Уже более десяти лет держала Екатерина Вторая бразды правления в своих руках, после того как ее супруг, император Петр III, был свергнут с престола и она вступила в управление могучей, но не привыкшей к внутреннему порядку Российской империи. Против всяких ожиданий, эта чуждая русскому народу принцесса крошечного немецкого государства, вошедшая на престол при помощи насильственного переворота, начала добиваться успеха за успехом. Она с удивительным умом и твердостью устраняла внутреннее недовольство и беспорядки и все преклонялись пред ее волей; она внушала страх и удивление, как на Руси, так и во всей Европе, вызываемое ею удивление возрастало с каждым днем. Все раньше думали, что она будет отстранена от престола благодаря борьбе различных партий, тем более что некоторые из них видели в ее сыне единственного наследника престола. Кроме того всеобщее мнение склонялось к тому, что молодая повелительница наверно сделается игрушкой в руках своих любимцев, так как ее постоянно отстраняли от дел, когда она была еще великой княгиней, а затем, в короткий период царствования своего супруга, она жила почти как заключенная. Но все эти ожидания оказались совершенно неправильными: императрица Екатерина II, к удивлению всего света, выказала необычайную осторожность, смелость, глубокий ум и энергию; она короновалась в Москве среди недовольного и неприятно настроенного народа; она покорила своей воле все партии, хотя свою власть проявляла лишь в самых необходимых случаях; она высоко стояла над всеми интригами, которые господствовали при ее дворе, как это было обычно в ту эпоху; она дала очень крупные награды всем, кто способствовал ее возведению на престол, но осталась совершенно самостоятельной и независимой правительницей; она, наконец, благодаря своему умению и государственному уму, препятствовала проискам иностранных дипломатов, своею гордостью импонировала европейским дворам и, благодаря своей огромной, всегда готовой к выступлению, отлично обученной армии, во всякое время была готова доказать, что Россия снова стоит на одном из первых, достойных ее могущества мест.
Потерявший было свой блеск, царский титул снова был вознесен Екатериною Алексеевною на небывалую высоту. Графа Понятовского, преданного ей всею душою, она возвела на польский престол под именем короля Станислава Августа; несмотря на гнев польских партий, всегда враждовавших между собою и с королем, его поддержали в королевстве русские войска. Крымский хан преклонялся пред волею русской императрицы; турецкий султан, сидя в Константинополе, трепетал пред русской армией, которая по одному мановению женской руки могла перейти границы его государства; король прусский, возбуждавший всеобщее изумление, знаменитейший герой своего времени, осыпал императрицу выражениями своей дружбы и уважения; русская торговля процветала, благосостояние страны увеличивалось, новые законы утверждали порядок в государстве и Вольтер уже дал имя «Северная Семирамида» прежней маленькой Ангальт-Цербстской принцессе.
Швеция и Дания были под русским влиянием. Против шведского короля в руках императрицы было могущественное оружие: армия, которую она могла перебросить через границу, и золото, которым она была в состоянии возбудить восстание недовольных не только в стране, но даже и в войске. Датского короля Екатерина Алексеевна приманивала надеждой на возвращение герцогства Голштейнского, которое она, или, вернее, ее сын Павел Петрович наследовал от Петра Федоровича.
Итак, Россия действительно стала могущественнейшею страною Севера. Англия просила Екатерину II о заключении выгодных торговых договоров; Австрию, опасавшуюся возрастания русского могущества, русская государыня успокаивала возможностью скорого раздела несчастной, погибавшей от внутреннего раздора и неурядиц Польши. Оставался еще версальский двор, где с более или менее скрытым беспокойством наблюдали за все возраставшею силою России.
Екатерина II чувствительно оскорбила гордость Людовика XV, который унаследовал от своих предков единственно только это чувство: она приказала своим посланникам в Европе добиваться первенства пред посланниками французского короля. Вместе с тем зоркий дипломатический взгляд герцога Шуазеля не заметил преобладания русского влияния в Польше, всегда находившейся под влиянием французской дипломатии, которая действовала в этом государстве против России и против Австрии. Этот французский министр обладал всеми данными для того, чтобы быть великим государственным человеком, но его планы почти всегда разрушались благодаря царившим во Франции беспорядкам. Он с большой твердостью и искусством старался вовлечь Россию в войну, надеясь, что русская мощь разобьется во время турецкой войны. Или, по крайней мере, хоть на долгое время будет настолько ослаблена, что будет возможно путем различных дипломатических комбинаций предотвратить грозящую гибель Польши и, усилив это послушное воле Франции королевство, обратить его как бы в клин, который разъединил бы образующийся северный союз. Но и этот умный план не удался; Шуазелю помешало вошедшее чуть ли не в поговорку счастье Екатерины Второй.
В это время русскими была одержана над турецким флотом победа при Чесме, находящейся напротив острова Хиoca. Русский флот находился под командой графа Алексея Григорьевича Орлова, но, в сущности, им командовал перешедший со многими английскими морскими офицерами на русскую службу английский адмирал Эльфинстон. Кроме того через день после этой победы русскому адмиралу удалось сжечь при помощи брандеров весь турецкий флот, собравшийся в маленькой бухточке, после чего в течение некоторого времени турецкий военный флаг не показывался в море.
В это же время русская сухопутная армия, под начальством генерала Румянцева, одерживала победу за победой над турецкими войсками и вследствие этого между русскими и турецкими дипломатами начались переговоры о мире. Однако турки, недовольные требованиями России, продолжали враждебные действия, и Румянцев с таким же успехом продолжал двигаться вперед и разрушил все планы французского министра, желавшего создать помехи деятельности императрицы.
Казалось, что Екатерина II стояла уже на высшей точке своего могущества, и вряд ли кто-либо мог тогда предположить, что с течением времени она достигнет еще больше блеска и власти. Она наградила Алексея Григорьевича Орлова громким титулом «Чесменского» и крупною денежною наградою. Адмирал Эльфинстон и все офицеры тоже получили очень крупные награды от императрицы. Она хотела воспользоваться удачно окончившейся войной для того, чтобы придать еще больше блеска своему прославившемуся во всей Европе царствованию.
Великий князь Павел Петрович, в руках которого должна была сосредоточиться будущность России, был не слишком крепкого здоровья. И императрица, благодаря своей полиции, знала, что во многих местах среди недовольных иногда шепотом произносили имя несчастного царя Иоанна Антоновича, который все еще жил узником в шлиссельбургской крепости и которого Петр III незадолго до свергнувшего его переворота хотел объявить своим наследником. Поэтому императрица хотела, как можно раньше женить сына, чтобы обеспечить престол за прямыми наследниками.
После долгого колебания она остановила свой выбор на трех дочерях ландграфа Гессен-Дармштадского, так как не хотела иметь невесткой принцессу из могущественного дома, которая могла бы быть ее соперницей; жена ее сына должна была быть всем обязана ей и вполне зависеть от нее.
Императрица пригласила в Петербург ландграфиню с ее тремя дочерями для того, чтобы великий князь мог сделать свой выбор. Несмотря на то, что подобное сватовство было слегка оскорбительно, все же ландграфиня Гессенская поспешила воспользоваться приглашением, так как надеялась, что одну из ее дочерей будет ждать блестящая будущность. Они приехали в Петербург и были встречены с необычайной торжественностью.
Таково было внешнее и внутреннее положение России, когда однажды, в чудное майское утро, которое бывает особенно хорошо на севере в это время года, в Петербург и его окрестностях царило совершенно исключительное оживление. Между Петербургом и Петергофом, как раз на той дороге, по которой однажды ночью в карете, управляемой Алексеем Орловым, переходя от страха к надежде, ехала Екатерина Алексеевна, в ожидании роковой минуты, решавшей ее судьбу и судьбу ее трона, теперь развертывалась исключительно красивая картина. Здесь был разбит большой военный лагерь. Многочисленные отряды солдат расстанавливались широким полукругом, из Петербурга и Кронштадта то и дело подходили новые полки и занимали свои места на пространстве, предназначенном для парада.
Здесь были различные полки из армии генерала Румянцева, которые особенно отличились во время турецкой войны, но вместе с тем особенно пострадали и были отозваны с войны для того, чтобы отдохнуть и пополнить свои ряды. Другие свежие полки должны были идти на место военных действий для подкрепления армии Румянцева. Императрица повелела, чтобы пред ней появились как побывавшие в сражениях полки, так и те, которые должны были идти на войну. Поэтому-то на место парада стекались и отряды матросов, которые участвовали в сражении при Чесме; они вместе с отличившимися сухопутными войсками должны были пройти церемониальным маршем пред другими полками и тем вдохнуть в них мужество и веру в победу. Кроме того на параде должна была присутствовать и гвардия вместе со стоявшим в Шлиссельбурге Смоленским полком, который явился сюда весь, за исключением одной роты, оставленной для несения охраны в крепости.
Императрица не только хотела показать ландграфине Гессенской во всем блеске свой двор, но главным образом желала, чтобы иностранные дипломаты увидели, что она, несмотря на войну с грозным для всей Европы турецким султаном, все же может устроить около своей столицы такой грандиозный парад, который вряд ли был бы доступен другим европейским государям.
Дорога между лагерем и Петербургом была вся покрыта двигающимися полками; отовсюду раздавалась военная музыка, в лагерь солдаты еще раз внимательно осматривали амуницию и лошадей и занимали предназначенное для каждого полка место. Вызванные с места военных действий полки отличались от других своим внешним видом; на них были старые полинявшие костюмы, местами заплатанные сукном другого цвета, а местами настолько разорванные, что их невозможно было даже заштопать. Прислоненные к палатке, трепетавшие от дуновения ветра знамена были совершенно изодраны; многие солдаты вместо гренадерских шапок носили простые фуражки, только изредка виднелась коса или вышивка и даже на офицерах были заштопанные мундиры и старые, смятые шляпы. У многих солдат были завязанные головы, покрытые шрамами лица, у многих руки были на перевязи, так что им приходилось совершенно неправильно держать ружье или даже ставить его прикладом на землю.
Несмотря на то, что на параде вид этих войск наверно возмутил бы всякого военного, эти полки очень гордились тем, что императрица приказала им явиться на смотр в том одеянии и с тем оружием, с которым они участвовали в славных битвах против врага родной земли; им было запрещено до этого парада принимать в свой состав какое-либо подкрепление, благодаря этому легко было видеть все количество оставшихся в живых воинов того или другого полка, а это лучше всего свидетельствовало об их доблести и храбрости. Было очевидно, что на их долю выпала тяжелая борьба; здесь были полки, численность которых равнялась лишь одному батальону.
Но, чем больше подходило полков, тем большей гордостью блестели глаза покрытых ранами и лохмотьями солдат; разорванная, поблекшая форма была для них лучшим, почетнейшим платьем.
Посредине лагеря, занимаемого этими возвратившимися с войны отрядами, была раскинута большая палатка. Около нее стояли на часах два гренадера в меховых шапках, в некотором расстоянии от нее стояли знамена, около них находились на страже офицеры и двадцать гренадер. Они охраняли войсковые святыни, которые были настолько изорваны, что местами вместо полотнищ знамен висели лишь лохмотья. Несмотря на царившее в лагере беспокойное волнение, около палатки было совершенно тихо. Офицеры и солдаты держались в отдалении от нее и, если им приходилось переходить на другую сторону поля, делали большой крюк, лишь бы не пройти мимо палатки. Только несколько адъютантов, тихо разговаривая, стояли на более близком расстоянии от нее; ординарцы держали в поводу их лошадей, а на свободном пространстве между палаткой и знаменем рейткнехт медленно водил дивную рыжую лошадь.
Внутренность палатки, несмотря на некоторую простоту, все же отличалась красотой и элегантностью, совершенно не соответствовавшею условиям походной и лагерной жизни. Пол был устлан толстым и мягким ковром темного цвета. Несколько наложенных друг на друга матрасов образовали диван, на нем была целая масса подушек. На складном деревянном столе, на серебряной дорожной посуде стоял холодный завтрак. Сбоку находился другой стол, на котором было поставлено большое зеркало. Около последнего стояла целая масса всевозможных принадлежностей для туалета. Из раскрытых флаконов струился аромат восточных духов, распространявший в солдатской палатке атмосферу дамского будуара. Несколько деревянных скамеек дополняли убранство палатки.
Пред туалетом стоял человек лет тридцати восьми, в русской генеральской форме; он был очень высокого роста, его плечи были слишком широки даже для его роста, а грудь очень высока. Все его тело отличалось стальными мускулами, это была настоящая фигура атлета. Но, несмотря на это, она отличалась исключительной элегантностью. Можно было бы сказать, что в лице этого генерала слились Геркулес с Антиной, давшие ему свои самые лучшие качества.
Несмотря на видимое воздействие солнца, и дурной погоды, цвет его лица был слегка бледен, ноздри его тонкого, слегка горбатого носа трепетали, как у породистой лошади. Его тонкий рот со свежими губами и изумительно белыми зубами имел очень мягкое выражение; под высоким лбом, с красиво изогнутыми бровями, ярко блестели большие голубые глаза. На этом красивом, оригинальном лице, как казалось, отражались все пережитые впечатления; оно отличалось исключительною подвижностью. Иногда лицо генерала выражало почти женскую ласковость и мягкость, иногда же его глаза принимали чисто демоническое выражение, и из уст вылетало горячее, страстное дыхание. Его густые волосы были отброшены назад и завиты по-военному; легкий слой пудры лежал на густых кудрях, которые лишь с трудом подчинялись прическе, предписываемой воинским уставом.
Этот человек, чистя и полируя изящной щеточкой ногти своей слегка загорелой, но изумительно красивой и тонкой руки, внимательно разглядывал свое изображение в зеркале.
Это был генерал-поручик Григорий Александрович Потемкин, командир вернувшихся из турецкой кампании войск. На нем был исключительно роскошный и красивый костюм, который еще больше увеличивал его рост и придавал особенную элегантность его фигуре. Этот костюм был полной противоположностью разорванным и заштопанным платьям его полков. Его красивые, блестящее башмаки с тонкими серебряными шпорами больше подходили для придворного паркета, чем для военного лагеря. В своем костюме Потемкин сохранил лишь одну вещь, соответствовавшую приказу императрицы: он прикрепил сбоку в потертых ножнах широкую саблю с потемневшим от порохового дыма эфесом и надел на голову измятую шляпу с совершенно растрепавшимися перьями и оторванной тесьмой. Вид сабли и шляпы доказывал, что он действительно побывали в пылу сражения, и придавал удивительно молодому, изящному генералу отпечаток воинственности, нисколько не уменьшавшей его элегантности.
– Что-то принесет мне этот день? – сказал Потемкин, вопросительно посмотрев в зеркало, как бы требуя ответа у своего собственного изображения. – Быть может, я сегодня стою на поворотном пункте своей жизни: или я поднимусь на недосягаемую, сияющую высоту, или же буду идти по скучной, томительной, однообразной дороге… Но нет, этого не будет! – воскликнул он и его глаза загорелись, – этого не будет… Об этом говорит мне какой-то внутренний голос, который никогда не замолкал во мне в продолжение всех этих лет, полных обманутых надежд! О, Екатерина! – грустно сказал он. – Я первый увидел над ее головой сияющий царский венец тогда, когда в первый раз увидел ее в Петропавловском соборе молящейся за здравие императрицы Елизаветы Петровны. Да, уже тогда предо мною ярко горела видимая только для меня корона на голове Екатерины Алексеевны, даже в то время, когда все пренебрегали ею… Я украсил своею портупеей шпагу, когда она в первый раз в качестве императрицы появилась пред войсками… И каждый раз, как я видел ее, в моем сердце с новою силою вспыхивала горячая любовь к ней, та любовь, которая заключает для меня целый мир в одном слове «Екатерина»! Я был не в состоянии побороть эту любовь и не хочу победить ее. Нет! Нет! – воскликнул Потемкин, протягивая руку к своему изображению, – нет, я не хочу подавлять эту любовь, она должна привести меня к счастью, поднять меня на сияющую высоту; если же этого не будет, то мне лучше погибнуть! Она меня любила, – мрачно сказал он, – да, да! Я это знаю… это подсказало мне сердце… Но зачем тогда стал на моей дороге этот Орлов? Разве я не жертвовал для нее своею жизнью так же, как он? Разве я так же, как и он, не имел силы возвести ее на трон, я, который первый поверил в нее, первый полюбил ее!.. Это был каприз счастья… Я должен был потерять в этой игре, Орлов меня обыграл. Да это вполне понятно: он был страшен ей; ведь он мог тогда уничтожить все то, что создал своими же руками… Я должен был покориться в то время, когда уже почти достиг дорогой награды! Шли годы, но ни один из них не приносил мне ни одного намека на то, что Екатерина помнит меня… Я должен был играть скучную роль при нашем посольстве в Стокгольме; должен был рисковать своею жизнью на войне с турками, надеясь на то, что она меня вспомнить. Но все оказалось напрасным… Забыла ли она меня?.. Но нет! Неужели она могла забыть меня, в то время как я постоянно думал только о ней? Нет, нет, этого не могло быть! Просто Екатерина не рисковала дать волю своим воспоминаниям. Она все еще боялась этого Орлова… О, как ужасно думать о том, что женщина, которую я горячо любил, когда она была бедна и не имела власти, и которую я еще сильнее люблю теперь, когда она стала царицей, – склоняется и трепещет пред волей Орлова!.. Но ведь он был полезен ей только своей силою и мужеством, которые ей были нужны во время переворота, теперь же он не может быть полезен ей в государственном управлении, так как не в состоянии понять и оценить ее гордые замыслы и ее ум. Я же сумею сделать это… Я буду понимать Екатерину, я буду приводить в исполнение ее мысли, бесстрашно выполнять ее проекты! Так должно быть и это будет так!.. Моя судьба записана на звездах… Судьба привела меня сюда и моя вина будет, если я не поверну ее как следует, сообразно книге звезд, в которую я верю. Орлов забыл меня, или же он чересчур уверен в своем могуществе и больше не боится меня, иначе он не допустил бы того, чтобы я привел сюда эти полки. Но, клянусь Ботом, он обманулся; он будет поражен, несмотря на всю свою уверенность и спокойствие… Он вынудил благодарность Екатерины, но теперь он уже более не необходим… Я вступлю с ним в борьбу, и увидим, настолько ли хорошо мой взор читает и понимает мою судьбу, написанную в книге звезд, насколько ясно он раньше видел царскую корону на голове великой княгини Екатерины Алексеевны!
Он еще раз посмотрел на свое изображение в зеркале и гордая радость вспыхнула в его глазах, когда он увидел свою высокую, сильную и вместе с тем изящную фигуру и свое мужественно-прекрасное, полное отваги, лицо. Он натянул перчатки, нахлобучил на лоб измятую шляпу и, откинув занавеси, заменявшие дверь, вышел из палатки. К нему сейчас же подошел адъютант, рейткнехт подвел рыжего скакуна. Потемкин легко вскочил в седло и сказал:
– Следуйте за мной, господа!.. Я хочу еще раз посмотреть на наших солдат! Сегодняшний смотр не доставит нам чересчур много хлопот; раны и лохмотья наших геройских полков будут говорить сами за себя, и я уверен, что они будут императрице дороже всех остальных блестящих отрядов.
Офицеры вскочили на коней и последовали за ехавшим впереди генералом. Он был встречен радостными криками солдат, которые, несмотря на его строгость, любили Потемкина за то, что он делил с ними все трудности и тревоги военной жизни и был всегда первым там, где было всего опаснее. Они очень ценили его и за то, что он проявлял свое высокомерие и свою гордость только по отношению к высшим, а к низшим был всегда справедлив и добр, если только они исполняли свои обязанности.
Потемкин нашел большинство своих полков уже готовыми к выступлению на место парада. Полные гордости и радости, солдаты старались устроить так, чтобы поврежденные части их одежды были как можно более заметны.
На самом крайнем крыле своего лагеря Потемкин подъехал к казачьему полку, который он привел с собою из Турции. Эти казаки участвовали в осаде Бендер. Теперь почти все они уже были на конях и отмечали линию постановки войск на месте парада.
Потемкин ласково ответил на их крик: «Здравия желаем, батюшка!», которым казаки приветствовали его, и уже намеревался ехать обратно к своей палатке, как вдруг на некотором расстоянии от других он увидел казака, который воткнул пред собою в землю пику, обнял рукою шею лошади и весь, по-видимому, ушел в мечты.
Потемкин нахмурился; он подъехал к казаку и воскликнул;
– Что ты тут делаешь, лентяй! Разве ты не знаешь, что каждую минуту сюда может прибыть наша возлюбленная матушка-царица для того, чтобы поздороваться со своими храбрыми солдатами, лучшими сынами святой Руси? А ты тут стоишь, как будто у тебя нет другого дела, как только считать песчинки под своими ногами! Ничего нет хуже солдата, который ленится, когда нужно спешить встречать свою государыню-императрицу!
Во время речи генерала казак вытянулся в струнку, схватил копье и, взяв лошадь за повод, казалось, был готов выполнить военное поручение.
Это был человек среднего роста; на вид ему казалось лет сорок пять или сорок шесть; у него были короткие усы; его продолговатое лицо с длинным носом и большими синими глазами имело меланхолическое выражение, присущее обыкновенно жителям степи. Он, смотрел на генерала частью просительно, а частью с упреком, его взор был печален.
– Ах, это – ты, Емельян Пугачев? – ласковым голосом сказал Потемкин, всмотревшись в лицо казака. – Зачем ты стоишь так далеко ото всех именно сегодня, когда ты имеешь право одним из первых выслушать благодарность из уст императрицы? Ведь ты всегда был первым в битвах с врагом.
– Прости, батюшка Григорий Александрович! – ответил казак, – я так же, как и другие, счастлив, что увижу государыню-царицу; но я грустен потому, что у меня на сердце есть горячее желание.
– Ну, – дружески сказал Потемкин, – ты всегда был молодцом, Емельян Пугачев; скажи же, что ты хочешь… ты ведь знаешь, что твой генерал всегда с удовольствием исполняет все просьбы своих храбрых солдат!
– О, батюшка! – воскликнул Пугачев, забывая свою военную выправку и протягивая к Потемкину руки, – я жажду воли, дозволь мне вернуться обратно на родину!.. Я много лет служил верой и правдой; я еще при нашей всемилостивейшей государыне Елизавете Петровне ходил в Пруссии, тогда, когда фельдмаршал Апраксин командовал армией. Я ни разу не был наказан на службе и всегда храбро сражался на поле битвы. Я почти совсем забыл свою родину, лежащую на славном, тихом Доне-батюшке, но, когда мы шли на турок, я увидел снова эту реку, родные поля и пастбища, на которых протекало мое детство, когда я только что учился садиться на коня… Родители мои уже умерли… у меня не было ни братьев, ни сестер, друзья мне стали чужими, но все же сердце горячо забилось в моей груди, когда я увидел свою родину. А раньше на Яике я увидел девушку. О, она была на много лет моложе меня и ласково-ласково смотрела на меня; она предпочла закаленного в боях солдата молодым паробкам, которые только в игре употребляли оружие… Я должен был уходить с моим полком, сердце разрывалось в моей груди, но я исполнил свой долг и храбро бился в первых рядах против басурман… Но, с тех пор как я снова увидел родную реку, с тех пор как я смотрел в чудные очи моей Ксении Матвеевны, целовал ее алые уста, я хочу на волю, я рвусь на родину. Я кое-что накопил себе во время моей службы; это – чуть ли не настоящее богатство для моей страны, где так мало денег, я куплю коня и буду вести счастливую, тихую жизнь рядом с моей Ксенией, которой я буду рассказывать о битвах с пруссаками и турками. У меня будут дети, которые сделаются храбрыми казаками и станут так же, как и я, грудью защищать честь и славу святой Руси.
– Остановись! – воскликнул Потемкин, громко смеясь, – что за глупые мысли для старого казака, который уже в течение стольких лет имел честь служить в рядах армии и которого, быть может, ожидает более почетная будущность, чем тихая жизнь в степях, около бабы, которая на много моложе тебя, а потому будет обманывать тебя. Ты состоишь в списке храбрецов, которых я хочу представить к награждению, и если ты и впредь будешь себя так вести, то ты сможешь сделаться даже офицером; уже многие возвысились, таким образом, для этого нужно только иметь ум и беззаветную храбрость. Выбрось из головы все глупости! В России достаточно красивых баб, которые будут смотреть на тебя так же ласково, как твоя Ксения, и так же горячо целовать тебя, как и она. Я не отпущу тебя… Что будет с армией, если все ее храбрые солдаты побегут на родину, чтобы наслаждаться тихим счастьем около жены и детей!
С петербургской дороги послышался пушечный выстрел.
– Слышишь? – воскликнул Потемкин, причем его глаза загорелись ярким пламенем, – это – знак приближения государыни! Прочь глупые мысли, которые совершенно не годятся для храброго солдата, и марш на свое место в ряды полка!.. Сегодняшний день – счастливый день, и если для меня сегодня засияет солнце, то я и тебя не забуду!
Генерал круто повернул лошадь и поехал к своей палатке, чтобы отдать последние приказания относительно размещения своих полков.
Емельян Пугачев побледнел как смерть во время речи Потемкина; он со скрежетом сжал зубы, его лицо передернулось от внутренней боли, и он с ненавистью посмотрел вслед уезжавшему генералу. Затем он вскочил в седло, схватил пику и поехал к товарищам, чтобы среди их рядов занять место на предназначенной для парада площадке.
Весь лагерь пришел в движение после пушечного выстрела, прервавшего разговор Потемкина с Пугачевым. Гвардейские полки вытянулись длинной линией и по всем флангам окружили место парада, оставив лишь сравнительно небольшой проезд. Остальные полки заняли пространство посредине и стояли рядом один с другим: матросы и солдаты на левом крыле, а полк Потемкина с правой стороны.
Знамена были отнесены на места; офицеры отправились к своим частям; на широкой площадке не было слышно ничего, кроме легкого позвякивания оружия и ржания лошадей. По сторонам толпился народ, количество которого с каждой минутой возрастало благодаря тому, что на место парада то и дело прибывали новые партии любопытных, стремившихся полюбоваться редким зрелищем.
С петербургской дороги послышался новый пушечный выстрел и вскоре вдали показалось облако пыли, которое казалось совсем золотистым при освещении утреннего солнца; оно быстро приближалось к месту смотра. Раздались громкие клики, и толпа народа бросилась к дороге.
Потемкин стоял на правом крыл своих войск. Его сверкающий взгляд был обращен на быстро мчавшееся облако пыли, среди которого он уже мог различить цветные блестящие костюмы; его губы были плотно сжаты, рука, державшая повод, задрожала.
Пред полками прозвучали последние слова команды. Ряды солдат стояли так неподвижно, как будто они были вылиты из стали.
Вдоль длинных рядов гвардии разъезжал лишь один всадник в форме полного генерала; это был военный министр граф Захарий Чернышев, за ним следовало несколько адъютантов. Граф был высокий, слегка худощавый человек; у него было продолговатое лицо с резкими чертами Его умные, проницательные глаза светились хитростью, а на тонких устах змеилась неизменная мягкая улыбка старого придворного.
Граф Чернышев объехал площадь, стал посредине ее против проезда и вынул шпагу. Радостные крики народа раздались, наконец, совсем близко от войск: отряд кавалергардов в красных мундирах промчался сплоченным строем по площадке и, развернувшись, выстроился по обеим сторонам графа Чернышева. В следующий момент последний поднял шпагу, и почти полная до тех пор тишина была внезапно нарушена страшнейшим шумом, испугавшим некоторых лошадей, которые поднялись на дыбы, бросились в сторону и только с большим трудом были усмирены своими всадниками и снова возвращены в ряды. Все полки обнажили свое оружие, когда граф Чернышев поднял свою шпагу; все хоры музыки заиграли оглушительную «встречу» и все это покрыли сильные голоса нескольких тысяч солдат, слившиеся в один и тот же крик.
– Да здравствует государыня Екатерина Алексеевна, да здравствует наша возлюбленная матушка царица!
В это время на площадь парада выехала императрица; она сидела на великолепном, белоснежном турецком скакуне, грива которого развевалась по ветру, а уздечка и чепрак были богато украшены сверкавшими на солнце драгоценными камнями.
Екатерине II в это время было сорок четыре года. Безусловно, годы не прошли бесследно над ее головой, но, тем не менее, ее тонкое, благородное лицо еще не утратило нежных и мягких очертаний молодости. Ее большие глаза горели живым огнем, в них отражалась глубокая умственная жизнь. Она не употребляла никаких косметик, которые придавали лицу пользовавшейся ими императрицы Елизаветы Петровны неподвижное, точно окоченелое выражение. Обыкновенно Екатерина Алексеевна была несколько бледна, но именно поэтому она и казалась моложе своих лет, так как не хотела искусственным путем скрывать свой возраст; в этот день, благодаря быстрой езде, ее щеки покрылись ярким естественным румянцем.
На императрице была длинная амазонка из белой шелковой материи, а сверх – платье военного покроя из темно-зеленого бархата, с красными отворотами и опушкой из горностая. Ее грудь была украшена широкой голубой лентой и звездой Андрея Первозванного; маленькая шляпа с белым пером покрывала ее голову; густые темно-русые волосы императрицы падали локонами на плечи. Ее фигура была уже не так тонка и гибка, как раньше, когда она еще была великой княгиней и удивляла всех своей воздушностью и грацией; легкое ожирение, против которого государыня безуспешно боролась, сделало ее небольшую фигуру слегка тяжеловесной. Она держалась замечательно прямо, ее голова была высоко поднята, а длинная, развевающаяся по ветру амазонка увеличивала ее рост. Костюм Екатерины II был очень прост, только убранство лошади отличалось чисто царской роскошью. Кроме бриллиантов в звезде святого Андрея Первозванного, на императрице не было никаких драгоценностей; лишь на рукоятке ее хлыстика, которым она приветливо махнула, чтобы ответить на приветствие войск, был вставлен великолепный, блестящий необычайно крупный смарагд.
Екатерина Алексеевна выехала совершенно одна в образованный войсками полукруг; сзади в нескольких шагах от нее следовал ее сын, великий князь Павел Петрович. Этот двадцатилетний хрупкого сложения юноша, в простой темно-зеленой, отделанной красным и золотом, форме Павловского гренадерского полка, легко и элегантно сидел на красивой английской лошади. Но его манера держаться была несколько не уверена, как это часто бывает у чересчур быстро растущих молодых людей, у которых внутреннее развитие не совершается равномерно с ростом. На его юношески мягком лице лежала грустная тень, какую иногда можно заметить на лицах людей, которых ожидает тяжелая, трагическая судьба. У великого князя были небольшой, вздернутый кверху нос, выдающиеся скулы и слегка скошенный назад лоб; его волосы были причесаны строго по форме; на нем точно так же, как и на императрице, были голубая лента и звезда святого Андрея Первозванного, а на шее, на красной ленте, с золотыми полосками по бокам, висел сверкавший бриллиантами крест голштейнского ордена святой Анны, гроссмейстером которого он был, как герцог Голштейнский.
Рядом с ним на огневом скакуне ехала принцесса Гессен-Дармштадская Вильгельмина, отличавшаяся от своих обеих сестер живым умом и мужеством. Она не обладала правильной красотою, но ее тонкое, юное личико с большими блестящими глазами было удивительно прелестно и оригинально и это впечатление еще усиливалось, благодаря ее тонкой, изящной фигуре и грациозным, живым движениям.
Принцесса испросила у императрицы позволение ехать на парад тоже верхом. Ей замечательно шли темная амазонка и маленькая шляпа с пером, а ее крошечная рука в светло-серой перчатке смело и уверенно управляла горячим конем.
Великий князь, с самого раннего детства питавшей особенную склонность ко всему военному, казалось, был в восторге от намерения принцессы; его взгляды с явным восхищением окидывали прелестную фигурку юной наездницы.
С правой стороны принцессы на могучем вороном коне ехал генерал-фельдмаршал Григорий Григорьевич Орлов, всесильный любимец императрицы, который, благодаря своей исключительной энергии и холодному мужеству, организовал заговор и путем переворота возвел на престол Екатерину Алексеевну. Его атлетическая фигура стала очень полной и тяжеловесной, а его чисто-славянское лицо, сиявшее раньше мужественной красотой, весьма много потеряло в своем внешнем виде, ставший бледным и поблекшим вследствие всевозможных излишеств, которым он предавался. Во всей фигуре Орлова чувствовались глубочайшая усталость, равнодушие и вместе с тем полнейшее высокомерие и непоколебимая уверенность в своем могуществе и силах. Несмотря на это равнодушие и спокойную самоуверенность, он все время следил за императрицей сверкающим взглядом своих небольших, глубоко лежавших глаз, как бы не желая пропустить ни одного ее движения и в то же самое время стремясь подчинить государыню гипнотизирующему влиянию своего взора. На нем был богато расшитый мундир, соответствовавший его высокому рангу, но он не так пунктуально выполнял требования формы, как это любил делать великий князь Павел Петрович; его густые волосы были слегка напудрены и падали свободными, слегка подвитыми локонами на короткую могучую шею; его мундир был украшен горностаевым воротником в знак того, что император Иосиф пожаловал его в князья Священно-Римской империи. На нем были надеты голубая лента и звезда святого Андрея Первозванного и кроме того на его груди сверкал осыпанный бриллиантами портрет императрицы, бриллианты и рубины горели на рукоятке его шпаги и на его шляпе, украшенной длинным султаном. Орлов небрежно сидел на своем гигантском коне и даже не давал себе труда удерживать горячее животное, когда оно обгоняло великого князя и принцессу так, что иногда он ехал непосредственно за самой императрицей пред великим князем и его спутницей.
В нескольких шагах позади великого князя ехал его адъютант граф Андрей Кириллович Разумовский, сын малороссийского гетмана, в значительной степени помогшего императрице при ее восшествии на престол и затем из-за придворных интриг уехавшего в свои имения в Малороссии. Молодому графу Андрею Кирилловичу было двадцать лет, он, как и великий князь, носил форму Павловского гренадерского полка, и эта простая форма еще более выдвигала изящество его стройной фигуры и изумительную красоту его благородного, женственно нежного лица с большими темными, то задумчиво, мечтательно смотревшими, то горевшими огнем глазами. И этот простой мундир красил молодого человека больше всякого блестящего придворного платья.
Граф Андрей Кириллович, казалось, разделял восхищение, вызываемое в великом князе принцессой Вильгельминой, его глаза с такой же неотступностью следили за ней, как и взоры великого князя. Внезапно лошадь принцессы бросилась в сторону и ее взгляд упал на молодого адъютанта, внимательный наблюдатель наверно заметил бы, что молодой человек при этом невольно потупил свой взор, и что его щеки вспыхнули ярким румянцем.
Принцесса едва ли заметила все это; движение лошади позволившее ей взглянуть на графа, длилось лишь одну секунду да кроме того она в это время слушала великого князя, который с воодушевлением называл ей участвовавшие в смотре полка и рассказывал их истории.
За великим князем и принцессой следовала многочисленная свита императрицы; все молодые придворные дамы ехали верхом на лошадях; во главе их была тридцатилетняя княгиня Дашкова, на груди которой была надета широкая лента ордена святой Екатерины. Среди придворных кавалеров выделялся граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский; у него была еще более могучая и несколько дикая фигура, чем у его брата Григория; на его груди, как и на груди последнего, сверкали высшие ордена, осыпанные драгоценными камнями. За ним следовали многочисленные придворные частью в роскошных мундирах, частью в придворных платьях. На всех их так и сверкало золотое шитье, и горели драгоценные камни; на шляпах развевались длинные перья. За этой свитой императрицы следовал отряд гренадер, конвоировавший запряженную шестью лошадьми золоченую карету, в которой сидела ландграфиня Гессен-Дармштадская с остальными двумя дочерями.
В карете против ландграфини сидел заведующей иностранными делами и в то же время воспитатель великого князя, граф Никита Иванович Панин, которому в это время было пятьдесят пять лет. Благодаря своему румяному, юношески свежему лицу, он казался, по крайней мере, лет на десять моложе, только его фигура отличалась излишней полнотой, что делало ее тяжеловесной и несколько неуклюжей. На губах Панина была приветливая улыбка придворного человека, глаза смотрели пытливо и проницательно, как у дипломата, а по всему лицу было разлито спокойствие ученого. В манере держаться и во всем костюме графа Панина чувствовалась крайняя педантичность; на нем было, пожалуй, чересчур роскошное для его возраста платье из светло-голубой шелковой материи. Его напудренные волосы, вопреки моде, падали на спину двумя густыми косами; это была его особенность, которою он очень гордился и которая возбуждала насмешки всего двора. Он держал в руках свою шляпу и неутомимо развлекал сидевших с ним в карете дам, но не был в состоянии всецело приковать к себе их внимание, так как взоры ландграфини и ее дочерей с любопытством следили за всем происходившим вокруг; они с удивлением смотрели на блестящую картину, так как при своем крошечном дворе не имели никакого понятия о подобной роскоши. Обе молодые принцессы смотрели на свиту императрицы и старались отыскать среди нее великого князя, который должен был выбрать одну из них себе в жены и дать ей будущность, полную блеска и царского величия.
У подножек кареты ландграфини ехали шталмейстеры, за нею следовало еще несколько экипажей с прикомандированными к ландграфине придворными дамами; группа ехавших верхом пажей замыкала весь поезд. На пажах были несколько фантастичные, но очень красивые красные, отделанные мехом костюмы, сверху которых были наброшены плащи из золотой парчи, на головах их были четырехугольные шляпы.
Императрица в течение нескольких мгновений стояла неподвижно посредине полукруга; великий князь и принцесса Вильгельмина остановились в нескольких шагах позади нее. Свита и все остальные сгруппировались сзади. Экипаж ландграфини тоже въехал на средину площадки.
Екатерина Алексеевна взглянула на развернувшуюся пред ней картину, на сомкнутые ряды солдат, стоявших с обнаженным оружием, на склоненные к земле знамена и еще выше подняла свою голову, еще больше засверкали ее глаза при виде этой мощи и блеска, при виде этой громадной силы, готовой повиноваться ее малейшему желанию. Затем она с замечательной ловкостью заставила лошадь сделать большой скачек и помчалась галопом через поле к тому месту, где стояли матросы. Все они имели на левой стороне груди медаль, выбитую в память победы над турками; на одной стороне медали стояло лишь одно слово «Чесма», а на другой была надпись: «Я был там».
Императрица направила свою лошадь вдоль фронта и сказала своим чистым, далеко слышным голосом:
– Здравствуйте, чесменские герои!
Солдаты громко и радостно ответили ей:
– Да здравствует наша матушка императрица Екатерина Алексеевна!
Не успел еще замолкнуть этот крик, как он снова повторился, но еще радостнее и громче, чем раньше. Однако на этот раз матросы приветствовали не императрицу, а великого князя, который последовал за своею быстро ехавшею впереди матерью и нагнал ее. Его лошадь сделала скачек вперед, и он очутился рядом с императрицею. Едва моряки увидели его, как из их уст вырвался громовый крик:
– Да здравствует наш цесаревич, великий князь Павел Петрович, внук наших великих государей!
Екатерина Алексеевна побледнела; ее губы задрожали; глаза грозно вспыхнули.
Великий князь тоже испугался и старался удержать свою лошадь, но уже в следующее мгновение лицо императрицы озарилось приветливой улыбкой и сделалось совершенно спокойным. Она, как бы соглашаясь, склонила голову и как бы в невольном порыве материнской любви и гордости обернулась к своему сыну и протянула ему руку, которую тот смущенно поднес к своим губам.
При виде этого радость охватила всех солдат.
– Да здравствует государыня императрица!.. Да здравствует государь цесаревич! – кричали войска, и этот крик разносился по всему полю.
Когда крики затихли, Екатерина Алексеевна знаком подозвала к себе адмирала Алексея Григорьевича Орлова.
– Здесь, перед вернувшимися после побед храбрецами, я говорю тебе, граф Алексей Григорьевич Чесменский, мое спасибо. Никогда не исчезнуть из моей памяти геройские подвиги добрых сынов святой Руси. Твоя императрица протягивает в твоем лице руку всем мужественным героям-воинам нашей святой матушки России.
Алексей Орлов подъехал к императрице, причем совершенно неуважительно стал пред великим князем. Екатерина Алексеевна протянула ему руку и он, низко наклонившись, поднес ее к своим губам. Но на этот раз из рядов солдат не раздалось никакого крика, моряки совершенно равнодушно приняли благодарность, которую императрица передавала им всем через их адмирала. От проницательного взгляда Екатерины Алексеевны не укрылось, что при этом на многих загорелых и обветренных лицах старых матросов появились глубокие мрачные складки. Императрица сделала вид, что не заметила этого, и сказала все тем же спокойным, чистым голосом:
– Я привыкла, Алексей Григорьевич, благодарить тебя и твоих солдат, и соединять их имена с каждым великим и славным деянием моего царствования.
Глаза Григория Григорьевича Орлова гордо засверкали; он в это время стоял сзади императрицы, выдвинувшись вперед из рядов свиты, и внимательно смотрел на лица придворных, как бы желая прочитать их мысли. Но на них выражались только полная солидарность со словами императрицы и почтительное восхищение перед так исключительно превознесенными братьями.
С коротким поклоном Екатерина Алексеевна повернула свою лошадь, окинула взглядом площадь, для того чтобы познакомиться с расположением войск, и направилась в ту сторону, где стояли вернувшиеся из Турции полки.
На этот раз Григорий Орлов не остался позади. Он поехал почти рядом с императрицей, впереди великого князя, как бы желая показать всем все свое могущество и расположение императрицы, которое окружало ореолом его голову. Государыня направилась к правому крылу войск, где стоял со своим штабом генерал Потемкин.
Как только Екатерина Алексеевна остановила свою лошадь, Потемкин подъехал к ней и, салютуя своей обнаженной саблей, сказал.
– Наша всемилостивейшая государыня приказала нам явиться сюда в том же виде, в каком мы сражались с врагами нашей родины… С гордостью показывают мои солдаты матушке-императрице свои раны и свои разорванные одежды… Те герои, которых недостает среди наших рядов, имели честь положить свою жизнь для блага святой Руси… Души павших, я уверен, окружают нас и теперь, когда мы вернулись на родину и готовы повторить тот клич, с которым мы шли в битву, наводя ужас на своих врагов: «Да здравствует Екатерина Алексеевна!.. Да здравствует наша матушка государыня Екатерина Алексеевна!»
Радостно вырвался этот крик из сотен солдатских грудей. Закаленные воины с гордостью смотрели на свои лохмотья и изодранный знамена, который склонились пред императрицей.
Потемкин во время этой речи смотрел на государыню странным, горячим, сверкающим взглядом, его голос звучал удивительно мягко и в нем слышались и радостное восхищение, и трогательная, страстная мольба.
Узнав генерала, Екатерина Алексеевна побледнела. Потемкин стал еще красивее, мужественнее и властнее, чем был раньше; его огненные глаза и металлический голос, казалось, совсем покоряли и околдовывали императрицу. Ее грудь колебалась, а задумчивый, мечтательный взгляд был не в силах оторваться от лица Потемкина, которое, казалось, пробудило в ней какие-то дорогие воспоминания.
Григорий Орлов тоже узнал генерала. Он закусил губу и вздрогнул всем телом. Но в следующее же мгновение он еще высокомернее выпрямился и с презрительной, насмешливой улыбкой посмотрел на дерзновенного, который некогда осмелился мечтать о недосягаемом счастье и которого он победил и настолько унизил, что даже сам совершенно позабыл о нем.
Несколько мгновений Екатерина Алексеевна молчала, глядя в глаза Потемкина; казалось, что она не находила слов, чтобы поблагодарить войска за приветствие… Женщина, казалось, взяла верх над государыней и она кротко и смущенно склонила голову пред генералом, который своей мужественною красотою и силой возбудил в ее сердце воспоминание о недавно прошедших мечтах.
– Привет вам, мои храбрые воины! – сказала она затем, силою воли побеждая свое волнение, – я хотела видеть вас такими, как вы бились с турками… Ваши знамена будут всегда занимать почетное место среди других знамен, а ваши одежды должны остаться вам и вашим детям как память о ваших геройских подвигах. Завтра вам выдадут новую экипировку, сегодня же будьте моими гостями и выпейте за здоровье своей благодарной вам императрицы. Помяните также и павших за родину товарищей!
Она проговорила это горячо и быстро и, в то время как солдаты выражали ей криком свою благодарность, она снова обернулась к Потемкину, который все время не спускал с нее своего горящего взора.
– Я особенно рада тому, – сказала государыня, – что это именно вы, генерал, привели на родину эти храбрые полки. Я вас не забыла, я знала, что вы были предназначены к тому, чтобы сослужить мне и государству великую службу Мои ожидания оправдались… Вы сражались на поле битвы и заслужили громкую славу; теперь вы будете служить здесь на родине! Я назначаю вас, Григорий Александрович, своим генерал-адъютантом, – продолжала она громким голосом и с ударением.
Из уст Потемкина вырвался радостный крик. Он подъехал близко к императрице и схватил ее руку, не дожидаясь, чтобы она последнюю протянула ему, затем быстро отогнул манжету ее перчатки и долгим и горячим поцелуем прижался к ее нежной руке. Тотчас же волна горячей крови залила лицо Екатерины Алексеевны.
Григорий Григорьевич Орлов побледнел, услышав слова императрицы… Его глаза вспыхнули яростью и гневом; он вздрогнул так сильно, что его лошадь взвилась на дыбы; затем с тихим угрожающим криком он схватил руку императрицы, как бы желая оттолкнуть ее от Потемкина.
Екатерина Алексеевна повернула лошадь; ее глаза тоже сверкали гневом, но спокойно, с выражением царственного величия, она холодно сказала:
– Вы слышали мой приказ, князь Григорий Григорьевич. Примите меры к тому, чтобы генерал Потемкин был сейчас же внесен в списки моих генерал-адъютантов, сообразно его заслугам! А вы, Григорий Александрович, представьтесь великому князю, который будет рад протянуть руку храброму и верному слуге своей матери!
Орлов заскрежетал зубами.
Потемкин чисто по-военному приподнял пред Орловым свою шляпу. На мгновение взгляды обоих мужчин скрестились, как клинки шпаг, владельцы которых трепещут желанием поразить смертельным ударом сердце противника.
Орлов только слегка кивнул головой, Потемкин же повернулся к великому князю и, сняв шляпу, низко поклонился ему, почти касаясь спины своей лошади.
Павел Петрович удивленно и вопросительно посмотрел на него, как бы желая составить себе представление об этом новом лице, которого он совершенно не помнил, затем, исполняя приказание матери, он протянул руку Потемкину, который, еще раз склонившись пред великим князем, почтительно прикоснулся к ней.
– Следуйте за мной, Григорий Александрович! – сказала императрица, направляя свою лошадь вдоль линии войск. – Вы теперь несете службу лично при мне!
Григорий Григорьевич Орлов не покинул своего места рядом с императрицей, Потемкин же следовал на некотором расстоянии за великим князем. Но, несмотря на это, в глазах молодого генерала сверкала уверенность в полной победе, между тем как Орлов был мрачен и тяжело дышал.
С приветливой улыбкой здоровалась императрица с отдельными отрядами геройских полков, которые провожали ее громкими криками, радуясь тому, что они так щедро награждены в лице своего генерала.
Императрица, наконец, подъехала к казачьему полку; она приветствовала движением руки солдат, но даже не взглянула на воинственные фигуры героев… Казалось, она вся ушла в свои собственные мысли.
Но Григорий Григорьевич Орлов вдруг вздрогнул, как бы охваченный безумным страхом; он побледнел как мертвец, быстрым движением отдернул лошадь и широко раскрытыми глазами смотрел на то место, где стоял в страхе Емельян Пугачев.
– Что это такое? – тихо прошептал он, глядя на казака. – Разве мертвые воскресают?
Он приостановился и посмотрел на своего брата Алексея. Последний тоже был бледен как смерть и быстро подъехал к нему.
– Видел ты казака? – спросил Григорий Григорьевич.
– Да, – ответил Алексей Григорьевич дрожащим голосом. – Какая удивительная игра природы! Я поклялся бы, что пред нами Петр Федорович, если бы только я не знал, что он умер и не может воскреснуть! – сказал он содрогаясь.
– Разузнай, кто это такой! – распорядился Григорий Григорьевич. – Мы должны знать это. Человек с таким лицом опасен… Или, быть может, полезен, – сказал он совсем тихо, и холодная улыбка заиграла на его губах.
Он увидел, как императрица подозвала к себе Потемкина и стала громко расспрашивать его о подвигах казаков во время турецкой войны.
– И этот дерзкий воображает, что ему принадлежит будущее, так как я был слишком великодушен и не уничтожил его прежде? – прошептал Григорий Григорьевич Орлов. – Но нет, счастливая случайность дает мне в руки средство доказать неблагодарной, что ее трон может пошатнуться и пасть, если его не будет поддерживать рука Орлова.
Он снова подъехал к императрице, которая в это время уже достигла конца вернувшихся из Турции войск. Потемкин отдал честь и снова поехал позади великого князя. Многие из свиты подъезжали к нему и здоровались с ним с видом старых знакомых, хотя он не мог припомнить, видел ли он их, когда-либо раньше.
Яркий луч царской милости создал целую массу друзей генералу, который в течение долгого времени жил вдали от двора. Все несколько сдерживалась, боясь гнева Григория Орлова, но все же старались быть внимательными к так внезапно выдвинувшемуся новому любимцу, хотя делали это так, чтобы не вызвать неудовольствия Орлова, на блестящую звезду которого сегодня легла первая легкая тень.
Екатерина Алексеевна медленно ехала вдоль фронта солдат.
Великий князь в это время оживленно разговаривал с принцессой Вильгельминой, остроумие которой заставляло весело смеяться в большинстве случаев серьезного и склонного к меланхолии Павла Петровича. Он во время разговора часто обращался к графу Разумовскому, который, наконец, поехал рядом с ним и принял участие в веселой болтовне, раздававшейся совершенно близко от задумчиво и молчаливо ехавшей впереди императрицы.
Рядом с Преображенским полком стоял Смоленский полк, пришедший на парад из Шлиссельбурга. Первым взводом этого полка, радостно приветствовавшего императрицу, командовал молодой подпоручик. У него была стройная и вместе с тем сильная фигура; его бледное лицо с мягкими юношескими чертами отличалось красотой и вместе с тем поражало своим бесконечно грустным выражением, тогда как в больших глазах юного офицера сверкали отвага и мужество. В то время как императрица подъезжала к его полку, Мирович надел на кончик своей шпаги какую-то бумагу и, салютуя Екатерине Алексеевн, опустил оружие, но затем снова так высоко поднял его, что всем была видна надетая на шпагу бумага.
Государыня удивленно остановила лошадь и спросила:
– Что это значить? Что ты хочешь? Возьми у него бумагу, Григорий Григорьевич!
Орлов подъехал к самому фронту и снял бумагу со шпаги офицера.
– Кто ты такой? – спросила императрица с удивлением и интересом, глядя в оригинальное, оживленное внутренним волнением лицо молодого офицера.
– Я – подпоручик Смоленского полка Василий Мирович, ваше императорское величество, – ответил он.
– Это я вижу, – сказала императрица с легким нетерпением, в то время как Орлов просматривал бумагу. – Что это за письмо?
– Просьба о помиловании, ваше императорское величество! – ответил офицер, пристально и скорее угрожающе, чем умоляюще, глядя на императрицу своими темными глазами.
– О каком помиловании можешь ты просить, если носишь форму и командуешь моими храбрыми солдатами Смоленского полка? – сказала Екатерина Алексеевна.
– Несмотря на это, ваше императорское величество, – ответил Мирович, – я прошу о помиловании, но не за самого себя; я прошу простить вину моего предка, который был полковником в Украине и обладал огромными имениями…
Но тут его прервал Орлов, который уже прочел бумагу и гневно смотрел на молодого человека.
– Этот предок, – сказал Григорий Григорьевич, – был изменником вместе с Мазепой, перешедшим на сторону шведского короля и поднявшим оружие против императора Петра Великого!
– Он погиб в битве, ваше императорское величество, – сказал Мирович, – и смертью искупил свою вину, но все его имения были конфискованы и его дети остались нищими… Но ведь ни его дети, ни его внуки не были виноваты в его преступлении. Я, ваше императорское величество, все время борюсь с бедностью, которая мешает мне жить, а между тем я чувствую в себе силу своей службой вам, ваше императорское величество, загладить преступление своего предка и молю свою великую государыню снова возвести меня на ту высоту, с которой нас свергнул мой предок… Вся моя жизнь будет принадлежать вам, ваше императорское величество, если только вы окажете мне милость, которая будет совершенно справедлива и угодна самому Богу. Уверенный тон молодого человека, казалось, уязвил императрицу, и она холодно сказала:
– Справедливость требовала наказания изменника; полною несправедливостью по отношению ко всем верным подданным было бы награждение его потомка, который хотя и не несет на себе никакой вины, но, тем не менее, и не обладает никакими заслугами. Богатство и слава находятся на конце шпаги моих офицеров; быть может, и у Смоленского полка будет возможность сразиться с врагом родины и тогда ты, Мирович, постарайся своими подвигами заслужить мою милость. Верных и храбрых солдат всегда ожидает богатая награда. Я не могу изменять решения своего великого предшественника, вполне справедливо поступившего с изменником, который, к твоему несчастью, был твоим предком.
– Этот офицер должен быть сейчас же арестован, ваше императорское величество, – сказал Григорий Григорьевич Орлов, разрывая бумагу на мелкие куски, – он должен быть примерно наказан, так как не имеет права таким образом останавливать вас, ваше императорское величество!
– Нет, Григорий Григорьевич, – сказала императрица, – я этого не хочу… Никакое наказание не может постигнуть русского воина за то, что он искал милости у своей императрицы, хотя бы даже она и не исполнила его просьбы.
Громкое «ура» солдат было ответом на слова императрицы.
Мирович, бледный как смерть, едва владея собой, вернулся на свое место пред ротой.
Императрица проехала дальше и ласково здоровалась со всеми гвардейскими полками.
Парад был скоро окончен. Екатерина Алексеевна подъехала к карете ландграфини Гессенской и несколько времени разговаривала с нею и принцессами; она представила им своего нового генерал-адъютанта Потемкина, причем дала самый лестный отзыв о нем. Григорий Орлов при этом сделал вид, что не слышал этого, и это еще более возбудило внимание всего двора.
Затем Екатерина Алексеевна еще раз выехала на средину площади, еще раз отдали ей честь войска, снова заиграли фанфара и весь царский поезд, имея во главе императрицу, двинулся по дороге к Петербургу.
Народ тогда двинулся на площадь, здоровался с солдатами, предлагал им всевозможные напитки и кушанья и по всему месту парада разлились веселье, шутки и смех. Офицеры дали на несколько часов отдых солдатам, так как императрица любила, чтобы ее парады всегда заканчивались народными праздниками. Оживление и кипучая жизнь царили около лагеря до самого захода солнца, когда раздались сигналы и солдаты должны были возвратиться к своим полкам.
Во время блестящего военного парада на равнине, простиравшейся к Петербургу, столица почти опустела. В ней исчезло многолюдство, которое в причудливом смешении простых русских костюмов с утонченной европейской роскошью оживляло широкие набережные Невы и более узкие улицы внутри города. Чуть ли не все население хлынуло за город, чтобы посмотреть на императрицу, на ее двор и войска и с, величайшим удовольствием принять участие в народном гулянье, которое должно было начаться после смотра.
Хотя Петербургу тогдашнего времени недоставало того необычайного, подавляющего своей колоссальностью великолепия, которое создалось впоследствии благодаря гениальному художественному вкусу Александра Благословенного и преодолевшей все преграды самодержавной воле императора Николая, однако резиденция Екатерины Второй была уже далеко не такова, как во время царствования императрицы Елизаветы Петровны. Правда, старинная крепость с Петропавловским собором по-прежнему возвышалась своими мрачными стенами и бастионами на своем островке. Но вся окрестность уже свидетельствовала об энергичном господстве повелительницы, которая стремилась с неутомимым успехом и блестящим усердием продолжать в русском государстве дело Петра Первого и успела наложить отпечаток своих стремлений на внешний вид своей столицы. Все казенные здания, окружавшие старинную крепость, и мосты, которые вели к ней, были расширены, как и императорские дворцы, выстроенные на противоположном берегу широкой реки против Петропавловской крепости. К старому Зимнему дворцу примыкал соединенный с ним крытым ходом павильон, названный императрицей своим Эрмитажем. Здесь несметные богатства соединились с самым утонченным вкусом для дивного украшения комнат, куда повелительница необъятного государства, приобретавшего все больше веса среди европейских держав, уединялась, чтобы изучать проблемы великой политики или в легкой, непринужденной беседе с гостями отдыхать от трудов и забот правления.
Сады, окружавшие императорские дворцы, были расширены и улучшены, но главным украшением города служила обширная набережная Невы, представлявшая во времена императрицы Елизаветы Петровны только странное смешение хижин, пустырей и гордых, роскошных зданий; теперь же на ней возвышался ряд роскошных дворцов. Все чаще и чаще стали переселяться государственные сановники из своих провинциальных усадеб в Петербург, ставили средоточием власти и блеска, и в угоду императрице вырастал дворец за дворцом, соперничая в величине и пышности с прочими на берегу красивой, многоводной реки. Хотя эта широкая набережная была еще не вымощена и не соответствовала современным понятиям о бульваре в обширной столице, зато в пестром разнообразии роскошных карет, запряженных четверками и шестерками лошадей, с лакеями в разноцветных ливреях, со скороходами в шляпах с перьями, с пажами и шталмейстерами, было несравненно больше пышности и блеска, чем в наше время с его более простыми вкусами.
Кроме того, благодаря усердным и неусыпным заботам императрицы о развитии промышленности и торговли, было открыто множество роскошных магазинов всякого рода с богатыми складами товаров. Переселилось в Петербург много иностранных колонистов, и благосостояние среднего сословия все возрастало, так что не только старые улицы были удлинены и украшены новыми зданиями, но на обширном пространстве возникли совершенно новые части города с домами приветливого и нарядного вида, со светлыми улицами и широкими площадями. Также и в этих частях города, меньше соприкасавшихся с шумной придворной суетой, кипела пестрая, разнохарактерная жизнь, и если повсюду шныряла полиция, наблюдавшая за всем и знавшая все, что где-либо говорилось и делалось, то в царствование императрицы Екатерины Алексеевны агенты полицейского ведомства с его многочисленными разветвлениями никому не мешали и никому не чинили обиды. Императрица довольствовалась тем, что все знала, все могла направлять своею мудрой рукой, осторожно минуя предательств подводные камни и лишь в случаях крайней необходимости прибегая к силе.
Эта система обеспечивала безопасность ее господства конечно успешнее, чем могло бы это сделать беспощадное применение царской власти. Прежде всего, она свидетельствовала об уверенности в себе, что всегда составляет самую надежную опору правительству. Эта система производила на всех заезжих иностранцев впечатление спокойного, твердого, прочного благоустройства и доставила императрице лестную похвалу европейских философов и славу свободомыслящей и милосердной повелительницы.
В населенных торговым сословием частях города, несмотря на большой парад, замечалось значительное оживление. Купцы, особенно же иностранные колонисты, не так охотно оставляли свою работу и свои занятия ради военного смотра, как простолюдины. Но и здесь не было наплыва покупателей и продавцов; многие горожане сидели у себя на крылечках и так привольно беседовали с соседями, точно дело происходило в маленьком провинциальном городишке, а не в столице громадного государства, раскинувшегося по Европе и Азии. Но почти совершенно вымершей казалась набережная Невы, обыкновенно блиставшая пестрым великолепием императорского двора. На далеком пространстве здесь не видно было ни души; караульные у Зимнего дворца с равнодушным видом посматривали от скуки то в одну, то в другую сторону, и даже широкая Нева, казалось, ленивее обыкновенного катила свои желтоватые волны мимо мрачных стен старинной твердыни.
Только один экипаж ездил взад и вперед по набережной; это был открытый фаэтон, легкий и изящный, с широкими, мягкими сидениями, обитыми шелком. Бородатый кучер твердой рукою сдерживал тройку прекрасных ретивых коней, заставляя их идти медленным шагом, и, то и дело поворачивая, держался вблизи императорского Зимнего дворца. Хозяин этой упряжки обладал оригинальной наружностью. Ему было лет пятьдесят, его скуластое лицо славянского типа, с низким лбом и косым разрезом глаз, было желтовато-серо, дрябло и морщинисто. Взгляд выражал хитрое коварство, а на бледных, тонких губах широкого рта играла высокомерная, насмешливая улыбка, которая поспешно сменялась раболепным смирением, если на одном из дворцовых подъездов случайно показывался кто-нибудь из низших придворных чинов. Это гладко выбритое, пошлое и некрасивое лицо, казалось, лучше всего подходило разносчику, бродящему со своим товаром от одного дома к другому. Оно производило еще более неприятное впечатление в виду своего резкого контраста с остальною внешностью этого пожилого господина, который неутомимо разъезжал по площади пред Зимним дворцом. Сухопарые члены его костлявого, угловатого тела были облечены в костюм темно-коричневого бархата новейшего французского покроя, с блестящим, роскошным серебряным шитьем. На его голове был завитой по моде и напудренный парик, на котором покачивалась маленькая шляпа с серебряными галунами. В руке он держал палку с серебряным набалдашником; и явное старание казаться изящным и моложавым прибавляло к неприятному выражению его некрасивого лица еще комичность, что делало этого господина похожим на разряженную обезьяну.
