, не замедлившая подвалить к карточной пиковой Адоре в ту же секунду, когда глумитель-отец скрылся в успокоительной прогулке.

– Я сижу, смотрю на тебя, смотрю… – необычно хрипловатым голосом проселенамамбил он, своим дыханием напоминая дыхание ночи и дух кипарисов, и… – и понял, вот что я хочу с тобой сделать… сильно хочу, очень сильно…

Он зашел мне за спину, и неожиданно эти бархатные тонкие ладони поползли, искрясь, по моим плечам, наполнились грудями и потом проскользнули ниже. Ветер шепнул «ноги… ножки раздвинь…» Я забыла про пляж, про людей, про Таню, которая видит мои карты. Я чувствовала лишь свои два начала, где кружились и смеялись пальцы этих сновидческих рук, где медовые губы упоительно вбирали мои уста, и ничто… ничто не существует вокруг… ничто не осталось во мне.

Гепард посетил меня примерно через полчаса после поцелуя. Я очень удачно сгорела на солнце во время недавнего сеанса утреннего самоистязания на разрушенном пирсе. Мне было строго запрещено появляться на открытом солнце, было запрещено идти одной в «резервацию», было запрещено идти домой. В конце концов отец оказался в глупом положении: при свидетелях в лице Мироси запретив мне абсолютно все, кроме самого естественного для непосвященных в гепардинскую географию. И самое страшное для самого папаши – тент на бетонке, прямо за нашим гальчатым пляжем, где лежаков много, а тени мало, но достаточно, чтобы в тесном квадратике поместились две враждующие стороны. Интервал в возможное только число занятых лежаков между мною и Этим, как ни странно, унял отцовский пыл. К тому же papan уж больно был зол на меня сегодня, поэтому выбрался на патруль лишь два раза. Я ненавидела Гепарда. Если бы я только могла его не любить…

Сейчас сатрап удалился восвояси, не допустив меня к семейной игре «эрудит». Я смертельно обиделась и, не перенеся этого ужасного удара, с горя разрешила нехорошему дяде Саше примоститься на мое девственное (потому что белое) полотенце.

– Мне кажется, что с приездом сестры и отъездом ее мужа блокада у тебя несколько рассосалась, – сказал он со знойной улыбкой, с какой говорил обычно разные гадости.

А у меня запахло магнолиями… Боже, как же запахло!

– Помнишь, я предлагала тебе уже однажды встретиться ночью на Мостике. Сегодня мы опять идем в Домик, и это единственное место, где на меня обращают меньше всего внимания. Они напиваются и потом говорят о «магии человеческих отношений» или про «крах семьи Романовых». Мне думается, что мы бы тоже могли с тобой поговорить, но куда более чувственным способом. – Я скромно улыбнулась и, видя, как шанс ускользает со стремительностью папашиной категоричности, беспомощно взяла его за руку. Он думал.

– Я совершенно не ограничена в передвижении. До одиннадцати вечера у меня полная свобода. А от Зинки легко удрать, – продолжила я свой отчаянный монолог.

Альхен, как скала посреди пустыни, был одной сплошной безмолвной нерушимостью. И мне казалось, что я стою в той же пустыне, прячусь под его тенью, льну к спасительной прохладе, а она ускользает, подставляя меня обжигающим лучам такого же бесчувственного солнца. А скала все стоит, и я пытаюсь прислониться к ней, за что получаю глубокий ожог.

– Мостик – это мышеловка, – сказал он задумчиво и весьма сухо. – Дело в том, что на определенные места у меня есть свои запреты. Маяк – это одно из них. Это зона риска, и я должен тебе сказать, что вступать в дерьмо не очень люблю. Моя душа не лежит к тому месту (уже не так сухо). Я всегда слушаю свой внутренний голос. Я уже убедился, что если чувствую что-то нехорошее, то облом мне гарантирован. Большой, маленький, но облом. Мои ноги не несут меня туда, куда не лежит мой путь, – после паузы сказал он с оттенком невыносимой безысходности и, изогнувшись сказочным серпантином, исчез в тумане рассыпавшейся Имраи.

Я спустилась к «эрудитам». Меня прогнали. В тихой своей тоске я сама пошла к Альхену, всем своим изможденным видом показывающему, как он мечтает, чтоб от него отстали.

– Мне плевать, куда твой путь лежит, а куда не лежит, но я точно знаю, где место мне этим вечером, и я буду, так или иначе, на мостике после 9:30. Если хочешь, то…

– Если дойду, – буркнул он и, с досадой вздохнув, встал и ушел куда-то, чтобы не быть рядом со мной.

Я тоже ушла, ощущая во рту какой-то непонятный солоноватый привкус. Ведь слез на щеках я не чувствовала. Значит, это плачет моя душа.

Abend – Конечно… идем сюда.

Я ускользаю от реальности. Я играю с ней в опасные игры.

Мы шли по узкой каменистой тропе к Домику. Тихо шептались миндали и фисташки. Моя Имрая. Впереди процессии шла я – рыжая девушка в белом сарафане, едва прикрывающем загоревшее, обласканное морем и солнцем тело. Ткань была такой легкой, такой приятной, что я ощущала свою наготу куда острее, чем если бы на мне не было сейчас вообще ничего. Мне сказали, чтобы я немедленно оделась, потому что холодно, но я не слушала, глядя куда-то в отзывчивую тишину сумеречной рощи. Там, за перевернутым якорем, за паукообразными воротами, там кроется еще один шанс.

…Между костелов зелени, темно-черно-оливковой, путешествовали мои слезы. Луна была там, на небе, понимающая крах надежд, безоблачно проливая холодный свет на победу реальности. Пустота была естественной, и все чувства отдавали лишь глухой болью. Я стояла по колено в шелковистой траве, влажной остатками минувшего дня. День умер. Если присмотреться внимательно к этим капелькам, то в них можно разглядеть радужное переливание чьего-то сегодняшнего счастья… вечную раздвоенную ухмылку Ай-Петри. Дыхание Имраи.

Гора еще не приобрела свой хокусаевский гладкий силуэт, сумерки не сгладили ее взволнованных краев. Они розовели закатом; эта слабая, персиковая, как теплый сентябрь, полоска была воплощением образа моей надежды. Вот сейчас и она пропадет, превратившись в ветер.

Я развернулась и слепо побежала в эту неподдельную ночь, забирая на своей обнаженной спине холод отчаяния неисправимого факта. Его там не было.

Я расслабилась, являя приветливость и угодливость мрачному отцу, пьющему портвейн, который играл луной в помятом стаканчике из-под йогурта. С видом великого философа он глядел на это сытое светило, слишком подлое, чтобы быть сегодня полным. Я сидела с ними – третья лишняя, и пыталась расшифровать орнамент послания черных веток над обрывом. Хотела проснуться, но грезы не отступали. Обыденность звала, как зовет соблазн забыть о Гепарде в сложной игре с воспоминаниями. Они есть… Но этот демон идет, ходит вокруг слайдов некрымских реминисценций, он пляшет в линзе проектора. Он вытатуирован на внутренней поверхности моих век. Я думаю об Имрае и я думаю о нем, находя каплю моря в каждом его движении, в его бровях, в его лице, в силуэте и негативе его фигуры, захваченной нескончаемыми гиацинтовыми танцами в калейдоскопе этого умственного паразитизма. И я люблю его… я люблю его, как эти звезды. И лишь его глаза, золотистые, непрочитываемые, застланные огнем, не таят в себе ничего имрайского. Может быть, только восход теплым влажным утром. Мое лицо тогда тоже покрывается нежной золотистой сеточкой, и весь мир золотеет перед тем, как дать дорогу алому торжеству еще одного рождения.

Я не могла сидеть вместе с ними. Отец велел идти домой, а я рада была уйти, потому что холод истинный, еще не четко выраженный, притронулся ко мне, и по обнаженному телу бегали мурашки. Своей замечательной одежды я теперь даже не чувствовала. И вся романтика, все тихое, осторожное волшебство этого опустевшего места начинали ускользать от меня, напоследок призывая сбегать посмотреть еще раз. И я бегала. Я бежала прочь от Домика, с каждым новым ударом сердца черпая все больше надежды. Но она рухнула, обдав меня новой болью, и мне ничего не оставалось, кроме как, придя домой, скинуть нелепый сарафан и переодеться во что-то более теплое, соответствующее неромантическому вечеру под звездным небом. Нашла Зинку. Мы стояли на самом краю обрыва, и я отвлекала ее довольно необычной для нас беседой, позволяя себе изредка поглядывать на белое уныние пустоты Капитанского Мостика, фосфоресцирующего под скользящим маячным лучом в этой бессмысленной пустой темноте.

Зинка стянула у своего папаши сигареты и спрятала у якоря, можно сейчас пойти… Когда мы поравнялись с тропинкой к Домику, я попросила ее обождать минутку и, посидев с философствующим отцом, сказала, что это невыносимо, и легко, так невозможно легко, покинула их, встречая Зину горстью поджаренного арахиса.

Покопавшись в траве под каким-то особенным кустом, она, наконец, нашла то, что искала, и мы дружно закурили, переведя целый коробок отсыревших спичек. Я предложила пойти на Мостик, всем сердцем благодаря эту неполную луну за возможность посидеть под ее лучами не в холодном одиночестве. Я не создана для него. Представляю, какими хищными огоньками светятся во тьме алые огоньки наших сигарет.

А дальнейшее было как в сказке:

– …мы поедем к бабушке, у нее там свин, проказник такой. – Она осеклась, когда я с неожиданной силой стиснула ее худенькую ладошку.

Там, чуть поодаль, путаясь в этих сгустившихся шоколадных сумерках, теряясь в невероятном узоре ветвей, являясь центром этой торжествующей метаморфозы, там был ОН. Да, да, эта утонченная прелесть альхенового волшебства – появляться не сразу, а давать мне видеть лишь графический образ в слепящем в сумерках сиянии моего неописуемого счастья. Он, весь он – парой неотрывных линий на пальмовом фоне этой звездой Имраи, черной, лунной, просто пошутившей Имраи…

– Ах, – выдохнула неслепая Зина, – это… это йог ?

Я обняла ее за плечи, пустыми фразами отослала обратно. Я шла к нему, путаясь в высокой траве, шла и, ослепленная этим видением, ориентировалась лишь по картинке, прикипевшей к моему рассудку – вот он, Демон, почти незаметный – лишь слабый очерк гладкой головы, сложенные на груди руки, рюкзак за спиной. Стоит, прислонившись к извивающемуся можжевельнику, противореча всем жизненным правилам, горячий оттиск на сборнике моих снов.

Но где же он?

И вот я стою, беспомощно озираясь, перед белым барьерчиком, отделяющим обрыв и море от моих невротических неисключенностей, совсем одна, и луна как-то укоризненно светит, по-своему желто, намекая на мое печальное слабоумие.

Я начала тихо звать его. Шлепая вьетнамками, побежала по дорожке в сторону пляжей, к шестому корпусу. Везде царила неестественная, сновидческая тишина, и нигде не было ни души, и лишь уныло теплилась тусклая лампочка, вся в мотыльках и мошках, на крыльце тихого здания. Он не мог далеко уйти.

Если он вообще тут был.

Да. Сердце дрогнуло. Стоит теперь под другим можжевельником, все так же расслабленно прислонившись, сказочное очертание из теней и бликов. Я, задыхаясь, бросилась к нему, зажав в зубах сигарету, прижалась к этому сильному теплому телу, почувствовала мягкое скольжение невидимой руки по своему голому загривку.

– Вот ты где… Господи, а я-то думала… – прошепелявила я, задыхаясь и рыдая от едкого табачного дыма.

– Для начала выкинь эту гадость, – сухонько сказал он, выдергивая из моих губ сигаретку. Я уронила голову на стеганое плечо его жилетки, прислонилась ухом к гладкой гепардовой шее. Он заполз рукой мне под куртку.

– Мне это снится?

Рука в руке. Помню особый хруст травы под ногами, влажный шепот листвы, мерное покачивание густого кустарника. И он, крепко взяв меня за руку, ведет через эти джунгли, ловко прокладывая нам путь, придерживая пушистые ветви над моей головой. Безцикадовость и полная тишина усугубляли немного дымчатое восприятие Гепарда, и я, наученная горьким утренним опытом, шла, крепко обвив руками его голое предплечье, прижимаясь к нему, норовя запутаться в наших быстрых шагах, боязливо озираясь, как бы не проснуться. Все кружится, гепард скачет, и пятнистые тени пульсируют на его крепких лоснящихся боках. Снова лотосы, он, кажется, дует мне в лицо, его ладони крепко держат мои руки, далеко за головой, так, что я не смогу вырваться, мое лицо мечется из стороны в сторону, и я шепчу, что я не могу молчать, что мне хочется кричать. Он говорит: «Кричи… кричи… прошу тебя!», и природа кричит во мне, родившаяся только что женщина сладко стонет, закусывая губы под его поцелуями. А он исчез. Есть только ритм, движение, все темно, глухо и часто бьется мое сердце. Шепот прекратился, затерявшись где-то на сиреневых полях. Я уже не могу уследить за скачущим гепардиком, я задыхаюсь, и лотосовым эхом до меня долетает это замшевое, пряное: «Кончай… кончай… кончай…» Огромная гладкая белая форма уперлась в поднебесье, и наступила странная тишина, все исчезло, я не различала даже гул крови в своих ушах. Так тихо бывает перед грозой. Весь этот жаркий безумствующий гам поглощался неожиданно отворившейся сердцевиной предоргазменного бесцветного (экран потух) безмолвия. Вместе с тем, что сейчас готовилось судорожно сжаться, чей внутренний жар чувствовали даже пригвожденные к земле ладони, и розы с колоннами, и Гепард, и гепардик, и одуванчики, и все, все, как на палитре, смешалось и являло сейчас мутноватый белый цвет. Одновременно я почувствовала, как что-то другое, словно не мое, лопнуло внутри, будто лопнул трос, удерживающий меня в этом мире, и я с воплем понеслась в искристую разноцветную глубь.

Мы вышли на тихую дорожку, залитую по-гепардовски пятнистым лунным светом вперемешку с тенями неподвижной листвы. Чуть дальше была узкая темная тропинка, уходящая за гладкие можжевеловые стволы и пышные, пышущие летом кусты. Дух этой беззвучной ночи распирал их, по-особому витая меж влажной листвы. Туда-то мы и нырнули, спугнув какую-то птицу, которая глухо что-то пробормотала нам в напутствие. Шелест мясистой сочной травы, огромные маки и душистая мелисса устилали наш путь.

Мы остановились на поляне, крошечной, как грот, среди моря можжевельников, фисташек и высокой, по пояс, травы.

– Вот тут я когда-то жил, в гамаке. Где-то здесь валяется моя боксерская груша.

– Укромное местечко…

Он быстро скинул с моих плеч джинсовую куртку, нетерпеливо обцеловал шею и обнажившееся плечо. Я запрокинула голову, и пока мои веки трепетали, словно крылышки танцующей бабочки, я видела, как дивно вспыхивает синее звездное небо, обметанное черным кружевом пышных крон. Оно то загоралось, то пропадало, смытое кубически-коричневым зигзагом мира опущенных век, мигая в том же горячем ритме, в каком он шептал мне на ухо горячее «Боже мой… Боже мой… Боже мой…» И его руки, прогоняя холод, разделывались с молнией на моих штанах. Его горячие прыткие пальцы будто размножились и бесчисленной упругой теплой стайкой разбежались по всему моему телу – заползали в волосы, смыкаясь на моем затылке, стремительно пробегали по шее, одновременно стекали по плечам и предплечьям, были под майкой на спине и, подпрыгнув на ключице, мягко сползали вниз. Штаны смиренно вились меж моих взмокших ног, осторожные проворные пальцы особым аллюром пустились дальше. А я все жалась к нему.

– Господи… какая у тебя волшебная кожа, – шептал он мне на ухо сквозь сетку моих растрепавшихся волос, язык и губы считали пупырышки на моей шее. Его дыхание смешивалось с тихим шепотом листвы. Единственное, на что я была способна, это бессильно, в полубреду висеть на его плечах, касаясь губами сильной, дурманяще пахнущей шеи. Потом я долго удивлялась, каким это способом мне удается с такой кинематографической легкостью переключаться из режима воспоминаний в режим накопительный. Отодвинув всех своих танцующих лысых призраков, донельзя распахнуть ворота своей памяти и принимать целые поля дивной, дурманяще пахнущей сирени. Сирень, когда он на секунду приседает, расстилает полотенце и берет мое лицо в свои мягкие ладони, увлекая куда-то вниз, и через секунду я уже лежу в сиреневых лепестках, и где-то далеко маячит сырный лик луны. Сирень, все сирень. Майка к майке, тело к телу, и я пытаюсь пальцами одной ноги стянуть вьетнамку со стопы другой.

– А я сегодня полдня провел на «генералке», на том самом лежаке, где мы…

– Трахались! – с подвзвизгом вырвалось у меня, когда после одуванчиково-желтого взрыва и ощущения распустившейся розы я поняла, что именно это произойдет с нами теперь.

Это была снова сирень, и я видела его, будто сделанного из сотен тысяч цветущих веток, качающихся пока очень плавно, обдавая меня головокружительным ароматом. Со мной уже был не тот эльфовый танцор, являющийся мне недосягаемой тенью пыльными киевскими ночами, не пляжная скотина, каждым своим шагом всколыхивающая во мне новую боль. Это было все совсем другое. Губы щекотал привкус сбывшейся мечты.

– Я там был… да, да, видел то же море, что и ты, то же небо, это было…

Его слова будто вытянули меня из сладкой пучины, и я наполнилась еще большим счастьем, когда сообразила, что он помнит .

– Львеночек… девочка моя… мы же не трахались там, ах… – Как он дышит! Как пляшут звезды! – Это были просто ласки, такой небольшой китайский массаж, ты ведь просила меня, ведь ты еще девочка…

Он творил там что-то невообразимое. Плавно, с кисельной нежностью, но и с хищной настойчивостью, с какой будет кобра заглатывать барахтающуюся жертву, он закинул мои ноги себе на плечи и, покусывая мочку уха, убирая рукой вездесущие волоски и травинку, продышал:

– Ты хочешь?

Он был почти там, кружился, скользил по самому краю.

Я изогнулась в его объятиях и подалась вперед:

– Да. Я очень хочу.

Я задыхаюсь.

Что-то блеснуло, я дернулась. Лотосы вытеснили сирень, и, тихо журча, струится этот горячий, паром исходящий шепот: «Львеночек… ах, львеночек… до чего же хорошо…» А рядом разгорается пунцовое пятно… там, где-то внутри. И тут, при входе. Каждый толчок имеет свою собственную картинку, влажным еще отпечатком падающую на монтажный стол моей памяти. Я напрягалась, ловя и сканируя каждое новое чувство, параллельным взором следя за сердцевиной этого горячего алого пятна. Волна подступала и отступала, стелилась, кружилась, улыбалась, а я каталась вместе с галькой, иногда ритма не было, и что-то начинало зарождаться, но было слишком смутным, чтобы выбрызнуть в воображение новую картинку. Я точно знала, что, когда он касается там, совсем глубоко, задевая что-то, раскаленные серебристые брызги разлетаются и потом сходятся кольцами по всему телу. Это момент, когда волна напарывается на пирс, разбивается о гальчатый пляж. Буря разрасталась, унося последний лотос, кружащийся в бурлящей пене. А сирень уже давно отцвела.

«О.. как хорошо… большое будущее, львеночек… как же тебе хорошо… как же тебе приятно…»

Я видела свои ощущения огромной поляной под пронзительно голубым небом. Это были розы… розы… и фаллические колонны, стоящие амфитеатром перед низким рыжим солнцем. Оно блестело среди этой ангельской лазури неким Образом, который потом превратился в огромный сияющий маятник, рассекающий небо. Большой, как луна в щелочке полуприкрытых век, в узкой полоске звездной реальности. Качается, выбивая снопы искр при каждом движении, искры летят, и мои руки рвут траву и роют землю, я пытаюсь расслабиться, но я лечу, и мускулы меня не слушаются. Это затяжное падение. Это летнее совокупление. Я и Гепард… к большему невозможно стремиться. Секс. Не эротика. Чистый, отфильтрованный секс.

«Как мне держать руки? Как мне двигаться?»

« Никак… просто расслабься, малыш…»

 

Я пришла в себя, сидя на помятом полотенце, захлебываясь отчаянным кашлем. Он стоял на коленях за моей спиной, крепко обняв, целуя там, где шея переходит в лицо.

– Я, кажется, только что кончила.

– Да что ты говоришь, я прямо не заметил! – Он помог мне встать, стал одевать меня, как ребенка, вычищать из волос хвойные иголки и сухую траву. И потом внезапно, откуда-то из-за плеча: – Стой. Давай еще раз. Я хочу еще.

Я что-то промямлила в ответ. С моим пошатнувшимся представлением о времени… меня могли уже искать. Мой Гепард.

– Давай! – И руки снова поползли под майку.

– Подожди, я на разведку сбегаю, скоро вернусь.

Я явилась к ним. Тут же наткнулась на импровизированный столик на кирпичах, и весь драгоценный арахис полетел в траву. Мне хотелось играть заблудшую ночную тень из бесцветных лавров и полосок индигового неба. Я села на скамеечку рядом с папашей, уверенная, что выгляжу вполне естественно. Я протянула руку к восстановленному столику и налила себе полную чашку оставшегося вермута. Выпила залпом, не различая вкуса. Потом, с чувством выполненного долга, заявила, что иду спать, и поплелась по темной тропинке, спустилась вниз к якорю и паукообразным воротам. Решила срезать путь и пошла напролом через кусты. Тут же заблудилась, но, тем не менее, ясно чувствовала его присутствие где-то совсем рядом и, двигаясь исключительно по зову сердца, в конце концов очутилась в довольно глубокой яме, по всем нюховым ориентирам призванной быть мусорной. Я заорала и через мгновение теплые гепардьи руки тыкались мне в лицо. Отец с сестрой стояли перед нашим крыльцом, достаточно пьяные, чтобы великодушно простить меня, но потом, после очередного бурного прощания с едва стоящей на ногах Мироськой, я услышала порывистое, горячее: «Признавайся, мерзавка, с кем была?»

– Я вот упала…

Он вытащил меня, отряхнул, я сказала смешное «привет». Быстро обнял меня, и мы стали целоваться.

– Вино пила? – прошептал он, улыбаясь сквозь сумерки. Руки быстро пробрались в штаны.

– Ага… пьяница я горькая…

– Хе-хе…

Козырек моей бейсболки смешно таранил его лоб, пока мы целовались. На мгновение оторвавшись от него, я стянула ее и с преувеличенным драматизмом швырнула в траву. Он сладко хохотнул и с небывалым энтузиазмом опрокинул меня наземь одним из своих гадюшных приемчиков.

– О-о-о-о, а ты, пока бегала, совсем высохла там… а-а-а-а… нет… конечно, нет…

Через бездну безвременья первое, что запомнилось, – это приятная тяжесть, идущая от ног вверх по всему телу. Он еще соблазнял меня: помню, как что-то настырное, мокрое и твердое маячило у меня перед лицом, но я нашла в себе силы встать и, властно натянув штаны, буркнуть, что «как-нибудь в другой раз».

Шатаясь, в сказочной эйфории, пошла сквозь тишину и глубокую ночь.

Когда я добрела до Домика, то их уже там не было. В ужасе, который, надеюсь, вам никогда не доводилось переживать, я, на грани инфаркта, заплетающимися шагами кое-как добралась до маячного дворика.

 

Tag Zweiundzwanzig (день двадцать второй)

Я проснулась с жестокой и омерзительной раной на спине. Знаете, как определить любительниц секса на природе?

В ванной все утро тешила себя очень сомнительными надеждами на сокрытие следов бурного вечерка, но, разглядев получше свой будто вспоротый позвоночник, пришла к выводу, что любые попытки окажутся малоэффективными, и единственным выходом остается такая себе легкая амнезия.

– Дорогие мои, мне так плохо… Я была так не права! Помнишь этот ваш вермут? Да? А я вчера выпила чашку и упала. Пока домой шла, решила срезать путь домой и там, на булыжниках, поскользнулась… простите меня… я больше никогда не буду так!

