Ночью я несколько раз просыпалась от тупой горячей боли, настырно пульсирующей сквозь туман уставшего сознания. После долгих часов непрерывных рыданий я чувствовала себя, как после каторги, каждая жилка пела свое сопрано, и их многотысячный хор издавал оглушительный рев, под который я и заснула. Часа в три ночи я проснулась основательно, сев среди скомканных простыней, внимательно прислушиваясь к собственным ощущениям. Что-то тут было не то, и это «не то» выражало всю мерзость пытки бессонницей, выдающуюся боль, которая выбивалась из общего хора воинствующим басом и стучала прямо в голову. Пел ушибленный пальчик на левой ножке. Он мучил меня еще вечером, и я плакала, большей части именно из-за этой вполне физической боли. Закрывая глаза даже на отобранную сиесту, я попыталась урезонить эту надрывно стонущую косточку.

Потом было какое-то забытье, а потом я проснулась, обнаружив, что в моем липко-красном сне стонал не Альхен (а интересно, как он стонет?), а я. И папаша, только что оглушительно храпящий, теперь недовольно ворочается, и серебряный луч луны придает его бородатому профилю какую-то страшноватую собранность, сдержанную суровость. Зеленый луч Маяка делал «Ух-х-х?» на спутанных ветвях старой фисташки под окном и мчался дальше. Ялта в воде. Ялта над водой. Небо индиговое, со звенящими вкраплениями звезд. «Ух-х-х?». Я решила встать и пойти попить. Но когда ноющая нога ступила на холодные половицы, неожиданный взрыв гнусной боли пронзил меня насквозь. Обиженно всхлипнув и вспомнив, к тому же, что являюсь жертвой непомерной суровости, я продолжала тихо питать слезами свою подушку, ответившую мне лишь неблагодарной мокротой.

День начался с моего трижды проклятого заикания по поводу свободы и папашиного утомленного рыка, что «пока я вожу тебя на море, покупаю тебе жрать и оплачиваю твои шмотки – жить будешь, как я сказал». И благоразумно молчала, ясно понимая, что других вариантов быть не может.

На пляже, правда, получила невероятное разрешение пойти подуться в карты с Маринкой (под тент). Тут же к нам присоединилась Рыжая, и я быстренько отправила ее к Альхену с вопросом о необходимости накладки гипса. Пальчик распух и был совершенно красным, и каждый мой шаг сопровождался несносным жаром и мучительной пульсацией вскипевшей крови.

Мы играли в пяти метрах от Гепардового лежака, папаши поблизости не было, и доктор тут же подошел с холодным, ах, каким холодным лицом! Деловито скрестив руки на груди и глядя на причину нашего обоюдного беспокойства, заявил, что «нужна фиксирующая повязка» и «я бы не удивился, что с твоей походкой в скором времени ты сломала бы не только палец». С надменным видом доктор удалился, не сказав ничего ободряющего, доброго и ласкового, так необходимого мне в моей имрайской депрессии.

Свободная Сюшечка с нетерпением ожидала его на своем лежаке и с видом абсолютно довольного человека, с отчетливым «давай…» приглашала огепардившегося как никогда раньше Альхена в свои белокурые объятия.

Я должна была встретить сестру с семейством на автобусной остановке в Жиме, а папаша на всякий случай будет поджидать их на Маяке. Около двух часов я обязана дежурить одна на солнечной бровке, заглядывая в окна проезжающих мимо автомобилей. Потом, по папашиному сценарию, будет иметь место праздничный обед на кухне у Цехоцких, потом поход на пляж («резервация», разумеется) и вечером, с наступлением возбужденной темноты – небольшая семейная посиделка за Старым Домом, на руинах древнеримских терм. Я имею право присутствовать на всех мероприятиях. Я буду одна на автобусной остановке. Одна два часа! Совсем одна!» А он, пожимая плечами, сбрасывая мои дрожащие руки, небрежно и презрительно ответил: «Нет, это не шанс, это западло. Как ты не понимаешь?..» – И, не желая продолжать разговор, удалился восвояси.