Уже довольно долгое время катался он по площади пред Зимним дворцом, когда на одном из боковых подъездов продолговатого здания показалась кучка мужчин и женщине; их веселый смех и оживленная болтовня составляли резкий контраст с торжественной тишиной, в которую погрузилась столица.
То была труппа французского театра императрицы, собравшаяся на репетицию пьесы, назначенной к представлению в тот вечер. Актеры были одеты просто, в костюмы темных цветов; большая часть актрис накинула широкие плащи на свои легкие утренние платья.
Громко раздавалась бойкая французская речь по площади, заставляй слегка покачивать головою то одного, то другого из часовых, которые не могли понять, каким образом эти еретики-чужеземцы имеют свободный доступ в царский дворец на святой Руси.
Едва актеры вышли на набережную, как мужчина, катавшийся на тройке, дотронулся набалдашником своей трости до плеча кучера. Тот, по-видимому, понял безмолвное приказание своего господина, потому что погнал лошадей рысью через площадь и осадил их как раз пред труппой.
– Ах, вот и господин Фирулькин, – воскликнул один из актеров, – наш превосходный друг и покровитель!
– Здравствуйте, господин Фирулькин! – раздалось со всех сторон приветствие старику, который старался с юношеской легкостью выпрыгнуть из фаэтона, но чуть не упал, так что один из молодых людей со смехом подхватил его в объятья, тогда как другой поднял с земли оброненную им трость и шепнул стоявшей возле него даме:
– Жаль, что нам предстоит сегодня играть не «Мещанина во дворянстве»; лучшего образца для такого типа решительно не найти, как этот татарин с его наружным лоском.
Фирулькин со снисходительной благодарностью взял от него трость; игриво помахивая ею, со сладенькой улыбочкой, делавшей еще отвратительнее его дряблое лицо, он поспешил к молодой девушке, которая при появлении этого субъекта попятилась назад. Ее изящное личико с мелкими чертами, пикантное, выразительное, принадлежало к типу, особенно свойственному парижанкам. Большие темные глаза сверкали умом и живостью и казались созданными на то, чтобы с легкой подвижностью быстро и уверенно выражать всякое душевное чувство – от глубочайшей скорби до самой бойкой радости. Она была закутана в широкий плащ, капюшон которого покрывал ее голову, но складки легкого, мягкого шелка даже в этом неуклюжем одеянии обнаруживали грацию ее стройного юношеского стана и красивый рост.
– Я знал, что у вас сегодня репетиция, мадемуазель Аделина, – сказал Фирулькин на беглом французском языке, но с грубым акцентом, – и позволил себе обождать здесь, чтобы отвезти вас домой; ваши нежные щечки, пожалуй, загорят на солнце в такую жару.
Приближение старого ловеласа заставило еще дальше попятиться молодую француженку. Глубокое отвращение отразилось на ее подвижном лице, которое вспыхнуло с досады, когда кругом раздалось подавленное хихиканье. Впрочем, она тотчас приняла бойкую, насмешливую мину и с улыбкой ответила:
– Вы слишком добры, господин Фирулькин! Я люблю солнце, и мое лицо не боится его лучей; но так как ваш фаэтон тут, то я с благодарностью принимаю вашу любезность. Мне нужно приготовить еще многое к вечернему спектаклю, и если я сокращу дорогу домой, то выиграю дорогое время.
Она слегка оперлась рукою на поданную ей руку Фирулькина. затем, задорно закинув голову, поклонилась своим товаркам, кидавшим на нее завистливо-недоброжелательные взоры, и прыгнула в открытый экипаж, где рядом с нею уселся его обладатель.
Кучер, должно быть, знал заранее, куда надо везти. Он слегка щелкнул языком, и тройка понеслась стрелою, а затем на углу набережной Фонтанки повернула во внутренние кварталы города.
– Как надменно посмотрела на нас эта смешная Аделина! – заметила одна молодая актриса. – Не понимаю, право, что находят в ней мужчины! Недостаток красоты и ума эта девушка старается заменить жеманством. Со всеми нашими красивыми и элегантными придворными кавалерами она холодна, как лед, или, по крайней мере, притворяется такою, и вдруг едет открыто по улицам с этим уродом Фирулькиным! Я думаю, Аделина поймает-таки его и женит на себе. Ну, откровенно говоря, я не завидую ей из-за такой победы!
– И мы также нет! И мы также нет! – со смехом подхватили остальные!
Но актер, на амплуа героев, пожимая плечами, сказал:
– Вы лжете прямо от зависти. Если бы этот старый Фирулькин положил к вашим ногам свои миллионы, то вы наверно перестали бы находить его таким безобразным и смешным. Впрочем, вы имеете полное право завидовать ей. Ведь если крошка Аделина сделается в один прекрасный день госпожою Фирулькиной, то еще успеет развлечься с красивым гвардейцем. Сначала дело, а потом удовольствие! Но Аделина так не думает, она иного закала, чем вы все. Мне кажется, ее сердечко томится в чьем-нибудь плену и из-за этого остается неприступным даже для миллионов Фирулькина, если бы не так, то, клянусь Богом, эта девушка была бы достойна, чтобы ею восхищался даже артист!
Он закутался в плащ и с трагической осанкой пошел прочь.
Тихонько пересмеиваясь, остальные еще с минуту пошептались между собою, после чего труппа рассеялась и каждый вернулся восвояси.
Фирулькин быстро катил с Аделиной по Фонтанке. Важно развалившись, с победоносной улыбкой на губах, он сидел возле молодой девушки, которая с юношеской веселостью наслаждалась быстрой ездой. С надменной снисходительностью отвечал миллионер на низкие поклоны стоявших, у своих Дверей горожан, не замечая, что все они потом смотрели ему вслед, насмешливо улыбаясь и покачивая головой.
С набережной Фонтанки кучер повернул в одну из маленьких соседних улиц, где разом осадил лошадей пред скромным по виду домом. Фирулькин подал руку Аделине и проводил молоденькую актрису, хотевшую проститься с ним после выражения благодарности на пороге сеней, в первый этаж, – любезность, которую она приняла с досадой и смущением.
На верхней площадке лестницы навстречу им вышла из отворенной двери просто, почти бедно обставленной гостиной дама лет пятидесяти со следами былой красоты на лице, хотя ее черты были резки и грубы, глаза пронзительны, а фигура слишком коренаста и толста. Она была довольно кокетливо одета по последней парижской моде, но ни покрой, ни цвет ее платья уже не соответствовали ее летам. Хозяйка сделала торжественный реверанс, один из тех, к которым привыкла на сцене, когда исполняла роли важных особ, и гость нашел нужным ответить на ее приветствие с не менее торжественной важностью.
– Как вы добры, сударь, – сказала старуха, – что привезли домой мою дочь. Вы, право, конфузите нас!
– В самом деле, – вмешалась Аделина, принимая соболезнующий тон, тогда как ее глаза сверкнули задорным лукавством, – действительно господин Фирулькин чересчур добр ко мне. Мало того, что он привез меня домой, ему вздумалось еще проводить меня сюда, а ведь в его годы, должно быть, трудненько лазать по крутым лестницам!
Старуха бросила дочери гневный, укоризненный взор и ввела в гостиную Фирулькина, который сделал вид, что не слышал колких слов шаловливой девушки.
Скинув плащ, Аделина осталась в светлом, легком утреннем платьице. Несмотря на крайнюю простоту, оно придавало ей своею благоухающей свежестью столько очарования, что гость не мог воздержаться, чтобы не поцеловать руки молоденькой артистки и не отпустить ей довольно приторного, но, судя по жгучему взору его хитрых глазок, весьма прочувствованного комплимента ее красоте.
Аделина, словно в испуге, отдернула свою руку, а Фирулькин произнес:
– Несмотря на ранний час, я позволил себе обеспокоить вас своим визитом, почтеннейшая мадам Леметр, не только ради того, чтобы доставить вашу милейшую дочку к ее превосходной матери, но также имеет в виду серьезно потолковать с вами и осуществить давно принятое мною решение.
– Садитесь, пожалуйста, господин Фирулькин! – сказала старуха, подвигая стул и садясь сама с такою миной, какую она всегда принимала в начале сцены объяснений на театральных подмостках.
Ее лицо выражало не столько любопытство, сколько осторожное, сдержанное довольство. Аделина хотела выйти из комнаты, но гость поймал ее за руку, когда она проходила мимо, и сказал:
– Останьтесь, мадемуазель Аделина, останьтесь! То, что я приехал сообщить вашей матушке, более всего касается вас самих. Долгие годы, – продолжал он, тогда как Аделина, вся пылавшая румянцем, остановилась возле него, тщетно стараясь освободить свою руку, – да, долгие годы трудился я, чтобы, согласно воле нашей великой государыни, все более и более содействовать расцвету отечественной торговли. Мои труды не остались бесплодными и теперь всякому известно, что Петр Севастьянович Фирулькин – одно из первостатейных лиц в именитом петербургском купечестве. Мое состояние исчисляется миллионами и увеличивается с каждым днем. Но при обширности моих торговых предприятий и связанных с ними частых разъездах я не успел до сих пор обзавестись своим домком и выбрать себе подругу жизни, достойную распоряжаться несметными богатствами, которые я могу положить к ее ногам. Теперь мое решение принято, выбор сделан, и он остановился на вас, мадемуазель Аделина, потому что вы обладаете всеми качествами, делающими вас достойной блестящего жребия, который я могу предложить вам вместе со своей рукой.
Последние слова Фирулькин произнес таким тоном, точно возвещал госпоже Леметр с ее дочерью великое, неожиданное счастье. И действительно лицо старой актрисы сияло безграничной радостью; между тем Аделина побледнела. Ее глаза горели гневом, отвращением и она резко выдернула у гостя свою руку.
– Итак, – продолжал он, – постановив свой выбор и решение, я приехал к вам, мадам Леметр, просить у вас руки вашей милейшей дочки, чтобы потом безотлагательно сыграть и свадьбу. Нам нет надобности откладывать ее, – с самодовольной улыбкой прибавил жених-миллионер, – мой дом на Морской устроен вполне и всегда готов к приему хоть коронованной особы. Мадемуазель Аделина должна только решить, какую отделку выбрать для ее комнат, и тогда она убедится, что для Петра Севастьяновича Фирулькина не существует никаких препятствий для исполнения желаний и прихотей его невесты.
– Ваше предложение, – сказала старуха, – настолько же неожиданно, насколько почетно, и…
– Постой, мама, постой! – воскликнула Аделина, причем ее бледные щеки загорелись ярким румянцем. – Дело нашей чести ни на минуту не оставлять господина Фирулькина в неведении о том, что его предложение… действительно крайне лестно и почетно для меня, – с горькой насмешливостью прибавила молодая Девушка, – но тем не менее оно никогда не можете быть принято, никогда! Ты сама знаешь это, мама!.. Послушайте, сударь; мое сердце уже не свободно… моя любовь принадлежите благородному человеку; я дала ему клятву верности и не нарушу ее. Забудем о том, что сейчас было сказано между нами, и останемся добрыми друзьями, – заключила она таким холодным тоном и с таким взглядом, которые ясно доказывали, как мало дорожить артистка даже дружбой отвергнутого ею жениха.
Онемев от изумления, Фирулькин опустился на стул.
Первые купеческие дома в Петербурге сочли бы за высокую честь породниться с ним. Родители самых завидных невест явно заискивали в нем, осторожно обиняками осведомляясь о его планах насчет женитьбы. И вдруг какая-то ничтожная французская «актерка», которую он вздумал поднять из ничтожества, осмелилась отвергнуть его – Петра Севастьяновича Фирулькина, пред которым склонялось все, который все держал в своих руках, пред которым трепетали самые гордые гвардейцы и придворные кавалеры! Это было до того неслыханно, невероятно, что в первый момент сильнейшее изумление заглушило в нем все прочие чувства.
Между тем г-жа Леметр гневно вскочила и воскликнула:
– Не слушайте глупого, неблагодарного ребенка, господин Фирулькин! Да, правда, к сожалению, правда, что она, дав волю ребяческой фантазии, вообразила, будто любить одного молодого человека, который не более, как бедный поручик без состояния и каких бы то ни было видов на карьеру. Я не раз уже упрекала себя, что терпела его посещения, но могу уверить вас, что здесь нет ничего предосудительного, что было бы нужно таить от добрых людей; мою дочь нельзя упрекнуть ни в чем, кроме ребяческого каприза, которому надо положить теперь конец. Будьте снисходительны к глупости ребенка!
Фирулькин, уже успевший оправиться, ответил на это с благосклонной улыбкой:
– Вполне естественно, что такая красивая девушка, как мадемуазель Аделина, не могла вырасти без мимолетной вспышки юношеского чувства. Итак, позабудем это. Госпожа Фирулькина на высоте своего блестящего положения вскоре будет улыбаться сама, вспоминая подобную грезу юности!
– Нет, сударь, нет! – подхватила Аделина, – этому никогда не бывать, потому что эта греза юности составляет содержание всей моей жизни. А ты, мама, не вправе говорить так, как говорила сейчас: тебе известно, что моя верность неотъемлемо принадлежит любимому мною человеку. Правда, он беден, но не теряет еще надежды достичь и богатства, за которым гоняется свет, если ему будут возвращены его наследственные имения. Ты сама назначила ему срок и обещала мою руку, если его надежда осуществится. Сегодня он сделал решительный шаг… может быть, уже сегодня милость императрицы отменила суровый приговор, постигший его предков. Ты обязана выждать срок, который назначила ему сама. Но, даже если бы он обманулся в своих расчетах, я не расстанусь с ним.
– Все это – глупости, – насмешливо возразила старуха, – твои фантастические надежды неосуществимы. А тут действительность, почетная, блестящая действительность, и материнский долг повелевает мне заставить мою дочь очнуться от обманчивых грез.
Прежде чем Аделина успела ответить, в сенях послышался звон шпор, дверь отворилась, и подпоручик Василий Яковлевич Мирович в блестящем парадном мундире переступил порог. С криком радости кинулась Аделина ему навстречу, охватила его обеими руками и припала головой к его груди, точно прося защиты.
Лицо молодого офицера было бледно и расстроено; его взоры мрачно остановились на трепетавшей молодой девушке.
Фирулькин смотрел на него коварно блестевшими глазами.
– Вы пришли очень кстати, мосье Мирович, – сказала г-жа Леметр. – Ну, как обстоит дело с вашими надеждами, которыми вы так часто тешили мою дочь? Что скажете вы насчет громадных наследственных имений, которые должен был вам принести сегодняшний день?
Мирович горько засмеялся.
– Наша всемилостивейшая императрица, – с едкой язвительностью ответил он, – так набожна и богобоязненна, что не смеет изменить ничего в словах Священного Писания. Там сказано, что грехи отцов взыщутся на детях до третьего и четвертого колена; поэтому она отвергла просьбу, с которой обратился к ней внук мятежника, и в своей великой милости избавила его только от наказания, заслуженного им такой великой дерзостью.
– О, Боже мой! – жалобно воскликнула Аделина, опускаясь, как подкошенная, на стул.
– В таком случае, – сказала г-жа Леметр, – вы поймете, что здесь вам больше нечего делать. Я готова допустить, что вы сами были обмануты ложными надеждами; во всяком случае, мое дитя сделалось жертвою этого обмана. Я должна просить вас прекратить свои посещения, потому что мы не можем больше принимать их. С сегодня Аделина сделалась невестой моего почтенного друга, Петра Севастьяновича Фирулькина.
Мирович вздрогнул; казалось, он только теперь заметил присутствие постороннего лица. Страдальческий вздох вырвался у него из груди.
– Нет, это – неправда, – вскакивая, воскликнула Аделина, – я – не невеста господина Фирулькина! Я – твоя, мой Василий твоя навсегда и навек!
– Я не сомневаюсь, – холодно вмешалась г-жа Леметр, кидая уничтожающий взгляд на молодого человека, – что офицер состоящей на службе ее величества, не будет колебаться на счет того, чего требует от него честь по отношению к девушке, которая, по воле своей матери, должна сделаться супругой всеми уважаемого и почтенного человека.
– Мне приятно, – с коварной улыбкой сказал Фирулькин, – что я имею удовольствие встретить здесь Василия Яковлевича Мировича, которого я ждал к себе уже несколько дней, чтобы узнать, когда я могу рассчитывать на уплату двух тысяч рублей, данных ему мною взаймы разными суммами в течение последних двух лет.
Мирович побледнел еще больше, с невыразимым презрением посмотрел на Фирулькина и промолвил:
– Вы упомянули о чести, мадам Леметр; это слово здесь неуместно… Я совсем забыл, что все на свете продажно, не исключая любви и верности. Ваши деньги я не могу вам возвратить, господин Фирулькин, – прибавил он с язвительным смехом, – зачислите их в счет платы за вашу невесту. Прощай, Аделина, – закончил он, – ведь я забыл, что и ты, дивная роза моей жизни, – не более, как товар, который может купить какой-нибудь Фирулькин для украшения своего сада!
– О, Василий! – воскликнула Аделина, боязливо ухватившись за него, – ты несправедлив, я не хочу слышать слова твоего прощания. Моя мать имеет власть разлучить меня с тобою, но она не имеет ни власти, ни права принудить меня надеть ненавистное ярмо. Никогда я не дам ложной клятвы пред Господним алтарем, никогда не изменю своей любви. Послушай, послушай меня. Василий! Я твоя, только твоя навсегда и навеки; и если я не могу принадлежать тебе на земле, то буду спокойно и терпеливо дожидаться, пока Господь соединит нас, наконец, на небесах. Выслушай, выслушай меня, мой Василий! – с мольбою продолжала она, видя; что Мирович по-прежнему сурово смотрит пред собою. – Ты не должен отталкивать меня, тебе следует оставить мне утешение, что я любима тобою, что ты веришь мне!
– Цветок веры, – угрюмо ответил молодой офицер, – распускается в солнечном сиянии счастья, тогда как в холодном мраке бедствия растет только горькое, ядовитое зелье недоверия!
– А разве наша любовь, – подхватила Аделина, – не солнечный свет, лучи которого сияют тем ярче и теплее, чем мрачнее и холоднее окутывающая нас тьма?
– Милостивый государь, – заметила мадам Леметр, – вы забываете, что находитесь в моей комнате.
Мирович гордо выпрямился; он смерил старуху гневным, грозным взором, потом крепко прижал Аделину к своей груди и воскликнул:
– Да, ты права, моя дорогая. Чистое, небесное сияние нашей любви никогда не померкнет из-за жалкого золота, пред властью которого преклоняются только пошлые души. Да, я буду верить в тебя; клянусь тебе, что я не расстанусь с тобой, и клянусь также, – прибавил он, поднимая руку к небу, – что я стану бороться за нашу любовь. Я противопоставлю судьбе человечески ум и человеческую волю и Бог, пробуждающий любовь в человеческих сердцах, будет со мною. Я одержу победу ради тебя и своей любви, и высокомерные люди, которые презирают теперь бедного подпоручика, будут принуждены пресмыкаться в прахе у моих ног. Я знаю путь, который должен привести меня к величию, власти и славе.
Его голос звучал какой-то странной, пророческой торжественностью.
Госпожа Леметр боязливо попятилась.
Аделина смотрела счастливыми, сияющими глазами на молодого, красивого мужчину, говорившего с такою гордой уверенностью. Однако смелый, капризный задор, оживлявший раньше ее лицо, теперь пропал; святое воодушевление сияло в ее чертах. Когда она, опираясь на Мировича, смотрела на него вверх, то напоминала героиню, готовую вступить в священный бой наряду со своим возлюбленным.
– Прощай, моя Аделина, – воскликнул Мирович, – вскоре ты услышишь обо мне!
Он заключил ее в объятия, наклонился к ней и слил свои горячие уста с ее устами.
– Это уж слишком, милостивый государь, – воскликнул Фирулькин, стоявший до сих пор в стороне, колеблясь между гневом и страхом. – Это уже слишком: вы осмеливаетесь целовать мою невесту в моем присутствии!
Вне себя кинулся он вперед и коснулся руки молодого человека, чтобы оттащить его от Аделины.
Мирович выпустил девушку из объятий. Не говоря ни слова, он оттолкнул Фирулькина с такою силой, что тот, покачнувшись, упал на стул. В следующий момент молодой человек исчез, и было слышно только звяканье его шашки по лестнице.
– Неслыханно, неслыханно! – воскликнула г-жа Леметр. – Прошу вас, почтеннейший господин Фирулькин, простите эту возмутительную выходку: я тут не при чем.
– Оставим это, оставим это, мадам Леметр, – ответил Фирулькин, – это – заблуждение юности, больше ничего, да, заблуждение которое мы позабудем…
– Я уже объяснилась с вами, господин Фирулькин, – холодно и твердо произнесла Аделина, – и никогда, клянусь Богом, не изменю своего решения. Жестокая судьба может разлучить меня с моим возлюбленным, но я буду хранить ему верность и никогда – слушайте хорошенько! – никогда не протяну вам своей руки!
Она поклонилась мимоходом и прошла в соседнюю комнату, где на столах и стульях были разложены принадлежности ее костюма для вечернего спектакля в Зимнем дворце.
Молодая девушка заперла за собою дверь, а затем посреди мишуры, в которой ей предстояло вечером веселить двор императрицы, опустилась на колена, стараясь почерпнуть в усердной молитве утешение в своем горе, после того как рухнула надежда всей ее жизни.
Фирулькин между тем успокаивал дрожавшую от страха госпожу Леметр, которая боялась, что неожиданно разыгравшаяся сцена может оттолкнуть такого богатого и завидного жениха.
– Кто не хочет иметь соперника, – промолвил он со своей слащавой, самоуверенной улыбкой, – тот должен довольствоваться тем, что никому не нужно. Маленький шип возвышает прелесть розы, а Петр Севастьянович Фирулькин может справиться со всеми соперниками. Мирович кажется мне опасным. Какие дерзкие, кощунственные речи вел он о нашей всемилостивейшей императрице, да хранит ее Господь! – прибавил гость, набожно крестясь. – Но у Петра Фирулькина везде есть друзья; этого Мировича можно быстро сделать безвредным, а я все-таки тем временем стану готовиться к свадьбе с милейшей Аделиной.
Он поцеловал руку г-жи Леметр, обещал на прощание. Вскоре заглянуть к ней вновь и покатил домой в своем легком экипаже.
Вскоре после того, как Петр Севастьянович Фирулькин укатил обратно в свой великолепный, отделанный с княжеской пышностью особняк на Большой Морской, пустынные до тех пор улицы Петербурга начали вновь оживляться: Зажиточный круг среднего сословия и не состоявшее непосредственно на придворной службе дворянство вернулось с военного поля обратно, тогда как простой народ оставался еще там, чтобы воспользоваться бесплатными развлечениями, устроенными императрицей.
Екатерина Алексеевна со своею свитой сначала поехала медленно по дороге в Петербург, но потом пустила свою лошадь в галоп, и блестящая пестрая императорская кавалькада помчалась так быстро обратно в столицу, что неповоротливая карета ландграфини Гессенской не могла следовать за нею. И, наконец, осталась позади с назначенными состоять при иностранных принцессах шталмейстерами и кавалерами, к великой досаде обеих августейших дам, которые осыпали горькими замечаниями свою сестру Вильгельмину, скакавшую верхом возле великого князя сейчас за императрицей.
Ни один из частных экипажей не успел еще въехать в город, как Екатерина Алексеевна уже остановила своего взмыленного иноходца пред главным подъездом Зимнего дворца.
С быстротой молнии спрыгнул Потемкин с седла и, отстранив дежурного шталмейстера, стал держать стремя императрицы, протянув ей также руку, чтобы помочь ей сойти.
– Ваше императорское величество, – сказал он, – позвольте вашему генерал-адъютанту, который был обречен так долго жить вдали от своей повелительницы, оказать вам сегодня и эту услугу.
Екатерина Алексеевна заглянула прямо в пламенные глаза Потемкина.
– Вдали вы оказали мне еще более важные услуги, Григорий Александрович, – сказала она, благосклонно улыбаясь. – Однако я радуюсь этой мелкой услуге, оказываемой мне вами теперь. Ваша рука как там, так и здесь, служит мне верной и твердой опорой.
Государыня наклонилась; ее нога как будто выскользнула из стремени, она покачнулась в седле с легким криком испуга, который привел в беспокойство лошадь. Но Потемкин уже сильной рукою охватил Екатерину Алексеевну, она прильнула к его плечу, а он, крепко прижав ее к себе, несколько мгновений не выпускал из объятий, после чего осторожно поставил наземь. Государыня казалась смущенной; она почувствовала горячее дыхание Потемкина на своей щеке. Дрожа и краснея, она потупилась и сказала:
– Благодарю вас, Григорий Александрович, вы снова доказали мне, как твердо могу я положиться на вас. Вы должны оставаться вблизи меня. Приготовить генералу квартиру во дворце! – приказала она, обращаясь к дежурным камергерам, которые все сошли с лошадей и окружили ее, тогда как Орлов все еще сидел в седле, с надменным равнодушием отдавая своим приближенным некоторые приказания и как будто нисколько не думая об императрице.
– Когда вы устроитесь у себя в комнатах, – продолжала Екатерина Алексеевна, снова повернувшись к Потемкину, – то я ожидаю вас к себе. Вы должны рассказать мне о подвигах храбрости моих солдат, в которых вы сами принимали такое славное участие.
Она раскланялась кругом и в сопровождении принцессы Вильгельмины, которую снял с седла великий князь, вошла в подъезд дворца, чтобы подняться по лестнице в свои покои. Только кавалеры и дамы, состоявшие на ее непосредственной службе, и великий князь последовали за нею; в это же время музыканты караула заиграли и все головы обнажились.
Один Григорий Григорьевич Орлов как будто не замечал удаления императрицы. Он по-прежнему спокойно разговаривал с окружавшими его офицерами, а потом подал знак своему брату Алексею и поскакал в свой Мраморный дворец, расположенный в некотором отдалении от Зимнего дворца, ближе к Летнему саду. Это жилище, подаренное Орлову императрицей, было еще не вполне готово; совершенно отстроить успели только средний корпус, тогда как флигеля еще только возводились.
Когда Орлов удалился, то вся толпа придворных, которая до сих пор в неловком смущении держалась позади, стала тесниться к Потемкину и осыпать поздравлениями и комплиментами так явно отличенного генерала; в котором тотчас же признали новое восходящее светило русской жизни.
Эти почести он принимал с любезной учтивостью, но в то же время с гордой сдержанностью, и быстро последовал за оберкамергером графом Строгановым; последний, согласно приказу императрицы, просил позволения проводить генерала на его квартиру, чтобы узнать, как пожелает он распорядиться насчет ее устройства.
Потемкин вступил со своим провожатым в ряд смежных комнат совершенно обособленного помещения. То был один из апартаментов, всегда стоявших наготове для приема иностранных августейших особ в Зимнем дворце; как парадные комнаты, так и столовая, и спальня, уборная и ванная отличались здесь ослепительной роскошью и тонким, благородным вкусом, которые всегда умела сочетать между собою императрица Екатерина Алексеевна.
По осмотру квартиры Потемкин заявил графу Строганову, что отложит пока всякие перемены в ее устройств, а теперь нуждается только в некотором отдыхе.
Когда граф Строганов удалился, наконец, сказав, что тотчас составить штат служащих для вновь назначенного генерал-адъютанта ее императорского величества, Потемкин с сияющим взором прошелся один по великолепным комнатам, куда попал так внезапно, и где все представляло такой разительный контраст с суровой походной жизнью в лагерь, которую он вел до сих пор.
За пышными приемными комнатами, блиставшими позолотой и мрамором, утопавшими в мягких коврах, обставленными мягкой мебелью, обитой драгоценными тканями, следовала скромная библиотека; в ней стены были выложены темным деревом и уставлены книжными шкафами, где красовалось под стеклом богатое собрание книг в переплетах с шифром императрицы. Посредине этой комнаты, освещенной единственным окном, стоял стол, покрытый зеленым бархатом, с полным письменным прибором. Рядом с ним помещался на черной мраморной колонне большой подвижной глобус художественной работы.
Пораженный спокойной, прекрасной гармонией этого уголка Потемкин остановился на минуту и присел на один из низких удобных диванов, расставленных в уютных нишах между книгохранилищами.
– Ах, – промолвил он, глубоко переводя дух, распустив круглый воротник своего мундира и сбросив с себя шляпу и шпагу, – вера в мою счастливую звезду не обманула-таки меня; долгие годы лишений и так часто разбивавшихся пылких надежд миновали. Екатерина не забыла меня, я достиг своей цели!
Он простер руку и осмотрелся так гордо и повелительно кругом, точно весь свет лежал у его ног; но потом его рука медленно опустилась опять, сияющий взор омрачился, голова поникла на грудь.
– Достиг цели! – глухо произнес он. – Полно, так ли? Разве цель моей жизни заключается в том, чтобы переменить походную палатку на эти комнаты с их царской пышностью, которая, в сущности, не значит ничего? До нее возвысила меня прихоть и та же самая прихоть может снова изгнать меня отсюда. Неужели честолюбие Потемкина должно привести его к тому, чтобы он сделался игрушкою в руках женщины? Да, я люблю Екатерину; ведь она – одна из женщин, каких не случалось мне еще встречать на белом свете; она полна огня и пылкости, полна жизни и ума, воли и силы. Эта любовь пожирала меня долгие годы… Да, я люблю женщину, но я люблю также императрицу, а кто любит императрицу, тот должен или унизиться до рабства, или подчинить себе мир и подниматься все выше, пока над ним не останется уже больше никакой высоты. Женщина принадлежит мне: это я почувствовал в пожатии руки Екатерины, прочел в ее взоре… но долго ли будет принадлежать мне она, и как холодно, как высоко стоит, пожалуй, императрица над любящею женщиною? Нет, нет, – воскликнул он, быстро вскакивая, – не в том моя цель; мое честолюбие не способно удовлетвориться тем, что я сделаюсь преемником Григория Орлова. Не по мне быть только забавою влюбленной женщины, игрушкой, которую в один прекрасный день, может быть, разобьет или оттолкнет в прах ничтожества императрица. Нет, любовь женщины может умереть, пресытившись наслаждением, но господство над императрицей должно укрепляться собственной силой, должно возрастать от собственного величия; сердце стареет, кровь остывает, но ум остается вечно юным, а в ум обитает господство. Что совершил Орлов? Он помог Екатерин взойти на трон, это – правда; но он был лишь неодушевленным подножием, которое послужило опорой для ее собственного врожденного властолюбия; его неуклюжей руки не удержать господства, расшатанного им же самим, благодаря грубому злоупотреблению. Удержать… ты говоришь об удержании. Григорий Александрович, тогда как нужно сначала достичь господства. При виде тебя закипает только горячая кровь женщины, но холодной и чуждой стоит императрица пред тобою и над тобою; ты не имеешь прав на ее благодарность, которую заслужил Григорий Орлов!
Некоторое время Потемкин стоял в мрачном раздумье.
– Благодарность, – заговорил он потом, – великое дело, но благодарность принадлежит здесь прошедшему и все дальше и дальше отодвигается назад, как бледнеющее воспоминание минувших дней; будущее же можно подчинить себе только посредством будущего.
Задумчиво пройдясь взад и вперед по комнате, генерал остановился пред глобусом и, погруженный в размышления, оперся рукою на художественно эмалированный шар. Равнодушно скользил его взор по изображению земли; но вдруг он стал все пристальнее и пристальнее всматриваться в обращенную к нему карту Европы.
– Да, – воскликнул он, – вот оно! Предо мною брезжит свет, он разгорается все ярче… Да, будущее можно подчинить себе только будущим; не на благодарность, не на воспоминание лишь о прошлом может опираться господство; не посредством одной благодарности можно завладеть императрицей и удержать ее; лишь великая, мощная идее заключает в себе ту волшебную силу, которая необходима, чтобы сделаться господином и самой императрицы. Высокая, благородная, лучезарная цель, чересчур отдаленная для быстротечного человеческого существования, но неодолимо влекущая к себе, вечно оставаясь, однако недостижимой, – цель, от которой, несмотря на это, не позволяют отказаться страстное желание и домогающаяся гордость, – вот что нужно здесь!.. И эта цель найдена! – заключил он, ликуя от радости. – Я открою императрице путь, конец которого теряется в ослепительном блеске, и с этого пути она никогда не свернет назад, никогда не остановится на нем и не найдет для себя иного, достаточно смелого и великого спутника, кроме меня.
Потемкин оперся рукою на глобус и высоко поднял голову; дивным блеском сверкали его глаза, и он стоял с таким победоносным, повелительным видом, так гордо выпрямился, точно, в самом деле, чувствовал земной шар под «своей ладонью и был в состоянии направлять его путь.
Тут до его слуха донесся легкий шелест шелковой портьеры на дверях, которые вели в богато отделанную спальню.
Обернувшись в испуге, он увидел пред собою пажа императрицы. С низким, почтительным поклоном подал тот ему золотой ларчик, роскошно украшенный драгоценными камнями.
– Ее императорское величество приказала мне вручить это вашему превосходительству и вместе с тем передать, что государыня императрица ожидает вас через полчаса в Эрмитаже.
– Я буду сейчас к услугам ее императорского величества, – ответил Потемкин, в полном замешательстве посматривая то на золотой ларчик, то на пажа. – Но как же ты попал сюда? неужели через спальню?
– Точно так, ваше превосходительство, – подтвердил паж. – Чтобы скорее передать вам приказание ее императорского величества, я избрал кратчайший путь. Это помещение сообщается с императорскими покоями особым ходом, куда ведет вот та потайная дверь. – Он откинул портьеру и указал на отворенную дверь в стене роскошно обставленной спальни, за которой виднелся длинный коридор, освещенный сверху, после чего продолжал, между тем как Потемкин с торжествующей улыбкой смотрел на стоявшую настежь потайную дверь. – Другой путь ведет далеко кругом, по коридорам и большим аванзалам, а так как ее императорское величество приказала мне поторопиться, то я прошел здесь.
– А эта квартира?.. – нерешительно спросил Потемкин.
– Принадлежала раньше ее Жительству княгине Дашковой, – ответил паж, – прежде чем она перебралась во дворец своего супруга, который долго строился; с тех пор эти комнаты стояли пустыми.
– Спасибо тебе! – сказал Потемкин. – Ступай обратно, я сейчас последую за тобой!
Паж исчез, и дверь от потайного входа захлопнулась так плотно в оклеенной обоями стене, что пропал всякий ее след. Потемкин ощупывал то место, где сейчас видел отверстие; но тут нельзя было ничего различить, разве узкую щель в обоях, не было ни ручки, ни кнопки, посредством которых было бы можно снова отворить запертый выход.
– Ах, – промолвил генерал, – теперь я понимаю: любящая женщина будет иметь возможность найти дорогу к любимому человеку, но подданному доступ к его повелительнице должен быть закрыть; только от ее воли, от ее прихоти должно зависеть счастье, когда же эта прихоть минует, дверь не должна больше отворяться.
Он отпер ларчик, принесенный ему пажом; в нем лежал бумажник синего бархата с вензелем императрицы из драгоценного жемчуга. Потемкин развернул его; в бумажнике оказалась подписанная императрицей ассигновка на государственное казначейство в сто тысяч рублей.
Черты генерала омрачились.
– Эти деньги, – сказал он, – которые она кидает мне, как дарят ребенку блестящую игрушку, эта дверь, которая отворяется лишь по ее произволу, служат мне доказательством, насколько я был прав и насколько глубока пропасть, отделяющая сердце женщины от гордого ума императрицы. Допустим, сердце женщины я держу сегодня в своей руке; твердо стоит моя нога на одной стороне пропасти, за которую удаляется неприступное величие повелительницы. Но мудрость, сила и воля должны соорудить мне мост, который приведет меня и туда, где мне уже нечего бояться никакого соперника.
Он позвонил в колокольчик, стоявший на богато убранном туалетном столе.
Граф Строганов сдержал слово: полный штат прислуги был уже составлен им для нового генерал-адъютанта. Почти одновременно со звоном колокольчика явился камердинер и приступил к поспешному одеванию своего нового господина с таким уменьем и ловкостью, точно он служил у него много лет. Не прошло и получаса, как Потемкин вышел через свои приемные комнаты, у дверей которых были расставлены многочисленные лакеи, в большой коридор и отправился к императрице.
Часовые отдавали ему честь, слуги и придворные чиновники на площадках лестниц почтительно кланялись. Каждый, казалось, прекрасно знал нового генерал-адъютанта императрицы, и Потемкин испытывал странное чувство, как будто фантастическое сновидение или рука волшебницы перенесли его из суровой, тягостной и полной лишений военной жизни вдруг, без всякого перехода, в очарованный дворец, где никто, кроме его самого, не сознавал, что он вступил совершенно новым и чуждым человеком в непривычную ему среду.
Дежурный у входа в покои императрицы не стал дожидаться, чтобы Потемкин назвал свое имя и сослался на приказ ее величества: услужливо, с низким поклоном отворил он при виде генерала золоченую дверь.
Гвардейцы в передней вытянулись пред ним в струнку. Камергер любезно раскланялся с ним и один из дежурных пажей пошел впереди Потемкина, чтобы провести его к государыне.
С тревожно бившимся сердцем, но с гордой, уверенной осанкой проходил Григорий Александрович вслед за своим путеводителем по множеству зал. От одного из них широкая крытая галерее вела в павильон, пристроенный императрицею к Зимнему дворцу и названный ею своим Эрмитажем. Прелестные маленькие комнаты, украшенные драгоценными картинами и великолепными античными произведениями искусства из мрамора и бронзы, были расположены здесь анфиладой.
Один из пажей провел Потемкина мимо дворцовых гвардейцев в их живописных мундирах с богатым серебряным шитьем, стоявших на карауле у входа в этот уединенный царский уголок, и, наконец, остановился у тяжелого бархатного занавеса, скрывавшего дверь маленькой комнаты, украшенной мраморными статуями.
– Ее императорское величество! – почтительно прошептал он, указывая на этот занавес, и быстро скрылся, скользя по паркету.
Потемкин откинул тяжелую портьеру, и возглас восхищения сорвался с его уст, когда он вступил в завешанное ею пространство. В самом деле, картина, открывшаяся пред ним, могла только усилить впечатление, что он находится под влиянием чар благодетельной феи.
Помещение, открывшееся пред Потемкиным, было сплошь обито голубым шелком; тяжелые восточные ковры такой дивной красоты, какою мог блистать только подарок персидского шаха самодержавной повелительнице Российской империи, покрывали пол, пленяя взоры роскошным сочетанием красок; из серебряной курильницы струились упоительные ароматы Аравии. Во всей комнате было единственное окно, зато широкая стена, противоположная входу, была открыта, и волшебный чертог примыкал к обширному, крытому стеклом зимнему саду, простиравшемуся благодаря зеркальным стенам, как будто до бесконечности. Здесь извивались серебристые ручьи, то шумя каскадами по мраморным ступеням, то собираясь в бассейны, откуда били высокие водяные струи, чтобы, распылившись в атомы и отливая алмазным блеском, снова падать вниз. Здесь цвели ярко-пурпуровые тропические цветы, а фрукты всех климатов висели в пышном изобилии; индийский ананас, благоухая, подымался из колючих листьев; гроздья испанского, итальянского и греческого винограда выглядывали из-под зелени кудрявых лоз. А тут же, рядом с ними, стояли апельсиновые деревья в цвете или отягченные зрелыми золотистыми фруктами. Свет падал сквозь зеленую листву всех этих растений, напоминавших чудеса, которыми человеческая фантазия склонна украшать земной рай после первых дней мироздания. Благодаря этому, в голубой комнате господствовал мягкий сумрак, в котором единственное поставленное там произведение искусства – Диана, подглядывающая за спящим Эндимионом, как будто оживало силою таинственных чар. На пышной оттоманке, посреди комнаты, полулежала императрица Екатерина Алексеевна. Свою амазонку, в которой она присутствовала на параде, государыня переменила на широкое одеяние с множеством складок из мягкого белого шелка, изящно вышитого золотом; ее волосы, свернутые греческим узлом, свободно и легко спускались на затылок; магически освещенная в этом сумраке яркая прелесть юношеской красоты, отличавшей Екатерину Алексеевну, когда она была еще великой княгиней, казалась почти нетронутой годами, пронесшимися с той поры над ее головой, тогда как широкая одежда искусно скрадывала излишнюю полноту ее стана.
– Я поджидала вас, Григорий Александрович, – произнесла она, протягивая вошедшему руку. – Мне интересно послушать о геройских подвигах моих войск, сражавшихся под вашим предводительством против турок. Садитесь ко мне; я очень интересуюсь вашими рассказами!
Потемкин поспешил к ней; он прижался губами к ее руке, после чего, опустившись на колена на мягком ковре, сказал:
– Здесь, у ног моей милостивейшей императрицы, мое настоящее место. Отсюда буду рассказывать я ей о том, что совершили ее храбрые войска для ее славы и для отечества, если только, – прибавил он, заглядывая прямо в глаза Екатерины Алексеевны своим пламенным взором, – вид моей повелительницы, которая в то же время есть царица всяческой красоты и грации, как и императрица всяческой власти и великолепия, не смутит ясности моего ума и я буду в силах привести в порядок свои мысли и выразить их.
Он все еще не выпускал пальцев государыни; широкие рукав ее шелковой одежды откинулся, обнажив стройную руку.
Губы Потемкина тотчас покрыли ее жаркими поцелуями; Екатерина Алексеевна не противилась этому.
– Попробуйте все-таки, Григорий Александровичу – улыбаясь, сказала она, – величие императрицы должно не ослеплять и страшить преданных мне людей, но освещать и согревать их; тот же, кто, подобно вам, принимал такое важное участие в великолепных победах Румянцева, конечно, сумеет найти слова, чтобы рассказать о них своей милостивой и благодарной государыне.
Лицо Потемкина омрачилось; он выпустил руку императрицы и, с неудовольствием качая головой, промолвил:
– Победы Румянцева бесспорно великолепны и славны и я горжусь тем, что сражался под его начальством и с ним вместе; но что является плодом этих побед, каков он будет! Клочок земли, горсть новых подданных и мимолетная слава, которая скоро рассеется, не оставив по себе следа. Конечно прекрасно и великолепно сражаться и умирать во славу своей императрицы, если то суждено, но еще прекраснее и великолепнее употребить свою силу на то, чтобы повелительницу, которой принадлежат наша любовь и наша жизнь, вознести высоко над всяким величием прошедшего, настоящего и будущего, воздвигнуть Олимп у нее под ногами и украсить ее чело лучезарным венцом бессмертия.
Екатерина Алексеевна казалась несколько озадаченной таким оборотом разговора. Она вопросительно посмотрела на своего генерал-адъютанта, точно не понимая его слов.
– Что хотите вы сказать этим, Григорий Александрович? – спросила она. – Разве лавры недостаточно увенчивают мои знамена и, – гордо прибавила она, – неужели времени удастся изгладить имя Екатерины Второй со скрижалей истории?
– Нет, моя всемилостивейшая императрица, – возразил Потемкин, – нет, времени не удастся сделать это и имя Екатерины неизгладимо займет свое место в ряду великих правителей нашего государства и всей Европы. Но для меня этого недостаточно, – воскликнул он, вскакивая и простирая свою руку над головой императрицы, – это не может, не должно удовлетворять также и вас! Не в ряду прочих следует вам стоять, хотя бы то были величайшие люди всех времен и всех народов. Нет, имя Екатерины должно стоять высоко, недосягаемо высоко надо всеми – над Цезарем и Августом, над Карлом Великим, которого остаривают друг у друга немцы и французы, и над всеми более мелкими величиями позднейшего времени.
Екатерина Алексеевна, любуясь, посмотрела на героя, выпрямившегося пред нею во всей своей атлетической силе, с простертой могучей рукой, словно он хотел схватить ею звезды с неба и собрать их в блистающую диадему для ее чела.
– С вашей стороны весьма похвально, Григорий Александрович, – сказала она, – что вы мечтаете вознести славу своей императрицы, своей благодарной приятельницы высоко над великими именами всех времен; но такое величие не суждено ни единому человеку, потому что на такой высоте царить только Бог; ни единый смертный не достаточно велик для того, чтобы после него или одновременно с ним другой не мог превзойти его земным величием или сравняться с ним в этом.
– Нет, нет! – воскликнул Потемкин, – пусть это применимо ко всякому земному величию, но не применимо к моей великолепной и высокой повелительнице, императрице святой Руси, которая, опираясь на юную, как весна, силу могучего, верного народа, призвана и предназначена Божией благодатью совершить то, чего не совершал до нее никто и не смог бы совершить после нее.
– А что бы такое это было? – полюбопытствовала императрица, взор которой с восторгом остановился на горевшем воодушевлением, просветленном лице Потемкина.
Он помолчал немного, точно подыскивая ясное выражение для своих мыслей, после чего произнес:
– Что было основано могучею рукою Цезаря, устроено светлым умом Августа, что было воздвигнуто победоносной мощью Карла Великого, то распалось и развеялось прахом, потому что опиралось на земную, преходящую силу единичного человека. Но то, к чему должна стремиться моя императрица, то, что создаст она, как громко подсказывает мне внутренний голос, останется незыблемым во веки веков, потому что будет основано не на преходящей силе одной человеческой жизни, но на вечных законах, по которым Провидение управляет народами. Те мировые царства былых времен разрушились, потому что были приспособлены лишь к древнему миру, потому что они стремились спаять воедино несогласные племена, и не обладали твердым оплотом против молодой, всепокоряющей народной силы, которая вторглась в них с Востока, равно как и против диких варваров, которые, глумясь над всяким порядком, хлынули из степей на разрушение искусственного государственного строя. Но дело, предназначенное Богом моей императрице, не должно страшиться подобных опасностей. Екатерина Вторая держит юную народную силу России, которой ничто не может противиться, в своей собственной руке; ее скипетр простирается над Азией и Европой; сила, некогда разрушившая древние государства, покорно лежит у ее ног. Только одного недостает ей еще, чтобы основать прочное мировое владычество на порядке, справедливости и свободе. Это ключ к вратам, соединяющим Азию и Европу, Восток с Западом, а именно прекрасной Византии, которую римские императоры с мудрой проницательностью избрали седалищем мирового господства, но не сумели удержать в своей власти, и которую ослабевшая сила дряхлой Европы не могла отнять обратно у турок.
– Византии? – воскликнула Екатерина Алексеевна, вскакивая и кладя руку на плечо Потемкина.
– Да, – подтвердил тот, – Византии! Одна Россия, предводительствуемая своею императрицей, достаточно сильна, чтобы изгнать турок из древнего обиталища греческой культуры и на юношеской, непобедимой мощи русского народа воздвигнуть вновь древний трон всемирного владычества, которое соединить Азию и Европу. Наш русский народ удержит мировое царство за собою даже и тогда, когда закон природы, непреложный для всех смертных, коснется главы моей великой государыни! И тогда, когда эта цель будет достигнута, имя Екатерины засияет на недосягаемой высоте над историей и всякое величие прошедших времен померкнет пред ним, а всякое величие будущего послужить лишь к тому, чтобы возвысить его блеск. Вот, – прибавил Потемкин, глубоко переводя дух и словно очнувшись от сна, – вот что уже давно, внутреннее пламя, ношу я в своем сердце и что до такой степени порабощает и наполняет мой ум, что даже теперь я нашел слова для выражения моего желания. Хотя мои мысли путаются от пылкого упоения при виде моей прекрасной, милостивой императрицы, которая в чарующей прелести, с какою обвивает ее пояс Афродиты, заставляет забывать о страшном щите Эгиды, гибельным ужасом поражающем дерзкий взор, осмелившийся в страстном томлении подняться на владычицу мира.
Он снова опустился, на колена, прижал руку Екатерины Алексеевны к своим горячим устам и смотрел на нее пылким взором.
Государыня склонилась к нему головой и заговорила тихим голосом, задумчиво заглядевшись на него:
– Не для тебя, мой друг, должна голова Медузы на щит императорской власти свивать своих грозных змей. Ты разгадал императрицу в глубочайших тайниках ее сердца; ты облек в слова заветную мысль, которая шевелилась на дне моей души, но которую я никогда не осмеливалась высказывать, потому что никто не понял бы ее, никто не проникся бы ею с мужеством веры, с воодушевленным доверием. Но ты, мой друг, почерпнул эту мысль в своем собственном сердце, ты понял свою императрицу, прежде чем она открыла свои уста, и никогда не забудет этого твоя приятельница. Ты должен носить мой щит на своей руке; твоя рука должна действовать моим мечом, возле тебя хочу я стремиться вперед по тому пути, который я видела пред собою в заветных, тайных мечтах и который должны открыть мне в действительности твое смелое мужество и твой гордый ум!
– А в конце этого пути, – воскликнул Потемкин, – возвышается храм бессмертия и над ним сияет пламенными звездными письменами: «Екатерина, императрица Византии, владычица мира!»
– И благодарная приятельница своего гордого героя, – прошептала Екатерина Алексеевна, – своего великолепного бога войны, которому она подносить в дань благодарности щит Паллады и пояс Афродиты.
С ликующим возгласом прижал ее Потемкин к своей груди: он чувствовал, как любящая женщина прильнула к нему, но в то же время знал, что держит в своих объятиях и императрицу, а вместе с нею и власть, и господство.
Великий князь Павел Петрович, по возвращении с парада, тоже удалился в свои покои, расположенные в боковом флигеле Зимнего дворца; после отбытия императрицы никто не заботился о наследнике престола, который, по человеческим расчетам, стоял еще далеко от власти и даже не имел никакого влияния на текущие государственные дела. Вся свита непочтительно разбрелась во все стороны и только непосредственно стоявшие возле него распрощались с ним поклоном; но и в этом беглом, равнодушном поклоне ясно сказывалось, какую незначительную цену при дворе императрицы придавали благосклонности ее сына, которому, по старинным, правда, уничтоженным Петром Великим законам, принадлежала всероссийская корона.
Хотя государыня строго приказала, чтобы при каждом случае ее сыну воздавались почести, подобающие его положению, и сама настойчиво следила за точным исполнением предписаний этикета при всех официальных торжествах, придворные все-таки хотели лучше заслужить упрек в недостаточном внимании к установленному церемониалу, чем в чрезмерной почтительности к наследнику низвергнутого императора Петра Третьего.
В свою очередь, и великий князь, робкий и подозрительный характер которого еще более обострился после насильственной, трагической и окруженной мраком катастрофы, отнявшей власть и жизнь у его отца, испытывал тяжелое, горькое чувство при каждом недостатке почтительности, вследствие чего при своем появлении и уходе он избегал раскланиваться с придворными, боясь встретить равнодушное или, по крайней мере, недостаточно почтительное отношение с их стороны.
В этот день он удалился еще поспешнее, чем обыкновенно, совсем не попрощавшись ни с кем. Он шел быстрым, привычным ему, торопливо-неуверенным шагом, направляясь по обширным коридорам к своему помещению в боковом флигеле дворца. Он так торопился и так был погружен в свои мысли, что даже не отдавал чести караулу, что он обыкновенно не позволял себе никогда.
Пред входом в его покои стояли два гренадера Павловского полка, которые, согласно тогдашнему регламенту, отдали ему честь, вытянув правую руку с ружьем, взятым ниже штыка.
Великий князь никогда не проходил мимо этого караула, не оглядев обмундирование и вооружение часовых. При этом он самым тщательным образом подвергал осмотру каждую пуговицу и каждому солдату выражал свое удовольствие и одобрение, когда находил все в порядке, но также делал выговор и налагал строгие наказания, если находил какие-нибудь упущения против установленных правил. Но в этот день он быстро прошел и пред этим караулом, не удостоив его ни одним взглядом, и он был уже в своих комнатах, когда его догнал граф Андрей Кириллович Разумовский, весь запыхавшийся.
Комната, в которую вошел великий князь, представляла собой большое, светлое помещение, поразительно отличавшееся своей простотой от общего великолепия, господствовавшего во всем дворце. Великий князь, казалось, наследовал военные наклонности от отца, который, еще живя при дворе императрицы Елизаветы Петровны, устраивал битвы и осады с игрушечными солдатами. Также и у Павла Петровича на широких полках, прикрепленных к стенам, виднелось множество фигурок величиною в пять-шесть дюймов, с восковыми лицами и с артистически сделанными мундирами и оружием, но эти куклы в виде солдат не служили для военных упражнений и маневров, как это было при Петре Федоровиче, это были скорей образцы форм всех полков русской армии, начиная с гвардейцев в их блестящем вооружении и доходя до простых казаков с их пиками и папахами и киргизов в их фантастических восточных костюмах. Точно так же здесь можно было найти модели форм прусской, австрийской и шведской армии, и великий князь с величайшей заботливостью следил за всеми мельчайшими изменениями в форме иностранных солдат, даже если оно замечалось в каком-нибудь кантике или звездочке, о чем послы его августейшей матери постоянно должны были сообщать ему. На большом столе посредине комнаты были разложены планы и карты, возле лежали раскрытые книги, служившие доказательством, что Павел Петрович усердно готовился к своей будущей роли повелителя России, хотя это время было от него еще далеко. Но, насколько его отец ненавидел и отвергал все русское, в особенности русский язык, настолько молодой великий князь, наоборот, с особой любовью причислял себя к русскому народу, которым он впоследствии должен был управлять; почти все книги, лежавшие раскрытыми на его столе, были написаны на русском языке или переведены на него, а затем даже и в большом шкафу, около стены, виднелось тоже лишь очень немного произведений французских и английских авторов. Несколько широких кресел стояли в нишах больших окон, занавески которых были широко раздвинуты. Остальную меблировку составляли лишь простые деревянные стулья, и единственной роскошью в этой комнате великого князя, которому его высоко даровитая мать готовила блестящее наследство, были шкуры медведей, убитых на охоте самим Павлом Петровичем, и других редких степных животных, принесенных в дар русскому двору его азиатскими подданными. На стене висел большой портрет императора Петра Первого, изображенного на кронштадтском бастионе с распростертой рукой по направлению виднеющегося в дали флота, созданного его могучей волей. В некотором отдалении от портрета великого основателя российского государства висело, в раме из черного дерева, прекрасно исполненное изображение императора Петра Третьего во весь рост.
Этот несчастный государь, который так мало походил на своих предков, для которого избрание в наследники русского престола стало столь роковым и который, как бы в печальном предвидении предстоявшей ему судьбы, всю жизнь питал в своем сердце страстное тяготение к своей родине, был изображен на портрете в голштейнской форме, со звездой прусского Черного Орла рядом с орденом Андрея Первозванного. Эта комната его сына была единственным местом во всем дворце, где его портрет дерзали повесить. Никто другой не посмел бы выказать такое внимание к его памяти. Правда, не было недостатка в нашептываниях, старавшихся выставить это почтение сына к усопшему отцу, как признак недостаточной почтительности и любви к государыне; но сама Екатерина Алексеевна, увидев в одно из своих посещений наследника этот портрет низвергнутого ею супруга, ни единым словом не выразила своего неодобрения или желания, чтобы его убрали. Таким образом, портрет остался на месте и был постоянно украшен венком из иммортелей. И часто великий князь со сложенными руками долго смотрел на своего отца, словно хотел в его бледном, скорбном лице прочесть решение загадки, окутавшей тайный конец его царствования и жизни, а большие, печальные глаза государя, в свою очередь, как бы спрашивали, не готовит ли судьба его сыну столь же трагической участи.
Войдя в свою комнату, великий князь быстро сбросил с себя шляпу и шпагу и, в изнеможении от усиленной ходьбы опускаясь на мягкий стул, воскликнул:
– Пойди скорее в приемный зал, Андрей Кириллович! Там садовник ежедневно наполняет вазы живыми цветами; выбери из них самые красивые, самые красивые, слышишь? И принеси их сюда.
– Слушаю, ваше императорское высочество, – с удивлением сказал граф Разумовский. – Но я, в сущности, не понимаю; я никогда не замечал, чтобы вы, ваше императорское высочество, так любили цветы.
– Я и не люблю их, Андрей Кириллович; я предпочитаю деревья, которые стоят прямо, стойко, как исправные солдаты, и с которыми ветер не может играть. Но, видишь ли, мы – мужчины, мы – солдаты; нам подходит то, что по правилам и в порядке растет прямо вверх; но дамы – их элемент цветы, которые так же нежны, легки и гибки, как они сами; вследствие этого дамы любят цветы, и принцесса Вильгельмина больше всех; она сама мне сказала об этом.
Разумовский, слегка вздрогнул, вопросительно посмотрел на великого князя, затем низко поклонился и сказал:
– Иду исполнить приказание вашего императорского высочества.
Великий князь, оставшись один, быстро и беспокойно прошелся несколько раз по комнате, вытирая платком свой горячий лоб.
– Да, – сказал он, – да, на ней я остановлю свой выбор! Она горда, смела и мужественна, она совсем иная, чем ее сестры, с которыми я не могу сказать ни слова. Она будет поддерживать меня, ободрять меня, когда на меня нападет робость, с которой я часто не могу справиться… Да, мое решение принято, не буду более колебаться. Государыня желает этого; она поймет, что ее сын – более не ребенок, когда он будет иметь свое собственное семейство… У меня будет свой двор, я буду господином в моем доме, да, по крайней мере, в своем доме господином, – добавил он с горечью, – так как иначе я нигде не могу быть господином в этой стране моих предков… И у меня не будет больше воспитателя и указчика, когда у меня будет жена… Я люблю этого славного Панина, он предан мне и был бы готов отдать за меня свою жизнь, но мне уже двадцать лет и я мог бы, в конце концов, возненавидеть своего доброго друга, если бы он еще дольше остался моим воспитателем.
Граф Разумовский вернулся обратно; он принес большую серебряную вазу, наполненную всевозможными цветами.
– Вот, ваше императорское высочество, – сказал он, смеясь, – я думаю, этого будет достаточно; я обобрал все вазы и вынул из них самые красивые цветы.
– Дай сюда, дай сюда! – живо сказал Павел Петровичу – я хочу послать букет принцессе Вильгельмине. Ты снесешь его ей, так как этикет запрещает мне идти самому; но, – продолжал он, нерешительно и безрезультатно перебирая цветы в вазе, – как нам это сделать? Ты не можешь нести ей все эти цветы; мы должны составить нечто красивое, нечто полное значение, а этого я не умею. Я слышал однажды, что цветы имеют свой собственный язык; арабы пишут друг другу письма, выражая свои мысли названиями цветов; не слышал ли ты чего-нибудь об этом? Теперь был бы случай воспользоваться этой речью цветов.
– А что хотелось бы вам, ваше императорское высочество, выразить на этом языке? – спросил Разумовский.
– Я хотел бы сказать ей, – оживленно воскликнул Павел Петрович, – что люблю ее… – он остановился. – Люблю ли я ее, – продолжал он, – этого я совсем не знаю; мою бедную маленькую Соню я любил иначе; она была ребенком, с которым я резвился, и ее кроткие, ясные глаза оставляли меня спокойным. Я был огорчен, когда моя мать отослала ее отсюда, сказав мне, чтобы я больше не смел видеться с ней, так как должен выбрать себе супругу; я отнесся к этому разумно; ведь она не могла оставаться у меня; она будет счастлива, если, поплакав немного, вскоре утешится и позабудет обо всем. Но зато взгляд принцессы Вильгельмины, – воскликнул он, причем, его глаза заблестели, – не оставляет меня спокойным и тихим, он заставляет мое сердце биться сильнее. Под влиянием беспокойного порыва я хотел бы броситься в свет, чтобы сделать для нее что либо, и, если бы она стала моей, я не расстался бы с ней, как расстался с маленькой Соней; я держал бы ее крепко и защищал бы против целого мира!
– Ну, ваше императорское высочество, – ответил на это Разумовский, – если дело обстоит так, то ваши преданнейшие слуги вскоре будут иметь новую повелительницу.
– Они будут ее иметь, Андрей Кириллович, – сказал великий князь, – они будут ее иметь!.. Но теперь эти цветы, как мы это сделаем?
Разумовский в раздумье посмотрел на разбросанные цветы и сказал:
– Вот, ваше императорское высочество, эта полураспустившаяся роза изображает принцессу!
– Совершенно верно, совершенно верно! – воскликнул Павел Петрович, – но все же роза слишком хрупка, нежна; ведь принцесса более жизненна, более смела, горда.
– Мы окружим эту розу, – продолжал Разумовский, – свежей зеленью; это будет надежда, которая в своем страстном порыве приближается к ней.