По причине не совсем интеллигентного похмелья родитель оставил меня в покое, впредь поклявшись никогда никуда не брать и не отпускать.

Мироська, правда, повиснув на руке, все требовала объяснений вчерашнему вечеру, которые я упорно не давала аж до послеобеда, когда змеючка, видать, краем уха зацепила нашу с Альхеном беседу:

– Ну, как ты, малыш? Нормально все? Помылась?

У меня появилось странное щекочущее чувство, что он фальшивит.

– А я, когда домой пришел, Господи, довольный такой, и весь чесался! Хо-хо-хо, но знаешь, это был класс! А, да, собственно, забыл у тебя спросить: тебе понравилось?

– Да, – глухо сказала я, – у меня все волосы в репейнике были.

– Во-во! А полотенце? – Манерное гримасничанье и новые интонации. – Я все утро занимался тем, что вычищал его от этих «ежиков»!

– То-то тебя утром не было… Да и на «генералке» тоже пусто…

– А я там и не появлялся, меня по дороге Виктор перехватил. Так мы вместе в Ялту плавали на катере, тапки ему новые покупать.

Мне померещился отцовский призрак, и я, ничего не сказав, пошла прочь от этого фальшивенького похохатывания, от этого монстра, с тихим ужасом глядящего на мою израненную спину. Я шла к последнему пляжу и больше не оборачивалась.

Мироська подловила меня в самый уязвимый момент полного душевного опустошения, и я выложила ей все, ничего толком не ощущая.

– Странно, – сказала она, – ты же ведь еще совсем ребенок. Ему должно быть с тобой неинтересно…

На моих темно-зеленых, военного вида штанах с панковскими заклепками появилось мечтательное кровавое пятнышко. Клякса моего растопленного детства. Остается еще добавить, что вечером его там не было. Чего и следовало ожидать.

 

Tag Dreiundzwanzig (день двадцать третий)

У меня был замечательный ритуал. Утренняя прогулка, когда я могла воспользоваться новшеством в папашином воспитании (бывало и такое), дарующем теперь возможность насладиться полноценным одиночеством в туманной свежести безконвойного маршрута по пустынным, совершенно безгепардовым пляжам. В это время (с 8:00 до 9:30) все санаторские массы занимались завтраком, и мы таким образом имели в своем распоряжении совершенно безлюдную и долгую (почти 1,5-километровую) полосу изогнутых дугой пляжей санаториев «Днепр», «Украина», «Ясная Поляна» и «Марат». Гепард практически никогда не приходил раньше 10:00 (хотя бывали сладостные исключения).

А мы, спустившись, как правило, к 8:00, воевали минут пять, потом папаша брал свою надувную подушку и шел на самый длинный пирс, где уже золотели лучики нежного утреннего солнышка, пока галька и бетон оставались в сырой холодной тени. Я, расстилая свой матрас, нюхала эту тень, и запахи ночи щекотали что-то особо восприимчивое, нервное, распаленное, и смутная злоба поднималась во мне, колко растекаясь по рукам и бедрам.

Я брала плеер, надевала наушники и, дойдя сперва до «соборика», поглядев в это лазоревое свежее небо и на море под ним, очень медленно шла в обратном направлении, от одного тупика к другому, где белело вовсю залитое солнцем здание канатной дороги и весело урчал мотор на лодочной станции. Было лето. Была Имрая. И была я. Одна. Боже, сколь многим я обязана этим замечательным спокойным и молчаливым минутам полного соития с мечтой. Какой шквал ослепительных чувств обрушивался на меня, когда я, бывало, стоя под глухой бетонной стеной с надписью «ЗАПРЕЩЕНО!», ловила чутким сканером обострившегося зрения темную и хищную фигуру с зеленым рюкзаком, бодро шествующую от лифта по залитому солнцем пляжу.

На пути обратно меня встречали новые лица. Была похабного вида девица с невозможным слоем косметики на довольно нестандартном лице. Я прозвала ее «соперница».

Была бегунья – безликая черноволосая дива из Киева (как сообщил Макс), легким, парящим бегом которой восхищался не один папаша. К ней я относилась тоже с элементами прохлады (мягко говоря). Она тормозила у Ворот Энди (между «Украиной» и «Ясной Поляной») и, пококетничав с ублюдком, бежала дальше. А потом наступала моя очередь («Девушка, куда идете? Вход по пропускам! Ах, нет пропуска, ну тогда приземляйся сюда, поговорим!»), и мы болтали порой по сорок минут. Время от времени в наших беседах вырисовывались весьма сексуальные очертания, но углубиться в основы моего женского становления волнующим расследованием «было или не было» он чего-то не решался. В мифах о наших действующих и недействующих связях мы обходились неясной формулировкой «один мой друг», «одна моя подруга».

Сегодня Альхен пришел, когда я плелась со своей прогулки, по всей видимости слушая свою любимую Шадэ или «Энигму». Из-за плохого настроения, под прикрытием очков и наушников, решила изобразить, что не замечаю его. Потом, когда мы поравнялись, я все-таки сделала вялый знак рукой. Он ответил примерно тем же и безнаказанно пошел в сторону «соборика». Я также безнаказанно поплелась следом. – Пап, понимаешь, я вот там сидела… Тут приперся ЭТОТ, стал что-то варнякать… Так мне вот, прыгать пришлось. Вот.

В конце тента кто-то из нас все-таки решил выдавить сухенькое «привет» и получить рикошетом такую же черствую копию.

– Как дела? – спросил Гепард, готовясь к своей утренней разминке.

– Нормально. А ты как?

– Как? Это ты у меня спрашиваешь? – С непонятным раздражением: – Ха! А как, по-твоему, может быть? У меня, к твоему сведению, плохо не бывает.

– А я с позавчера ничего не курила.

– Ах, как замечательно ! – На выдохе и очень громко, деревянный меч ловко закрутился в воздухе. – Потому что моя жена… – (Что он сказал?) – …выкуривает по две пачки в день. И кашель в моей квартире раздается каждые пятнадцать секунд. – (Злобно.)

– А чего же ты на нее никак не повлияешь?

– А с какой стати я буду на нее влиять? – Еще злее: – Пусть на нее влияет ее муж. Мы, знаешь ли, развелись.

Он говорил, будто плевался, и с каждым словом наэлектризованное раздражение задевало меня все сильнее. Я правда не могла понять, к кому оно относится: к его экс-жене, ко мне лично или ко всему женскому племени.

– А… я, кажись, помню. У тебя их две было? Баба такая страшная и жутко умная… Она, да?

– М-да, – опустил меч, голос был по-прежнему недоброжелательным. – Все мои жены одна страшнее другой.

– Я, если честно, никогда не думала, что такой тип, как ты, может еще и жену иметь.

Он, пожав плечами, гадко повернул ко мне свою гепардовую спину и, играя хищными лоснящимися изгибами, якобы готовился к своим йоговским упражнениям. Мы стояли посреди безлюдной солнечной набережной совсем одни, и что-то жаркое, приторное, исконно имрайское было готово разорваться между нами.

– Моя психология несколько отличается от твоей. Представления о жизни… – сказал он, стоя спиной ко мне.

– Мои представления о тебе тоже, да?

– Мы развелись. Она была тоже другая, точнее – как все. Пыталась яростно противостоять всем моим… но я ей сказал, так прямо и говорил всегда: «Засунь свой язычок себе в попку».

– Гы… ты очень свободолюбивый Гепард.

– Хм, конечно. Свобода во всем. От всего. Привязанность – это для недалеких мазохистов.

– Вроде меня, да?

– Кто знает… Во всяком случае, в следующем году я уже сюда не приеду. – (Как? Это разорвалось, и, глядя в безнадежный тупик, я поняла, что стою, будто облитая ледяной водой. Имрая начала таять.) – …Или, если приеду еще, то ненадолго и в самый последний раз. Места, как и чувства, изнашиваются. Нет той первичной пылкости, яркости, а я хочу, чтоб это чувство было всегда во мне. Значит, остаются только воспоминания. – (Все, что вы мне оставляете… вы оба, Альхен и Имрая.) – …В августе приедет Генка на машине, мы объедем весь Крым.

Я тут же представила эту счастливую парочку. Сволочь.

– …и в следующем году я отправлюсь куда-нибудь на Тараханкут или Сарыч. – Широкий жест в сторону Ай-Петри. – Или туда. – Жест еще шире (мои мысли отчаянней) на море за мысом. – В Гурзуф, к Аю-Дагу. Хотя там все слишком зализанно.

– Нет, нет, что ты. Когда я там была, то такие места находила… – (Слабая надежда вновь задребезжала, как пламя незадутой свечи.)

– Верю. – Он встал на руки, вниз головой, показывая, что разговор окончен.

Со слезами на глазах я отправилась на руины первого пирса, и прогулка по этому ржавому скелету напомнила мне о скелетообразности всей моей Имрайской жизни. Внизу мерцало море и, переливаясь в золотистых разводах, идиллически голубела каменистая мель. Оступись – и я вряд ли побегу навстречу новым испытаниям с незагипсованной конечностью. Если вообще еще побегу.

Самоубийство?

Глупо. Крайне глупо. Выход из игры и потеря не только Имраи, но и жизни, несмотря на их идеальное дополнение друг другу, все-таки не самое желательное решение очередного разочарования, так щедро подаренного этой лысой тварью.

Остановилась. Ни разу не дрогнув, таки дошла до конца крошащейся бетонной балки и спокойно села, свесив ноги. Правильно, на что мне эта пляжная скотина, когда есть прекрасный, воздушный и всегда добрый призрак, идущий исключительно за зрачками моих глаз.

Увидев папашину грозную тень, продолжила сидеть. Еще одна беда. Всегда, стоит мне только задержаться хоть на полминуты – он тут как тут. Или вообще задерживаться не надо – он и так может в любой момент свалиться на голову, помяв все мои ладно выстроенные мыслишки.

– Эй, твой папа идет, – заговорило чудище.

– Вижу.

– Так вот, он сюда идет!

– Да знаю я, твою мать, чего ты так переживаешь?

Он аж захлебнулся, нарушив идеальную фигуру японского самурая:

– Я переживаю?! Да ну, ты чего! Я же за тебя, дурочка, переживаю. Не за себя, а за тебя, понимаешь?

Я вздохнула и, посидев еще чуток, подчинилась бородатому зову судьбы и, спрыгнув на холодный бетон, пошла по мокрой гальке первого пляжа, не желая, не в силах сказать ему что-то еще, не в состоянии даже посмотреть. Несчастной я себя не чувствовала – глубина депрессии искоренила во мне какие-либо поверхностные переживания вообще, и даже жалость к себе, так свойственная мне, занимала в душе место отнюдь не самое верхнее.

– Ах, какая честная дочь… – донеслось до меня сверху.

– Иди на х…! – внятно и злобно гаркнула я, наглядно дополняя сказанное характерным жестом.

Над головой скептически крякнуло, и я поспешила ускорить шаг. Папашина шапка грозно маячила за лестницей.

Siesta Узнав, что я не просто покинула маячный дворик, а еще и имела наглость попереться на саму «Ласточку», стал орать, что как это так, что я вообще значу для Цехоцких, какое право я имею жрать дармовое мороженое и ездить в их машине (про соленые орешки я благоразумно промолчала).

Посвящена походу с Зинулькой на «генералку». Мы не купались и, кроме матросов, красящих ржавые перила, никого не видели и не слышали. Если память мне не изменяет, то именно третьего июля мы решили наведаться на «Ласточку», где работала ее мама. И, наевшись до отвала мороженого, были за пару минут доставлены домой на красном «фольксвагене» к самому Маяку, где нас уже поджидал гневно постукивающий ногой papan, и, пока я вылезала из душного салона, мне казалось, что я рассыплюсь под его испепеляющим взглядом.

Nach Mittag Меня глодали не просто волки депрессии, а еще и угрызения совести. Меня осенило, что главный виновник не папаша, вечно меня никуда не пускающий, а я сама, а он просто очень болен. Ему так плохо, как мне, идиотке, и не снилось, и сколько дополнительных мучений создает мудрая гуманная Адора! Закончились раздумья достаточно прозаично – я почти по-киевски рыдала горько и взахлеб почти четверть часа, пока совсем не заблудилась в мыслях и не потеряла ту игольчатую связь с больной темой (водянистый образ) и изначальным смыслом самих слез. Просто так, без повода, я могу плакать, когда война либо проиграна, либо выиграна, а делать все равно нечего. А у меня еще двадцать три дня впереди! Ровно половина того, что прошло.

Мы спустились на пляж с Мирославой и моей племянницей втроем, оставив приболевшего отца дома. Я незаметно напрягалась, силясь сбить в одну кучу все свои жиденькие кисленькие облачка, и пыталась воспрять духом. Шла по ступенькам, загадывая, если последняя будет четной – то папаша придет, нечетной – не придет. Но через час после нашего появления он возник, будто из воздуха, своим появлением практически ничего не меняя. Так как гепардность в этот день выдалась уж больно пассивной, и оба мы пребывали в смутной злобе друг на друга. Но тут из поднебесья возник папаша. И, смешав море с мокрых волос со слезами на лице, я жестом подлого баловня-карапуза молча ткнула кривым пальцем в эти две спины. И позже, сидя на тех же перилах, уже с соленой улыбкой на потрескавшихся губах, смотрела на удаляющихся папашу с Мироськой – вопиющего и внимающую, злобного, властного и запрещающего и слишком робкую, слишком неопытную для самозащиты. Ей в тот раз досталось так, как доставалось, порой, и мне, по полной программе. Возможно, даже чуть больше, поскольку то, что было для меня делом привычным и обыденным, для нее оказалось грубым и неожиданным. Я улыбалась, забыв про Гепарда, нежащегося на солнце в паре метров от меня, про пляжи, про ласковую голубизну пронзительного неба. Но нанесенная боль и не думала проходить, и всеми позвонками я чувствовала приближение тяжелых времен.

А потом, будто из глухого колодца, увидела: That One и моя сестра. Спины. Это был шок. Это было потрясение, это была изощренная жестокость, из всех жестокостей, ко мне применимых. Это была боль – пятнистая, глухая, как шершавый бетон под моими ногами, острая в своем резонансе, полнолунная, знойная имрайская боль. Я стояла, и меня трясло, как осиновый лист, меня кто-то учтиво спросил, не плохо ли мне. Нет! Нет…

Я будто из стеклянной колбы, наполненной формалином, смотрела на искаженный, безмолвный и недоступный мир, на эти две фигуры, пронзительно счастливые. Это безжалостное счастье, струящееся из-под их уверенных, неспешных шагов ранило больше всего. Господи, как же счастливы они… моменты начинания. И меня сжало воспоминание – вот так, два года назад, возможно, в этот же день и час, на ее месте шла и я. Маленькая, рыженькая, в розовом сарафане и тоже счастливая, и тоже свободная, без ига безответной любви поперек всех жизненных свобод.

Мои щеки заливали слезы. Люди смотрели и отворачивались. Я держалась за красные перила и на фоне расплавленного неба, и моря, и гальки я видела мутные пятна двух фигур и эти – лицо-спина, лицо-спина… пирамидально идущие в белесую даль небытия.

Это была уже не ревность и не обида. И как же я не хотела признавать ни одного из этих очевидных чувств. Я отчаянно закрыла глаза на саму себя; я растворилась в колышущемся потоке этих человеческих лиц, этих дымчатых пятен моря, и пляжей, и акварельной Имраи. Я стояла и чувствовала каждый атом этой ауры новых начинаний, окружающей два удаляющихся тела. Я чувствовала, видела, понимала. Все, кроме себя.

Abend Когда стало совсем темно, а плакать не было уже сил – от собственных рыданий становилось попросту тошно – я пошла плавать в ночной прохладной воде, в этих золотисто-эбеновых переливах. Стало спокойно, и лишь холодно сжималось там, внутри, содрогаясь и пугаясь своей готовности и своего щемящего одиночества. Тут, при таком сказочном раскладе, на перекрестке всех возможных только свобод – я никак не должна быть одна…

Я немного успокоилась, но расслабиться не удавалось просто физически. Сестрица вела себя жутко подозрительно, и со всей природной бдительностью младшенького тирана-стукача я замечала каждое фальшивое движение, каждую интонацию и слово, несвойственные ей. Я будто видела ее насквозь, и эта грозная, угрюмая в свой целомудренности дева напоминала теперь веселую школьницу перед первым свиданием. Я замечала то, что никоим образом не должна была замечать, хотя бы для сохранности собственных нервов.

Краем уха, проходя мимо НИХ еще на пляже и демонстративно глядя в другую сторону, тем самым позволяя себе услышать еще лучше: это трепетное, приглушенное, ласковое, а мне убийственно противное: «Нет, нет, ребенок не проблема… рано спать… где-то часиков в десять…». Я беззвучно заскулила от своей уничтожающей беспомощности, от своей слабости и несвободы, которая как нельзя ярче проявляла себя именно сейчас. Зажмурившись, я пошла дальше за папашей, шаркая вьетнамками, волоча почти по земле свой кулек с полотенцем и матрасом. А что еще мне оставалось делать?

Весь вечер она была натянутой, как струна, и напоминала скрипку. Обычно спасительно болтливая, смело шагающая между мною и отцом, по дороге домой она не проронила ни слова. Да, скрипка – ощущение, что будто ее коснешься, и она запоет. А вот кто будет скрипеть – так это я. Я не могла поймать ее взгляд, она отводила глаза, оставляя горячие царапины на и без того израненном сознании. Я находилась на грани нервного срыва. Папаша чувствовал себя неважно и больше внимания обращал сейчас на себя, чем на нас, и будь я сейчас одна, шанса лучше не найти…

Отцу, короче, сказала, что идет на прогулку. Я и она. И еще Зинка. Договорились, что зайдем за ней после ужина. Mamma mia! Она была в шикарном вечернем наряде, в великолепных туфлях, которые я бы угробила в первые три шага по крымским горам. От нее пахло, как от сада цветущей сирени – много, дорого, дурманяще. И, обгоняя нас, в застывшем вечернем воздухе этот восхитительный аромат щекотал все фибры моей безнадежно больной души. Она распустила волосы, и они отливали золотом, шикарными мягкими прядями растекались по гладким полуобнаженным плечам. Дворовые бабки-сплетницы замерли на своих лавочках и, пораскрывав рты, ошарашенно смотрели ей в след (как никогда, ни разу, не смотрели на меня).

Когда дошли до паукообразных ворот и перевернутого якоря, она сказала, нет, приказала, почти как папаша, поворачивать в «Жемчужину» и гулять без нее. А папаше ни слова.

Не признавшись, она помчалась к нему . А я, отослав Зинку куда подальше и рискуя убиться об острые камни, спустилась в какое-то травянистое ущелье за Капитанским Мостиком. И до появления первых звезд, под тихий говор моря, выложила вместе со слезами этой неблагосклонной Имрае все, что я чувствую и думаю, и как это подло, и как лживо, и как… как… как…

 

Tag Vierundzwanzig (день двадцать четвертый)

Утром мы говорили о ней с отцом.

Сидя на своем диване и поддерживая у горла белую простыню, я, с открытостью непорочной и наивной младшей сестры, со всеми чувствами, какие должны быть присущи настоящей профессорской дочери, рассказала ему все про спины, про пляжи, про обрывки слов и «как это было на самом деле». Про вечер я молчала, по-гурмански выжидая более подходящего момента. Оттягивать удовольствие – это высшее благо для моей подлой души. Потом, за завтраком, делая каменное и одновременно очень выразительное лицо, которое позволяло проникаться всем драматизмом моего перепуганного недоумения, я сказала, что есть еще что-то.

Мы даже пропустили восьмичасовую перепалку. Родитель и резко похорошевшая младшенькая в состоянии глубокого шока пытались анализировать сумбур действий одурманенной и замужней старшей. Как так?

Вот именно (хе-хе), как же так, а, папа? Ведь мы с тобой теперь единая сила против нее , а не вы с ней против меня . Во дела, а?! Ну, ничего. В тебе, сестренка, слишком много порядочности, и даже если этот лысый павиан тебя уже трахнул, то мозги твои все равно так просто не изменятся, и, следовательно, я устрою тебе оппозицию, куда более мощную, чем та, что могла бы устроить мне ты, окажись об руку с папашей. А теперь держись и разреши пожелать тебе удачи…

– Папа, ты знаешь, – со всем своим мастерством запиликала я детским голоском, ласково и ладно, как в моменты, когда идет переменка между нашими ссорами и ругаться не о чем, – вчера было что-то странное. Не знаю, имею ли право говорить, но Мирослава… вела себя странно… необычно… ты следишь за моими мыслями? Да, несомненно, то, что я сейчас сделаю, – предательство с моей стороны, да еще какое! Это подло и не по-братски, но я обязана, я вынуждена форс-мажорностью обстоятельств, всей опасностью угрозы, нависшей над всеми нами, я должна сказать тебе это… – Я напряженно сглотнула: – Вчера она не была с нами .

Мы шли дальше, поравнявшись с Капитанским Мостиком и деревом, где тогда, 4 дня назад стоял этот стервец. Пахло ночью.

– С чего ты взяла?

– Ты не понял… вчера даже идиоту было ясно, что с ней что-то не то. Что она что-то задумывает.

– Я это заметил. Так она?..

– Да . Да, она оделась, как на бал, надушилась так, что…

– Короче.

– Если бы все было легально, то она бы не шугалась так. Мы просто дошли до «днепровской» столовки, побродили по парку. Она была какой-то отрешенной, что ли, и потом чего-то не захотела идти через ворота, а решила обойти вокруг, мимо шестого корпуса. Я чувствовала что-то fishy, ну, ты понимаешь, что-то не то. И потом она как-то встрепенулась, как-то… она сказала какой-то бред, что-то бессмысленное, понимаешь, и потом… и потом… как рванет на Мостик !

Воцарилась пауза. Мы спускались на пляж. Узкие пролеты позволяли двигаться только друг за другом, и я не видела его лица.

– Это был он . Он, я уверена, я слышала его голос. Боже мой… какой кошмар, я же боюсь его… когда эта мразь оставит нас в покое?! Я же просто боюсь теперь…

– Shut up, – буркнул папаша. – Ну что ж, я так и думал. Хотя все равно вышло неожиданно.

В это утро на меня никто не орал, а обида, нанесенная вечор, постепенно растворялась в садистском смаковании грядущего воспитательного процесса. Особенно обрадовал Гепард, как ни в чем не бывало явившийся в половине десятого (удивительно свеженький после вчерашнего). И бодрящее зрелище папашиной и Мироськиной спин, медленно удаляющихся к «соборику».

Я меланхолически поплавала, пнем свалившись с пирса, в смешной пародии на настоящий прыжок, который, как и многое в этой жизни, был мне неподвластен.

Мое удовлетворенное загорание прервал мышиный кулачок сестры.

– Выключи! – адресовалось плееру.

Я вяло нажала на «стоп», сняла один наушник, потом второй, потом очки, потом села, потянувшись, вытерла лицо, зевнула и только потом сонно обратила свое тусклое лицо к сестре. Она была раздражена и растрепана.

– Это ты родителю рассказала? – грубо начала она без всяких приветствий.

Я протерла глаза еще раз:

– А?

– Ты… ты… мне отец сейчас устроил скандал! Скандал! Это ты, маленькая сучка… Я же просила тебя!

Я изумленно моргнула, потом моргнула еще раз:

– А?

– Значит, это Зинка… Вы обе… маленькие сучки. Мне Саша говорил…

– Ах, Саша. Ну и как, как там вчера, чем вы занимались? О чем говорили? Его папа, кажется, не очень любит?

– Саша… А что, собственно? Я вчера, к твоему сведению, ходила к своим друзьям, в «Днепр». Они недавно приехали, очень хорошие друзья, мы ходили в барчик.

– Куда?

– В бар в «Днепр». Поболтали. Они приехали с мальчиком, он очень болен, поэтому на пляж они пока не ходят.

– А Саша?

– А Саша… Саша очень интересный человек, да, несомненно… Такой широкий круг интересов.

– Вы что, все вместе в барчик ходили?

– Нет, я только забежала на пляж, он мне показал несколько упражнений. И все.