Помню, как, выбегая из переодевалки, в свистящий миг папашиного отсутствия, я схватила Альхена за руку и почти застонала: «Я поймала свой Шанс!

Но я все равно горела нелепой надеждой. Я существовала в каком-то расплавленном нереальном мире, где все происходит в размеренном приторможенном ритме и самые абсурдные вещи кажутся вполне осуществимыми. Я ожидала Альхена, а не их, и реагировала только на загорелых, коротко стриженных, в зеленых шортах и черных майках, с оливковыми рюкзаками за спиной.

Я провела на бровке ровно три часа – с 11 до 14, и из неподвижного транса меня вывел разъяренный папаша: они уже давно приехали! Уставшие и злые, они стояли тут, у тебя под носом целый час и потом пошли искать дорогу самостоятельно! Идиотка! Какая же ты бестолковая идиотка!

Сложив руки за спиной, ни капли не удивленная происходящим, и даже, кажется, улыбаясь (безумие прогрессирует), поплелась, как сомнамбула, за его взмокшей спиной.

Теперь мне было действительно все равно.

Nach Mittag Papan, как и обещали прогнозы, запретил мне какие-либо игры с Рыжей. Зная, как близко я с ней дружу, он на редкость понимающе выдвинул предложение об ограничении общения до невозможного минимума. То есть, пока здесь Мирослава и Машка, общаться с ними, а когда они уедут… По поводу Альхена был другой разговор. В свое оправдание я мямлила, что он проходил мимо, и я просто сказала ему «привет». На меня наорали в сторонке, перед сортиром. Но я не расстраивалась. Впереди меня ждали новые горизонты.

Насупленная Мирослава, муж Валентин и семилетняя Машка ждали нас в пляжном обмундировании под дворовым орехом. Моей целью был обстоятельный и наглый шок. Исключительно ради любимого семейства я вырядилась в собственноручно сооруженный наряд из ультракоротких шорто-трусов и узкого топика на кожаных лямках. Это одеяние, сконструированное из старых вельветовых штанов, маминых поясов и дедовых военных пуговиц, несло в себе, помимо громкого вызова, еще и что-то очень садо-мазохистское, агрессивное и панко-металлическое. На заднице была смелая аппликация из золотой синтетики в виде сердца и знака Венеры. Волосы я зачесала в высокий хвост и намазала губы Зинкиной фиолетовой помадой.

Завидев меня, сгорбленная, худющая, низкорослая сестра встрепенулась, впилась глазами в дополнительные боковые разрезы на шорто-трусах, но на этом все и закончилось, так как желанный недовольный блеск в ее глазах внезапно превратился в какую-то уставшую обиду, и мне стало не по себе. Я не ожидала такой реакции и, обдумывая дальнейшие пакости, отступила.

Мирослава вздохнула и сказала, окончательно озадачив меня:

– Жаль, что мое время прошло так быстро, и я не могу позволить себе что-то подобное.

– С ней говорить бессмысленно, – очень правильно сказал отец.

Я надела наушники и предпочла им общество Джорджа Майкла. Он пел мне про freedom. По дороге на пляж я, наверное, раз пять ловила на себе тяжелые взгляды сестры. По всей видимости, она была неприятно удивлена моим летним обликом, рассмотрев в нем какие-то зачатки сексуальности, в то время как в нашей семье я считалась большим неуклюжим подростком в бандане и с феньками. На ежегодные семейные сборища я приходила тихой и скромной, мало говорила, и если меня о чем-то спрашивали, то отвечала, смешно заикаясь и жуя слова, вызывая всеобщее расслабленное умиление. Сейчас же умилением и не пахло.

Мирослава семенила рядом со своим маленьким худеньким мужем, который с определенной радостью украдкой изучал мой наряд и вылезающее из него тело.