Павел Петрович одобрительно кивнул головой.
– Под розу, – сказал Разумовский, – мы положим эти гранатные цветы; это будет любовь, которая через зелень – надежду – стремится к ней вверх.
– Совершенно верно, совершенно верно! – воскликнул великий князь, со счастливым видом хлопая Разумовского по плечу.
– Теперь, – продолжал тот, – мы окружим букет всевозможными пестрыми цветочками; они будут символом богатого счастья, которое будущее готовите юной розе; а эти цветочки, – продолжал он, – мы обовьем лентой. Да, ваше императорское высочество, ленту-то я и позабыл; где мы возьмем ленту? Я позову камердинера.
– Нет, нет, – воскликнул великий князь, – это очень сложно и возьмет слишком много времени. Вот, – сказал он, снимая с шеи орден святой Анны и отделяя ленту от креста, – возьми эту ленту, она более всего подойдет юной розе, которой теперь я могу положить к ногам только Голштинию, пока…
Он остановился и боязливо осмотрелся кругом, словно боялся, что его могли тайно подслушать.
Разумовский перевязал цветы голштинской лентой, а затем великий князь нетерпеливо стал торопить его скорее идти к принцессе и приказал ему тотчас же вернуться к нему, как только он исполнить его поручение.
– Да, это, несомненно, – воскликнул Павел Петрович, прижимая к своему сердцу обе руки, – я люблю Вильгельмину!.. Так горячо еще никогда не билось мое сердце, я чувствую себя бодрее и крепче в ее близости… О, как она была хороша, когда скакала на лошади около меня и ветер играл ее локонами!
Как бы под влиянием счастливого воспоминания, он вскинул взор кверху и тот упал на портрет его отца. Великий князь вздрогнул, на его лицо пали мрачные тени.
– И ты также, мой бедный отец, – сказал он, – любил когда-то, как и я; мне сказали, что любовь определила выбор, который ты должен был сделать… Моя мать, несомненно, была очень красива, если теперь еще она так хороша, – добавил он с горечью. – И куда, бедный, предательски свергнутый государь, привел тебя твой выбор? Вильгельмина – также немецкая принцесса; она также прекрасна, смела и жизнерадостна; почему бы и ей когда-нибудь в своем нетерпеливом честолюбии не протянуть руки к короне, украшающей голову ее супруга?
Его лицо становилось все мрачнее; склонив голову на грудь, он долго стоял, погруженный в тяжелые мысли, причем его губы глухо шептали тихие слова.
– Нет, нет, – сказал он затем, дико потрясая головой, – прочь от меня, мрачные демоны, прочь от меня! Пусть ужас прошедшего скроется в глубине ваших бездн! Оставьте мне солнечный свет юной жизни! Нет, нет, если правда – то, что вы нашептываете мне в бессонные ночи, то такое страшное может случиться только раз. Тысячелетия прошли с тех пор, как преступная рука Клитемнестры предала убийцам Агамемнона; так скоро природа не может повторять ужасы, требующие появления мстительниц фурий из преисподней ада. Прочь от меня, ужасные видения, стоящие между кровавой памятью отца и матерью – матерью, которая носит корону, по старинному праву принадлежащую мне!.. Но она уже сделала для величия России более чем мог бы сделать я со своей слабой юношеской силой.
Для России я откажусь от всякой мечты своего раннего честолюбия, но в будущем обещаю посвятить ей все силы моего зрелого разума. Мой бедный отец сделался жертвой злого рока потому, что не понимал Россию и не был в состоянии научиться любить ее; я же люблю Россию и хочу научиться понимать ее, а Вильгельмина, к которой стремится мое сердце, должна укрепить и воодушевить меня к великому призванию моего будущего.
Он отвернулся от портрета отца, словно хотел прогнать мысли, которые тот вызвал в нем, а затем опустился на диван и мечтательно откинулся на его подушку.
Ландграфиня Гессенская вместе с дочерями, в сопровождении графа Панина, вернулась в блиставшее роскошью помещение, которое было предоставлено в ее распоряжение императрицей.
На принцессе Вильгельмине был еще запыленный костюм для верховой езды, в котором она присутствовала на параде. Она лежала на диване, окруженном редкими растениями, и казалась погруженной в мечтания. Но эти мечтания вероятно рисовали ей восхитительные картины, так как счастливая улыбка играла на ее губах, а гордая радость светилась во взоре, когда она встала, чтобы пойти навстречу матери.
– Как ты разгорячилась, дитя мое! – озабоченно и укоризненно сказала ландграфиня. – Было большой неосторожностью ехать верхом, подвергаясь влиянию солнца и пыли; притом мне кажется не совсем приличным, когда молодая принцесса показывается народу в виде амазонки.
– Ведь императрица также ехала верхом, – возразила принцесса Вильгельмина, – а императрица никак не может сделать что либо, что неприлично для принцессы.
Испуганная ландграфиня, как бы невольно почтительно склоняясь, возразила:
– Ее величество императрица – великая правительница, которая может делать все, что хочет, для которой все прилично, и с твоей стороны слишком смело сравнивать себя с государыней; мне было очень неприятно, что ты испросила у ее императорского величества разрешение сопровождать ее, не сказав мне ничего об этом; ты сама будешь виновата, если это не понравилось также и его императорскому высочеству и если он нашел поведение твоих сестер более подходящим и достойным того высокого положения, к которому могут быть призваны судьбой принцессы вашего происхождения…
– А между тем, – вмешалась в разговор одна из сестер, – у Вильгельмины гораздо больше причин не подвергаться влиянию солнца и ветра, чем у нас: ее цвет лица всегда был несколько неровным, а теперь он действительно стал совсем темным от загара.
– Ну, что же, – заметила ландграфиня, – она сама будет терпеть последствия своей неосторожности!.. Я жалею только, что ее легкомысленное и слишком свободное поведение может бросить дурной свет на нравы, господствующие при нашем дворе, так как это могло бы также повредить и вам. Прошу вас, любезный граф, – сказала она, обращаясь к Панину, – уверить его императорское высочество, вашего августейшего воспитанника, что мои дочери не привыкли в ветер и непогоду ездить верхом, как принцесса Вильгельмина сделала это сегодня; я воспитала их в строгой сдержанности, приличествующей их положению, и обе эти принцессы всегда будут делать честь моему воспитанию, на какую бы ступень ни возвела их воля Провидения.
При этом похвальном отзыве обе принцессы, краснея, стыдливо потупились, а Вильгельмина насмешливо пожала плечами.
Граф Панин склонился с тонкой улыбкой на губах и не ответил ни слова.
Вошел паж и доложил, что граф Разумовский, по поручению его императорского высочества великого князя, просит ее светлость принцессу Вильгельмину принять его на несколько минут.
Обе ее сестры с удивлением посмотрели на графа Панина. Тот, улыбаясь, взял щепотку из своей табакерки. Принцесса Вильгельмина с важностью королевы гордо выступила вперед и, не ожидая разрешения ландграфини, бывшей не менее удивленной, чем ее дочери, подала пажу знак ввести Разумовского.
Граф Андрей Кириллович вошел с букетом в руках и, сначала низко поклонившись принцессе Вильгельмине, а затем уж ландграфине и двум другим принцессам, сказал:
– Его императорское высочество, мой всемилостивейший повелитель, желает выразить свою благодарность светлейшей принцессе, столь милостиво пожелавшей принять участие в торжестве парада русских войск, за ее любезный разговор, которым она его очаровала. Его императорское высочество не нашел лучшего выражения своей признательности, как эти свежие, душистые цветы, которые я, по приказанию его высочества, передаю вашей светлости.
– Как его императорское высочество любезен! – сказала принцесса, краснея от радости, между тем как Панин вторично запустил пальцы в свою табакерку. – И как красивы эти цветы! – добавила она, принимая букет из рук Разумовского.
– Великий князь сам выбрал их, – ответил граф. – Если я осмелюсь выразить словами его мысль, то в этой юной розе он видел образ одной светлейшей принцессы, которая своей прелестью и свежестью превосходит королеву цветов; у ее ног распустилась любовь в виде красных гранатных лепестков, а надежда, в образ зеленых листочков, в своем страстном порыве стремится вверх к розе; кругом в пестрых, роскошных красках цветет счастье, которое уповающая любовь ждет от будущего.
Еще ярче выступила краска на щечках принцессы Вильгельмины, тогда как обе ее сестры побледнели, сжав губы. Но граф Панин несколько раз сочувственно кивнул головой, а его лицо выражало, что он вполне одобрил все сказанное по поручению великого князя.
– Его императорское высочество, – продолжал Разумовский, – перевязал эти цветы благородной лентой герцогского голштейнского ордена; если бы у него было достаточно времени попросить об этом свою августейшую мать, я уверен, он прибавил бы сюда еще и ленту ордена святой Екатерины.
– Я благодарю великого князя за его любезное внимание, – ответила принцесса Вильгельмина. И прошу вас рассказать ему, какую большую радость он доставил мне своим душистым подарком. Сегодня вечером, у ее императорского величества, я лично поблагодарю его и скажу, как искренне я желаю исполнения всех надежд, так остроумно выраженных в этих зеленых листочках. Но, – продолжала она с некоторой нерешительностью, – и посланец, принесший мне этот душистый дар, заслуживает моей благодарности и награды за исполненное поручение. Эти пестрые цветочки обозначают счастье будущего; да дозволено мне будет в символе этих цветов дать вам залог счастья для вас…
Она вынула из букета один из пестрых цветков и протянула его графу.
Пораженный радостью, слегка склонив колено, тот принял цветок; его дрожащая рука коснулась руки принцессы, их взоры встретились, темная краска выступила на его лице и словно нашла отражение на щеках принцессы.
Вильгельмина потупилась и как бы погрузилась в созерцание букета, бывшего в ее руках, пока Разумовский с почтительным поклоном и, отступая назад, откланивался ландграфине.
– Ну, что моя милостивейшая мамаша? – сказала принцесса Вильгельмина, – видно, великий князь не нашел моего появления на лошади не подходящим и ваши опасения за мой цвет лица были напрасны, если его императорское высочество милостиво, в незаслуженно лестной для меня форме сравнил меня с этим нежным бутоном розы.
Ландграфиня бросилась к принцессе Вильгельмине; заключила ее в свои объятия и нежно поцеловала.
– Любовь матери, дитя мое, – сказала она, – иногда преувеличивает заботы, но это самое преувеличение и служить доказательством той любви, которую я всегда прежде всех дарила тебе! Конечно, я могла бы быть покойна, зная твой такт, позволяющей тебе всегда находить верный тон; я знаю, что ты всегда делала честь моему воспитанию, даже, когда твои сестры иногда легкими отступлениями вызывали мои замечания, – добавила она со взглядом, полным упрека, в сторону двух остальных принцесс, которые удалились в угол комнаты и тихо разговаривали между собой, причем их лица и взоры ясно говорили, что участливое отношение к успеху их сестры не было предметом их беседы.
– Желаю вашей светлости много счастья, – сказал Панин, причем почтительно, но вместе с тем с некоторой отеческой сердечностью поцеловал руку принцессы Вильгельмины, – и радуюсь, что великий князь, мой августейший воспитанник, сумел так верно узнать и оценить ваши превосходные качества. Я убежден, что надежды, выраженные этими зелеными листочками, оправдаются на счастье двух благородных сердец и на благо великого народа! Я поспешу к моему августейшему воспитаннику, чтобы перевести душистую символику этих цветов на дипломатически язык.
Он поцеловал руку принцессы и откланялся пред ее матерью и сестрами, согласно всем правилам этикета.
– Пойдем, дитя мое, пойдем! – воскликнула ландграфиня, когда граф Панин покинул комнату, – пойдем ко мне!.. Нам предстоит много дела, чтобы приготовить твой туалет к вечеру государыни императрицы; я вполне доверяю твоему вкусу, но все-таки советы любящей матери никогда не мешают.
Насмешливая улыбка провожала по губам принцессы, но она последовала за матерью, которая поспешно удалилась с ней, вовсе не обращая внимания на двух других дочерей, только что выставленных ею, как пример и образец для подражания.
Обе принцессы остались одни и имели достаточно времени, чтобы обменяться недоброжелательными замечаниями по поводу незаслуженного, по их мнению, счастья сестры.
Мраморный дворец, расположенный на набережной Невы, между Зимним дворцом и Марсовым полем, был в то время окончен только в своей основной постройке, причем в самом скором времени имелось в виду сооружение флигелей и устройства сада.
Императрица Екатерина Алексеевна подарила этот дворец фельдцейхмейстеру Григорию Григорьевичу Орлову и над входом этого великолепного, поистине царского подарка велела поставить простую надпись: «Сооружение благодарности».
Постройка была выполнена из мрамора, гранита и бронзы, а оба верхние этажа блистали красотой исключительно финляндского и сибирского мрамора. Вся постройка, из-за нагромождения каменных глыб, носила массивный, мрачный характер, но внутри всюду виднелся благородный, чистый, артистически воспитанный вкус, которым отличались все творения императрицы.
Картины и пластические произведения искусства лучших мастеров украшали галерею, а лучшие торговый фирмы Парижа и Лондона доставили всю обстановку комнат, так что это даже неоконченное строение было подарком, который едва ли кто либо из могущественнейших и богатейших государей Европы мог презентовать своему любимцу.
Пред входом во дворец стоял двойной караул Преображенского полка, и многочисленная стража того же полка, в котором когда-то Григорий Григорьевич Орлов служил поручиком и которому он постоянно оказывал свое покровительство, занимала почетный караул во дворе дворца.
Сюда прискакал Григорий Григорьевич Орлов, после того как проводил императрицу до Зимнего дворца. Его брат, адмирал Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский, сопровождал его и его многочисленная свита из адъютантов и ординарцев производила впечатление целого отряда кавалерии.
Как вихрь промчался по улицам этот блестящий отряд; низко кланялись редко встречавшиеся горожане всесильному фавориту императрицы. Но Григорий Григорьевич, который, несмотря на свою заносчивость с высокопоставленными лицами двора, постоянно стремился приобрести и увеличить свою популярность в народе, не обращал внимания ни на один почтительный поклон. Он мрачно смотрел вниз пред собой и от времени до времени нетерпеливый удар хлыстом заставлял подниматься на дыбы его взмыленную лошадь. Перед главным входом в Мраморный дворец он соскочил с седла, бросил поводья своему шталмейстеру, отпустил состоявших при нем офицеров и только со своим братом Алексеем поднялся по широким ступеням лестницы. Казалось, словно эти массивные ступени, с тяжеловесными бронзовыми перилами, и громадные коридоры, с высокими сводами, были сооружены специально для этих двух богатырских фигур, тяжелые, звенящие шаги которых гулко раздавались среди мраморных стен.
Григорий Григорьевич поспешно открыл дверь из позолоченной бронзы, которая вела в его комнату, прежде чем почтительно ждавший пред ней лакей успел исполнить свою обязанность, и вошел со своим братом в высокое помещение, темные мраморные стены которого были задрапированы пурпурной бархатной материей, так что комната, несмотря на большое, светлое окно, производила странное, мрачное впечатление.
На стене, в великолепной раме, висел артистически написанный портрет императрицы Екатерины Алексеевны во весь рост: кругом на черных мраморных подставках стояли бюсты Александра Великого, Цезаря и знаменитейших героев и полководцев греческой и римской истории.
Григорий Григорьевич любил выказывать особенное восхищение к античному героизму и радовался, когда из-за его силы, смелости и откровенности его сравнивали с древними греками и римлянами. Однако нужно сказать, что, за исключением доходящей до безумия смелости, он не обладал другими добродетелями античных героев, а откровенность и правдивость, которыми он часто гордился, были только до грубости доведенной непочтительностью, которую он умел соединять с самым искусным притворством, причем пользовался этим, как средством скрыть свои настоящая мысли.
На широком письменном столе из черного дерева в хаотическом беспорядке лежали письма, прошения, военные приказы и планы крепостей. Драгоценная мебель из черного дерева с золотой инкрустацией и с пурпурной шелковой обивкой в таком же беспорядке была расставлена по всей комнате. И в удивительном контрасте с этой блестящей, княжеской роскошью поблизости к окну, на простой подставки лежал матрац из конского волоса, обтянутый обыкновенной парусиной, совсем такой, как бывают в казармах. На этот матрац, носивший следы частого употребления, был брошен широкий тулуп из овчин – такой, как обыкновенно носят русские крестьяне и солдаты вне службы.
– Принесите мне чего-нибудь напиться, – приказал Григорий Григорьевич Орлов камердинеру, причем гневно сдернул с себя орденскую ленту, снял мундир и швырнул все это в угол комнаты.
Пока он облачался в тулуп и располагался на своем парусиновом матраце, трещавшем под тяжестью его могучего тела, два лакее внесли маленький стол и поставили его пред примитивным ложем своего барина. На этом столике находился большой серебряный жбан, дно которого было покрыто маленькими кусочками льда и который лакеи доверху наполнили шампанским. Около они поставили два серебряных кубка художественной работы и круглый хрустальный графин с индейским ромом, сильный аромат которого распространился по всей комнат.
Григорий Григорьевич наполнил оба кубка наполовину холодным шампанским, наполовину ромом, быстро с жадностью осушил один из них, а другой протянул брату. Когда он утолил свою жажду этим крепким напитком, а лакеи неслышными шагами удалились, он, опираясь на локоть, приподнялся и, устремив мрачно сверкавшие взоры на брата, заговорил гневным тоном:
– Ну, что ты скажешь о пресловутой благодарности нашей могущественной императрицы Екатерины Алексеевны? Разве она не пожирала своими жадными взорами этого несчастного Потемкина, точно хотела пред целым светом броситься ему на шею? Разве она не дерзнула, не спросив меня, меня – управляющего ее двором и ее военным штабом, назначить его своим адъютантом и поселить его во дворце? Разве недостаточно ясно, к чему это клонится? Она нашла мне преемника! – воскликнул он с язвительным смехом. – Ну, что же, быть может, и я мог бы найти ей его: то, что сработано самим, можно и разрушить; а создал все я! Мы – ты, мой брат, и я – соорудили тот трон, со ступеней которого Екатерина хочет столкнуть нас.
Но я также знаю лучше всех, в каком мест сгнили подпорки этого трона, я знаю, что одним натиском своей руки я могу разрушить его.
При этих словах он так крепко стиснул свою широкую мускулистую руку вокруг серебряного кубка, что тот погнулся на средине, подобно мягкому свинцу.
– Ты возбужден, Григорий, – сказал Алексей, пивший только маленькими глотками любимый напиток брата, – быть может, у тебя есть основание к этому, но, во всяком случае, не такое серьезное, как ты думаешь. Однако все-таки ты не прав, и если ты действительно предвидишь опасность, то гнев – самый худший советник…
– Но самый лучший союзник, когда дело идет о том, чтобы разрушить мое собственное творение и погрести под его развалинами неблагодарную! – воскликнул Григорий Григорьевич, при чем вновь выпрямил согнутый им кубок, наполнил его шампанским с ромом и снова залпом выпил все до дна.
Алексей Григорьевич, покачав головой, возразил:
– Ты ошибаешься во всем, что говоришь, и именно потому, что тобой владеет гнев. Прежде всего, я должен тебе сказать, что было большой неосторожностью допустить Потемкина вновь приехать сюда; ты знаешь, что нам в свое время стоило немало труда удалять его, хотя тогда благодарность и любовь императрицы к тебе были еще совсем юны и свежи.
– Я совсем забыл о нем, – сказал Григорий Григорьевич надменным тоном, – разве я мог считать возможным, чтобы подобный соперник стал мне опасен?
– Я думаю, ты ценишь его слишком мало, – сказал Алексей Григорьевич, – и в этом кроется настоящая опасность, единственная, которую я могу усмотреть. По-моему, Потемкин – человек, обладающий мужеством, сильной волей и постоянством. Но в виду того, что ты уже сделал эту неосторожность, – продолжал он, пока Григорий Григорьевич злобно бормотал про себя какие-то слова и в различный формы сгибал, а затем снова выпрямлял свой кубок, – надо отнестись ко всему, как к совершившемуся факту, и суметь ловко обойти его. Не мог же ты ожидать, чтобы женщина с умом и темпераментом Екатерины не пожелала искать разнообразия в любви, тем более что ты сам не раз подавал ей к этому пример.
– Пустяки! – воскликнул Григорий Григорьевич, – какое мне дело до этого? Пусть она развлекается, как хочет! в разнообразии жизнь. Но что она выбрала как раз этого Потемкина, которого, как она отлично знает, я ненавижу. Что она осмеливается поднимать его до себя открыто перед всем светом и назло мне, – это доказывает мне, что дело идет не о простом увлечении, что она ищет не мимолетную забаву, но хочет сбросить с себя долг благодарности по отношение к тебе и мне… И горе ей, если мое подозрение окажется основательным!
– Успокойся, успокойся, – сказал Алексей Григорьевич, – твои угрозы нелепы, даже если бы ты мог их исполнить. Ступени трона Екатерины – опора нашей власти и, если бы мы разрушили этот трон, мы сами погибли бы под его развалинами. Великий князь Павел Петрович никогда не простит нам, что мы возвели на престол его мать, даже в том случае, если бы мы помогли ему возложить корону на его голову.
– Великий князь Павел Петрович? – прошептал про себя Григорий Орлов, – но есть еще другой наследник престола из династии Романовых…
– Ради Бога, замолчи! – испуганно воскликнул Алексей Григорьевич, – замолчи и брось такие сумасбродные мысли, который тебя и всех нас могут столкнуть в бездонные пропасти! Поверь мне, возвести Екатерину на престол было легче, чем свергнуть ее, после того как ее власть пустила такие глубокие корни и русское войско под ее знаменами одержало столько блестящих побед, Она – не Петр Третей; она начала бы борьбу на жизнь и смерть и даже победа была бы нашей гибелью. Нет, нет, это – не путь к устранению внезапно всплывшей опасности, которая будет тем меньше, чем меньше мы будем раздувать ее. Не раздражай Екатерины! Она не потерпит власти над собой и ограничения своей воли; смотри на ее милость к Потемкину, как на легкое развлечение; ты этим легче всего достигнешь того, что она и сама будет смотреть на это так же. Не наводи ее сам на мысль сравнивать с тобой ее нового фаворита. Это – первая задача для тебя и для меня; мы должны выказывать любезность и уверенность по отношению императрицы, Потемкина и всего света, так как пока лишь мы сами можем поколебать наше положение, и никто другой, даже государыня, не посмеет коснуться его. Поверь мне, Екатерина благодарна из чувства и. из расчета; она знает, чем обязана нам и как еще теперь нуждается в нашей поддержке, а эта благодарность императрицы – лучшая опора для нас, чем страсть женщины к тебе. Пусть эта страсть охладеет, любовь будет искать разнообразия, но наше положение будет еще крепче, если мы не будем нуждаться в этой слабой и шаткой опоре. Чем более мы будем выказывать спокойствия, любезности, уверенности, тем легче нам удастся уловить случай, чтобы снова отбросить в прежнее состояние ничтожества этого Потемкина, если бы ему вздумалось быть для императрицы больше, чем игрушкой для развлечения.
– Ты, быть может, прав, – сказал Григорий Григорьевич, не смотря на брата, – я последую твоему совету. Весьма возможно, что и сегодня уже я не сдержал себя, выказав свое неудовольствие; весь двор снова должен увидеть меня веселым и спокойным, и сам Потемкин не испытает чувства удовлетворения от мысли, что я боюсь его.
– Так-то лучше! – сказал Алексей Григорьевич, – а я буду настороже, буду выслеживать и наблюдать, стараясь подкопать землю под его ногами, чтобы было достаточно легкого толчка, если бы, в виду его опасности для нас, пришлось повалить его.
– Еще одно, – сказал Григорий Григорьевич, – я показал тебе казака на плацу во время парада.
– В самом деле, – со страхом, побледнев, произнес Алексей Григорьевич, – сходство ужасающе поразительное; только казачья шапка и борода делают его менее заметным; такое лицо может сделаться опасным.
– Несомненно, – сказал Григорий Григорьевич, – и потому, прошу тебя, вели тотчас же, не теряя ни минуты, схватить этого казака и заключить его в особое помещение в крепости.
– А на что он может тебе понадобиться? – спросил Алексей Григорьевич. – Было бы жестокостью заставлять бедного парня страдать за эту игру природы.
– Прежде всего, – возразил Григорий Григорьевич, – никто не должен видеть его, особенно здесь в Петербурге, где все еще помнят Петра Третьего; сначала он должен быть спрятан за крепкими затворами, затем я выведаю от него, знает ли он сам о своем роковом сходстве. Если нет, то его просто можно отослать в какую-нибудь далекую местность, где никто не знал покойного государя.
– Пойду скорей исполнить то, что ты сказал, – произнес Алексей Григорьевич, осушая свой кубок, – через час казак будет передан коменданту крепости со строгим приказом о том, чтобы никого не пропускать к нему и чтобы даже часовые у его дверей не видели его. Ты же следуй моему совету и, что бы ни случилось, старайся сдерживаться!..
Он пожал руку брата и вышел вон.
Григорий Григорьевич мрачным взором посмотрел ему вслед.
– Я последую его совету, – сказал он, – но он слишком доверчив. Он не знает Екатерины, он не знает, как я, какой способностью к притворству она обладает. Я последую его совету, но я также пойду своей дорогой и буду приготовлять свои средства, чтобы освежить благодарность Екатерины, если это понадобится, и дать почувствовать, как необходима для нее сильная рука, которая соорудила ей трон и которая одна только в состоянии поддержать его.
Он лежал, закутанный в свой тулуп, думая, размышляя и выпивая один за другим кубки того огненного напитка, который всякого другого привел бы в бесчувственное состояние, а на его гигантскую натуру не оказывал никакого вредного влияния.
В это время вошел камердинер и доложил, что купец Петр Севастьянович Фирулькин просит милости быть принятыми на несколько минут.
– Фирулькин? Что еще надо этому плуту? – воскликнул Орлов. – Но все равно, пусть войдет, мне в настоящее время нечего делать.
Фирулькин вошел. На нем был еще более поразительный и яркий костюм, чем утром; еще стоя у дверей, он сделал необычайно глубокий и почтительный поклон, который, вследствие стремлений Фирулькина казаться легким и элегантным, произвел такое комическое впечатление, что Григорий Григорьевич Орлов громко расхохотался.
– Знаешь ли, что ты кажешься необычайно смешным, старый плут? – воскликнул он; – Почему ты не носишь овчинного тулупа и шапки, как подобает настоящему русскому, и как я и сам это делаю? В сущности, ты заслужил бы, чтобы я отправил тебя в этом франтовском французском одеянии в Сибирь; там ты убедился бы, насколько лучше подходить к тебе шуба.
На минуту Фирулькин побледнел и с ужасом отступил назад; он отлично знал, что Орлов был из тех, кто может серьезно привести в исполнение такую случайную мысль, появившуюся у него под влиянием минутного настроения.
Но его вялое лицо снова быстро приняло свое обычное, сладко улыбающееся выражение и он, приблизившись на шаг, сказал:
– Ваша светлость! Я уверен, что вы изволите милостиво шутить с вашим преданным слугою. – Я счастлив тем, что в состоянии способствовать увеселению вашей светлости, и меня радует то, что мой высокий доброжелатель и покровитель находится в таком веселом расположении духа, так как в таком случае я могу надеяться, что маленький знак моей любви и почтения, который я хотел бы положить к ногам вашей светлости, найдет у вас ласковый прием. С последним караваном, пришедшим ко мне из Персии, – продолжал он, вынимая из кармана бархатный футляр, – я получил бриллиант, равного которому по чистоте воды и игре нет; а так как мне известно, что мой высокий и милостивый покровитель любит эти камни, то я осмелился приказать вставить этот бриллиант в кольцо и прошу вас, ваша светлость, милостиво соизволить принять его от меня.
Фирулькин раскрыл футляр и подал его князю, в униженно согбенной позе приблизившись к нему.
На темном бархате сверкал солитер чудесной красоты.
– В самом деле, – сказал Орлов, – камень красив! – Он взял футляр, небрежно надел кольцо на палец и, поводя рукой, стал наблюдать за переливающейся игрой граней. – В самом деле, бриллиант красив… но мал, – прибавил он.
– Если бы он был больше, – сказал Фирулькин, униженно согнувшийся пред постелью князя, – то я не был бы в состоянии положить его к вашим ногам.
– Это ты врешь, – сказал Орлов, продолжая благосклонно рассматривать камень, – ты порядочно отъедаешься на тех торговых привилегиях, которые достались тебе, и я уверен, что ты богаче и меня самого; мы когда-нибудь еще и поисследуем это… Все-таки что тебе нужно? – прибавил он затем, устремляя пытливый взгляд на Фирулькина. – Ведь тебе же непременно что-нибудь нужно, иначе ты не принес бы мне этого камня.
– О, ваша светлость, как вы несправедливы по отношению к своему всепреданнейшему слуге! Допустим, у меня есть просьба к вам, ваша светлость, но я должен, прежде всего, сделать донесение и высказать предостережение, к которому меня обязывает мое благоговение пред особою всемилостивейшей государыни.
– Донесение… предостережение, касающееся государыни императрицы? – живо спросил Орлов. – Что это значить?
– Я должен признаться вам, ваша светлость, – ответил Фирулькин, – что имею намерение обзавестись своим домом и семьей, так как я уже давно пережил пору первой юности, и что мой выбор пал на Аделину Леметр, актрису французской комедии ее императорского величества, может быть, и вы, ваша светлость, знаете ее?
– Нет, не припоминаю, – сказал Орлов, – я мало обращал внимания на комедиантов. Но ты, Петр Севастьянович, напрасно делаешь это, ты слишком стар и уродлив для французской актрисы; она наставит тебе рога, и это не сделает тебя более красивым. Впрочем, что же дальше? Что общего между этим твоим намерением и тем предостережением, о котором ты говорил?
При этих словах Орлова улыбка Фирулькина скорчилась в гримасу, но он все же заставил себя рассмеяться; он старался сделать вид, что находить шутку князя великолепной.
– Вы, ваша светлость, тотчас же поймете это, – продолжал он. – Мадемуазель Аделина познакомилась с молодым офицером Смоленского полка, Василием Мировичем; она принимала его ухаживания и, пожалуй, сама питала к нему ту мимолетную юную симпатию, которая не может обеспокоить умного супруга.
– Тем печальнее, тем печальнее! – воскликнул Орлов, – ты представляешь собою очень наивную фигуру рядом с молодым подпоручиком; будь осторожен! я уже вижу пробивающееся над твоим лбом головное украшение.
– Но молодой офицер, – продолжал Фирулькин, пропуская мимо ушей столь нелестное замечание князя, – по-видимому, взглянул на все это серьезнее. Узнав, что Аделина Леметр – моя невеста, он разразился страстным гневом. Кажется, что он требовал от государыни императрицы возвращения его родовых поместий, чтобы благодаря этому иметь возможность жениться на мадемуазель Аделине.
– Возвращения родовых поместий? – воскликнул Орлов, полуприподнимаясь в постели, – Василий Мирович, подпоручик Смоленского полка? Да, да, я припоминаю… Ну, что же дальше? – выказывая уже большее внимание, спросил он.
– И вот, ваша светлость, – сказал Фирулькин, – этот молодой человек, в жилах которого, как я могу предполагать, течет кровь опасного бунтовщика. В минуту гнева вел поносительные речи о государынь императрице – да сохранит и благословит ее Господь! – и у него даже вырвалась дикая угроза, смысла которой я не понял, но которая, во всяком случае, содержит изменнические намерения против нашей всемилостивой повелительницы.
– Мирович… Смоленского полка, – вполголоса, как бы про себя раздумчиво произнес Орлов, – полк стоит в Шлиссельбурге… – В его глазах блеснула молния. – Отлично, Петр Севастьянович, отлично! – сказал он затем. – С твоей стороны очень хорошо, что ты сказал мне об этом. Каждый верный подданный должен считать своим долгом заботиться о том, чтобы нигде в империи не было заронено злых семян государственной измены; все же это не будет иметь значения; пожалуй, придется не взыскивать с бедного молодого человека его гнев.
Собственно он не прав, так как ему будет и удобнее, и дешевле играть в любовь с его актрисочкой, когда она будет твоей женой.
Фирулькин вздрогнул; но он и на этот раз удержал на своих тонких губах кривую усмешку.
– Она – еще не моя жена ваша светлость – сказал он, – она упряма и своенравна и, по-видимому, намерена противиться воле матери; поэтому я вынужден покорнейше просить вас, ваша светлость, замолвить за вашего преданного слугу свое решительное и могучее слово. Аделина не осмелится противоречить далее, если узнает, что на моей стороне находится ваша всемогущая воля.
Орлов громко рассмеялся.
– Так вот ради чего этот бриллиант! – воскликнул он. – Но хорошо! Пусть твое желание исполнится! Однако я должен сказать тебе, что я могу приказать маленькой актрисе выйти за тебя замуж, но, чтобы ты стал моложе и красивее, это сделать я никак не могу, да и к тому, чтобы она любила тебя, я также не могу принудить ее. И я заранее предупреждаю тебя, что она не сделает этого и что вскоре на твоей голове появятся такие же красивые рога, как у того старого греческого охотника, который подстерег Диану на купанье.
Вошел адъютант.
– Ну, теперь ступай! – сказал Орлов Фирулькину, поднимаясь с постели, – я не забуду твоей просьбы и во вред тебе самому исполню ее.
С глубоким поклоном Фирулькин удалился.
– Что скажешь? – спросил князь у вытянувшегося пред ним в струнку офицера.
– Адмирал граф Алексей Григорьевич Чесменский приказывает доложить вам, что казак Емельян Пугачев арестован и помещен в каземате крепости.
– Хорошо, – равнодушно произнес Орлов, – посмотри, вернулся ли уже из города поручик Павел Захарович Ушаков. Если ты найдешь его, то немедленно пошли ко мне.
– Я видел его на дворцовом дворе, и он тотчас будет к услугам вашей светлости.
Несколько минут спустя в комнату вошел молодой человек в форме Смоленского полка. Его лицо было настоящего славянского типа, во взоре его темных глаз лежал отпечаток хитрого лукавства. В услужливой позе он приблизился к князю. Усмешка на лице и самонадеянная непринужденность указывали на то, что он был твердо уверен в особенном расположении всемогущего фельдцейхмейстера.
– Павел Захарович! – сказал Орлов, – мне нужно дать тебе поручение, при исполнении которого ты должен приложить всю свою сметку и весь свой ум.
– Я не нуждаюсь в подобных напоминаниях, – возразил Ушаков, – вы, ваша светлость, знаете, что все мои силы всегда предоставлены в ваше распоряжение, и до сих пор я имел счастье заслуживать ваше постоянное одобрение.
– Тебе не повредит, если и на этот раз тебе также удастся это, – сказал Орлов. – Ты знаешь подпоручика Василия Мировича, своего однополчанина?
– Я знаю его, – смущенно ответил Ушаков, – он – как раз мой друг, мой особенный друг, с которым я вырос в кадетском корпусе. Что с ним?
– Вот это-то именно я и хочу знать, – сказал Орлов. – Ты выпытай у него, поговори с ним обо всех его обстоятельствах. У него любовная интрига с одной французской актрисочкой?
– Больше чем любовная интрига, – смущенно ответил Ушаков, – это – настоящая, серьезная любовь, от которой он тщательно старался избавиться.
– Хорошо, – сказал Орлов, – ты поговоришь с ним относительно этого, поговоришь также об императрице, о правительстве… Ты будешь внимательно наблюдать за ним, за каждым его словом и будешь точно и пунктуально доносить мне обо всем, что ты увидишь и услышишь.
– Слушаю-с, ваша светлость, – ответил Ушаков. – Но я уже имел честь заметить вашей светлости, – колеблющимся и взволнованным голосом прибавил он, – что Мирович – мой друг.
– Разве существуют друзья, когда дело идет о службе государыне императрице, – строго и грозно спросил Орлов, – когда дело касается того, чтобы исполнить мое приказание? Впрочем, будь покоен! С твоим другом Мировичем не случится ничего дурного и, чем правдивее и точнее ты будешь доносить мне обо всем, что ты заметишь за ним, тем больше будет та услуга, которую ты окажешь ему самому. Теперь ступай, завтра я жду твоего первого донесения.
Ушаков по-военному откланялся и удалился из комнаты, но уже далеко не с тем самонадеянным и радостным выражением лица, с которым вошел сюда.
– Мой брат советует мне быть осторожным, – сказал Григорий Орлов, оставшись один. – И все же в своей смелой самоуверенности он склонен слишком низко оценивать каждого врага; на этот раз хорошо, что я никогда не забывал о предусмотрительном благоразумии и в каждом полку имею доверенное лицо, через которое узнаю все, что там происходит. Я отлично понимаю, на что намекал этот Мирович своими угрозами, о которых говорил мне Фирулькин. Этот дурак говорил о них, чтобы устранить соперника, и вовсе и не подозревал при этом, что тем самым коснулся ужаснейшей тайны России и дал мне в руки нить, чтобы направить все, согласно моему желанию. Лицо этого Пугачева и грозный гнев Мировича, вызванный потерей его актрисочки, должны быть в моей руке могучим орудием. Убаюкивай себя в своем самодержавном сне, неблагодарная императрица! Простирай свою руку к высшим целям своего честолюбия, дерзкий Потемкин! – у меня имеются казак и актрисочка и вскоре императрица, затрепетав, узнает, что ее трон далеко не устойчив, когда его не поддерживает и не защищает рука Орлова. Мое оружие отточено, но никто не должен знать его, пусть никто не подозревает его остроты… даже и мой брат. Теперь мне нужно отдохнуть. Сон дарит ясность мыслям и твердую уверенность воле.
Орлов еще раз наполнил свой фигурный бокал, одним духом опорожнил его и растянулся на жестком матрасе. Спустя несколько минут его равномерное, глубокое дыхание уже показывало, что сильная натура великана в состоянии повелевать по своей воле и сном.
На месте смотра войск до позднего вечера царило своеобразное оживление, обыкновенно широкой волной разливающееся у русского народа. Были огорожены различный места для танцев, по которым расхаживали горожане с их женами и дочерями и солдаты, весело знакомясь друг с другом. Только весьма редко эту общую радость омрачал диссонанс.
Хотя по приказанию императрицы, в огромных палатках были в изобилии заготовлены пиво и водка вместе с излюбленными кушаньями, но опьянение, которому многие поддались вследствие щедро предлагаемых спиртных напитков, не делает русских, подобно людям других национальностей, сварливыми и невыносимыми; напротив оно придает им какую-то особенную, наивную, почти ребяческую веселость. Если где-либо, тем не менее, происходило какое-нибудь недоразумение или завязывалась ссора, то находившиеся в толпе офицеры с неумолимой строгостью заботились о том, чтобы участники беспорядка были удалены, так что он, во всяком случае, продолжался всего несколько минут, а в некотором отдалении от гулянья и вовсе не был заметен.
Наибольшим расположением петербургских горожан, их жен и дочерей пользовались солдаты, приведенные Потемкиным с турецкой войны. Несмотря на их рубцы и изорванную форму, молодые девушки предпочитали их в качестве танцоров, а вокруг более старых из них, уже не принимавших участия в танцах, образовывались группы молодых людей и женщин, усердно прислушивавшихся к их рассказам о подвигах великого Румянцева и его воинов в делах против басурман.
Казаки также пользовались особенною популярностью у петербургских горожан и у гвардейских солдат, завидовавших добытой армейскими полками славе и знакам отличия, которыми их наградила императрица. Только Емельян Пугачев, уединившись, сидел в одной из палаток; пред ним была кружка меда, но он лишь изредка отхлебывал пенистую влагу и, уронив голову на руку, предавался мрачным размышлениям. Его товарищи уже не раз пытались увлечь его в водоворот веселья, но он всякий раз быстро удалялся, как только ликующая толпа опоражнивала свои бокалы за здоровье императрицы и тотчас же давала вновь наполнить их из бочек, казавшихся неиссякаемыми.
– Нет! – скрежеща зубами, шептал про себя Пугачев, отыскав себе уединенное место в опустевшей палатке, – я не желаю пить за здравие императрицы… я не хочу желать ей добра – той, которая не дала мне воли и лишила меня счастья. Ведь я верой и правдой служил ей долгие годы. Там, где нужно было, я, не колеблясь, проливал за нее свою кровь, но все же я и теперь лишен воли и мне отказано в возможности возвратиться к себе на родину и, после стольких битв, лишений и трудов жить для одной своей Ксении и начать ковать свое собственное счастье. Наш генерал – храбрый человек, жалеющий своих солдат, и все же он отказал мне в свободе; он не может дать мне ее, так как ему воспрещено это указом императрицы; разве это – дело, что так много храбрых и сильных людей подчиняется воле слабей женщин? Я хотел обратиться к ней лично, когда она проезжала верхом мимо нас. Я хотел лично просить у нее воли, но этот князь Григорий Григорьевич Орлов, ехавший рядом с нею, имел такой дикий, грозный и гневный вид, что я не осмелился на это, а к тому же, – сказал он, боязливо осматриваясь кругом и гневно сжимая кулаки, – все во мне воспротивилось намерение молить у женщины свободы для мужчины. Я подумал о том, что мне придется краснеть пред Ксенией за то, что у женщины, не происходящей еще притом от рюриковой крови, чужестранки, рожденной в еретичестве и…
Он испуганно замолчал и быстро поднес к губам кружку с медом, так как у самой палатки раздались шаги и вслед затем внутрь ее, где Пугачев до сих пор был один, вошел офицер в форме Преображенского полка.
На офицере были аксельбанты, указывавшее на то, что он состоял адъютантом при высокопоставленной особе. При его появлении Пугачев вскочил и отдал ему честь, а офицер проницательно взглянул ему прямо в глаза.
– Вот что, казак, – сказал он, – я ищу, с кем бы послать письмо в город, и не хотел бы мешать людям предаваться веселью; ты невидимому не находишь удовольствия в танцах и в шумном времяпровождении, поэтому я хочу поручить это тебе.
– Слушаю-с, ваше благородие, – сказал Пугачев, – мой конь отдохнул и готов служить вам.
– Как зовут тебя? – спросил офицер.
– Емельян Пугачев, – ответил казак.
– Ты принадлежишь к войскам, возвратившимся с генералом Григорием Александровичем Потемкиным из Турции?
– Так точно, – ответил Пугачев, – я был при осаде Бендер, а когда-то в армии генерала Апраксина сражался против пруссаков.
– Хорошо, – сказал адъютант, – я вижу, что ты – храбрый солдат и что я могу доверить тебе свое послание. Вот, – сказал он, передавая ему запечатанный конверт, – возьми это письмо, свези его в крепость, явись к коменданту и передай ему его. Тебе не нужно докладывать об этом своему начальнику, я беру на себя ответственность за службу ее императорскому величеству государынь императрице; ты скажешь это, когда, по выполнении своего поручения, возвратишься обратно и будешь опрошен относительно своего отсутствия.
– А если меня накажут за то, что я уехал без разрешения? – нерешительно спросил Пугачев.
– Ты знаешь мой мундир, – строго произнес офицер, – и слышишь, что я беру ответственность на себя; служба государынь императрице не терпит проволочек.
Пугачев отдал честь, взял письмо из рук адъютанта, сунул его в карман за пазухой и, выйдя из палатки, направился за палатки своего полка, где нашел своего коня.
Он вскочил в седло и стал огибать площадь, делая огромный крюк при этом, так как на площади никто не имел права показываться верхом. Затем, достигнув дороги, он пустил свою маленькую, долгогривую лошадку полным махом и, все еще под наплывом своих печальных, грустных дум поехал к городу.
Ему были знакомы эти улицы еще со времени похода на пруссаков, и в нем стали подыматься грустные воспоминания о тех днях, когда он, полный свежих, юных сил, находил всю свою радость в веселой солдатской жизни, когда тоска по родине еще не воплощалась в нем в образе его любимой Ксении и не заставляла признавать службу тяжелыми, давящими оковами.
Пугачев проехал по крепостному мосту; из-за мрачных каменных громад крепости вздымалась позолоченная башня над собором св. Петра и Павла.
Часовой у ворот окликнул его.
– По повелению ее императорского величества государыни императрицы, – отозвался казак, – пакет к коменданту.
Часовой пропустил его. Невольное боязливое чувство закралось в душу казака, когда он, миновав глухо звучавшие своды ворот, въехал на внутренний двор крепости. Отсюда уже ничего не было видно из внешнего мира, кроме клочка синего неба, в который, казалось, упирались крепостные стены.
Пугачев доложил о своем поручении офицеру, командовавшему внутренними караулами, и вскоре появился комендант крепости, старый генерал с лицом сурового воина, и окинул казака удивленным взором. Он никак не мог понять, что могло быть общего между этим солдатом далекого, не принадлежавшего к петербургскому гарнизону, полка и службою императрицы.
– Что ты привез мне? – коротко и повелительно спросил он.
Пугачев вытащил письмо, полученное им от адъютанта в лагере, и передал его коменданту.
Последний осмотрел печать, вскрыл конверт и пробежал взором содержание письма.
Он испуганно вздрогнул и с еще большим удивлением, чем пред тем, осмотрел казака; но затем его лицо снова приняло спокойное, строгое и холодное выражение. Он шепнул несколько слов караульному офицеру и затем, обращаясь к Пугачеву, коротко по-военному приказал:
– Следуй за мной!
Затем он направился через двор к двери, которая была заперта замком и вела в помещения нижнего этажа.
Офицер с сержантом, несшим связку ключей, и пять человек из стражи шли по пятам за Пугачевыми, не обращавшим особенного внимания на все эти формальности, которые могли относиться к правилам крепостной службы.
Сержант отпер замок своим ключом. Комендант первым вступил в темный, извилистый коридор, предварительно быстрым взглядом убедившись, что Пугачев следует за ним.
Офицер и солдаты замыкали шествие.
В конце коридора была открыта вторая дверь. Она все больше углублялись внутрь массивного каменного мешка и, чем дальше шли они, тем тусклее становился, свет, попадавший сюда через редко разбросанные слуховые окна.
Наконец они прошли через небольшую переднюю: Позади нее находилась тяжелая железная дверь.
Комендант ввел Пугачева в маленькую комнату с выкрашенными в белый цвет стенами, с простою кроватью, столом и несколькими стульями. Единственное окно с крепкою железною решеткой выходило на крошечный дворик, из которого, по-видимому, не было никакого выхода, и который был окружен такими высокими стенами, что в глубине его царил унылый полумрак и что при взгляде на него через окно нельзя было видеть небо.
Пугачев несколько нерешительно перешагнул порог этого мрачного помещения. Он никак не мог понять, почему это комендант, для исполнения переданного им поручения или для передачи ему ответа на доставленное ему письмо, привел его в эту неприглядную глубь старого крепостного здания; но, прежде чем его мысли могли принять ясную форму, комендант снова перешагнул порог и сказал сопровождавшему их офицеру:
– Этот казак арестован!
– Арестован?.. я! – возмущенно воскликнул Пугачев, – я, ни разу не провинившийся по службе? Никогда ничего мне не могло быть поставлено в вину! Это невозможно!.. Что сделал я?
– Ты арестован согласно приказу ее императорского величества государыни императрицы! – сказал комендант, – в то время как офицер приставил к порогу комнаты двух часовых с примкнутыми у ружей штыками. – Арестант должен пользоваться хорошей пищей и я сам позабочусь об этом; но под страхом наказания смертью никто не должен входить в каземат, кроме сторожа, которого я приставлю для этого; никто не смеет разговаривать с ним, отвечать на его вопросы!
– Это невозможно! – вне себя воскликнул Пугачев, – это – недоразумение, какая-то путаница. Неужели же просьба о воле, выразить которую я осмелился сегодня, будет наказана столь суровым заключением в темницу? О, в таком случае, – воскликнул он с налившимися кровью глазами, – Боже великий, пошли свои гром и молнию на головы иноземных еретиков, которые затоптали ногами святейшие законы природы и унизили свободных людей до положения рабов!
На губах Пугачева проступила белая пена. Он хотел броситься на солдат, но по знаку коменданта они уже со звоном захлопнули тяжелую железную дверь, ключ заскрипел в замке, пленник был наглухо заперт.
– Вы останетесь со своими людьми в этой передней, – отдал офицеру приказание комендант. – Я позабочусь о вашей смене; вам известны инструкции и вы будете точно следовать им. Убедившись еще раз в надежности дверного запора, комендант удалился.
Офицер сел на скамеечку возле окна и стал смотреть на мрачный двор, в то время как солдаты с ружьями в руках расположились на стоявшей у стены скамье.
Из каземата сквозь толстые стены и тяжелую железную дверь глухо, как бы издалека раздавались ужасные проклятия и дикие крики ярости, и они звучали так страшно, что офицер и солдаты по временам вздрагивали до мозга костей; казалось, будто хищный зверь в пустыне с рычанием потрясал цепями в своей клетке или будто демон адской преисподней намеревался разорвать страшные звенья цепей, которыми был прикован к бездне вечного мрака. Но ни один мускул на лице солдат не дрогнул: все они молча и неподвижно сидели на своих местах; они знали свой приказ по службе, остальное их не касалось, и каждый из них, привыкший к крепостной службе, уже переживал что либо подобное, не зная и не задаваясь вопросом, почему это бывало и к чему дальнейшему могло повести.
Солнце уже зашло. Гвардейцы, окруженные толпами ликующего народа, мало-помалу возвращались в свои казармы. Петербургские улицы теперь были настолько же оживлены толпившимися народными массами, насколько были тихими и вымершими в предобеденное время. Окна Эрмитажа в Зимнем дворце осветились, так как близился час, когда в покоях императрицы собиралось самое избранное придворное общество.
По берегу Невы, со стороны Александро-Невской лавры сквозь толпившийся народ ехала карета; ее окна были плотно закрыты зелеными занавесками; на ее дверце не видно было герба, на кучере не было ливреи. Никто не обращал внимания на этот простой возок, которому то и дело приходилось останавливаться и ожидать, пока густая толпа расступится и даст ему дорогу.
Этот возок свернул на большой мост, ведущий к крепости, и, наконец, остановился пред теми же самыми воротами, в которые несколько часов пред тем въехал Емельян Пугачев, чтобы передать коменданту доверенное ему письмо.
Часовой подошел к карете; ее дверцы растворились и часовой увидел пред собой монаха в длинной рясе, с совершенно надвинутым на голову клобуком и прикрытым лицом, так что нельзя было разглядеть его. Монах протянул часовому составленный по всей форме и снабженный большой печатью пропуск и так как солдат удостоверился в подлинности печати, то карета проехала воротами во внутренний двор, где караульный офицер снова открыл ее дверцы.
– Нужно тотчас же позвать коменданта, у меня есть приказ к нему, – сказал монах голосом, который звучал слишком высокомерно и повелительно для простого монаха.
Вместе с тем он показал офицеру письмо. Последний внимательно осмотрел печать и надпись на конверте и тотчас же послал ординарца с докладом к коменданту.
Вскоре показался на дворе и комендант; не говоря ни слова, монах подал ему письмо, которое пред тем показывал караульному офицеру.
Генерал посмотрел на печать и, покачивая головою, окинул взором стол необычного передатчика военного приказа. Но на его лице отразилось еще большее удивление, когда он прочитал содержание письма; тем не менее, он ни словом не выразил своего удивления и лишь сказал монаху то же самое, что несколько часов назад сказал Пугачеву:
– Следуйте за мной!
На вопрос караульного офицера комендант отклонил предложение сопутствовать ему и рядом с монахом, который был выше его почти на целую голову, зашагал по тем же самым длинным переходам, по которым вел и Пугачева.
В передней, где находились офицер и стража, горел большой фонарь. При появлении коменданта офицер и солдаты вскочили со скамей. Из находившегося за стеной каземата все еще раздавались шумные, грозные проклятия, сопровождаемые гулкими ударами в железную дверь.
– Откройте! – распорядился комендант. – По приказу генерала-фельдцейхмейстера, этому монаху открыть свободный доступ к арестанту.
– Он неистовствует, ваше превосходительство! – сказал офицер. – Как вы изволите сами слышать, открывать дверь и входить к нему опасно.
– В таком случае приготовьтесь связать его, если это понадобится, – приказал генерал.
– В этом нет необходимости, – сказал монах глубоким, сочным голосом. – Как бы там ни было откройте, я не нуждаюсь ни в чьей помощи.
Ключ заскрипел, засовы были отодвинуты; медленно повернулась на своих петлях тяжелая дверь.
Едва свет фонаря упал внутрь темного каземата, как Пугачев с поблекшим лицом, дико вращая глазами, с пеною у рта и рыча, как разъярившийся хищный зверь, бросился оттуда. Его вид был так страшен, что солдаты испуганно отступили.
Но монах уже ступил на порог.
Когда Пугачев обрушился на него, протянул руки и схватил его за горло, чтобы задушить, монах с громким ироническим смехом схватил руки казака, с силой отогнул их за спину и после короткой борьбы бросил неистовствовавшего на землю Он крепко, как железными тисками, держал его руки, прижал его грудь коленом и сказал:
– Успокойся, безумец!.. Разве ты не видишь одеяния? Я являюсь сюда, чтобы утешить тебя; поэтому молчи и выслушай меня! Ты видишь, что всякое сопротивление бесполезно. Моя рука столь же сильна, чтобы связать тебя, как могуче утешить и ободрить тебя мое слово.
Пугачев уставился на него взором своих налившихся кровью глаз. В самом ли деле внушило ему доверие монашеское одеяние, или в своем изнеможении он склонился пред превосходством силы, только он издал лишь глухой звук и его судорожно напряженные мускулы ослабели.
– Внесите сюда фонарь! – сказал монах повелительным голосом, в котором слышна была привычка встречать повиновение. – Теперь ступайте и оставьте нас одних! – приказал он далее, когда в каземат внесли фонарь.
Дверь закрылась. Комендант удалился, тихо бормоча про себя:
– Что значит все это? Какие церемонии с этим простым казаком? А этот монах… где, черт возьми, я слышал этот голос?
Покачивая головой, он шел вдоль коридора, в котором, несмотря на мрак, отлично ориентировался. Но ему никак не удавалось разобраться в своих воспоминаниях, и он не мог найти в них определенное место для голоса монаха.
Офицер и солдаты остались в передней и боязливо прислушивались, так как, несмотря на превосходство силы, выказанное монахом, они все же боялись новой схватки с арестованным, которая могла стать опасной для служителя церкви.
Внутри каземата монах оставался нисколько минут в том же положении, с коленом на груди казака и, не выпуская из своих железных тисков его рук.
– Ну, успокойся, Емельян!.. – сказал он, – имей доверие к моей одежде; я не намереваюсь делать тебе зло, и в доказательство этого возьми вот этот подкрепляющий напиток, в котором ты наверно нуждаешься.
Он выпустил арестованного, действительно уже не делавшего попыток возобновить свою борьбу с монахом, огромную силу которого он уже испытал на себе.
Монах вытащил из рясы бутылку, оплетенную лубком, поднес ее распростертому на земле арестанту и сказал:
– Выпей, это укрепит тебя и успокоит.
Пугачев, ни минуты не колеблясь, приложил бутылку ко рту и сделал из нее порядочный глоток. Затем он глубоко вздохнул, на его бледном, искаженном лице появилось выражение удовольствие, и он усталым голосом проговорил:
– О, как приятно, батюшка! Вы не можете принести мне ничего дурного, так как даете мне столь великолепный напиток; говорите, что вы в состоянии сказать, чтобы утешить в этом несчастье мою душу.
– Почему ты здесь, почему ты арестован? – спросил монах.
– Почему я арестован? – воскликнул Пугачев, внезапно вскакивая с места и уставляясь на монаха вновь загоревшимся ненавистью и яростью взором. – Я арестован потому, что тосковал по родине, потому что нуждался в свободе, потому что осмелился просить этой свободы, и вот поэтому я осужден истомиться и сгнить в этой тюрьме. Клянусь Господом Богом, лучшим утешением, которое вы могли бы мне дать, была бы смерть; быть может, вы намеревались дать мне это утешение? Не подмешали ли вы свой яд в этот напиток, который огнем течет по моим жилам?
– Не из-за того ты здесь, Емельян, – возразил монах.
– Не из-за того? – переспросил казак, – из-за чего же?
– Благодаря своему лицу, слышишь? Благодаря своему лицу. Разве ты никогда ничего не замечал в своем лице? Разве тебе никто никогда не говорил, что особенного в твоем лице?
Пугачев в упор уставился взглядом на монаха.
– Подумай хорошенько, – сказал последний, – ты был на службе при великой императрице Елизавете Петровне, при императоре Петре Федоровиче…
– Петр Федорович! – воскликнул Пугачев, по-видимому, роясь в своих воспоминаниях. – Да, да, батюшка! Что-то такое блеснуло у меня из прошлого. Дело было под Бендерами, когда мы осаждали эту крепость; раз как-то остановился возле меня офицер генерала Панина и сказал другому, сопровождавшему его: «Взгляни на этого казака; если бы император Петр Федорович не был мертв, я поклялся бы Богом в том, что это он живой стоит здесь предо мною». – «В самом деле, это бросается в глаза», – сказал другой офицер и оба прошли мимо. Я скоро позабыл об этом; я только помню о том, что тогда сильно перепугался, так как ведь не может принести счастье сходство с бедным императором Петром Федоровичем, который…
Пугачев запнулся и боязливо посмотрел на монаха.
– Который, – произнес последний, заканчивая слова казака, – был свергнут с престола своею супругой, чужестранкой, не имеющей ничего общего со святой Русью, и носящей теперь его корону.
– Он мертв, – сказал Пугачев и перекрестился, – упокой, Господи, его душу.
– Он мертв, – сказал монах, тяжело опуская свою руку на плечо Пугачева, – он мертв, говоришь ты, и все же ты мне рассказал, что тот офицер при взгляде на твое лицо подумал, что видит его. Но и я сам признаю в твоем лице черты императора Петра Федоровича.
– Я вас не понимаю, батюшка, – дрожа, проговорил Пугачев, – у меня голова идет кругом от ваших слов; насколько я могу припомнить свое детство, я всегда был Емелькою, только Емелькою Пугачевым, родившимся на берегах тихого Дона, великой реки моей родины.
– Есть страшные искусства. – Сказал монах, – изученные теми, кто заложил свою душу адским силам преисподней; существуют козни, которые приводят в замешательство наш ум и вызывают в нем ложные, обманчивые представления; эти последние будят в нас воспоминание о таких вещах, которых никогда и не было, и умерщвляют воспоминания о том, что было в действительности.
– Я не понимаю вас, я не понимаю вас, батюшка, – повторял Пугачев.
– Царь Петр Федорович умер, – сказал монах, – потому что его супруге захотелось возложить на свою голову российскую корону. Ну, а если бы та, которая теперь называется императрицей, – продолжал монах, – тем не менее, дрогнула и отступила пред превосходящим всякую меру представлением, или если бы те, кто были ее орудием, не осмелились пролить священную царскую кровь, то…
– О, батюшка, батюшка, – падая на колена и вздымая к нему свои трепещущие руки, произнес Пугачев, – батюшка, что вы сказали? О, если бы это было возможно, то…
– Ты слышал же, что сказал тот офицер? – спросил монах. – Если бы император Петр Федорович не был мертв, – сказал он, – то ведь этот офицер был бы готов в твоем образе видеть его пред собою. И вот, если император Петр Федорович не умер, если его воспоминания расстроены, если его ум ослеплен безумием, то не существует на свете Емельяна Пугачева, то жив еще император и в состоянии еще мстить за совершенное беззаконие и повести к победе вечно живое право… Подумай как следует над этим! Собери всю свою волю! Проникни, насколько можешь, в свои воспоминания. Разве ты, уверен, вполне уверен, что родился и вырос на берегах Дона, что ты всегда был Емельяном Пугачевым?
Пугачев сжал руками свою пылающую голову.
– Батюшка, батюшка! – воскликнул он, – все крутится в моей голове… я уже не проникаю ясно в свою память… все сбилось в ней…
– Это сказывается действие того питья, которое приготовили адские духи для злоумышленников, давших его тебе. Но зато я ясно вижу твое лицо, изменить черты которого не было в их власти, и я говорю тебе, что ты – Петр Федорович, позорно преданный, лишенный престола царь; ты призван спасти Русь, ты призван к мести, к совершению правосудия… Приветствую тебя, Петр Федорович! тебе принадлежит будущее… В твоей голове снова оживут воспоминания, как только священная корона коснется ее в московском Кремле.
Пугачев, словно пьяный, неверными шагами ходил взад и вперед по узкому помещению, затем снова упал на колена пред монахом, умоляюще схватил его руки и воскликнул:
– Батюшка, батюшка, не обманывайте меня, не вливайте отравляющей мечты и сна в мою душу! Пробуждение от подобного сна искупается смертью!
– Сном было твое настоящее существование, – сказал монах. – Пробудись к действительности, Петр Федорович, внук великого царя Петра Алексеевича, владыка и повелитель святой Руси!