– Да ну! В вечернем платье и на двенадцатисантиметровых каблуках это выглядело, наверное, очень экзотично!

Она зло посмотрела мне в глаза.

– Вякнешь хоть что-то папаше… Не дай бог, понесет тебя…

Я хмыкнула и, захватив плеер, пошла наверх. Там меня явно поджидал Гепард. Я все еще не отошла от прошлой ночи, и при виде этих подлых глаз жутковатые и горькие воспоминания заструились, возвращая скверное настроение.

– А, привет, обезьяна. Ну, как, трахнул мою сестру? В кайф было, а?

Он лунно (как умеет) улыбнулся и ловко схватил меня за руку.

– Мы вообще как договаривались? – шепнул он, щекоча дыханием высохшие локоны у висков. – Помнишь, как мы договаривались? Что «нет теперь у твоего папы больше забот, кроме как тебя блюсти»? Так теперь, я думаю, ты можешь однозначно сказать, как там обстоят дела с «генералкой»?

Я, остолбенев, просто стояла, осторожно вынув себя из этой лапы, напряженно думая над смыслом произнесенного.

– Я… я… готова…

– Намек понял. С часу до трех, ага?

– Ага.

Он слился с гепардовыми тенями джунглевого тента, оставляя меня в водовороте противоречивых чувств.

Siesta Потом пошла к Мироське. При заходе домой релаксирующим тираном было сообщено, что по случаю небывалой жары сиеста продлевается еще на один час. С сестрой мы не замедлили пойти обратно вниз. Там я представляла собой такую же ценность, как, скажем, лежак, хоть и имрайский, хоть даже с красным альхеновым полотенцем, на котором сейчас все равно никто не сидел.

Меня заставили съесть салат, много супа, две куриных ляжки с обильным гарниром. Отцу было плохо и без того, но после подобного чревоугодия он удалился на заветную релаксацию в 12:55, оставив мне гору немытой посуды и драгоценную свободу (в соседней комнате у видика), а остаткам моего «второго» – место в отзывчивой пустоте мусорного ведра. Я убедила Мироську, что ей вовсе не обязательно идти со мной туда, куда я иду. Нахмурившись, она все-таки отпустила меня – благоухающую и вымытую, в белом сарафане и с безумным взглядом. Кроха нехотя догадывалась, куда я намыливаюсь.

Я скакала по каменистым тропам, неслась как ураган: в низкой траве, в высокой траве, мимо этих миниатюрных уютных закуточков Имрайской жизни.

Кипарис. Бочка. Много высокой желтой травы и пронзительно голубого цикория. Песок из покрошенных ракушек и охристые камешки. Кусок моря и свежий ветер. Полуденный зной. Шпагат с бельем между кипарисом и крошащейся, выкрашенной известью стеной. И когда-нибудь настанет день, когда это все перестанет быть моим. Когда-нибудь я увижу это все в последний раз так, как каждый человек видит последнее в своей жизни солнце.

– К черту! – прошипела я вслух и остановилась перед тенистым забором, который грустно серел на голом бесцветном камне.

Там, внизу, был обрыв. Имрая. Вот тут, на этих тихих безлюдных скалах, в знойную сиесту, где звон тишины и далекое вкрадчивое поплескивание волн говорят об апогее счастья человеческой жизни. Они не понимают этого. Никто никогда не поймет. Эти желто-бурые камни внизу, эти мягкие леденцовые волны и мерное покачивание пушистых водорослей, этот рай – я больше никуда не хочу! И придет день, когда наступит мое последнее утро. Сначала тут, а потом во всей замкнутости мира. А что будет потом – никто не знает.

Мне ничего не стоило переступить с маячной территории на «жемчужинскую», повиснув над бездной, обуздать свою инерцию и даже не испугаться.

Тяжело дыша, сжав шершавые перила, я смотрела вниз.

Море. Солнце. Солнце на море. Имрая. Пара раздетых по пояс солдат, мажущих краской чужие, уже не генеральские лестничные перила. Уютная дикость устранилась. И тишина.

Развернувшись, я глянула на бездушное небо и так же бездушно легко побежала обратно. По густому ковру иголок, сквозь эти ароматы, смешавшиеся в неподвижном воздухе с тетьгалиными турецкими духами на моем теле. Слепо продираясь сквозь приветливую зелень, спотыкаясь об охристые камни, я добежала до Маяка, практически без отдышки. Сорвала с балкона купальник и скрытыми тропами (моими), вдоль обрыва, помчалась на пляж.

Все лилось, будто звучала одна непрерывная нота, и она не изменила свой напряженный тембр, когда я увидела в снопе солнечных лучей Веру, Альхена и еще кого-то. И лицо Веры, обращенное ко мне, хотя я бежала еще далеко от них, и ее палец, сперва коснувшийся плеча Альхена, а потом метящий в меня.

Не останавливаясь, я скинула сарафан, сжала его под мышкой, стянула шлепанцы, швырнула это все на гальку у воды и, разогнавшись по раскаленному пирсу первый раз в жизни, толком не осознавая, что делаю, – сиганула головой вперед, с шумом рассекая это непоколебимое гладкое море. Так я научилась прыгать вниз головой.

И наступила тишь. Я исступленно струилась под теплой водой, потом резко вынырнула и чуть не захлебнулась: там, на пирсе, прямо надо мной был он. Сидел на корточках, склонив свое приветливое лицо, как над аквариумом.

– О, какие люди? А что ты тут делаешь? – Вода отобрала голос, я нырнула. – …Облом капитальный. Я едва отделался. – Он легко вытянул меня на пирс и теплой рукой смахнул пару искрящихся капель с моего конопатого носа. – Я там был.

– Да ну?! Знаешь, а я тоже! – засмеялась невеселым смехом.

– Я Вере уже рассказал. Бред. И очень жаль. Бери свои шмотки, идем к нам.

Я агрессивно выдернула локоть из его руки:

– Ну и?..

– Ну и сижу, жду тебя. Тут какая-то баба, знаешь, из породы необтраханных стерв, как поднимет визг. Пляж-то для высокопоставленных особ, а на мне, как ты понимаешь, – лунно улыбнувшись, он красноречиво провел рукой по соответствующему месту, – ничего не было.

– Ах, даже так…

– Поорала она, поорала и…

– Ты ее трахнул.

– Не-ет. Она помчалась восвояси. Мало ли… Ну, я сижу, загораю. Хорошо. Настроение – во! – Смуглый указательный палец метит в небо.

– И у меня тоже «во», только было … – буркнула я, вытираясь его красным полотенцем, на котором будто еще виднелись два красноречивых темных пятна.

– Да ну… хватит дуться. Все было бы в кайф, если бы не потревожили меня два козла. В военных ботинках, в форме – все как надо. Спрашивают, чего я там делаю. Я им говорю: «Свидание девушке назначил, жду вот». А они мне: «Так сейчас же жара такая!»

– А ты без плавок?

– Разумеется, ха-ха. Я им ответил, что если сильно хочется, то еще и не в такую жару можно!

– И ты перестал быть врагом народа?

– Да. Они попросили, чтобы я им пистолеты посторожил, а сами пошли купаться.

«Я тебе не верю», – угрюмо подумала я и села рядом с Верой пить кофе с амаретто.

Abend В ванной я смотрела на себя в зеркало. У меня было все. Так много, что нужно было отдать хоть одну сотую, поделиться с кем-то, чтоб избавиться от переизбытка. Самоотравление началось, и, зачахнув, я опустилась на пол и сидела там, пока не затряслась от холода.

Вечер был хуже всего. Я ходила и беззвучно, безнадежно рыдала. Немая слезами, с опущенной головой, с очерненным настоящим, с отчаянными мыслями о скором отъезде, о бездарно прожитых последних днях. Она счастлива. Она идет в «Днепр», к семейству с больным мальчиком. Она в очаровательном комплекте парадно-выходного типа и натертая благоухающей всячиной покидает нас, безумным взглядом оценивая расстояние между вечерним маячным двориком и готовым зажечься окном в одном из наальхенизированных домов (тот, на горе, где раньше была аптека, торцевое окно на последнем этаже, второе от моря…). Я осталась дома, попав в параллельную струю отцовской немилости (хоть ты не донимай), и была посажена под домашний арест с правом просмотра видеофильмов до прихода Цехоцких. Пока отец был в ванной, а Зинка куда-то упорхнула (мне б твою свободу!), я тихонько сидела на пороге сумеречного, ловящего маячный луч балкона, и горячо, но тихо рыдала, многослезно и от души.

 

Tag Funfundzwanzig (день двадцать пятый)

День начался с дикого, даже мне противного скандала. Это была истерика с отсутствием четких границ, где мы с отцом, наконец, смогли вывести в пространство все накопившееся за последние два тяжелых дня. Мы ехали в Ялту. Бессовестная Мироська еще раньше (когда поганка успела и это?) заявила отцу, что наотрез отказывается куда-либо ехать, все продукты у нее есть и нового ничего ей не надо. Значит, в машине есть место, которое тут же заполнили мною. Несмотря на все препирательства со стороны жертвы, отцовская воля была нерушима. Как всегда. Имрая цвела, она грела, она манила… а я просто отдавала ее, я уничтожала и себя, и ее, и время. Этот божественный мираж шатался, и я терялась в осколках. Я чувствовала себя проигравшей окончательно.

Еще до отъезда (до 11:00) успели заглянуть на пляж. Там меня порадовал Альхен, так чутко заметивший мою кислость, ограждая тем самым меня и окружающих от очередной истерики, к которой я серьезно готовилась на своем пирсе. Я ему с чувством сказала: «Отвали, у меня все плохо». И он, чудо, кажется, понял именно так, как мне того хотелось, и, участливо кивнув, погладил обгоревшее плечо.

Потом… после трехсекундного обмолвления словечками с чудовищем, после лифта и моего напряженного молчания Мироська взяла меня за руку, и мы чуть-чуть отошли от отца с Манькой.

– Выключи. – Я покорно сняла наушники. – Я не хочу, чтобы ко мне сегодня приходил папа. Понимаешь?

– Нет проблем, – не желая выдать новой боли, хмыкнула я, нащупывая кнопку «play». – Нет проблем…

И их действительно не было.

Как и видимой границы моей чернильной тоски.

В пыльной, многолюдной Ялте мы проторчали целый день. На помидорно-красном «фольксвагене» мы объехали все, что только можно, купили запасов на месяц вперед. Руки отваливались, батарейки в плеере сели, у меня порвался кулек, и банка с только что купленной сметаной, глухо цокнув, упала отцу под ноги… Да что тут рассказывать…

Nacht Аие-е-е-е…

За всю долгую, мучительную ночь я так и не смогла заснуть. До трех ночи, глядя в сладенькую фальшь жизнерадостной голубизны оптимистических, солнечных пальмовых фильмов, я была одолеваема новым тревожным чувством. Что-то возмущенно теребилось внутри меня, и было множество моментов, когда, преследуя взглядом скачку изумрудного маячного луча по углам темной комнаты, мне будто чудилось что-то, что я тут сижу – жутко противоестественно, что я обязана быть вовсе не тут, и время, ах, времечко идет… И жмурилась, и с тоской смотрела дальше на мерцающий экран с носами белых лайнеров, и луч, и опять это чувство…

В 3 часа ночи и 10 минут, деловито зашебуршала, мягко ухнув, машина Цехоцких, кто-то прытко выпрыгнул; кто-то, позвякивая ключами, двинулся за балкон, к крыльцу, и я поспешила вырубить белые ступени сказочной лестницы с пальмами по оба конца. И когда я уже растягивалась под своей простыней, Цехоцкие были дома, говорил мне что-то красный глаз зарядного устройства на белесом пятне холодильника… что-то… что-то… а я не засыпала.

Думала обо всем. За эту бессонную ночь вспомнила всю свою жизнь.

Зажмурилась, расслабилась, забыла про сверчков и ночной перешорох травы за распахнутым окном. Раз сон не приходит, я решила пройти по одной из его параллелей. Я сама толком не знаю все нюансы этого рода медитации, но принцип заключается в том, что ты переносишься полностью в другое место, растворяешься в чужом организме.

Я была будто с энергетическим образом Мирославы. Вот она – огромная, как бесконечность, но собранная в один удобный файл. Картинка что надо – когда я вижу то, чего на самом деле нет. Но вот она. Она этим днем. Она… она! Появилось изображение. Боже, с какой же четкостью я видела лунный имрайский полумрак, открытое окно, кружевной тюль, тень тюля на гладкой стене. Подоконник. Призрачные округлые образы, сглаженные бархатной темнотой. Открытый настежь балкон. Я чувствовала воздух. Пахло медом. Я видела зеркало – советское трехстворчатое трюмо. В зеркале шесть лиц, три огнистых ночи. Кровать в углу, между балконом и окном. На кровати… картинка вянет, мутнеет. Слиток белого золота падает на мраморный пол. Она кричит, а я всецело перехожу в ее ощущения, знойный золотой туман, как горячая пряная пыль. Сумбур. Ощущения знакомые, но не мои. Все мы неповторимые в своем роде, и ощущения у всех тоже уникальные. Она шепчет в приторных муках (я – стекло между солнцем и партой, я остаюсь непричастной, я не нагреваюсь, мне не перепадает).

Я так ясно слышала этот шепот альхенских губ, и особый шумок ветерка, и шорох ночи, и отдаленные отголоски сверчкового хора, и звездную тишину райского места за окном. Я так ясно узнавала этот голос… Голос был уже не плодом моего воображения, и балкон, и зеркало, и лоск альхенового плеча, и шумный вздох, и все… все…

Я так и лежала, прислушиваясь к наступлению утра, как тонким звоном собирается роса, и гаснет Маяк, и небо делается персиково-оранжевым, и тишина. Ночь при алом небе. Все еще спят, а я кружу в своих забвенческих мирах. Мам-ба. Мам-ба. Селена Мамба.

 

Tag Sechtsudzwanzig (день двадцать шестой)

Про этот день в дневнике (как я его люблю!) написано мало и неудобочитаемо:

«Все хреново. Под дождем. Алина свалила обратно домой».

Попытаюсь расшифровать:

1. Немногословность свидетельствует о том, что мне было действительно не до паршивых заметок, и душевная боль покоряла новые вершины, так что даже поплакаться в клеточку потрепанной тетрадке у меня не было сил.

2. «Все хреново» – значит, что мне было, сами понимаете, очень хреново. Так хреново, что повышенная статистическая хреновость, обусловленная возросшим темпом колебаний папашиного контроля, была ничем по сравнению с той глубинной злокачественной хреновостью, сразившей наповал всю мою жизненную радость.

3. Про «под дождем» вам лучше расскажет Мира, где-нибудь на тесной дружеской покурилке. Впрочем, мне эта история все-таки кое-что да принесла.

В сиесту отец отпустил меня к сестре с условием, что пиво пить и мороженое жрать ни при каких обстоятельствах мы не будем. Мы, найдя неожиданное единство в своем новом статусе, став уж очень плохими дочерьми, без лишних разговоров рванули на пляж. Бурчали тучки за Ай-Петри, но нас, блудниц, это не смущало. Я, во всяком случае, растворилась бы в этих крупных горячих каплях, если бы вовремя не увидела лоск того самого плеча, холодный взгляд, устремленный сквозь меня.

Мы пришли, и тут же начался ливень. В Имрае с дождями все просто – либо он есть, либо его нет. В случае, когда он есть, то это действительно жуткий ливень. Тут не моросит.

Мироська неудобно жалась ко мне, робко догадываясь о моих мокрых замыслах. А я уже скидывала одежду на помокревшую гальку и с диким, огненным энтузиазмом ринулась в покрывшуюся кругами воду, забывая обо всем. И назло всем – плыла в никуда, погружаясь полностью, отдаваясь без остатка, со страстью, с какой умею рыдать, плыла ради погашения этого пламени. Плыла, и мелькали где-то опустевшие потемневшие пляжи, и серое небо в тумане, и кучка людей под козырьком у лифта, и Мироська – то ли рядом, то ли в мистической комнате с распахнутым балконом… Больше, дальше, и я уже обнимаю буек, а потом гребу обратно, и та же дикость, единая со свободой, играет в моем теле. Я отчужденно смотрю на оставшихся людей и на Альхена среди них, и горячая, все-таки возродившаяся тень отзывчивости блеснула в этом взгляде, и улыбка, будто обещание, промелькнула на посветлевшем лице.

Мы стояли под козырьком. Я – в его красном полотенце, и отчаяние перешло сначала в сумасшествие, а теперь в горькое, пьянящее, необъяснимое счастье.

– Хочешь, покажу одну китайскую игру?

– Давай!

Он осторожно убрал полотенце, стал совсем рядом. Поднял руки, обратив ко мне ладони. Я молча сделала то же самое. Он коснулся меня. Потом легким нажимом упрочнил связь. Ладони к ладоням, почти одно целое. И загоревшийся, без конца ощупывающий взгляд. Альхен начал пружинисто пульсировать каждой мышцей руки, и эти волны стали передаваться мне. Мы стали раскачиваться. Внезапно, одним легчайшим движением толкнул, и я, не удержавшись, села на корточки, изумленно глядя на него снизу вверх.

– Понимаешь, ты должна быть частью меня и, тем не менее, оставаться собой. Ты тоже можешь толкать, так, чтобы я не угадал твоего ритма, а когда толкаю я, ты не должна падать – это проигрыш.

Мы сконцентрировались друг на друге. Он, естественно, не присел ни разу, а я, в каком-то золотистом трансе, как челнок, летала под козырьком, то останавливаясь у самой стенки, то с полуприкрытыми глазами падая без сил в его ожидающие руки, рисуя носом зигзаги на его безволосой груди. Снова и снова. Войдя в раж, мы ничего на свете не замечали, пока учтивая сестра не заметила за нас, что папаша может спохватиться и целесообразно было бы вернуться на Маяк. Мы все вместе поднялись на лифте, и, поприжимавшись к чьим-то оливковым шортам да подержавшись за смуглую руку, я поплелась следом за ней, шлепая по лужам, отдаваясь теплой симфонии летнего дождя. Дождь в Имрае сулит перемены. Мне было хорошо. Впервые за последние три дня. Я скакала по лужам, и душу грели отпечатки его ладоней, и легкий убаюкивающий ритм, и жар неожиданного падения, и его смех, ласкающий шею и плечо.

Отец не открывал двери, и мы решили, что случилось самое страшное, – он пошел меня искать (где моя каска?). И мне ничего не оставалось, кроме как пойти к Мироське. Вот тут она и любит рассказывать:

Коровище (то бишь я) получила чистейшую, белоснежную майку, идеально выглаженную, имеющую самый что ни на есть девственный вид (моя собственная одежда была мокрой насквозь). И в этой восхитительной маечке я пошла на балкон. И перед тем, как что-либо было сказано, чашка ароматного пряного кофе, не удержавшись в моей замечтавшейся руке, грохнулась прямо на майку, и темное коричневое пятно стало расплываться по моему животу.

– И как тебя папаша терпит?!

 

* * *

Вечером сестра была, разумеется, именно там, где далеко не все мы будем. Благодаря моим устам, весь Маяк узнал, где это место находится, и меня все разом как-то полюбили.

За что и почему – не знаю.

 

Tag Siebenundzwanzig (день двадцать седьмой)

Вчерашний дождь мне явно пошел на пользу и благополучно промыл и охладил мозги. Масса прошедших трех дней казалась сгустком отсыревшей боли. Это было как дурной сон, и меня очень своевременно разбудили альхеново присутствие и июльский дождь. Боже, как я люблю эти благоухающие теплые имрайские дожди, выбивающие из земли пряный пар!

На пляже сестра устроилась под тентом (якобы обожглась) на расстоянии вытянутого пальца от непришедшего Альхена. (Фи-и-и, моветон, сестричка. Они все сидят там в томном предвкушении, ожидая его прихода.) У нее был сонный, слегка отрешенный и упоительно счастливый вид. От нее шло то тонкое, острое сияние пробуждающейся удовлетворенности, той, глубинной, какая была как-то и у меня. Она переменилась настолько, что, кажется, дошла до кондиции проникновения в узкий круг имраеманов. Она способна понять и заразиться этой убийственной сказкой. – Я думаю, что мы смоемся вдвоем. У тебя ведь это так классно получается!

Знаю ли я, какой сегодня день? Нет? Сегодня Иван Купала.

Она отвела меня в сторону. Гепардовость так и струилась из каждого изысканного движения. Маленькая, ладненькая, золотистая прелесть…

– В этот день… это вообще особый день. Раньше устраивали шабаши, занимались любовью… все… все…

– Гы-ы… празднование знойного лета! С кем тебе это праздновать, я думаю, вопрос не стоит?

Кроха пыталась убедить меня в чем-то, но из-за абстрактности цели убеждения весь долгий процесс превратился в некую восторженно-пафосную оду. Я гнусно щурилась и хмыкала.

Сестра была очень ласкова со мной. Она жаждала дружбы. Такие чувства… Я тем временем с досадой загибала в уме пальцы – ей оставалось шесть дней, мне – девятнадцать. В принципе, можно успеть.

В конце концов предложила ей пойти в сиесту на «генералку». Общий язык мы нашли в цветущей теме:

– А скажи, ты правда с ним… ага? – спросила она на пустынном полуразрушенном пляже.

– Да. Прямо на этом лежаке.

– Хм. Странный он. Ты ведь еще девочка…

– Не у каждой женщины есть… м-м-м, как он сказал, «зажигательная искра дьявольской притягательности». Как солнечный зайчик, его можно и не замечать, а можно гоняться за ним всю жизнь. Расскажи-ка мне лучше про ваше киевское семейство. Хорошие люди?

– О… конечно! Отличные друзья.

На сестринской спине маячила задорная ранка – деликатная копия моей.

– Чего, тоже ничего не помнишь?

Она удивленно покосилась на меня. Я мокро улыбнулась:

– Спина.

– Что?

– На спинке то же, что и у меня. Ага?

– А… это… – Она растерянно уселась на мягкий водоростистый камень, так же растерянно облизываемый сонной волной. – Я занималась. Делала упражнения. Там, внизу.

– С Сашей?

– А что в этом такого?

Я села рядом. Внезапно гнусная улыбка сползла с моих губ. Маленькое солнечное существо, будто облили из ржавой банки, и оно превратилось просто в маленькую взрослую женщину. Маленькую не в том смысле, какой была я, а просто в маленькую. При сложившейся призме солнечных лучей было видно, что она совсем уже не девочка. Низ живота немного висел. Грудь очень маленькая, со смутным оттенком несвежести. Цветочек, зацветший вновь, но второй раз никогда не сравнится с сочностью первого. Мои ожоги прошли, щедро вылившись в гладкий, глубокий загар. Кожа была гладкой, с едва заметным золотистым пушком.

– Знаешь, что я думаю? – осторожно, вся в сомнениях спросила она.

– Ну?

– Я думаю, что… ты вообще знаешь, что возбуждает мужчин больше всего?

– Нет.

– Ну, подумай. Не знаешь? Ну, так вот, что касается Саши, то это две женщины, ласкающие друг друга. Разные и, в то же время, с общим началом.

– И что ты предлагаешь?

Она почти с болью посмотрела мне в глаза:

– А ты не понимаешь? Сегодня ночью ты смогла бы удрать? Сюда, на «генералку», искупаться в шабашную ночь?

…почему мне это не приснилось…

Я ошарашенно вникала в смысл произнесенного. И тут же зауважала сестру.

– Да, да, конечно. Мы сможем, обязательно. Папаша отправляется в Домик. Ты пойдешь?

Она взяла меня за руку:

Nach Mittag В отличие от сестры, я, трезвый профессионал, непосредственно перед уходом все-таки имела возможность подкрасться к рыжему чуду и попросила ее передать кое-кому, где я буду и в котором часу. Я поймала свой шанс и весь голубой вечер выстукивала зубами это теплое слово.

