Все тем же вчерашним вечером Зинка, со свойственными ей визгливыми нотками, сообщила мне, что Вера есть никто иная, как сестра Йога, и это страшная тайна, раскрытая ей рыжей Танькой (они вообще-то терпеть друг друга не могли). Я как раз возвращалась из бани, и состояние у меня было несколько невменяемое. Я тут же поверила этому бреду и была так тронута, что принесла еще одну бессмысленную жертву, сообщив об этом папаше. Мы и без того состояли в основательной ссоре (все еще из-за той сиесты), а тем более этим вечером ни хорошим самочувствием, ни удовлетворительным настроением он похвастаться не может. В общем, дайте волю фантазии и представьте, что случилось, когда он услышал эти бредни. Потом он взял себя в руки и сказал: «При знакомстве он мне про нее говорил кое-что другое». И потом я уже сама, по гнусненькому и несколько похабному оттеночку в этом «кое-что», уловила желанную суть и больше ничего не спрашивала.
Так вот, этим утром все было бы вроде хорошо и как обычно началось тарелкой кислого творога со сметаной. Но наша ссора продолжала громоздиться поперек нормального жизненного течения. И это огорчало.
На пляж спустились под нежное чириканье каких-то птичек, под золотистые лучи и пронзительную лазурь свежего неба.
Чуть позже имел место разговор ни с кем иным, как с Ксюшечкой-Сюшечкой, которой суждено было этим утром спуститься на пляж самой первой и тут же попасть под артобстрел моих непонятных улыбок. Подошла, поздоровалась, короче, побеседовали очень хорошо. И мое отношение к ней резко (!) изменилось. Оказалось, что она вхожа во все эти хипповско-андерграундовые компашки, что и мы с Агнцем (романтика кончается на второй неделе – руки в фенечках, кто-то козлиным голосом поет про «Под небом голубым», обмен кассетами Джимми Хендрикса и Дженис Джоплин, денег нет, есть нечего, трахаться негде). Учится она вместе с ним в художественном техникуме на улице Киквидзе и – что самое главное – отваливает обратно в Киев в эту среду (а сегодня воскресенье).
В состоянии фальшивеньких улыбочек и пустой болтовни соперниц застал Альхен, и Сюшечка радостно устремилась к нему. А я, поджав хвост, – под пирс к папаше.
«Завтра приедет сестра, наступит полоса смирения, и пройдет ровно неделя с тех пор, как я увидела Альхена», – думала я, мелкими шажками перебираясь по посыпанным гравием дорожкам безлюдной части «Днепра». Мы возвращались с пляжа, снова повздорив из-за чего-то глупого, связанного со мной, моим взглядом, его направлением и That One в частности. Мои мокрые волосы темными кудрями падали на обгоревшие плечи, и белая бейсболка, подаренная на дорожку Агнцем, закрывала почти все лицо. На глазах были неизменные очки, и что-то жгучее и неудержимое уже начинало зарождаться под их спасительной тенью. «…Чем дальше, тем больше. То, что я сейчас узнала, меня просто убило. Я пишу и не вижу, что пишу. Мне наплевать, потому что все равно тут ничего не будет… с завтрашнего дня «дневного безделья», моей сладкой сиесты, этой приторной щели в бетонном заборе вокруг моей несчастной жизни уже не будет, и с часу до трех я буду проводить с Зинкой, занимаясь с ней английским – как новый вид платы за наше проживание. Все. Выхода нет… finita!»
«Итоги – ноль. Мы уедем, наверное, числа 28 июля, после моего дня рождения. Приблизительно через сорок дней. И по крайней мере тридцать из них будут принадлежать торжеству папашиного террора и будут наполнены горькими слезами пленной Адоры. Жаль. Прошла уже целая неделя, и нечего вспомнить! Разве что тот поцелуй на пляже…»
Мне стало тревожно. Какая-то новая непонятая мысль кружила над групповым снимком, где были я, Мирослава с мужем и дочкой, Альхен с компанией, даже Цехоцкие. Какая-то сложная калькуляционная программа начинала работать, и мой мозг уже жадно вынюхивал возможную лазейку.
Недовольный папаша шел, как обычно, в пяти метрах передо мной. И само его присутствие – большого, любимого (о, это была самая страшная боль), такого отчаянно родного, доводило меня до тихих слез. Я любила его, и он мне чудовищно мешал. Как же я мечтала жить и принимать решения за себя самостоятельно!
Когда мы пришли домой и, повесив на балконе наши пляжные принадлежности, я вернулась на кухню, папаша бросил мне какое-то гнусное замечание. И все. И этого было достаточно, чтоб повергнуть меня в каскад горьких рыданий.
Успокаивать меня было бессмысленно, папаша этим вообще никогда не занимался. А я заводила себя все новыми подробностями своей несостоявшейся вольной жизни и горько всхлипывала, скомкав под головой кусачий шерстяной плед. От присутствия при приготовлении ужина меня милостиво освободили. И когда во мне все ныло и горело, судорожно сжимаясь при каждом вздохе, я начала отчаянно жаловаться своему дневнику, добродушно протянувшему свою исчерченную клетками страницу под ожесточенный натиск моей шариковой ручки.
«…Мы ругаемся из-за всего, что подлежит ругани и не подлежит. Сегодня я сильно ушибла и, скорее всего, даже сломала палец на левой ноге (засмотрелась на А.), но, получив хорошую трепку за забытое дома полотенце, я молчу, стараюсь не причинять папаше никаких неудобств. Каждый шаг, тем временем, давался мне с невыносимой болью, и когда мы поперлись в «Марат», я попросилась домой, меня, естественно, одну не пустили. Поэтому когда мы шли, я не могла не ныть и не морщиться, потому что чертов палец распух, весь горит и пульсирует, а папаша психовал, что я медленно иду и выдумываю всякую чушь».