Пугачев совершенно опустился на пол, коснулся его лбом и минуту оставался неподвижно лежать в таком положении.
– А если это так, батюшка, – воскликнул он затем, вдруг снова выпрямляясь и устремив на монаха свой дикий взор, – то разве я не заключен в эти стены, разве не стоять здесь часовые, разве я не погребен навеки? Быть может, за теми дверями меня ждут кинжал и новый яд…
– Будь спокоен, – сказал монах, – разве я пришел бы к тебе и раскрыл бы тебе тайну, мрак которой будет просветляться все больше, чем ближе будешь ты к коронованию в святой Москве, перед чем не устоять никаким адским чарам? Разве я сделал бы это, если бы не было в моей власти раскрыть двери тюрьмы и возвратить тебе свободу?
– Батюшка, батюшка, – воскликнул Пугачев, – кто же вы? Не посланы ли вы самим Небом, раз в ваших руках находится подобная власть?
– Я послан судьбой, – возразил монах, – и от твоей воли, от твоего мужества, от твоей силы будет зависеть исполнить решение судьбы, возвестить о котором я явился к тебе. Сегодня еще тебе будет возвращена свобода, и ты безопасно возвратишься в страну сильных, смелых и верных людей, в ту сторону, которую, охваченный безумием, ты до сих пор считал своею родиной. Как только ты прибудешь туда, возвести о своей тайне… возвести, что не умер царь Петр Федорович, что он ожил в тебе, чтобы мстить и карать… возвести об этом на благо России…
– Неужели это – правда, неужели это возможно, неужели со мной может произойти столь неслыханное превращение? – воскликнул Пугачев. – Да, – продолжал он, гордо выпрямляясь и расправляя руки, – да, я чувствую, что это – истина; память еще не возвращается моему помутневшему рассудку, но я чувствую, как течет в моих жилах старая царская кровь, как напрягаются мои мускулы, как растет моя сила, подобно могучему дубу… Да, это – я… я – Петр Федорович, царь, мститель, освободитель! – Но вдруг он побледнел, и его руки беспомощно опустились. – А моя Ксения? – болезненным, жалобным стоном вырвалось у него, – что будет с моей нежной красавицей Ксенией?
– С твоей Ксенией? – спросил монах, – Что это? Что это значит?
– Батюшка, – ответил Пугачев с болью в голосе, – это – красивейшая, прелестнейшая девушка среди всех казачек с берегов великолепного Яика. О, если бы я сегодня уже сидел на престоле и на моей голове была царская корона, я отдал бы ее за свою Ксению.
– К чему? – спросил монах. – Разве вел ими император. Петр Алексеевич не подал своей руки безвестной девушке? Добейся престола, для которого ты рожден, и от твоей воли будет зависеть возвысить до себя Ксению и короновать ее царскою короною, как великий царь Петр Алексеевич короновал Екатерину!
– Батюшка! – воскликнул Пугачев, – какое чудное сияние наполняет этот мрачный каземат, в котором я уже было, потерял всякую надежду!.. Моя Ксения – императрица! О, верьте мне, батюшка, верьте мне, нет на Руси достойнее ее главы для царского венца; блеск ее волос превзойдет блеск золота венца, а огонь ее глаз затмить собою сверкание драгоценных камней.
– Вперед за дело! – сказал монах. – Теперь я пойду; не давай согнуть свою волю и помутнить свой ум, в который теперь снова запали первые искры света.
– Вы идете, батюшка, – испуганно спросил Пугачев, – и оставляете меня здесь?
– Положись на меня, – ответил монах, – тебе не долго ждать своей свободы; здесь, в этом мрачном каземате, я приветствую мстящего царя, которого вскоре встретить ликующими кликами весь русский народ. Будь спокоен, молчи и жди!
Он низко поклонился казаку и тяжело ударил по двери. Тотчас же она отворилась.
Монах взял фонарь и, еще гуще закрыв свое лицо, вышел из каземата; согласно приказанию коменданта, один из часовых проводил его по длинному коридору до наружных ворот, где монах сель в ожидавшую его карету и направился через понтонный мост к городу.
Пугачев остался в темноте. Часовые прислушивались к происходившему в каземате, но там ничего не было слышно; монах и в самом деле, должно быть, нашел средство смягчить упорство арестанта.
Пугачев стоял в глубине своего каземата, опершись о подоконник, и сквозь решетку смотрел на окутанный мраком двор. Тысячи смутных образов всплывали в его уме и снова потухали в нем. То он видел себя на недосягаемой высоте, рядом со своею Ксенией, тысячи людей склонялись к его ногам, и его глаза так ярко блестели, что при их фосфорическом свете можно было видеть и в глубокой тьме. То в нем снова всплывало малодушное сомнение, не было ли появление монаха, говорившего ему об адском напитке, лишь обманчивым сновидением и не останется ли он, тем не менее, навеки в этой тюрьме. Затем он бросился на колена и стал усердно молить Бога и всех святых, известных ему, о своем спасении и освобождении.
Пугачеву не суждено было долго пребывать в этой полной сомнения неизвестности. Не прошло и часа, после того как от него ушел монах, когда он снова услышал скрип ключа и засова. Дверь отворилась. Пугачев увидел в передней коменданта и офицера в адъютантской форме.
Комендант держал в руках вскрытое письмо и сказал:
– Вот этот арестованный. В течение нескольких часов это – уже третье письмо, которое я получаю относительно этого загадочного казака, и мне, в самом деле, не понятно, – немного, ворчливо прибавил он, – какое важное обстоятельство связано с ним или что за недоразумение заключается здесь. Как бы то ни было, – продолжал он, обращаясь к пожимавшему плечами адъютанту, – этот ордер приказывает мне передать вам этого арестованного… Вот он… Теперь мне уже не придется более возиться с ним, и я надеюсь, что моего покоя уже не нарушат более из-за него.
Пугачев подумал, что грезит. Простой монах, обладавший такою большою властью, что мог раскрыть пред ним двери тюрьмы и провести его мимо ряда часовых на волю Божью, должно быть, был действительно небесным посланцем.
Адъютант сделал знак, чтобы он следовал за ним.
Пугачев минуту колебался.
– Я приехал сюда на своей лошади, – сказал он затем, – нельзя ли мне взять ее с собою, если мой арест прекратился? Это – умное и преданное животное, оно часто невредимо носило меня под дождем вражеских пуль; прошу вас, возвратите мне моего коня!
– У меня нет приказа по этому поводу, – возразил адъютант, – но у меня нет соображений, которые препятствовали бы исполнению твоей просьбы.
– Лошадь казака стоит в конюшне, – сказал комендант, – выведите ее и возвратите ему! – приказал он часовому.
Солдат шел впереди и светил.
На дворе уже была приведена лошадь Пугачева. Он схватил ее поводья и последовал за адъютантом, а лошадь обнюхиванием и веселым ржанием стала выражать свою радость по поводу встречи с хозяином.
На улице, пред воротами крепости стояла маленькая, легкая повозка, запряженная тройкой лошадей.
– Садись, – сказал офицер, – вот тебе плащ и фуражка, а вот и кошель с золотом. Ты отпущен со службы, Иван Васильевич; этот возок доставит тебя до самых пределов твоей родины. Вот твой паспорт!
Пугачев был очень удивлен, что офицер назвал его другим именем, но его доверие к загадочной власти монаха так возросло, что он не спросил его об этом.
Пугачев взял бумагу, закутался в плащ и надел фуражку.
– Но как ты намерен поступить со своей лошадью? – спросил офицер.
– Привяжем ее к упряжке, – сказал Пугачев, – у нее стальные ноги и она не знает усталости.
Он подозвал лошадь несколькими непонятными словами.
Умное животное спокойно и послушно дало привязать себя к тройке, офицер сделал знак, и маленькая повозка, похожая на те, в которых обыкновенно приезжают крестьяне из деревни в город, переехала мост и направилась по другому берегу реки.
Пред Зимним дворцом кучеру пришлось свернуть в сторону, потому что бесконечная вереница блестящих экипажей, сопровождаемых скороходами с факелами в руках, тянулась друг за другом к подъезду дворца, так как в это время происходил вечерний прием у императрицы.
Придворные кавалеры и дамы, разодетые в шитые золотом и серебром костюмы, украшенные драгоценными камнями, садились в экипажи, чтобы ехать на поклон к могущественной монархине, пред которой гордая Польша смиренно склоняла голову и турецкий султан дрожал в своем Стамбуле. В это же время бедный казак Емельян Пугачев, выезжал в своем узеньком тарантасе в далекие степи, где его ждало счастье любви и где ему предстояла великая цель, по достижению которой он, по предсказанию таинственного монаха, должен был вознестись на необыкновенную высоту.
За час до наступления вечера Потемкин вышел из покоев императрицы. Высоко подняв голову, с гордо блестевшими глазами направлялся он через картинную галерею и большие залы Зимнего дворца в свое помещение.
Дворцовая стража отдавала генерал-адъютанту ее императорского величества воинскую честь, а все служащие отвешивали ему низкие поклоны. Живя постоянно при дворе, они обладали тонким чутьем и сразу увидели на лице недавно еще забытого всеми генерала печать монаршего благоволения. Потемкин небрежным кивком головы отвечал на униженные поклоны и многие недружелюбные взгляды, полускрытые насмешливые улыбки провожали высокомерного любимца, который, по-видимому, думал крепко и надолго удержать в своих руках расположение императрицы.
В конце галереи, соединявшей Эрмитаж с Зимним дворцом, Потемкин встретился с человеком, который представлял полнейший контраст с ним самим. Это был господин лет шестидесяти Его маленькая, худая, узенькая фигурка казалась еще меньше от привычки горбиться; простой серый суконный костюм, совершенно не подходивший к роскошной обстановке дворца, еще более резко бросался в глаза, чем самый дорогой, расшитый золотом и серебром камзол царедворца.
Лицо сгорбленного человека поражало своим умным выражением; блестящие глаза проницательно смотрели из-под темных ресниц, а легкая бледность и преждевременные морщины указывали на усиленную умственную работу и физические страдания. Голову этого человека покрывал простой короткий парик, а в руках он держал шляпу, лишенную каких бы то ни было украшений. По внешнему виду встретившегося господина можно было принять за одного из самых маленьких чиновников дворцового ведомства, хотя он, несмотря на свой рост, так же высоко поднимал голову, как блестящий генерал Потемкин, и так же высокомерно отвечал на низкие поклоны камергеров. Глядя на почести, оказываемые этим двум лицам, можно было подумать, что высокого роста генерал и незначительный старичок в сером занимают первенствующее положение среди всего блестящего двора императрицы.
Потемкин с удивлением смотрел на незнакомца; он ожидал, что тот поклонится ему так же, как и все другие служащие, но тот спокойно прошел мимо, скользнув по нем равнодушным взглядом. Генерал-адъютант императрицы несколько смущенно оглянулся, задетый дерзостью старика, и увидел, что тот уверенным шагом прошел по галерее к апартаментам Екатерины Алексеевны, а стоявший у дверей караул почтительно посторонился пред ним.
– Кто этот человек? – спросил Потемкин одного из камергеров. – Он, верно, состоит в штате прислуги ее императорского величества, так как свободно прошел в ее покои?
Камергер, по-видимому, был удивлен вопросом Григория Александровича.
– Вы спрашиваете о том господине, который только что был здесь? Ведь это – Дидро! – ответил он.
– Дидро? – недоумевающим тоном повторил Потемкин, пожимая плечами. – Ах, да, да, – прибавил он, – понимаю; это – верно хирург или зубной врач ее императорского величества; он действительно похоже на это.
– Нет, ваше превосходительство, – ответил камергер, – Дидро – не хирург и не зубной врач; это – известный французский писатель-философ. Ее императорское величество купила его библиотеку и милостиво назначила его своим библиотекарем, пригласив его для этого в Россию. Государыня императрица выказывает ему особенную благосклонность.
– Ах, Дидро! – воскликнул Потемкин, как бы припоминая что-то, – Дидро! Так это был Дидро?
Потемкин направился дальше, всю дорогу думая о старике и об императрице.
– Она умна, – тихо прошептал он, – очень умна. Все эти Вольтеры и Дидро, безжалостно колеблющие шатающийся трон Франции, будут по всей Европе прославлять Екатерину Великую и в течение многих столетий ее имя сохранится среди потомства.
Лаская этих вольнодумцев, государыня ничем не рискует, так как их теории останутся теориями, погребенными в Петербурге, и их отголосок не дойдет до широких пространств России. Однако правительница, будучи сама свободомыслящей, не уступит ни одной из своих привилегий самодержавной монархини. Да, она очень умна! Удастся ли мне обуздать ее дух и упрочить за собой непоколебимую власть? Сумею ли я достичь большего, чем достиг Орлов?
Преследуемый этими мыслями, Потемкин вошел в переднюю своей квартиры и в глубоком раздумье остановился у порога.
– Да, я должен этого достичь! – вдруг громко воскликнул он и сейчас же испуганно оглянулся, как бы боясь, чтобы его кто-нибудь не услышал. – Никто не должен видеть меня с опущенной головой, – продолжал он размышлять вслух, после того как убедился, что никто не может подслушать его. – Екатерина умна и отважна. Нужно следовать за полетом ее мыслей, а для отваги указать такую цель, до которой даже она еще не дерзала додуматься. Да, я должен достигнуть того положения, о котором мечтаю. Если этого не будет, то я останусь лишь временным фаворитом, всецело зависящим от расположения духа императрицы, как это было с Орловым. Но Григорий Александрович Потемкин не помирится с подобной ролью. Как бы ни была могущественна государыня, она все же – прежде всего женщина, а женщина всегда покоряется мужской воле и силе.
Уверенный в себе, Потемкин так гордо оглянулся, как будто вся великая Россия уже преклонилась пред ним.
Между тем Дидро спокойно шел по галерее, время от времени останавливаясь пред какой-нибудь картиной, возбудившей его особенное внимание. Наконец он подошел к апартаментам императрицы, где его встретил тот же самый паж, который провожал Потемкина через потайную дверь.
– Можно видеть ее императорское величество? – спросил Дидро. – Она мне назначила этот час.
– Ее императорское величество всегда с удовольствием принимает вас, – ответил паже. – Войдите, пожалуйста, государыня наверно сейчас выйдет.
Паж открыл дверь, но не ту, через которую проходил Потемкин, и Дидро очутился в кабинете, обитом светло-зелеными шелковыми обоями; материей такого же цвета была покрыта вся мебель; картины старинных мастеров украшали стены. Пред диваном стоял маленький стол с несколькими раскрытыми книгами. Над столом в богатой раме, занимавшей почти всю стену, висела картина, изображавшая морскую битву, причем главное место было отведено взрыву большого линейного корабля. Из кабинета виднелся целый ряд роскошно обставленных комнат, заканчивающихся зимним садом, к которому примыкал будуар императрицы; в нем Екатерина Великая принимала Потемкина. Это была уединенная комната, в которую никто не смел входить без разрешения государыни. Она отделялась от зимнего сада глухой стеной и многие даже не подозревали о существовании этого уютного уголка. Дидро перелистывал несколько минут лежавшие на столе книги, а затем принялся рассматривать художественно исполненную картину, время от времени выражая свое одобрение тихими возгласами. Он был так погружен в созерцание картины, что не слышал легких шагов императрицы, направлявшейся через зимний сад в свой кабинет.
На государыне был простой темно-синий шелковый костюм, а на груди блистала звезда Андрея Первозванного. Вместо всяких украшений, ее шею обвивало жемчужное ожерелье; а на слегка напудренных волосах возвышалась небольшая диадема. Время от времени императрица останавливалась пред каким-нибудь редким цветком или созревшим фруктом. Только подойдя к порогу кабинета, она заметила присутствие Дидро; она незаметно подошла к нему и прикоснулась веером к его плечу.
– Здравствуйте, господин Дидро, – проговорила она. – Простите, пожалуйста, что я заставила вас ждать. Я делала обзор своим растениям и сорвала несколько винных ягод, только что созревших. Возьмите, мой друг, эти продукты моего сада. К сожалению, я могу предложить только эту безделицу взамен цветов и дорогих плодов вашего ума, которыми я пользуюсь с дивным наслаждением.
При первых словах государыни философ быстро обернулся и поклонился ей тем почтительным поклоном, которым приветствует хорошо воспитанный мужчина знакомую даму, без всякой примеси верноподданнической угодливости.
– Вы слишком добры, ваше императорское величество, – ответил он, снимая плод с зеленой ветки, которую ему дала государыня. – Французский король не мог бы предложить мне лучший экземпляр фиги, хотя Франция является родиной фиговых деревьев, не говоря уже о том, – прибавил он с насмешливой улыбкой, – что французский король никогда не удостоил бы такой милости представителя опасной философии, которую он старательно и безуспешно стремится искоренить в своем государстве.
Екатерина Алексеевна с улыбкой пожала плечами.
– Мой брат, король Франции, – заметила она, – очевидно, смешивает философов с пророками, которые, как известно, не имеют успеха в своем отечестве. Я очень желала бы, чтобы все великие умы, не признанные на своей родине, приехали в Россию; здесь сумели бы оценить их. Вы любовались этой картиной, – переменила она тему разговора, – не правда ли, она очень хороша? Гакерт ее только что совсем окончил и, по моему мнению, исполнил мастерски.
– Да, прекрасная картина! – согласился Дидро, – по ней можно ясно представить себе, ваше императорское величество, все ужасы морской битвы.
– Картина хорошая – проговорила Екатерина Алексеевна, – но еще лучше то, что она собой напоминает. На ней изображено сражение при Чесме, когда мой флот уничтожил турецкий и дал России возможность господствовать на Черном море.
Императрица так победоносно указывала на картину рукой, точно видела пред собой не изображение битвы на полотне, а само сражение, успех которого зависел от мановения руки русской монархини.
– Да эта картина поразительно художественна, – продолжал восхищаться Дидро, – так и кажется, что сейчас услышишь грохот пушек и страшный взрыв, заставивший взлететь в воздух турецкий корабль. Художник, очевидно, присутствовал при этой жестокой битве; никакая фантазия не дала бы ему возможности изобразить подобную вещь.
– Художник Гакерт, – с улыбкой возразила Екатерина Алексеевна, – спокойный, рассудительный человек. Вдумчивым взором всматривается он в природу, проникает в ее тайны, но конечно никогда не решился бы присутствовать при морской битве, где его жизни грозила бы двойная опасность.
– Но очевидно он видел взрыв, ваше императорское величество, – настаивал Дидро, – видел могучую силу пламени, уничтожившего, огромный корабль, необыкновенную борьбу двух противоположных элементов – воды и огня.
– Да, он все это видел, – подтвердила императрица, – но только не на войне, а сидя спокойно в шлюпке с тетрадью эскизов в руках, чтобы тут же зарисовать картину взрыва фрегата, стоявшего на рейде в Ливорно; этот взрыв произвел Алексей Григорьевич Орлов для того, чтобы дать художнику возможность написать с натуры.
Дидро в глубоком изумлении смотрел на Екатерину Алексеевну, не понимая, как может государыня так спокойно говорить о столь ужасных вещах. То, что сообщила императрица, напоминало времена Нерона, приказавшего сжечь Рим для того, чтобы иметь представление о разрушении Трои.
Екатерина Алексеевна заметила, какое ужасное впечатление произвели ее слова на философа, и поспешила успокоить его.
– Конечно, – промолвила она, – все матросы с судна были удалены, вместо них поставили восковые фигуры, для того чтобы художник мог правдоподобно изобразить на картине, как люди взлетают на воздух.
Проговорив это, она опустилась на диван, пригласив облегченно вздохнувшего Дидро занять место возле нее.
– Я позволил себе в ожидании прихода вашего императорского величества посмотреть ваши книги, – садясь, сказал философ.
– Да, это – мое развлечение в минуты отдыха от государственных забот, – заметила императрица. – Монархиня нуждается в освежении своего ума, ей необходимо хоть такое общение с друзьями, если у нее нет возможности иметь их возле себя; ведь только по отношению вас мне выпало такое счастье. Но, несмотря на то, что я имею возможность лично беседовать с вами, вы видите здесь и ваши чудесные записки о слепых. Я занялась их изучением, – прибавила она с улыбкой, – чтобы прозреть, чтобы мой строгий критик и друг не причислил меня тоже к слепым.
Бледные щеки Дидро вспыхнули от удовольствия; несмотря на глубоки ум, человеческие слабости были доступны и ему; тонкая лесть государыни приятно пощекотала его самолюбие.
– Сидя в кабинете вашего императорского величества, можно подумать, что находишься в Париже, – проговорил он, – ведь здесь собраны все лучшие произведения французских писателей. Я осмеливаюсь причислить сюда и свой труд, потому что писал откровенно, без всякого страха то, что считал истиной. По-моему, величайшей задачей каждого писателя должна быть правда. Не боясь никаких нареканий, он должен искренне высказывать свое мнение…
– Это делает ему особенную честь, если он умеет при этом облечь правду в такой грациозный облик, как это делаете вы, – прервала философа императрица.
– Но среди знакомых книг, – продолжал Дидро, – я вижу маленькую брошюрку, которой раньше не встречал. Я говорю о рассказ: «Маленький самоед». Я не видел ее в Париж, но вероятно это произведение заслуживает внимания, раз оно находится на столе всемилостивейшей государыни между другими образцами французской литературы.
– Эта маленькая книжечка занимает такое же место рядом с произведениями Вольтера и Дидро, какое занимает скромный школьник рядом с профессором, – возразила Екатерина Алексеевна. – Вы знаете, мой уважаемый друг, что я обратила особенное внимание на учебные заведения для благородных девиц. Я считала себя призванной продолжать деятельность Петра Великого. Могучий государь, производя в России реформы, совсем позабыл о женщинах; поэтому цивилизация коснулась лишь внешней стороны жизни. Для того чтобы следующие поколения были вполне культурными людьми, необходимо, чтобы женщины дворянского сословия получали европейское воспитание. Под влиянием жен и матерей улучшатся нравы всего человечества.
– Совершенно верно, совершенно верно, – живо воскликнул Дидро. – Конечно, существуют исключения, но, в общем, женщина оказывает на мужчин огромное влияние, как в хорошую, так и в дурную стороны. К сожалению, нужно признаться, что чаще в дурную.
– Следовательно, тем более нужно стремиться развить женщину, дабы направить ее влияние только в хорошую сторону, – заметила императрица. – Не желая оставаться совершенно бесполезной в таком великом деле, я решилась сама взяться за перо. Я передала разные эпизоды из русской истории в маленьких рассказах для младших учениц института, чтобы в легкой форме изложить им главные требования морали. Вы видите в своих руках мое первое печатное произведение; я хочу перевести его также на русский язык, может быть, оно тогда распространится среди народа.
Снова Дидро взглянул на императрицу с большим удивлением. Совершенно забывшись, он сильно ударил рукой по ее колену и воскликнул:
– С тех пор, как я странствую по России и пользуюсь милостями вашего императорского величества в Петербурге, я много видел и слышал такого, о чем даже не мог и думать. Но самое замечательное из всего того, что я видел, это – вы сами, ваше императорское величество.
– Почему? – спросила Екатерина Алексеевна. – Неужели вас удивляет, что у женщины хватило смелости выполнить те обязанности, которые требуются положением, занятым ею по воле Провидения?
– Нет, меня поражают не смелость, не воля, – возразил Дидро, – многие люди обладают и тем, и другим; но я преклоняюсь пред силой человеческого духа, могущей перевернуть весь мир. Поверьте, ваше императорское величество, что вся Европа удивляется вам, а Франция, может быть, больше всех; но там никто не может представить себе то, что я видел сейчас. Могущественная государыня, пред которой трепещут властители великих держав половины Европы, взрывает корабль, чтобы дать художнику материал для картины, заставляешь южные плоды созревать на далеком севере и щедрой рукой предлагаешь их другу, осмеливающемуся говорить ей откровенно о правде и свободе; наконец она пишет книги для воспитания молодых девушек… Это действительно поразительно, ваше императорское величество, этого еще никогда не было на свете! Та Семирамида, с которой сравнивают вас, не могла сделать ничего подобного, хотя слава о ней сохранилась в течение целого тысячелетия.
– Как это сравнение ни лестно, – заметила Екатерина Алексеевна, – но я не хотела бы походить на Семирамиду: она была побеждена и бежала от своих врагов, меня же никто не победить и я никогда не спасую пред врагом.
В полном изумлении смотрел философ на государыню и ему в этот момент казалось, что над головой императрицы витает гений победы, обдавая ее необыкновенным блеском.
– Ваше императорское величество, – начал Дидро, схватив руку Екатерины Алексеевны и смотря ей прямо в глаза, – Семирамиду ее подданные обоготворяли, хотя она во всю свою жизнь только и делала, что нагромождала камни на камни, принося в жертву своей фантазии тысячи человеческих жизней. Теперь смертных не сравнивают с богами, но вполне от них зависит создать себе венец бессмертия. Народ стремится к свободе, он жаждет сбросить с себя оковы векового рабства. Полная свобода принадлежит будущему; много времени пройдет, пока слово и мысль повсюду станут свободными, пока народ, управляемый своими собственными законами, перестанет подчиняться произволу. Все мы – апостолы свободы и большинство французского народа за нас; но наш властитель слеп и глух к народным требованиям; он думает сковать будущее ржавыми цепями прошедшего. Но это не удастся сделать. Цепи рухнут, свобода одержит победу, хотя после долгой кровопролитной борьбы и, в конце концов, луч света загорится после страшной, жестокой бури. Здесь, ваше императорское величество, в вашем необозримом государстве, дело обстоять иначе; ваш народ не озлоблен, не жаждет мести. Со ступеней трона в темную народную массу льется яркий свет свободолюбия; народная жизнь может развиваться мирно и свободно. В ваших руках, ваше императорское величество, находится великое дело. Вы хотите просветить свой народ, вы несете пред ним источник свита: дайте же ему свободу, сбросьте с него цепи рабства! Тогда вы, ваше императорское величество, совершите Божеское дело, вы сделаете для своих подданных больше, чем сделал Прометей, похитив огонь с неба. Освободите рабов и ваше имя будет вечно сверкать неугасимым светом на небесах.
– Что же мне еще предпринять, мой друг, для того, чтобы совершить такое великое дело? – спросила Екатерина Алексеевна. – Я стою за правосудие; мною усовершенствованы суды. Теперь я работаю над изданием законов справедливых и милостивых. Только этими законами и будет ограничиваться свобода моих подданных.
– Все это прекрасно и очень важно, ваше императорское величество, – возразил Дидро, – но это – еще далеко не свобода. Самые мудрые и мягкие законы не предохраняют народа от произвола, так как властитель в любой момент может отменить тот или другой закон. Свобода там, где сам народ создает закон, где имеет право следить за точным выполнением его, где народ имеет право выражать свои пожелания. Посмотрите на Англию, которая нашла возможность присоединить к блеску и могуществу монархии народную свободу, давшую новые, свежие силы государственному организму. Правда, что это произошло после кровавой революции; но в России, ваше императорское величество, всего можно достигнуть мирным путем и в ваших руках показать этот первый примерь.
– Вы предлагаете мне учредить русский парламент? – спросила Екатерина Алексеевна, стараясь удержать улыбку, от которой дрожали углы ее губ, но она быстро овладела собой и снова приняла серьезное выражение лица, выслушивая затаенные мысли французского философа. – Да, это – великая мысль, – воскликнула она, когда Дидро окончил свою речь, – я чувствую, точно внезапный свет осветил меня. Вот преимущество одаренных Богом людей: они освещают нам нашу собственную душу и указывают верный путь. Вы правы, я серьезно подумаю над вашими словами. Русский народ не должен отставать от других и конечно свобода является естественным правом каждого человека. Я соберу вокруг себя лучших представителей народа, пусть они сами рассмотрят изданные мною законы, которые войдут в силу только после их одобрения.
– Тогда, ваше императорское величество, – воскликнул Дидро, прижимая руку государыни к губам, – ваш народ первый на всем континенте вступить на путь цивилизации и покажет пример Франции; я говорю это с сожалением для себя, но и с восхищением пред вами. Будущие поколения с большим почтением станут упоминать имя Екатерины Великой, сумевшей подняться выше других монархов и подарившей своему народу желанную свободу.
В этот момент вошел гофмаршал и доложил:
– Приглашенные вашего императорского величества уже в сборе.
– Пусть войдут! – приказала императрица.
Дидро поднялся, чтобы откланяться, но Екатерина Алексеевна удержала его за руку.
Вошедшие в салон почетные гости, в блестящих костюмах, сверкавшие бриллиантами и орденами, были поражены, увидев свою могущественную императрицу сидящей на диване рядом со скромным старичком. Ученый философ, в глубине души глубоко польщенный вниманием государыни, старался под равнодушным видом скрыть чувство удовлетворенного тщеславия.
Первым вошел в кабинет Потемкин, хотя в зале было немало лиц, которые по годам и чину были выше генерал-адъютанта императрицы. При входе своего любимца Екатерина Алексеевна слегка вспыхнула и окинула стройную фигуру блестящего генерала восхищенным взглядом. На почтительный поклон Потемкина она ответила милостивым наклонением головы повелительницы, но в ее взоре сверкало радостное приветствие любящей женщины.
– Позвольте представить вам моего преданного слугу, – обратилась она к Дидро, указывая на Потемкина, но, заметив, что брови последнего слегка нахмурились, поспешила прибавить, – и моего лучшего друга. Вы до сих пор еще не видели Григория Александровича Потемкина, он только сегодня вернулся со своими храбрыми солдатами, одержав славную победу. Господин Дидро, самая первая звезда среди французских ученых, – сказала она затем Потемкину, – он – мой дорогой гость и друг.
– Ваше императорское величество, вы напрасно изволили мне пояснить, кто такой господин Дидро, – заметил Потемкин. – Хотя я в течение многих лет был на дальней окраине государства, сражаясь с восточными варварами, тем не менее, я не позабыл имени величайшего французского философа, обладающего самым ясным и светлым умом в Европе. Я не сомневался, что обладатель такого выдающегося ума будет другом моей всемилостивейшей государыни и почувствует себя счастливым в качестве гостя Екатерины Великой.
Императрица несколько раз кивнула головой, выражая свое одобрение, довольным взором смотрела на Дидро, наблюдая за тем, какое впечатление производят на философа льстивые слова ее генерал-адъютанта.
– Этот человек поймет ваши мысли, – прошептала она Дидро, – он будет для меня опорой в проведении великого дела.
– Россия счастлива, имея такую государыню, – сказала Дидро, – а вы, ваше императорское величество, можете быть еще счастливее, что на вашу долю выпала такая прекрасная задача и что у вас есть превосходные помощники для выполнения ее.
При этих словах Дидро поклонился Потемкину любезнее, чем обыкновенно кланялся другим. Присутствующие гости с удивлением и молчаливым неудовольствием следили за этой странной беседой, как бы нарочно затеянной для того, чтобы в еще более выгодном свете представить высокомерного любимца.
Императрица взглянула на Потемкина, на мундире которого висел орден Георгия Победоносца третьей степени.
– Хотя вашу грудь, Григорий Александрович украшает лучший орден храброго солдата, – проговорила она, – но ваша государыня думает, что этого мало для такого отважного генерала, каким вы себя показали. Примите от меня, в знак благодарности, орден благоверного князя Александра Невского. Я очень рада, что количество кавалеров этого почетного ордена, таким образом, увеличится.
Екатерина Алексеевна сделала знак пажу, ставшему возле нее при входе гостей.
Потемкин глубоко поклонился и произнес несколько слов благодарности, но его лицо не выражало особенной радости; наоборот, на нем скорее виднелось скрытое неудовольствие. Высокомерному генералу было неприятно, что в присутствии всего двора ему жалуют лишь орден второй степени, тогда как у многих, не говоря уже о Григории Орлове, были ордена более высоких степеней.
Паж между тем принес футляр с орденом. Потемкин стал на колена пред императрицей и Екатерина Алексеевна украсила его широкой красной лентой. Ее рука нежно скользнула при этом по его плечу, а голова так низко склонилась к нему, что губы императрицы почти коснулись лба Григория Александровича.
– Красный цвет означает любовь, а голубой – обещает верность! – прошептала она так тихо, точно пронеслось дуновение ветерка.
– Его императорское высочество великий князь! – доложил гофмаршал.
Неверными, колеблющимися шагами вошел в зал великий князь Павел Петрович, одетый в мундир Павловского гренадерского полка, и торопливо направился к Екатерине Алексеевне.
Он поцеловал руку матери, поспешно произнес какое-то приветствие, на которое последовал ласковый ответ Екатерины Алексеевны, и беспокойно оглянулся кругом, ища кого-то глазами. Он только что хотел обратиться с каким-то вопросом к графу Разумовскому, но в это время снова распахнулись двери и в зал вошла ландграфиня Гессен-Дармштадская, под руку с графом Паниным.
Рядом с ней шла принцесса Вильгельмина. На ней было чрезвычайно простое белое шелковое платье и поражало отсутствие каких-либо украшений и драгоценных камней. Лишь несколько цветков из букета, присланного цесаревичем, было приколото в ее волосах и на груди; остальные цветы, все еще перевязанные Анненской лентой, она держала в руках.
За ними следовали остальные две принцессы. Они были внезапно отодвинуты матерью на второй план и, чтобы вознаградить себя за это, постарались украсить себя всеми драгоценностями, которыми только в состоянии были располагать.
Императрица поднялась при входе владетельных особ и протянула руку ландграфине, между тем как цесаревич приблизился к своей матери, чтобы приветствовать принцесс.
Екатерина Алексеевна посмотрела на принцессу Вильгельмину с некоторым удивлением, недовольно сдвинув брови.
– Я должна выразить вам похвалу, принцесса Вильгельмина, – холодно и строго произнесла она, – да то, что вы явились ко мне в таком необычайно простом наряде. Вы могли бы служить моделью для одной из пастушеских изделий Ватто; но конечно принцесса со столь высокими личными свойствами, как вы, имеет право пренебрегать всякими внешними украшениями, – добавила она с легкой, но заметной иронией.
– Я никогда не решилась бы, ваше императорское величество, – возразила принцесса, – предстать пред вами в таком простом наряде, но, – продолжала она, между тем как ее мать бросила на нее испуганный и негодующий взгляд, – я ношу украшение, которое для меня так дорого, что рядом с ним всякое другое потеряло бы свою ценность. Эти цветы присланы мне его императорским высочеством; они перевязаны почетной лентой ордена св. Анны… Какой драгоценный камень может сравниться с таким роскошным даром?
Цесаревич покраснел от радости; он поцеловал руку принцессы, но затем снова отступил назад, за кресло императрицы, которая сначала удивленно посмотрела на сына и принцессу Вильгельмину, а затем, видимо обрадованная, устремила вопросительный взор на графа Панина, который ответил ей глубоким поклоном.
– В таком случае, принцесса, ваше украшение конечно драгоценно, – улыбаясь, ответила императрица. – Цветы из рук моего сына могут сравниться с бриллиантами, коль скоро ценность их переживает короткий период расцвета.
– Да будет это так! – с живостью воскликнул цесаревич, – и если позволит моя всемилостивейшая родительница, то я прошу принцессу принять цветы и ленту, как символически знак герцогства Голштинского, которое я ныне могу принести к ее ногам, до того времени, когда…
Он запнулся, испуганно и робко взглянув на свою мать.
– До того времени, – с покойным достоинством промолвила Екатерина, – когда тяжелое бремя управления Российским государством перейдет к моему сыну, после того как я выполню свое земное назначение, указанное мне Богом. Я радуюсь выбору своего сына, – продолжала она, – и от всего сердца приветствую вас, принцесса Вильгельмина, как свою дочь; я иду навстречу вам со всей моей материнской нежностью и надеюсь, что вы сохраните ее за собою.
Принцесса преклонила колено пред императрицей. Екатерина Алексеевна приподняла ее, заключила в объятия и поцеловала в обе щеки. Затем она обняла и ландграфиню, которая сияла счастьем, видя осуществление своих самых смелых надежд и честолюбивых грез.
– Я представляю моему двору ее высочество принцессу Вильгельмину, невесту моего возлюбленного сына, наследника престола и великого князя Павла Петровича, – произнесла императрица весьма торжественным тоном, полным царственного достоинства и величия, столь присущих ей при соответствующих обстоятельствах. – С завтрашнего дня принцесса начнет воспринимать вероучение нашей святой православной церкви; с нынешнего же дня я предписываю оказывать ей все почести, приличествующие обрученной невесте моего сына, занимающей второе место после меня при моем дворе. Разрешаю здесь присутствующим принести высоконареченной чете всеподданнейшие поздравления, завтра же, после официального обручения, последуют поздравления всего придворного штата.
По знаку государыни, цесаревич подал руку принцессе Вильгельмине, а императрица и ландграфиня отступили и встали позади молодой четы. Две другие принцессы печально и смущенно стали в стороне; они понапрасну надели все свои драгоценности; никто не обращал на них внимания, так как на них не возлагалось больше никаких надежд и ожиданий. Их сестра была вознесена на головокружительную высоту, а им оставалось только вернуться домой и продолжать тихую и уединенную жизнь скромного двора, быть может, с перспективой отдать впоследствии руку какому-нибудь незначительному владетельному принцу, при дворе которого они будут стараться копировать в миниатюре манеры и обычаи Версаля и Петербурга.
Придворные начали дефилировать пред высоконареченными женихом и невестой, и хотя последние в эту минуту и составляли центр всей церемонии, но, тем не менее, глубокие поклоны всех кавалеров и дам гораздо более относились к императрице, нежели к цесаревичу и принцессе; каждый остерегался выказать наследнику слишком большую почтительность и участие и всем своим обликом старался доказать, что, несмотря на приказ всемогущей монархини, никто не в состоянии хотя бы на минуту затмить собою это блестящее светило.
Позади Екатерины Алексеевны стоял Потемкин, могучая фигура которого высоко возвышалась над императрицей и казалась еще колоссальнее вследствие гордо поднятой головы. Он высокомерно глядел на дефилирующих государственных и придворных сановников, которые, казалось, столько же склонялись пред ним, как и пред императрицей.
Рядом с Потемкиным стоял Дидро в своем скромном сером костюме; его взоры точно так же гордо были устремлены на склоняющуюся толпу придворных, но этот столь ревностный проповедник принципов всеобщего равенства, по-видимому, с особенным удовольствием занимал привилегированное место позади могущественной самодержавной владычицы, пред которой преклонялась и трепетала вся Европа. Дидро снисходительно смотрел на подобострастные поклоны кавалеров и дам, которые в высшей степени мало разделяли его теорию равноправия всего человечества.
Еще до окончания придворной церемонии в комнату вошел, никем не замеченный, небольшого роста, скромного вида человек и остановился в дверях зала. Ему было на вид лет шестьдесят; его бледное лицо носило следы усиленной умственной работы. На нем был простой, но элегантный черный шелковый костюм, затканный серебром; манеры его несколько угловатой и худощавой фигуры хотя и не обличали придворного лоска, но были полны спокойной уверенности, которую придает людям сознание собственного достоинства и умственного превосходства.
Зоркий взгляд императрицы тотчас же открыл в толпе нового пришельца, который, казалось, с некоторым удивлением глядел на происходившее кругом. По ее приказанию, паж приблизился к скромному незнакомцу и подвел его сквозь всю толпу к императрице, которая, отойдя несколько в сторону, вполголоса углубилась с ним в беседу.
Общество пришло в некоторое замешательство; каждый старался мысленно объяснить себе это новое явление и даже окидывал беспокойным и испытующим взглядом незнакомца, который поглощал все внимание императрицы, хотя Потемкину этот незнакомец своим внешним видом менее чем кому-либо, мог внушить опасение соперничества.
Наконец, церемония окончилась; все присутствующее выразили молодой чете пожелания счастья и расположились широким полукругом пред царственными особами.
– Граф Никита Иванович, – обратилась императрица к Панину. – Вы позаботитесь, чтобы документы, касающиеся только что совершившегося здесь счастливого события, были опубликованы завтра, в день торжественного обручения. Что касается меня, – продолжала она, между тем как Панин ответил ей низким поклоном, – то я должна исполнить одну обязанность, которая в виду этого самого счастливого события является для меня еще более настоятельной. Радость, которую вы все со мною разделяете, заставляет меня еще живее чувствовать, насколько драгоценна жизнь моего возлюбленного сына для русского государства и русского народа; не только чувство матери, но и забота государыни о будущем благе своего народа возлагает на меня обязанность оградить эту драгоценную жизнь от всякой опасности, а между тем, к моему глубокому прискорбию, таковая опасность в настоящую минуту угрожает моей столице. Оспа, которая в восточных областях покосила уже много жертв, неуклонно приближается к столице и все меры предосторожности не в состоянии были остановить роковое нашествие этой заразы; ее губительное дыхание проникает в беднейшие хижины, равно как и во дворцы, и не щадит никого, начиная от последнего нищего до наследника престола. Но Бог в своей неизреченной мудрости и благости избрал орудие для избавления человечества от этого ужасного бича.
Все собравшиеся с ужасом внимали словам императрицы, говорившей так открыто о приближении эпидемии, которая в глазах людей того времени обладала какою-то сверхъестественной демонической силою разрушения и распространение которой до сих пор старались окружать глубокою тайной.
Все стали робко прислушиваться, когда государыня заговорила о целительном средстве; полагали, что дело идет о каком-нибудь чудотворном исцелении, так как молитвы, крестные ходы и окропление святою водою до тех пор были единственными средствами, употреблявшимися против заразы.
– Один английский врач, – продолжала императрица, – по вдохновению Божию сделал открытие, что коровья оспа, введенная в человеческую кровь, после непродолжительного и легкого заболевания делает тело недоступным для губительного яда оспы.
Упоминание о спасительном средстве вызвало среди присутствующих почти такой же страх, как и сама болезнь, от которой оно должно было предохранить; и, несмотря на почтительность, внушаемую присутствием императрицы, кое-где послышались восклицания ужаса при одной мысли о введении ядовитой прививки от больного животного в человеческий организм.
– Я пригласила сюда ученого доктора Димсдаля, – продолжала Екатерина Алексеевна, указывая на незнакомца, – он вполне освоился с новейшим открытием доктора Дженнера и убедил меня в целительном действии этого средства против всех заразных болезней; поэтому я решилась охранить своего сына и судьбу государства от надвигающейся грозной опасности.
На этот раз общий крик ужаса раздался в ответ на слова государыни, произнесенные ясным, спокойным голосом. Цесаревич побледнел и посмотрел на мать с мрачною угрозою, как бы обуреваемый ужасными мыслями, пробужденными в его душе могущественными темными силами. Принцесса Вильгельмина робко прикоснулась к руке жениха; даже Потемкин задрожал от волнения, между тем как Дидро озабоченно и укоризненно покачал головою.
– Ваше императорское величество, – произнес граф Панин, приблизившись к государыне, – вы возложили на меня заботу о воспитании его императорского высочества и о его духовном и телесном благополучии; я отвечаю пред вами и всем государством за его драгоценную жизнь, на которой держится будущность русского народа и великих начинаний вашего императорского величества. Поэтому я не могу допустить такое посягательство на жизнь его императорского высочества!..
Екатерина Алексеевна посмотрела на него взглядом, полным царственного величия, и сказала:
– Я прощаю вам вашу смелую речь, граф Никита Иванович, так как она внушена вам верною преданностью мне и моей семье, преданностью, которую вы постоянно доказывали мне. Я убедилась, что целебное средство – не безумный риск, но верное спасение; доктор Димсдаль объяснил мне, как совершается опыт; я поняла его объяснение и поэтому верю ему.
– А я, ваше императорское величество, – сказал доктор Димсдаль по-французски с сильным английским акцентом, – ручаюсь вам головою за благополучный исход!
– Что значит голова какого-то чужеземца, принятая в заклад за жизнь великого князя и будущность государства!.. – произнес граф Панин, пожимая плечами.
– Вы правы, Никита Иванович, это не может служить достаточною порукою. Я решила оградить своего сына и наследника и весь мой народ от разрушительного действия страшной заразы, которая сгубила уже тысячи жертв; я убеждена, что средство доктора Дженнера предохраняет от нее. Но вы правы, граф Никита Иванович, – воскликнула она со сверкающими взорами, – голова чужестранца не может идти в залог за жизнь моих подданных, за жизнь цесаревича; императрица сама должна исполнить то, что она повелевает своему народу; мать, предлагающая своему сыну целебное средство, должна прежде сама испытать его. Я прикажу сделать себе прививку доктора Дженнера, в пользе которой я убеждена, и, лишь после того, как я лично на себе испытаю ее благотворное действие, попрошу и моего сына последовать моему примеру, и прикажу всему своему народу избавиться таким простым путем от смертоносной заразы!
– Это невозможно, ваше императорское величество, совершенно невозможно! – воскликнул Панин. – Вы хотите подвергнуть свою жизнь такой опасности? Этого не должно быть, это должен решить правительствующий сенат; я уверен, что это высшее правительственное учреждение торжественно воспротивится подобному решению. Ваше императорское величество! Ваше доблестное самоотвержение не знает границ, – прибавил он, склоняясь пред гневными взорами императрицы.
– Сенат? – воскликнула Екатерина Алексеевна. – Но если бы я была мужчиной и могла так же смело владеть мечем, как твердо я держу скипетр, и если бы я повела свое войско в кровавый бой – скажите мне, граф Никита Иванович, разве в этом случае сенат, опасаясь за мою жизнь, вздумал бы удерживать меня, хотя бы я повела на смерть тысячи своих подданных? Сенат прославил бы геройское мужество полководца, а теперь, когда я хочу поставить на карту свою жизнь для спасения тысячей людей, неужели сенат решится воспротивиться моей воле?
– Нет, ваше императорское величество, нет, это невозможно! – в свою очередь, воскликнул Потемкин. – Что, если заблуждается тот врач, который еще не применил своего изобретения в своем отечестве?
– Нет, он не заблуждается, – возразила императрица, ласково взглянув на взволнованное лицо Потемкина, – он не заблуждается, так как на себе самом испытал верность своего средства. Поверьте мне, Григорий Александрович, – прибавила она, положив свою руку на руку Потемкина, – поверьте, что я ради какого-нибудь безумного предприятия не решилась бы легкомысленно рисковать своею жизнью, которая сулит мне еще много-много счастья и осуществление массы блестящих надежд. И если Европа, которая так превозносится над нами, питает суеверный страх пред этим благотворным открытием, то пусть она теперь узнает, что русская императрица не колеблется, когда ей с помощью просветительной науки предстоит избавить свой народ от губительной язвы.
Потемкин молча склонил голову.
Императрица говорила тоном, не допускающим возражения.
– Ваше императорское величество, – произнес Панин, – ваше намерение великодушно и возвышенно, и я уверен, что и сенат выразит вам свое восхищение; но все-таки я нахожу полезным предложить ему, чтобы сначала лучшие врачи нашего государства исследовали это дело и уже после результатов его…
– Все врачи Европы до сих пор были бессильны в борьбе с оспою, – перебила его государыня, – и их суждение не имеет в моих глазах никакой цены; если же сенат помнит свои обязанности, то он должен последовать моему примеру. Доктор Димсдаль, готовы ли вы?
– К вашим услугам, ваше императорское величество! – ответил доктор, вынимая из кармана небольшой футляр с хирургическими инструментами.
Крик ужаса пронесся по залу. Цесаревич бросился к своей матери с распростертыми руками, Панин загородил дорогу врачу, а Потемкин, забыв в этот миг все правила этикета, схватил императрицу за руку.
Екатерина Алексеевна тихонько высвободила свою руку, гордо выпрямилась и заговорила таким строгим тоном и с таким повелительным взглядом, что все присутствующие робко замерли:
– Я объявила о своем решении; кто осмелится противиться воле государыни? Григорий Александрович, подайте мне кресло!
Потемкин молча придвинул ей кресло.
Императрица села и легким, грациозным движением откинула кружевной рукав платья. Доктор Димсдаль вынул из футляра маленький граненый флакончик с жидкостью, омочил ею кончик длинного, тонкого ланцета и затем, к ужасу всех присутствующих, погрузил блестящее острие в белую и полную руку императрицы.
По залу пронесся лишь один глубокий вздох.
Панин стоял пораженный, скрестив руки на груди; ландграфиня Гессенская в изнеможении оперлась на руки дочерей. Дидро, высунувшись вперед, с любопытством следил за операцией. Цесаревич схватил руку Разумовского и, дрожа от страха, глядел на императрицу; Потемкин опустился на одно колено и поддерживал руку государыни, между тем как доктор вторично смачивал острие ланцета.
– Я думала, что это причинить боль, – заметила императрица с ясною улыбкою при виде маленькой едва заметной капли крови, появившейся на белой поверхности ее кожи. – Продолжайте, доктор!..
При гробовом молчании окаменевшего от ужаса общества доктор Димсдаль погрузил еще-семь раз ланцет в руку императрицы. Затем он отступил с молчаливым поклоном.
Государыня поднялась с места, опустила рукав и осведомилась:
– Сколько времени надо ждать действия прививки, доктор?
– Восемь или девять дней, ваше императорское величество, – ответил Димсдаль.
– А какой следует мне вести образ жизни, пока оспа не выйдет наружу?
– Соблаговолите, ваше императорское величество, пока продолжать ваш обычный образ жизни, в дальнейшем достаточно будет ограничиться простой диетой и некоторыми средствами для уменьшения жара.
– Хорошо! – сказала Екатерина Алексеевна. – Я надеюсь, – прибавила она, гордо оглянувшись кругом, – что сегодня я ценою лишь нескольких капель крови выиграла сражение в борьбе с врагом, дотоле непобедимым, и в продолжение столетий бывшим бичом моего народа.
– Клянусь Богом, ваше императорское величество, – воскликнул Дидро, улыбаясь и со свойственной ему непринужденностью дотрагиваясь до плеча императрицы, – я удивляюсь вам; сознаюсь откровенно, у меня никогда не хватило бы мужества так смело играть со смертью.
– Итак, – ответила императрица, – вы убедились здесь, в России, что и монархини, о которых вы, к сожалению, кажется, не слишком блестящего мнения, иногда обладают сознанием долга и мужеством исполнить его.
Цесаревич сжал руку Разумовского и дрожащим голосом прошептал:
– Я никогда не решился бы на это, Андрей Кириллович, никогда, Бог – свидетель! Неужели же мне оспаривать престол у такой женщины, которая вдобавок моя мать? Даже древние великие герои, которыми мы восторгаемся, не могли бы совершить больший подвиг! – И, целуя руку матери, он воскликнул: – благодарю вас, ваше императорское величество, благодарю от лица моей родины. Теперь же да будет и мне дозволено сделать опыт, дабы моя доблестная родительница не слишком превзошла меня в своем великодушии!
– Нет, нет, сын мой! – возразила императрица, – я не могу подвергнуть опасности твою жизнь, за которую так трепещет граф Панин, до тех пор, пока не обнаружатся результаты произведенного надо мною опыта; моя жизнь возместима, твоя же нет.
– Что же касается меня, ваше императорское величество, – воскликнул Потемкин, – то я желаю немедленно произвести над собою этот опыт; я требую этого как доказательство милости вашего императорского величества. Операция может произвести в мужском организме иное действие, и если вы, ваше императорское величество, желаете вполне обезопасить жизнь цесаревича, то разрешите произвести этот опыт над мужчиною.
Он засучил рукав мундира и приблизился к доктору Димсдалю.
Последний вопросительно посмотрел на императрицу.
– Исполните его желание, – продолжала Екатерина Алексеевна, – генерал привык рисковать своею жизнью в борьбе против всех врагов моего государства; он заслуживает почетного места наряду со своей государыней.
Доктор Димсдаль быстро и уверенно совершил операцию.
– Мы с вами – товарищи по оружию, – произнесла императрица, улыбаясь и подавая руку Потемкину. – Теперь же, – весело продолжала она, – мы уже достаточно занимались оспой; пора успокоить нервы этих кавалеров и дам и предоставить им более отрадное зрелище, – присовокупила она, бросив насмешливый взгляд на шептавшихся придворных. – Нас ожидает спектакль, мы увидим представление «Тартюфа»; я хочу напомнить моему уважаемому другу Дидро, что и в его отечестве был монарх, решившийся воплотить на сцене дух великого Мольера.
Она взяла под руку все еще дрожавшую ландграфиню и направилась через ближние покои в маленький театральный зал Эрмитажа.
Цесаревич следовал за ней с принцессой Вильгельминой. Последняя задумчиво и серьезно шла под руку с высоконареченным женихом, склонив голову и тихо шепча про себя:
– Она прибыла сюда бедной и одинокой принцессой, а теперь она – всемогущая властительница; мужество и сила воли служили ей оружием. Я тоже чувствую в себе мужество и силу воля.
Потемкин также впал в задумчивость и мрачно поглядывал на шествовавшую впереди его государыню. Его губы слегка шевелились, шепча слова, вылетавшие из его груди наподобие легкого и горестного вздоха:
– Она не знает чувства страха! Может ли мимолетная женская любовь пересилить в ней монархиню?
В ту эпоху в отделении дворца, которое императрица называла своим Эрмитажем, еще не было того законченного блистающего роскошью и изяществом театра, который ныне помещается в значительно расширенном здании и служит для придворных спектаклей.
Императрица выбрала для театра один из наиболее обширных салонов, в котором приказала воздвигнуть невысокие подмостки для сцены, отделенной от зрительного зала раздвигающимся по сторонам занавесом. Легкие полотняные кулисы и почти точно такой же фон представляли примитивную декорацию; несколько рядов стульев составляли места для зрителей. Посредине, на первом плане стояло золоченное кресло с туглавым орлом, предназначенное для императрицы; рядом с ним помещалось несколько других более простых кресел с легкими ручками. Эти предназначались для ландграфини, цесаревича и принцесс.
После того как императрица и владетельные особы заняли свои места, гофмаршал подал знак к началу представления.
Французские актеры с необычайной уверенностью и мастерством справлялись с нелегкой задачей, играя на импровизированной сцене в столь непосредственной близости к зрителям, высокое общественное положение которых, казалось, должно было вселять в них смущение, и едва ли знаменитая комедия Мольера когда-либо была разыграна лучше, нежели здесь, пред северной властительницей и ее избранным придворным кругом.
Дидро и здесь, к ужасу всего общества, продолжал нарушать строгие правила этикета. Он несколько раз с живостью принимался аплодировать и кричать «браво», причем императрица каждый раз с улыбкой следовала его примеру, и таким образом весь двор принужден был аплодировать по инициативе скромного философа.
Больше всех артистов выделялась Аделина Леметр в роли Эльмиры; благодаря своей живости грации и правдивости исполнения. Испытываемое ею волнение придавало ее игре известный подъем; ее мимика, речь, все движения так удивительно подходили к характеру изображаемой роли, что Дидро поминутно разражался восторженными знаками одобрения и даже сама государыня несколько раз ясно произнесла: «Браво, Эльмира!» – после чего и восторг толпы достиг крайних пределов энтузиазма.
Первый акт кончился, все столпились около императрицы, стараясь услышать какое-нибудь ее замечание, чтобы по возможности приукрасить его и выдать за свое.
– Я привыкла восхищаться вашим национальным гением, – обратилась императрица к Дидро, – и как жаль, что этот блестящий творчески дух, который некогда сияющим ореолом окружал трон вашего великого короля, в настоящее время, невидимому, совершенно угас в высших слоях вашего общества.
– Это произошло оттого, что у нас нет более Людовика Четырнадцатого, – ответил Дидро, пожимая плечами, – и нет также Екатерины, которая могла бы заменить его.
– «Заменить», говорите вы? – воскликнул подошедший Потемкин. – Но мы можем заменить только то, что в состоянии сравниться с нами. Как ни блестяще было царствование Людовика Четырнадцатого, окруженного лучшими умами своего народа, но Екатерина стоит выше: она соединяет вокруг своего престола умы всех стран, заимствуя от них все лучшее, чтобы передать в облагороженном виде счастливому русскому народу; это больше, чем мог совершить Людовик Четырнадцатый. И потому Россия, будущности которой положено прочное основание, со временем достигнет большего величия, нежели Франция; здесь гейши Запада, Востока, Севера и Юга сольются в единую стройную гармонию.
Дидро ничего не возразил на это; он вспомнил о своем разговоре с императрицей, и его слова, сказанные ей, нашли себе почти точное подтверждение в воодушевленных речах Потемкина. Тем не менее, его национальное чувство страдало при сравнении, которое гордый русский вельможа делал не в пользу его родной Франции.
– Вы мне льстите, Григорий Александрович! – весело промолвила Екатерина Алексеевна. – Но меня утешает сознание, что я всеми силами постараюсь оправдать на деле ваше лестное мнение, и, быть может, это удастся мне. Ведь не в настоящую минуту, – прибавила она, с улыбкой указывая на Дидро и Потемкина, – я вижу пред собою сочетание критической философии старой Европы и пылкой фантазии Востока, и в этом направлении должен развиваться дух моего народа. Восточная поэзия, – поводя кругом взорами, задумчиво продолжала она, – напоминала мне милое дитя Востока, юную душу которого мне страстно хочется озарить лучом европейского просвещения, а между тем это робкое создание все еще таится от яркого света. Где Зораида? Ей следовало бы быть здесь, но она по своей застенчивости опять исчезла. Граф Румянцев прислал мне любимую дочь великого визиря, которую он взял в плен при штурме турецкого лагеря. Это – прелестная девочка, нежная и свежая, как роза Шираза; в ее глазах светится сказочная греза поэтического Востока; я полюбила ее, как родную дочь. Визирь предлагал за нее крупный выкуп, но мне не хочется расставаться с ней; меня соблазняет мысль следить за развитием этой нежной почки, которая под влиянием света разума свободно достигнет полного и пышного расцвета. – Произнося это, государыня знаком подозвала к себе пажа и приказала ему: – Николай Сергеевич, поди, отыщи Зораиду; она, вероятно, скрылась где-нибудь в моих покоях, чтобы избежать общества, которого она боится; отыщи ее и тотчас же приведи сюда; я желаю, чтобы она всюду появлялась вместе со мною.
Паж, лицо которого покрылось яркою краской, отвесил поклон и поспешно удалился.
Гофмаршал возвестил, что все готово к началу второго акта. Императрица заняла свое место и представление продолжалось.
B то время как общество, внимая словам Мольера, продолжало, по примеру Дидро, осыпать похвалами актеров, паж направился к боковым покоям, которые были теперь совершенно пусты.
Молодому человеку, которому на вид было не более семнадцати лет, чрезвычайно шел надетый на нем костюм, состоящий из короткого красного шелкового камзола, шитого золотом и отороченного мехом; изящные сапоги из мягкой желтой кожи довершали наряд. Его стройная фигура обладала всею гибкостью, свойственною ранней юности; благородное бледное лицо, обрамленное длинными светло-русыми кудрями, еще не утратило детской чистоты лица, но в больших темно-голубых глазах светилась уже недетская отвага, а легкий пушок над верхнею губой придавал его мягким женским чертам первый отпечаток мужественной силы.
Паж медленно шел по залам, приложив руку к беспокойно бившемуся сердцу, но, по-видимому, никого не искал, как то приказала императрица, а уверенным шагом дошел до дверей зимнего сада, освещенного матовыми лампами и погруженного в фантастически полумрак. На пороге он остановился, как бы не решаясь продолжать путь, его грудь дышала беспокойно, а щеки еще более покраснели. Затем он быстрыми шагами поспешил по усыпанной серебристым гравием дорожке этого удивительного сада, созданного капризною фантазией самодержавной повелительницы и заключавшего в себе роскошнейшие цветы и самые редкие плоды всех стран света.
Дорожка извивалась в тени изящных древесных и цветочных групп. Паж выбрал кратчайший путь и ускорил шаги; затем его шаги замедлились и наконец, при одном повороте он неожиданно остановился с полуподавленным восторженным восклицанием.
Действительно картина, представившаяся его взорам, была способна возбудить удивление и восхищение даже у человека, привыкшего к фантастической роскоши двора «северной Семирамиды». Из сверкающей, искусственно сложенной скалы выбивался серебристо-светлый ручей, изливавшейся в круглый бассейн каррарского мрамора и тихо плескавшейся на его дне едва заметными волнами. Вокруг бассейна расположились полукругом густые кусты роз, покрытые теми роскошными цветами, аромат которых в садах Востока вдохновляет соловья для его томной и страстной любовной мелодии. Над этою душистою оградой склонялись стройные стволы и роскошные листья веерных пальм. Вся эта группа была освещена бледно-голубыми фонарями, почти создававшими иллюзию озаренного вечерним светом неба.