Саша был решительно против. Через мягкого посредника в лице Мирославы мне было сообщено, что идея попросту сумасшедшая и, к тому же, никакого траханья со мной не будет, пока не заживут им же нанесенные «глыбокия тяжкия раны». Тем не менее, мы с отцом доблестно содержали «пленную» в оккупации и покинули пляж, не давая изменнице ни малейшего шанса на контакт с неприятелем. Я проявила изощренный героизм в полном разоблачении ее внезапно просевшей памяти (по дороге в лифт). Она, дескать, забыла на пляже свои очки, которые были тут же мною извлечены из отцовской сумки. Получив испепеляющий взгляд, я гордо вышагивала марш в собственную честь.

Abend Под сенью бременящей безысходности, звонким подзатыльником реальности я была доставлена в общество отца и сестры, и больше меня никто никуда не отпускал.

Когда я, с блуждающим взглядом, чуть ли не посвистывая, преспокойно встала и попросила разрешения на небольшую прогулку, лицо сестры, обращенное ко мне в этом неясном лунном свете, вспыхнуло на миг: вспыхнуло и погасло, затемненное жестокой имрайской тоской.

Легкая морская улыбка еще долго стояла в призрачных спиралях густой темноты, пока я шествовала к счастью через ласковые шелковистые кусты. Стоя на широкой полутемной дороге, вглядываясь в созвездия эбринских огней, звала несуществующую Зинку, разговаривала с ней для папашиного слуха в безликую темноту и так, в сольном диалоге, пошла к Мостику.

Там целовались.

Целовались и на лунной клетчатой площадке над сумеречной белесой дымкой распустившихся юкк. Только я одна не целовалась.

 

Tag Achtundzwanzig (день двадцать восьмой)

День был примечателен только походом на пляж в жаркую и такую же безнадежную сиесту. Тогда было сыграно следующее: обманывая драконов реальности, я улыбчиво позировала с теплым Альхеном перед объективом Мироськиного фотоаппарата. Не решаясь сама предстать перед мужем в обществе подозрительного и лысого, она предоставила эту приятную роль мне. К тому же меня угостили баночным пивом.

Лирическое отступление (про пиво): наверху, возле лифта, частенько продавали пиво, и, спускаясь на пляж после своих полуденных возлияний, Гепард приобретал пару баночек и всегда жаловался зачарованной продавщице, что у нее плохой холодильник. В этот раз она основательно подготовилась к его приходу, и пиво было совершенно замороженным. Пришлось вспарывать жестянки и есть его ложечкой.

Во время съемок я здорово к нему поприжималась, ставя временный крест на всех своих депрессиях и являя существо беззаботное, ласковое и солнечное. На меня было обращено внимания ровно столько, сколько требуется для удачного снимка.

Вечером она, вынеся испытание Домиком (я – на привязи, без права свиданий), в одиннадцать вечера уже бодро шагала по желтым зигзагам дороги к счастью, оставляя за собой густой, пьянящий аромат. Отцу она долго и очень убедительно врала про семейство из Киева с больной девочкой (оплошность № 1), где глава семейства Саша (оплошность № 2) увлекается кунг-фу и уж больно напоминает своими забавными жизненными фактами (шальная молодость) некоего забытого знакомого, жильца туманных берегов Невы.

 

Tag Neunundzwanzig (день двадцать девятый)

Началось постепенное выравнивание кривой моего темного несчастного существования. Ума не приложу, что у них там стряслось, но утром, еще до того, как я отправилась на традиционную прогулку (дружба с Максом развивается), Гепард, как ни в чем не бывало, стелил свое красное полотенце и, поймав мой взгляд, будто с переродившимся интересом смотрел на мое осунувшееся личико. Я вяло улыбнулась и под музыку побрела в сизую даль.

Мирослава встретила меня на обратном пути, и мы начали делать упражнения, которым ее научил Саша (звездными имрайскими вечерами). Потом зачем-то присоединилась ко мне в моем персональном чертоге, на третьем пирсе, где я, видя всех как на ладони, могла в полной мере наслаждаться полным уединением. Загорали без верхних частей купальника. Интересно, когда она полюбила и это?

Краем застекленного глаза я ловила эти будто осторожные взгляды новой оценки. Присматриваясь ко мне, Гепард будто разбирался в себе, а я с тупостью, присущей влюбленности моих лет, уже вкушала терпкую сладость того отпора, какой я ему обязательно учиню.

Он смотрел на меня с легкой улыбкой так, будто ничего не произошло, и жуткие пять дней mortalishes trau просто вырваны из прошлого и брошены в небытие, куда неоднократно, по его воле, отправлялась и я.

Чуток попозже они общались с сестрой. Скорее всего, делились недоразумением прошлой ночи (а она пришла домой очень рано, и это точно). Глазом опытной стервы я следила за каждым его движением, и постоянно там сквозило легкое недовольство. Будто бы полная удовлетворенность стелила широкий путь к новым горизонтам, как раз мимо нее. Будто в первый раз, будто путешественник-первооткрыватель, он внимательно и жадно исследовал мою пляжную жизнь, насыщенную играми в мячик с Танькой, прыжками вниз головой с солнечного пирса и безумными катаниями в веселой кутерьме прибрежных волн.

Время текло мягко, жизнь сделалась какой-то матовой. В сиесту мы пили пиво у Домика. Сестра сказала, что чувствует себя летучей мышкой, ночной бабочкой. Она счастлива. Она не отдаст ни одного года своей жизни. Это идеальный возраст для женщины, ее расцвет (ей 28 лет). Еще она рассказывала, как чувствительна ее грудь после родов, и зрелость, между прочим, куда лучше зелености моих лет.

Я тем временем обнаружила, что вдвое младше ее, вдвое старше ее дочери и ее возраст, к тому же, равняется разнице возраста Альхена и моего. А еще двадцать восемь – просто мое любимое число.

Сиеста плавно перетекла в Nach Mittag, потом подкралась матовая ночь и…

А что же было вечером ? Да. Она сказала, что у нее болит живот и она идет к друзьям, идет на минутку. Она идет, а я сижу под домашним арестом с шавками Сильвой и Динкой в аккомпанементе моей лающей обиды. В предвечернем золоте Альхен явно искал возможность (неосуществимую) что-то мне сказать и напряженно маячил меж гепардовых теней опечатанного тента, в упор глядя на меня. А Мироська теперь тесно рядом с ним, не пускала и не подпускала, все прекрасно чувствуя и не желая признавать пробуждающуюся ревность. Я же оптимистическими темпами шла на лучезарный подъем и, брызжа собственным ревностным ядом, готовила коварный план отнятия и возвращения всего на свои места.

Терзаемая бессонницей, я как бы смотрела «Унесенные ветром», а отец удалился спать. Тогда я перелезла через балконные перила и задумчиво пошла по тихой темной дороге, сквозь страшные тени и густой ночной запах влажной хвойной свежести. Что именно нужно делать, я пока не знала, но для поддержания себя же, своей новой воинствующей роли, предпринять что-то было необходимо. Достаточно опустошенная, чтобы не быть во власти навязчивых противоречивых мыслишек (а может, папа проснулся?), я дошла до Капитанского Мостика. Привиденческая прогулка в купальнике (предусмотрительно «забытом» в ванной) мне очень нравилась, и, хотя я обычно боюсь темноты, мягкое торжественное спокойствие не покидало меня. Ночь была безветренной, душной, очень влажной.

Внезапно (я этого ожидала лишь каким-то червовидным отростком, да и то не полностью) я услышала очень отчетливо чьи-то голоса, и, заслонившись зеброй пальмовой тени, я подкралась ближе и, незамеченная, спряталась на какой-то шершавой ветке, в располагающей темноте над небольшим овражком.

Я не верила своей удаче и, затаив дыхание, слушала, как они прощаются.

Я испытывала матовое, как этот июнь, вязкое наслаждение от созерцания этой лунной призрачной пары и от этой беспечности, с какой, будто на тонких белых нитках, происходило их свидание.

Они говорили о многом. О самопознании, о ее новой жизни, об остальном, но я просто вслушивалась в гепардовский воркующий голос, и непонятная радость наполняла меня. Они оба были будто между моих ладоней. И я, сидя на своей ветке (это тоже закручивало!), вклинивалась в их крошечный мирок, где вроде и места было только на двоих. Что-то нестерпимо щекотало меня.

Потом начали говорить обо мне.

Она бы не хотела, чтобы он разрушал их яркую гармонию и что-либо со мной имел, хотя бы до ее отъезда. Я маленькая девочка, и то женское, что он мне дает, мне еще не понять и не оценить…

Я была на грани эмоциональной бури, находясь в паре метров от них, зная всю правду и в силах свершить правосудие. Я была счастлива увидеть их истинную сущность, время от времени лишь мелькавшую под личиной наигранного услужливого доброжелательства, которое они так хорошо передо мной изображали.

Опять обо мне. Она ко мне очень, очень хорошо относится, но я ребенок. Я – его ошибка, бедное чадо, затерявшееся в безвременье. То, что прошло через меня, в мои зачаточные тринадцать лет, должно идти через опытных женщин, в расцвете. Но она счастлива, что обрела сестру. Я довольно глупая, но это возрастное.

Лысая скотина признался, что я похожа на (опять) лошадку, которую нужно усмирять, а она, лапочка, настолько отличается от меня. Ее надо, наоборот, как женственнейшую из женщин зажигать… шикарной жизнью… нежно и ласково, как сейчас. Аристократочка.

Меня почему-то тряхнуло потливым ознобом, и из-за какой-то сердечной судороги я скувырнулась с ветки, глухим хрустом провалившись в овражек.

Наступила пауза.

– Что это было?

– Интересно… Может, она… может, не она… ночной зверек наверняка где-то тут бродит… В такие ночи у нее не бывает сна…

Блеснула молния, и душная ночь превратилась в дождливую. Все свалялось в неинтересную кучу, и, боясь потерять надежду на что-либо вообще, я рванула (в пальмовых зебрах) на Маяк. Часы показывали три ночи. В висках жестким эхом отдавало это презрительное «бродит». Грубая пророческая насмешка по поводу бессонной ночи. «Бродит… ночной зверек…»

Молния и гром.

Я им докажу. Я не знаю, что именно (гром), но я все равно докажу, в свой срок и я… я… я понятия не имею, как, но что-то докажу!!!

Я – на тропе войны. Несчастья выели резерв чувственности, и я теперь без чувств. «Бродит». Старая забытая Адора бродит в сыром тумане безвременья.

 

Tag Dreizig (день тридцатый)

Было обращено внимание на мою бледность.

Я мрачно тыкалась во всякие закутки мечтательной Имраи, и везде мне отвечала одинаковая пустота. И даже она была не моей. Плавно я вытеснялась из этого сказочного мирка, плавно мое место занимал кто-то другой. Никто из окружающих не мог понять причину моей сырой хандры, всех почему-то раздражал мой отрешенный вид, сгорбленные плечи, шаркающие шаги и Роберт Плант, с надрывом поющий из-под наушников.

Моя сестра представляла собой экспонат приблизительно такой же отрешенности. Только она, напротив, цвела, будто за счет моего увядания, празднуя разгар своей поздней весны.

Я с характерной флегматичностью спросила у нее про вчерашний дождь. Это прозвучало для нее как маленькое бесстыдное оскорбление: с какой стати посторонние львята должны знать про известный только узкому имрайскому кругу дождь, отбарабанивший свое после трех ночи? Я, в духе самодовольной красавицы, чье дело всех и каждого, озадаченно, чуть ли не обиженно спросила, а что, собственно, в этом такого? И как бы между прочим, пренебрежительно: «Саша мне, кстати, очень много рассказывал про твоих киевских друзей. И нам показалось, что они как-то не совсем из Киева, а скорее из Питера-а…»

– Хамка! Хи-хи-хи! Вот чудовище… Вы оба!.. – Она долго недоумевала о мелкой человеческой подлости: ведь вроде бы кое-кто поспешил попрощаться поскорее, чтобы не промокнуть. Вот ведь мерзавец!

Мне было очень приятно.

Я косо и скептически смотрела на нее, будто сдерживая зевоту, вынося ее монолог. Впрочем, в глубине души мне было наплевать даже на это.

Потом сестра куда-то умчалась, видать, в поисках новых изобличительных фактов, но быстро вернулась, очень довольная. И в триумфальной позе, решительно загораживая солнце, высилась надо мной, по ноге с каждого бока. Обозвала брехлом, потому что Их Святейшество, непричастно лыбящийся из своей норы, соизволил опровергнуть мой обман, передав факел торжества неумолимой правде.

Примерно в эту же пинту времени, вероятно, когда златовласая Фемида плескалась в волнах правдолюбивого Понта, я спокойно (отрешенно) шла отшлифованным гладеньким маршрутом, под тентом, в пляжную кабинку. Я почему-то совсем забыла про недремлющего, но ладно атрофированного из памяти павиана, который быстрым обезьяньим движением уже крепко перехватывал мою руку и грубо затягивал в более узкий круг нашего несовместимого единения. Окунувшись в эту пальмовую тень, я, так хорошо контролируя свои принципы, никак не признавала его и смотрела будто сквозь. И лишь где-то глубоко в сердечке поднималась холодная боль – истязания реальности были нестерпимы.

Он и не думал говорить мне что-либо успокаивающее.

– Ты что своей сестре наболтала? – Пальцы впились в мое запястье, когда я тупо попыталась вырваться. Я беспомощно посмотрела в холодные стекла его темных очков.

– Молчишь? Кому было сказано просто сидеть тихо и молчать?

– А кому было сказано не е… меня во имя вашей сраной гармонии?! – с неожиданным запалом взвизгнула я, замечая осуждающую вибрацию куполообразных телес, распростертых на соседнем лежаке.

Хватка усилилась.

– Не суй свой нос не в свои дела и перестань врать. Я ненавижу врушек.

Я дернулась именно в тот миг, когда его стальные пальцы пренебрежительно разжались, и, не рассчитав силы, больно стукнулась о белую металлическую трубу, поддерживающую тент. Гепард лишь коротко усмехнулся и в следующее мгновение плавно, поигрывая хищной мускулатурой, шел навстречу возникшей из преисподней сестре.

Abend Все было таким, вошедшим в бессмертную вечность: и шелест травы, и чей-то голос во дворе, и далекий, сглаженный цикадами и сверчками лай собак, и «московский бит», стелющийся пеленой сквозь сумерки над деревьями и морем, и луна на индиговом небе с Ялтой в беззвучной и поющей, далекой и одновременно близкой шкатулке мерцающих огней. Представление Адоры о свободе. Что бы я отдала, чтоб оказаться сейчас там, в эпицентре этой огнистой ночной жизни с яркими променадами, пивом рекой и заводным басом дискотечных динамиков! Эх, луна-луна, чем бы я только ни поделилась с тобой, лишь бы ты пронесла меня такую, какая я есть сейчас, через эту пропасть времени, когда я сама смогу распоряжаться своей жизнью и улечу так далеко – лишь бы никогда не видеть свою узкую клетку со знойным Эдемом за тяжелой решеткой!

Потирая больной лобик, я, сиживая на родной кухоньке, тихо и убедительно жаловалась папаше на жизнь. Жаловалась на сестринское поведение (беспардонное), смутившее меня до (сам видит) такой вот депрессии. Ее необходимо образумить, спасти семью, уберечь от краха. А потом, все еще потирая шишку над глазом, ковыряясь в омлете с помидорами:

– А ты вообще знаешь, что она и этот уже переспали?

Без паузы он ответил, что «да», но, тем не менее, моя констатация его явно задела, и оба мы, по-своему неспокойные, сидели сложа руки перед дозревающим на плите компотом. Он очень огорчен и вряд ли будет поддерживать с Миркой какие-либо отношения ever after («что со лбом?» – «об пирс»). И необходимо что-то делать, так как еще не поздно остановить разрастание пренеприятнейшего конфликта.

Я красочно представила вовлеченным в эту историю все наше многочисленное семейство с родственниками, близкими и не очень. М-да. Вместе с компотом (одновременно) созрела и отцовская решимость. И пока я остужала его, переливая из чашки в чашку, он пошел к сестре на выяснение отношений.

Ее дома не оказалось. С дочкой она осталась на пляже (вернее, это мы ее с собой не взяли, что, стоит заметить, малявку совсем не огорчило). Их не было дома и когда я лежала, запечатанная немилостью, под помятой простыней. И когда был погашен свет, и я посылала горькую слезу сверчкам под окном.

 

Tag Einunddreizig (день тридцать первый)

Я слушала резкий хруст травы под окном – это papan возвращался от Мирославиного крыльца.

Утро было золотистым, прозрачным, и я, на кровати, вклинившись в блаженный промежуток между днем и ночью, – тоже была золотистая и прозрачная. Бывают такие звонкие моменты абсолютного счастья, когда неизбежные рыхлости любой насущности искусно сглаживаются ощущением совершенства бытия. Именно тогда эта умиротворенная волна настигла меня, и все-все было так: кремовые стены, розовый в восходе потолок, золотистая я, шорохи пробуждающейся Имраи, крик сонной чайки, прохладная свежесть ясного светлого утра.

Когда papan вернулся, я уже встала и даже прибрала постель. Сложив руки на груди, бодрая и непроницаемая, смотрела, как он снимает вьетнамки, облепленные влажным гравием и сбитым с одуванчиков пухом.

– Ты знаешь, когда она вчера пришла? – спросил он.

– Нет.

– После двенадцати ночи.

– Все мы по-своему счастливы, – вырвалось у меня.

Позавтракав, мы в волшебном единении двинулись на пляж.

Там сестричке по-крупному досталось (хотя уже не в первый раз), а я краем глаза посматривала на нее со своего скелета-пирса. Нашла очень лаконичное и точное определение ее угнетенному, посеревшему виду – «огорчена». Муки совести, растерянность и боль желания терзали ее, похоже, еще круче, чем папашины словесные рулады. Огорчена. Хе-хе.

Из-за своей душевной правильности она не могла просто так, без оглядки, пройтись по огненному мостику между папашей и предметом его лютой ненависти. О, как же ей хотелось быть незаметным ночным мотыльком и никоим образом не задевать мановениями своих прозрачных крылышек нашу хрупкую семейную идиллию! Но новая параллель, с горячими зелеными глазами, уже мешает ей жить, мешает ей любить и тащит за собой новый фон, новые декорации, новый сценарий ее нового существования. Ведь познав Беса, ах… мы же все становимся немножко другими….

Две спины снова маячили в знойной дымке в конце пляжей. От мук гепардинского ожидания меня приятно отвлекали резкие движения папашиной руки, немного сгорбленные плечи и ее тяжелая, плетущаяся походка, будто прогибающаяся под весом его слов. Сестра была ругаема. Приятное свойство правильных, хороших людей, где искренность, раскаяние и признание всего-всего ни капли не наиграны (вы б на меня потом посмотрели…).

Siesta – Он сказал: «Кто мог удержать?»

В сиесту мы с ней отправились на пляж.

– Этот человек… он маг… он волшебник. Мастер… он Мастер во всем: речь, манеры, ум, – Боже мой… все. Идеальный человек во всех отношениях! Я ведь даже не знала, что такое бывает…

– И что было вчера?

– Ох… мы, ах, мы… я оставила дочку на пляже. Да, прямо там. Сбегала за ужином, и мы сидели там, внизу, все вместе, до двенадцати ночи. А потом пошли с Верой купаться на камни без купальников, под луной. Это было… Господи, Адочка, как же хорошо мне тогда было!

– Нам вчера тоже хорошо было… Приди ты хоть на час раньше – papan тебе бы такое харакири сделал!

– Да я уже получила… Машка совсем засыпала, так Саша нес ее домой на руках. Я потом уже пошла к нему. Эта нежность… мамочки… какая нежность… какой мужчина… Вот ведь жаль, что тебе вряд ли удастся испытать ту легкость, тот кайф… Ты просто вступила в это слишком рано.

– А что, интересно, он сказал по этому поводу?

– По поводу тебя?

– Ну да.

На пляже нас встретила только Вера. Альхен с ребенком солнечными силуэтами маячили в конце первого пирса, под «собориком». Мирослава щедро угостила всех нас мороженым. И меня, не задумываясь, послали с гостинцами к монстру. Оказалось, что у Рыжей остались дома плавки, и она купалась нагишом, а Гепард ее сторожил. На вопрос ревнивой подошедшей Миры, где Саша, я ответила, что он удалился сбрасывать температуру тела. И все время, пока я и вынырнувший Гепард были в поле обоюдного зрения, она обиженно жалась к своему Мастеру, загораживая его взгляд, поворачивая ко мне спиной до тех пор, пока мне Их Святейшеством, по причине моей, так сказать, ненадобности, не было предложено удалиться к папаше.

Я примчалась к ним, протягивая мороженое и улыбаясь до ушей:

– Ну что, вы…ал мою сестричку?

– О да!

Я отвернулась, мое сердце ёкнуло.

Одним ловким движением он вытянул из моря голую Таньку, и она тут же прижалась ко мне всем телом, взяла мороженое, и мы вдвоем косо поглядывали на притихшую стражу.

Полюбовавшись на нас, Альхен с несколько лирическим выражением лица пристроился к моему колену, и легкие, сглаженные синтетикой плавок фрикции ему ничуть не мешали продолжать свое умиленное и умиротворенное созерцание двух рыжих малолеток. У меня перехватило дыхание и била крупная дрожь, реальность таяла. Я хотела и не могла ее оттолкнуть, это было страшно, противно, неожиданно и жутко возбуждающе. Ну, прямо как во сне.

Когда мы, наконец, все съели, Альхен, будто через стеклянную стену, в непонятной истоме смотрел на меня и отвечал на мое хриплое «идем куда-нибудь на камни!» полным мучения взглядом и таким же тихим, ласковым: «увы, малыш, тут же полно народу…» Какое-то жаркое мгновение он сомневался, медленно наклонился ко мне, и в эту же секунду захваченный арканом взгляд метнулся на бетонную набережную, на желтую болонковую голову, напряженно высунувшуюся из-под тента. Так ничего и не сказав, он круто развернулся, хрустя отчаянием и досадой, и удрал от меня в приветливое похлюпывание моря, обдав напоследок богатым всплеском.

 

Tag Zweiunddreizig (день тридцать второй)

Всякие горести кончаются, и мое настроение выдалось на редкость хорошим – ведь сегодня ее последний день.

План возмездия как-то не созрел. Помнится, на днях мой самоотравленный мозг выплевывал сюжеты, достойные лучших детективных романов.

Еще я соображала, как можно расположить к мерзавцу моего недружелюбного папу.

Вариант первый: каскадерство и только.

Пирс. На пирсе сверху, на бетонной балке, сидит Адора. Внизу, на скользком бетоне, Объект. О, львенок оступился, о, не успел упасть, повиснув на одной руке. Рука слабеет (слишком много работала этими ночами), и, огласив отчаянным воплем все окрестности, я падаю на подселившегося Альхена, и спираль этих сильных рук закручивается вокруг меня, я теряю сознание, а руки все оплетают… как эти бесконечные досужие сны.

Вариант второй: реалистичный.

Место действия – тот же пирс. Адора в воде. Материалы и инструменты – мой азиатский смуглый лобик (не путать с лобком) и разломанное пополам лезвие между двумя дрожащими перстами (моими). Волна резко бросает меня на рыльце волнореза. Пена, шум, мои спутавшиеся конечности. Я тихонько делаю порезик и, демонстративно ударившись о бетонный край, поросший мидиями, окрашиваю воду вокруг в розовый цвет. Орудие бесславно идет ко дну, а я – в объятия вовремя подоспевшего Альхена. Соленым поцелуем он вдыхает в меня жизнь и – конец войне. Мы идем со светлыми лицами и смотрим на торжествующий мир вокруг. Все мы счастливы и оправданы, и живем единой веселой семьей, где монстр тирану – товарищ, а оскверненные с растлителями – братья. Эта лирическая и наивная сказка… Господи… какая плоскость фантазий!

Nach Mittag На evening walk, имевший место впервые в этом сезоне (в честь нашего устоявшегося перемирия), мы с папашей решили снова спуститься к морю, и я зачем-то пошла вперед. Там, на одном из изгибов лестницы-серпантина я встретила его . Шла в темных очках (несмотря на вечер) и в наушниках и буквально врезалась в него. Ойкнув, ошарашенно смотрела в это знакомое до слез лицо. Сжав мою руку, он безмолвно пошел дальше, а я весь вечер так и жила с ощущением этой душевной теплоты и приветливой ладони, приласкавшей мою озябшую лапку.