Мне стало вдруг очень жалко ее, и я решила, что больше так одеваться не буду. Столько грусти в человеческих глазах я видела очень редко. К тому же бедная Мирося не предпринимала никаких попыток, чтобы хоть немножко казаться привлекательной. Ее пляжные шорты сидели ужасно и сильно кривили ноги, страшная майка делала ее какой-то бесформенной, а бесцветные светлые волосы, собранные в отвратительную «ракушку» на макушке, сильно старили. И какая-то неудачная косметика, и сгорбленные плечи.

– Ты такая молоденькая, как девочка, – сказала я не совсем удачный комплимент.

Но в свои двадцать восемь лет она, при определенном ракурсе, действительно выглядела младше.

– Ну, конечно… не как мальчик же…

А папаша торжествовал! Конечно, укротив неблагодарного отпрыска, кому не приятно получить бонус в виде хорошо воспитанной старшенькой? А меня, позорище и темноту, забыли.

Забыли. Я невольно поймала себя на том, что все внимание на гремучие 100% уже не может принадлежать мне, и сладкая брешь все-таки существует. Я как можно скорее должна сделать Нехороший Поступок, чтобы их всех от одного моего вида затошнило и не хотелось бы портить себе остаток отдыха на пререкания со мной, потерянной черной овцой. Какая я идиотка, что переживала по поводу их приезда! Я буду искать свой Шанс, они будут отдыхать, и всем нам будет очень весело.

Мирося погрустнела еще больше, когда я сняла все то, что осмелилась назвать одеждой, и в откровенном голозадом бикини начала скакать по пляжу, отгоняя какое-то насекомое. Валентин в этот раз с неодобрением смотрел на мой купальник, а папаша сделал полезную передышку и вообще не смотрел. Всегда бы так.

Мы заняли пять лежаков под тентом в «резервации». Единственным утешением была Машка, которую отпустили вместе со мной в веселую болтанку по волнам. Ребенок тут же проникся ко мне симпатией, а я чувствовала глубокую признательность за такое внимание, и мы радовались друг другу и рассказывали про свои сны, мечты, неудачи и удачи (я была на редкость лаконична). На вопрос, люблю ли я кого-нибудь, Адора ответила коротким горячим кивком. Тут ли он? Утвердительно.

– Когда будем уходить, Маш, я его тебе покажу.

Он тут? Неужели он тут? Он приехал сюда из-за тебя? Ах, если бы… и нырнула в подвалившую волну.

Потом примчалась Танька. Папаша хотел прогнать ее брезгливым жестом, как муху, но сестра, любящая детей, приветливо улыбнулась ей и спросила: «Ты откуда, ребенок?»

Сыграли с Рыжей партию в бридж, и она умчалась обратно в альхенские просторы.

Минут через пятнадцать пришел сам Альхен (пока семья купалась).

– Я вижу, им не до тебя?

– Это ненадолго. Ну, и как тебе моя сестра?

– Я видел ее лишь несколько секунд, когда вы выходили из лифта, поэтому ничего сказать не могу. Правда, у нее на плече родинка, метка ведьмы называется, говорит о чрезмерной страстности или о полной фригидности.

– Скорее о последнем. Весьма ярко выражено… хе-хе…

Альхен пожал плечами:

– Посмотрим. Она такая маленькая… Сколько она тут будет?

– С мужем и ребенком.

– Сколько?

– Четыре недели.

– Вон твой папа идет.

Я вздрогнула, но не обернулась.

– Очень хорошо. Я сделаю сейчас Нехороший Поступок. Они разозлятся на меня и перестанут обращать внимание.

Он улыбнулся:

– Не переусердствуй.

Папашин клич заставил мою кровь замереть в жилах.

Я сделала шаг навстречу неприятелю. Мирослава с нескрываемым ужасом смотрела на полуобнаженный (как и у меня) зад атлетически сложенного Альхена, который, улыбнувшись мне и что-то прошептав, спокойно удаляется обратно за лодочную станцию.

– Кто этот гнусный человек? – спросила сестра у папаши.

– Abomination, – неожиданно лаконично ответила папаша. – Что он от тебя хотел? Я же запретил тебе даже близко подходить к нему! Какой кретинкой нужно быть, чтобы не быть в состоянии выполнить даже такие простые требования! А теперь иди вон!