Возле струящегося источника, рядом с бассейном, стояла круглая скамья, сложенная из нежного, мягкого мха; на ней, грациозно изогнувшись, сидела молодая девушка, вполне соответствовавшая этой сказочной обстановке. На ней была надета доходящая до колен белая шелковая юбка, затканная золотом и перехваченная в талии золотым поясом; широкие шаровары из той же матерей ниспадали до щиколоток изящных ножек, обутых в темно-голубые бархатные туфли. Такой же голубой кафтан покрывал плечи девушки; широте разрезы рукавов позволяли видеть стройные, словно алебастровый руки; черные, как смоль, волосы, прикрытые голубою шапочкой, ниспадали роскошными косами на ее плечи. Кафтан были так густо заткан дорогим шитьем, что едва можно было различить его цвет; драгоценные камни чудной красоты украшали пояс, браслеты, башмаки и головной убор девушки, так что весь ее вид напоминал одну из тех сказочных фей, могущественная сила которых повелевает стихиями и извлекает из недр земных неисчерпаемый сокровища.
Лицо молодой девушки, сидевшей у фонтана, еще больше поражало чарующей красотой.
Императрица была права, заметив, что глаза пленной дочери турецкого визиря отражали целый мир сказочной поэзии Востока; действительно эти миндалевидные черные глаза, глубокие и блестящие, казалось, говорили о сокровенных тайнах, недоступных никакому человеческому языку и находящих отклик лишь в пеней персидского соловья, мелодия которого проникает в самую глубину души. В этом чудном, нежном лице сочеталась детская невинность с вполне законченною манящею прелестью женщины, чистота ангелов, окружающих Мадонну Рафаэля, с горячей страстностью гурий, населяющих рай Магомета и заставляющих правоверного в блаженном упоении забывать обо всех земных страданиях.
Молодая девушка сидела на скамье, прислонившись головою к стройному стволу пальмы; она тонкими пальчиками ощипывала нежные и душистые лепестки сорванной розы и бросала их в прозрачные волны.
Несмотря на глубокую задумчивость, она услыхала тихий зов пажа. Она испуганно вздрогнула и, схватив со скамьи густую кружевную вуаль, хотела закрыть свое лицо; но паж уже был возле нее и удержал ее руку с поднятым покрывалом.
– Это – я, мадемуазель Зораида, это – я, – сказал он по-французски просящим тоном. – Оставьте свое покрывало, не скрывайте своих глаз, этих чудных глаз, взгляд которых я ощущаю в своем сердце как солнечный свет, как солнечное тепло!
Девушка слегка покраснела, но покрывала не опустила и ответила ему также по-французски с легким чужестранным акцентом, придававшим ее мелодичному голосу своеобразную прелесть:
– Пред вами мне нет необходимости скрывать лицо, так как вы уже видели меня у нашей великой султанши, Екатерины, когда вы, по ее приказанию, обучали меня французскому языку. Но все же это очень нехорошо и большой грех; мой отец очень рассердился бы, если бы знал, что чужой человек видел лицо его дочери, так как женщина не должна показывать свое лицо ни одному мужчине.
– Чужой? – спросил Николай, садясь рядом с Зораидой на дерновую скамью и взяв ее за руку, в которой она держала розу, уже наполовину осыпавшуюся. – Разве я для вас чужой, мадемуазель Зораида? Разве государыня не назвала меня вашим братом, а вас моей сестрой.
– Да, она это сделала, – промолвила Зораида, – и я люблю великую султаншу, хотя она и ведет войну против великого падишаха, повелителя моего отца, и хотя я понять не могу, как она, женщина, властвует над мужчинами. Я попала к ней в плен, я была ее рабыней, а она приняла меня с материнской лаской и добротой. Своей матери я никогда не знала; она умерла, когда я еще была малым ребенком. Я люблю великую султаншу, как любила бы свою мать, и я повиновалась ей, когда она мне приказала считать вас своим братом. Но ведь это не так, – сказала она, печально покачав головой, – вы мне – не брат, и если бы даже было так, то и тогда едва ли я могла бы показать вам свое лицо там, на моей родине; видеть лицо женщины имеют право только два человека: ее отец и ее супруг.
При последних словах Зораида медленно подняла на пажа взор; их взгляды встретились, ее рука дрогнула в его руке и лица их обоих зарделись ярким румянцем. Она хотела отнять руку, но Николай Сергеевич удержал ее в своей, с мольбою во взор взглянул на нее, медленно опустился пред нею на колена и сказал:
– Да, Зораида, быть вашим братом я не могу, это невозможно; как ни могущественна государыня, но против природы она не может идти, не может создать между нами родственную связь; но она не в силах также разорвать связь, приковавшую мое сердце к вам навеки более сильно, чем то могла бы сделать родственная связь. Только супруг может видеть лицо жены, – продолжал он, – а я, Зораида видел ваше лицо так часто, что ваш образ запечалился в глубине моей души, и поэтому я имею право надеяться, что вы со временем позволите мне жить исключительно для вас и в вас одной находить счастье жизни; без вас я все равно не могу жить и другого счастья мне никогда не найти на земле.
Щеки молодой турчанки зарделись еще сильнее, чем до сих пор. Николай Сергеевич горячо прижал ее руку к своим губам; она не отняла руки и не опустила взора пред его пылающими взглядами, но только печально покачала головой к тихим, жалобным голосом проговорила:
– Ах, я знаю, что вы не можете быть моим братом!.. так брат не смотрит на сестру, и у сестры, – прибавила она чуть слышно, – так не бьется сердце, когда оно заслышит голос брата. Я чувствую, что существует связь более прочная, более теплая и неразрывная, чем кровная связь, но…
– Разве это – не счастье, не огромное счастье?! – воскликнул Николай, заключая ее в свои объятья и целуя ее влажные, обращенные на него, глаза: – Но я попрошу государыню, чтобы она дала мне такое место, где я мог бы достичь славы и почестей; мы молоды, времени у нас впереди много и я чувствую себя достаточно сильным, чтобы добиться всего самого наивысшего; государыня добра и милостива и тогда, Зораида, я попрошу у нее того, что имеет для меня наивысшую цену в жизни, если конечно вы, – прошептал он ей на ухо, – дадите мне разрешение на это.
Как очарованная, глядя ему в глаза, Зораида склонила голову на его плечо, Николай Сергеевич наклонился к ней еще ближе, их губы встретились в первом нежном и вместе с тем горячем поцелуе любви.
– О, Николай, – сказала она, наконец, слегка отстраняясь и мечтательно глядя ему в лицо, – что мы сделали? Это – несчастье, большое несчастье; но все же так должно было случиться; это – судьба, кисмет, неумолимо руководящей жизнью человека; то, что дремало в моей душе, проснулось; я люблю только тебя, Николай; но все-таки ты никогда не будешь моим, и я умру от тоски, как умирает соловей, когда сорвут розу, к которой были обращены его песни!
– Почему это – несчастье? – спросил Николай. – Почему ты не можешь быть моею, дорогая моя? Государыня могущественна и добра и я сделаюсь достойным тебя!
– О, ты достоин самого наивысшего! – сказала Зораида, обвив его руками и еще раз целуя его уста, – но я не принадлежу султанше твоего государства; она сама сказала, что я не буду рабыней, а отец не пожалеет никаких сокровищ в мире, чтобы выкупить меня; я принадлежу моему отцу, я возвращусь к нему и ему я должка повиноваться. Я часто слышала, как его люди шепчут между собою о том, что он жесток и суров; но я этому не верю; если бы это даже было правдой относительно всех других, но ко мне он был всегда добр и ласков, каждое мое желание он исполнял и я, в свою очередь, обязана любить и почитать его и быть послушной его воле.
– Государыня, – воскликнул Николай, – никогда не отпустит тебя, Зораида, в твою варварскую отчизну, где женщины – рабыни и безвольно подчиняются прихотям своих повелителей; она обучает тебя христианской религии; я знаю, она оставит тебя при себе и не откажет тебе в счастье твоей жизни.
– Нет, Николай, нет! – возразила Зораида, – если государыня любит меня, она возвратит меня отцу и даст мне возможность исполнить святой долг, долг детей по отношению родителей. Я внимательно слушала, что говорил ваш священник, и что объяснила мне сама государыня. Я разучилась презирать христиан, как то делают на моей родине, и мое сердце бьется сильнее при ученье о милостивом, любящем Боге, пред которым я преклоняю колена. Но разве я не принадлежу своему отцу? Разве он не проклял бы меня, если бы я отвернулась от его веры? Нет, нет, Николай, это – несчастье, что я не могу относиться к тебе, как к брату; любовь, расцветшая в моем сердце, – несчастье; ей суждено завянуть так же быстро, как этой розе.
И вздыхая, она стала обрывать лепестки с цветка, который держала в руке, и рассыпала их по бассейну.
– Любовь не есть единичный цветок, Зораида! – воскликнул Николай. – Моя любовь подобна крепкому стволу, который дает жизнь ветвям и приносит всегда новые цветы, как эти вот! – Он поспешно нарвал столько роз, сколько мог захватить, бросил их Зораиде на колена и, привлекая ее к себе и прижимая ее руки к своей груди, воскликнул: – вот, моя дорогая, картина нашей будущности! За каждый цветок, который осыпается и увядает, я буду приносить тебе все новые и новые? Никакие шипы не устрашат меня, и даже неумолимый рок склонится пред нами.
Хотя Зораида все еще недоверчиво качала головой, но ее унылый взор становился яснее и яснее, когда она смотрела в его лицо, блистающее счастливыми надеждами; на ее губах появилась милая улыбка:
– Ты надеешься, Николай, – прошептала она, – а я не могу преодолеть страх; но ведь страхом и надеждой живет любовь!
– А любовь – счастье! – воскликнул он, любуясь девушкой, – для любящих сердец даже небо склоняется к земле и становится достижимо!
Зораида смотрела на него, ласково улыбаясь. Ручей журчал, розы благоухали; молча сидели рядом эти дети, они смотрели друг другу в глаза, читали в них пленительную поэзию любви и ничего в мире не желали более, как только бесконечно продолжать этот момент, наполнявший их юные души все новым и новым очарованием.
Громкие аплодисменты и крики «браво» донеслись издалека в тихий уголок пальмового грота. Николай встрепенулся.
– Императрица! – испуганно воскликнул он – я забыл о ее приказании, она послала меня за тобою.
– О, Боже мой! – воскликнула Зораида, – я надеялась, что она забыла обо мне? Ах, если бы я могла укрыться в уединении!
– Мы должны повиноваться! – сказал Николай, – я и то замешкался. Слышишь?
Он стал прислушиваться; в покоях раздавались разнообразные голоса, звали Николая Сергеевича.
– Пойдем, пойдем, Зораида! – сказал он, увлекая девушку за собою, – мы не должны сердить государыню, она так добра и милостива!
Зораида спустила покрывало, в котором были лишь небольшие отверстия для глаз, и под руку с Николаем направилась через зимний сад в театральный зал.
Государыня посмотрела на них обоих с улыбкой и сказала.
– Тебе много потребовалось времени, Николай Сергеевич, чтобы найти Зораиду!
– Она сидела под пальмами, – смущенно ответил паж.
– Ну, иди, садись ко мне! – сказала Екатерина, взяв молодую девушку за руку. – Поставь табурет рядом с моим стулом! – приказала она пажу. – Ну, а теперь долой это покрывало! Ты не должна бояться показывать свое лицо и я желаю, чтобы все любовались моей красивой воспитанницей!
Она протянула руку, чтобы откинуть покрывало с лица Зораиды.
Девушка быстро отпрянула и с мольбою подняла руки.
– Я хочу, чтобы ты оставила старые предрассудки и привыкла к европейским нравам, – строго сказала Екатерина Алексеевна. – Сними покрывало!
Зораида отстранилась и еще крепче прижала обеими руками свое покрывало к лицу.
Николай подошел, чтобы поставить табурет рядом со стулом императрицы.
– Ваше императорское величество, – сказал он с пылающим взором, – я обещал мадемуазель. Зораиде, что ей не придется открыть покрывало, и тем только побудил ее прийти сюда.
– Вот как? – сказала государыня удивленно, но все же благосклонно глядя на пажа, – ты обещал ей это? А если бы ты не был уверен, что я соглашусь на такие условия?
– Тогда, ваше императорское величество, – воскликнул Николай, – я не нашел бы мадемуазель Зораиды и, клянусь, не выдал бы ее убежища!
Зораида схватила Николая за руку, как бы прося его за щиты.
Ропот неудовольствия послышался в рядах придворных. Но Екатерина Алексеевна улыбаясь, сказала:
– Ну, так как ты возлагал такое упование на меня, то придется мне подтвердить твое обещание. Останься под покрывалом, Зораида! Ход пьесы убедит тебя, что открытая красота больше восхищает и победоноснее защищает себя, а главное она успешнее покоряет мужчин.
Она села на свое место. Зораида еще раз пожала руку Николая и села на низенький табурет позади императрицы. Занавес поднялся и представление снова продолжалось.
Представление «Тартюфа» окончилось. Во время последней сцены вошел генерал-фельдцейхмейстер князь Григории Григорьевич Орлов. Вместо мундира на нем был довольно простой костюм из темного цветного шелка – его обычное одеяние, когда он появлялся в небольшом кружке императрицы, как бы желая тем подчеркнуть, что он здесь как дома и не находить нужным стеснять себя. Волосы Орлова, только слегка припудренные, были перехвачены простым бантом и свободными локонами ниспадали по плечам. На его простом костюме сияла богато украшенная бриллиантами звезда ордена св. Андрея Первозванного, широкая голубая лента украшала его грудь, а на шее висел портрет императрицы в бриллиантовой оправе.
Выражение мрачного неудовольствия и озабоченность исчезли с лица Орлова; голову он поднял более гордо, чем обыкновенно, торжествующая, победоносная уверенность светилась на его лице; он казался таким веселым и счастливым, как будто в его сердце не было ни одного неудовлетворенного желания; только в серых глазах искрилась как бы сдержанная, лукавая, подстерегающая злоба.
Он вошел довольно шумно и остановился в глубине зала, прислоняясь к стене; казалось, он весь был поглощен ходом представления и с живейшим вниманием следил за ним.
Появление все еще всемогущего фельдцейхмейстера было замечено, шепотом передавалось из уст в уста известие, что вошел Григорий Григорьевич Орлов. Его отсутствие было уже отмечено, как начало проявления немилости, и многие почувствовали облегчение, что не будут принуждены делить свое внимание между двумя соперниками, так резко противопоставленными друг другу в этот знаменательный день.
Однако все же явился тот, которого все боялись, который никогда не забывал нанесенной ему обиды и был непримирим и мстителен к своим противникам. Почти никто из присутствующих не следил более за представлением; всеобщее внимание было обращено на исполинские фигуры Орлова и Потемкина.
Потемкин, стоявший неподалеку от императрицы, у подоконника, также заметил появление фельдцейхмейстера, но едва скользнул по нем беглым взглядом; спокойно, неподвижно, заложив руки за спину и повернув голову к сцене, он казался поглощенным представлением так же, как и его соперник. Все же остальные, за исключением государыни и непосредственно окружавших ее, не смотрели на сцену, а напряженно, затаив дыхание, следили за новым, чрезвычайно интересно разыгрывавшимся представлением.
Когда, наконец, занавес опустился, императрица встала и повернулась к обществу.
Как по мановению магического жезла замерли аплодисменты, все кругом смолкло.
Екатерина Алексеевна вздрогнула и побледнела, когда увидела Орлова, но ласковая, спокойная улыбка ни на минуту не сошла с ее лица.
Орлов направился прямо к государыне, проходя через ряды почтительно расступавшегося пред ним общества, а Потемкин поспешно занял место непосредственно позади Екатерины Алексеевны, На что ему давало право его положение адъютанта.
– Вы поздно пришли, князь Григорий Григорьевич, – сказала императрица, протягивая Орлову руку для поцелуя; – вы упустили интересное представление, мои актеры превзошли самих себя.
– Очень сожалею, ваше императорское величество, – ответил Орлов своим низким голосом, раздававшимся в глубокой тишине, – но я был занять службой вашего императорского величества; а тот, кто несет на своих плечах ответственность за спокойствие государства и трона, не имеет ни столько времени, ни столько склонности к развлечениям, как те, которых осеняют лучи милостивого внимания вашего императорского величества.
Кругом стало еще тише; все затаили дыхание из боязни проронить хотя одно слово; все чувствовали, что над горизонтом двора собирается гроза, которая готова разразиться и сокрушить попутно каждого неосторожного. Никто не сомневался, что это замечание могло относиться только к Потемкину; но выражение лица Орлова сохраняло при этом полное спокойствие и приветливость.
На устах Потемкина также застыла спокойная улыбка; гордый, заносчивый, отважный солдат превратился вдруг в спокойного, непроницаемого придворного.
– Мое милостивое внимание, – совершенно спокойно возразила Екатерина Алексеевна, – всегда принадлежит тем, кто служит мне и моему государству, а поэтому, прежде всего вам, князь Орлов, так как вы были всегда полезным орудием для исполнения моих царских обязанностей. И я рада, что исполнение ваших служебных обязанностей дало вам возможность хотя на короткое время принять участие в нашем собрании.
Орлов покраснел от этих слов, сказанных спокойным, естественным тоном и вместе с тем напомнивших ему, что его место у подножия трона императрицы. Гневно блеснули его глаза, но он сделал низкий поклон и произнес несколько слов благодарности; он хотел показать, что в ответе императрицы не видит ничего более, как признание своих заслуг.
– Я рада также, – продолжала Екатерина Алексеевна, – что для Григория Александровича Потемкина, после тяжелого и плодотворного труда, настало время отдохновения на службе у меня; это даст ему возможность освежиться и собрать силы для того, чтобы в будущем оказать государству еще больше услуг.
– Я замечаю не без удовольствия, – сказал Орлов, – что заслуги генерала достойно вознаграждены милостью ее императорского величества в виде ордена св. Александра Невского. Позволю себе поздравить его превосходительство со столь высоким отличием, вполне достойным его заслуг.
Он с улыбкой поклонился Потемкину; тон его слов был вполне вежлив, любезен; только в уголках губ дрожала легкая насмешка и, как бы случайно, он стал перебирать рукою голубую ленту Андреевского ордена на своей груди.
Потемкин, казалось, не заметил этого, он ответил Орлову с еще более низким поклоном:
– Это первое отличие за мою службу придаст мне усердия сделаться еще более достойным милостей нашей государыни императрицы.
– Я уверена, – заметила Екатерина Алексеевна, смерив Орлова строгим взглядом, – что вскоре я буду иметь случай дать вам новые доказательства моей признательности; однако теперь, – прибавила она, переходя к веселому, легкому тону, – я обязана выразить признательность моим великолепным артистам; искусство нуждается, прежде всего, в поощрении, если желательно сохранить бодрость духа и радостное воодушевление!
По данному ею знаку занавес открылся еще раз; все актеры в костюмах своих ролей полукругом разместились на сцене.
Екатерина Алексеевна поднялась на сцену по ступенькам, устроенным посредине, гофмаршал шел впереди нее, за нею следовали Орлов и Потемкин.
Великий князь углубился в беседу с принцессой Вильгельминой; граф Панин разговаривал с ландграфиней и ее двумя дочерями, остальное общество образовало отдельные группы и беседовало шепотом. Разговаривали оживленно, но не затрагивали других тем, кроме данной пьесы или каких-нибудь незначительных пустяков, ни единым словом не касались того, что всех интересовало больше всего; никто не произнес имени Орлова или Потемкина, никто не решался коснуться молниеносной тучи, разрушительный искры которой могли разметаться как в одну, так и в другую стороны.
Зораида, легко скользя между групп, подошла к Николаю и сказала:
– Уведи меня, мне страшно здесь, среди чужих.
Николай подал ей руку и повел через небольшую галерею, мимо караула, в покои государыни.
У дверей комнаты, отведенной для пленной дочери великого визиря, убранной с княжеской роскошью и находившейся вблизи покоев самой императрицы, Николай на минуту задержал молодую девушку.
– Зораида, – попросил он еще раз, – подними свое покрывало; дай мне еще раз посмотреть на тебя, чтобы унести твой образ с собою в сновидение!
Зораида одно мгновение колебалась и боязливо оглянулась вокруг; стража стояла в отдалении, поблизости не было никого. Зораида быстро подняла покрывало; легкий поцелуй скользнул по губам Николая, а затем девушка быстро исчезла.
Паж поспешил через галерею в театральный зал, он витал в золотых облаках юной любви, его губы улыбались и тихо шептали имя, которое он носил в своем сердце, его ноги едва касались земли, он уносился ввысь в упоительных мечтах, которые бывают в жизни каждого человека и все же крайне редко осуществляются в житейской борьбе и разочарованиях.
Государыня подходила поочередно к каждому актеру; для каждого у нее находилось любезное, ласковое слово, и таким любезным вниманием все были обрадованы едва ли не больше, чем вещественными доказательствами ее одобрения, так щедро расточаемыми императрицею при каждом удобном случае.
Больше всего государыня хвалила Аделину Леметр, отметив ее тонкое понимание роли, ее интересную декламацию и миловидность.
– Я надеюсь, дитя мое, – сказала она с сердечной ласковостью, – вы не сожалеете, что покинули свою прекрасную Францию и последовали моему приглашению на холодный север. Все, что я могу сделать для того, чтобы вы чувствовали себя здесь хорошо, я всегда сделаю, и если у вас есть какое-нибудь желание, то мне доставит удовольствие исполнить его Мадам Леметр, стоявшая рядом со своей дочерью, вся просияла, и сделала низкий реверанс. Аделину, казалось, осенила внезапная мысль; вся покраснев и подняв свой выразительный взор на государыню, сна пролепетала:
– У меня есть одно желание, и вы, ваше императорское величество, – единственный человек в мире, который мог бы исполнить это желание.
– Говорите, дитя мое! – сказала Екатерина Алексеевна, нисколько удивленная необычайным волнением молодой девушки, – говорите, и, что в моей власти, я сделаю.
– В таком случае, ваше императорское величество, – воскликнула Аделина, просительно подняв руки, – я позволю себе признаться пред вами, что люблю…
– Это вполне понятно! – улыбаясь, заметила Екатерина Алексеевна, – и я убеждена, что вы пользуетесь взаимностью.
– Да, ваше императорское величество! – продолжала Аделина, – он любит меня, но тем не менее моя любовь несчастна, ах, как несчастна!
– Почему же? – спросила государыня с сострадательным участием, так как глаза Аделины наполнились слезами, и лицо прекрасной девушки передернулось горьким страданьем.
– Он беден, ваше императорское величество, и потому, что он беден, меня принуждают выйти замуж за ненавистного для меня человека, заслуги которого заключаются только в том, что он богат.
– Значить, трагедия в действительной жизни! – сказала Екатерина Алексеевна. – Однако вы все же имели силы так прекрасно играть на сцене комедию? Это заслуживает моего заступничества. Говорите дальше, говорите вполне откровенно!
– О, он беден, ваше императорское величество! – воскликнула Аделина, – и все же он мог бы быть богат и мы могли бы быть счастливы, если бы к нам были справедливы.
– Справедливы? – переспросила императрица, сурово сдвинув брови, – справедливость должна быть для всех в моем государстве! Кто искал ее безуспешно?
– Подпоручик Смоленского полка Василий Мирович, – ответила Аделина. – У него отняли, имущество его предков и, если бы ему возвратили…
– Это – тот дерзкий офицер, ваше императорское величество, который осмелился сегодня во время смотра обеспокоить вас своей навязчивой просьбой и которому вы, ваше императорское величество, милостиво изволили простить этот проступок против военной дисциплины, – вмешался Орлов, поспешно подойдя к разговаривавшим. – Мирович – потомок того бунтовщика, который при Мазепе перешел на сторону шведов и поднял оружие против великого русского царя.
– В таком случае, дитя мое, – строго сказала Екатерина Алексеевна, – ему нечего ожидать от правосудия; он несет на себе последствия тяжкой вины своего предка.
– Но он не причастен к этой вине, ваше императорское величество! – воскликнула Аделина, которой сознание того, что от этой решающей минуты зависят ее будущность и счастье, придало отчаянную отвагу. – Он не повинен в этом преступлении своего деда; он – верный, преданный слуга вашего императорского величества, готовый в каждый момент отдать жизнь за свою великую государыню!
– В таком случае, – ласково заметила Екатерина Алексеевна, – вы употребили неверное выражение, дитя мое; государыня обязана быть справедливой в отношении всех, и тот, за кого вы просите, не лишен также моей справедливости. Но Бог дал государыни также власть миловать, и так как я не могу исполнить вашу просьбу о справедливости, то хочу думать, что вы просите о милости, и постараюсь, если возможно, использовать это прекраснейшее из всех прав, присвоенных властителям. Рассмотрите дело подпоручика Мировича, князь Григорий Григорьевич – прибавила она, обращаясь к Орлову, – а затем доложите мне обо всем, относящемся к этому. Не плачьте, дитя мое, – обратилась она затем к Аделине, – и верьте, что для меня большее счастье быть милостивой к просящим и раскаявшимся, чем быть справедливой к виновным.
– О, ваше императорское величество, – воскликнула Аделина вне себя, – вы так добры и милосердны, как Сам Бог!.. Благословение небесное, наверное, вознаградит вас за ваше великодушие!
Она упала на колена и горячо поцеловала руку государыни.
Екатерина Алексеевна ласково провела рукою по ее голове, милостиво поклонилась и проследовала дальше.
Орлов последовал за нею с мрачным взором; ее приказание он выслушал в ледяном молчании; но Аделина не заметила грозного выражения его лица, в ее сердце звучали лишь слова надежды и милости. Только острый взгляд Потемкина подметил мрачное, недовольное выражение Орлова; он оглянулся на молодую девушку, как бы желая как можно лучше запомнить ее лицо.
Государыня обошла всех артистов, затем отпустила их и приказала подавать ужин.
За нею и ее семьей последовало все остальное общество.
Столовая сообщалась с зимним садом раздвижной стеной с одной стороны, откуда открывался восхитительный вид на фантастически освещенный пальмовый грот. Повсюду стояли небольшие столики, на пять-шесть человек, с самыми редкими деликатесами всех стран и времен года.
Императрица села за маленький столик одна, посредине комнаты; направо от нее, за круглым столом, сидели великий князь со своей невестой, принцессой Вильгельминой, ландграфиня и обе младшие принцессы, граф Панин и молодой граф Разумовский угощали эту августейшую семью. По левую сторону от государыни стоял такой же стол, за которым сидели Дидро, Григорий Григорьевич Орлов, Потемкин и несколько наиболее знатных дам, прочее общество распределилось за другими столиками, поставленными так, что государыня могла всех видеть и никто не сидел спиною к ней.
Когда императрица села за столик, из столовой и прилегающих комнат исчезли все лакеи, а караул отодвинулся к последним входным дверям Эрмитажа, из глубины зимнего сада послышалась музыка, как бы отдаленная, ласкающая, оживляющая, но не нарушающая общего разговора. На столике пред императрицей стояли только серебряная тарелка с несколькими кусочками белого хлеба, маленький графин золотистого хереса, несколько больших графинов с водою и бокал из шлифованного горного хрусталя.
Екатерина Алексеевна наполнила бокал водою, прибавила туда несколько капель вина и чуть-чуть отпила, заедая ломтиком хлеба, в этом состоял весь ее ужин, между тем как для других были в изобилии сервированы различный заманчивый яства Императрица обращалась то к одному, то к другому из гостей, не забывая даже самых отдаленных столиков, для всех у нее находились подходящее замечание или вопрос. Каждое ее слово действовало как искра, зажигающая и оживляющая; завязывался общий разговор, настолько непринужденный и оживленный, насколько то возможно в обществе, центром которого является неограниченная властительница, распоряжающаяся судьбой, имуществом и даже жизнью всех остальных.
Через несколько времени послышался звон колокольчика. По этому знаку все столы бесшумно исчезли в люк, к величайшему удивлению тех, кто имел честь лишь впервые присутствовать на небольших ужинах у государыни. Через несколько минут люки снова открылись и поднялись одинаковые столики, одинаково сервированные богатейшим выбором новых чудес кулинарного искусства и новыми винами и фруктами всех стран. Германии, Франции, Испании, Италии, Греции и Малой Азии. Три раза менялись столы таким способом. Щеки ужинавших разгорались все ярче, глаза сверкали, речь лилась все непринужденнее и остроумнее, поддерживаемая императрицей, а между тем сама она ясным спокойным взором окидывала всех присутствовавших и только от времени до времени подносила к губам хрустальный бокал с едва заметно окрашенной водой.
Непринужденнее и веселее всего велась беседа за столиками вблизи императрицы, где Дидро пускал в ход все свое остроумие и сарказмы. Орлов и Потемкин одинаково принимали живейшее участие в разговоре. Орлов иногда в своем высокомерии высказывал странные парадоксы по адресу Дидро, но последний отражал их резко и остроумно к великой радости тайных врагов и завистников заносчивого фаворита. Потемкин, наоборот, льстил философу таким тонким способом, что тот только похлопывал генерала по плечу и уверял его, что, будучи в Париже, он с полным достоинством займет место на небольших обедах у барона Гольбаха.
Молодой паж, Николай Сергеевич, стоял за стулом государыни и мало участвовал в разговорах, он прислушивался к звукам музыки, доносившейся из-за пальмовых деревьев, и в мечтах уносился далеко, рисуя себе милый дорогой образ.
Императрица встала из-за стола; в тот же момент провалились все столики, отворили паркет и закрыли. Столовая, как по волшебству мгновенно превратилась в обыкновенную приемную.
Екатерина Алексеевна отпустила гостей легким поклоном, ландграфиню и ее дочерей она обняла, а великому князю протянула руку для поцелуя. Прощального приветствия она никому не сказала, ни даже Орлову и Потемкину, однако последний уловил мимолетный, скользнувший по нем взгляд, в котором отразился пламенный луч горячей страсти, вспыхнувший в глубин сердца государыни.
Покои опустели.
Потемкин возвратился в свое новое жилище. Он скоро отпустил камердинера и сидел некоторое время в раздумье, между тем как глубокая тишина и тьма распространились во дворце, еще так недавно шумно сиявшем огнями. Обыкновенно, как только государыня удалялась к себе, кругом наступали темнота и мертвая тишина, чтобы не нарушать покоя повелительницы.
– Трудно, должно быть, покорить эту волю, и заставить женщину забыть, что она – императрица, что распоряжается судьбой, жизнью и смертью своих подданных. А все же это необходимо! – воскликнул Потемкин, вскакивая, – это необходимо! Я не хочу быть рабом, обласканным императрицей. И, если бы я даже пожелал вынести это ради того, чтобы властвовать над другими, я все же не могу унижаться пред женщиной, которую я люблю, люблю до безумия уже много лет; я хочу, чтобы она меня любила так же, как женщина любить более сильного мужчину, или же я удалюсь, буду жить в уединении и пусть погибнет моя жизнь со всеми ее надеждами!.. Сегодня же, сейчас же необходимо сделать первый шаг, который должен убедить ее, что я – не игрушка ее прихоти.
Он вскочил, подбежал к тому месту в стене своей спальни, где открылась дверь и к нему вошел царский паж. Несколько раз ударил он по стене своим сильным кулаком. В одном месте послышался глухой звук. Потемкин схватил с ночного столика кинжал с дамасским клинком и сорвал обои со стены; в стене оказалась деревянная переборка; он вогнал клинок в дерево, нажал его со всех сил и, опуская, наткнулся на засов по ту сторону стены. Потемкин могучим плечом толкнул двери, но все усилия его атлетического тела оказались тщетными. Однако после невероятных усилий дверь, наконец, подалась и с треском открылась: засов выскочил из петель, несколько деревянных шашечек выломалось и с радостным, торжествующим криком Потемкин очутился в проходе, устланном ковром и освещенном слабым светом лампы.
Он быстро пробежал некоторое пространство и снова очутился пред дверью, ясно обозначавшейся с наружной стороны.
Он хотел открыть ее, но встретил препятствие.
Еще раз пустил он в ход свои могучие плечи и на этот раз дверь подалась сразу; слабый засов, закрывавший ее, со звоном упал на землю.
Потемкин вошел в спальню императрицы.
Екатерина Алексеевна сидела в кресле в просторном ночном одеянии; по обыкновению, она отпустила своих камеристок, как только сняла с себя вечерний туалет.
При шуме взламываемой двери она очнулась от своего мечтательного состояния и испуганно и вместе с тем гневно взглянула на Потемкина. Но он был уже близь нее, опустился на колена к ее ногам и стал покрывать поцелуями ее руки и плечи.
– Ты здесь, Григорий Александрович? – сказала государыня, строго сдвинув брови. – Кто звал тебя, кто показал тебе эту дорогу?
– Там, – ответил Потемкин, обнимая ее, – там, в золоченных хоромах, императрица может позвать своего слугу, но здесь Григорий следует порыву своего сердца, неудержимо влекущего его к Екатерине. Ему не нужно открывать путь к возлюбленной, он достаточно силен, чтобы самому пробить себе дорогу, если бы даже моря и скалы отделяли его от цели его сердечного стремления. – Он поднялся и, как ребенка, взял на руки Екатерину Алексеевну, испуганно прижавшуюся к нему. – Так прижал бы я к своему сердцу любимую женщину, – воскликнул он, – даже если бы легионы острых мечей были направлены на меня; она моя и никто не должен стоять между мною и ею; и так, – продолжал он, снова усаживая государыню в кресло и становясь перед нею на колена, – так вознесу я государыню на самодержавный тронь всего мира, на царский трон византийского государства.
Тень неудовольствия еще не успела сойти с лица Екатерины Алексеевны, в глазах сверкала еще оскорбленная гордость, но, когда она взглянула в пылающее лицо Потемкина, когда почувствовала на себе его страстный взгляд и сильную руку, обнимавшую ее все крепче и крепче, ее глаза слегка затуманились под полуопущенными веками; уста раскрылись и… женщина забыла, что она – царица, и с блаженным трепетом склонилась на грудь Потемкина.
На юго-восточном склоне Урала берет начало река, которая в настоящее время носит название этого горного хребта, но в старинные времена называлась Яиком.
Яик хотя далеко уступает в величине Волге и Дону, однако в начале своего течения катит светлые зеленые волны по гористой местности почти стремительнее тех двух рек. Вскоре он поворачивает к западу, до горного хребта Общий Сырть, а отсюда, снова меняя направление, течет по прямой лиши через широкие степи и впадает наконец в Каспийское море. На равнине бег реки становится ленивее; здесь по обоим берегам простираются широкие луга и пастбища, удобряемые весенними разливами.
У берега Каспийского моря Яик, разделяясь на многие рукава, образует дельту, которая также заключает в себе тучные пастбища, но вместе с тем и негостеприимные болота. На восточной стороне этой дельты, у главного рукава яицких устьев расположен город Гурьев. Уже во времена императрицы Екатерины Алексеевны он был сильно укреплен и располагал значительным гарнизоном коренных русских войск для поддержки правительственной власти среди казацких племен, живших по берегам Яика.
Город Гурьев окружали заросли камыша, простиравшиеся почти на целые версты и достигавшие густоты и высоты леса. Эта своеобразная растительность почти заслоняла собою бастионы и валы крепости, откуда можно было добраться до свободных пастбищ только по дороге, прикрытой наружными укреплениями.
На конце дельты яицких устьев лежала станица Сарачовская.
Различные казацкие племена южной России представляли первоначально славянские группы народов, которые соединялись вместе для защиты от монгольских набегов. Они никогда не слагали с себя оружия; летом частью кочевали, частью, устраивая набеги на соседние области, занимались грабежом и разбоем, тогда как зимой обыкновенно искали более прочных жилищ по берегам рек или по склонам гор, куда постепенно стали возвращаться ежегодно, обратив свои становища в укрепленные поселки.
Яицкие казаки располагались на зиму по берегам этой реки еще в шестнадцатом столетии, а летним их промыслом был преимущественно разбой на Каспийском море. Во время походов Петра Великого они занимали уже прочное место в отдельных частях русского войска и отличались в нем безумной храбростью, но зато сильно противились всякой правильной организации своей области; они хотели только по свободному выбору нести обязанность службы великому царю, потому что любили войну и соблазнялись лакомой добычей. Особенно несносным бременем считали для себя казаки возложенную на них правительством обязанность защищать границы, так как им приходилось поставлять во всякую русскую армию сильные отряды, которые при военных действиях – против турок, пруссаков или шведов – стягивались на каком-нибудь рубеже государства. Действительно первоначально им было даровано право откупаться за деньги от этой повинности защищать границы, а следовательно и от правильной военной службы; но так как яицкие казаки становились все зажиточнее, благодаря доходам со своих богатых поемных лугов по берегу реки и процветавшему здесь скотоводству, то это право выкупа стало приобретать все большее распространение; наконец применение его так участилось, что правительство лишилось всякой пользы в военном деле от казаков, потому что этот недостаток в солдатах совсем не уравновешивался не особенно значительными выкупными суммами. И вот, когда императрице Екатерине Алексеевне понадобилось во время войны с турками, равно как для занятия Польши и наконец для наблюдения за шведской границей, все больше и больше войск, право выкупа было уничтожено. Казаки были в высшей степени озлоблены этим действительно произвольным ограничением своих старинных привилегий; много раз случалось, что отдельные станицы прогоняли правительственных чиновников и что все назначенные для набора молодые люди убегали в болота и степи, причем правительству становилось хуже прежнего, так как оно не получало теперь ни новобранцев, ни выплачиваемых раньше выкупных денег.
Пришлось поневоле решиться на более строгие меры. В Оренбурге был назначен князь Вяземский и, после того как гарнизоны всех крепостей были значительно усилены регулярными войсками, именно хорошо обученной пехотой и артиллерией, он отнял у некоторых казаков их пастбища, на которых основывалось все их богатство, даже их существование. Он обещал им прощение императрицы, если они тотчас выставят целый полк своих солдат, подлежащих воинской повинности, и не станут противиться на будущее время рекрутским наборам.
В Гурьев прибыл генерал фон Траубенберг, лифляндец родом, для набора рекрут с отдельных станиц, на что казаки согласились, хотя и неохотно, чтобы получить обратно свои пастбища.
В станице Сарачовской, как и по всем местам по течению реки, господствовало при данных обстоятельствах сильное брожение умов. Станица состояла из ряда дворов, довольно далеко отстоявших один от другого; низкие хаты были окружены сеновалами и амбарами для хранения садовых плодов; дальше стояли большие и малые навесы для защиты стад в суровое время года, а сами эти стада паслись кругом на роскошных низменных лугах.
Вечернее солнце отражалось в желтоватых, медленно текущих волнах реки. У самых берегов поднимались громадные заросли камыша, почти такие же высокие и густые, как у Гурьева, укрепленные башни которого выступали вдали из волнующегося зеленого моря.
На луговине, отлого поднимавшейся от этого прибрежного камыша к станице, собрались все мужчины станицы на оживленное совещание, так как генерал Траубенберг возвестил о своем прибыли на следующее утро для рекрутского набора и приказал, чтобы ему были представлены все мужчины, способные носить оружие.
На самом краю станицы возвышалась деревянная церковь, окруженная несколькими продолговатыми, широкими зданиями. В них жило несколько монахов, которые поселились здесь, чтобы принять казаков – жителей Сарачовской – под свой духовный надзор. При исполнении этой обязанности среди строго-набожного населения, относившегося с глубоким почтением к служителям церкви, им жилось, очевидно, хорошо, потому что сады вокруг монастырских зданий были возделаны превосходно; тут было единственное место во всей станице, где высокие деревья давали тень, а между роскошными ягодными грядами зеленели даже виноградные лозы; однако в этот день иноки не прогуливались по чистеньким садовым аллеям, спокойно любуясь ростом своих плодов и упражняя ум в поучительных разговорах для назидания и отрады душ своей паствы. Они также вышли на луг для совещания и там среди могучих казацких фигур можно было видеть монахов в их иноческой одежде: в черной рясе, ниспадавшей до ног, обутых в лапти, и в четырехугольных черных клобуках и скуфейках. Старейший из них, отец Юлиан, был почти семидесятилетней старец; густые белоснежные волосы ниспадали из-под клобука на его плечи, а длинная белая борода, разделенная надвое, покрывала его грудь. Его фигура была высока и худа, сгорблена, но не могла назваться дряхлой; лицо, на котором можно было рассмотреть только сильно выдавшийся нос и глубоко запавшие блестящее темные глаза, обнаруживало энергичную силу воли и холодную, мужественную решительность; в его взорах горел тот непреклонный, ни пред чем не отступающей фанатизм, каким в те времена почтя повсюду отличались монахи православной церкви; он делал иноков значительным фактором общественной жизни, который правительство старалось то подавить, то обратить в свое орудие и с которым, во всяком случае, ему приходилось считаться.
Остальные монахи были моложе и далеко уступали отцу Юлиану по внешности; но и в их глазах блистали одинаковое мужество, одинаковая фанатическая решимость и сила воли; с первого взгляда можно было убедиться, что они не оставили бы своего руководителя ни на каком пути и последовали бы за ним, пренебрегая всеми опасностями.
Молодые станичники осыпали злобной бранью новые порядки; все они единодушно решили не подчиняться им, но или созвать все яицкое казачество к открытому восстанию, или бежать в степь к соседним киргизам, чтобы предложить им союз против правительства. Везде велись буйные, непокорный речи, и тот, кто ожесточеннее нападал на правительство, привлекал к себе всеобщее одобрение.
Наконец на копну сена, которая служила ораторской трибуной, взлез какой-то старик, а остальные станичники сгруппировались вокруг него, частью стоя, частью лежа на траве. С серьезным, спокойным лицом старый казак подал знак рукою и действительно, при виде его, среди собравшихся водворилась некоторая тишина.
– Послушайте Матвея Скребкина, – раздались разные голоса. – Послушайте сотника; он умен и опытен, он всегда умеет посоветовать лучше всех; послушайте Матвея Скребкина!
Сотник был крепкий мужчина, приблизительно в годах отца Юлиана, но обнаруживал во всей своей осанке более юношеской гибкости и военной выправки. Как и на всех остальных, на нем были кафтан синего сукна, широкие шаровары, сапоги до колен и барашковая шапка. На поясе с серебряными бляхами у него висела прекрасной работы сабля, с позолоченной рукояткой, – единственный знак отличия, выделявшей его из общей массы. Загорелое лицо Скребкина отличалось твердыми чертами; было заметно, что житейская борьба и труд не пощадили его; тем не менее в голубых глазах этого человека читалась спокойная, ласковая кротость; однако то была не кротость, основанная на слабости, а скорее твердое сознание полной, но сдержанной в меру силы.
– Выслушайте меня, братцы-атаманы! – сказал Скребкин; – вы взволнованы и разгневаны, а гнев – плохой советчик; конечно вы в праве досадовать, потому что губернатор жестоко посягнул на наши старинные права; но лучше ли будет, если вы окажете открытое сопротивление или бежите в степи? Разве мы достаточно многочисленны или достаточно вооружены, чтобы тягаться с царскими полками да пушками? А если вы бежите, что будет с нами – стариками, женщинами и детьми? У нас отнимут наши пастбища и наши стада! Вы же не найдете доброго приема у киргизов, когда они увидят, что вы пришли просить у них, а не давать им, и наши прекрасные берега обратятся в пустыню или попадут в чужие руки; чужие люди уведут прочь ваших жен, а детей ваших обратят в рабов. Поэтому подумайте хорошенько, прежде чем решаться на безрассудные дела! Вспомните, что ведь от вас требуют только того, чтобы вы носили оружие для обороны великого государства русского, которое так давно защищало нас и наших отцов!.. Ведь военное дело – первое удовольствие казака! Отцы ваши стяжали громкую славу под знаменами царей; неужели же вы не хотите сравняться с ними? Вспомните, что вас призывает к оружию царица, что каждый сын православной церкви обязан следовать этому призыву. Царица от нас далеко и, может быть, лукавые слуги обманули ее, уговорив посягнуть на наши права; тем не менее вы должны повиноваться ее призыву, который требует только того, что для каждого доброго казака должно служить радостью и честью; поэтому советую вам, делайте то, что от вас требуют; служба в русском войске сулит вам почет и богатую добычу; я же, ваш сотник, соберусь тогда и поеду сам к царице; она выслушает меня, и если вы исполните долг повиновения, то она восстановит опять ваши права и исполнит обещания, данные вам ее предками. Вот мой совет. Как люди свободные, вы можете следовать ему, или пренебречь им, но если вы примите его, то это принесет пользу всему нашему казачеству.
Эта речь, произнесенная сильным, ясным и спокойным голосом, произвела глубокое впечатление на собравшихся; хотя большинство из них мрачно потупилось в землю, однако никто не решился возразить сотнику. Наконец раздался голос одного из молодых станичников.
– Матвей Скребкин умеет говорить умно; моя голова не находит ответа на его слова; но мое сердце противится тому, чтобы мы уступили силе; мы – свободные сыны Яика, отцы которых были, правда, союзниками царей, но не рабами их. Что скажет почтенный отец Юлиан? Матвей Скребкин богат земною мудростью и опытом, но отца Юлиана просвещают Бог и святые на небе.
Отец Юлиан выступил вперед, сложив руки, и стал против стога сена; его согбенная фигура выпрямилась, и он заговорил резким, далеко слышным голосом.
– Сотник Матвей Павлович прав, советуя вам уступить силе, так как вы не можете противиться ей; он прав, утверждая, что вы ввергли бы женщин и детей нашей станицы в страшную беду, если бы вздумали бежать, что ваши стада, ваши пастбища, ваше имущество перешли бы тогда в жадные руки чужаков. Но, – продолжал монах, повысив голос, – он неправ, когда говорит вам, что ваш священный долг следовать призыву царицы и носить оружие в рядах ее войск. Кто такая эта Екатерина, именующая себя царицею? Она – чужеземка, выросшая в достойной осуждения ереси. Хотя она исповедует своими устами веру святой православной церкви, хотя некоторое время она лицемерно притворялась, будто хочет защитить и оградить служителей Божьих, но вскоре коварство в ее еретическом сердце снова сделалось ясно всем, кто хочет видеть: она простерла руку к церковному имуществу, не слушая увещания почтенных епископов и самого митрополита. И по какому праву называет она себя царицею, по какому праву носить корону государства? Куда девался Петр Федорович, который хотя также, соблазненный иноземцами, нарушал почтение к святой церкви, но все-таки происходил от крови исконных царей русских? Где же он находился до тех пор, пока рука убийцы не положила конец его жизни? Но есть люди, – продолжал глухим голосом старец, – которые утверждают, будто он жив до сих пор и томится в неведомых тайниках какой-нибудь тюрьмы; а если он умер, если был убит, то разве нет налицо его сына, великого князя Павла Петровича? Разве он не вырос, не сделался большим и сильным для того, чтобы владеть государственным мечом?
Глубокая тишина царила кругом, так что во всем до сих пор таком бурном собрании слышались только шелест тростника да тихий шум речных волн.
Матвей Скребкин покачал головою.
– Разве царица, – сказал он, – не признана всеми властями и сановниками государства? Разве ее сын, вел ими князь, не стоить, как первый ее слуга, на ступенях трона?
– А если бы он не сделал этого? Если бы он не склонился пред силой, не постигла ли бы цесаревича участь его отца? Не реет ли над его головой та же рука, которая погубила несчастного императора? Час мщения и справедливого возмездия еще не пробил, но он наступит; Господь Бог поставит настоящего царя, который ниспровергнет обманщиков и убийц с их высоты и дарует свободу своим подданным. Когда наступит это время, когда минует бедствие, ниспосланное нам Богом за наши грехи, тогда нашему настоящему императору понадобятся люди с мужественным сердцем и крепкой рукою, которая поднимет для него оружие; и быть такими людьми призваны вы преимущественно предо всеми, вы – храбрые сыны воинов, яицких казаков!
Одобрительный шепот послышался вокруг.
– Положим свой живот за царя истинного! – раздались отдельные возгласы.
– Смерть изменникам, еретикам! Смерть чужеземцам, смерть поработителям народа!
– В ваших возгласах мало толка, – сказал отец Юлиан. – Гнев ваших сердец должен перейти в дело. Но, чтобы это могло произойти, вы должны сражаться тем же оружием, которое употребляет против вас Екатерина. Если вы бежите, то отнимете свою помощь у настоящего царя, когда он придет освобождать народ. Нет никакого греха превзойти хитростью хитрецов, изменить изменникам; поэтому подчинитесь силе, дайте зачислить себя в войска еретички; провозгласите между солдатами, которые подобно вам попали на службу по принуждению, радостную, слышанную вами от меня, весть, что настоящий царь придет освободить своих подданных. Когда настанет тот день, в который он кликнет клич, тогда поднимайтесь за него дружною громадой, тогда побейте Екатерину ее же собственным оружием! Вот мой совет, вот мое увещание, как служителя святой церкви, которому вверены ваши души. И, если вы поверите тому, что я вам возвещаю, если исполните то, что я вам сказал, тогда вы угодите Богу, наследуете благословение небес и наконец, возвратитесь сюда, на родину, свободными людьми, какими были ваши предки.
– Ура! ура! – воскликнули станичники, стоявшие кругом. – Отец Юлиан говорит правду; его просветил Господь… Пусть будет так, как он сказал: мы подчинимся силе, которой не можем противиться сегодня; мы станем ждать и верить, мы будем готовы собраться вокруг настоящего царя, когда он поднимется, чтобы возложить отнятую у него корону на свою помазанную главу!
При быстрой смене настроения, которая часто наблюдается у впечатлительных полудиких народов, всем казацким «кругом» овладела ликующая радость. Многим было приятно, что нашелся выход, с помощью которого в данный момент мирно разрешалось натянутое положение и сверх того открывалась надежда в будущем отомстить за ненавистный гнет. Рекрутский набор сам по себе не представлял ничего ужасного для этой воинственной молодежи; ее возмущало только принуждение; однако после слов отца Юлиана она подчинилась принуждению не из трусливой покорности, но ради того, чтобы сохранить себя для великого, святого дела – для свободы счастливого будущего.
Четырехугольные жестяные фляги, бывшие у каждого за поясом, переходили теперь из рук в руки, от уст к устам.
Водка оказала свое действие, общее настроение становилось все веселее, те из станичников, у кого были при себе ружья и пистолеты, зарядили их. Поставили вехи, всегда лежавшие наготове в тростниках для упражнений этого рода, чтобы служить мишенью для стрельбы; пригнали лошадей с пастбищ и принялись носиться на них верхом с тою почти невероятной для постороннего глаза ловкостью, какую эти сыны степей приобретают с отрочества постоянным упражнением. Таким образом, казацкая сходка закончилась молодецкой джигитовкой, лихой забавой здорового, могучего, полудикого народа, словно рекрутский набор, еще недавно им внушавший страх, неожиданно превратился в радостное, счастливое событие.
Хотя Матвей Скребкин все еще сомнительно покачивал головою, однако он не сказал ни слова наперекор отцу Юлиану; да и зачем? Ведь советь почтенного старца способствовала тому, чтобы удержать казаков от необдуманных и пагубных решений, выиграть время и спасти существование, а также и имущество станицы. Остальное умный и предусмотрительный сотник мог до поры до времени предоставить будущему.
Пока казаки совещались на лугу у берега, поросшего камышом, у крылечка одного из казацких домов сидела девушка, усердно занятая работой. Она искусно плела из тонкой пряжи невод для рыбной ловли в Яике.
Ксения Матвеевна, дочь сотника Скребкина, молодая казачка двадцати одного года, отличалась необычайной красотой, стройной фигурой благородного сложения и овалом лица, напоминавшим безупречно правильные черты греческой античной статуи. Ее синие глаза оттенялись длинными, темными ресницами; в их взоре светилась порою задумчиво-грустная поэзия, свойственная обитателям гор и степей, благодаря их постоянному непосредственному общению с природой, язык которой им как будто понятен; но эта мечтательная задумчивость часто сменялась в очах Ксении огневою страстностью, напоминавшей своими вспышками вспыхивающая молнии, когда в летний зной над степью проносятся гроза вдоль по течению Яика.
Красавица Ксения со своими выразительным лицом, тонким, изящным станом и белыми руками смахивала бы на даму из самого знатного общества, переодетую казачкой для костюмированного бала, если бы во всем ее существе не было отпечатка наивной непосредственности и дикой огневой силы. Было видно, что в этих нежных членах текла пламенная кровь, кипение которой не подчинялось никакому принужденно, и нежную девушку можно было сравнить с одним из тех диких степных коней, стройные члены которых как будто вылиты из стали, а ноздри порывисто вдыхают воздух, чуя приближение бури, коней, которые послушно покоряются приветливому слову, но встают на дыбы, когда их хотят принудить к повиновению поводьями и удилами.
Садик пред домом сотника содержался чрезвычайно опрятно, кусты шиповника образовали здесь нечто вроде беседки вокруг сколоченной из березовых сучьев скамьи, на которой сидела Ксения, тогда как пестрые цветы обрамляли гряды овощей.
Тонкие пальцы девушки машинально, размеренным движением, сплетали нитки в узлы рыболовной сети, но ее мысли, казалось, блуждали далеко, потому что ее глаза тоскливо и задумчиво смотрели из-под опущенных ресниц вдоль на луга, по которым извивался Яик, сверкавший там и сям золотистой полосою между камышовыми зарослями.
Казачка напевала про себя красивым, низким голосом одну из песен своего народа, в которых почти всегда выражается тоска по милом, ушедшем на кровавую сечу, или оплакивается павший воин; их мелодия так хватает за душу своими грустными, скорбными звуками, славой) осенний ветер проносится по степи, крутя поблекшие палые листья. Иногда пение замирало в тихом вздохе, который, казалось, летел вдаль вместе с печальными взорами Ксении; тогда она опускала голову, точно под гнетом безнадежного горя, прерывая работу, чтобы утереть слезу, повисшую на реснице.
Она не заметила, как по дороге из Гурьева в Сарачовская приблизился к хутору казак и вошел в сад. То был мужчина немного старше Ксении, стройный и сильный: темная короткая, еще юношески мягкая борода обрамляла его лицо, а курчавые, темные волосы выбивались из-под шапки из овечьей шерсти. Это был красивый, статный юноша; тем не менее, его наружность оказывалась вблизи отталкивающей; темные глаза отличались беспокойным, хитрым взглядом, несмотря на улыбку, почти не сходившую с его губ, как будто он хотел прикрыть ею всякое внутреннее движение мысли и чувства. В его осанке всегда было что-то принужденное, точно он рассчитывал каждый свой жест и наблюдал за ним; этот человек ходил тихо, крадучись, что дало ему возможность подойти вплотную к задумавшейся молодой казачке, прежде чем она услыхала шорох его шагов, когда нежданный гость вышел из-за живой изгороди густо разросшегося шиповника. Ксения вздрогнула в испуге и, по-видимому, была неприятно удивлена, увидав пред собою молодого казака; однако она приветливо ответила на его поклон и сказала:
– Как, ты здесь, Яков Иванович? Разве ты не пошел с прочими, как и мой отец, на лужайку у реки потолковать о том, что нужно сделать против угроз генерала, который приехал третьего дня в Гурьев и хочет отнять у нас наши последние вольности?
– Что мне там делать между дураками? – возразил молодой казак, имя которого было Яков Иванович Чумаков. – О чем им советоваться, когда они не могут противиться силе? Ведь гарнизон Гурьева подкреплен пехотой и канонирами, так что наши казаки будут уничтожены, если попробуют оказать сопротивление; а если они убегут в киргизские степи, то лишатся своего имущества и доведут до страшной беды своих близких!
– А разве ты не боишься, что тебя зачислять на службу в полки, которые должны быть посланы в Польшу или Швецию, далеко от нашей родины? – спросила Ксения.
– Нет, – ответил Чумаков с язвительным смехом, – нет, этого я не боюсь; я знаю, что жребий не падет на меня.
– Знаешь? – подхватила Ксения, – разве ты можешь знать, что скрывается в будущем?
– Когда в зимнюю пору, – ответил Чумаков, – мы едем по занесенной снегом степи и за нами гонятся с воем голодные волки, то мудрость учит, чтобы мы отпрягли одну из лошадей и бросили ее на жертву лютым зверям; пока они терзают несчастное животное, мы успеваем избегнуть опасности на другой лошади. Разве москали не похожи на голодных волков? Ты знаешь, у меня есть прекрасные луга и стада; кроме того я нажил немало денег прибыльной торговлей и бережливостью, что не успели сделать другие; так вот я взял эти деньги, пошел в Гурьев и наполнил золотом и серебром пригоршни старшего вахмистра, который производит набор при генерале. То, чем я пожертвовал, я надеюсь скоро вернуть обратно, так как прочее остается у меня в целости, и теперь я знаю наверно, что меня не потащат со двора, чтобы записать в чужие полки.
– Это умно, – подтвердила Ксения, – и я желаю тебе счастья; не всякий умеет, как ты, наживать и копить, а нажитое употреблять так удачно.
Насмешливая улыбка мелькнула по ее губам.
Чумаков не заметил этого и воскликнул с необыкновенной радостью:
– Не правда ли, ведь у меня не отнимут моих лугов и стад? Я сохраню свои луга и свои стада, а вдобавок и свободу, потому что не был так безрассуден, чтобы проматывать свои деньги, как делали это другие. Я останусь здесь, тогда, как они уйдут отсюда на тяготу и опасности. И вот Ксения, – продолжал молодой казак, устремив пламенные взоры на красивую фигуру девушки, – теперь, когда моя будущность обеспечена от всяких неожиданных случайностей, когда я действительно стал самым богатым и сильным между казаками Сарачовской станицы, я опять являюсь к тебе, чтобы предложить свою руку. Ты должна сделаться хозяйкой моего имущества; раньше ты не могла решиться выслушать слова моей любви, и пожалуй мне следовало бы сердиться на тебя и не думать больше о тебе; но я все-таки пришел сюда, потому что люблю тебя так, как ты не можешь себе представить. Сегодня у тебя нет другого выбора; все остальные, которые могли поднять на тебя взор, не могут больше предложить тебе счастливое будущее. У Ивана Творогова и Осипа Федулова завтра не будет больше ничего; их угонят на чужбину, и кто знает, суждено ли им еще когда-нибудь увидеть берега Яика!
– Что ты толкуешь про Ивана Творогова и Осипа Федулова! – с досадой возразила Ксения. – Тебе хорошо известно, что не из-за них отвергла я твое предложение; я прямо сказала тебе правду, как была обязана сказать доброму казаку; я сказала тебе, что не люблю тебя и потому не протяну тебе своей руки. И ты знаешь также, – прибавила казачка, причем ее глаза подернулись слезою, – что я никогда не полюблю ни тебя, ни кого-либо другого. Ты знаешь, что мое сердце принадлежит Емельяну Пугачеву, которого ты называл своим другом и который обещал мне вернуться назад.
– Однако он не вернулся, – сказал Чумаков с мрачным взором, – хотя прошли уже годы с тех пор, как он приезжал сюда со своим генералом вербовать охотников в армию великого Румянцева, воевавшего с турками; я если он не вернулся, то, значит, пал в бою или позабыл тебя.
– Нет, он меня не забыл, – воскликнула Ксения с блестящими глазами. – Емельян Пугачев не забывает своей любви и своих клятв, и с ним я охотнее разделю его бедность, чем с тобою или кем-нибудь другим несметное богатство. Да мне и не нужно думать о богатстве, потому что у моего отца довольно лугов и стад, а если Емельян умер, – продолжала она дрожащим голосом, – то я знаю, что его последняя мысль была обо мне. Тогда я – его вдова и ни за что на свете не нарушу верности ему.
– Ксения! – воскликнул Чумаков, тогда как его глаза метали искры, а искаженное злобою лицо подергивалось в приливе необузданной страсти, – Ксения, помни свои слова! Помни, что я – человек, способный принудить к любви, когда мне отказывают в ней… помни…
Ксения вскочила; ее глаза метали молнии.
– Принудить? – воскликнула она, – ты хочешь принудить меня?! Подлый трус, скажи еще слово, и я пойду к реке на круг к казакам и расскажу им, что ты купил себе за презренное золото свободу, за которую они хотят сражаться с храбрым мужеством, и очень может быть, что волны Яика умчат тебя в море, прежде чем нагрянут сюда москали, карманы которых ты набил своим золотом. Ступай прочь, избавь меня от твоего ненавистного присутствия, иначе я забуду, что доверие открыло мне твою темную тайну и что доверие никогда нельзя обмануть, даже если презираешь того, кто оказывает его нам!
– Ксения! – вне себя воскликнул Чумаков, тогда как его глаза блеснули дикой злобой и он робко попятился пред грозно выпрямившейся пред ним девушкой, – Ксения, придержи свои слова, иначе…
Он не договорил, потому что лицо Ксении внезапно проняло восторгом; она раскрыла объятия и торжествующий возглас сорвался с ее уст.
Пораженный такой внезапной переменой, Чумаков обернулся и увидел позади себя, у калитки сада, того, о ком сейчас говорил, воображая, что тот находится за сотни верст от их станицы и не может вернуться сюда.