Проявив несвойственную мне смекалку, я решила увести папашу подальше от источника нашего обоюдного раздражения и предложила плюнуть на них и пойти в «резервацию». Сиеста выдалась тихой и мягкой.

Воспользовавшись ослаблением отцовской бдительности, я решила прогуляться из «резервации» в «оппозицию», и последняя, в лице Вождя, была искренне счастлива меня видеть. Рядом с Гепардом висел его пресловутый гамак, содержащий рыжую Таньку. Машка возилась рядом.

Льстиво улыбнувшись, он начал что-то рассказывать про мою находчивость и, приобняв сестренку, глядя вдаль, где за лодочной станцией скрывалась наша «резервация», дал понять, что имеется в виду. Я же видела лишь атласное переливание вчерашней сиесты в заблестевших глазах.

Продолжение было. Рыжая бестия с воинственным кличем повалила меня внутрь гамака, на котором я томно раскачивалась, и началась какая-то безумная игра. Пока гамак ходил ходуном, я, в стремительных пестрых промежутках между нашими безумствами, видела наполненное сладкой истомой лицо, налившееся силой предплечье и напряженные пальцы, впившиеся в сестринское колено. Потом, в состоянии некоего опьянения, я пошла обратно в «резервацию» и, обернувшись, поймала на себе два восхитительных пылающих взгляда. И один из них был задумчивый, встревоженный и очень печальный.

Последний день….

«Ты его очень, очень возбуждаешь… Сегодня он мне говорил…» Слова сестры чем-то напоминали мне сигаретный дым, выдыхаемый ею в густой вечерний воздух. А я готовилась к переменам и, быть может, к счастью. О, как же мы все стараемся не думать о нашем последнем будущем! Как же мы любим рассуждать о бесконечности! Кто-то сказал, что человек живет, чтобы не быть мертвым. А мой отец, гуляя со мной по новогодней Эбре в январе 1995-го, сказал, что в жизни каждого человека наступает Последнее – последний закат, последние цветы, последняя осознанная мысль… Боже, последнее лето, последний поцелуй, последнее счастье, как в вянущем году – последний теплый день. Я же знала лишь одно: я пропустила, возможно, самое грандиозное приключение всей имрайской жизни. И мне было безумно горько.

Последний. И я жадно ждала перемен.

А она все говорила… говорила… Она никого и никогда не любила. Правда, правда. Тайна любви сильнее тайны смерти. Сестра жаловалась, что вряд ли сможет кого-то полюбить со всецелой самоотдачей – она ведь видит, что я живу им одним. Она даже немного завидует мне… Но в ее жизни случился переворот. И он, ох, как же он хорошо ко мне относится («и это все?!» – завопила Адора) и к ней, естественно, тоже. Ах, какие ночи… Какие красочные мгновения были ей подарены! Но нет… это не любовь. А я – вот она я, перед ней… И мои глаза… он тоже там, и в этом нет ничего плохого. Совсем ничего.

Она надела не курортные и не свиданческие скромные трусики из детской коллекции «неделька» (кажется, сиреневый четверг), темные джинсы, фиолетовую кофточку и что-то полосато-желтое под низ. Мне было почти невозможно представить, как пара темных рук это все с нее снимает. Заколов волосы в скромную дульку, она вышла во двор и пожелав дочке спокойной ночи, обратилась ко мне:

– А пошли со мной? Я думаю, в последний вечер…

Мы вместе зашли к отцу (я вползла) и на ходу сплели басню про «Ласточкино гнездо» и мороженое и про аскетический вечер нашего сестринского прощания. А он демонстрировал свой ассирийский профиль дурному телевизору («…в Санкт-Петербурге открывается выставка „Сокровища…“»). Он наорал сначала на меня, потом на нее, потом на нас вместе взятых, потом сестра в ужасе ретировалась, а я, неотпущенная, упала на кровать и, не стыдясь ни Галиного, ни ее мужниного, ни тем более Зинкиного общества, залилась горькими слезами. Поверьте, плач Ярославны был парой сухоньких фраз по сравнению с тем колоритным и богатым оборотами словесным потоком, что, подвывая, выдала я. Это была моя последняя надежда. Завтра живое прикрытие уедет, и весь гнев, вызванный родной кровинкой, будет извержен на меня. Уж я-то знаю…

Все, что еще сохранилось с тех имрайских пор, несет на себе трагическую кривизну расплывшихся от слез строчек: That was my last chance, and I\'ve lost it!

Но на этом все не закончилось. Когда весь Маяк был уже в курсе наших разногласий, папаша, не желая больше позориться, пошел на компромисс и разрешил мне догнать беглянку и привести обратно. На операцию отводилось три минуты. И потом, после надлежащего собеседования, быть может, я могла бы пойти с ней.

Я выбежала на полуслове, в домашних тапочках. Я неслась, расталкивая всех, кто попадался у меня на пути. Оставалась одна минута, и, стоя над Старой Лестницей на пляж, я смотрела, тяжело дыша, вниз. Смотрела и не видела. И не знала, куда теперь идти.

Обратно я шла медленно. Встретила папашу с руками на поясе у маячных ворот. И мне было уже наплевать, что иссякла десятая минута, что я посажена под домашний арест и что я завтра не иду на пляж…

 

Tag Dreiunddreizig (день тридцать третий)

Солнце палило невыносимо. Это была зрелая, жаркая, сочная сиеста. Замерло все, и только цикадовый хор стрекочущей какофонией надрывался с ветвей над нашими головами. Я жила…

Мы стояли на автобусной остановке, дорога в этом месте делала очередную дугу, а прямо напротив, на невысокой горке, поросшей густым цветущим кустарником, виднелась старая заброшенная армянская церковь. С одной стороны дороги тянулся высокий металлический забор «Днепра», за которым виднелось сизое гладкое море (и слева небольшая кипарисовая аллея), с другой – узкая пешеходная дорожка, каменная стена, а над ней кусты и кипарисы.

Печальная, в своем первозданном унылом виде, Мирослава стояла в своих страшных шортах и жлобской маечке, прижимая к себе опущенную головку дочери, неотрывно, как перед казнью, глядя на солнечный поворот, откуда уже выруливал пыльный, серый с красным «Икарус».

В ее глазах стояли слезы, но держалась она хорошо, даже улыбнулась, целуя меня на прощание. А через ослепительную секунду автобус с ревом растворился в фиолетовой акварельной тени за кустами ароматного вьющегося горошка, осела пыль, стали вновь слышны цикады, и все сделалось как прежде – чайка высоко в небе, солнце, замершее удлиненным бликом на дужке папашиных очков, и все-все. Только вот ее не было с нами.

Вздохнув и ощутив необычайную легкость в каждой своей мышце, я пошла следом за отцом в далекий Мисхор, в резко противоположную сторону от затянувшейся раны в солнечной глади этого безмятежного пейзажа. Мне оставалось еще тринадцать суток. Перед только что обнажившимся лезвием киевских перемен это время казалось вечностью.

Гуляя по пляжу, я удивлялась будто спущенным с цепи переменам. Вражда между Гепардом и мной умчалась, похоже, вместе с пыльным рейсовым автобусом. Боже, Боже, все было, как прежде. И меня вновь распирал особый оттенок непризнанной и оттого еще более мучительной любви к загадочному А. Г. И наивная беззаботность вновь образовалась в месте, где был минуту назад уродливый шрам вдоль позвоночника. В общем, читатель догадался, что жилось мне тем вечером не очень спокойно.

И тихий ночной зверек перестал бродить по потерянным ночам жаркого безумия.

Я смело подошла к Вере.

– Все, уехала, – флегматично сказала я.

– О… ну все, как гора с плеч, – по-гепардовски зашелестело где-то за спиной.

Я резко повернулась:

– А?

Он улыбнулся:

– Теперь мы свободны и можем снова начинать…

– Что начинать?

Вера поставила передо мной кофе:

– Ты говорила когда-то про танец живота. Помнишь? Ты же нам покажешь, правда?

– И что будет?

– Придумай… – ласково сказал Альхен.

– Что-то не верится, – буркнула я, принимая из Вериных рук огромный, сочный, как эта сиеста, персик.

И в этот же миг над красными перилами забелела папашина панамка, но я, гордая и бесстрашная, впилась зубами в запретный плод (вы же помните, что из рук посторонних принимать пищевые продукты – запрещено!). И лишь когда он весь – бородатый и готовый к бою – стоял по ту сторону тента, рука Альхена сползла с моей спины, оставляя один на один с родителем.

Список нарушений был внушительным: пищевые продукты – это раз; нахождение на запретной территории – это два; нахождение в непосредственной близости от that one – три; несанкционированная отлучка с гальчатого пляжа – четыре.

И вообще, дома лежит целый кулек с отличными зелеными персиками, купленными по дешевке в «Марате». Почему я их не ем?

 

Tag Vierunddriezig (день тридцать четвертый)

Полнота жизни была максимальной. Я снова жила! Мой регенерировавший мозг предлагал совершенно новое видение всей моей имрайской проблемы, он насмехался над моим похотливым, циничным и ни капельки не влюбленным Бесом. Он посылал импульсы в мою спину, которая держалась удивительно прямо, останавливал суетливые расхлябанные движения рук и ног, отчего я, вальяжно прогуливаясь, чувствовала себя словно в новой шкуре. Мне открывались все новые пути побега.

Как, например, вот этот.

Я, новоявленный агент 007, смуглая Adora, в повернутой козырьком назад бейсболке защитного цвета, в зловещих темных очках (близнецах Альхенских), в своем агрессивном цельном купальнике преодолеваю немыслимые препятствия, карабкаюсь по наждачной шероховатости бетона, скольжу по облепленным водорослями валунам, подныриваю под «дорожки» из алых и белых буйков – и оказываюсь на узком, но чрезвычайно фешенебельном пляже санатория «Сосновая роща». Тут отдыхают крутые нефтяники. Стоят пластиковые шезлонги и полосатые зонтики. На меня все смотрят с одобрением – ведь я выгляжу, как юная фотомодель. И я, грациозно спустившись к воде, плыву дальше, потом вскарабкиваюсь на отвесную солнечную скалу и лезу – вдох и выдох, камень за камнем, нога за рукой. Я поднимаюсь все выше и выше, и дыхание свободы делается все более глубоким. И потом, жмурясь от восторга, я замерла, распятая на шершавых камнях, и легкий ветерок обдувал мое лицо. Отсюда, примерно с пятнадцатиметровой высоты, я видела пляж правительственной виллы – прямо за углом. Там были квадратный мраморный бассейн и пальмы в кадках. Я жила. Я жила для себя и любила тоже как-то по-новому. Я любила его тоже для себя…

Когда я вернулась со своей двухчасовой утренней прогулки, Гепард был уже на месте, успешно отражая ряд папашиных ядовитых высказываний. После вчерашнего мы, вообще-то (никто точно не знал), были вроде еще в ссоре. – Иди, иди поплавай, а я посмотрю на тебя. Иди, а то влетит раньше времени.

Пошла в кабинку.

– Знаешь, где я была?

– Нет.

– Там, аж за «Маратом», за канатной дорогой, в Сосновке, вернее, даже за ней. Знаешь, – я наклонилась к его лицу, поставив колено на красное полотенце, – там действительно другое измерение. Там только море, скалы, солнце и больше ничего… представляешь? Я только что оттуда. Там такая крошечная, оторванная от реальности бухточка, и главное, – кивок в сторону перил, под которыми отец придумывал новую ругательную речь, – меня не было больше двух часов. И подумай, что мешает мне снова пойти туда – встретить тебя там, скажем, у канатной дороги в «Украине», и потом….

Он осторожно поднялся, проникаясь смыслом сказанного, явно не в состоянии найти ничего бредового и невозможного в этом дерзком плане.

– Одна зацепка, – сказал он после паузы. – Твой папа может заметить наше одновременное отсутствие. И даже если мы вернемся с разницей в полчаса – все равно это будет выглядеть подозрительно.

– Тогда вообще утром не появляйся на пляже. Встретимся прямо в «Украине».

Он пожал плечами, и я увидела, как в его зрачках отразились солнечные скалы.

– Мне нравятся твои брови, – сказала я.

– Значит, завтра. Ага? – весело шепнул он, глядя на далекий белый треугольник канатной дороги в «Марате».

– Утречком. Тогда у них еще кран не работает.

 

Tag Funfundzwanzig (день тридцать пятый)

Сосновка была основательным образом сорвана отцовской обострившейся бдительностью, фактом многолюдного воскресного дня и забывчивым Альхеном, явившимся по привычке на старое место. Мне не оставалось ничего, кроме как сорок минут проболтать с Максом, а потом рассеянно злиться на своих двух досках. Я абсолютно не чувствовала себя несчастной. Жизнь так нежно обняла меня на днях, что я вроде как начала приобщаться к стандартным человеческим массам… Бог ты мой, Адора даже научилась смеяться!

Я смотрела сквозь темные очки на светло-зеленое небо, на полет салатовой чайки. Сквозь буханье в наушниках (даже музыку сменили) я слушала волшебный ритм моря подо мной, возгласы купальщиков, кофейное шуршание гальки.

А потом я увидела что-то еще. Зеленое солнце на миг ослепило меня, и, ожидая, пока отодвинется белесая пелена, я могла различить лишь утонченный грациозный силуэт, стоящий на противоположном конце пирса, у перил. И по мере того, как белая картинка наполнялась красками – силуэт постепенно приобретал очертания маленького неземного существа с кожей, как лепестки магнолии, в огромной соломенной шляпе, с черными волнистыми волосами до плеч, в нежном одуванчиковом купальнике.

Я приподнялась на локте, сняла очки и стала бесстыдно рассматривать ее. А сердце мое уже отстукивало возбужденное «мам-ба, мам-ба, мам-ба». И потом я резко вскочила, на ходу застегивая лифчик от купальника, и помчалась к ней по узкой балке. С жизнерадостным воплем бросилась обнимать мою милую черноволосую Полинку из Днепродзержинска. Она пищала от восторга, а Альхен, поперхнувшись бананом, смотрел на это дело, и его цели явно пересекались с моими. Я заберу девчонку себе и хоть один-единственный раз покажу мерзавцу, что тоже кое-что умею.

Она приехала вчера. Она неописуемо счастлива снова быть тут. В прошлом году удалось приехать только 7 июля, то есть на следующий день после нашего отбытия.

– Ты так здорово выглядишь!– сказала я ей, моей ровеснице, которая два года назад, в лазурном 1993-м, представляла собой костлявого смуглого ребенка без талии, без месячных и каких-либо других половых признаков.

Полинка смущенно передернула плечами и наклонила голову так, что лоснящаяся черная прядь почти полностью закрыла лицо. Конечно, она знает! Где же это мое далекое, невозвратимое чувство, когда выходишь первый раз на пляж, в своем новом взрослом теле, и собственная красота, совершенство и нежность форм будто приподнимают тебя над землей.

Мы прогулялись до ворот «Украины», сморщили носики перед Максом, потом обратно к «соборику» и мимо Гепарда. И тут она сказала:

– Я же еще с дядей Сашей не здоровалась!

Дядя Саша на ее сакуровое приветствие ответил неэтичным комплиментом по поводу ее сформированности, а потом мы пошли купаться.

Поленька умилительно попросила меня посторожить ее в кабинке, чтобы кто-то, не дай бог, не сунулся и не увидел бы, как она переодевается. Я, заикаясь, согласилась. И как-то так вышло, что, несмотря на все мои ухищрения, быть повернутой спиной к орхидее не получалось. Я стояла все время, неестественно выгнувшись, невпопад отвечая на ее бурную речь. Должна признаться вам, что что-то неконтролируемое набухало благоухающей розовой пеной в моей заволновавшейся душеньке, и мои глаза невольно сузились, как бывает от переизбытка чувств майским вечером, когда между цветущей сиренью и звездами поют соловьи.

Пока Клеопатра охраняла уже меня, я была действительно тронута этим большеглазым лицом, которое, к моему смиренному восторгу, было повернуто отнюдь не в сторону желтого обрыва. И еще. Мне кажется, что в ее невинном, но фатально легко исправимом состоянии, ее поразила подробность – рыжее сердечко, подбриваемое мною в интимном месте.

Полинка плавала в резиновой шапочке под церберским оком своей крепко сбитой фиолетововолосой бабушки, которая, несомненно, была очень умной женщиной, потому что явно чуяла присутствие какого-то оборотня-охмурителя, но все же недостаточно опытная, чтоб разобраться, что им является рыжая подруга ранних Полинкиных лет, чье несомненное целомудрие и положенная инфантильность заключаются (всего лишь) в строгом и внушительном папе, которого, наверное, в глубине души побаивалась и она сама.

Полинка тем временем очень долго рассказывала про свою школу (с математическим уклоном) и про то, «что они там вытворяют». А я, настороженная и озадаченная, чувствовала, как исходят от нее те самые флюиды и безошибочно попадают в нужные лунки в моем подсознании. Как это обычно случается при знакомстве двух одиноких созданий мужского и женского пола со смежными интересами и в одной возрастной группе.

Правда, бывает ведь такое, Альхен?

Он, со странным, будто окаменевшим лицом, стоял, взявшись за перила, прямо над третьим пляжем, где мы, распластавшись по горячей гальке, мокрые, с солнышком в каждой соленой капле на наших телах, грелись после купания, все еще о чем-то болтая.

Сердце мое стучало где-то в районе горла, а быть может, вдоль всего позвоночника – от рыжей червы до самых глаз. А она смеялась по поводу моей податливости холоду.

Поленька… да какой, в яму, холод! Меня трясло оттого, что этим летом из меня вылупилось какое-то совершенно непонятное существо, которое горделиво улыбалось вчера на сосновском пляже, а теперь вот испытывает странную тягу к тому, что для всех остальных закрыто глухой заслонкой моральных принципов.

Потом мы снова пошли переодеваться (Боже, неужели она где-то в глубине души ходит туда так часто потому же, что и я?). И на этот раз переодевались одновременно, стоя лицом друг к другу. Это был исконно наш мирок, как дворовая песочница, где правят какие-то несуразные, не подвластные взрослому восприятию истины.

Мы снова гуляли по набережной, и единицы, заинтересованные в нашей сохранности, будто чувствовали, как в пляжном воздухе рождается что-то лишнее; но что именно и у кого (два жизнерадостных подростка) понять не могли.

Полинка давала мне почитать увлекательнейший, по ее мнению, журнал «Крымуша», где были всякие ребусы, головоломки и идиотские стихи. Но с таким же тихим восторгом она слушала мои впечатления от свежепрочитанного «Степного волка» Германа Гессе и сотни раз пересмотренного по Зинкиному видику клипа «Эротика» Мадонны, где так здорово передается эта порочная сладкая боль и хмельная истома ожидания.

Потом были оживленные рассказы про школу, про юннатов, про музыкальные занятия (Полинка играла на скрипке), а я все слушала и слушала, ловя из этих виноградных уст что-то совсем другое.

Я была счастлива.

Папаша, равно как и бабуля, тут же встрепенулся, озадаченно сопровождая каждую нашу прогулку, вышагивая с интервалом в три метра, но ничего понять не мог.

Покупавшись еще разок, они с фиолетовой мегерой ушли, а я отправилась обратно на пирс, отрабатывать прыжки. Судьей был Гепард, показывающий «класс», если хорошо, и, размахивая поднятым большим пальцем, если было просто «отлично».

Вера время от времени посылала мне оживленные взгляды, имеющие что-то общее со вчерашним персиком, порочный вкус которого до сих пор сахарился под языком.

 

Tag Sеchtsundreizig (день тридцать шестой)

Операция «180». Очень просто – все пути расходятся, и даже наши с папашей, как бы фантастически это ни звучало, иногда отклоняются, как лепестки банановой кожуры.

Я умудрилась проделать даже это: на тридцать шестой день нашего отдыха я так достала его своим нытьем по поводу походов в «Марат» за продуктами, что, нагрузив меня сумками с матрасом и полотенцами, он отправил меня домой, а сам удалился вдоль пляжей, в сизые «маратовские» дали. И мне ничего не стоило, поднявшись на лифте – снова спуститься и, двигаясь вдоль стены, почти на корточках подобраться к Альхену. А он улыбчиво кивал, пока я отправляла в полет свои шорты, и ласково приглашал разделить его красный ковер-самолет, пока мы летели сквозь словесные просторы.

Мне показалось, что в своих отношениях с женщинами он не имеет какой-то четкой иерархии – ведь, в конечном счете, мы все были – для него , и каждая, оказавшись с ним наедине, знала, что она самая прекрасная, самая сексуальная на свете. И в тот искрящийся миг – это было именно так. А он сам был свободен, независим и так пугающе далек от той параллели, до какой успела дорасти я в своих неуклюжих попытках вылепить новую себя.

И потом, как бы между строк: а что я делаю сегодня в сиесту?

Ах, в сиесту, с часу до трех?

Ах, в сиесту, у первого корпуса?

Ах, вот оно что… вообще-то у меня в памяти еще угрожающе белеет маячок папашиной панамки в маслянистой, сырокопченой человеческой массе и пастельных разводах раскаленного бетона. Я манерно повела плечом, запрокидывая голову, кусала намотанный на палец рыжий локон.

– Так, да?

Разумеется, да! Да!!! Да, Гепард, да, Альхен!

Если мне это не составляет большого труда, то что мне стоит в знойную сиесту прокрасться по джунглевым тропам и юркнуть на пляж?

– Да, Саша, без проблем. – И, скрепив договор нежными объятиями, я быстро оказалась дома, в прихожей. Скинула вьетнамки, и появившийся через десять минут отец застал меня режущей салат.

Каким-то хилым суденышком я перебралась через бермудский треугольник обеда, потом что-то мыла, что-то сортировала по полочкам, что-то подметала, потом размазывала холодную воду по бедрам и брызгалась «Каиром» (а ведь тогда, на «генералке», он, целуя меня, шептал: «О Боже… как ты пахнешь…»). Ну, а потом, под каким-то сомнительным предлогом получила «добро» на сидение на веранде Старого Дома и уже мчалась со всех ног прочь со двора.

Мимо пронеслись паукообразные ворота, раздвоенная сосна, перила Старой Лестницы. И Альхен, уже в майке и шортах, улыбался из-под солнечных очков, глядя, как я наклоняю голову под двумя пересекающимися диагональными трубами и подхожу к лежаку (без полотенца). И этот его голос: «Я же говорил, что она придет». Проспорившая Танюшка, на миг насупившись, отошла в сторонку, а он, улыбнувшись мне, сказал, что лучше, если вместе нас будут видеть как можно меньше, и поэтому я должна подняться туда через десять минут. А он уходит прямо сейчас.

Невозможно описать, как долго тянулось время. Танька была бодра и жизнерадостна, а я отвечала невпопад, и Вере, казалось, было совершенно все равно – куда и с кем (и зачем) я сейчас иду.

А потом стрелка на моих часах переместилась на заветную розовую букву «p» в слове «hipp» на моем белом бесциферном циферблате, и я с радостью рванула прочь с разморенного сиестой сонного пляжа.

Он сидел на скамейке, в тени, и, увидев меня, быстро отложил книжку, встал и сказал: – Ты так хочешь? Ты этого хочешь, да?

– Наконец-то, а я уже думал, что ты никогда…

Никто и никогда…

…не целовал меня так, как делал это ты. Никто и никогда не казался мне в своих грехах таким совершенством. Никто и никогда не мог разбудить во мне такую лавину чувств, которая от вспухших сладко-неуклюжих губ с тихим рокотом обрушивалась ниже и ниже… Никто не мог так ослепить и обездвижить меня – я растворялась, я расплывалась и не помню, как мы садились на скамейку, как обнимались, каким хитроумным сплетением соединились наши руки и ноги.

Сарафан был наполовину устранен, но вдруг какая-то ведьмовская тень за пыльным окном смутила гармонию, и, оторвавшись от моей груди, А. сказал, что за все существование этой скамейки (вернее – его на ней) ни одна пара глаз не омрачила безвременное течение пряной самбы. Пророческая тень изгоняющих перемен. Камень, пущенный в стекло постоянства.