И я пошла.

На краю пирса меня поймала Машка:

– Чего это они тебя так? Это из-за того человека, о котором ты говорила?

– Да, именно из-за него.

– Ты, наверное, его и любишь?

– Его. А папа, твой дед – ненавидит.

– Почему?

– Так уж сложилось. Родители всегда рано или поздно становятся на пути своих детей. Дедушка считает его самым гнусным типом во вселенной и запрещает мне даже смотреть на него.

– Глупо. Мне, например, твой друг очень понравился.

Я почувствовала прилив небывалой родительской нежности и удивилась, каким это образом сестра умудрилась вырастить такого умного и взрослого ребенка.

Она была очень необычной девочкой, с огромными круглыми глазами и каким-то пугающе знакомым мне мечтательным выражением. Она знала много стихов и могла долго и вдумчиво рассуждать о какой-то совсем не детской проблеме.

Abend Зачем-то полезли на верхнюю веранду Старого Дома. Очень долго любовались подрагивающими огнями ночной Эбры. Кроме обнаженного тела Альхена, это единственное зрелище, способное перехватить у меня дыхание. Это была вечная красота, и, Боже мой, обращаюсь к тебе уже совсем трезвая, уже давно в Киеве, уже осенью, уже в наушниках, уже с шестого этажа своей панельной многоэтажки – пусть все останется именно таким! Пусть никогда не меняется! Чтобы на закате своей жизни я могла бы вновь насладиться этими темными склонами с мерцающими огнями, отражениями в море и взмывающей вверх Ай-Петри.

Я была сплошным предвкушением. Короткое прикосновение воздушной ладони Рока. Я шла с зеленью Маяка, пульсирующей на моей щеке, и еще никогда моя телепатическая связь с Оливковым Бесом не была такой крепкой. Перемены и соблазны щекотали ноздри.

Мое семейство вышло за пределы малого маячного дворика, свернуло в высокую траву к Большим Качелям и по узкой каменистой тропинке прошествовало к маленькому полуразрушенному домику, где 20 лет назад жил когда-то мой папа. Теперь там стояли две скамейки и столик, прямо перед обвалившейся верандой. Из-за сетчатого забора дымчатой синевой проступало вечернее море, и над отвесным обрывом клонились скрученные ветром можжевельники. Чуть ниже, сквозь густые заросли, шла тропинка к римским термам, которые раскопали тут несколько лет назад. А еще ниже было аккуратное здание Радио-Маяка, потом плавный изгиб автомобильной дороги, паукообразные ворота и перевернутый якорь и, если свернуть направо к морю – Капитанский Мостик.

Пока сестра деловито шуршала кулечками, выкладывая на столик порезанные колбаску, сыр и ветчину, я, откинувшись на спинку лавочки, слушала голос судьбы, сквозь шелест листвы шепчущий мне что-то. Торопливо, спутанно, со встревоженными придыханиями, касаясь воздушными перстами моих щек. Были моменты, когда мне начинало казаться, что сквозь эти вечерние тихие шорохи проступают чьи-то сладкие оклики: «Адора!.. Адора!.. Адора!..»

Я начинала ерзать, пытаясь угадать, чей это может быть голос, но тут все игриво замолкало, и я опять оставалась наедине с этим глубоким звездным небом, которое висело так пугающе низко и будто нежно щекотало мерцанием своих сочных звезд. Я хотела сказать своей родне, как это прекрасно, смотреть на индиговое небо сквозь черные, как тушь, узоры можжевеловых ветвей. Но, захваченные какой-то другой, бытовой беседой, они лишь раздраженно от меня отмахнулись.

«У-х-х-х?» – сказал мне зеленый луч, деловито прокатываясь по сплетению ветвей. – Адора!.. Адора!.. Адора!..