Емельян Пугачев стоял у входа в сад, держа за повод свою маленькую лошадку; его лицо было бледно, большие глаза со странным, задумчивым выражением смотрели на Ксению; от всей его внешности веяло какой-то таинственностью, так что Чумаков почувствовал суеверный страх и перекрестился. Но Ксения бросилась уже к Пугачеву; она охватила его руками, осыпала поцелуями в избытке восторга, и даже маленькая лошадка, стоявшая позади своего господина, понурив голову, была осыпана ласками обрадованной девушки.
– Ты здесь, Емельян, ты здесь! – воскликнула она. – О, теперь все хорошо; если бы ты пал в бою, твой дух явился бы возвестить мне о том и передать твое последнее приветствие. Ты здесь!.. ты здесь!.. – твердила девушка вне себя от радости. – Слушайте, зеленые луга; слушай, шумящий Яик, слушай, лазурное небо там, в высот; он здесь, мой Емеля, здесь, и я – самая счастливая женщина на свет!
Пугачев крепко прижал ее к груди. С глубокой нежностью смотрел он на Ксению, однако его лицо оставалось серьезным и задумчивым. Он как будто искал в ее чертах решения вопроса, волновавшего всю его душу.
Чумаков с минуту стоял, потупившись и крепко стиснув губы, а потом подошел к Пугачеву, подал ему руку и произнес:
– Здравствуй, Емельян Иванович! Слава Богу, что ты вернулся здрав и невредим! Я уже боялся, не постигла ли тебя смерть, и, – продолжал казак, немного запинаясь, – так как мы были с тобою друзьями, то я хотел позаботиться о твоей Ксении; я хотел протянуть ей руку и предложить свою защиту на всю жизнь. Она не могла позабыть тебя, не хотела поверить, что ты не можешь вернуться назад. И вера не обманула ее; теперь мне больше нет надобности заботиться о твоей невесте. Добро пожаловать на родину!
Пугачев крепко пожал его руку; но он не заметил, что эта рука была холодна, как лед.
Одну минуту Ксения смотрела на Чумакова с угрозой и удивлением; но она была слишком счастлива, чтобы нарушить гармонию этого блаженного часа. Не следовало ли ей простить того, чью любовь она отвергла, так как ее возлюбленный был здесь?
– Пойдем, Емельян, пойдем! – сказала молодая казачка, ведя Пугачева к себе в сад. – Ты, наверно, устал, проголодался дорогой и хочешь пить, да и твоя бедная лошадь нуждается в отдыхе и пище. Пойдем, подкрепи свои силы, а потом ты расскажешь мне, как тебе жилось, как Бог тебя миловал и как возвратил ко мне обратно.
– До свиданья, Емельян Иванович! – проговорил Чумаков, обращаясь к Пугачеву. – Ты снова нашел свою Ксению; третий между вами лишний, хотя бы он даже был вашим лучшим другом.
Еще раз протянул он Пугачеву руку и, быстро повернувшись, вышел из сада.
Ксения между тем поспешила в хату; она принесла оттуда свежего кобыльего молока и сладких маисовых лепешек, соленой и копченой баранины и меда – то, что наскоро попалось ей под руку; потом она сбегала также за душистым сеном для лошади, зачерпнула в колодце ведро воды и любовалась блаженным взором, как Пугачев и его конь подкрепляли свои силы.
– Все наши казаки под горой, на лугу, – сказала девушка. – О, если бы мой отец был здесь! Ведь он также начал уже сомневаться, что ты еще жив! Они совещаются там, как быть, – продолжала она. – Ты явился в тяжелую минуту, Емельян; русский генерал прибыл в Гурьев для рекрутского набора среди наших.
– Знаю, – отозвался Пугачев, только что опорожнивший жадными глотками чашку кобыльего молока, – мне сказывали про это в соседней станице вверх по Яику, где я вчера ночевал, и потому я приехал освободить тех, кому грозит беда, и обрушить небесное мщение на преступных притеснителей!
– О, Более мой! – воскликнула Ксения. – Ты хочешь противиться им? Ты не уволен в отпуск, не освобожден от службы? Ты хочешь подвергнуться такой страшной опасности?
– Опасности? – промолвил Пугачев с таким странным блеском в глазах, что Ксения попятилась от него в испуге. – Для меня не существует опасностей, – возразил он, – над моею головой парят ангелы Божьи и святые угодники, покровители русского государства!
– Емельян! – в ужасе воскликнула Ксения. – Емельян, что ты говоришь? Не значит ли это искушать Господа?
– Ксения, – сказал Пугачев, заглядывая ей в глаза проницательным взором, – ты вот называешь меня Емельяном… А знаешь ли ты наверно, что пред тобой стоит действительно Емельян Пугачев? Известно ли тебе доподлинно, что ты когда-нибудь знавала какого-то Емельяна?
– Как ты можешь говорить так? – спросила Ксения, испуганная торжественною серьезностью, написанною на лице Пугачева. – Да, мой возлюбленный, да, я знаю, что люблю Емелю; каждое биение моего сердца называет мне твое имя. Но я не понимаю твоего вопроса, желанный мой; я почти боюсь тебя.
– Ты поймешь меня, ты узнаешь все! – ответил Пугачев. – Ты говоришь, что любишь меня; итак, – воскликнул он, бурно обнимая девушку и прижимая к себе, – пусть все будет сном; правда же – в Ксении и в ее любви, и это должно остаться правдой для Петра Федоровича так же, как и для Емельяна Пугачева!
Ксения крепко прижалась к его груди; чувство счастья охватило ее; казалось, она не поняла его слов, почти даже не расслышала их.
– Но сейчас, Ксения, – проговорил он, – дай я отведу своего коня в конюшню; меня никто, даже отец твой не должен видеть здесь, пока еще не пришел мой час; и, если ты меня любишь, ты будешь молчать. Никому ни слова!
– Что же ты хочешь делать? – спросила вся дрожа Ксения, – ты опять хочешь покинуть меня?
– Нет, моя голубка, я не хочу покинуть тебя! – сказал Пугачев, – ты останешься со мной, ты должна подняться со мной, подняться до… – Внезапно он запнулся и тотчас продолжал: – сейчас больше ни слова! Жди того часа, когда пред тобой откроется великое, светлое, нежданное, и молчи, молчи; я останусь здесь, буду недалеко от тебя; прежде чем все вернутся сюда, я пойду в монастырь и стану ждать там отца Юлиана; он будет первым, который увидит меня здесь; молитва должна подкрепить меня, в молитве с ним я найду откровение того, что должно случиться для спасения святой Руси и православной церкви!
– О, останься, останься, мой милый Емеля! – молила его Ксения. – Я опять боюсь потерять тебя, после того как Господь так чудесно снова привел тебя ко мне.
– Ты верила мне, Ксения! – почти с упреком сказал Пугачев, – ты верила, что я вернусь, когда необъятная даль разделяла нас с тобою, когда на поле брани мне угрожала смерть; неужели же ты не хочешь верить мне теперь, когда я недалеко отсюда в тихом убежище буду молиться Богу?
– Я верю тебе, мой Емеля, я покоряюсь тебе; а, раз ты велишь, я схороню в груди все мое счастье, и никто-никто не прочтет в моих глазах, какое блаженство наполняет мое сердце.
И они слились в долгом, жарком поцелуе.
Затем Пугачев тихонько высвободился из ее объятий, нежно перекрестил ее и через луг поспешно направился к монастырю, в то время как с Яика раздались ружейные выстрелы и громкие приветственные крики.
Ксения отвела коня Пугачева в конюшню, где стояли также и все лошади ее отца. Она сама обрядила его, так что в этот вечер отец не мог бы уже открыть коня ее возлюбленного. Обильно насыпав ясли лучшим кормом, она опять вернулась на прежнее место у плетня и снова принялась за свою сеть. Ее пальцы машинально нанизывали петлю за петлей, а глаза вновь наполнились слезами; но теперь это были слезы счастья и радости, ее глаза ярко сияли, а губы тихо шептали благодарные молитвы.
Чумаков не вернулся к другим на луг; несколько времени он следил за дорогой, ведущей к его двору, затем повернулся в противоположную сторону и поспешил к высокому берегу Яика; здесь, скрытый растущим у берегов высоким камышом, он незаметно добрался до дороги в Гурьев. Без отдыха бежал он все дальше и дальше, и, когда солнце садилось, он стоял пред крепостными воротами и после заявления караульному офицеру о том, что он принес важные и спешные известия, был введен к генералу, начальнику крепости.
На следующее утро вся Сарачовская ожила спозаранку и напряженно ожидала дальнейших событий. Горячее воодушевление, наполнившее накануне вечером всю молодежь радостью и долго не дававшее ей заснуть, прошло; каждый думал только о том, что, может быть, вскоре ему придется надолго оставить родину; а надежда добыть себе славы, почестей и воли вместе с предсказанным отцом Юлианом вступлением царя на престол лежала так неизмеримо далеко, что едва ли могла смягчить горечь разлуки со всеми дорогими и близкими.
После увещаний сотника и отца Юлиана, действовавших одинаково, хотя и по различным причинам, никто уже не думал о восстании или о бегстве; каждый решил покориться силе, терпеливо ожидать будущего и быть наготове к нему; но каждый сумрачно принимался за свое дело, с тяжелым предчувствием на душе, что, может быть, сегодня он делает его в последний раз.
Ксения поднялась раньше всех; прежде чем встал отец, она уже вычистила лошадей и задала им корму, чтобы сотнику не за чем было идти в конюшню и таким образом скрыть и лошадь Пугачева, и прибытие возлюбленного. Ее сердце тревожно билось; и причиной этого была не только радость, что ее милый, которого она так долго, так безуспешно ждала и почти уже не чаяла снова увидеть, был опять близ нее; нет, у нее было вполне ясное предчувствие чего-то неслыханного, могучего, ужасного, для чего она не могла даже подыскать выражение. Тем не менее она затаила свое волнение в глубине сердца, так что старый Матвей Скребкин, и без того озабоченный и не знавший, как пройдет день, ничего особенного не заметил в ней.
Рано поутру сотник уже отправился на луг на камышовом берегу, где обыкновенно происходили казачьи совещания, собирался казацкий круг, и где сегодня также должен был состояться совет.
Постепенно здесь же собралось и остальное мужское население станицы; у всех был сумрачный вид и все тихо переговаривались между собою. В сопровождении еще одного монаха пришел и отец Юлиан с золотым крестом в руке; его лицо было серьезно и торжественно, но говорил он мало, а тем, кто боязливо спрашивали его совета, он кратко разъяснял, что они не должны забывать свой священный долг служить истинному царю; что им не следует пытаться восставать против силы, пока еще не пришел час, когда Господь откроет Свою волю исполнить дело возмездия и освобождения.
Со стороны крепости послышались громкие звуки барабана и труб. Вскоре на дороге, ведущей по камышовым зарослям в Сарачовскую, показался батальон пехоты с ружьями и построился на лугу четырехугольником, из внутреннего пространства которого были удалены все мужчины, кроме сотника и отца Юлиана. Сюда принесли и поставили нисколько стульев и стол. Вслед за пехотой прибыла батарея полевой артиллерии; канониры держали в руках зажженные фитили, зарядные ящики были полны; орудия поставили рядом с пехотой, дулами прямо на село.
Лишь только были закончены эти военные приготовления, мрачным ужасом наполнившие всех присутствовавших, как из Гурьева прискакал генерал Траубенберг, окруженный своим штабом.
У генерала, лифляндца родом (на вид ему было не больше сорока лет), была благородная, статная осанка. Казалось, он привык больше к паркету гостиных, чем к походной жизни; тем не менее, в походах он выказал безумную храбрость и отвагу и поэтому ему было дано трудное поручение привести к повиновению непокорных яицких казаков. Видом он был типичный белокурый лифляндец (известно, что лифляндское дворянство происходит от немецких рыцарей, оставшихся там после разгрома ордена), черты его лица были открыты, но полны отталкивающего высокомерия Гордо и с презрительной усмешкой он глядел на казаков со своего взмыленного коня; проезжая через их толпу к построившемуся карре так, как будто он ехал по открытому мосту, что в сердце каждого из собравшихся вызвало волну неукротимого гнева.
Генерал легко соскочил с коня и вместе с офицерами вошел в средину карре.
– Ты – сотник? – спросил он Матвея Скребкина и на его почтительный ответ приказал: – вели-ка всем молодым людям до двадцатипятилетнего возраста прийти сюда; мы посмотрим, – добавил он с насмешливой улыбкой, – найдутся ли среди них годные рекруты для конницы ее императорского величества.
Через узкое отверстие карре, сквозь которое мог пройти только один человек, вошли вызванные сотником около двадцати молодых людей – все годное носить оружие молодое поколение станицы.
Генерал сел за стол; невдалеке от него уселся вахмистр, со строгим взором, и раскрыл пред собою книгу, чтобы вести протокол заседания и записывать имена рекрутируемых.
В это время выступил вперед отец Юлиан.
– Ваша милость! – начал он, – при таком важном деле, решающем судьбы стольких сынов отечества и святой церкви, приличествовало бы случаю в благочестивом молении как служитель престола Божия, я несу Его святой честный крест, с благоговением и верою приложитесь к нему, чтобы свет и благодать Святого Духа снизошли на вас!
Призвать на нас благословение Божие и молить Его и всех Его святых, да пошлет Он просветление разума нашего.
Он подошел к столу и протянул Траубенбергу крест.
Генерал быстро поднялся с места; гневная краска залила его щеки и он с такой силой оттолкнул от себя крест, который пред самым его лицом держал отец Юлиан, что крест выпал у того из рук.
– Глупый черноризец! – воскликнул он. – Как ты смеешь прерывать дело военной службы своими дурацкими церемониями? Убирайся к черту! На что мне нужен твой крест? Здесь дело касается службы, а не церкви!
Крик ужаса раздался при этих словах из рядов собравшихся казаков. Гнев и страх были написаны на лицах рекрут, им казалось, за такое поругание святыни должен пасть с небес палящий огонь; в рядах гренадер и артиллеристов дрогнуло не одно ружье в руке испуганных солдат и у многих сверкнул в глазах недобрый огонек.
Но отец Юлиан опустился на колена, поднял с земли выбитый у него крест, благоговейно приложился к нему и поднял его затем к небу, точно в молчаливом обвинении призывая гнев Божий на грешников.
– Вон отсюда! – закричал генерал Траубенберг, – уберите этого черноризца! Ему нечего делать здесь, а нам нельзя терять время!
Отец Юлиан бегом пустился из четырехугольника, точно спасаясь от адского пламени. Он подошел к казакам, бледным как смерть, и стал шептать:
– Это – такой же еретик, как и его повелительница, над ее же головой поднята уже карающая десница Всевышнего!
Затем он повернулся лицом к высившейся за станицей церкви, трижды поднял к небу крест, после чего опустился на колена, погрузившись в безмолвную молитву и не обращая больше внимания на то, что происходить вокруг.
Матвей Скребкин был также бледен и со страхом перекрестился, когда Траубенберг прогнал монаха. Он подошел к генералу и тихо проговорил:
– Неладно поступили вы, ваша милость! Когда вы оскорбляете монаха и святой крест, то, по совести, вы заставляете народ не слушаться воли государыни императрицы.
– Молчи, безмозглый сотник! – гневно воскликнул генерал, – твой долг повиноваться и приводить к повиновению остальных. Верно, и ты заразился здешним мятежным духом, который так долго еще терпится здесь? Берегись, чтобы я не велел заковать тебя в цепи и швырнуть в гурьевские казематы!
Матвей молча склонил голову, но его лицо стало еще бледнее; его руки задрожали и он потупил свои мрачным огнем блестящие глаза.
Набор рекрут начался. Один за другим молодые люди выходили вперед; вахмистр осматривал их, ощупывая их со всех сторон, сгибая их руки и ноги и глядя им в зубы, как это делается обыкновенно при покупке лошади.
Генерал глядел на все с высокомерным равнодушием; казалось, он вовсе не считал нужным самому убедиться в правильности заключений вахмистра.
Чумаков также вышел вперед; вахмистр сделал несколько движений его руками, постучал по груди и затем сказал:
– Негоден, совсем негоден! Ступай назад в свою избу; можешь пасти скот, ходить за лошадьми, но ты недостаточно силен, чтобы носить оружие на службе нашей всемилостивейшей государыни.
Несмотря на то, что эти слова были произнесены презрительным тоном, на лице Чумакова отразилось удовольствие и он поспешно вышел из четырехугольника, между тем как в рядах остальных рекрут ясно послышался ропот удивления и недовольства.
Еще двое или трое молодых людей были точно так же признаны вахмистром негодными и отпущены домой.
– Значить, вы отправитесь вместе со мной! – сказал генерал Траубенберг выбранным. – Вы можете гордиться честью, выпавшей на вашу долю; но прежде вы должны сделаться годными для службы, так как в том виде, какой у вас теперь, вы больше походите на дикарей, чем на солдат ее императорского величества!
Он сделал знак рукой.
Из рядов вышел цирюльник и поставил посредине четырехугольника стул; за ним шел один солдат с большою медной чашкой, а другой нес ножницы и бритву.
– Садись! – приказал генерал одному из рекрут.
Тот повиновался, удивленный, не зная, что с ним должно случиться.
Лишь только он уселся, как оба помощника цирюльника схватили его за руки; один солдат подошел к нему и обрезал его густую курчавую бороду, в то время как другой быстро намылил его лицо.
Все произошло так быстро, что казак не успел опомниться; затем ему стало ясно, что с ним будет: он должен был лишиться бороды, этого благородного украшения мужчины, считавшегося полудикими сынами степей символом силы и достоинства, особым знаком милости Божьей. Это было уже слишком. Крик бешенства сорвался с губ рекрута; он вскочил и бросился было бежать, в то время как остальные рекруты подняли сжатые кулаки и испустили угрожающее крики. Но крепко держали его помощники цирюльника, которому на помощь поспешили еще двое других. Руки казака скрутили назад и крепко связали их поясом. Одновременно на рекрутов направились ружья гренадеров, щелкнули курки, и каждый казак из направленного на него дула увидел верную смерть.
– Посмейте только двинуться! – с презрительной усмешкой загремел генерал Траубенберг, – осмельтесь только, мятежные негодяи, произнести хоть одно слово, и я прикажу пристрелить вас как собак, и служба ее императорского величества ничего не потеряет при этом!
Рекруты стояли безмолвно; они понимали, что при всякой попытке к сопротивлению они должны были погибнуть; но на их губах выступила пена, глаза налились кровью и страшные проклятия замерли на их устах.
Между тем первый рекрут был уже выбрит; глубокий стон вырвался из его груди, когда его отпустили; с отчаянным плачем, как ребенок, он кинулся наземь, словно хотел скрыть свое посрамленное лицо от солнечного света.
– Неладно вы делаете, ваша милость, – не вытерпел снова Матвей Скребкин, – оскорбляя так храбрых мужей. Такова не может быть воля царицы; ей в войске нужны только мужественные и храбрые солдаты, а не обесчещенные рабы!
– Ах, ты, невежа! – воскликнул генерал Траубенберг, – второй раз ты осмеливаешься вмешиваться не в свое дело! Теперь мое терпение лопнуло; твоя грязная борода должна пасть так же, как и других, а затем пусть цирюльник пощекочет тебя кнутом, пока ты не станешь как шелковый. Живо, взять и обрить его! Это очень хорошо, – усмехнулся он, – что сам сотник будет служить благим примером всем остальным!
Вахмистр нагнулся к генералу и что-то прошептал ему на ухо.
– Верно! – воскликнул Траубенберг, – я совсем забыл про это; хорошо, что наглец сам напомнил мне. – Эй, ты, забывал свои обязанности сотник! – вполне грозно продолжал он, – я знаю, что в твоей станице скрывается дезертир; у тебя в доме он нашел приют; ты ведь знаешь законы, тебе должно быть известно, что такое преступление достойно смерти.
– Мне ничего не известно об этом, – возразил Матвей Скребкин, – невозможно, чтобы могло случиться что-нибудь подобное; никто не появлялся в станице, никто не скрывается в моем доме!
– Ты лжешь, несчастный! – закричал генерал Траубенберг. – Конечно, надо было этого ждать от тебя. Хорошо же, у меня нет времени разыскивать беглеца в твоей поганой лачуге; зато у тебя будет время все припомнить в гурьевской тюрьме, а кнут освежит твою память.
Вахмистр снова сказал на ухо генералу несколько слов. Траубенберг кивнул головой и, насмешливо смотря на мрачного сотника, сказал:
– У тебя есть дочь; может быть, она знает лучше, что происходит в твоем доме. Пошли-ка патруль в дом этого мятежника, – приказал генерал вахмистру, – и вели привести сюда девку; отправь ее потом в Гурьев и пусть она там посидит в тюрьме, пока не сознается, где скрывается дезертир, о котором она, наверное, знает больше, чем этот старый хрыч!
– О, ваша милость! – воскликнул Скребкин, – не делайте этого; побойтесь Бога, защищающего невинных; не грязните имени императрицы таким постыдным делом!..
– Свяжите негодяя, посадите его на стул и обрейте его! – закричал Траубенберг. – А ты, – обратился он к вахмистру, – сейчас же пошли в станицу патруль за девкой!
Пока вахмистр выбирал людей, стоявшие за солдатами пожилые казаки подняли дикие, угрожающие крики. Мера их терпения была исчерпана; они бросились к линии гренадеров и пытались прорвать ее.
– Гайда, канониры! – закричал Траубенберг, – к орудиям! А вы, подлые разбойники, смотрите на свои дома, как картечь снесет их с лица земли!
Действительно все взоры обратились на станицу. По дороге оттуда спешно шли два монаха, а в средине между ними шагал человек в казацкой одежде; вокруг талии у него был повязан ярко-красный пояс.
Помощники цирюльника бросились на Матвея Скребкина, изо всех сил отбивавшегося от них.
Карре раскрылось, чтобы выпустить патруль; в то же мгновение Емельян Пугачев, расталкивая солдат, кинулся в сопровождении монахов внутрь четырехугольника.
– Стой! – закричал он громким голосом, далеко разнесшимся вокруг. – Стой, проклятый еретик! Довольно насилия! Пришел Господь судить и наказать вас; Он пробудил истинного царя, чтобы поразить обманщицу, завладевшую русским престолом. Мера твоя исполнилась; ты будешь первой жертвой справедливого возмездия!
Мертвая тишина царила кругом; каждый точно прирос к своему месту; сам генерал Траубенберг не нашел сразу слов ответить на эти угрозы.
Но лишь одно мгновение длилось молчание; в следующую минуту могучим прыжком Пугачев бросился на генерала, в его руке сверкнул длинный кинжал, выхваченный им из-за пояса, и он с силой вонзил его в грудь генерала.
Кровь горячей струей брызнула из раны; мучительный стон вырвался из груди Траубенберга и он упал навзничь. Его руки судорожно цеплялись за траву, глаза закрылись и лишь хриплые звуки вырывались из груди.
Пугачев наступил ногою на его грудь.
– Вот так будет со всеми еретиками, со всеми приспешниками обманщицы и со всеми врагами святой Руси! – громко воскликнул он.
В воздухе разнесся страшный вопль, в котором смешались ужас, дикие угрозы и торжествующая радость.
Солдаты застыли в ужасе; казаки прорвали их линию и столпились вокруг Пугачева.
Отец Юлиан с высоко поднятым крестом подошел к Матвею Скребкину, сзади которого в оцепенении от всего происшедшего стояли подручные цирюльника.
Офицеры также сгруппировались в одну кучку и обнажили шпаги.
– Взять убийцу! – воскликнул адъютант. – Бей мятежников! стреляйте в них, стреляйте!
Солдаты взяли ружья на прицел, со всех сторон на казаков направились дула; но никто не решался спустить курок, так как при общем залпе солдаты могли попасть в своих же, стоявших на противоположной стороне.
Адъютант вышел вперед и скомандовал раскрыть каре и построить солдат в одну линию; но его команда была заглушена Пугачевым, который, высоко подняв руку, обратился к солдатам со следующей речью:
– Гренадеры, канониры! ведь вы же – сыновья святой церкви, вы – дети святой великой Руси!.. Будьте стойки, не марайте себя незамолимым грехом измены истинному царю, помазаннику Божию!.. Владычество окаянной еретички, называющей себя Екатериной Алексеевной, кончилось; вы не должны больше служить обманщице; вы избраны Господом вместе со мной стать первыми поборниками освобождения православной веры. Благочестивый отче Юлиан, святой служитель церкви, носящий в руке знамение спасения, скажи этим ослепленным, кто говорит с ними, против чьей груди они направили свое оружие.
Адъютант скомандовал снова, но никто не слушал его, так как отец Юлиан выступил вперед; осенив крестом Пугачева, он произнес:
– Господь совершил чудо; истинного царя Он изъял из темницы… Солдаты, посмотрите на него!.. Разве среди вас нет никого, кто служил с ним? Разве никто не может узнать его?
– Да, это – он, – раздался из рядов солдат чей-то голос – это – он! Борода изменила его, но я узнал его. Я его видел, когда мы шли походом против датчан; это – Петр Федорович, которого мы все считали умершим, которого нам возвратил Господь!
Из строя вышел старый солдат. Он упал пред Пугачевым ниц, положил к его ногам свое ружье и поцеловал край его кафтана.
– Да, да, это – он, мы узнаем его! – раздались еще другие голоса.
Ряды солдат смешались и они столпились вокруг; канониры бросили пушки, и в следующее мгновение все стояли на коленях и раздался мощный крик:
– Да здравствует наш царь-батюшка! Да здравствует Петр Федорович!
Офицеры мрачно смотрели на все происшедшее.
– Взять и заковать их! – велел Пугачев. – Им также простится все, если они будут просить моей милости и вступят в ряды моего войска; если же они будут упорствовать в своем заблуждении, то завтра же их постигнет жестокая кара за их измену. Вас же, дети мои, – продолжал он, простирая к ним руку, – я приветствую, как свободных людей: в моем царстве никогда не будет рабства, прикрепляющего людей к земле и подчиняющего их воле другого господина. С этих пор один лишь царь будет над вами, а над царем – правосудие Вечного Бога. Сегодня радостно начнем первый день нашей воли, а на завтра двинемся в путь и захватим ваших братьев, чтобы в победоносном шествии вырвать престол у еретички!
Все громче раздавались восторженные клики. Все теснились вокруг, стараясь поцеловать руки и платье Пугачева; все с воодушевлением кричали:
– Да здравствует наш царь-батюшка! Да здравствует Петр Федорович!
Матвей Скребкин подошел к Пугачеву, рядом с которым стоял отец Юлиан.
– Не видел ли я тебя здесь года три тому назад, Емельян Иванович Пугачев? – серьезно спросил старый сотник, проницательным взором смотря на него.
– Да, ты видел его Матвей! – ответил за Пугачева отец Юлиан, – ибо он давно уже бежал из заточения; но его враги ядовитым питьем отравили его душу и разум, так, что он забыл все, что было, и сам думал, что он – Емельян Пугачев. Однако его недруги не могли изменить черты его лица; над помазанной главой царя волшебные чары не могли проявить вполне свою силу, а молитвам благочестивых служителей церкви удалось прогнать их колдовство и снова возвратить ему память. Ты действительно видел Емельяна Пугачева, но Емельян Иванович Пугачев был царем Петром Федоровичем; не сомневайся, когда Сам Господь показывает здесь Свое чудо; не сомневайся, когда служитель престола Божия приказывает тебе верить!
Медленно, не отрывая внимательного взора от лица Пугачева, склонил колена и Скребкин; и он поцеловал его руку и также воскликнул:
– Да здравствует наш царь-батюшка! Да здравствует Петр Федорович!
Тем временем офицеры были связаны и к ним был приставлен караул.
– Идем же, идем! – воскликнул Пугачев, – сегодняшний день – день радости; ступайте за мною в станицу! Гренадеры и канониры будут гостями храбрых казаков. А вы отведите пленников в крепость и возвестите там своим братьям, что явился истинный царь, чтобы вести их в бой и добывать волю!
Солдаты повезли связанных офицеров по дороге в Гурьев. Пугачеву подали лошадь; он вскочил на нее и, окруженный ликующими казаками и построившимися по его приказанию солдатами, направился в Сарачовскую.
У станицы столпились женщины, с возрастающим беспокойством и страхом прислушивавшиеся к шуму на лугу. Впереди всех стояла Ксения. Когда шествие приблизилось к станице и она узнала сидящего на коне Пугачева, она с распростертыми объятиями кинулась ему навстречу.
– О, мой возлюбленный, – радостно воскликнула она, – ты здесь, они не убили тебя. Значит, все хорошо!
Пугачев протянул ей с лошади руку и, когда по его знаку все стихло, произнес громким, торжественным голосом:
– Ксения Матвеевна, я сказал тебе, что должно свершиться великое; пришел час откровения Божия. Когда мой разум был еще омрачен волшебными чарами, когда я думал, что я – простой казак Емельян Пугачев, ты отдала мне свое сердце. Я полюбил тебя и обещал жениться на тебе; теперь чары прошли, мой разум свободен, мой взор ясен, но любовь осталась; твоя верность должна быть награждена. Разорваны цепи, некогда приковавшие меня к еретичке, заслужившей смерть своими преступлениями. Вот моя рука! Пред Богом и этими вольными людьми я даю ее тебе!
– Возможно ли? – вскричал Матвей Скребкин, – может ли такая благодать посетить мой дом?
– Господь наградить Своих слуг, – сказал отец Юлиан, кладя руку на плечо сотника. – Преклонись пред Божьей волей и яви себя достойным такой высокой милости.
Ксения в изумлении глядела на Пугачева; она ничего не поняла из его слов и, дрожа, едва слышно спросила его:
– Ты думал, что ты – Емельян Пугачев, и волшебство оковало твой разум? Господи, так кто же ты?
– Да здравствует батюшка-царь! Да здравствует Петр Федорович! – снова раздались кругом голоса.
– Царь! – воскликнула Ксения, – Петр Федорович?..
– Его же избрал Господь освободить свой народ! – прибавил отец Юлиан.
– А ты, – сказал Пугачев, обращаясь к Ксении, – будешь моей супругой. Как мой дед, Великий Петр, возвысил до себя дочь народа, так и я посажу тебя рядом со мной на престол, и дочь освобожденного народа будет моей царицей! Слава Ксении Матвеевне! Слава царевне!
– Слава царю! Слава царевне! – ликовали казаки.
Пугачев слез с лошади, протянул руку Ксении и, в сопровождении всего народа, направился к церкви, чтобы поклониться святыне и принять благословение от отца Юлиана.
Горячо и долго помолившись и поднявшись с колен, Ксения поцеловала руку Пугачева и любовно взглянула на него. Она все еще не могла охватить все, что произошло сегодня, но безмерное счастье наполнило ее сердце, а ее милый, любимый, снова явившийся к ней, поднявшийся на головокружительную высоту и с этой высоты спустившийся к ней, чтобы возвысить ее до себя, в эту минуту быль ее господином, ее провидением, ее богом.
Восторженные клики не прекращались в станице целый день и весь вечер. На лугу зажгли громадные костры, все запасы были уничтожены; по приказанию Пугачева, праздновали первый день освобождения святой Руси.
Когда Пугачев сидел рядом с Ксенией за торжественным обедом, состоявшим из самых простых блюд ежедневного казацкого обихода, к его столу подошел Чумаков. Он низко поклонился Пугачеву, поцеловал полу его кафтана и сказал:
– Великий царь! Я был другом, верным и. преданным другом Емельяна Пугачева; дозволь мне быть таким же верным другом царя Петра Федоровича!
Легкий ропот неудовольствия послышался вокруг.
Чумакова не любили в Сарачовской, а его освобождение от рекрутчины, его поспешный уход в тот ужасный, всем памятный миг не могли увеличить симпатий к нему.
Ксения строго посмотрела на него; казалось, она хотела что-то сказать, но Пугачев уже протянул Чумакову руку и дружески проговорил:
– Царь Петр Федорович не забудет друзей Емельяна Пугачева. Как ты был предан тому, так же верен будь и мне. Садись рядом со мною!..
Никто не посмел ничего возразить на это.
Ксения была слишком счастлива, слишком ошеломлена всеми происшедшими чудесами, чтобы сохранить недовольство и гнев. Таким образом, Чумаков, с опущенными взорами, с холодною бледною улыбкой, уселся рядом с Пугачевым на почетном месте, в то время как казаки при свете горящих костров показывали пред новоявленным царем свое искусство в верховой езде, стараясь перещеголять друг друга смелостью и ловкостью.
На следующий день, рано утром, едва лишь в Сарачовской настала тишина, из крепости явились оставшиеся там солдаты, объявили себя все подданными новоявленного царя Петра Федоровича и шумно приветствовали вышедшего к ним Пугачева, едва успевшего немного вздремнуть; они целовали его руки, платье и клялись ему в вечной верности.
Так сильно было во всех этих солдатах благоговение к крови древних царей; они все были искренне убеждены, что Пугачев был действительно Петром III.
Монахи, все враждебно настроенные к правительству Екатерины Второй, с тех пор как она отняла некоторые привилегии у монастырей, поддерживали в них эту веру. И, несмотря на то, что Петр Великий изменил закон престолонаследия примечанием, что каждый правитель может по собственному желанию назначить себе наследника, весь народ только по крови старых царей признавал справедливыми притязания на престол. Если бы солдаты считали Пугачева обманщиком и, может, некоторые пошли бы за ним, лишь прельстившись призрачными надеждами на легкое возвышение и обогащение, большинство же не только отшатнулось бы от него, но непременно выдало бы его. А так как они почитали его за истинного царя, то, следуя за ним, они не видели в этом никакого нарушения присяги, потому что служить царю они должны были все равно, повиноваться же и хранить верность обманщице-еретичке, свергнувшей своего супруга с престола и заточившей его, они не считали своим долгом.
Связанных офицеров солдаты опять привели с собой из крепости.
Оскорбленные Траубенбергом казаки среди ночи раздели его труп и повесили на наскоро сколоченной виселице. К этой виселице привели офицеров и в такой обстановке Пугачев задал им вопрос, раскаиваются ли они в своем заблуждении и желают ли вступить на службу истинного царя.
Большая часть офицеров, родившихся в провинции и там же вступивших на службу, бросились пред Пугачевым на колена, признали его за царя Петра Федоровича и принесли ему присягу. Может быть, они также верили, что пред ними находился развенчанный царь; может быть, на их решение не мало влиял грозный вид казаков, подкрепленный еще к тому же ужасным зрелищем повешенного генерала.
Сдавшихся офицеров немедленно же развязали, казаки и солдаты принялись их качать, а отец Юлиан дал им свое благословение, как верным сынам церкви и отечества.
Адъютант Траубенберга и некоторые из его товарищей, служившие раньше в гвардии, с мрачным видом отказались от службы среди мятежников.
– Мы ведь не вооружены, – сказал адъютант Пугачеву, – и не можем причинить тебе никакого вреда; дай нам спокойно возвратиться домой. Мы не можем сказать, на самом ли деле ты – император Петр Федорович, которого мы считаем умершим. Если это действительно так, то Господь, совершивший уже для тебя чудо, возвратит тебе снова русский престол, и тогда мы первыми преклонимся пред тобою и прославим тебя.
Такими с мужественною откровенностью произнесенными словами Пугачев был видимо тронут. В чертах его лица можно было прочесть участие. Его губы уже были готовы раскрыться, чтобы произнести слова освобождения, но тут выступил стоявший рядом с ним отец Юлиан.
– Что? – воскликнул он с пылающим взором, – вы смеете отказываться от службы и не повинуетесь истинному царю, которого Господь чудом вернул своему народу? И еще смеете кроме того требовать себе свободу, чтобы вернуться к чужеземной еретичке и вместе с ней обратить свое оружие против своего законного государя? Нет, великий царь Петр Федорович, – продолжал он, обращаясь к Пугачеву тоном, не допускавшим возражений и звучавшим, как приказание, – нет! Милость к ним была бы преступлением! До сих пор им можно было бы простить их ослепление; теперь же они знают истину, и если, тем не менее, не исполняют своего долга и не хотят отказаться от службы обманщице, то для них нет больше извинений. Еретичка, называющая себя Екатериной Алексеевной и самодержицей всероссийской, виновна в преступлении против своего супруга, в богохульстве и в осквернении храмов, и каждое из этих преступлений достойно смерти! И все те, которые не отрекаются от нее, после того как небесное откровение уже показало всему народу истинный путь к свободе, – все те являются соучастниками преступлений этой Екатерины Алексеевны, и все достойны смерти! Ты, царь богоданный, Петр Федорович, должен произнести над ними смертный приговор, когда Господь Бог освободил твой разум от адских чар и дал тебе силу повести освобожденный народ к победе над врагом.
Последние слова звучали в устах отца Юлиана почти как угроза.
Пугачев гордо взглянул на него, но принужден был поступиться пред пламенным взором монаха, в котором он видел решительную волю, непоколебимую твердость и полное сознание своего значения в эту минуту.
– А разве не долг царя оказывать милость, когда Сам Господь проявил к нему столько милости? – спросил он.
– Милость к заблудшим, но не к упорствующим, – возразил отец Юлиан. – Если бы ты захотел оказать им милость, то твое дело было бы разрушено твоими собственными руками, твои приверженцы потеряли бы веру в тебя и Господь отвернулся бы от тебя; ангел правосудия с мечом ужаса должен предшествовать тебе, раз народ должен узнать, что ты – истинный царь, что твою главу осеняет облако божественного возмездия. Будь милостив к тем, кто готов преклониться пред тобою, и беспощаден к тем, кто и теперь еще не хочет отпасть от осужденной небесами еретички, как вот эти изменники. Их мысли, коварные и злобные, известны, и, если бы они из страха вздумали теперь покориться, было бы уже поздно; Божие правосудие вынесет им лишь один приговор, и этот приговор гласит: «Смерть!». Твой долг, великий царь Петр Федорович, возвестить этот приговор небес и повелеть привести его в исполнение!
Пугачев, видимо, снова хотел было возразить монаху, но опять наклонил голову и потупился пред фанатическим, угрожающим взором упрямого черноризца, быстро сообразившего, что только страх и ужас могли привести к победе начатую здесь невероятную авантюру.
– Смерть изменникам! – воскликнул отец Юлиан, – смерть мятежникам, не признающим настоящего царя! Вот Божие решение, вот тот приговор, который ты должен произнести, Петр Федорович, если хочешь верить в небесную помощь и чтобы народ мог убедиться в твоем священном праве!
– Смерть изменникам! – в диком исступлении закричали солдаты и казаки и громче всех их кричал Чумаков, несмотря на то, что в самых задних рядах он тщательно избегал взоров осужденных, среди которых находился и вахмистр, участвовавший накануне вместе с Траубенбергом в наборе рекрут и гордо стоявший рядом с адъютантом.
– Смерть изменникам, смерть, смерть! – все громче и громче раздавались крики.
Одни из сторонников Пугачева поднимали ружья, другие выхватывали сабли; и все ближе и ближе подступала разгоряченная толпа к пленникам. Некоторые из последних пытались развязать связывавшие их веревки, другие молча молились не о спасении, но чтобы скорее кончились их муки.
Печально взглянул Пугачев на бушующую толпу народа; но ни на одном лице он не мог найти ни следа сожаления, дикая жажда крови горела во всех взорах. Он со вздохом наклонил голову и, повернувшись, направился к станице.
Матвей Скребкин и некоторые пожилые казаки последовали за ним.
Отец Юлиан остался и, подняв крест, резким голосом, покрывавшим остальные голоса, неустанно повторял:
– Смерть! Смерть!..
И крест пастыря, символ Божеского милосердия, любви и всепрощения, превратился в ужаснейший символ беспощадной мести.
Не успел Пугачев отойти несколько шагов, как один за другим затрещали выстрелы. Адъютант Траубенберга, стоявший впереди всех, пал первым, пораженный несколькими пулями, вскоре на земле вздымалась целая гора кровавых тел, служившая оставшимся еще в живых вместе вала, за которым они в слепом инстинкте самосохранения пытались спрятаться от наступавшей на них озверелой толпы.
Неимоверным усилием вахмистру удалось разорвать свои оковы, в безумной схватке с одним из нападавших ему удалось вырвать у того шашку и он, будучи выше пояса окружен мертвыми телами и со страшной силой размахивая вокруг своим смертоносным оружием, готовился дорого продать свою жизнь.
Чумаков пробрался теперь ближе других к пленным; с пистолетом в одной руке и с кинжалом в другой он кинулся на вахмистра, только что поразившего наседавшего на него казака.
Чумаков сбоку изо всех сил ударил его по руке кинжалом, и шашка выпала у того из рук. Быстро обернувшись, вахмистр увидел пред собою Чумакова.
– А, проклятый, ты – вдвойне предатель! – воскликнул он. – Слушайте вы! Вы – по крайней мере, люди, а этот – сам черт. Это он выдал Пугачева, это он посоветовал обрить вам бороды, чтобы сломить ваше упорство, он.
Стараясь схватить левой рукой выпавшую у него шашку, вахмистр немного повернулся, Чумаков направил пистолет ему в висок, грянул выстрел, и вахмистр с размозженным черепом упал на груду мертвых тел. Его последние слова потонули среди безумных криков озверевших казаков и жалобных стонов их беззащитных жертв, никто не слышал ужасных обвинений умирающего против своего убийцы.
Чумаков бросился на еще трепетавшее тело павшего, как будто он упал вместе с ним в последней схватке, нащупав кармане, он быстро скользнул в него рукой и вытащил оттуда красный шелковый кошелек, полный золота, так же быстро и незаметно он спрятал его к себе, затем поднялся, опустил кинжал в ножны, засунул пистолет за кушак и, как ни в чем не бывало, даже не взглянув на свою жертву, с довольной улыбкой на бледных губах отправился по той же дороге, по которой недавно ушел Пугачев пред началом бойни.
– Мое золото опять у меня! – бормотал он про себя, – то дорогое золото, которое я копил столько лет и которое я все-таки хотел отдать, чтобы купить себе свободу и обеспечить обладание той девушкой, которую я хотел бы ненавидеть за ее высокомерное презрение ко мне и к которой все же со всем пылом стремится моя душа. Все было так хорошо устроено; она, несомненно, была бы моей, а я разбогател бы еще больше, так как рекруты за бесценок продали бы мне свои табуны и стада; но все ускользнуло от меня, и все благодаря этому проклятому Емельке. Черт его принес сюда!.. Он выдает себя за царя Петра Федоровича, а между тем, я, наверное, знаю, что он – вовсе не царь. На его теле есть знак, которого никогда не имел развенчанный царь. Если бы я мог раскрыть, – промолвил он, остановившись в глубоком раздумье, точно поджидая возвращавшихся казаков, – если бы я им указал то, почему они могли бы узнать его обман… нет, нет; они не поверили бы мне, они опьянены вином и кровью, а отец Юлиан еще обвинил бы меня во лжи. В душе они все ненавидят меня, потому что я умнее и богаче их, и я легко могу погибнуть; они с радостью ухватятся за удобный случай уничтожить меня, как врага новоявленного царя. Нет, сейчас ничего не поделаешь с безумием, охватившим всех. Пугачев и монах всемогущий; идти против них, сказать что-нибудь против, – было бы верной гибелью. Сейчас, – заскрежетал он зубами, – Ксения принадлежите им, я не могу вырвать ее у них и мне остается только покориться и притворяться, чтобы сохранить доверие этого Емельки и держать все нити в своих руках. Свою тайну мне надо глубоко запрятать на дни души, как страшное оружие, которым я могу поразить Пугачева, когда придет время. Берегись, Емелька, берегись, могучий царь! – воскликнул он, злобно смеясь и сжимая рукоятку кинжала; – твоя судьба следует за тобой, ты обречен гибели, как тот, чье имя ты присвоил себе, кто уже давно покоится в могиле. И все-таки я увижу тебя поверженным в прахе у моих ног, а Ксения, которую ты сегодня вырвал у меня, будет все же моею, и я накажу ее презрения и разрушу ее упорство.
После этого Чумаков быстрыми шагами направился к станице.
В доме Скребкина Пугачев стал совещаться с сотником и некоторыми из богатых и уважаемых казаков о том, что предпринять дальше. Ксения сидела рядом с ним и с восхищением глядела на своего возлюбленного, к которому она страстно стремилась во время долгой, печальной разлуки и который явился теперь в высшем блеске земного величия не только для того, чтобы ответить на ее страстную любовь, но и пробудить в ее сердце самый смелые мечты гордого честолюбия и вместе с тем осуществить их.
Отец Юлиан был также здесь. Он вовсе не имел намерения ограничиться только молельнями за новоявленного царя, но решился, по-видимому, утвердить за собою место также в совете и в правлении.
Он разослал своих монахов по ближайшим деревням, чтобы возвестить всем о чуде, которое совершил Господь для освобождения народа, и посоветовал, не мешкая двинуться дальше, чтобы как можно скорее собрать вокруг себя все способное носить оружие мужское население с берегов Яика, прежде чем правительственные командиры соберут в укреплениях сильные войска и пошлют их против маленькой и не организованной еще шайки Пугачева.
Но уже в первые дни своего блеска Пугачев показал, что в ослеплении своей фанатической веры он не ждал только одних чудес, но что для своего неслыханного и невероятного предприятия он в достаточной степени был подготовлен и стратегически. Поэтому он приказал вывезти из Гурьева все запасы и оружие, в самой крепости оставил часть своей шайки под начальством надежных казаков, остальную часть он организовал в отдельные отряды, и от его строгих приказов быстро исчез хмель разнузданности.
После всего происшедшего вся орда двинулась вперед вдоль берегов Яика.
Ксения ехала рядом с Пугачевым; отец Юлиан, по-прежнему с крестом в руках, также верхом на лошади следовал непосредственно за новым царем.
При их приближении ликующее население всех деревень, расположенных по Яику, высыпало им навстречу; все мужчины бросались пред Пугачевым на колена, приветствовали его как царя Петра Федоровича и, вооруженные чем попало, присоединялись на пути к отдельным отрядам. Женщины и девушки расстилали на пути Пугачева зеленые ветви и следовали за ним, неся с собою корзины со съестными припасами.
На второй день это своеобразное войско подошло к Яицку, укрепленному главному городу всей округи.
Приблизительно за версту от города был выставлен сильный отряд войск. Их командир, полковник Булов, выслал к наступавшим парламентера, который обещал всем восставшим прощение, если они сейчас же повинятся и выдадут Пугачева; вместо ответа Пугачев выхватил саблю и приказал начать бой.
Впереди всех с громким криком: «Святой Егорий, за веру и за волю!» – вылетел он вперед.
Отец Юлиан держался рядом с ним; с громовым «ура» понеслись за ними конные казаки, в то время как пехота прикрывала их атаку, а артиллерия была наготове уничтожить врага, если бы первый натиск был отбит.
По приказанию Пугачева, Ксения должна была остаться позади; Чумаков должен был находиться около нее; протестуя всем существом своим, но, покорная приказанию своего возлюбленного, Ксения осталась позади пушек и с сильно бьющимся сердцем следила взорами за нападающими, в то же время всей душой молясь о ниспослании победы своему повелителю.
Убийственный огонь встретил нападающих. Как Пугачев, так и монах, казалось, были неуязвимы: ни одна пуля не задела их.
Сам Пугачев первый прорвал ряды, казаки последовали за ним, и вскоре рассеянные войска в смятении бежали к городу.
Полковник Булов, пытавшийся остановить беглецов, был зарублен казаками и вместе с преследуемыми, во главе своих храбрецов, Пугачев достиг крепостных ворот, быстро закрывшихся, прежде даже чем все беглецы попали в них. Несколько орудийных выстрелов раздались с валов; но вскоре внутри крепости, пока Пугачев отдавал приказами своей артиллерии готовиться к бомбардировке, раздались громкие беспорядочные голоса. Пушки на валах смолкли и не успела подойти артиллерия Пугачева, как ворота снова растворились и из них хлынули солдаты. Они тащили с собою связанного коменданта; его платье было разорвано и в крови. Высыпав из крепости, солдаты упали на колена и закричали:
– Слава Петру Федоровичу! Слава царю, посланному Богом освободителю своего народа!
– Встаньте, дети мои! – сказал Пугачев, – и вступите в ряды моего храброго войска, которое я веду в бой за родину и православную церковь!
В эту минуту на взмыленном коне примчалась Ксения; за нею следовал бледный и мрачный Чумаков. Она протянула руку Пугачеву и воскликнула:
– Победа венчает тебя! Меч Господен сияет пред тобою, мой возлюбленный, мой лучезарный царь и повелитель!
– Склонись пред своим государем и умоляй его о милости, – обратился отец Юлиан к связанному коменданту.
– Склонитесь предо мною вы, безбожные мятежники! – возразил тот.
Отец Юлиан сделал знак, и комендант, сраженный градом сабельных ударов, повалился наземь и, хрипя, испустил дух, между тем как Пугачев наклонился к Ксении и заключил ее в объятия.
Все жители Яицкого городка вышли из своих домов, и когда Пугачев рядом с Ксенией въезжал по улицам города, его всюду встречали радостные клики и благословения толпы; все теснились к нему, ловя и целуя его руки и одежду. Городские власти не решались отставать от народа: они в числе первых и радостнее других спешили приветствовать новоявленного царя, так как излишняя сдержанность и молчание могли навлечь на них смертный приговор.
Пугачев вступил в дом начальника округа и так как теперь главный город последнего со всеми своими средствами был в его распоряжении, то он и поспешил окружить себя внешним блеском царского достоинства. Многочисленная толпа слуг была предоставлена в его распоряжение; все ремесленники города принялись за работу, чтобы как можно скорее доставить все необходимое для двора нового императора.
Ночь прошла в различных приготовлениях и совещаниях. В ворота города беспрерывно въезжали все новые и новые отряды вооруженных казаков, все желали увидеть новоявленного царя, и Пугачев беспрестанно должен был подходить к окну, чтобы показаться толпе, собравшейся на освещенной факелами площади, причем каждый раз его встречали бурные взрывы народного восторга.
Пугачев, окруженный казацкими старшинами, ехал на богато убранном белом коне по улицам, запруженным празднично разодетыми толпами народа. На нем не видно было мундира, в котором постоянно появлялся император Петр Федорович. Пугачев объявил окружающим, что, движимый раскаянием, он сознает теперь, что все его былые несчастья были посланы ему в наказание за то, что он вздумал подражать нравам и обычаям чужеземцев и еретиков, но что теперь, желая оказаться достойным милости Божией, он намерен исключительно держаться обычаев своей родины. На нем был надет изготовленный по его приказу красный шелковый кафтан, отороченный дорогим мехом и подпоясанный золоченным кушаком, у пояса висела сабля, украшенная всеми драгоценными камнями, которые только можно было найти в Яицком городке. На голове была красная шелковая шапка, из-за меховой опушки которой виднелся золотой обруч наподобие короны. Грудь Пугачева была украшена широкою голубою лентой, но так как в провинциальном городе нельзя было найти знаки ордена св. Андрея Первозванного, то поверх кафтана были вышиты золотом, серебром и жемчугом крест и звезда, представлявшие подобие этого ордена. Помимо всех этих знаков царской власти Пугачев имел на груди епитрахиль, а на шее золотую цепь с большим, украшенным драгоценными камнями крестом Он возложил на себя эти знаки священного сана, по предписанию отца Юлиана, на том основании, что истинный русский царь есть не только светский властитель, но и верховный покровитель церкви, вследствие чего все его повеления в глазах набожного народа приобретали священный авторитет.
Позади Пугачева ехала Ксения между своим отцом и Чумаковым, остальные казаки следовали за ними.
Ксения была одета в белое платье, вышитое золотом, белая шелковая шапочка, отороченная мехом, украшала ее голову с длинными ниспадающими косами; но она привлекала все взоры не столько богатством своего наряда, сколько своей поразительной красотою: ее лицо было как бы преображено внутренним Светом, а глаза сияли неземным блаженством.
При непрерывном ликовании народа, Пугачев достиг ворот церкви. Здесь его ожидал отец Юлиан, во главе всего яицкого духовенства. Пугачев и его свита сошли с коней, отец Юлиан поднял крест и, обращаясь к духовенству, громким голосом, слышным всему народу, воскликнул:
– Се – настоящий и истинный царь Петр Федорович, спасенный чудом всемогущего Бога от коварных козней своих врагов. Приветствуйте избранника Божьего, верные слуги православной церкви!
Протоиерей яицкий, в полном облачении, окруженный духовенством, выступил навстречу Пугачеву, протянул ему крест для целования, а затем подал на серебряном блюде хлеб и соль, громко сказав:
– Господь да благословит твое вступление в храм, всемогущий государь Петр Федорович! Да укрепит Он десницу твою и меч твой на защиту святой православной церкви!
Затем Пугачев, в сопровождении всего причта, приблизился к алтарю, где для него было приготовлено обитое пурпуром тронное кресло. Богослужение было совершено с большою торжественностью и, после освящения Святых Даров, Пугачев поднялся, вынул саблю из ножен и, опустившись на колена пред алтарем, произнес:
– Прошу тебя, досточтимый пастырь, освяти меч мой на борьбу с еретиками, которые ведут на гибель святую Русь православную!
Протоиерей окропил святою водой протянутое лезвие сабли, в то время как священники вслух произнесли молитву.
Пугачев снова поднялся, взошел на ступени алтаря, протянул освященное оружие над собравшимся народом и воскликнул:
– С Божией помощью сегодня мы снова вступили во владение нашим царством, отнятым у нас преступным образом. Повелеваем всем верным сынам отечества сплотиться вокруг нас, а, кто ослушается этого приказа, тот будет повинен смерти, как изменник царю и отечеству, имущество его будет взято в казну и каждый имеет право лишить его жизни. Наш первый указ в этот первый день дарованного нам Богом управления возвещает всему народу, что в нашем царстве на вечные времена отменяется крепостное состояние, отдающее одних людей другим в позорное рабство; отныне власть принадлежит только нам и нашему закону и всякий имеет право обращаться с просьбою или жалобой к нам или поставленным нами наместникам.
Земля принадлежит вольному крестьянину, который до сего времени обрабатывал ее в поте лица для своего господина; такова наша воля, а кто ослушается ее, тот будет считаться изменником и бунтовщиком.
Своды церкви снова огласились, кликами тысячеголосой толпы.
– Да здравствует Петр Федорович! Слава царю и освободителю народа.
Пугачев дал некоторое время излиться восторженной благодарности народа, затем повелительно протянул саблю и тотчас же наступила глубокая, благоговейная тишина.
– Вы все знаете, дети мои, – продолжал он громким голосом, – что я, ваш царь, раньше состоял в супружестве с чужестранкой, которую я возвеличил до себя, после того как она вступила в лоно святой православной церкви. Екатерина Алексеевна оказалась недостойной милости, ниспосланной ей Богом; она запятнала себя изменой и ересью, а также сношением с темными силами ада, она истощила долготерпение Божие, владея престолом своего супруга вопреки божеским и человеческим правам и обращая свободных людей в рабов чужеземки, виновной в неверности и ереси. Здесь, пред престолом Божьим, я отвергаю ту, которая некогда была моею супругой, и объявляю ее лишенною всех прав, и всякий, кто еще будет покоряться ей, достоин казни. Ответь мне, достопочтенный отец, в праве ли я, как царь, отвергнуть свою преступную супругу и разорвать все связывавшие нас узы, подобно тому, как великий царь Петр удалил от себя свою непокорную супругу Евдокию?
– Это – твое право, великий государь, – ответил протоиерей, кланяясь со скрещенными на груди руками. – Господь услышал слова твои, произнесенные здесь, пред Его престолом, и с этой минуты Екатерина Алексеевна, называющая себя императрицей всей России, больше не супруга твоя; отныне она, отвергнутая тобою и осужденная Богом, становится ниже последней нищей твоего государства и всякий повинующийся ей будет врагом тебе, великий царь!..
– Вы слышали, сыны отечества и православной церкви? – воскликнул Пугачев. – Итак, я объявляю, что, очистив свою руку от нечистого соприкосновения с преступною еретичкою, я протягиваю ее для законного союза с православной благородной девицей Ксенией Матвеевной, дочерью храброго рода казаков яицких. Подойди ко мне, Ксения Матвеевна, и да благословит Господь наш союз!
Он сошел со ступеней, подал руку дрожащей девушке, лицо которой покрылось яркой краской, и подвел ее к протоиерею, пред которым она опустилась на колена, подавленная могучим впечатлением минуты.
Духовенство тотчас же приступило к венчанию.
По окончании церемонии, Пугачев приблизил к себе Ксению, которая не в состоянии была вымолвить слово; один из младших священнослужителей надел на нее пурпуровую мантию, а на голову – шапочку с золотым венцом, на подобие той, которая была надета на Пугачеве.
– Вот наша супруга благоверная и ваша царица и государыня! – воскликнул Пугачев.
Матвей Скребкин и казаки, окружавшие ступени алтаря, опустились на колена и верноподданнически склонили головы.
Пугачев обнял Ксению, которая, подняв на него свой взор, едва слышно прошептала:
– Мой супруг, мой бог и повелитель!..
Затем она в полубесчувственном состоянии склонилась на колена и поцеловала руку Пугачева, между тем как вся церковь и улица на далекое пространство огласились бурными криками:
– Да здравствует царь Петр Федорович. Да здравствует царица-матушка Ксения Матвеевна!
Чумаков также склонил колена и молитвенно сложил руки, но его взоры были опущены, лицо сохраняло мертвенную бледность, а с дрожащих губ среди тихого, прерывистого дыхания срывались дикие проклятия.
Пугачев тем же торжественным порядком возвратился в занятый им дом. На этот раз Ксения ехала с ним рядом.
В то время как в одном из обширнейших покоев дома собирались старшины казацкие и офицеры перешедших на сторону самозванца отрядов, чтобы вместе с новоявленным царем приступить к блестящему пиршеству, по улицам города, наполненным ликующей толпой, ездили глашатаи и читали манифеста нового государя, в котором объявлялось об уничтожении крепостного права и освобождении от податей за один год, а также сообщалось народу о приговоре над Екатериною Алексеевной и новом бракосочетании царя Петра Федоровича.
Смоленский полк, после парада в присутствии императрицы, возвращался обратно в Шлиссельбургскую крепость. Подпоручик Василий Яковлевич Мирович, занявший свое место в роте, совершал путь бледный и мрачный, с опущенными взорами, порою бормоча невнятные слова, которые звучали, как злобные проклятия. Он внезапно вздрагивал, как бы разбуженный от сна, каждый раз, когда ему приходилось отдавать команду; минутами его глаза сверкали дикою угрозою и дрожащая рука заносила обнаженную шпагу, как будто вместо мирной маршировки он вел своих солдат в жаркую битву с неприятелем. Капитан, который на этот раз неоднократно должен был напоминать ему о служебных обязанностях, покачивая головой, с недоумением взглядывал на офицера, обыкновенно очень ревностного к службе.
Шлиссельбургская крепость лежит на маленьком островке среди Невы, в том месте, где она вытекает из Ладожского озера. Волны омывают эту древнюю твердыню, построенную еще в 1324 году князем Юрием Даниловичем; ее стены достигают двух с половиною сажен толщины, их зубцы и башни мрачно вздымаются над водною поверхностью, волны которой в бурную погоду с шумом разбиваются о гранитный фундамент. С одной стороны простирается далекая водная равнина Ладожского озера, по другую сторону тянутся берега могучей реки Невы, поросшие шумящим камышом и развесистыми ивовыми кустами.
Гарнизон переправлялся в крепость на больших паромах, стоявшие тут же небольшие лодочки были предоставлены офицерам, которые от времени до времени пользовались коротким отпуском для отлучек из крепости. Но все эти средства сообщения охранялись сторожевыми постами, и никто не имел права пользоваться ими без особого разрешения коменданта.
Расположенные почти близ самой воды ворота с мрачными сводами вели во внутренность крепости, которая представляла собою мощеный двор, со всех сторон доступный взору. Пред казематами, где помещались казармы, были расположены деревянные столы и скамьи, где солдаты, по окончании службы, могли отдыхать на свежем воздухе, болтая и попивая купленную у маркитанта водку, в то же время не выходя из-под надзора начальства.
Посреди двора находился маленький, недостроенный домик, начатый по приказанию императора Петра III и, по его официальному объяснению, предназначавшийся в жилище заключенному в Шлиссельбурге Иоанну Антоновичу, сыну несчастной регентши Анны Леопольдовны и герцога Антона Ульриха Брауншвейгского; на деле же этот дом предназначался Петром III для своей супруги.
В глубине двора возвышалась меньших размеров, совершенно обособленная цитадель, снабженная отдельными воротами и башнями; ее пушки были направлены над двором и всей остальной крепостью, так что в случае завоевания последней неприятель неминуемо должен был погибнуть под ее развалинами.
Эта цитадель охранялась с особенною бдительностью; пред ее железными воротами помещался усиленный караул, и никто не мог проникнуть вовнутрь крепости, если его не призывали к тому служебные обязанности. Из бойниц глядели жерла пушек, возле которых сторожили канониры с зажженными фитилями. От железных ворот во внутренность крепости вел узкий и темный ход, в конце которого находились помещения государственной тюрьмы, снабженные окнами с крепкими железными решетками. Эти окна лишь на несколько часов в течение дня пропускали лучи солнца, проникавшего сюда поверх стен крепости.