А потом он сидел, откинув голову на спинку скамейки, и его лицо было пугающе близко – в сантиметре подо мной. Он даже не снял шорты, и со стороны это, возможно, выглядело как невинные шалости. Мои распущенные волосы падали ему на щеки и, наверное, закрывали нас, когда мы целовались.

Он крепко держал меня за бедра, настраивая на ритм, и потом его вторая рука пробралась куда-то, и он шептал:

– О Боже… как хорошо… как же хорошо ты это делаешь… ах… как же тебе хорошо…

А я прижалась к нему еще ближе, вздрагивая от лебединого скольжения пальцев по моей спине, и припала губами к его гладкой шее, жадно, как вылупившийся из эбенового яйца вампиренок, пыталась выпить его всего. А за этим нахлынуло какое-то потерянное парящее состояние, зрелая романистка назвала бы его «исступленная нега» – помню только, что лбом и переносицей прижалась к его дьявольскому плечу.

– Как быстро ты возбуждаешься… – Его пальцы заползли в мои волосы, я снова содрогнулась от той сладкой вкрадчивой настойчивости, с какой он немного откинулся, чтоб смотреть мне в глаза.

– А ведь ты sexy… такое милое выражение… у тебя веснушки, будто из меда…

– Так съешь их…

– Ах, если бы! – Он щекотал, покусывая, мочку моего уха, поигрывая массивной серебряной с кораллами серьгой. – Если бы я мог, я бы всю тебя съел.

– Ах… не надо… я ненавижу это трафаретное… ты бы всех нас пережрал…

Альхен странно хихикнул и потом резко встал (так, что я, задержавшись ногами у него на талии, потом мягко стала на землю), посмотрел в глаза (и мне стало страшно) и, когда я уже начала поправлять сарафан, дернул меня за руку так, что коленом я прочертила небольшую дугу в сантиметре над землей. Еще одним рывком он зашвырнул меня, спиной к нему, в объятия. Мы замерли так: он крепко обнимал меня, а я, в сладко-испуганном ожидании, касалась его мускулов на руках.

Он тяжело дышал мне в ухо. Это было как в тех снах. Моя спина больше не зябла. Я могла положить голову ему на плечо и дышать своей мечтой. Счастье просачивалось в меня вместе с воздухом и теплом его тела.

И тут вдруг случилось что-то стремительное, совершенно неправильное. И перед тем, как я успела это проанализировать или испугаться, совершенно новые мокрые липкие чувства притупили сознание. Я жалобно промычала и попыталась вырваться, но он, перехватив и сжав мои запястья, сделался каким-то свинцово-грубым, требовательно толкнул меня в спину, и я неуклюже согнулась.

На отцовский вопрос о вдохновении (он уже встал и возился с чаем на кухне, когда я, споткнувшись о половичок, мрачной сомнамбулой проследовала в ванную) я ответила, что писалось хорошо и у меня почти готов план гениального романа. – Мы еще в прошлом году с Ликой и Зинкой сюда гулять ходили… – и надвинула на лоб козырек бейсболки, закрыла глаза темными очками, нацепила наушники и механически, даже не поднимая век, переворачивала страницы.

Холодая вода действовала отрезвляюще.

Nach Mittag

По случаю нашего фантастического примирения были продолжены занятия английским. Все, что от меня требовалось, – это на протяжении часа, пока мы сидим в парке на скамеечке, читать какой-нибудь piece of English literature и потом выписывать все незнакомые слова и фразы и учить их наизусть. В этот раз мне совершенно случайно попалось лесбийское фэнтези The Northen Girl, где желтоволосая северянка оказывается в смуглом кругу воинствующих азиаток, и из-за некоторых расхождений во взглядах у них завязываются и развязываются мелкие бытовые конфликты.

Ритуал предпляжных послеобеденных занятий происходил, как правило, в «Днепре», на тенистой скамейке напротив «Античной беседки». Но именно сегодня она была занята. И даже запасной вариант – круглая ротонда, на месте, где был когда-то старый лифт, – тоже оккупирована неторопливым тучным семейством. И тогда папаша растерянно спросил: «Ну, и куда нам идти?».

Через пять минут мы уже сидели в запретном дворике на светло-зеленой лавочке. Я снова была тут. И нюхала мечту. А папаша все недоумевал, как я умудрилась обнаружить это место.

 

Tag Siebenunddrezig (день тридцать седьмой)

Утром я не проснулась.

То есть такого, в принципе, еще никогда не было. Прошлым вечером я вырубалась еще на пляже и завалилась спать сразу после ужина. Было смешно, но мне казалось, что во мне откупорили какую-то новую чакру (хи-хи), и организм перестраивается.

А утром папаша не смог разбудить меня на пляж.

И растолкал только к обеду! Я проспала девятнадцать часов, и, будучи согнанной с кровати, отмокнув минут двадцать под холодным душем, я все еще чувствовала странную сонливость.

В сиесту мне спать не разрешили, но куда-либо идти было лень, и я провела шикарные два часа, пописывая роман (этот самый) и слушая две первые песни на Зинкиной музыкальной видеокассете – они, эти песни, в какой-то мере ознаменовали все мое солено-страстное лето – Madonna «Erotica» и Mylene Farmer «Beyond My Control».

На пляже, пока я бегала переодеваться, Альхен обеспокоенно спросил, почему не видел меня утром (не, ну бывает же такое!).

– А я уже стал волноваться, что у тебя начались твои красные дела.

Пока павианья лапа нежно похлопывала меня ниже спины, мой взгляд натолкнулся на жадное мерцание двух черных зрачков. Полина, только что пришедшая, заслоняла собой от бабулиных глаз это опасное зрелище и смотрела жадно, жарко, с непониманием, любопытством, ужасом и восхищением.

Муза лживых начал выручила меня и в этой ситуации – я сказала, что он просто убирал прилипшие водоросли.

 

Tag Achtunddeizig (день тридцать восьмой)

У меня в наушниках жизнерадостным страстным ритмом пели «Джипси Кингз» дико популярную в этом сезоне песню «Бамболео», и Альхенова ладонь, скользнувшая по моей талии, когда я выходила из кабинки (я только купалась без плеера), была словно частью этого безумного жаркого карнавала.

– Значит, так, – деловито заявил Гепард, дожидаясь, пока я выну из уха наушник. – В 13:30 ты приходишь прямо туда, о,кей?

– Запросто. – И скривила такую мину, что папаша, возникший в поле видимости, ограничился лишь коротким вопросом, чего этому мерзавцу от меня было надобно. Я ответила какой-то удобный бред, и на этом мы и разошлись.

Папаша шел на разведку в билетные кассы в Мисхор, откуда отправляются рейсовые автобусы на вокзал в Симферополь. А я, протяжно и гнусно заныв, получила разрешение отправиться домой. И вот, стоя в прохладном лифте, улыбаясь смуглой Адоре в испанских серьгах, я, уже не в силах терпеть, нажала кнопку «стоп». И через пару мгновений бледно-желтые створки разъезжались в полутемный туннель, и я шла навстречу свету. А потом, изнемогая, зажатая между бетонной стеной, Альхеном и любопытной Танькой, срывающимся голосом объясняла ей значение кнопок на своем плеере, пока его рука успешно пробиралась через эластичный купальник. И потом, после ряда хитрых опытных движений я в его руках ощутила снова ту блаженную беспомощность. А вокруг были люди, и, заслонившись Танькиной спиной, Альхен меня быстро, простите за каламбур, «на пальцах» ввел в курс нашего дальнейшего общения.

Когда наше обоюдное невмешательство уже казалось невозможным (а впереди еще мрачно давила масса грядущего обеда, мытья посуды и дороги с Маяка к первому корпусу), союз был разрушен, и я мечтательно поправила купальник.

Гепард лишь коротко обернулся и, обжигая взглядом, спросил:

– Что, с трудом?

– Что «с трудом»?

– Терпеть можешь с трудом. Жаль, что пляж у нас такой пуританский.

Потом он скромно отошел, позволяя мне лицезреть внушительные изменения рельефа его плавок. Я криво улыбнулась и, искупавшись, пошла домой.

Там у меня одновременно села батарейка в часах и закончилась паста в ручке.

Siesta …И потом еще – несильно, но звонко, хлестко. И я, будто на резиновом канате, качнулась и подскочила в этой своей космической бездне.

Он был звонким альтом в живописной запущенности нашего дворика. Из потрескавшегося, вспузырившегося асфальта рвалась высокая трава, растопыренные молодые кусты, какие-то лохматые малиновые и белые цветы и, прямо перед нашей скамеечкой, разлапистое худенькое деревце. Из стены трогательно произрастал крошечный фонтанчик (каменный умывальничек), украшенный наивной плиткой с цветочком.

– Привет.

Он резко обернулся. Сказочный гепард на фоне высокого готического окна.

– Привет. – Он подошел ко мне, взял за руки, мы сели на скамейку.

– Я от Зинки три круга пробежала, пока оторвалась… Устала…

– Посиди, отдохни… – Руки двинулись в привычный путь.

Губы теплым влажным шепотом перебирались от мочки уха вниз по скуле, к подбородку, заглушая мой тихий голос:

– Ты часы взял?

Рука, обнимающая меня, сжалась еще теснее и поднялась к моему лицу:

– Смотри.

На черном циферблате стрелки показывали 13:47.

Дикий плющ ползет по серому камню, густая трава, прошлогодние листья, клонящиеся над нами заросли густого кустарника и нестриженый самшит. И обнаженный он – как Демон у Врубеля, сидящий на корточках, с солнечными бликами, играющими по его хищному мускулистому телу, по гладкому смуглому затылку, смотрит снизу и немного из-за плеча:

– Ну, иди же сюда.

А я смеялась… истерически, задыхаясь, волосы облепили мое лицо, лезли в рот вместе с мокрым согнутым пальцем.

А он все шептал вместе с листвой:

– Да… да… мой малыш, какое же ты у меня золотко… ты мое сокровище… какая ты восхитительная… какое у тебя лицо…

– Какое?

– Оно полно страсти… это наслаждение… тебе хорошо… как же тебе хорошо… – И этот жест, его рука, ползущая по моему лицу, сквозь запахи мелиссы и эвкалипта, сквозь пряный душистый полдень, цепляясь за губы, путаясь в волосах.

И будто с ударом медного цимбала, до меня, сквозь этот пряный зной, долетело:

– Кончай… кончай… кончай…

Внезапно мою щеку обожгла хлесткая пощечина. Я невообразимо зависла над оргазменной пропастью, время будто остановилось, и я буквально парила в том, что обычно длится стремительную секунду.

Время остановилось. Бог ты мой… да выбей же ты себя из меня!

60 минут счастья. – Спасибо, – сказал Гепард и остался где-то позади, пока Джон Ли Хукер очень в тему пел мне про «Unchain My Heart».

14:47.

Я встала, поправила одежду, надела наушники, палец с готовностью лег на кнопку «play».

Nach Mittag И под ошарашенные взгляды семейства, виляя голым загорелым задом, поковыляла вниз к папаше, даже не оглянувшись.

Во время нашей прогулки по пляжам отец как-то напрягся и стал что-то злобно шипеть и размахивать руками. Я сонно повернула голову лишь на втором предложении, услышав многообещающее «мразь» и «стервец». А дело было вот в чем: еще по дороге в «Марат» мы одновременно отметили появление на пляже нового семейства – две женщины лет 35–38, сильно молодящиеся, и девочка, такой вот нежный, вполне оформившийся цветочек старшего школьного возраста. Они были совершенно белыми, и пока мы брели по бетонной набережной, они, весело щебеча, мазались кремом для загара. А теперь, спустя какие-то жалкие двадцать минут, наш непревзойденный, наглый и соблазнительный имрайский змий уже сидел, уютно устроившись, с краю их подстилки и что-то оживленно с ними обсуждал. А робкий цветочек тем временем лежала на животе чуть поодаль и с ужасом и интересом неотрывно смотрела на моего любовника.

Потом, когда я рассеянно пошлепала наверх, в кабинку, переодеться, моя новая соперница чинно прогуливалась под руку с мамой. Обе были в широкополых соломенных шляпах, кокетливо повязанных шарфиками. И Гепард, готовясь принять их приветливые улыбки, стоял, опершись о красные перила, и держал в руке почти целый банан. И тут тихой шелковистой тенью я высунулась из-за его плеча и, даже не глянув в темно-зеленое стекло его очков, откусила здоровенный кусок неприличного фрукта.

 

Tag Neununddreizig (день тридцать девятый)

Утром небо было каким-то мутным и белым. Было решено пойти в Алупку. Но пока мы завтракали (ненавижу творог со сметаной!), пока собирались («Ада, как ты можешь быть такой неряхой?!»), стало вроде светлеть, и возле паукообразных ворот, наконец, прорезалось солнышко. Меня оставили сторожить сумку с зонтиками и кофтами, а папа вернулся на Маяк за нашими пляжными принадлежностями.

Прыгая с пирса, я обратила внимание на еще одно весомое пополнение в рядах имрайской публики: две девчонки, лет по семнадцать-девятнадцать, довольно хорошо загоревшие, с точеными фигурками, прямыми русыми волосами, собранными в высокие хвосты на затылке, в почти одинаковых тигровых бикини, весьма искушенные на вид – со спесивым интересом наблюдали за моими полетами с разрушенной части пирса. Девицы эти стояли на любимом гепардовском месте, в компании вроде как папы (скучный пузатый усатый дядька). Сам змий, как было договорено еще вчера, решил не мозолить родительский глаз и ушел на полдня загорать в «Марат».

Nach Mittag Философская тоска. Липкое томление. Моя влажная боль.

Ну, тут уж все пошло наперекосяк. В сиесту мы с Зинкой поперлись на «Ласточку». И как же невообразимо избирательно работает отцовская интуиция: по арахисовой шелухе, затерявшейся в складках моей одежды, он безошибочно установил факт несанкционированной отлучки. Были вопли, гнев, мое раскаяние… а потом был шок.

Там, на пляже, мой Гепард уже вовсю трепался с одной из тигровых-хвостатых, и по фривольности их вполуобнимку позы я поняла, что контакта не миновать – и этот ее вопросительно-игривый взгляд, когда я проходила мимо в мокром купальнике и Альхен, улыбнувшись, показал мне «класс».

Ревность? Боже, как больно! Краем глаза наблюдаю за их логовом – все на месте, всем хорошо. Вера варит кофе, Танька возится рядом, все улыбаются, и его обезьянья лапа касается стройной спины новой тигровой прелестницы, которую сейчас будут кормить.

Новая соленая боль.

Ночью, пока отец наслаждался одиночеством в Домике, я, мучимая этими индиговыми тенями, этой хокусаевской Ай-Петри, этими огнями в дребезжащей глади моря – поплелась домой, нашла Зинку, и вместе мы выкурили терпкую «мальборину», запили папашиным портвейном. Прямо из горлышка.

 

Tag Vierzig (день сороковой)

Мое влажное трепетное утро. Неподвижное бледное море, высокие тени и ты – моя тигровая прелестница, в простеньком клетчатом платьице сидишь и ерзаешь на пустых лежаках в углу под тентом и ждешь, ах, как ждешь! Как ждали по утрам все мы…

Будто не глядя на нее, я прошествовала мимо. С плеером и полотенцем отправилась на свой утренний наблюдательно-загорательный пункт. Только вот наблюдать было не за кем и незачем. Я выпрямилась, надела темные очки и отдалась музыке своих свежих воспоминаний. И тут, сквозь волнующий перезвон Олдфилдовских «Turbullar Bells», я услышала, как меня кто-то зовет моим собачьим именем:

– Ада! Ада!

Когда я приоткрыла глаз, чтобы сказать папаше, что он с ума сошел, и я так рано не сгорю – то чуть не свалилась в море. На меня смотрел Он. Стоит внизу, на пирсе, в полосатой тени от моей балки с досками и улыбается.

– Ого… ну, привет… – Я осторожно перевернулась на живот.

– Я поздравляю тебя.

– С чем?

– Как это с чем – с днем рождения!

– Ой, спасибо, конечно. Но у меня, вообще-то, не сегодня, а через четыре дня.

– Как через четыре?

– А вот так….

– А я хотел поздравить тебя раньше всех.

…Вот такие чудеса случаются иногда в нашей обласканной морем Имрае…

Тигровую прелестницу звали Людой, и пока они с Гепардом немыслимо разминулись (надулась, что он сперва пошел ко мне?), я успела ловко перехватить ее, возвращающуюся откуда-то с «Днепровских» пляжей. Я улыбнулась ей. Она удивленно вскинула бровь и тут же спросила что-то приятное и располагающее к дальнейшей беседе. Она понимающе улыбнулась и, кивнув, умчалась в благословенную тень к невостребованному красному полотенцу и задремавшей Вере.

В поле гепардовского зрения мы втекли вместе. И он был вроде потрясен – стоял, удивленно приподняв бровь, приветливо и озадаченно глядя, как мы проходим мимо.

А до самого моего ухода он простоял возле лифта, болтая с той желтоволосой толстой бабой в малиновом сарафане.

Поймав Таньку за мокрый соленый локоть, я заговорщицки потянулась к ее уху и прошептала:

– Саше передай, что с часу до трех я буду у первого корпуса.

Siesta Уставшая, злая, задыхающаяся от жары, готовая орать от запаха «Каира», я пошла обратно на Маяк.

Как же стучало мое сердце! Как не слушались руки, когда мокрая редиска срывалась с терки и катилась прочь от кастрюли с салатом! Какой ком стоял в горле, когда хмурый отец ждал, пока я закончу размазывать по тарелке свой суп! Как сложно было притворяться, что я ем чеснок, и потом, едва он отвернется – тихонько выплевывать в рукав! Как сложно было забираться на полку под потолком, где в дымчато-рыжем флаконе стояли хозяйкины духи «Каир»! И как мучительно неприятно было подвергать себя всем гигиеническим процедурам в ванне, забитой бельем, да к тому же без горячей воды! И какими же тяжелыми были мои шаги прочь от Маяка, по крутой извилистой дорожке! Как нещадно палило солнце! Как перехватывало дыхание это треклятое предвкушение! Как тяжело было передвигаться по парку, мучаясь дикой одышкой.

Ну, вот и крутая лестница наверх, к проходной. Висящие с холма кусты самшита, аллейка мушмулы и секретная тропинка – прямо к счастью.

Я иду, и с каждым шагом у меня внутри все будто завязывается в соленый мокрый узел. Развернула подаренный Зинкой «чупа-чупс», перевела дыхание, шагнула на свет и открыла глаза. Лавочка пуста. Ком из груди поднялся в носоглотку. Я поморщилась, зажмурилась, вздохнула и села писать роман. И лишь через сорок пять минут (одна сторона кассеты) поплелась на свой обзорный пункт возле Античной беседки.

Конечно, он был на пляже. В кругу любимых женщин.

Nach Mittag О Боже… Дай мне сил….

Ну вот, на самый конец этого невыносимого повествования я приберегла рассказ об Анне. Была она таким же ярким, харизматичным проявлением Имраи, как и наш Аль-Хрен, как рыжая Татьяна, как Вера с ее кофе, как «зеленый человек», продающий деревянные поделки возле входа в лифт и как, собственно, мы с папашей. Как же можно описать ее? «Безумно красивая» звучит как-то слишком общо.

Такая вся грациозная, «настоящая», без спеси и манерности, присущей красивым женщинам, с улыбкой и взглядом французской киноактрисы. Хотя нет, не французской – скорее смесь Сандры Баллок и Одри Хепберн. Каким именно образом эту веселую красавицу занесло в провинциальную Эбру, я не знаю. Известно лишь то, что красивее нее на побережье никого никогда не было, что она замужем за пятидесятисемилетним Виктором, ялтинским бизнесменом; что он ей изменяет (со слов Шурки-сплетника), что у них есть сын Жерар (не Жора, не Гоша, не Юра, а именно Жерар), который носится как угорелый по санаторным пляжам и в свои шесть лет имеет больше свободы, чем я в свои почти четырнадцать; что она прекрасно образованна и разбирается в истории и философии и, что самое главное – терпеть не может моего Альхена, хотя знакома с ним много лет.

Так вот, своим появлением на пляже она тут же вносила приятное волнение в пляжную толпу, и даже мой папаша (боже мой, папаша!) буквально расцветал, завидев ее. И обернувшись мужественным интеллигентом, зазывал к себе на матрас, где мог добрых два часа занимать беседой (а я – валяться в гамаке у Альхена). Но в этот свой приход она лишь коротко поздоровалась с выскочившим на внеплановую прогулку отцом и потом неожиданно подошла ко мне сзади, обняла за плечи (я как раз выигрывала у Таньки партию в «дурака») и, пощекотав своими тонкими длинными пальцами, прошептала: «А ну бросай все, идем поболтаем!»

Я растерянно посмотрела на Таньку. Она лишь лукаво подмигнула Анне и, собрав карты, пошла в Гепардовое.

– Ну, как ты? – Она была великолепна: в темно-коричневом купальнике под змеиную кожу, с черными волосами, зачесанными в высокий хвост, кончик которого щекотал впадинку на ее смуглой спине. Ее янтарно-карие глаза смеялись.

Мы пошли на скамейку у лифта в тридцати метрах от Гепарда. Я тут же стала жаловаться на отцовскую дисциплину. Она с участием кивала, что «это ужасно», и смеялась вместе со мной, когда я рассказывала про зверства с запретами на еду в неположенное время и то, как приходилось воровать хлеб у Цехоцких.

– А сестра твоя как?

– Не знаю, – удивилась я.

– А как Саша, скучает по ней? – Она смешно прогнусавила слово «Саша».

– Без понятия. Я с ним не говорила. А вообще он – такая скотина, семью вот разбил.

Она надула щеки и закатила глаза:

– Ну, какой у тебя пафос! Выговор общественный ему устроим, да? Хотя… – Она подалась вперед, касаясь лицом моего плеча. – Хотя Саша чего-то сам на себя не похож. Возрастная категория не та…

– А?

– Ну, ему же больше молоденькие нравятся… может, просто ты ему не дала, так он хоть старшую решил… – размышляла она.

– Что не дала?

– Ничего. А ты с ним вообще разговаривала тет-а-тет?

– Ну, вообще-то, да. Он мне говорил какую-то муть… щас… а, что у меня щиколотки неправильные. И для того чтобы их исправить, нужно заниматься то ли онанизмом, то ли анальным сексом.

Она засмеялась так громко, что Гепард обернулся.

– Ты вообще понимаешь, ведь никакая нормальная женщина на такую лапшу не купится, а всякие неопытные наивные дурочки идут, развесив уши…

– И раздвинув ноги…

Она снова засмеялась и даже хлопнула себя по коленке:

– Ты понимаешь, Адка… нет, но ведь ты девушка умная, ты должна понимать… а ведь такие дикие провинциальные Лолиты слушают его, разинув рот. Он блефует и создает себе образ такого демократичного интеллектуала, но все его знания почерпнуты из пары-тройки паршивых книжонок. Он же совершенно пуст внутри. Знаешь, – она снова была в миллиметре от моего уха, – я просто обалдела… он ведет такую специальную тетрадочку, куда записывает «умные мысли».

– Как старшеклассница?

– Ага! Меня это просто добило. Мне вообще кажется, что у него есть какой-то страшный комплекс, и он просто самоутверждается за счет этих дурочек. Нет, ну что она в нем нашла?

– Кто?

– Да сестра твоя… нет, я просто не понимаю, как они соглашаются, как они идут на это?

– Ну… он красивый.

– Кто?! Он?!

– Ну…

– Да он же страшный! Адочка, он же похож на лысую обезьяну, на претенциозную лысую обезьяну!

– Не знаю… я как-то об этом не задумывалась.

Я больше с Таней и Верой общаюсь.

– Ой, а Вера?! Единственное хорошее в ней, это то, что она мне тут показала несколько действительно классных упражнений. А вообще ты, дурочка, даже представить не можешь, что у них там творится. И тут я полностью солидарна с твоим папой – нечего тебе возле них крутиться.

– Почему?

– Она же просто водит к нему девок. Так она его может возле себя придержать и жертвует всем, даже своим ребенком.

– Да ну?

– Ведь ты сначала думала, что она – его жена, а Танька – дочка?