Я нащупала под скамейкой полупустую бутылку с хересом. Повозившись с пробкой, отпила немного, прямо из горлышка. Фантастика, на меня вообще никто не обращал внимания. Потом решила полакомиться арахисом и попутно прихватила со столика папашин стаканчик с джином. Он, на полуслове, бросил на меня испепеляющий взгляд, а я буркнула: «Только понюхаю». Горький жар сначала шокировал меня, ошпарив носоглотку. Потом наступило блаженное успокоение, и я, придя в себя, полезла еще за арахисом. Папаша, шлепнув по руке, сказал, что это моя последняя порция. Я пожала плечами и отправилась куда-то в кусты, искать более общительную компанию.

Мне вслед не было сказано ни слова. Долго бродить не пришлось. Зинка, со своими дворовыми подружками, сидела возле Больших Качелей. Своей взрослой угрюмой тенью я немного спугнула их, но, узнав в свете тусклой лампочки добрую Адору, они почтительно расступились, протягивая мне белую папиросу «Прима» вместе с помятой пустой коробочкой. Я буркнула что-то одобрительное и села на корточки, так, чтоб полностью спрятаться в кустах от возможных неприятелей.

– Будешь курить? Мы у папки сперли. Ты что, бухала? Вино? Не вино? Так будешь курить? – Быстрый монолог Зинкиной подружки долетал до меня будто издалека.

Я, вообще-то, никогда раньше не курила, но это ведь была ночь соблазнов, и меня отчаянно тянуло на что-то новенькое и запрещенное.

Папироса была изрядно потрепана и к тому же немного промокла. Дети извели целый коробок спичек, пытаясь зажечь отвратительное изделие. Я где-то слышала, что прикуривать нужно, зажав сигарету в зубах и всасывая воздух через нее, потом затянуться и выдохнуть. Покатав по рту едва ощутимый горький дым, я выпустила его серым облачком и ощутила себя совсем взрослой. Это было прекрасное терпкое чувство. Потом передала папиросу Зинке. Она, заправски зажав ее между большим и указательным пальцами, всосала дым и, не затягиваясь, выпустила его в небо. Потом была очередь десятилетней Катьки и ее семилетней сестры Надьки.

Чуть позже я принесла детям стакан мадеры и, пользуясь расплавленной атмосферой в родительском кругу, прихватила еще арахиса. Папаша был навеселе и рассказывал историю о производстве вина в Греции, причем, судя по лицу самого трезвого из всех, Валентина, делал это раз пятый. Мирослава то ли спала, то ли просто балдела на плече у своего мужа. Он хотел поцеловать ее, но папаша, хрипло и гнусно засмеявшись, крякнул что-то про «еще не вечер». И от этого голоса, от трескучего смеха по моему телу пролетел неприязненный озноб. Я встала и удалилась в темноту, передвигаясь наощупь и, получив новое зеленое «Ух-х-х!» в лицо, вышла на маячную дорогу. Дети приняли дары с почтительной сдержанностью. Потом, разобрав из моей потной ладони весь арахис, убрались куда-то по своим делам. А я походила немного по пустынной асфальтированной дорожке, крутым зигзагом устремляющейся вниз к паукообразным воротам, пытаясь снова настроиться на волну того сладкого голоса, зовущего меня откуда-то из чащи. Но все было тихо.

Очень поздно, где-то около полуночи, мы возвращались обратно на Маяк. Нежный вечер уже перерос в тихую, властную ночь, когда небо из индигового превращается в эбеновое и замолкают все человеческие и нечеловеческие шорохи. Имрая молчит, и только мы, громко топающие по подсохшей траве, нарушаем этот дивный покой. Заглохли все собаки, перестали летать птицы, и лишь маячный луч продолжал легко скользить по благоухающей темноте.

Валентин вел под руку веселого отца, а я Мирославу. Эта парочка осушила за несколько часов бутылочку джина и остатки мадеры с хересом, отчего пребывала в блаженном состоянии мутного веселья и легкой невменяемости. Если бы я пару минут назад встала со своей лавочки и удрала в эту зовущую темноту, меня бы никто не окликнул.

Такое ценное открытие даже немного протрезвило меня. И в моих руках, оказывается, не только мягкая темная пустота, но вожжи управления собственной судьбой.