В этой темнице долгое время находился в заключении министр Карла XII, граф Пипер, который и умер здесь в 1715 году; теперь она служила местопребыванием несчастного Иоанна Антоновича.
Жизнь в крепости, вследствие строгой службы и бдительной охраны, отличалась крайним однообразием и скукой; офицеры в порядке старшинства получали отпуск по одному, по двое или трое за раз и отправлялись в Петербург, чтобы в продолжение нескольких дней поразвлечься среди веселой жизни столицы; остальное время они печально и уныло проводили в уединенной крепости, отрезанной от всякого сообщения с людьми. Иногда, пользуясь разрешением коменданта крепости, генерала Бередникова, они развлекались рыбной ловлей и охотою по берегам Ладожского озера и Невы, чтобы добыть к столу дичь и превосходную рыбу. Вечера они проводили в беседе за стаканом вина, в сборных комнатах нижнего этажа, под квартирою коменданта, рассказывали друг другу свои приключения, пережитые ими в дни отлучек, и старались, таким образом, насколько возможно скрасить печальную жизнь гарнизона, который служил тюрьмой почти столько же для них, сколько для государственных преступников.
Подпоручик Мирович до сих пор был не только чрезвычайно исправным офицером, но и добрым и веселым товарищем. Хотя любовь к прекрасной француженке актрисе порою и делала его задумчивым и мечтательным, но все же он никогда не отставал от компании товарищей, среди которых он, несмотря на свою бедность, играл значительную роль и пользовался большим влиянием, благодаря своему твердому, мужественному характеру, многосторонним приобретенным им знаниям, а также приветливому и обходительному обращению.
На другой день после царского парада он, вопреки обыкновению, тотчас же после службы удалился в свою комнату, и собравшиеся товарищи тщетно ожидали его появления.
Жилище Мировича состояло из двух маленьких, низеньких комнат в одной из угловых башен крепости: узки окна, снабженные снаружи железными решетками, открывали вид на далекую водную равнину Ладожского озера и полосу берега, поросшего камышом и низкорослым кустарником. Убранство гостиной состояло из простой деревянной мебели, на столе лежали раскрытыми различные французские книги, которые доказывали, что молодой офицер старался насколько возможно использовать уединение гарнизонной жизни для пополнения своего образования различными отраслями знаний. У окна стояло единственное мягкое кресло, обитое кожей, и на нем сидел, понурившись, Василий Яковлевич Мирович, глядя вдаль, на белые волны озера, которые клубились и пенились, движимые восточным ветром.
Он часто сиживал так у своего окна, но обыкновенно его глаза сияли радостною надеждой и над водною поверхностью пред ним мысленно вставал образ любимой девушки, окруженный очаровательными, заманчивыми картинами счастливого будущего; сегодня же он глядел неподвижно и мрачно, порою сжимая кулаки и произнося имя возлюбленной, причем его лицо не озарялось, как прежде, счастливою улыбкой, а голос звучал глухо и отчаянно.
Он сидел так долгое время, как вдруг дверь внезапно отворилась, и в комнату вошел поручик Павел Захарович Ушаков.
Мирович вздрогнул при шуме отворившейся двери, но, узнав вошедшего товарища, перевел дух и с печальною улыбкой протянул ему руку.
– Ты один, Василий? – произнес Ушаков, придвигая к нему стул и закуривая взятый с полки чубук с турецким табаком. – Ты удаляешься от твоих друзей?.. Что с тобой?
– Ты еще спрашиваешь – возразил Мирович. – Но ведь ты видел, как резко государыня отвергла мою просьбу о милости, – нет, просто о справедливости. Это лишило меня последней надежды… Что мне делать среди друзей, веселье которых не находит отклика в моем сердце?
– Я понимаю, что это тяжело, Василий, – произнес Ушаков, – я вполне сочувствую тебе; но, Боже мой, ведь еще не все потеряно! И если государыня действительно останется неумолимой, то ведь мы же научились переносить лишения; бедность не могла лишить нас хорошего расположения духа, и к тому же нам остается надежда на генеральский султан и фельдмаршальский жезл.
Мирович пожал плечами.
– То было раньше, Павел Захарович, – возразил он; – в то время бедность не тяготила меня, так как я был одинок; но теперь другое дело. Ты ведь знаешь, что я люблю, знаешь, что я только затем и добивался справедливости у государыни, чтобы осуществить мечту моей любви, а теперь все потеряно для меня: мать Аделины отказала мне и запретила видеться с ней, а сама Аделина, – продолжал он, скрежеща зубами, – должна отдать свою руку этому старому негодяю Фирулькину. Конечно, она будет сопротивляться, но ведь ее будут преследовать угрозами? Разве они не приложат всех стараний, чтобы сломить ее сопротивление? И, если даже Аделина останется непреклонной, все же для меня она потеряна!.. Что могу предложить ей я, бедный офицер? Мы не можем жить надеждою на генеральский султан и фельдмаршальский жезл, – прибавил он с горькою усмешкой.
– Будь благоразумен. Василий! – произнес Ушаков, – твоя любовь к француженке не может быть настолько серьезна, чтобы от этого зависела вся твоя жизнь. Я считал ее простым время препровождением, не более. Откажись от нее, ты не должен убивать свои юные силы, мужество и всю свою будущность, стремясь к осуществлению несбыточной фантазии; солдат не должен носить оковы, если хочет достигнуть славы и почестей, и если ты желаешь вознаградить себя за потерю родового имущества, которое государыня отказывается возвратить тебе, то ведь у нас, в России, немало богатых девушек, которые охотно согласятся отдать руку офицеру Смоленского полка.
– Нет, Павел, – возразил Василий Яковлевич, – ты не знаешь, что для меня представляет собою Аделина!.. Я способен любить только раз в жизни и никогда не женюсь ни на ком, кроме Аделины, никогда не обращу взора на другую женщину.
– И все же, – продолжал Ушаков, – я прошу тебя: будь силен, как подобает мужчине, и забудь ее, забудь в кругу своих друзей, и пусть честолюбие заменить тебе неудачную любовь.
– Никогда, никогда! – воскликнул Мирович, – никогда я не забуду Аделины и не откажусь от нее, хотя бы не только императрица и этот высокомерный Орлов, не только этот хитрый плут Фирулькин, но и все силы ада выступили на борьбу со мной!..
– Ты с ума сошел, Василий! – воскликнул Ушаков. – Что ты можешь сделать, чтобы преодолеть такие несокрушимые препятствия?
– Что я сделаю? – воскликнул Мирович, пылающим взором взглянув на друга. – Тот, кто не знает страха, может все преодолеть! Ты также обладаешь храбростью и мужеством, ты так же беден, как и я, и в борьбе с судьбой поставишь на карту не более, как свое жалкое существование, тогда как в случае удачи можешь приобрести все, что составляет красу и прелесть жизни. Да, да, – воскликнул он, схватывая руку Ушакова, – ты – мой друг, мой товарищ по оружию в борьбе за счастье! Один я не в состоянии выполнить то, что зародилось в виде туманного образа на самой глубине моей души и постепенно принимает все более твердые и ясные очертания!
– У тебя есть какой-нибудь определенный, обдуманный план? – испуганно спросил Ушаков. – Я не понимаю…
– И все же ты должен был бы понять это, – ответил Мирович, – понять именно здесь, где зарыт клад, который поможет нам осуществить самые смелые мечты и доставить нам богатство, силу и власть, если мы только сумеем добыть его! Да, ты будешь моим верным помощником; ты первый разделишь со мною славное будущее, которое я вижу пред собою в лучезарном сиянии!
Ушаков испытующе глядел на взволнованное лицо друга и его руки дрожали.
– Что ты задумал? – спросил он, – я все еще не понимаю.
– И все же, – возразил Мирович, – тебе так же, как и мне, вероятно, говорили об этом пенистые волны, так как они ведь охраняют таинственный талисман, который из ничтожества и бедности может вознести нас на вершину счастья. Павел, – продолжал он, – когда мы стояли, выстроившись там, на площади, пред смотром, когда разбились в прах мои последние надежды, – в ту минуту ты воочию видел всю военную мощь Екатерины, весь блеск и пышность двора, окружающего ее Царственную особу! Но подумай, могла ли бы она достигнуть этой власти и великолепия, если бы ей, нынешней русской государыне, не удалось вырвать скипетр из слабых рук своего супруга, если бы ее мужественная отвага не увенчалась успехом? Она давно была бы стерта с лица земли или томилась бы, всеми забытая, где-нибудь в темнице.
– Василий, что ты говоришь! – испуганно произнес Ушаков, задрожав еще сильнее при этих словах.
– Оглянись на прошлое! – продолжал Мирович. – Что сталось бы с Елизаветой Петровной или с Петром Федоровичем, если бы чья-нибудь сильная рука поднялась на защиту несчастного Иоанна Антоновича, колыбель которого была увенчана императорскою короной? Ему были бы ныне подчинены все военный силы обширного Российского государства, царский блеск окружал бы его престол и никто никогда не упоминал бы о существовании Елизаветы, Петра или Екатерины.
– Василий, Василий! – испуганно воскликнул Ушаков, – ради Бога не произноси таких речей! Их не должны слышать даже немые стены, окружающие нас.
– Слова сами по себе ничего не значат, – возразил Мирович, – но из слов рождаются дела, который ведут к счастью, величию и могуществу. Прошлое не умерло. Павел, так как не решились пролить кровь порфироносного юноши; это прошлое заперто здесь, в этих мрачных стенах, среди волн Невы и Ладожского озера, и виновники этого прошлого чувствуют себя в безопасности на блестящей вершине… Но волны знают эту тайну и могут рассказать удивительные вещи тому, кто желает прислушаться к их словам, как это сделал я в уединении своей комнаты. – Он вскочил, протянул руку сквозь решетку окна по направлению к озеру и заговорил глухим голосом: – Если отворить темницу, – так звучит мне голос волн, – если тот, кто заживо погребен здесь уже много-много лет, выйдет из своего заключения и предстанет пред гвардией и пред лицом всего населения Петербурга в образе, столь схожем с великим императором, – что станется тогда со всем великолепием этой чуждой России женщины? Если отпрыск истинного царского рода угрожал соперничеством даже Елизавете и Петру, которые сами принадлежали к этому роду, то насколько опаснее он для нынешней государыни! С каким воодушевлением народ последовал бы его призыву! А одного его появления, одного слова из его уст было бы достаточно, чтобы повергнуть в прах престол, занятый неправомерно». Да, так говорят мне волны… И тот, кто выведет здешнего узника из темницы, кто возвестит России зарю нового царствования, основанного на справедливости, правде и свободе, тот, кто, вняв призыву этих волн, захочет быть орудием Провидения, тот, поверь мне, не будет более нуждаться в милости этой императрицы и этого Орлова. Поверь, что имя такого героя прозвучит громкою славою по всей обновленной России при истинном и справедливом царе! Итак, Павел, – положив руки на плечи своего друга и пристально глядя в его лицо, воскликнул Мирович, – здесь, в этих стенах, таится славное будущее России, которое принадлежит тому, кто вызовет его к жизни! И мы, Павел, мы призваны для этого дела!..
– Ты бредишь, Василий! – промолвил Ушаков, – то, о чем ты говоришь, – государственная измена.
– Государственная измена? – воскликнул Мирович с язвительным смехом, – измена? Ей, в жилах которой нет ни одной капли русской крови?!
– И к тому же, – продолжал Ушаков, испытующе глядя на него – это – безумие, это невозможно!
– Невозможно? – воскликнул Мирович. – Когда Иоанн, который томится в этой тюрьме, еще покоился в своей царственной колыбели, разве тогда, среди мирного течения обыденной жизни, кто-нибудь считал возможным воцарение Елизаветы Петровны? И разве тогда не казалось совершенно невероятным, что во главе России станет Екатерина Вторая? Ничего нет невозможного для людей, умеющих желать!
– Все-таки я не понимаю, каким образом это может произойти, – проговорил Ушаков.
– Это гораздо проще, нежели ты думаешь, – ответил Мирович. – Сейчас я мысленно увидел пред собою весь план, и так ясно, как будто он уже приведен в исполнение. Не знаю, были ли то водяные духи, которые взывали ко мне из глубины волн, или то были мои собственные мысли! Но я знаю только, что это предприятие легче всего выполнить здесь, в этом уединенном месте, куда не смеет ступить нога человека, откуда не проникают вести в остальной мир и которое, тем не менее, находится так близко к центру власти, что нам стоит только протянуть руку, чтобы вырвать корону у пришлой чужеземки и надеть ее на голову законного наследника престола. Нужно только, – раздумчиво продолжал он – привлечь на свою сторону здешних солдат – только самых старших и самых надежных; остальные последуют за ними, и тогда мы овладеем позицией. Никто не узнает об этом, так как вести не доходят до Петербурга, и нам останется только приобрести нескольких сообщников в гвардейских казармах, которые приготовят заговор в войске; после этого мы ночью отвезем туда освобожденного узника, и в несколько минут он будет восстановлен в своих царских правах, а нам достанется высшая власть в государстве.
– Ты бредишь, – сказал Ушаков, – да, ты бредишь!.. И все-таки, – продолжал он, склонив голову, – ты, может быть, и прав, все может произойти так, как ты говоришь, если нам улыбнется счастье; но подумай, Василий! Дорога к успеху проходить так близко к эшафоту!
– Лучше умереть на плахе, чем сгинуть в нищете и ничтожестве, я имею мужество не бояться эшафота… Если ты хочешь последовать за мною, то прямо и смело пойдешь на это дело; если же ты колеблешься, то я пойду один или найду других единомышленников!..
– Хорошо, – произнес Ушаков, – я согласен, Василий. Обдумай этот план, а я последую за тобою… Ты задумал это грандиозное предприятие и ты должен быть его руководителем.
Мирович открыл ящик стола и вынул из него небольшое распятие, искусной чеканной работы, украшенное драгоценными камнями.
– Смотри, Павел, – сказал он, – вот единственное наследие, доставшееся мне от предков; мой прадед носил его на груди, когда был убит в сражении; один верный казак принес эту вещь его сыну, моему деду, и так она перешла ко мне. Положи руку на святой крест, который дорог мне, как реликвия, и поклянись быть мне верным; клянись, что разделишь со мною опасности, никогда не покинешь меня и будешь моим верным союзником до тех пор, пока все не будет окончено к славе или поражению!
Мирович обнял друга, после того как тот произнес требуемую клятву; он был уверен, что товарищ не покинет его и поможет ему в отчаянном предприятии, которое во всякой другой стране должно было показаться безумием, но для которого в России события последних трех царствований служили ободряющим примером.
Молодой человек заставил своего друга поклясться только в соучастии и не упомянул о сохранении тайны, так как его рыцарская натура не допускала и мысли об измене товарища.
Рука Ушакова еще лежала на распятии и он едва успел проговорить последнее слово клятвы, как дверь внезапно отворилась и на пороге показался денщик.
– По приказу его превосходительства, господина коменданта, – обратился солдат к расступившимся в испуге офицерам, – господин подпоручик Мирович назначается сегодня на дежурство в цитадель!
– Это – перст судьбы, – прошептал Мирович, – это – предвестие удачи!
Между тем солдат продолжал:
– Я имею также передать господину поручику Ушакову приказ командира явиться к нему.
– А что такое? – спросил Ушаков.
– Я слышал, – ответил солдат, – что вы будете посланы с донесением в Петербург.
– Ступай! – сказал Ушаков, – и доложи генералу, что я сейчас явлюсь.
– Ну, друг мой, – воскликнул Мирович по уходу солдата, – что ты скажешь на это? Разве волны не предсказали правды? Не есть ли это удивительное мановение судьбы, которая как раз теперь призывает меня на службу в цитадель? Узник должен быть подготовлен для полного успеха дела; внезапное, неожиданное освобождение может вызвать в нем приступ болезни, которой он подвержен и которая помешаете ему показаться народу. А тебя генерал посылает в Петербург. Это – также счастливое совпадение. Поищи там надежного друга, которому ты мог бы довериться, так как нам надо заручиться союзничеством хотя бы одного полка. Ты знаешь Семена Шевардева; он смел и мужествен; поговори с ним! Его обошли ради одного придворного любимца, так воспользуйся случаем и постарайся склонить его на нашу сторону. Если к нам присоединился хотя бы один полк, то мы выиграем дело, в котором мы ставим на карту жизнь, чтобы приобрести власть над государством.
– Будь покоен! – проговорил Ушаков, – я сделаю все возможное, чтобы исполнить твое приказание как обещал.
– Какое счастье, – воскликнул Мирович, – что я как раз сегодня назначен на дежурство в крепость и что комендант посылает тебя в Петербург! Могли пройти еще месяцы, прежде чем представился бы такой благоприятный случай. О, Аделина, Аделина! Темные тучи разверзаются и чудный луч света сияет нам. Но постой! – промолвил он, внезапно вспомнив что-то, – постарайся увидеться с Аделиной; быть может, ее мать наблюдает за ней и не примет офицера моего полка, но ты можешь встретить Аделину по дороге на репетицию. Попытайся, во что бы то ни стало увидеть ее; передай ей мой привет и слово одобрения и заклинай ее остаться верной мне и ждать до той минуты, – прибавил он, протянув руки, – когда я увенчаю ее голову княжеской короной.
– Напиши несколько строк, – проговорил Ушаков, – Аделина почти не знает меня и больше поверить, если я передам записку от тебя.
– Ты прав, совершенно прав! – воскликнул Мирович. – О, какое счастье, что все так складывается!.. Не правда ли, дело увенчается успехом? – Он поспешно написал записку и скрепил ее печатью. – Возьми это, Павел! – сказал он, – и пусть бог любви и добрый гений России охраняют тебя!..
Он обнял Ушакова, который сунул письмо в карман мундира и затем поспешно отправился на зов коменданта.
Мирович поспешно, дрожащими руками надел форменный мундир, так как уже пора было отправляться на службу.
Караул стоял уже выстроившись на дворе; Мирович направился с ним к железным воротам, сменил, согласно предписанию, находившийся там пост и повел свой отряд через мрачные, глухо звучащие своды цитадели, всюду сменяя караулы. Затем он направился в смежную с помещением узника дежурную комнату, которую, согласно строгому служебному предписанию, дежурный офицер мог покидать лишь для обхода расставленной стражи.
Ушаков между тем получил от коменданта бумаги, а также приказ относительно парома для переправы через Неву. Он вышел из ворот крепости, ведя под уздцы свою лошадь; приставленные к переправе солдаты взялись за весла и Ушаков, придерживая беспокоившегося коня, направился на плоскодонном судне по широкому лону волнующейся реки.
Вечер все более спускался, грозовые тучи застлали небо, ветер шумел в прибрежных камышах и ивняке.
– О, если бы он был прав! – тихо шептал про себя Ушаков, опираясь рукою на гриву своего фыркающего коня и смотря на водяные валы, – если бы песни волн о будущем могуществе и власти, которые он слышит, как кажется ему, в самом деле, звучали навстречу ему истиной! То, что он задумал, может удаться, так как уже удавалось многое подобное этому, и будущее будет принадлежать тем, кто приведет это в исполнение. Разве не стоит того, чтобы рискнуть вместе с ним?.. Но ставкой является жизнь, жизнь можно потерять всего лишь один раз, и даже наивысший выигрыш не стоит того, чтобы ставить ее на карту… Нет, нет, я хочу сохранить жизнь и украсить ее богатством, блеском и почестями, не прибегая на своем пути к безумно смелой игре.
Паром ударился о берег. Ушаков вскочил на своего коня и во весь дух поскакал по уединенной дороге на берегу Невы по направлению к Петербургу.
За тяжелыми железными дверями, закрывавшими вход в помещения государственной тюрьмы, первою была расположена темная сводчатая комната, вымощенная кирпичом и тускло освещенная одним маленьким круглым окном над дверью; в конце этой темной передней находилась вторая дверь, так же крепко обитая железом и ведшая во внутренние комнаты. Мирович при помощи звонка у наружного входа дал знать о себе; дверь тюрьмы растворилась, вышел офицер, до сих пор несший караульную службу, и провел Мировича через переднюю в простую комнату, вся мебель которой состояла из стола, нескольких стульев и мягкого дивана; из окна с решёткой открывался вид на маленький узкий дворик, на котором солнце показывалось только в полуденные часы; дверь в боковой стене была полуотворена. Мирович получил от своего проводника ключи и последний поспешно ушел, радуясь, что, наконец, окончилась его трудная и скучная служебная обязанность.
Мирович раздумчиво посмотрел на полуприкрытую дверь внутренней комнаты.
– Вот здесь, в этом каземате, – сказал он, – находится твердая точка дивного рычага; посредством его смелая и ловкая рука может разрушить власть той самой Екатерины, пред которой трепещет и которой боится весь мир. Будет ли достаточно сильна и тверда моя рука, которую я кладу теперь на этот ужасный рычаг? После первого давления на него уже не может быть возврата; я должен победить или погибнуть. Отступление еще возможно для меня, в тени убогой обстановки без любви и привета я могу еще обеспечить себе безопасность… И это вместо того, чтобы поставить на карту жизнь, добиться высшего счастья, любви, власти и почестей… Нет, нет, нет, прочь всякое колебание и малодушие! В тысячу раз охотнее я паду под огнем молнии, в смелой борьбе, чем пропадать в презренной нищете. Мне они отказали в моем праве, пусть же попробуют сохранить за собою добытый предательством трон. В этот миг решаются моя судьба и судьба России. Вперед! Смелым Бог владеет! Ни одного боязливого взгляда назад!
Твердыми шагами Мирович приблизился к боковой двери и переступил порог соседней комнаты.
Странное зрелище представилось ему здесь. Стены довольно большой комнаты были окрашены простой белой краской, как и помещение для караула. Окна, кроме наружных решеток, были защищены еще изнутри толстыми железными прутьями, и стекла рам были покрыты белой масляною краской, так что из дворика падал сюда значительно умеренный свет и всякое сообщение с внешним миром, даже знаками, было невозможно. Пол был покрыт простыми дубовыми досками и большая синяя изразцовая печь служила для отопления зимою. Странным противоречием этой наружной простоте комнаты являлась огромная кровать из резного дуба с богатой золотой инкрустацией; тяжелые пурпурового цвета шелковый занавеси свешивались с балдахина и горы подушек покрывали это великолепное и пышное ложе; на столе возле кровати стоял серебряный умывальный прибор. У стены находился большой дубовый шкаф, через открытую дверцу которого было видно много роскошного платья, расшитого золотом и серебром; боковая дверь за этим шкафом вела во вторую, более темную и более низкую комнату.
Посреди комнаты стоял большой покрытый пурпурным бархатом стол и возле него в позолоченном кресле сидел несчастный царственный узник; против него расположился сержант Вячеслав Михайлович Полозков, которого императрица Елизавета Петровна назначила ему компаньоном, вместе с тем строго-настрого приказав коменданту не допускать того, чтобы узник покидал крепость и водил с кем-либо знакомство. Огромная, высокая, футов шести фигура несчастного, лишенного еще в колыбели престола, Иоанна Антоновича казалась еще более могучей, благодаря полноте, которую приняли его члены в зрелом возрасте. На нем были кафтан старинного русского покроя из пурпурового шелка, отороченный соболем и украшенный золотыми шнурками, сапоги из желтой кожи и пурпуровая меховая шапочка, из-под которой ниспадали темно-русые локоны; густая курчавая круглая борода обрамляла красивое, благородное лицо Иоанна Антоновича и над большими темно-голубыми глазами изгибался широкий чистый лоб. Несчастный узник представлял бы собою идеал мужской красоты, если бы не излишняя краснота его лица и не выражение необузданной дикости, которая по временам искажала его черты.
Сержант Вячеслав Полозков был лет восьмидесяти; его борода и редкие волосы побелели как снег, его обветрившееся, морщинистое лицо казалось как бы высеченным из камня, его спина сгорбилась, но юношески огонь еще блистал из его глаз под нависшими, кустившимися седыми бровями.
– Ты проиграл, Вячеслав Михайлович! – радостно воскликнул Иоанн Антонович. – Вот твоя последняя шашка, я беру ее и конец тебе; моя армия победила на всех пунктах, как когда-то побеждала шведов и турок армия великого императора Петра, как ты мне рассказывал об этом. О, почему, – жалобно я вместе с тем грозно произнес он, – моя армия состоит тут только из этих маленьких деревяшек, тогда как Господь предназначал меня вести в битву храбрые войска? Почему…
Он запнулся и испуганно вздрогнул, так как в этот миг поднял свой взор и увидел на пороге своей комнаты Мировича.
– О, если бы все народы России могли видеть его таким, – сказал взволнованный офицер, – разве они не подумали бы, что снова снизошел дух великого царя, чтобы покарать обман? Разве хотя кто-нибудь осмелился бы отказать ему в повиновении? Разве они не столпились бы ликуя вокруг него и не повергли бы единым духом в прах власть этой иноземки? – Затем он подошел к Иоанну Антоновичу, опустился пред ним на колена, поцеловал опушку его кафтана и воскликнул: – благоговейно приветствую моего высокого повелителя Иоанна Антоновича, истинного царя всех русских!.. Да сохранит Господь вас в борьбе с врагами вашей страны!
Иоанн Антонович испуганно откинулся в кресле; казалось, что приближение офицера и это необычное его приветствие он принял за нападение. Как бы обороняясь, он протянул вперед руку, в то время как другой схватил шашечную доску, словно намереваясь использовать ее в качестве оружия.
Старый Полозков встал при появлении Мировича и, хотя его колена немного дрожали, отдал надлежащую воинскую честь. Его глаза гневно блеснули и, не изменяя своей позы подчиненного, он проговорил:
– Весьма несправедливо с вашей стороны, ваша милость, насмехаться; суров удел быть лишенным свободы; не следует насмехаться над человеком, который в своем печальном узилище принужден переносить лишение всех благ жизни, хотя бы и в том случае, если бы это был низкий раб или даже преступник; но насмехаться над тем, в чьих жилах течет священная кровь царей и кто в то же время томится в темнице, это – преступное легкомыслие. Вы, ваша милость, теперь властны над ним, но помните, что и над вами Господь на Своем небесном престоле и что Он покарает вас, если в своей легкомысленной дерзости вы оскорбите Его помазанника, несчастье которого должно сделать еще священнее и неприкосновеннее его особу.
Иоанн Антонович также поднялся и, поставив свое кресло между собою и Мировичем, блистающим взором следил за каждым движением офицера.
– Ты прав, старик, – произнес Мирович, – но твой упрек не относится ко мне, так как, клянусь Богом и всеми святыми, что я далек от того, чтобы насмехаться над столь благородным и величественным несчастьем!.. Мои слова серьезны, торжественно серьезны. Еще раз благоговейно приветствую истинного царя; еще раз призываю на него благословение небес с тем, чтобы на благо его народа украсить его голову венцом.
– Кто это, Вячеслав Михайлович? – воскликнул Иоанн Антонович, лицо которого начало вздрагивать, а взгляд беспокойно забегал, – уж не разбойник ли это, который снова является, чтобы после того, как они давно позабыли обо мне, увлечь меня в более скверную темницу? О, – дико воскликнул он, – на этот раз им это не удастся? В течение долгих лет, счет которым я уже позабыл, я стал мужчиною и чувствую в себе силу удушить их своими собственными руками.
– Успокойтесь, успокойтесь, ваше величество, и выслушайте меня, я – не разбойник, я – не орудие чужестранки, которая села на престол ваших отцов. Я – сын православной церкви и клянусь вам, что готов пожертвовать за вас своею жизнью; Господь будет с нами и поможет выполнению моего плана. Я выведу вас из этой темницы в среду вашего верного народа, который узнает своего истинного царя; вы будете судьей тех, кто преследовал вас, и в вашу руку будет вложен меч русского могущества.
– Вячеслав Михайлович, – сказал Иоанн Антонович, – посмотрите на него, в его глазах написано, что он говорить правду. О, я видел достаточно лживого притворства и страшной ненависти во взорах людей, меня они не обмануть; посмотри на него, Вячеслав Михайлович! этот человек говорить правду.
– Да, клянусь Богом, я говорю правду, всемилостивейший повелитель! – воскликнул Мирович. – Доверьтесь мне, я возвращу вам свободу и поведу вас к престолу, для которого вы рождены! И я надеюсь, – прибавил он, – что, глядя с высоты престола ваших предков на свой народ, вы, милостиво вспомните о вашем слуге Василии Мировиче, который первый приветствовал вас в тюрьме, как императора, и вывел вас на свободу.
Иоанн Антонович посмотрел на него проницательным взглядом; его глаза раскрывались все шире и шире; казалось, что он смотрел в беспредельную даль.
– Первый, кто приветствовал меня, как императора, кто вывел меня на свободу? – странным, захватывающим тоном вполголоса проговорил он. – То не были вы: существовал когда-то могущественный и сильный человек; он был монахом из монастыря святого Александра Невского, о могуществе которого он часто рассказывал мне; сила его руки была так велика, что, когда мы боролись с ним, он подбрасывал меня, как ребенка; все же этот монах был дивно кроток и добр, благочестив и верен… И он также приветствовал меня, как императора, дважды выводил меня на свободу, но, тем не менее, я не достиг ее. Однажды он увел меня широкими снежными полями, однако концом нашего путешествия была лишь новая тюрьма. Во второй раз он привел меня в огромный город; я видел пред собою храм и через его двери блистающий алтарь, и высокий пастырь шел мне навстречу; я уже думал, что могу протянуть руку к короне, которая была сорвана с моей головы, но тут адские силы снова обрели свою мощь, снова надели на меня оковы и снова вернули меня в эту тюрьму… Когда я в первый раз вышел на свободу, это стоило жизни моей Нади, которая уже здесь, на земле, была ангелом, и которой теперь по временам приходится спускаться от престола Божьего, чтобы утешить меня, а моих страданиях; а во второй раз, когда я уже почти добился свободы, пал сам отец Филарет; я видел, как он упал, обливаясь кровью, в то время как солдаты увлекли меня… И с тех пор я уже никогда не видел его; он так же, как и моя Надя, у престола Всевышнего.
Голос Иоанна Антоновича становился все глуше; он судорожно сжимал ручки кресла; его глаза были без всякого блеска: они, казалось, потеряли силу взгляда.
Старый солдат стоял возле Иоанна Антоновича, расставив руки, как будто намеревался поддержать его.
Мирович испуганно вскочил и поспешил к ним. Дряхлый старик не мог предоставить опору покачнувшемуся гигантскому телу Иоанна Антоновича.
– О, ваша милость, – жалобно произнес старый Полозков, – что вы наделали, зачем вы снова вызвали в нем ужасные воспоминания прошлого? Его припадок, которому он так давно не подвергался, снова наступит. О, это ужасно, это ужасно!
– Нет, старина, нет! Этого не будет и этого не должно быть! Долой воспоминания прошлого! – воскликнул Мирович, нагибаясь к уху Иоанна Антоновича, – прошлое – мрак и тьма, будущее – ясно и блестяще; оно полно вашей власти и величия. Отвернитесь от прошлого и направьте свой взор в освещенное солнцем будущее, если только хотите, если у вас есть мужество протянуть свою руку за короной, чтобы сорвать ее с недостойной головы.
Слова молодого офицера, по-видимому, пришлись по душе Иоанну Антоновичу, но он ничего не ответил, даже не посмотрел на него; он только медленно поднялся с кресла, раскинул руки, поднял вверх свой взор, и словно какое-то сияние осветило и преобразило его лицо.
– Да, да, ты говоришь правду, – тихим голосом произнес он, – я вижу тебя, моя Надя! Уже давно ты не спускалась ко мне со своих светлых высот… Ты улыбаешься мне, ты протягиваешь в своей руке навстречу мне пальмовую ветвь и в облаках над тобою реет сияющая корона. Да, да, на этот раз я достигну цели, на этот раз мне улыбается победа.
Некоторое время он стоял таким образом с раскинутыми руками и сияющим взором; старик Полозков сложил руки и тихо молился; Мирович робко и напряженно смотрел на богатырскую фигуру узника, которая в этот миг, казалось, была залита неземным огнем.
Наконец Иоанн Антонович опустил руки и покачал головою, как бы пробудившись от сна; его взор прояснился и с величавым видом, как будто он всю жизнь провел на престоле, он произнес:
– Василий Мирович, так назвали вы себя, я верю и доверяюсь вам, так как увидел в руке ангела пальму победы и корону, сиявшую мне из светлой заоблачной дали. Василий Мирович, ваше имя навеки крепко врежется в моем уме и в моем сердце и я клянусь вам всем святым, клянусь именем ангела, который с обетованием склонился ко мне, что если ваш замысел удастся, ваше имя будет первым в моем государстве и ни пред кем в обширной России, кроме самого императора, вы не склоните своей головы. Василий Мирович… запечатлей в своей памяти, Вячеслав Михайлович, это имя, проси у Господа Бога, чтобы Он благословил его и чтобы Он дозволил тебе увидеть освободителя пленного императора первым на ступенях моего трона!..
Мирович снова упал пред Иоанном Антоновичем на колена; он прижал к груди свои руки; в его глазах сверкали гордая уверенность в победе и счастливая надежда.
Но старик Полозков лишь печально покачал головой.
– Ах, ваша милость, – сказал он, – зачем вы заговорили о том, что никто на свете не может привести в исполнение? Взгляните на эти стены, на эти решетки, подумайте о солдатах за этими стенами, о тысячах, о сотнях тысяч тех, которые покорны одному знаку Екатерины Алексеевны!.. Зачем вы лишаете мирного покоя этого бедняка, который и так уже много выстрадал?
– Малодушный! – воскликнул Иоанн Антонович, – разве надлежит императору самоотрекаться и искать мира в самоотречении? И, когда преданное и храброе сердце, когда твердая рука предлагает мне свою поддержку, я не должен упустить ее. Но все же знайте, Василий Мирович, предприятие, на которое вы решаетесь, тяжело и рискованно; подобные попытки дважды стоили благородной крови!
– Моя кровь принадлежит вам, ваше величество! – возразил Мирович.
– Но все же скажите, как вы намереваетесь привести в исполнение столь неслыханное дело? – спросил Полозков. – Если даже и удастся проломить эти стены и обмануть часовых, что вы намерены противопоставить войскам Екатерины Алексеевны?
– Взгляни на него, – сказал Мирович, указывая на Иоанна Антоновича, – разве при взгляде на это лицо, на эту фигуру русский народ может усомниться в том, что пред ним его истинный император?
– Да, да, – сказал Полозков, – русские люди должны признать его, если власть адских духов не ослепила их глаз. Немногие из них знали великого императора, вылитый портрет которого он представляет собою; но они должны видеть, что Господь запечатлел на его челе царственную печать.
– Они увидят это, – воскликнул Мирович, – все войска, которые отправит против нас Екатерина, узнают в нем истинного императора и собственными руками поднимут его на престол его отцов.
Иоанн Антонович молча стоял, не произнося ни слова в продолжение всего этого короткого разговора; царственная гордость, смелый, доверчивый дух и почти детская радость смешивались в его лице и придавали ему дивное, трогательное выражение.
– Все же, ваша милость, скажите, как это должно произойти? – по-прежнему с недоверием и беспокойством спросил Полозков. – Я не могу более помочь, мои руки ослабли и даже мое собственное тело является для меня тяжелым бременем.
– Тебе ничего не нужно делать, – сказал Мирович, – разве лишь бдительно ожидать минуты освобождения и заботиться о том, чтобы твой господин был готов показаться народу и обратиться к нему с подобающею речью; все остальное – уже мое дело. Выслушай мой план и позаботься о том, чтобы ни одним взглядом, ни выражением лица не выдать вновь пробудившейся надежды.
Иоанн Антонович снова опустился в свое кресло. Полозков, по его приказанию, сел рядом с ним, так как не был в состоянии долго стоять, и Мирович, почти вплотную нагнувшись к ним обоим, тихо и горячо заговорил.
Блестящим великолепием сверкал императорский дворец в С.-Петербург; вся Европа с удивлением смотрела на Екатерину, эту северную Семирамиду, войска которой сдерживали гордых и воинственных поляков и заставляли трепетать султана в Стамбуле; между тем в далеких степях на Яике вырастал на зареве восстания призрак низложенного Петра Федоровича, а здесь, в темнице крепости, обнесенной непреодолимыми стенами, молодой, незначительный и неизвестный человек готовился вывести на свет заживо погребенного императора, потомка Петра Великого, готовился сорвать корону с головы всемогущей самодержицы и низвергнуть в прах все ее величие.
Резкий звук звонка пронесся по комнате. Мирович поспешно направился к наружной двери, чтобы открыть ее, а Иоанн Антонович и старый Полозков снова сели на свои места к столу и стали устанавливать шашки на шашечницу.
Это принесли ужин узнику, который по приказу императрицы Елизаветы Петровны, не отмененному ни Петром Федоровичем, ни Екатериной Алексеевной, был приготовлен с поистине княжеским изобилием. Несколько солдат внесли серебряный мисочки, в которых были приготовленные по вкусу Иоанна Антоновича питательные супы, сочная жареная дичь и пряные салаты; рядом с кушаньями были поставлены бутылки с венгерским вином, водкой и квасом, а также серебряные кубки для узника и Полозкова; последний, по желанию Иоанна Антоновича, разделял с ним его стол. Все мясное уже было разрезано на мелкие куски. На стол подавали лишь ложки, так как было строго воспрещено давать узнику вилки и ножи.
В комнате для караульного офицера также был подан дежурными солдатами неприхотливый ужин.
Все время, пока солдаты исполняли свои обязанности, Мирович стоял в холодно-строгой воинской позе.
Иоанн Антонович немым наклонением головы приветствовал, солдат, со своей стороны бросавших сострадательные взгляды на узника, так как под страхом тяжелого наказания было воспрещено не только говорить с ним, но даже и вообще разговаривать в его присутствии.
После того как солдаты снова удалились, Иоанн Антонович сказал:
– Пойдите сюда, Василий Яковлевич, ваше место за столом вашего императора, как должно и впредь быть всегда, если Господь Бог поможет вам выполнить свой план.
Он наполнил свой бокал венгерским, наполовину опорожнил его и подал его затем молодому офицеру, который, благоговейно поклонившись, допил вино; затем Мирович сел рядом с Иоанном Антоновичем, и за этой странной трапезой все трое снова углубились в тихий разговор относительно плана освобождения, который Мирович развертывал пред ними.
Иоанн Антонович опорожнял бокал крепкого венгерского за бокалом; вскоре его лицо заблистало темною краской, его взоры стали неуверенно блуждать по окружающей обстановке и его язык только с трудом произносил слова. С необузданной радостью он говорил о будущем и рисовал дивные картины своего царствования в действительном мире, которого он никогда не знал, в котором едва ли мог бы найти себе место, затем он снова вспомнил о своих родителях и родственниках, с которыми разлучили его уже в раннем детстве; он робко спросил о них и, когда Мирович сказал, что они томятся в одиночной тюрьме в Холмогорах, громко рыдая, уронил голову на руки и стал умолять Мировича поспешить с их освобождением, чтобы он мог снова осчастливить своего бедного отца всем тем, что тот любил. Он с трогательным простосердечием рассказал о множестве мелких случаев и обстоятельств из того времени, когда он еще ребенком жил вместе со своими родными; скрежеща зубами, он говорил о жестокости стражи и о том, как каждое заболевание отца он ощущал больнее, чем свое собственное страдание, и тут его гнев разгорался в настоящее яркое пламя. Страшно было смотреть, как он вскочил и, простирая свою руку почти к самому потолку комнаты, произнес страшную клятву, что намерен кроваво и неумолимо отомстить своим врагам и притеснителям; он намеревался собственными руками рубить им головы, как когда-то его предок Петр Великий поступил с мятежными стрельцами. Пена проступала на губах несчастного узника-императора, его глаза налились кровью и старый Полозков испуганно опустился пред ним на колена, заклиная его умерить свой справедливый гнев и подумать о том, что Спаситель повелел прощать и врагов.
– Врагов? – воскликнул Иоанн Антонович. – Да, врагов я намерен прощать, но честных врагов, нападающих в открытом бою, а не палачей, не тысячекратных убийц; не достаточно отсечь их отягощенные грехами головы от туловищ; я хочу собственноручно разорвать их на клочки и бросить их мясо собакам и коршунам.
Его ярость становилась все ожесточенней; жилы на его лбу вздулись, из его глаз, казалось, проглядывало безумие, и он все еще опорожнял бокал за бокалом – то с квасом, то с водкой, то с тяжелым венгерским.
Наконец речь Иоанна Антоновича пресеклась, бормоча непонятные слова, он упал в свое кресло и, тяжело дыша, впал в глубокое забытье.
– О, Господи Боже, – нагибаясь к нему, сказал Полозков, – зачем вместе с гигантской фигурой и повелительным взором великого Петра он унаследовал и это злополучное пристрастие, омрачающее его дух и надламывающее его силы?
Мирович серьезным взором смотрел на Иоанна Антоновича.
– Приложи все старания к тому, чтобы в ближайшем будущем он удерживался от этого, – сказал он, – так как, если что либо подобное произойдет в решающий день, все будет потеряно.
– Я буду делать все, что в моих силах, – печальным тоном сказал Полозков. – Есть средство удержать его от этого: стоить лишь назвать имя его Надежды, его несчастной, убитой возлюбленной; но это – прискорбное, очень прискорбное средство, оно причиняет ему страдания, так много страданий, что при виде их может надорваться сердце, а у него ведь и так их достаточно много!
– И, тем не менее, – сказал Мирович, – употреби это средство, так как нам никогда нельзя будет показать его в таком виде народу, чтобы в нем признали истинного императора.
Полозков, насколько мог, осторожно раздел Иоанна Антоновича, затем с помощью Мировича поднял его и положил на постель. Он сел возле кровати; его взгляд озабоченно и сострадательно покоился на спящем; по временам он проводил дрожащею рукою по его горячему лбу, едва слышно бормотал про себя что-то и, словно мать, охраняющая сон своего любимого ребенка, не разгибал от него своей спины.
Мирович стоял на пороге и раздумчиво смотрел на эту трогательную картину.
– Будет ли он в состоянии когда-нибудь повелевать? – едва слышно говорил он про себя, – будет ли он в состоянии держать твердою рукою бразды правления, если он так теряет власть над самим собою? Он будет нуждаться в друге, который думал бы для него и заботился бы о нем. Такой друг будет, он будет держать бразды, чтобы он не упали на землю, и он-то и будет истинным правителем. Аделина, ты с гордостью взглянешь на своего возлюбленного и ни одно твое желание не останется неудовлетворенным.
Снова раздались звуки звонка; солдаты пришли убрать посуду; двое часовых с примкнутыми к ружьям штыками встали по сторонам дверей комнаты, чтобы держать здесь караул, пока Мирович отправился в обход по коридорам укрепленного замка.
Солдаты равнодушно смотрели на спящего Иоанна Антоновича и на старого Полозкова; они привыкли каждый вечер видеть эту сцену; но Мирович вышел, чтобы сменить многочисленных часовых и лично убедиться, что каждый из них снабжен боевыми патронами и твердо знает пароль и лозунг.
В Зимнем дворце, в комнат совета, собрались главные советники императрицы: военный министр граф Чернышев, министр иностранных дел граф Панин, адмирал граф Алексей Григорьевич Орлов и, наконец, появился также и генерал-фельдцейхмейстер князь Григорий Григорьевич Орлов, по обыкновению в сером изысканной простоты костюм, с вышитой на груди звездою ордена Андрея Первозванного.
Гордый генерал-фельдцейхмейстер, который столь продолжительное время неотъемлемо занимал первое место среди великих людей империи, постоянно находил особенное удовлетворение для своего тщеславия в том, что появлялся чрезвычайно просто одетый среди других сановников, бывших в парадных мундирах и роскошных придворных костюмах: этим он как бы хотел выставить напоказ, что стоит выше всех и наравне с императрицей; но при этом его крайне простой серый костюм был украшен бриллиантовыми пуговицами чрезвычайной красоты и неоценимого достоинства, так что даже и самый богатый из сановников империи не мог бы подражать подобной простоте.
Князь Григорий Григорьевич был в высшей степени весел и, вопреки своему постоянному заносчивому, высокомерному и оскорбительному обращению, для каждого из присутствовавших имел наготове любезное приветствие и дружелюбную фразу; казалось, что он не замечал холодной сдержанности графа Панина и слегка иронической улыбки графа Чернышева и беспечно и весело болтал с ними обоими, так что его брать Алексей Григорьевич не раз одобрительно кивал головой, чтобы выразить ему свое удовольствие за то, что он следовал его советам.
Комната, в которой императрица Екатерина Алексеевна устраивала свои совещания с сановниками, была та же самая, которая уже служила для той же цели и императрице Елизавете Петровне. Это было средних размеров помещение с темными обоями и тяжелыми темными занавесами на больших окнах; посреди нее стоял огромный стол, покрытый зеленым бархатом. Над креслом императрицы, украшенным императорским гербом, висел великолепный портрет императора Петра Великого; вокруг стола стояли кресла для министров, приглашаемых императрицею на совещание; на боковых столах были видны книги, документы, карты и письменные принадлежности.
Четверо собравшихся сановников, прождали едва лишь четверть часа, как створки дверей широко распахнулись и в комнату вошла императрица.
На ней был довольно простой утренний туалет из темно-серого шелка, покрой которого представлял собою нечто среднее между французскою модою и национальною русскою одеждою, в которой государыня часто показывалась; орденская звезда Андрее Первозванного сверкала на ее груди, и, несмотря на простоту ее костюма, маленькая бриллиантовая диадема в форме византийской императорской короны украшала ее слегка напудренные волосы, двумя длинными локонами ниспадавшие по обеим сторонам на ее плечи.
Все четверо собравшихся сановников глубоко склонились пред императрицею, приветствуя ее; но, когда они выпрямились после поклона, их лица выразили не малое удивление, так как позади нее в комнату вошел генерал-адъютант Потемкин и пажи, по знаку Екатерины Алексеевны, закрыли двери: это было ясным доказательством того, что Потемкин не только в качестве адъютанта императрицы сопровождал свою повелительницу, но что он будет присутствовать и на совещании первых сановников государства.
Однако это неожиданное обстоятельство произвело весьма различное впечатление. Панин и Чернышев явно обнаружили ироническую радость по поводу того, что могущество заносчивого и самоуверенного фаворита по-видимому, было поколеблено, и именно в том, на чем до сих пор он основывал свое неприступное положение. Алексей Григорьевич Орлов мрачно и грозно взглянул на Потемкина; но князь Григорий Орлов в этот момент принял к сведению осторожный и умный совет своего брата даже лучше его самого, так как, хотя он и побледнел слегка при виде Потемкина, вошедшего с победоносно-гордым выражением в лице, но, тем не менее, удержал на своих губах веселую, беззаботную улыбку и ответил на поклон Потемкина с полуснисходительною учтивостью и так спокойно и непринужденно, как будто его появление в совещательной комнате было естественнейшим эпизодом на свете. Столь же непринужденна и спокойна была императрица, несмотря на то, что ее взгляд на мгновение с пытливым вопросом остановился на Григории Орлове.
Господа, я намерена, – сказала она, садясь в свое кресло, – выслушать ваш испытанный совет относительно столь важного для государства обстоятельства, как война с Турцией, и пригласила сюда и генерал-адъютанта Потемкина, так как он в качестве генерала долгое время пребывал там при армии и должен знать положение дел. Садитесь, Григорий Александрович!
Потемкин сел против императрицы.
Панин и Чернышев наклонением головы выразили свое согласие. Алексей Орлов мрачно потупил взор, а князь Григорий Орлов, улыбаясь, сказал:
– Я уверен, что мнение генерала Потемкина будет ценно для нашего решения; ведь он принимал достойное, хотя и подчиненное участие в блестящих военных подвигах фельдмаршала Румянцева и будет иметь возможность точно и подробно ознакомить нас с положением войск на театре военных действий.
– Начнем, – быстро сказала императрица, в то время как Потемкин краснея, закусил себе губы. – Вам известно, – продолжала она, что фельдмаршал Румянцев стоит у Яблоницы, в Валахии, на берегу Дуная, в то время как на другой стороне реки расположился лагерем великий визирь Моссум-оглы.
Граф Чернышев встал, взял карту со стола, находившегося в стороне, и разложил ее пред императрицей, причем указал места, о которых она только что говорила.
Екатерина Алексеевна дружелюбным кивком поблагодарила его и продолжала:
Я недавно отправила к фельдмаршалу Румянцеву курьера с приказанием спросить его, почему он не вынуждает неприятеля перейти через Дунай и принять сражение, вместо того чтобы столь продолжительное время пребывать в бездействии.
– А-а, – с оскорбленным видом протянул князь Григорий Орлов, – я ничего не знал об этом.
– Я считала своим долгом, – гордо возразила Екатерина Алексеевна, – предварительно самой точно осведомиться и составить себе свое собственное суждение, прежде чем пригласить вас сюда на совещание.
– И что же ответил фельдмаршал? – спросил граф Чернышев.
– Мой курьер вчера возвратился, – сказала Екатерина Алексеевна. – Фельдмаршал коротко сообщает, что в распоряжении великого визиря втрое больше солдат, чем в его армии, и что благодаря этому обстоятельству исход сражения весьма сомнителен.
– Фельдмаршал прав, – сказал Потемкин, – он вынужден был отдать часть своих войск для Польши, а турки в то же время получили подкрепление; силы неравны, турки обладают значительным превосходством.
– Так что же делать? – спросила Екатерина Алексеевна впервые обращаясь к князю Григорию Орлову.
– Румянцев возможно скорее должен получить подкрепление, – ответил тот, – и в столь достаточном числе, чтобы в его распоряжении были по крайней мере, равные турецким силы, тогда, я уверен, он победит. Я полагаю, что, так как поляки разбились на партии и начали борьбу друг против друга, из Польши можно совершенно спокойно оттянуть несколько корпусов, чтобы отправить их в Турцию. Быстрое окончание этого турецкого похода, стоящего все новых и новых жертв и деньгами, и людьми, очень желательно, и после одного сражения, которое спасет честь нашего оружия, султан решится на мир, который избавить также графа Панина от дипломатического поражения, – со злорадством, добавил он.
– Я вполне присоединяюсь к мнению брата, – сказал Алексей Орлов.
– Если то обстоятельство, что нам не удалось еще до сих пор заключить почетный и выгодный мир с Портою, может быть названо дипломатическим поражением, – сказал граф Панин, – то вина в этом падает никак не на меня, а на вас, князь Григорий Григорьевич.
– На меня? – воскликнул Григорий Орлов, вскакивая с места. – Причем же тут я? Разве я веду внешнюю политику государства?
– Нет, – возразил граф Панин, – но я – только министр и не могу быть повсюду; я должен полагаться на уполномоченных, которых наша всемилостивейшая императрица имеет милость выбирать для ведения дипломатических переговоров. Вы помните, ваше императорское величество, что именно князю Григорию Григорьевичу было поручено вами вести мирные переговоры при Фокшанах. Тогда турки еще трепетали под тяжестью поражения, нанесенного им победоносным фельдмаршалом Румянцецым; они были бы принуждены согласиться на все, что требовали от них; но князю Григорию Григорьевичу угодно было покинуть конгресс в Фокшанах и внезапно появиться здесь, в Петербурге.
– Я сделал это потому, что был необходим здесь, – горячо обрушился на него князь Григорий Орлов, – чтобы помешать здесь недомыслию и нерадению испортить те выгоды, которых мы могли бы добиться в Турции.
– Я не сомневаюсь, что у графа Орлова были важные причины для того, чтобы так внезапно покинуть свой пост, – проговорил Панин, причем легкое дрожание губ выдавало его волнение, – но факт тот, что возвращение графа затормозило дело переговоров, бывших уже близкими к окончанию, и дало туркам возможность подкрепить свои военный силы. Среди армии Румянцева свирепствуют повальные болезни; кроме того значительная часть его войска отозвана в Польшу, так что ему бороться с неприятелем довольно трудно. Прекращение Фокшанского конгресса является главной причиной нынешнего печального положения вещей.
– Оставим прошлое, его поправить нельзя, – возразила Екатерина Алексеевна, – теперь вопрос в настоящем и будущем; нужно придумать, как выйти из затруднительного положения. Каково ваше мнение на этот счет, Никита Иванович?
– Я вполне согласен с графом Григорием Григорьевичем, – с легкой иронией ответил Панин, – что необходимо послать фельдмаршалу Румянцеву подкрепление, чтобы сравнять его армию по количеству войска с турецкой. А затем позвольте мне, ваше императорское величество, высказать еще одно соображение. По моему мнению, следует послать в Константинополь доверенных и ловких людей; мне кажется, что это средство будет самым действенным. Я знаю из достоверных источников, что трон султана Мустафы сильно колеблется. Его брат Абдул Ахмед имеет многочисленных приверженцев среди янычар, желающих низвергнуть Мустафу и посадить на престол Абдула Ахмеда. Со своей стороны, султан ежедневно посылает наемных убийц для умерщвления брата, против которого не решается выступить открыто в виду настроения янычар. Если ловко воспользоваться этой распрей, то мы легче всего достигнем своей цели. Абдулу Ахмеду, несомненно, нужно много денег, чтобы расположить в свою пользу большее количество войска и нанести решительный удар султану. Если мы таким образом дадим ему возможность овладеть престолом, он согласится мирным путем удовлетворить наши требования, следовательно цель будет достигнута затратой известной суммы денег, во всяком случае меньшей, чем при ведении продолжительной войны. Кроме того нам не придется губить людей, а человеческая жизнь дороже всяких денег.
– Ваш совет очень хорош, Никита Иванович, – заметила императрица, – но чересчур сложен. Кто же нам поручится, что Абдулу Ахмеду удастся выполнить свой план? А если нет, то легко себе представить, как озлобится султан, когда узнает, что Россия состояла в заговоре с его братом. Кроме того, нельзя с уверенностью сказать, что Абдул Ахмед, достигнув власти, действительно исполнить свое обещание, данное нам в безвыходную минуту. Это все – вопросы, требующие серьезных размышлений. Но, помимо всего только что сказанного, я не могу последовать вашему совету вот еще почему: недостойно русской императрицы поддерживать мятежника, посягающего на законного монарха. Никогда я на это не соглашусь, хотя бы дело касалось иноверного государя.
Граф Панин побледнел и опустил голову, а Григорий Григорьевич Орлов взглядом поблагодарил императрицу за ротацию, прочитанную министру иностранных дел.
– А вы что посоветуете мне, Григорий Александрович? – мягким, ласковым голосом обратилась Екатерина Алексеевна к Потемкину.
– Я уже имел счастье докладывать вам, ваше императорское величество, что турецкая армия действительно значительно сильнее, чем войско фельдмаршала Румянцева, и потому присоединяюсь к мнению князя Григория Григорьевича, что нужно как можно скорее послать подкрепления фельдмаршалу. Помимо этого я предоставил бы обширное поле деятельности дипломатическому искусству графа Никиты Ивановича, но избрал бы местом действия не Константинополь, а турецкий лагерь, где вам, ваше императорское величество, не пришлось бы принимать участие в деле, недостойном русской императрицы, как совершенно верно вы изволили выразиться, ваше императорское величество. Мне известно, – продолжал Потемкин, обращаясь к Екатерине Алексеевне, внимательно слушавшей его речь, – что дисциплина в турецкой армии сильно подорвана. Все подчиненные великого визиря Моссум-оглы очень недовольны им. Каждый из его генералов с удовольствием изгнал бы визиря и занял бы его место. Все они желают ему неудачи и потому подкупить генералов очень легко; здесь русские деньги сыграли бы большую роль. Я советую вам, ваше императорское величество, послать ловких агентов в турецкую армию, и тогда, несмотря на большее количество войска, визирь не будет иметь никакого успеха. Пусть сидит на троне в Константинополе Мустафа или Ахмед, для нас безразлично; нам важно обессилить турецкую армию и подписать мир на наших условиях как можно скорее, чтобы не дать туркам времени пополнить свое войско.
Императрица благосклонно смотрела на лицо своего генерал-адъютанта, а когда он окончил говорить, она ласково кивнула ему головой и произнесла.
– Ваш совет, Григорий Александрович, доказывает, что я была права, в точности познакомив вас с положением дел на Востоке. Ваш совет прекрасен, с точки зрения военного генерала, допускающего хитрость во время войны; но императрица не может желать такого успеха, зная, что победа произошла вследствие подкупа неверных слуг врага.
Потемкин покраснел от гнева, хотя Екатерина Алексеевна говорила очень ласково и как бы извиняясь, но он почувствовал в ее словах, насколько она ставит себя выше его.
Орлов взглянул на него с насмешливым торжеством, а Панин сочувственно кивнул ему головой. Он был почти благодарен новому фавориту за то, что и его совет был унизительно отвергнуть.
– Я выслушала ваши советы, господа, – произнесла императрица после некоторого молчания, и приняла решение.
– А что вы изволите приказать, ваше императорское величество? – спросил Орлов торжествующим тоном, так как был убежден, что государыня последует его совету и он снова займет первое место в совещательной комиссии.
Екатерина Алексеевна свысока взглянула на него и в ее глазах промелькнул своеобразный огонек.
– Фельдмаршал Румянцев должен получить ответ на свой рапорт, – сказала она. – Я сейчас отправлю его.
Императрица сделала знак, что хочет писать. Григорий Григорьевич Орлов поспешил подвинуть ей золотую чернильницу, а граф Панин подал бумагу и перо. Не думая ни минуты, Екатерина Алексеевна быстро набросала несколько строк и подписала своим именем.
– Вот мой ответ, – проговорила она, обводя всех присутствующих гордым взглядом. – Пошлите его немедленно с гонцом к фельдмаршалу!
– Что гласит этот приказ, ваше императорское величество? – спросил пораженный Орлов.
Панин и Потемкин тоже с удивлением смотрели на это коротенькое письмецо, так быстро решавшее трудное дело, о котором им пришлось долго совещаться.
«Фельдмаршал Петр Александрович Румянцев, – прочла императрица, – сообщил мне, что силы турок втрое превышают наши. Напоминаю фельдмаршалу, что римляне никогда не спрашивали, силен ли враг, а лишь спешили узнать, где он находится».
Немая тишина последовала за этим чтением. Все были ошеломлены безмерной, почти дерзкой самоуверенностью государыни, как будто вызывавшей саму судьбу на бой.
Граф Панин неодобрительно покачал головой и, наконец, осмелился сказать:
– Это – очень высокие слова, ваше императорское величество, но.
– Но? – переспросила Екатерина Алексеевна.
– Если Румянцев прочтет эти строки, – продолжал Никита Иванович, – то может совершить неосторожность. Он начнет сражение и весьма возможно, что ему придется потерять всю свою армию, что было бы не безопасно для могущества государства.
– Нет, Никита Иванович, – гордо ответила императрица, – Румянцев победит. Он снова найдет свою богатырскую силу, которую временно потерял, начав считать неприятельское войско. Таково мое решение и никакого другого ответа фельдмаршал не получит. Прошу вас тотчас же послать это письмо с курьером.
С этими словами Екатерина Алексеевна подала Панину написанный листок бумаги, а затем, сделав знак Потемкину следовать за ней, слегка поклонилась присутствующим и вышла из зала заседания.
– Она с ума сошла! – не помня себя от гнева, воскликнул Орлов. – Она ведет к погибели всех нас и государство. Нет, это письмо нельзя посылать!
Орлов протянул руку, чтобы взять письмо, но Панин не отдал его.
– Я высказал свое мнение, – холодно ответил он, – на него не обратили внимания; теперь я обязан исполнить волю государыни; пусть на нее падает ответственность за дальнейшее.
Сказав это, он сложил листок бумаги, вложил его в конверт и запечатал императорской печатью.
Алексей Орлов почти насильно увел своего взбешенного брата. Чернышев молча последовал за Паниным. Он знал, что раз Екатерина Алексеевна приняла какое-нибудь решение, переубедить ее невозможно. Он не сомневался, что ответ фельдмаршалу уже был придуман раньше и все высказанные мнения сводились ни к чему.
Потемкин проводил императрицу до ее рабочего кабинета, где она занималась днем государственными делами. Обстановка комнаты была самая простая. Несколько кресел, диван и большой письменный стол, заваленный бумагами, составляли всю ее меблировку.
Когда паж прикрыл за вошедшими дверь кабинета, Екатерина Алексеевна протянула руку Потемкину и нежно взглянула на него.
– Что ты мне скажешь, мой гордый герой! Доволен ли ты своей Екатериной, своей государыней? – спросила она.
– Я восхищаюсь своей обожаемой Екатериной, – ответил Потемкин, – но, что касается государыни…
– Государыней недоволен? – перебила императрица, нежно пожимая его руку.
– Государыня поступила возвышенно, благородно, но…
– Но безумно, не правда ли? – смеясь, закончила Екатерина Алексеевна. – Ведь ты это хотел сказать?