– Конечно, все так думают.

– Ну, так вот! Ты что, не понимаешь, что он ими просто прикрывается? С виду такая благопристойная семейка. К ним спокойно отпускают своих дочерей – там кофейку попить, в картишки с малой порезаться, а там уже начинается капитальная обработка. И девчонку потом и «на танцы», и «погулять» отпускают без всяких задних мыслей.

– Да вы что…

– А они, малолетние дуры, уши развесили…

– Ноги раздвинули…

– Ага, а с виду все благопристойно. Эх… подожди, ты их еще в полном составе не видела! Тут в конце июля – середине августа такое творится! Ох, и отрываются же они! Там дед у них такой есть, пузатый и похотливый… Слушай, – она снова придвинулась ко мне и взяла за руку, – ты же там все время в карты играешь, у него под самым носом. Пристает?

– Ну… не знаю…

– Так, так, так… – Она заглянула в мои опущенные глаза. – А ну, выкладывай!

– Вообще-то, тогда, в девяносто третьем, он мне такие гадости рассказывал.

– А сейчас?

– После той истории, мне кажется, он не питает ко мне особой симпатии.

– Да брось, он же говорил что-то тебе?

– Ну да. Предлагал прямым текстом, нагло так, типа идем, я знаю место в парке. И всякое такое.

– А-а-а!.. – Она, смеясь, закрыла рот растопыренной пятерней. – И что?

– А ничего. Я, если бы даже и хотела, то меня бы папа не пустил.

– А ты хотела?

– Нет, конечно!

– А что ты ему ответила?

– Чтоб отвалил.

– А он?

– Сказал, что у меня плоскостопие, что колени какие-то неправильные, и это все лечится сексуальной энергией.

Она снова громко засмеялась. Папаша, высунувшись из-под пирса, озадаченно и раздраженно посмотрел на меня. Анна весело помахала ему и жестом показала, что мы скоро закончим.

– Будь осторожна, Адрианка. Особенно с Верой. Ты просто не представляешь, с кем имеешь дело. Они полностью во власти этого человека. А он… полное дерьмо. Для него секс – как испражнения. Понимаешь?

– Почти.

– А расскажи мне теперь про сестру?

И я стала бессовестно что-то врать про свои полуночные шпионские вылазки, про то, как однажды якобы застукала Обезьяну во внутреннем дворике первого корпуса («ой, а где это?»), где он на своем красном полотенце трахал какую-то девицу. И, как всегда, на самом интересном месте к нам решительно приблизился папаша и очень грубо скомандовал мне:

– Быстро иди купаться!

На что я пыталась возразить, что купаться совсем не хочу, но он гаркнул «shut up!» – и злобно ткнул пальцем в сторону моря.

Альхен был безнадежно занят тигровыми-хвостатыми, поэтому я пошла загорать на пирс.

Анна, освободившись от папаши, пыталась как-то подойти ко мне, но мы уже уходили ужинать, а о том, чтоб мне остаться еще на часок (даже под ее присмотром), не могло быть и речи.

На лестнице мне в крайне неприветливой форме объяснили, что навязывать свое общество – неприлично, и что Анне глубоко неинтересно все то, что я могу ей рассказать, она просто очень воспитанный человек и из вежливости поддерживает со мной разговор.

 

Tag Einunvierzig (день сорок первый)

Проснулась со странным привкусом во рту. Ну и пакостей же я вчера наговорила Анне! Короче говоря, Адору понесло… А если она расскажет еще кому-то? Той же Вере?

Голова была тяжелой, и что-то мрачное сформировалось в груди.

Обида на папашу была все еще в силе, и, когда мы спустились на пляж, я в насупленном молчании двинулась на свою ритуальную прогулку. Макс утомляет. И ведь нет, не могут его здоровое мускулистое тело, его загоревшее пухлогубое лицо с золотыми кудрями, его юность и задор вытеснить из меня боль ежеутреннего ожидания. Все, о чем думается, когда я с ним, это «пришел или нет?». Он мне сегодня рассказывал про то, как сдавал на права в раздолбанном «москвиче» и как там отвалилась педаль…

– И что, папа тебя даже днем, даже просто в кафе не отпустит?

– Да боже упаси… какое кафе…

И тут, по дороге обратно, меня вдруг обуяла такая тоска, такая щемящая жалость к себе, пленнице, что, махнув удаляющемуся в сортир отцу, я пошла на посадку прямехонько под оживший тент. Вера варила кофе, Саша вынимал из рюкзака красное полотенце, а Танька выколупывала из-под лежака рассыпавшиеся фломастеры.

– Привет, народ!

– О, Адриана, привет, – своим интеллигентным питерским голосом нежно прокартавил мой мучитель. – Ну, как дела, как настроение? (Боже, какой же ты ласковый!)

– Устала я от всего. Нет, правда, у меня, наверное, сейчас припадок какой-нибудь случится. Ведь нельзя же меня так пасти! Не будь этого контроля, я, может быть, даже не посмотрела бы на тебя.

– То есть, я у тебя – своеобразная форма протеста?

Я бы… эх… как бы я хотела рассказать ему, кто он для меня на самом деле. Звездный мой, сказочный мой Гепард.

Вера мягко улыбнулась и, держа в руках пустую чашку, вопросительно глянула на меня. Я с напускной небрежностью утвердительно кивнула (вот-вот из-за поворота должен появиться папаша).

– И как вам Анна? – спросила я, пробуя кофе. – Я вчера беседовала с ней. Мне кажется, что она просто фантастическая женщина.

Гепард скептически сложил губы и помотал головой, глянув на меня так, что сзади, на шее, успевшие подсохнуть волоски встали дыбом.

– Не думаю… нет в ней ничего фантастического.

– Как нет?

– Она, на самом деле, противная, злобная, трусливая баба. Эта вся ее красота скоро перегорит. Она боится переступить через себя, боится открыться, и эта ее неудовлетворенность перерастает в злобу, в зависть и гниет там внутри.

– Ай, брось. – (Папаша уже давно вышел и, ускоряя шаг, двигался прямо на нас.)

– Что брось? Посмотри на нее. С ее внешностью и мозгами она сидит тут, в поселке городского типа, она заживо похоронила себя с мужем, который ее давно не трахает.

– Так в чем же ее вина?

– У нее был шанс, и не один. Она хочет, но боится. Я говорил с ней, предлагал научить кое-чему, показать – как выбраться из этой ловушки, но…

Отец подошел к тенту и, сделав совсем суровое лицо, резко махнул мне, чтоб бросала все и немедленно убиралась оттуда.

– Надеюсь, у тебя хватило мозгов не болтать ей лишнего?

Я кивнула и, бросив недопитый кофе, поплелась к родителю.

Что последовало после, можно описать как грандиозный скандал. Да… правда, я сама такого от себя не ожидала. Мне не то слово запретили приближаться к ним – даже смотреть в ту сторону, даже здороваться с Таней.

– А она-то тут при чем?! – скулила я сквозь слезы.

Оказывается, Анна ему все вчера рассказала. И если я такая идиотка, если не понимаю (и тут, готовьтесь, шок), то я уже выросла, я привлекательная молодая особа, я идеально попадаю в его целевую аудиторию. Я дура, и не соображаю ничего, но они, скорее всего, специально подговорили Таньку, чтоб та играла со мной в карты, я не врубаюсь, что они – банда растлителей-педофилов, что они только и ждут, чтоб я попалась в их грязные лапы. А Вера – та еще стерва, сама зазывает девок к моему любимому мужчине, что я… что она… что Танька в свои десять лет… Я заткнула уши «Энигмой» и шла, сильно отставая, шаркая по парковым дорожкам, лихорадочно соображая, каким образом можно будет вырваться сегодня к первому корпусу.

Nach Mittag Под вечер он заявился с какой-то новой белобрысой. А мы уже уходили. Поленька, содрогнувшись от восторга и цепенея от ужаса, цепляясь за мой локоть, сказала: «Ой».

В сиесту, посаженная под домашний арест, я смотрела «Маленький гигант большого секса» с Хазановым. А после обеда все было уныло и серо. Его на пляже почему-то не оказалось. Генка, что ли, приехал со своей машиной?

Зато вот моя чернобровая Полина, будто поддавшись всеобщей гепардомании, стала рассказывать, как он «приставал» к ней. Вот тут-то, при этом слове, ваш неуклюжий автор чуть не свалился с красных пляжных перил, на которых сидел, напряженно глядя на выход из лифта. Как приставал? Он, подкараулив ее у переодевательной кабинки, говорил ей всякое… про ее внешность, что она уже как женщина… Меня распирало такое веселье, такой неудержимый безумный смех, что наши с ней родители снова в недоумении таращились на нас. Потом, под их ненавязчивым конвоем, мы ходили с ней гулять по пляжам и несколько часов проговорили о нем. С изумлением, ужасом и ликованием одновременно я поняла, что, появись только перед ней самая узкая и невзрачная щель в заборе родительской опеки – она бы, обезумев, помчалась туда, стала бы с остервенением пропихивать свое грациозное тело – лишь бы прикоснуться к гнусному пороку. Да, все они – эти едва проснувшиеся юные красавицы, посещающие музыкальную школу и учащиеся на «пять», все они одержимы жаждой познания, жаждой нового, неизведанного и запретного.

 

Tag Zweiundvierzig (день сорок второй)

Утренние муки были тяжелыми. Он не появлялся аж до одиннадцати. По всем прогнозам, нам ничто не мешало встретиться сегодня…

Он явился, когда мы уже готовились уходить.

Я стояла на бетонной площадке перед лифтом, в своем белом сарафане, прижимая к груди порванный кулек с надувным матрасом.

Приехал Генка. О Генке я была здорово наслышана (тот самый, на машине), врач-гинеколог, понимаете ли, Сашин лучший друг (о… представляю, как солидарны вы во многих женских вопросах!). Я, откровенно говоря, даже с некоторым трепетом ожидала Генкиного приезда, рисуя в воображении заманчивые картины обращения его внимания на меня. Но действительность, как всегда, совершенно не оправдала ожиданий.

Развратником Геннадием оказался щупленький, тонконогий, темноволосый, кучерявый тип с болезненно белой кожей и абсолютно неинтересным лицом. Было в нем даже что-то трепетно-педерастическое, манерно-брезгливое, что сильно озадачило и раздосадовало меня, когда они оба, даже не глянув на меня, прошли мимо, чуть ли не за ручки держась.

Наверху выяснилось, что отец идет в «Ласточкин дом» за продуктами. А я на Маяк. Дождавшись, когда он скроется из виду, я юркнула обратно в лифт и через мгновение снова вдыхала раскаленный пляжный воздух.

Геннадий старательно обмазывался кремом для загара, а Гепард смотрел на меня с блуждающей улыбкой.

– Как насчет после обеда? – сухо спросила я.

– Если честно, то я не знаю. Нет… правда, попозже поговорим…

– Когда?

– Ну… потом.

– Я сейчас ухожу!

– Правда?.. Но я не могу сейчас сказать точно…

Стиснув кулаки, я потопала домой.

В сиесту решила было смотаться на пляж, но еще с ближайшей смотровой площадки увидела эту парочку – белое и черное, две спины и оживленная беседа. Я там явно буду лишней. Матюгнувшись, пошла искать Зинку.

После обеда в кабинке обнаружились месячные. Папаша даже не отпустил одну смотаться на Маяк за тампаксом. Пришлось собираться и валить с пляжа на полтора часа раньше обычного.

 

Tag Dreiundvierzig (день сорок третий)

Спасительная сила свыше послала нам этим утром веселую и по-прежнему ослепительно красивую Анну. Она вышла из лифта вместе с разноцветной пляжной толпой – с рыжей Танькой в полосатой майке, с бледно-розовым Геннадием в расстегнутой до пупа белой рубашке, с медово-золотистой Верой в светлых шортах, с черно-оливковым Гепардом и с томной юной прелестницей в широкополой шляпе в обнимку с надувным матрасом. Анна с распростертыми объятиями бросилась сразу к нам с отцом, и он, отвратительно манерно отослав меня «погулять-поплавать», отправился с ней на гальку, обсуждать философско-исторические вопросы. А я, смакуя каждое мгновение этой короткометражной свободы, вальяжно приосанившись, пошла в Гепардовое.

– Стой! – Я схватила его за руку, в узком промежутке между кабинкой и скалой.

– Привет, для начала.

– Здрасьте.

– Слушай, у нас тут все нет возможности поговорить нормально.

– Ну?

– Сегодня, да? В половину, как обычно.

– Запросто. Только мы не будем… ну… у меня…

– Я понял. Но поболтать все равно можно.

– Договорились.

– Твой конвой пока на отдыхе?

– Ага, философствует.

И мы сидели эти невозможные сорок пять минут, болтали и смеялись, и моя рука то и дело оказывалась накрытой его рукой, и его плечо частенько терлось о мою мурашками покрывшуюся лопатку. Они налили мне стакан вина, и я вмиг окосела (пили сначала за мое здоровье, потом за его). Когда верная Танюшка повернула к нам свое конопатое личико и махнула рукой, выяснилось, что моя связь с реальностью происходит теперь через густую субстанцию некой пьяной залихватской приторможенности.

Зажав рот локтевым сгибом, я с блуждающей улыбочкой бубнила папаше что-то про головную боль, потом устроилась в углу пляжа в узкой полоске тени под пирсом. Уже перед самой лестницей мы встретили Поленьку. Я схватила ее за смуглый локоть и, пока наши родители терпеливо ждали, увлекла немного в сторонку. Прижимая к груди порванный кулек с матрасом, прошептала ей на ухо:

– Представляешь, мне Аладдин свидание назначил!

– Да ты что! И что ты? Пойдешь?

– Я что, с ума сошла?!

Siesta – Нет, моя милая… Я думаю, что это даже хорошо, что над тобой сейчас такой контроль. Иначе, чувствую, мы бы сотворили с тобой какую-то большую глупость… Ой, подумать только, что бы мы проделывали… но хорошего – понемножку. Я тебе, кажется, и так много дал. Правда?

Возле лифта (там, где мощенная плитами дорожка пересекает широкую асфальтированную трассу «лифт-столовая») меня встретила Анна. Она была как грациозная, полная азарта хищница – выпрыгнула на меня из юкк и олеандров, вцепилась в руку и, сверкая глазами, спросила:

– А что ты тут делаешь?

Наверное, безумно-мечтательное выражение на моем лице говорило само за себя.

Домой она явно не спешила и довольно настойчиво предлагала пойти погулять вместе. Пришлось делать большой крюк и расставаться с ней возле самой проходной.

Гепард сидел на скамейке и что-то читал.

– О, наконец-то!

– Меня папаша отпустил ровно в час, но по дороге я встретила Анну.

– Да? И какого она от тебя хотела?

– В принципе ничего.

Он стал целовать меня.

– Так, как я понял, у тебя сейчас регулы?

– Ага…

– Обидно, но ничего. Ты знаешь, я тебе на день рождения подарочек подарю.

Я задергалась от восторга:

– Какой… нет, нет, не говори мне! Пусть это будет сюрпризом!

– Я тебя заинтриговал?

Его рука тихонько расправлялась с шортами.

– А когда твои красные дела закончатся?

– Через четыре дня. Я уже уеду тогда.

– Да… не повезло.

– Ну, ничего, мы что-нибудь придумаем.

– Я думаю, что да.

Он говорил, пока я сидела у него на коленях, что мне в жизни нужен сильный мужчина, старше меня, а таких, настоящих, очень мало. Иначе я буду очень несчастлива.

Потом было это спешное, с придыханием:

– Сними это все с себя!

И мои волосы, прилипшие к губам, а потом полотенце, матовая тень и «…самое главное – это чтобы мужчина видел твое лицо…»

– Мой малыш, львеночек, да, да, о Боже мой… да, мое сокровище, мой львенок… Опять мы все в репейнике. Давай я тебя почищу.

Я вытирала его спину и шею, а он размышлял над географией нашего финального свидания. В окне снова метнулась чья-то тень, и приходить сюда становилось небезопасно.

– Между прочим, Генка, он наш человек в этом плане, и, в принципе, весь этот час мы могли бы кататься в его машине, сзади. Она у него с кондиционером и со всеми делами.

– Да, жалко только, что я уезжаю.

В дневнике я написала про этот момент: «…с необычайной теплотой он говорил мне про ян-ци и про то, что он еще никому не говорил. Мне казалось, что такая близость бывает только у очень любящих людей. Он обнимал меня совершенно без похоти».

– Когда ты уедешь, мне будет тебя здорово не хватать. А вообще… наверное, тебя мне послали звезды за что-то сверхъестественное. Я, наверное, что-то такое сделал… раз заслужил тебя.

И потом, там же, на скамейке, несмотря на шорты:

– Кончай! Пока не кончишь, я тебя никуда не отпущу!

И:

– Как ты пахнешь… этот твой запах, он впитывается в мою кожу и держится там дня три… Нет, духи тут не при чем, не в них дело – это гормоны, у каждого человека есть свой индивидуальный сексуальный запах, у тебя он очень сильный, и если бы с мы тобой залегли на месяц, то все простыни, вся мебель пропитались бы тобой… Эх… если бы нам хотя бы дня три не вылезать из постели… я бы ласкал тебя всю.

– А кто сказал, что это невозможно? Я ведь всегда добиваюсь, чего хочу. Всегда. Я хитрая… я умею ждать… я умею притворяться.

Nach Mittag – Я еще как играю. Но он устал. Я ему надоела. У нас ничья.

Вернулась с блуждающей улыбкой. На всякий случай сказала, что у Больших Качелей встретила Анну (а ведь она заложит, что видела меня – на 100%), приняла холодный душ и, подремав над «Deutsche Grammatic», двинулась на пляж заниматься Полинкой.

Сидя на моем разрушенном пирсе, мы, то и дело поглядывая в тихое Гепардовое (все они, довольные, спали), разработали дерзкий план.

Она с удовольствием принимает все его поползновения и, дабы возбудить еще больший интерес, ходит только в своем желтом бикини. Она должна отвечать на все его бредни заинтересованным блеском глаз. «Но только учти, подруга, он очень хитрый, очень опытный мерзавец, учти, это пока что самая серьезная игра в твоей жизни. И этот сладостный час расплаты – когда ты в самый ответственный момент отказываешь ему и говоришь все, что ты о нем думаешь». (О том, что момент проигрыша еще слаще, я решила не говорить.)

Она взволнованно блестела своими миндалевидными бархатными глазами, горячо кивала и, поправляя черную прядь, сладенько ёрзала, предвкушая эту невозможную авантюру.

Но мне, утомленному, очерствевшему педагогу, мне уже тогда было видно, что вряд ли девчонка сможет сыграть мою собственную роль, вряд ли у нее найдется достаточно внутренней зрелости, чтобы оказаться в чем-то лучше.

Но мы мечтали.

– А ты, Ада, почему ты не играешь?

Я горько усмехнулась:

 

Tag Vierundzwanzig (день сорок четвертый)

Послезавтра я уеду отсюда навсегда. Отец после вчерашней гепардо-разоблачительной беседы с Анной и после сестринского звонка, в котором она хвасталась, что уже подала на развод, – после всех этих темных липких клякс он понял, что его Имрая окончательно померкла. А я своим возмутительным поведением напрочь перечеркнула перспективу нашего дальнейшего совместного отдыха.

А завтра у меня день рождения. В четырнадцать лет Джульетта влюбилась… чем я хуже?

А послезавтра мы уедем.

Навсегда.

Шансов на финальную встречу нет. «Я запрещаю тебе выходить за пределы квартиры!» – значит, таки заложила, моя длинноногая, смуглая Жасмин…

Плохо… все плохо… валялась на пирсе и все тешила себя различными фантазиями на тему: «Что Саша подарит Аде на ее четырнадцатилетие». Ах, сколько же я слышала от него про эти неприличные китайские шарики, которые есть у Сюшки-Ксюшки и которые «пока ты ходишь, перекатываются там внутри». О… Гепард, да ведь любая бумажка, поднятая тобой с полу, побывав в алтаре твоих темных рук, станет для меня священной!

«Жаль, что у тебя все так складывается, а то пошли бы на камни, пожарили бы мидии, – грустно сказал Макс, обнимая меня за плечи: – А может, получится удрать? Что тебе – все равно через день уезжаешь!»

Я уклончиво пожала плечами.

Ночь прошла в горько-беспокойной полудреме.

 

Dag Funfundvierzig (день сорок пятый)

Так случилось, что мой день рождения всегда был очень мрачным и одиноким праздником. То есть вообще не был праздником. Из-за развода родители всегда ссорились, с кем я буду, и чаще выигрывал папаша, с надменным негодованием увозящий меня куда-нибудь на дачу. Приходили человека четыре родственников или его друзей (и никогда – моих!), и все было до невозможного тоскливо. В этот раз меня, несомненно, порадовала Имрая за окном, но отцовская обиженная отрешенность (о, как же ему легко живется, вечно на всех обижаясь!) уже изначально подпортила феерическое течение этого дня. Я была взвинчена до предела. Мы тут же повздорили, и его подарком можно считать нежелание устраивать очередной скандал и просто неприязненное, сквозь зубы брошенное: «Я не хочу это больше обсуждать!» Короче, к Таньке мне подойти не разрешили (а где ты позавчера был, интересно?..). Впрочем, когда мы, наконец, спустились на пляж, их там все равно не было. А потом, когда я загорала, под свою «Энигму» с торжеством и злорадством фантазировала, как в шестнадцать лет пойду на работу и сама с рюкзаком и палаткой отправлюсь бороздить Имраю в поисках нового adoreau, тогда меня снова позвали по имени.

Улыбающийся Гепард махал мне из-за красных перил. Я мрачно кивнула в сторону папаши и сделала страшное лицо. А Демон и не думал уходить, продолжая зазывать меня широкими приглашающими движениями.

– Ну что такое?! – в сердцах завопила я.

А он все улыбался.

Папаша даже не повернул голову, когда я, растопырив руки, ловко прошла по узкой балке и, перемахнув через перила, скрылась из поля его зрения.

– С днем рождения! – торжественно сказал Гепард, поцеловал меня в обе щеки и вручил банку пива и шоколадку.

– Спасибо. Только я не могу ничего у тебя брать, что я папаше скажу?

– Что это от тайного обожателя, и вообще, это уже не твои проблемы, львенок. Поздравляю, – он лобызнул меня в лобик и смылся в свою утреннюю подтентовую тень.

Времени было в обрез. Устроившись между скалой и кабинкой, я сосредоточенно уминала шоколадку и, морщась, с полным сладким ртом, глотала ледяное пиво. Банка была большая, на пол-литра, а меня все еще мутило от недавно перенесенного завтрака (творог со сметаной).

– Ада!

Я вздрогнула и с набитым ртом уставилась на Гепарда. Он окинул меня умиленным взглядом:

– Сегодня, после обеда.

– Ым-ым, – я отрицательно замотала головой, отхлебнула еще пива и сделала страшные глаза.

– Я понимаю, сегодня такой день, и… Я все равно буду ждать тебя у первого корпуса, как обычно. Если ты не придешь, я пойму.

– Как хочешь, – судорожно проглатывая, пробубнила я. – Но я точно не приду.

Он лишь улыбнулся и, прытко развернувшись, ускользнул восвояси. Не могу сказать, что на душе было так уж и горько. Мне уже мерещилось мое взрослое будущее, когда я покажу им всем…

Итак, все в этом дне раззадоривало меня. То, как подчеркнуто рутинно мы распорядились своим утром: до гепардового прихода было папашино сидение на пирсе и моя насупленная прогулка (и Макса чего-то нет, черт возьми!), потом это пиво с шоколадкой (и поманил он ее конфеткой в ярком фантике…) и шумный прыжок с пирса вниз головой, чтоб смыть коричневые следы преступления, потом молчаливое и слегка хмельное сидение под боком у папаши (наверх вообще нельзя!). Ну неужели я такая плохая?

– А что мы будем делать потом? – осторожно спросила я, когда мы, как обычно, без десяти одиннадцать готовились уходить.

Папаша с раздражением посмотрел на меня и сказал, что то же, что и обычно.

