Всякие горести кончаются, и мое настроение выдалось на редкость хорошим – ведь сегодня ее последний день.

План возмездия как-то не созрел. Помнится, на днях мой самоотравленный мозг выплевывал сюжеты, достойные лучших детективных романов.

Еще я соображала, как можно расположить к мерзавцу моего недружелюбного папу.

Вариант первый: каскадерство и только.

Пирс. На пирсе сверху, на бетонной балке, сидит Адора. Внизу, на скользком бетоне, Объект. О, львенок оступился, о, не успел упасть, повиснув на одной руке. Рука слабеет (слишком много работала этими ночами), и, огласив отчаянным воплем все окрестности, я падаю на подселившегося Альхена, и спираль этих сильных рук закручивается вокруг меня, я теряю сознание, а руки все оплетают… как эти бесконечные досужие сны.

Вариант второй: реалистичный.

Место действия – тот же пирс. Адора в воде. Материалы и инструменты – мой азиатский смуглый лобик (не путать с лобком) и разломанное пополам лезвие между двумя дрожащими перстами (моими). Волна резко бросает меня на рыльце волнореза. Пена, шум, мои спутавшиеся конечности. Я тихонько делаю порезик и, демонстративно ударившись о бетонный край, поросший мидиями, окрашиваю воду вокруг в розовый цвет. Орудие бесславно идет ко дну, а я – в объятия вовремя подоспевшего Альхена. Соленым поцелуем он вдыхает в меня жизнь и – конец войне. Мы идем со светлыми лицами и смотрим на торжествующий мир вокруг. Все мы счастливы и оправданы, и живем единой веселой семьей, где монстр тирану – товарищ, а оскверненные с растлителями – братья. Эта лирическая и наивная сказка… Господи… какая плоскость фантазий!

Nach Mittag На evening walk, имевший место впервые в этом сезоне (в честь нашего устоявшегося перемирия), мы с папашей решили снова спуститься к морю, и я зачем-то пошла вперед. Там, на одном из изгибов лестницы-серпантина я встретила его . Шла в темных очках (несмотря на вечер) и в наушниках и буквально врезалась в него. Ойкнув, ошарашенно смотрела в это знакомое до слез лицо. Сжав мою руку, он безмолвно пошел дальше, а я весь вечер так и жила с ощущением этой душевной теплоты и приветливой ладони, приласкавшей мою озябшую лапку.

Проявив несвойственную мне смекалку, я решила увести папашу подальше от источника нашего обоюдного раздражения и предложила плюнуть на них и пойти в «резервацию». Сиеста выдалась тихой и мягкой.

Воспользовавшись ослаблением отцовской бдительности, я решила прогуляться из «резервации» в «оппозицию», и последняя, в лице Вождя, была искренне счастлива меня видеть. Рядом с Гепардом висел его пресловутый гамак, содержащий рыжую Таньку. Машка возилась рядом.

Льстиво улыбнувшись, он начал что-то рассказывать про мою находчивость и, приобняв сестренку, глядя вдаль, где за лодочной станцией скрывалась наша «резервация», дал понять, что имеется в виду. Я же видела лишь атласное переливание вчерашней сиесты в заблестевших глазах.

Продолжение было. Рыжая бестия с воинственным кличем повалила меня внутрь гамака, на котором я томно раскачивалась, и началась какая-то безумная игра. Пока гамак ходил ходуном, я, в стремительных пестрых промежутках между нашими безумствами, видела наполненное сладкой истомой лицо, налившееся силой предплечье и напряженные пальцы, впившиеся в сестринское колено. Потом, в состоянии некоего опьянения, я пошла обратно в «резервацию» и, обернувшись, поймала на себе два восхитительных пылающих взгляда. И один из них был задумчивый, встревоженный и очень печальный.

Последний день….

«Ты его очень, очень возбуждаешь… Сегодня он мне говорил…» Слова сестры чем-то напоминали мне сигаретный дым, выдыхаемый ею в густой вечерний воздух. А я готовилась к переменам и, быть может, к счастью. О, как же мы все стараемся не думать о нашем последнем будущем! Как же мы любим рассуждать о бесконечности! Кто-то сказал, что человек живет, чтобы не быть мертвым. А мой отец, гуляя со мной по новогодней Эбре в январе 1995-го, сказал, что в жизни каждого человека наступает Последнее – последний закат, последние цветы, последняя осознанная мысль… Боже, последнее лето, последний поцелуй, последнее счастье, как в вянущем году – последний теплый день. Я же знала лишь одно: я пропустила, возможно, самое грандиозное приключение всей имрайской жизни. И мне было безумно горько.

Последний. И я жадно ждала перемен.

А она все говорила… говорила… Она никого и никогда не любила. Правда, правда. Тайна любви сильнее тайны смерти. Сестра жаловалась, что вряд ли сможет кого-то полюбить со всецелой самоотдачей – она ведь видит, что я живу им одним. Она даже немного завидует мне… Но в ее жизни случился переворот. И он, ох, как же он хорошо ко мне относится («и это все?!» – завопила Адора) и к ней, естественно, тоже. Ах, какие ночи… Какие красочные мгновения были ей подарены! Но нет… это не любовь. А я – вот она я, перед ней… И мои глаза… он тоже там, и в этом нет ничего плохого. Совсем ничего.

Она надела не курортные и не свиданческие скромные трусики из детской коллекции «неделька» (кажется, сиреневый четверг), темные джинсы, фиолетовую кофточку и что-то полосато-желтое под низ. Мне было почти невозможно представить, как пара темных рук это все с нее снимает. Заколов волосы в скромную дульку, она вышла во двор и пожелав дочке спокойной ночи, обратилась ко мне:

– А пошли со мной? Я думаю, в последний вечер…

Мы вместе зашли к отцу (я вползла) и на ходу сплели басню про «Ласточкино гнездо» и мороженое и про аскетический вечер нашего сестринского прощания. А он демонстрировал свой ассирийский профиль дурному телевизору («…в Санкт-Петербурге открывается выставка „Сокровища…“»). Он наорал сначала на меня, потом на нее, потом на нас вместе взятых, потом сестра в ужасе ретировалась, а я, неотпущенная, упала на кровать и, не стыдясь ни Галиного, ни ее мужниного, ни тем более Зинкиного общества, залилась горькими слезами. Поверьте, плач Ярославны был парой сухоньких фраз по сравнению с тем колоритным и богатым оборотами словесным потоком, что, подвывая, выдала я. Это была моя последняя надежда. Завтра живое прикрытие уедет, и весь гнев, вызванный родной кровинкой, будет извержен на меня. Уж я-то знаю…

Все, что еще сохранилось с тех имрайских пор, несет на себе трагическую кривизну расплывшихся от слез строчек: That was my last chance, and I\'ve lost it!

Но на этом все не закончилось. Когда весь Маяк был уже в курсе наших разногласий, папаша, не желая больше позориться, пошел на компромисс и разрешил мне догнать беглянку и привести обратно. На операцию отводилось три минуты. И потом, после надлежащего собеседования, быть может, я могла бы пойти с ней.

Я выбежала на полуслове, в домашних тапочках. Я неслась, расталкивая всех, кто попадался у меня на пути. Оставалась одна минута, и, стоя над Старой Лестницей на пляж, я смотрела, тяжело дыша, вниз. Смотрела и не видела. И не знала, куда теперь идти.

Обратно я шла медленно. Встретила папашу с руками на поясе у маячных ворот. И мне было уже наплевать, что иссякла десятая минута, что я посажена под домашний арест и что я завтра не иду на пляж…