И мы, как обычно, поплелись вверх по невыносимо крутой лестнице. Как обычно, мы пришли на Маяк и, облаянные Сильвой и Динкой, пересекли пустынный солнечный двор. Я пошла на балкон развешивать мокрые пляжные принадлежности. Сквозь звон полуденной жары с упоением стрекотали цикады. Как обычно, я порезала салат, мы сели обедать, и, хотя в рот ничего не лезло, я не осмелилась что-либо оставить на тарелке. Папаша был, как обычно, обижен и немногословен и, громко выплюнув последнюю виноградную косточку, ничего мне не сказав, отправился отдыхать.

Siesta Да, это было. Вот и все.

И меня снова трясло, как в ознобе. Побрызгавшись «Каиром», я уже без десяти час была на улице. В этот раз шаги давались легко, парковые дорожки будто сами стелились под моими ногами.

Естественно, там никого не было. Но не было и боли в груди, не было мокрого соленого узла. Казалось, что я, со своей на год подросшей жизненной ступеньки, стою уже выше этих юношеских разочарований. Кажется, я уже научилась чувствовать свою самодостаточность и быть счастливой сама с собой.

Я писала первые главы того, что вы сейчас держите в руках, когда послышался шорох гравия и чьи-то голоса. Я вздрогнула, встрепенулась, и тут на наш рябой от солнечных бликов дворик вышли Гепард и… он придерживает ветви кустов… Вера. Я удивленно уставилась на них, а они, весело болтая, подошли ко мне и, обняв, поцеловали в обе щеки.

– Привет. С днем рождения, – сказал Гепард. – А вот это подарок для тебя. – И обнял за плечи Веру.

А я впервые видела ее лицо так близко. Медово-золотистая… орехово-ванильная.

– Она меня очень просила, чтоб я ее хоть раз с собой взял, – сказал наблюдающий Гепард, и голос его будто дрогнул.

Первый в моей жизни поцелуй с женщиной. Возможно, при определенных обстоятельствах он даже приятней поцелуя с мужчиной, потому что есть эта неожиданная нежность кожи, ангельская прелесть лица, мягкая податливая настойчивость.

Ласка женщины принципиально отличается от ласки мужчины. Она будто происходит из других начал, двигаясь с противоположной стороны, приводит тебя к той же искрящейся вершине. Объятия, этот пронзительный солнечный свет, жаркая звенящая сиеста, солнце, играющее в ее медовых волосах, маленькие атласные пальчики, обласканная морем и солнцем кожа.

Мне было немного страшно видеть и чувствовать ее так близко. В этой мягкой нежной игре совершенно не было секса, она была одного пола со мной, но в этом обострившемся родстве зрело и формировалось что-то колоссальное, совсем для меня новое.

Представьте теплую прозрачную волну, неспешно облизывающую блестящие округлые камешки; представьте нежную лоснящуюся вогнутость бело-розовой раковины; представьте сочную, дрожащую мякоть устрицы.

А потом он уже не мог больше терпеть. Порывисто встал, отправил Веру мне за спину, а сам сел на ее место.

Это тягучее липкое блаженство. К черту месячные! Бело-зефирно-розовое было напрочь смыто чем-то гладким, скользким и твердым. Этот точный, бескомпромиссный толчок – и сотни бледно-желтых мотыльков вспорхнули в небо моего сознания… рассыпались лимонные искры… в глазах сначала побелело, перехватило дыхание, эти лимонадные пузырьки (вспомните, как в рекламе с особым пафосом показывают, как наливают пиво – пузырьки, кружась, обгоняя друг дружку, устремляются сначала четко вниз, а потом, сделав плавную дугу, снова ползут наверх) устремились сначала в бедра и нижний отдел позвоночника, а потом, качнувшись, – с новыми силами понеслись по всему телу, растекаясь до кончиков пальцев, перехватывая дыхание (как при первой струе ледяного душа, ударяющего в грудь). И откуда-то из-за плеча Верин жаркий шепот: «Руку… просто дай мне свою руку!» И там мои пальцы робко, неумело терлись вместе с проворной гепардовой лапой. А он сам, заслоняя солнце, мерно раскачивается между нами двумя, шепча что-то про блаженство…

И потом снова безмолвный гром, мокрая горячая судорога, вкус ванили на губах и порывистый вздох.

– Господи… мне ведь нужно идти…

Вера каким-то непостижимым образом оказалась у меня под мышкой, а Гепард, откинувшись, наконец, на спинку скамейки, вытянул ноги под моим потным бедром и блаженно улыбался.

– Подожди… не спеши… отдохни… – влажно поцеловав меня в уголок губ, Вера стала искать мою одежду.

В теле сидела такая пугающая легкость, что немного кружилась голова. Они поставили меня на ноги и заставили пройти метра четыре по прямой линии.

– Ну все, я уже двенадцать минут как должна быть дома.

Как бы сильно я ни старалась, но все мои движения получались медленными, сонными, а в сознании кружилась пестрая метель из конфетти только что перенесенного блаженства.

– Это было… это было… – шептал Гепард.

Вернувшись в реальность, я споткнулась о порог и чуть не упала в коридоре, возвестив о своем приходе диким грохотом сбитой этажерки. Из кухни выскочил папаша с ножом в руках, и весь его гнев будто улетучился куда-то, настолько потерянно и жалко я тогда выглядела. Украдкой я пробралась в ванную (незачем лишний раз привлекать внимание – при моей нечистоплотности второй душ за сиесту выглядит подозрительно). Там я долго изучала свое загорелое конопатое лицо. У меня были эти глаза… совершенно взрослые, женские, иронично-циничные глаза. Даже цвет будто переменился с карего на золотисто-янтарный.

– Ты где была? – совсем не так, как планировалось, спросил он.

Я поднялась с пола и, покосившись на себя в зеркало (нормальный такой вид), буркнула, что засиделась у Домика, писала роман. И вообще, у меня сегодня день рождения, и могу я хоть раз в году не отчитываться за какие-то несчастные пятнадцать минут?!

– Двадцать пять, – мрачно сказал папаша и ушел обратно на кухню резать салат.

Надо же! Ой-Ливье! Значит, хочет помириться… А вообще, двадцать пять минут опоздания… такого раньше вообще ни разу не было. Мне ж за такое должны были шею свернуть!

Nach Mittag – Ты… ты… ты же целовалась с Верой?! Да? Я же видела, Ада… – Она тараторила жарко, захлебываясь словами, дергала меня за руки, шла так близко, что мы то и дело наступали друг другу на ноги. Я, охмеленная коньяком и любовью, лишь хитро улыбалась.

Думаете, это было все?

Рассказываю: когда мы, наконец, спустились на пляж, папаша ни с того ни с сего разрешил мне пойти аж в «Ясную Поляну», купить печенья. Тут же на горизонте возникла наша Тигровая Лилия – гибкая, как танцовщица, в цельном белом купальнике, идеально подчеркивающем фантастическую длину ее загоревших ног.

Мне дали денег и отправили за печеньем.

Макс поймал меня, как обычно, возле калитки пляжа «Ясная Поляна», где на последнем этаже лодочно-прокатно-оздоровительного комплекса было кафе «Дельфин».

– Чего это тебя утром не было? – снимая темные очки, спросил он, привычно чмокая меня в щеку. – Ну ладно… с Днем Варенья! – и, притянув к себе, снова звонко поцеловал в щеку (где все еще хранились чувственные отпечатки моей сумасшедшей сиесты).

– Спасибо. А дела у меня прекрасно.

Он пристально посмотрел мне в глаза:

– Ты что, пила шампанское?

– Не совсем.

– Не совсем шампанское?

– Не совсем пила.

– Ты интригуешь! А хочешь коньяк? И вообще, как там твой папа?

Я позволила обнять себя за талию:

– Папа тоже прекрасно. Думаю, что в ближайшие тридцать минут он обо мне не вспомнит.

– Да-а-а? Значит, идем?

– Куда идем?

– Ко мне идем, пить коньяк!

– Да ты что! С ума сошел?

– А что? Вот мой дом. – Он, ослепительно улыбаясь, кивнул на одно из высоких узких окон на втором этаже.

– Так там ведь тренажерный зал.

– И сбоку моя скромная обитель.

– Я не знаю…

– И вообще, у меня там есть одна книжка, как раз то, о чем ты мне рассказывала. Русский «Art Nouveau», подарочное издание. Идем?

– Ладно.

Как и следовало ожидать, никакой книги у Макса не оказалось. Комната была узкой, с белыми стенами и огромным окном от пола до потолка, открытым прямо в море. У окна стояла незастланная кровать, из-под которой торчала дорожная сумка. А на стене напротив висело зеркало. И все.

Он вошел следом за мной и тут же закрыл дверь на замок.

– Ну, показывай свои сокровища, – красиво изогнувшись, сказала я, рассматривая себя в зеркало. М-да, есть на что клюнуть.

– Сперва коньяк.

Он налил мне полную рюмку.

– Я никогда в жизни не пила коньяк.

Он подошел совсем близко, так, что золотистые волоски на его руке с командирскими часами щекотали мое предплечье:

– А с мужчинами? С мужчинами ты когда-нибудь в жизни общалась?

Я, лунно улыбаясь, пристально глядя ему в глаза, сделала большой глоток, прижала к губам запястье и сказала, наконец, переведя дух:

– И с женщинами тоже…

– Что с женщинами? У тебя был секс с женщиной?

– Да, примерно сорок пять минут назад.

Он аж отшатнулся. И потом с одобрением стал говорить что-то, на его взгляд, ужасно умное, касающееся однополой любви. А я, грациозно прислонившись к оконной раме, с улыбкой зрелой феминистки смотрела ему прямо в глаза. Смешной неопытный юнец… Восемнадцать лет. И говорить нам не о чем…

– Надо же, сколько всякого хорошего мимо меня проходит. Ну, и я тебя, значит, даже не увижу topless?

– Это почему же? – Я легким движением расстегнула лифчик от купальника и бросила ему в лицо. Все мое тело фосфоресцировало отпечатками Вериных рук и губ.

Макс совсем растерялся. А я играла. Я сама подошла к нему и, когда он потянулся, чтобы поцеловать в губы – я прытко развернулась в его руках, так, что мы теперь вдвоем смотрели на свое отражение в зеркале.

– Какое у тебя совершенное тело, – говорил он, неотрывно глядя на нас и целуя меня в плечо. – Смотри, как красиво!

Он провел пальцем по нежной впадинке, идущей вниз к животу, – это называется блядская полосочка. Она есть только у очень красивых и страстных женщин.

Потом он резко повернул меня к себе и стал жадно, жарко целовать в губы. Это был четвертый человек в моей жизни, с которым я целовалась в губы. Альхен, с его натренированной прыткой сухостью, был лучше всех.

А когда его рука, дрожа и изнемогая, добралась до внутренности нижней части моего купальника, я ловко перехватила ее и, немного отстранившись, сказала:

– Дальше нельзя. У меня дела.

– Как?!

Вы только представьте физиономию этого обиженного пупса!

– Не веришь? Вот, смотри, я тебе сейчас ниточку покажу.

Его глаза заблестели еще больше и ходуном заходили ноздри.

– Ну ладно. – Я надела лифчик. – Пора идти за печеньем.

– Ты хоть телефончик оставь. Там, глядишь, и встретимся.

Я неопределенно пожала плечами и сказала, что завтра еще увидимся, – тогда и оставлю.

Когда я, крайне довольная, шла мимо тента с гепардами, неся пачку турецкого печенья, папаша все еще сидел на своем матрасе с Анной и, судя по их оживленной жестикуляции, беседа была в самом разгаре. Улыбаясь, я пошла к Вере. Она встала. Эти ее глаза…

– Ну, как дела?

– Я не знаю… наверное, очень хорошо, потому что ко мне все липнут. Пока я шла, народ шеи сворачивал, будто я свечусь.

– А ты действительно светишься, – подал голос сидящий в позе лотоса Альхен.

Она взяла меня за руки, притянула к себе (и откуда в ней, на голову ниже меня – столько силы?), обняла и жарко, долго поцеловала в губы.

Мне померещился хруст шейных позвонков ошарашенной пляжной публики.

А потом пришла Поленька.

 

– Адка… ты… но я же видела… это ты специально? Вы ведь по-настоящему… что у вас там произошло?

Я села на край теплого пирса, свесила ноги в кисельную, мерно колышущуюся гладь бирюзового моря. Причудливая водоросль исполняла медленный танец с большой замечтавшейся медузой.

– А все произошло.

– Что?! Как все? Что? То самое? Адка! – Она вся чесалась, ни одна часть ее тела не могла усидеть на месте.

– Ну, как бы тебе сказать…

– Слушай, от тебя же спиртным пахнет!

– А… да.

– Ну, так расскажи же! Это с дядей Сашей?

– Что?

– Ну… ну все… ну ты пила…

– А, нет, не с ним.

– А Вера? Адка, ну расскажи… Ну, пожалуйста! А что дядя Саша сказал, когда увидел, как вы целуетесь?

– Он? Он сказал, что не видел в жизни ничего более прекрасного.

– Да?! Ой… а ты? Что ты думаешь по этому поводу?

– Я думаю? Я думаю, что он… как это ни печально, самый лучший мужчина на земле. Лучше его не бывает.

– Правда?! – Ее густые черные ресницы вздрогнули и замерли. В глазах промелькнуло что-то настораживающее и взрослое. – Ада, то есть, у тебя с ним… с ней… с ними что-то было?

Я попыталась достать носком воду. Потянулась всем телом, съехав на самый край пирса, но не получилось. Гепард стоял наверху, держась за перила. Я помахала ему. Он кивнул.

– Так много всего было, Поля, что я просто не знаю, с чего начать. Я так запуталась!

– Ада! Ты же завтра уезжаешь! Как же я все узнаю?

Тут к нам неслышно подкралась Танька и, шлепнув нам на спины по медузе, молнией умчалась прочь с пирса. Мы дружно завизжали и погнались за ней, прямо под тент. Я резко затормозила перед лежаком с красным полотенцем, Танька юркнула куда-то между бетонным барьером и скалой, а замечтавшаяся Поля с размаху налетела на меня, сбивая прямо на лежак, Вере под нос.

Она удивленно смотрела, как мы барахтаемся.

– Мы прилетели на крыльях любви! – с пафосом сказала я, поправляя купальник.

Пришел Гепард, сел рядышком, с любопытством рассматривая наш свежий дуэт.

– Вот, – я взяла Полину за плечи. – С чувством выполненного долга передаю из рук в руки.

Ну а потом замаячила бабулина панамка. Мы, смеясь, бросились наутек, и Поля сама взяла меня за руку, то и дело оглядываясь на ставшего еще более таинственным дядю Сашу.

Abend Я прислонилась к теплому можжевельнику и заплакала.

Дома было застолье. Оба Цехоцкие в этот день не работали и вместе с Зинкой составили нам компанию. Это было невыносимо. Мой последний имрайский вечер рассыпался, как сочащийся сквозь пальцы песок. Говорили банальные тосты, и папаша с гнусной ухмылкой жаловался, какая я дура, и сколько еще нужно работать, чтоб вырастить из меня человека. Галина подняла бокал и сказала, что главное – это чтоб я была счастлива.

Это мое странное самаркандовское счастье. Я стою на балконе, в своем индийском сари, мои мокрые свежевымытые волосы гладко зачесаны назад. Я опираюсь о деревянные балконные перила, смотрю на бархатистое индиговое небо с сочными низкими звездами, теплый ветерок ласкает мои обнаженные плечи. Маячный луч делает свое «Ух-х-х-х?» по задремавшим кипарисам, по резной веранде Старого Дома, по лавровым кустам, по моему локтю и углу балкона, по белому столбику ограды над обрывом и, вырвавшись на свободу, летит далеко в черное с лунной рябью море. В моем теле сидит приятная усталость, в груди – сладкая истома. Нежная боль. Но где же счастье? Боже… последний в моей жизни имрайский вечер… и вроде как по-настоящему счастлива, и мне так больно!

Я тихонько вышла на улицу. Стрекотали цикады, жаркая ночь дышала. Далекий лай собак, сверчки и «Московский бит», спускающийся с танцплощадки нежной прозрачной волной:

«Ту-у-ула и Ереван-н-н… Ри-и-и-ига и Магадан-н-н» .

 

Tag Sechtsundvierzig (день сорок шестой)

Утром мы, как обычно, пошли на пляж. Жара стояла невыносимая. В преддверии путешествия все были собраны и не отвлекались на дурацкие пререкания по поводу несъеденного творога со сметаной.

Отец прощался с морем, сидя на конце пирса и ведя неспешную беседу с утонченной гепардоненавистницей в белом купальнике. Моя Полинка чего-то не шла, и я расстраивалась, что мы так и не обменялись адресами, чтоб потом изысканным эпистолярием поведать друг другу обо всех подробностях этого рокового лета. Мне не с кем было разделить угнетающее предвкушение разлуки. Я поплелась в «Украину», к Максу, и тут же меня окликнул отцовский рычащий бас, рвущийся из-под пирса. Я вздрогнула и обернулась вместе с остальными прогуливающимися пляжниками. Он с суровым и бескомпромиссным видом махал мне, чтоб немедленно поворачивала.

– Но почему?! – заорала я, перегнувшись через перила.

– Потому что я так сказал! – гавкнул он и, сменив лицо, обратился к Анне.

Так я промаялась до 10:30, пока не была дана команда на последнее в этом году купание. И все.

Это новое утонченное одиночество моей новой, неоформившейся жизни… Я поняла тогда, чего хочу больше всего на свете – вытянуть ноги в дорогой обуви на светлую кожу модернового диванчика и, попивая красное французское вино, рассуждать с каким-нибудь сорокалетним отпрыском западной буржуазии… об истории и политике, и, будучи одетой, совершенно не касаясь в своих разговорах темы секса – быть его олицетворением.

Пока я с унылым видом плавала от пирса к пирсу, по набережной в нашу сторону шел кто-то высокий, блондинистый, в пляжных шортах. Согласно мановению отцовской руки, я покорно вылезла на берег, схватила полотенце, сухой купальник и пошла наверх, переодеваться. Макс поймал меня за предплечье, капельки катились по моему лицу, дрожали на ресницах, светились на губах.

– Ну, привет, чего же ты не явилась сегодня?

– Я уезжаю. Папа не пустил. – Я обняла его, такого большого и тепленького.

– Телефончик оставишь?

– У меня нет ручки.

– Я запомню.

И я сказала. А он, перекатывая цифры на губах, наклонился к моему лицу и осторожно поцеловал. Я улыбнулась ему и умчалась в кабинку.

Потом мы уже брели к лифту. Отец на мгновение отвлекся на Анну с Виктором, а с другой стороны к нам уже подходили Гепард, Вера и Танька. Я замолчала, потому что меня, во-первых, все равно не слушали, а, во-вторых, мы выехали на горный «серпантин», и в пологой пропасти под нами, в объятиях спокойного серо-бирюзового моря покоилась вся наша Имрая – красная черепичная крыша Старого Дома, белая маячная башня, укромный изгиб «генералки» и замок «Ласточкино гнездо».

– В следующем году нас тут не будет. Это место, я говорил, исчерпало себя. И мы уже нашли, куда поедем. Туда. – Он махнул за Ай-Петри, в сторону Фороса.

– Значит, мы никогда больше не увидимся?

– Никогда не говори наперед. Будущее никто не сможет угадать. Никто и никогда не докажет, что ты не приедешь ко мне в Питер.

Отпустив его руку, я пожала плечами:

– Кто знает… а пока – пока, Сашка.

– Пока, Львенок.

Отец на удивление терпеливо стоял в десяти метрах от нас, поглядывая из-за Анниного плеча. Я рванула к морю бросить монетку. Глаза застилали слезы. По дороге обратно меня перехватила Вера.

– К чертям все… – И мы стали целоваться. Потом, с кружащейся головой, я нагнулась к Таньке, чмокнула ее, помахала отдаляющимся, ошарашенно глядящим из-за плеча Анне с Виктором.

Гепард махнул мне в последний раз и показал «класс». Я улыбнулась ему, развернулась и поняла, что больше я никогда не увижу его на этих лежаках под тентом. Никогда больше не буду с замиранием сердца нестись по каменистым тенистым тропам к генеральскому пляжу, никогда больше не будут терзать меня сладкие муки ожидания на моих двух досках в трех метрах над морем. Никогда больше не будет этих душных, страстных, пахнущих «Каиром» сиест и мечтательных, сытых, с истомой в ногах nach mittag’ов. Никогда я больше не буду испытывать на себе волшебство случайного взгляда, в луч которого, бывало, попадаешь во время заурядной пляжной возни и, отразив, покрываешься пупырышками.

Двери лифта закрылись, и закрылось все.

Дома мы быстро собрались, съели невыносимо сытный обед (и мой всплывший с завтрака творог со сметаной). Изнывающим, воспаленным взглядом я проводила невостребованный «Каир».

И в самую жаркую, самую сочную и сонную сиесту мы, нагруженные сумками, поковыляли к автобусной остановке. Наш путь лежал через весь «Днепровский» парк, по извилистым, рябым от бликов дорожкам, мимо аллеи мушмулы, вверх по крутой каменной лестнице, к проходной.

Автобус приехал точно по расписанию, в 13:10, и с пыльным воем унес нас прочь от счастья.

Я сидела у окна, пропуская мимо ушей нравоучительные речи недовольного папаши (он только сейчас, после напряженного молчания, решил приступить к воспитательному процессу), и в образовавшуюся паузу сказала, глядя в окно:

– Во всяком случае, за этот год я добилась всего, чего хотела… даже, может, и больше. Хотя больше никогда не бывает…

В Симферополь мы приехали в 15:00. Как обычно, до отправления поезда оставалось четыре часа. Мы сдали сумки в камеру хранения и молча скитались по этому серому унылому городу. Крымский полуостров мы покинули ночью, когда, разомкнув веки между своими бесценными воспоминаниями, я под мечтательное «drive/driven» увидела, как мимо пронеслась перечеркнутая надпись «КРЫМ», а по песочной насыпи вдоль лимана желтыми прямоугольниками плясали наши окна.

 

Epilogue

В качестве эпилога я хочу сказать, что Имрая, adoreau и все, что с этим связано, – осталось лишь многогранным кристаллом законченного воспоминания. Продолжение невозможно, как мое детство, как неиспорченная возрастом острота чувств. А Имраи все равно больше нет.

Мы ездили в Эбру спустя пять месяцев, зимой. Я вряд ли смогу описать это дикое, злобное чувство полной опустошенности, фальшивости безгепардового места. Все было там – и бледная Ай-Петри, и пляжи, и рокот волн, и шуршание гальки, но не грело сердце осознание подлинности воплотившейся мечты. Напрочь пропало все волшебство. Я смотрела на все это, глотая слезы. Смерть в эпоху смерти видеть не так тяжело, как смерть в расцвет жизни. Поэтому я категорически отказалась ехать на Могилу летом. Может, лет через десять, может, позже… Я не хочу настраивать себя на воспоминания. Такие явственные, они окружат тебя, они обрушатся неудержимым потоком, и ты поддашься, ты поверишь в будущее, ты не сможешь расстаться с тем первым чувством, слишком тяжелым, чтобы испариться вместе с росой в одно туманное утро.

Аладдин стал прошлым тоже зимой. Я была дома одна весь день, который отпечатался в памяти телефонной трубкой, зеркалом на стене, моими глазами и Имраей в них, которая текла по щекам, как акварель с облитой картины. Таяла Ай-Петри, переплетаясь с одиноким лежаком на «генералке», и красное полотенце сливалось с красными перилами… Захлебывающий от радости сестринский голос кричал, что Он ей позвонил! Он зовет ее к себе! Он ужасно соскучился!

И она тут же уехала, умчалась. Не на юг, а на север. И ее Имрая только начиналась, и впереди ее ждет столько счастья…

А я, бросив трубку, так ясно видя всю безнадежность своего положения, рыдая, опустилась на пол и не шевелилась, пока моя морская боль, моя некогда сладкая ноша не вытекла из меня со слезами.

Потом я встала, и показалось, что пустоты в моем сердце как раз достаточно, чтобы полюбить кого-то другого.

 

Примечания

1

Сорок шесть дней под солнцем (нем.)

Содержание