– Да, безумно и в высшей степени опасно, – подтвердил Потемкин. – Румянцев стоит на берегу Дуная, имея на противоположной стороне врага, втрое сильнее его. Ему невозможно переправиться через широкую реку, на виду у неприятеля, не потеряв при этом половины своего войска. Остальное будет перебито на суше.
– Нет, мой друг, этого не будет, – возразила Екатерина Алексеевна, – так как мой гонец теперь уже в Польше с приказом немедленно послать к Дунаю сильное подкрепление Ты знаком с Румянцевым?
– Он постоянно оказывал мне честь дружеским обращением! – удивленно ответил Потемкин.
– В таком случае напиши ему обыкновенное приятельское письмо, – улыбаясь, проговорила императрица, – скажи ему, что я жду от него победы и не сомневаюсь в ней, так как к нему спешит сильное подкрепление из Польши. Как ты думаешь, он дождется прихода этой армии?
– Он был бы безумным, если бы поступил иначе, воскликнул Потемкин. – Впрочем, этого нечего опасаться. Румянцев в такой же мере умен и осторожен, как храбр и решителен.
– Вот и прекрасно! – заметила Екатерина Алексеевна. – Как видишь, я была права, рассчитывая на победу. Да, ты говорил о раздоре в армии визиря, – прибавила она, как бы вспомнив что-то; – ты знаешь каких-нибудь ловких людей, которых можно было бы послать туда?
– Я найду их, – ответил Потемкин, все более и более удивляясь. – Я готовился представить таких агентов, которые взяли бы на себя вести опасные тайные переговоры; но мой совет был отвергнуть, – с укором заметил он.
– Так пошли их, пошли скорее, мой друг, – живо проговорила императрица. – Скажи мне, сколько нужно денег для того, чтобы подкупить генералов великого визиря? Моя казна к твоим услугам; бери все, что нужно; только никто – понимаешь, ни один человек! – не должен ни слова знать об этом. Я доверяю только тебе, потому что люблю тебя.
– О, моя обожаемая Екатерина! – воскликнул Потемкин, заключая государыню в свои объятья, – ты выше всех героев истории; ты одна сильнее всего твоего государства! Ты победишь, и я теперь уверен, что Византия будет лишь первой ступенью твоего всемирного владычества.
– И тогда, – заметила Екатерина Алексеевна, нежно прижимаясь к своему другу, – мой возлюбленный герой, Григорий Александрович, будет меченосцем вновь воздвигнутой восточно-римской империи.
Несколько минут голова императрицы покоилась на груди Потемкина, а затем Екатерина Алексеевна ласково отстранила его, проговорив:
– Теперь уходи, мой друг, оставь меня одну, мне нужно работать. Там, в моей уединенной хижине, я живу для любви, а здесь принадлежу государству. Для того чтобы удержать быстрый бег истории, ежедневно совершающий головокружительный путь, необходимо иметь светлый взгляд и твердую руку. Здесь я должна положить основание нерукотворному памятнику для себя.
Последние слова императрица произнесла с улыбкой на губах, но тон ее голоса был серьезен, почти торжествен.
Потемкин поцеловал ее руку и невольно поклонился особенно почтительно.
«Екатерина представляет собой какую-то бездну – думал он, направляясь в свою квартиру с низко опущенной головой. – Только думаешь, что добрался до дна бездны, как снова проваливаешься в бездонную глубину. Как мало места уделяет императрица женщине. Победит ли когда-нибудь женщина императрицу? Нет, этого, вероятно, никогда не будет. На нее нужно действовать чем-нибудь другим. Главное место в ее жизни занимает честолюбие. Она последует за тем, кто представит ей самую заманчивую цель для удовлетворения этого ненасытного чувства».
Оставшись одна, Екатерина Алексеевна сидела некоторое время неподвижно как бы погруженная в мечты, затем провела рукой по лбу, покачала головой и позвонила в маленький золотой колокольчик, стоявший на письменном столе.
– Генерал Сергей Семенович Салтыков здесь? – спросила она вошедшего лакея.
– Да, генерал ждет ваших приказаний, ваше императорское величество.
– Попросите его сюда! – приказала императрица.
Через несколько секунд в кабинет государыни вошел Салтыков. Он происходил из древнего дворянского рода бывшего в свойстве с домом Романовых еще до восшествия на престол Петра Великого. Некоторое время Сергей Семенович состоял при дворе Петра Федоровича, но слухи о его близких отношениях с великой княгиней заставили императрицу Елизавету Петровну воспретить ему пребывание в столице. Сначала он был послан в Стокгольм, чтобы сообщить о рождении великого князя Павла Петровича, там он оставался некоторое время в качестве посланника, а затем, вернувшись в Россию, служил в армии, находившейся вне Петербурга. Ни Петр Федорович, ни Екатерина Алексеевна не позаботились о том, чтобы вернуть Салтыкова ко двору, несмотря на хлопоты его родственников. Единственным доказательством того, что императрица не забыла старого друга служило то обстоятельство, что она взяла сына Сергея Семеновича к себе, так как мальчик рано лишился матери, и тщательно следила за его воспитанием.
Генерал Салтыков казался гораздо старше своих лет, несмотря на то, что был когда-то самым блестящим кавалером при дворе Елизаветы Петровны. Его гибкая, стройная фигура как будто одеревенела в прямой военной выправке благородные черты лица настоящего славянского типа, погрубели и загорели от солнца и ветра. Прекрасные, выразительные глаза хотя и не потеряли молодого блеска, но смотрели холодно и равнодушно.
В волосах, причесанных по-военному и слегка напудренных, виднелась седина.
Генерал Салтыков вошел к императрице со спокойно почтительным лицом, как бы ожидая от нее лишь служебных приказаний.
Екатерина Алексеевна долго молча смотрела на друга своей юности, стараясь воскресить в памяти давно прошедшее. Ее лицо приняло грустное выражение; протянув генералу руку, она проговорила тоном сердечной теплоты:
– Я очень рада, Сергей Семенович, видеть тебя, моего старого друга, напомнившего мне былое время, в котором, несмотря на многие страдания, было нечто такое, что ничто не может заменить на свете, то есть молодость и юные надежды.
– Надежды вашего императорского величества оправдались блистательнее, чем можно было тогда ожидать, – возразил Салтыков, как бы не замечая протянутой руки государыни. – Если моей ничтожной особе не удалось раньше воскресить в вас эти приятные воспоминания, то, во всяком случае, не моя в том вина. Императрица была мало милостива к своему преданному другу, – с горечью прибавил он, – она позабыла того, кто со всем пылом юношеского сердца делил горести и радости великой княгини.
– Разве я не доказала вам, Сергей Семенович, что не забыла вас, взяв к себе вашего сына? Верите мне, что я всеми силами стремилась заменить ему мать, – возразила Екатерина Алексеевна.
Салтыков с улыбкой пожал плечами.
– Признаю высочайшую милость вашего императорского величества, – холодно ответил он, – и приношу вам за это величайшую благодарность.
– Не правда, Сергей Семенович, вы не приносите мне никакой благодарности! – воскликнула Екатерина Алексеевна, – вы сердитесь на императрицу, которая только благодаря сыну вспомнила об отце, бывшем когда-то ее другом. Однако вы неправы.
– Подданный всегда неправ, когда осмеливается в чем-нибудь упрекнуть своего властелина! – иронически заметил Салтыков.
– Нет, не потому вы неправы, Сергей Семенович, не потому, – уверяла императрица. – То время, которое я никогда не забываю и не хочу забыть, было временем мечты. Начинающееся утро жизни не требует тех обязанностей, которые предъявляются полуденному часу. На заре можно мечтать, глядя на розовый облака наступающего дня, но день принадлежит действительности, работе, борьбе.
– Вы, ваше императорское величество, вероятно, думаете, что я так и остался при одних мечтах? – сказал Сергей Семенович с оживившимся лицом и румянцем на щеках. – Вы сомневаетесь в моей творческой силе и работоспособности – спросил он.
– Нет, Сергей Семенович, я в этом не сомневаюсь, но я считала своей обязанностью рассеять мечты, рассеять их совершенно, дабы их сладкий туман не затемнил светлого жизненного пути. Теперь мечты рассеяны!
– Да, – мрачно согласился Салтыков, – мечты рассеялись и от них остался лишь горький осадок.
– Нет, Сергей Семенович, от них осталось все самое лучшее, самое благородное, самое прекрасное сила, мужество и возвышенные стремления. Этим стремлениям откроет широкий путь императрица, не имеющая права предаваться тем мечтам, которые волновали великую княгиню, – с подкупающей искренностью возразила Екатерина Алексеевна.
– Я не понимаю вас, ваше императорское величество, – заметил Салтыков. – Впрочем, это и неудивительно после столь долгой разлуки.
– Вы меня поймете, Сергей Семенович, – успокоила генерала государыня, – твердый, гордый мужчина поймет так же императрицу, как когда-то пылкий юноша понимал мечтательную великую княгиню. Выслушайте меня! Судьба моего государства, того самого государства, которое мы когда-то окружали дымкой великих надежд, находится в крайне серьезном положении. Если мне не удастся решительным ударом сразить турок, то слава русского оружия и то выгодное положение, которое заняла Россия по отношению других европейских держав, будут надолго утеряны.
– Я это знаю, ваше императорское величество, – воскликнул Салтыков, сверкая глазами. – Хотя я был далеко, но все время следил за тем, что касалось чести и славы русской императрицы. Мое сердце сжимается от боли, когда я представляю себе, что турецкие варвары будут оскорблять Россию под злобный хохот Европы или что они могут беспрепятственно ворваться в наши владения: Румянцев слишком слаб, чтобы одержать победу над ними.
– Мне это известно, – живо проговорила Екатерина Алексеевна, – но решительный, уничтожающий удар должен быть нанесен Турции во что бы то ни стало. Я за тем и пригласила вас, чтобы вручить в ваши руки честь, славу и величие Российской империи. Мною послан приказ в Польшу выделить из стоящих там войск значительную военную силу и двинуть ее ускоренным маршем к берегам Дуная. Вы поведете эту армию, Сергей Семенович. Составляйте полки, выбирайте офицеров и идите на помощь Румянцеву. Передайте ему мой приказ дать врагам решительное сражение и победить, во что бы то ни стало.
– О, ваше императорское величество, – с юношеским жаром воскликнул Салтыков, – если дело обстоит так, то нам нечего тревожиться. Я знаю войска, стояния в Польше; и долго просидел там в бездействии, и если мне представляется право по своему усмотрению выбрать для Румянцева армии, то я убежден в успехе.
– И я в нем не сомневаюсь, – заметила Екатерина Алексеевна, – я потому и остановилась на вас. Вы спасете честь русского оружия и громкая слава имени вашей императрицы и друга заглушит насмешливые голоса недоброжелателей Европы. Я знаю, что вы первый нанесете смертельную рану в самое сердце неприятеля.
– Клянусь вам, ваше императорское величество, что я так именно и сделаю, – воскликнул Салтыков. – Я прошу позволения отдохнуть армии лишь один день по приходу к берегам Дуная, а затем мы переправимся через волны реки, уничтожим ряды турок и заставим половину мира склониться пред знаменем святого Георгия Победоносца.
– В таком случае отправляйтесь немедленно, – сказала Екатерина Алексеевна, – молитвы императрицы будут сопровождать вас: вы убедитесь, что я права, говоря, что светлый блеск дня гораздо лучше бледной утренней зари. Идите с Богом, Сергей Семенович!.. Хотя вы будете под начальством Румянцева, но обладаете большими полномочиями императрицы, которая одобрить все, что вы сделаете.
– Каждый военный с удовольствием подчинится великому Румянцеву, – заметил Салтыков. – Мне не придется наталкивать его на активную деятельность, и затем он – не такой человек, чтобы завидовать чужой славе и ограничивать деятельность своих подчиненных. Благодарю вас, ваше Императорское величество, за милость, которую вы оказываете мне. Да, – прибавил он, подавляя тихий вздох, – вы правы, эта минута искупляет годы страданий.
– Надеюсь, Сергей Семенович, вы теперь не откажетесь протянуть руку своему другу юности, – проговорила Екатерина Алексеевна, – несмотря на то, что этот друг помнит о том, что императрица не имеет права так мечтать, как мечтала, будучи великой княгиней.
С этими словами она снова протянула руку генералу. Салтыков опустился на колена и прижал пылающие губы к руке государыни.
– Все темное исчезло, – горячо проговорил он, – прошлое яркими лучами соединяется с блеском настоящего дня. Но самый ослепительный свет сияет вокруг славного имени обожаемой императрицы Екатерины Алексеевны.
Государыня медленно отстранила свою руку из-под губ Салтыкова и, как бы забывшись, провела ею по его лбу.
– Счастье прошлого было слишком хорошо для того, чтобы долго длиться, – прошептала она, – но также слишком хорошо для того, чтобы его можно было позабыть. Встаньте, Сергей Семенович, и, прежде чем пойдете добывать славу для отечества и государыни, убедитесь, что я исполнила свой долг по отношению сына своего старого друга.
Екатерина Алексеевна позвонила и приказала попросить к ней пажа Николая Сергеевича Салтыкова.
Молодой человек вошел и крайне смутился, увидев незнакомого генерала, ласково протягивавшего к нему руки и заметно дрожавшего от волнения.
– Это – твой отец, Коля, – нежно произнесла императрица, – да, твой отец и мой друг; это – тот человек, за которого я заставляла тебя ежедневно молиться, когда ты был маленьким.
– Мой отец? – не помня себя от радости, воскликнул Николай Сергеевич и бросился в объятия генерала.
Несколько времени отец и сын не отрывались друг от друга, а государыня стояла рядом с ними и ласково улыбалась.
Долго еще просидели Салтыковы в кабинете императрицы. Екатерина Алексеевна сумела повести разговор так, чтобы все больше и больше соединить между собой не встречавшихся так давно отца и сына. Она дружески-сердечно относилась к генералу и с такой материнской нежностью смотрела на пажа, что ее присутствие не только не стесняло Салтыковых, а напротив способствовало их сближению.
– Простите меня, ваше императорское величество, – воскликнул Сергей Степанович, – что я осмеливался сомневаться в вас, в чем теперь каюсь. Вы, ваше императорское величество, подобны Провидению: мы никогда не знаем, что оно нам готовит, мы часто ропщем тогда, когда должны были бы благодарить его. Теперь только я узнал, какое великое счастье иметь сына, такого сына, которому я смело могу вручить честь своего имени и имени наших предков. Никогда при своей кочевой жизни я не мог бы воспитать его так, как это сделали вы, наша всемилостивейшая государыня. Вы, ваше императорское величество, заменили ему настоящую мать.
– Я ему – такая же мать, как была и буду другом его отца! – сказала императрица, ласково проводя рукой по волосам пажа.
Николай Сергеевич преклонил колена и поцеловал руку государыни; его лицо дрожало от внутреннего волнения; казалось, что он хочет что-то сказать, открыть какую-то тайну, покоящуюся в самой глубине души, но Екатерина Алексеевна не дала ему времени на это.
– А теперь, Сергей Семенович, – обратилась она к генералу, – идите и принимайтесь за великое дело. Минуты счастья коротки и мимолетны, но они освещают длинный жизненный путь; надеюсь, что это мгновение ничем не омрачится для вас.
– Яркий блеск этого солнечного луча будет всю жизнь светить мне, – воскликнул генерал Салтыков. – Вы скоро услышите обо мне, ваше императорское величество. Если мне суждено погибнуть, то клянусь вам, что мой последний вздох будет лавровым венком на знамени моей государыни императрицы.
Он обнял сына, еще раз поцеловал руку Екатерины Алексеевны и, с высоко поднятой головой, вышел из кабинета, чтобы немедленно отправиться в Польшу и составить войско, могущее разбить турок.
– Что с тобой? – спросила императрица юного пажа, который с бледным лицом и сжатыми руками смотрел вслед отцу, как бы желая удержать его и высказать то, что тяжелым камнем лежало у него на сердце.
Николай Сергеевич поднял полные слез глаза на Екатерину Алексеевну.
– Я понимаю тебя, дитя мое, – ласково проговорила императрица, – тебе тяжела разлука с отцом после такого короткого свидания. Будь покоен, придет время, твои силы окрепнут и тогда ты рядом с отцом вступишь в бой с жизнью и покроешь новой славой имя своего рода. Теперь иди к своим занятиям, у каждого возраста имеются обязанности, а я буду следить за тем, чтобы развить в тебе те благородный черты характера, которые делают человека сильным и помогают ему достичь успеха в жизни. Дай Бог, чтобы действительность в изобилии наградила тебя тем, в чем я должна была отказать твоему отцу! – тихо прибавила она.
Николай Салтыков вышел из кабинета с поникшей головой.
Императрица села за свой письменный стол. Черты ее лица приняли холодное, серьезное выражение; она внимательно прочитывала полученные бумаги. Все волнения сердца смирились пред железной волей этой женщины, которая в своей нежной руке держала бразды правления обширного государства крепче, чем это могла сделать дикая, гигантская сила Петра Великого.
Григорий Григорьевич Орлов, весь дрожа от гнева, торопливо шел по галерее Зимнего дворца. Не стесняясь присутствием лакеев, он громко бранил императрицу и посылал проклятия по ее адресу. Его брат, Алексей Григорьевич, стараясь успокоить его, не отходил от него и сел рядом с ним в карету.
– Не мог же ты ожидать, Григорий, – сказал он, – что тебя вечно будет любить эта женщина, которой стоит лишь двинуть пальцем, чтобы каждое ее желание исполнилось. Достаточно удивительно, что эта любовь продолжалась так долго! Сознайся, что ты и сам охладел к Екатерине, она потеряла для тебя привлекательность красивой женщины.
– О, да, это верно! – с циническим смехом согласился Григорий Григорьевич, – красоты в ней осталось мало. Она быстро стареет, а между тем требует, чтобы никто не замечал следов времени, оставляемых на ее лице.
– В таком случае оставь ее в покое, – посоветовал Алексей Григорьевич. Какое нам дело до ее женских чувств? Важно, чтобы императрица была в наших руках, а этого мы достигли. Вся армия подчинена тебе, а мне – весь флот. Тот, кто осмелился бы пойти против нас, был бы разбит моментально. Наша сила построена на крепком фундаменте; мы стоим на твердой скале.
Григорий Григорьевич мрачно покачал головой.
– Я, к сожалению, слишком хорошо знаю, как легко разрушить этот фундамент, – возразил он, – достаточно бывает одного плохого камня, чтобы рухнуло все величественное здание. Кроме того я не достиг еще вершины того, что наметил и к чему стремился в течение долгих лет труда и терпения. Ты знаешь, что терпение так же противно моему характеру, как узда для дикой степной лошади, однако я вооружился им. И вдруг, сразу наглый выскочка разрушает то, что создано годами неустанного труда.
– Ты говоришь, что не достиг еще вершины? – с удивлением спросил Алексей Григорьевич. – Чего же ты еще желаешь? Разве не склоняется пред нами все в нашем необъятном государстве? Разве кто-нибудь стоит выше нас у подножья трона? Даже сам наследник престола отодвигается на задний план, когда стоит рядом с нами.
– А кто он такой, этот наследник, так называемый великий князь? – насмешливо воскликнул Григорий Орлов. – Сын своей матери, в жилах которой нет и капли русской крови; сын своего отца – этого тупоумного Петра Федоровича, сбрасывавшего с себя русский народ, как дикая лошадь сбрасывает всадника. Я считаю себя вполне равным Екатерине Алексеевне, отец которой был не выше меня по положению и рад был служить королю прусскому хоть в качестве лакея. Я нахожу для себя недостойным быть слугой принцессы Ангальтской, нахожу унизительным подчиняться капризам женщины, которой сам же способствовал взойти на трон. Светлейшему князю Орлову не место у подножья трона; он имеет право занять высшее, недосягаемое для других положение.
– Ты бредишь, Григорий, ты бредишь, – испуганно проговорил Алексей Григорьевич, – мания величия, ослеплявшая римских императоров, охватила и тебя. Оглянись назад: нам нечего себе втирать очки, мы знаем, какого мы происхождения. Правда, Елизавета Петровна тайно обвенчалась с Разумовским, но ей так и не удалось открыто объявить об этом браке.
– Не забудь, что Елизавета Петровна была дочь Петра Великого! – напомнил Григорий Григорьевич.
– Тем легче ей было возвысить до себя своего мужа и заставить народ открыто признать ее брак, – возразил Алексей Григорьевич. – Что касается Екатерины, то она царствует лишь как мать законного наследника престола. Если бы она решилась на смелый шаг – обвенчаться с тобой, народ не простил бы ей этого. Он мог бы вспомнить, что Нарышкины и Салтыковы по знатности рода близки к Романовым. Притом и Иоанн Антонович еще жив.
– Да, еще жив! – мрачно пробормотал Григорий Григорьевич.
– А что было бы с Павлом Петровичем? – продолжал Алексей Григорьевич, – ведь он – законный отпрыск Петра Великого.
– А что было с Петром Федоровичем? – напомнил Григорий Григорьевич.
– То, что никогда больше не повторится, – с ужасом возразил Алексей Григорьевич, – по крайней мере, до тех пор, пока я живу на свете. В истории не должно быть двух таких страниц; дай Бог, чтобы кровавый след и одной исчез навсегда! – прибавил он дрожащим голосом. – Брось свои безумные мечты, милый брат! Вспомни о тех титанах, которые стремились на небо, а очутились в глубине пропасти.
– Я предпочитаю свалиться в пропасть, чем остановиться на полпути! – ответил Григорий Григорьевич. – Оставь меня, Алексей! Ты знаешь, что если я что-нибудь задумал, то переубедить меня нет возможности. Все препятствия только увеличивают силу моего желания.
– В таком случае действуй один, – заметил Алексей Григорьевич, – я не могу быть с тобой заодно, так как уверен, что твоя затея поведет к гибели.
– И прекрасно! – ответил Григорий Григорьевич, – чем выше подходить к вершине, тем дорога становится теснее. Мне нужна не императрица, а женщина, чтобы воздвигнуть свой трон рядом с нею. Женщину могут подчинить мужчине два состояния: любовь и страх. Так как любовь ко мне у Екатерины исчезла, то подействуем на нее страхом, – закончил он.
Экипаж остановился пред Мраморным дворцом.
– Следовательно, ты идешь туда, куда влечет тебя твоя безумная фантазия, – сказал Алексей Григорьевич, прощаясь с братом, – мне остается лишь молиться всем святым угодникам, чтобы они излечили тебя от мании величия, которая погубит тебя, а может быть, и всех нас.
Григорий Григорьевич молча кивнул головой и поднялся по широкой лестнице в свою квартиру, а Алексей Григорьевич приказал своему кучеру везти его домой.
Когда светлейший князь вошел в свой кабинет, лакей доложил ему, что поручик Смоленского полка Ушаков просит принять его. Орлов приказал позвать поручика и вскоре показался Ушаков, покрытый пылью, так как он быстро ехал верхом на лошади от самого Шлиссельбурга. Лицо молодого человека было бледно и встревожено.
– Что скажешь новенького, Павел Захарович? – спросил Орлов при входе офицера. – Ты так бледен и, кажется, дрожишь! Вот выпей вина, – предложил он, наливая из графина золотистой мадеры, – это подкрепит тебя. Ты, наверно, устал от долгой езды, так как приехал из Шлиссельбурга, не правда ли?
Поручик Ушаков с поклоном принял стакан вина и залпом осушил его.
– Хотя я очень быстро ехал из Шлиссельбурга, ваша светлость, ответил он, но не усталость заставила меня побледнеть. Вы, ваша светлость, приказали мне расспросить хорошенько Василия Мировича и сообщить вам все то, что я узнаю от него. Открылись такие вещи, что я не могу прийти в себя от страха и ужаса.
– Говори скорее! – приказал Орлов, сбросив с себя мундир и ложась на диван, – ты знаешь, что я очень щедр, когда хочу вознаградить верного слугу. Что же задумал этот маленький упрямый подпоручик Мирович, в жилах которого течет казацкая кровь?
– Эта кровь придает ему дьявольскую силу, – заметил Ушаков, – то, что он задумал ужасно, чудовищно!
Довольная улыбка заиграла на губах Орлова.
– Так рассказывай, – проговорил он, выражая лицом скорее удовлетворение достигнутой целью, чем напряженное любопытство.
Ушаков боязливо и застенчиво рассказал свою беседу с Мировичем, слушая его, Орлов несколько раз кивал головою, как будто сообщение Ушакова вполне совпадало с его желаниями и ожиданиями.
– А теперь, – так закончил офицер, – как прикажете, ваша светлость, поступать мне в таком серьезном и роковом вопросе? Осмелюсь просить вашу светлость отправить бедного Мировича, у которого его несчастная любовь и разбитые надежды помутили рассудок, еще сегодня же в какой-нибудь отдаленный гарнизон; тогда будет устранена всякая опасность, и несчастный будет спасен от последствий своих ужасных мечтаний. Отправить его в армию фельдмаршала Румянцева; для него будет лучше пасть в бою с турками, чем попасть на эшафот, благодаря своим преступным планам.
Орлов молча и задумчиво лежал на диван.
– Так ты думаешь, – проговорил он, спустя некоторое время, – что опасность существует действительно? Что этому безумцу действительно удастся вызвать восстание среди шлиссельбургского гарнизона и освободить узника?
– Василий Мирович пользуется огромным влиянием, – ответил Ушаков, – он сострадателен и щедр и не обращает внимание на мелкие проступки солдат; они обожают его и слепо верят ему. Им не известно, кто заключен в каземате крепости; и если Мирович скажет им, что они стерегут потомка Петра Великого, который уже в колыбели был императором, то ему будет не трудно разжечь их и заставить пойти на самое отчаянное предприятие. Он обещает наградить всех блестящим образом, если предприятие удастся, и я считаю этот план выполнимым. И опасность, по моему мнению, будет велика, если Иоанн Антонович будет выпущен на свободу и покажется народу. Поэтому я прошу вас, ваша светлость, как можно скорее удалить Мировича, до сих пор он еще ничего преступного не сделал, за мысли же судить нельзя; для него будет высшей милостью, если воспрепятствовать ему при их осуществлении или хотя бы даже при попытке к этому.
– Нет, – сказал Орлов, – это было бы глупо; в другом месте он может быть опаснее, чем там, где его знают и где за ним наблюдают.
– Ваша светлость, – снова начал Ушаков, – если вы довольны моею службою, то дайте мне приказ об аресте Мировича, чтобы я мог остановить этого несчастного при его первой попытке привести в исполнение задуманный план.
– Нет, нет, – проговорил Орлов, по-видимому, приведший в порядок свои мысли, – нет, нет! Я тобою доволен, Павел Захарович, но столь важное дело я не могу поручить твоему усмотрению.
– Как будет угодно вам, ваша светлость! – произнес Ушаков, несколько уколотый отказом фельдцейхмейстера. – Но как должен я поступать? Осмелюсь просить вас, ваша светлость, дать мне определенные приказания и точные инструкции.
– Верно, верно, Павел Захарович, слушай же, – проговорил Орлов. – Пока тебе ничего не надо делать, наблюдай лишь за каждым шагом Мировича; постарайся снискать его доверие, чтобы он делился с тобою каждою своею мыслью.
– А я, в свою очередь, буду стремиться отговорить его от своего плана, – воскликнул Ушаков, – и доказывать ему всю несбыточность его мечтаний.
– Постой, Павел Захарович, это было бы неразумно, так как в таком случае он не стал бы больше доверять тебе. Наоборот, тебе следует соглашаться с ним, предоставить себя в его полное распоряжение – понимаешь? Он должен считать тебя своим единомышленником, своим товарищем, чтобы сообщать тебе все, что он собирается делать, ты будешь повиноваться и слепо исполнять все его поручения.
– О, ваша светлость, вы знаете, насколько я всегда готов служить вам и нашей всемилостивейшей государыне, но мне тяжело будет повиноваться Мировичу и его преступным замыслам, к тому же он всегда был моим другом и никогда ничего дурного не причинил мне. И потом, – прибавил офицер, бледнея, – если я на самом деле стану исполнять его поручения, не окажусь ли я его соучастником и не попаду ли тогда на эшафот?
– Как можешь попасть ты на эшафот, – возразил Орлов, – раз ты исполняешь мои поручения?
– А если вы, ваша светлость, забудете обе мне?
– Ты глуп, Павел Захарович, – проговорил Орлов, с насмешливой улыбкой взглядывая на возбужденное лицо Ушакова. – Да, ты глуп, потому что тебе приходят подобные мысли. Если бы я не хотел защищать тебя, то что мешает мне сейчас арестовать тебя, как соучастника Мировича, который, по твоему собственному признанию, разговаривал с тобою о своих преступных намерениях? Неужели ты думаешь, что кто-нибудь потребует отчета от Григория Орлова, если он отчислит поручика Ушакова от Смоленского полка и пошлет в Сибирь?
Ушаков содрогнулся; он всем существом понял ужасающую истину слов всемогущего Орлова и покорно склонил голову.
– Теперь ты видишь, – продолжал Орлов, – что тебе нужно буквально исполнять мои приказания, так как только я могу защитить тебя и вознести к почестям и богатству.
– Я буду исполнять все, что прикажете вы, ваша светлость, – глухим и дрожащим голосом проговорил Ушаков.
– Ты же, в свою очередь, будешь сообщать мне все, что замышляет Мирович. Понимаешь? Все!.. Ни одна мелочь не должна ускользнуть от меня. Я озабочусь, чтобы ты регулярно доставлял сюда рапорты коменданта шлиссельбургской крепости.
– Я забыл доложить вам, ваша светлость, – сказал Ушаков, – что Мирович помышляет приобрести здесь, в столице, в гвардейских казармах товарищей, чтобы, когда освобождение царственного узника совершится, немедленно же провозгласить его среди здешних солдат императором.
– Ей-Богу, этот маленький Мирович не так глуп, – воскликнул Орлов. – И есть у него надежда найти здесь поддержку?
– Он дал мне поручение, – проговорил Ушаков, – потолковать в этом направлении с поручиком артиллерии Семеном Шевардевым.
– Сделай это, сделай! – воскликнул Орлов, – и скажи мне затем, чего ты достиг!
– Кроме того Мирович дал мне еще письмо к актрисе Аделине Леметр, но оно чисто любовного содержания и не имеет никакого отношения к его замыслу.
– Как плохо знаешь ты свет! – возразил Орлов. – Дай сюда записку, мы посмотрим, о чем идет там речь; нити всех политических заговоров всегда находятся в руках женщин.
Ушаков передал графу письмо. Орлов при своей пылкой, дикой натур вскрыл его без особых предосторожностей и медленно прочел.
– Он говорит о блестящей будущности и заклинает Аделину оставаться верной ему. Ты отдашь это письмо артисточке. Заставь ее написать ответ, но принеси его мне. Ты выкажешь готовность доставлять их корреспонденцию, но ни одно ее письмо не должно быть передано Мировичу; понимаешь?
– Точно так, ваша светлость! – ответил Ушаков.
Орлов снова запечатал письмо и затем отпустил Ушакова, подтвердив еще раз, что он должен выказать в этом деле всю свою ловкость.
– Все идет великолепно, – воскликнул он, когда офицер вышел из комнаты. – Этот Мирович – драгоценная находка и счастье еще не оставило меня. Екатерина содрогнется пред опасностью, которая появится столь близко от нее и которая могла бы угрожать ее престолу, если бы ее не спасла бдительность Григория Орлова; вместе с тем вскоре на далекой степной окраине вспыхнет бунт; с двух сторон поднимется на нее кровь Романовых, которую она лишила престола, и только один Григорий Орлов окажется в состоянии, благодаря своей отваге и сильной руке, защитить ее трон. Тогда Екатерина почувствует, поймет, что я необходим ей, чтобы ей остаться на троне!
Ушаков отправился к Аделине Леметр. Он застал красавицу в слезах, так как, несмотря на надежду, поданную императрицей, ей пришлось выслушать не мало упреков от матери за самостоятельные действия. Старуха опасалась придворных интриг, а миллионы Фирулькина манили ее больше, чем все надежды, которые подавала императрица ее дочери. Тем не менее, она не осмелилась не принять Ушакова, который передал дамам поклон от своего приятеля.
Ушаков, воспользовавшись минутной отлучкой старухи из комнаты, передал Аделине письмо Мировича и просил ее приготовить ответ, который он придет взять при ее возвращении с репетиции.
Слезы молодой актрисы быстро высохли и ей пришлось сдерживать себя, чтобы не выказывать радости при матери.
Вскоре Ушаков распростился и под впечатлением дружелюбного приема отправился в артиллерийские казармы, где имел продолжительную беседу с поручиком Семеном Шевардевым, молодым офицером из старомосковской партии, которая с глухой ненавистью сносила царствование чужеземки-императрицы.
Уже первые намеки о задуманном плане Мировича были приняты с воодушевлением Шевардевым; он заявил, что может рассчитывать среди своих солдат на достаточное число приверженцев, которые увлекут за собой остальных; если же артиллерия признает Иоанна Антоновича императором, то никто не будет в состоянии оказать сопротивление, так как пред жерлами пушек отступят даже преданные императрице полки.
Печально и мрачно слушал Ушаков планы и надежды Шевардева. То была новая жертва, готовая погибнуть, благодаря его предательству. Он сам ужаснулся себе. Как ни хладнокровно преследовал он до сих пор заманчивую цель своего честолюбия, все же еще ни раза в жизни он не ставил на карту судьбы своих друзей. Но делать было нечего, он выдал себя Орлову и ему пришлось бы погибнуть, если бы он вздумал оказать сопротивление всемогущему царедворцу. Поэтому он заглушил голос собственной совести и все более укреплялся в циническом мировоззрении, что жизнь есть борьба всех против всех за власть и наслаждение, что с каждой ступени, на которую хочешь подняться, сперва, нужно свергнуть других и что завоеванное место приходится защищать от сотни других, столь же беспощадных конкурентов.
Он покинул Шевардева, узнав от него имена других артиллерийских офицеров, которых тот считал за наиболее готовых оказать поддержку Мировичу. Затем, видя, что наступает время окончания репетиции в императорском театре, он отправился на площадь Зимнего дворца встречать Аделину Леметр.
Пока он медленно прохаживался по площади, не сводя в то же время взора с бокового выхода, ведшего в театральный зал, он, несмотря на довольно оживленное движение на улице, заметил обращавшую на себя внимание фигуру пожилого человека одетого с излишней элегантностью и прохаживавшегося взад и вперед также невдалеке от театрального подъезда Занятый своими мыслями, Ушаков и не обратил бы внимания на этого господина, если бы тот не бросал на него угрожающих взглядов, которые становились все ядовитее, так как пути обоих прогуливавшихся часто перекрещивались.
Наконец дверь, за которою оба наблюдали, открылась. Актеры и актрисы, смеясь и болтая, вышли на улицу.
Ушаков, увидев Аделину, поспешил к ней, без стеснения пробивая себе путь.
Молодая девушка с краской в лице поклонилась ему, протянула руку, и он в тот же момент почувствовал, что ему в руку сунули сложенное письмо, которое он незаметно спрятал в карман. В то время как он обменивался с Аделиной ничего не значащими словами, к ней приблизилась обратившая на себя внимание Ушакова фигура и тотчас же подъехала элегантная коляска, запряженная тремя великолепными лошадьми.
– Разрешите мне, – проговорил старик, повертываясь спиной к Ушакову, – довезти вас, мадемуазель, под моей защитой мне кажется, вам неудобно идти домой одной, так как всегда найдутся люди, которые осмеливаются быть навязчивыми по отношению к даме, идущей по улице без охраны мужчины.
Ушаков взглянул на старика скорей удивленно, чем гневно. Но, прежде чем он успел обратиться с вопросом к девушке, та, бросая гневные взгляды на старика, заговорила сама.
– Благодарю вас, господин Фирулькин, я часто хожу одна домой и ни разу не имела случая жаловаться на навязчивость посторонних; сегодня же я вполне спокойна, так как нахожусь под защитою этого господина, которого считаю достойнее многих других.
Она подала руку Ушакову и пошла прочь, не удостоив больше ни одним словом разъяренного Фирулькина.
Актеры, находившиеся вблизи и видевшие все происшедшее, рассмеялись; одна же из молоденьких актрис подошла к старику и проговорила:
– Видите, господин Фирулькин, как мало ценит Аделина оказываемое ей вами предпочтение!.. За этот афронт вы лучше всего отомстите ей, если предложите место в вашей коляске кому-нибудь из нас.
Взгляд и улыбка молодой дамы говорили определенно, что она с готовностью заиметь место в коляске и в сердце Фирулькина. Но старик не обратил на нее внимания и, тяжело дыша от ярости, бросился в свою коляску и приказал кучеру ехать во дворец князя Орлова.
Тройка быстро помчалась по улице, сопровождаемая смехом и шутками актеров.
Фирулькин был хорошо известен в Мраморном дворце и потому немедленно был принять князем.
Орлов лежал вытянувшись на диване и, когда старик вошел, высокомерно обратился к нему:
– Тебе что надо, Петр Севастьянович? Если ты что-нибудь принес, то показывай! Только берегись, если это будет что-нибудь обыкновенное!
– О, ваша светлость, – воскликнул Фирулькин дрожащим голосом, – я пришел просить защиты от одного бесстыдника, осмелившегося оскорбить и осмеять вашего всепреданнейшего слугу! Случилось нечто неслыханное!
– Ты жалуешься? – воскликнул Орлов, – это скучно! Если бы я знал это, то приказал бы не пускать тебя.
– О, ваша светлость!.. – возразил Фирулькин, – дерзость, на которую я приношу жалобу, направлена не против меня, а против вас. Не вы ли, ваша светлость, обещали мне, что актриса Аделина Леметр должна быть моею, несмотря на притязания этого бесстыдного Василия Мировича?
– Ну, так что же? – спросил Орлов.
– Так вот, ваша светлость, – продолжал Фирулькин, все более приходя в ярость, – когда ее хотел отвезти из театра Аделину, она на моих глазах разговаривала с офицером, одетым в ту же самую форму, как и Мирович; она оставила меня, а сама ушла с ним под руку. Это, ваша светлость, – беспримерное бесстыдство. Ее мать отказала Мировичу от дома и вот теперь Аделина сносится с ним через посредство его товарища, а может быть, находится в легкомысленной связи с обоими сразу.
– Разве я тебе не говорил, Петр Севастьянович, что смешно, когда такой старый дурак, как ты, увлекается молоденькой актрисой? – заметил, зевая, Орлов. – Она настроит тебе такие рога, каких ты никаким искусным париком не прикроешь.
– Но вы, ваша светлость, обещали мне свою защиту, – воскликнул вне себя Фирулькин, – а я знаю, что вы всегда держите свое слово. Это предательство – обманывать человека, которому князь Орлов обещал свою защиту!
Слова старика звучали почти угрозою. Его бескровные губы дрожали, а маленькие глаза сверкали гневом.
Орлов медленно вытянулся и оперся на локти.
– Послушай, Петр Севастьянович, – сказал он, – ты дерзаешь принимать со мной в разговоре странный тон. Что бы ты сказал, если бы я позвал моих холопов и велел им легонько постегать тебя?
– Ваша светлость, ваша светлость! – трепеща, воскликнул Фирулькин, – заслуживаю ли я наказания, если верю вашему слову, если я напоминаю вам о нем?
– Моего слова для такого негодяя, как ты, должно быть довольно, – проговорил Орлов, снова опуская голову в подушки, – и тот, кто напоминает мне о моем обещании, значит, настолько нахален, что сомневается в нем. А теперь убирайся вон или, ей Богу, я доставлю своим холопам особое удовольствие запечатлеть на оборотной стороне твоей смешной фигуры правила благоприличия!
Фирулькин поджал губы и повернулся к двери.
Несмотря на всю свою ярость, он не осмелился произнести ни одного слова, зная, что Орлов при малейшей его попытке к дальнейшему противоречию приведет свою угрозу в исполнение.
Когда он находился уже у двери, Орлов позвал его обратно.
– О, – воскликнул осчастливленный Фирулькин, – вам, ваша светлость, угодно было только пошутить и вы хотите внять моей просьбе и наказать дерзкого?
– Послушай, Петр Севастьянович, – сказал Орлов, не обращая внимания на слова Фирулькина, – ты раньше заслужил мое расположение и потому я даю тебе возможность заслужить свое прощение. Императрица несколько дней тому назад получила из Украины тройку лошадей, ты можешь осмотреть их в придворной конюшне; эти кони замечательной красоты, а быстротой они превосходят лучших моих рысаков. Я не хочу, чтобы кто-нибудь в Петербурге, будь даже это сама императрица, имел лучших лошадей, чем я. Ты мне достанешь таких же коней, – понимаешь? – по крайней мере, таких же. У тебя есть агенты повсюду, обыщи всю Украину и. когда найдешь, что мне нужно, приди ко мне.
– И вы, ваша светлость, накажете дерзкого офицера? – спросил Фирулькин.
– Об этом мы поговорим, когда я сделаю пробную поездку на твоих лошадях, – ответил Орлов. – А теперь убирайся! Тебе известно, как можешь ты вновь добиться моего расположения.
Фирулькин хотел что-то сказать, но громовое «вон!» заставило его исчезнуть в мгновение ока из комнаты.
Сходя с лестницы, на нижних ступенях он встретил поручика Ушакова.
Старик как вкопанный остановился на месте, увидев офицера, на которого он только что тщетно жаловался и который теперь вполне спокойно и уверенно поднимался по лестнице, как будто был дома во дворце всемогущего Орлова.
– Вы можете быть спокойны, господин Фирулькин, – насмешливо сказал Ушаков, – мадемуазель Аделина дошла благополучно домой и никто не осмелился оскорбить ее своею навязчивостью.
Он дружелюбно кивнул и исчез в коридоре дворца.
Фирулькин, не произнося ни слова, поглядел ему вслед, затем неверным шагом спустился с последних ступеней. Его губы дрожали, но он боялся высказать словами чувства, кипевшие в его груди, и, только усевшись в коляску, сжал кулаки и, бросив гневный взгляд на дворец, простонал:
– Я обманут, низко обмануть!.. О, мои бриллианты, мои лошади! Где же справедливость на земле?
Как подкошенный он откинулся на своем сидении, в то время как тройка стрелой мчала его к дому.
Маленький дом, занимаемый госпожой Леметр с ее дочерью Аделиной, в одном из переулков, выходящих на Фонтанку, стал центром своеобразного таинственного движения, которое хотя и не замечалось обывателями квартала, но, тем не менее, не могло ускользнуть от внимательности наблюдательного взора.
Напротив дома госпожи Леметр, проживал купец, торговавший английскими товарами и пользовавшийся особым значением в высших чиновных кругах, вследствие чего соседи нередко обращались к нему, когда им приходилось иметь дело с властями, причем конечно купец почти всегда исполнял желания своих добрых друзей, не отказываясь при этом принимать делаемые ему подарки и приношения.
В доме этого купца, как и в большинстве домов той местности, отдавались в наем меблированные комнаты и их занимали частью иностранцы, приезжавшие подивиться столицею «Северной Семирамиды», частью холостые офицеры, не имевшие помещения в казармах, а также художники и приказчики.
Однажды в дом купца явился человек военной выправки, но в простом статском платье, и, после продолжительной беседы в частном кабинете хозяина дома, занял лучшее из свободных помещений, окна которого находились как раз против окон помещения госпожи Леметр и на той же самой высоте.
Незнакомец переехал в тот же самый день; в полиции он был прописан под французским именем, предъявив находившийся в полном порядке паспорт. С прислугой дома, на которую он не обращал внимания, он разговаривал только о самом необходимом, произнося слова с резким иностранным акцентом, а в околотке слыл за одного из тех французских путешественников, которые в те времена особенно часто посещали Петербург, чтобы познакомиться со столицей русской самодержицы, которая при каждом удобном случае оказывала лестный и отличный прием французским гостям.
Однако незнакомец выказывал мало рвения познакомиться с достопримечательностями столицы, созданной в сто лет на не проходимых болотах, он редко выходил из дома и почти целыми днями сидел у окна своего помещения, где его можно было видеть погруженным в чтение, с большими очками на носу. В то же время он, по-видимому, имел большой круг знакомства в городе, так как с самого раннего утра он принимал многочисленных посетителей различных возрастов и состояний, причем однако он не оставлял своего места у окна, продолжая чтение, и только иногда отворачивался, говоря несколько слов внутрь комнаты.
Домохозяин, в свою очередь, при случае сообщал тому или другому соседу, что иностранец – известный французский ученый, который пользуется благосклонностью русского правительства и занимается научными изысканиями, причем различные ученые друзья помогают ему в его работе.
Все это возбуждало весьма незначительное внимание к иностранцу и мало интересовало обывателей улицы; иностранный ученый, проводивший целые дни за чтением, живущий тихо и уединенно, ни для кого не мог служить особой приманкой; будь это молодой, красивый и блестящий кавалер, так он, быть может, привлек бы внимание женщин и девушек, а также интерес местных купцов. Теперь же он оставался незамеченным и в несколько дней все привыкли к иностранцу с книгой и очками и смотрели на него, почти как на неодушевленную часть дома, у окна которого он проводил все время.
Аделина Леметр и ее мать, сначала тяготившиеся этим постоянным визави, тоже вскоре привыкли к нему, и так как иностранец никогда не кидал взглядов в их комнаты и, по-видимому, нисколько не интересовался противоположным домом, то вскоре закрытые окна квартиры Леметр вновь растворились и Аделина ходила по комнатам так же свободно, как если бы не существовало иностранца! И, тем не менее, по-видимому, между домом актрисы и помещением ученого существовала какая-то таинственная связь.
После своего первого посещения Ушаков стал чаше заходить к Аделине, что доставляло большую радость девушке и приносило огорчение ее матери, которая, несмотря на милостивые слова императрицы, не особенно благоволила романтическому увлечению дочери Мировичем и склонялась больше в пользу миллионов Фирулькина; но она все же не смела отказать от дома Ушакову и утешалась только тем, что сам Мирович более не показывался.
Каждый раз Ушаков незаметно передавал Аделине письмо от ее возлюбленного, наполнявшее ее счастьем, так как Мирович, хотя и в неясных выражениях, обнадеживал ее светлым будущим, которое должно превзойти все ее ожидания.
Уже в первом своем письме Аделина сообщила ему, что лично просила государыню и была удостоена милостивого ответа, но Мирович ничего не ответил ей на это и только в каждом письме писал: «Не доверяй тем, на кого ты уповаешь».
Девушка, конечно, не знала, что все ее письма передаются Орлову и что ни одно из них не доходит по адресу.
Ушаков же каждый раз говорил своему приятелю, что Аделине невозможно обмануть бдительность окружающих и выбрать свободное время для писания.
Мировичу было известно, в каких условиях живет Аделина, и потому объяснения Ушакова он находил вполне естественными, тем более, что ему даже и в голову не приходило заподозрить своего друга и приятеля, который вместе с ним рисковал своею головою в затеянной им опасной игре.
Но, желая привести хоть в какую-нибудь связь эту одностороннюю корреспонденцию, Ушаков заявил Мировичу, что Аделина снова собирается обратиться с просьбою к императрице и рассчитывает на успех, так как государыня всегда милостиво разговаривает с нею.
На это со стороны Мировича последовали предостережения, которыми он старался убедить возлюбленную не особенно полагаться на императрицу, и Аделина в этом усмотрела ответ на свои письма.
Свои ответы она писала всегда в уборной во время репетиции и передавала их Ушакову, когда тот встречал ее при выходе.
Ушаков пользовался своими регулярными посещениями Петербурга для передачи рапорта коменданту крепости, чтобы зайти к Аделине и вручить ей письмо Мировича.
По странной случайности всегда происходило так, что, как только Ушаков выходил от актрисы, в тот же момент один, из многочисленных посетителей иностранного ученого тоже выходил на улицу и шел тою же дорогою вслед за Ушаковым. Он незаметно следовал за офицером до самого дворца Орлова и ждал его на улице, пока офицер не выходил снова и, сев на лошадь, отправлялся по дороге в Шлиссельбург.
Каждый раз за Ушаковым следило новое лицо и потому офицер никак не мог заметить, что за ним кто-нибудь наблюдает.
Кроме этого была еще и другая связь между обоими домами.
В доме, в верхнем этаже которого проживала г-жа Леметр с дочерью и который принадлежал состоятельному ремесленнику, нижний этаж отдавался под меблированные комнаты. На другое утро после, того, как иностранец переехал в дом купца.
В противоположном доме две комнаты были сняты двумя молодыми людьми, предъявившими паспорта московских обывателей, прибывших для изучения наук в Академии, основанной при Елизавете Петровне графом Шуваловым и поддерживаемой Екатериной Алексеевной. Эти молодые люди, в свою очередь, принимали многочисленных посетителей и, по-видимому, не столько занимались науками, сколько наблюдениями за иностранцем. Они тоже проводили большую часть дня у окна, но не с книгою; при этом их окна всегда были открыты и они высовывались далеко наружу, чтобы удобнее смотреть во все стороны, и когда к ним приходили другие молодые люди, то смех и шутки разносились по всей улице. Они делали в лавках многочисленные покупки, платили за все, не торгуясь и являясь полной противоположностью своему визави, вызывали к себе интерес соседей; женщины и девушки хихикали за занавесками, когда мимо их окон победоносно проходили веселые студенты; купцы и ремесленники почтительно приветствовали их, когда те приходили в лавки за покупками. Но, по-видимому, и для этих беспечных студентов личность Ушакова представляла какой-то таинственный интерес, так как каждый раз, как на улице появлялся Ушаков, сопровождаемый незнакомцем из противоположного дома, один из студентов выходил из нижнего этажа дома г-жи Леметр и следовал за ними по пятам. Так как и здесь шпионом каждый раз являлось новое лицо, то понятно, что и это оставалось никем не замеченным.
Таким образом, поручик Ушаков во время своего пребывания в Петербурге подвергался всюду преследованию и наблюдению двух личностей, совершенно чуждых и незнакомых между собою. Различие между обоими внимательными наблюдателями состояло в том, что один или даже несколько человек из студенческого жилища следили также за Аделиной, между тем как к молодой артистке друзья французского ученого относились вполне равнодушно.
Если бы незаинтересованный наблюдатель решился принять участие в выслеживании Ушакова, то мог бы заметить, что, когда он вечером садился на свою лошадь и выезжал в Шлиссельбург, первый из двух преследователей тотчас же отправлялся в Мраморный дворец, в то время как студент спешил в Зимний дворец и там исчезал в боковом проходе, после того как по таинственному слову караул немедленно пропускал его.
Аделина так же мало, как и Ушаков, догадывалась об этом странном наблюдении за своим домом и своей особой. Однако скоро своим женским чутким инстинктом она заметила, что ее всегда сопровождает один или несколько человек из тех молодых людей, чьи веселые голоса часто доносились снизу; но так как эти молодые люди всегда оставались в почтительном отдалении, то она считала это за школьническое обожание против которого она ничего не имела и на которое ничуть не сердилась; напротив, она всегда дружески отвечала, когда студенты при ее проходе кланялись ей из своих окон.
Петр Севастьянович Фирулькин возвратился домой взбешенный и в гневе порешил порвать всякие сношения с артисткой, которая обошлась с ним так язвительно и поставила его в такое неловкое положение. Назло ей он решил предложить свою руку какой-нибудь хорошенькой, молоденькой петербургской барышне; он был уверен, что очень многие с готовностью примут его предложение; но скоро он отменил это решение, так как был не в силах отказаться от обладания хорошенькой француженкой, которую уже считал почти своею; к тому же он на опыте убедился, что в преклонном возрасте гораздо труднее погасить пламя страсти, подобно тому, как трудно погасить сухое, старое дерево, охваченное огнем. Когда же он начал раздумывать об этом, сидя в своем широком меховом халате за стаканом старого токайского, положение вещей показалось ему совсем уже не так плохо, как он представил себе в первом порыве своего гнева. Было вполне естественно, что Мирович, которому так решительно отказала мадам Леметр, пытался через одного из своих товарищей поддерживать сношения с Аделиной; также было естественно, что офицер Смоленского полка, прибывший из Шлиссельбурга, явился во дворец фельдцейхмейстера. К насмешливому и отталкивающему обращению Аделины Фирулькин достаточно привык и, чтобы переломить ее упорство, нужно было, чтобы она принадлежала ему; заносчивость молодого офицера была также естественным делом.
Итак, Фирулькин решил, что собственно положение вещей совсем не изменилось к худшему и что только от него зависит твердостью и ловкостью добиться своей цели. Самое главное при этом было то, что он вошел в милость всемогущего князя Орлова, под покровительством которого он приобрел свои миллионы и который один был в состоянии побороть все препятствия, мешавшие его страстному желанию обладать прекрасной Аделиной.
Из принципа, которому он всегда следовал в своих торговых предприятиях, Фирулькин решил сосредоточить всю силу своей воли и деятельности на одном решающем пункте, т. е. на милостивом отношении к нему князя Орлова. Если он будет обладать Аделиной, то потом он найдет средства побороть ее упрямство, и такая победа возбуждала его страсть еще больше, чем если бы Аделина добровольно или равнодушно согласилась на его предложение. Поэтому он решил прекратить на время свои посещения дома Леметр, так как он не был в состоянии приблизиться к своей цели, а мог только навлечь на себя новые оскорбления и унижения; он хотел опять появиться пред Аделиной только тогда, когда, опираясь на могучую защиту Орлова, выступить господином и повелителем, чтобы тогда вполне насладиться победой и сделать рабой своей воли упрямую девушку, которая отказала ему в своей любви.
Фирулькин разослал своих самых усердных и способных агентов, чтобы разыскать лошадей, который превзошли бы по красоте и быстроте украинскую упряжку императрицы, а сам поехал к самому лучшему коннозаводчику в ближайших окрестностях Петербурга, чтобы осмотреть лучших животных и тех, которые отвечали желанию Орлова, купить за какую угодно цену.
Между тем жизнь при дворе протекала обычным путем; напряженное состояние, в котором некоторое время находилось все знатное общество, ожидая приближающейся катастрофы, постепенно исчезло. Появление нового адъютанта императрицы, которого она отличила особенными милостями, не внесло никакого существенного изменения в придворную жизнь.
Князь Орлов и Потемкин ежедневно встречались как на больших придворных праздниках, так и в маленьких кружках императрицы, относились друг к другу с изысканной вежливостью и любезной учтивостью. Правда, в своем обращении к новому фавориту Григорий Григорьевич Орлов проявлял некоторую снисходительность, но Потемкин, казалось, не замечал этого или находил это естественным и был готов признать превосходство положения князя. При каждом удобном случае он проявлял покорную почтительность и не вмешивался в дела политики; а так как власть и авторитет фельдцейхмейстера оставались в прежней силе и он управлял всеми государственными делами с прежней самоуверенностью, то все свыклись с той мыслью, что новый адъютант удовольствуется личным расположением своей покровительницы и не будет делать никаких попыток вторжения в сферу власти Орлова. Большинство было очень довольно таким поворотом дел; это избавляло всех от затруднительного и опасного положения быть между двух огней и создало определенные отношения: к Орлову – почтительное раболепство, а к Потемкину – известное сердечное расположение.
Государыня благополучно оправилась после кратковременной болезни, явившейся следствием прививки оспы; после этого доктору Димсдалю было поручено произвести ту же операцию над великим князем, и она протекла также вполне благополучно.
Во всем Петербурге только и говорили о государыне, которая, рискуя собственной жизнью, испробовала на себе вновь открытую предохранительную прививку, а затем уже применила ее к сыну и ввела в своем государстве. Далеко за пределы России распространился слух о великой самоотверженности матери и государыни. Известие о гордом послании, отправленном Екатериной Алексеевной фельдмаршалу Румянцеву, разнеслось не только по Петербургу, но и по всем европейским дворам, и, как всякое великое, победоносное самосознание внушает доверие, так и это известие вселило в подданных императрицы еще большую уверенность в ее всемогущество и увеличило страх Европы пред русской властью.
На горизонте русской придворной жизни ярко сияло солнце. Екатерина Алексеевна везде проявляла свою милость и благосклонность; каждый, кто приближался к ней, был уверен, что услышит ласковое и милостивое слово, и даже великий князь Павел Петрович утратил свою обычную отталкивающую и суровую сдержанность; с каждым днем росло его расположение к невесте, принцессе Вильгельмине. Все видели, что он влюблен в свою будущую супругу, как обыкновенный частный человек, и что он бесконечно благодарен своей матери за то счастье, которое она ему приготовила.
Согласие и дружба водворились, наконец, и в семейной жизни русского царствующего дома, заря будущего казалась не менее ясной, чем настоящий сияющий день; никто не боялся скомпрометировать себя расположением к той или другой стороне.
Екатерина Алексеевна, по-видимому, совсем забыла об Аделине. Прошло несколько представлений в театре Эрмитажа, но государыня ни разу не говорила с актерами и не замечала страстной мольбы во взорах молодой актрисы, обращенных со сцены к высокой покровительнице.
В один из вечеров, после окончания представления, Екатерина Алексеевна выразила свое одобрение спектаклю; заметив это, Потемкин сказал простодушным тоном:
– Я уверен, что эти бедные актеры были бы бесконечно счастливы, если бы могли услышать похвалу из собственных уст ее императорского величества; артисты и солдаты одинаково нуждаются в поощрении и почестях.
– Вы правы, Григорий Александрович – согласилась Екатерина Алексеевна, – эти добрые люди должны были выучить наизусть столько слов, должны были столько говорить ради нашей забавы, что было вполне справедливо обрадовать их несколькими словами нашей благодарности.
Она тотчас же встала и взошла на сцену. Актеры окружили ее в радостном волнении; пока она говорила с режиссером и делала ему некоторый лестные замечания, Потемкин, находившийся по долгу своей адъютантской службы всегда вблизи императрицы, любезно беседовал с остальными и как бы случайно подошел к Аделине и шепнул ей:
– Напомните государыне о ее обещании, мадемуазель, чтобы она не забыла его.
Затем он быстро отвернулся, как будто сказал молодой артистке лишь мимолетный комплимент.
Испуганно вздохнув, Аделина посмотрела ему вслед; она не могла объяснить себе такое благосклонное участие со стороны совершенно незнакомого ей генерала; ей казалось, что он прочел на ее лице ее самые сокровенный мысли, так как действительно ее беспокойство росло с каждым днем, а любезная участливость государыни на самом деле ничем не проявлялась; к тому же ее пугали настойчивые предостережения ее возлюбленного. Когда государыня так неожиданно появилась на сцене и представилась возможность обратиться к ней с просьбой, Аделина колебалась в нерешительности, как ей заговорить, чтобы не рассердить императрицу; а тут вдруг послышались одобряющие слова императорского адъютанта! Несмотря на смятение, эти слова привели Аделину к решению во что бы то ни стало воспользоваться случаем, какой, быть может, не скоро снова представится; она мысленно поспешно подбирала слова, с которыми можно было бы обратиться к государыне, не вызывая напоминанием и как бы сомнением ее гнева. Однако, чем больше раздумывала взволнованная артистка, тем труднее было найти подходящие слова.
Между тем государыня подходила все ближе; еще момент – и она должна была очутиться пред Аделиной; молчание или неудачное слово могло бы погубить все счастье ее жизни; все ее надежды возлагались на государыню и, несмотря на недоверие ее возлюбленного, она все же была убеждена, что достаточно одного взгляда государыни, чтобы невозможное стало возможным.
Наконец, Екатерина Алексеевна подошла к Аделине. Потемкин как бы случайно приблизился в этот же момент и стал совсем близко позади своей повелительницы.
– Благодарю вас, мадемуазель Аделина, – сказала государыня, ласково кивнув головой, – вы исполнили свою роль превосходно и доставили мне большое удовольствие.
Тщетно Аделина искала слов, ее ум как бы помрачился. Она видела, как Потемкин делал ей знаки ободриться, но она ничего больше не могла сказать, как:
– Ваше императорское величество, ради Бога!..
Она сложила руки на груди, слезы хлынули из глаз и ее лицо болезненно передернулось.
– Что с вами, мадемуазель, что это значит? – спросила государыня, видимо пораженная.
Она, казалось, вспоминала что-то, между тем как сдержанные рыдания вырывались из груди Аделины. Потемкин быстро нашелся.
– Это чувство благодарности и воспоминания о милостях императрицы так сильно взволновали молодую девушку, – заметил он. – Вы, ваше императорское величество, изволили милостиво обещать ей принять участие в ее сердечном деле; оно касалось офицера, который ее любит и который…
– Ах, я вспоминаю! – живо воскликнула государыня, – дело касалось подпоручика Смоленского полка, Василия Мировича, у которого конфисковали имущество за государственную измену его предка. Спасибо вам, Григорий Александрович, что вы напомнили мне об этом; я чрезвычайно радуюсь, когда могу кого-нибудь осчастливить… А как много еще в моем государстве несчастных, которым не в состоянии помочь никакое утешение всего царского могущества!.. Ну, мадемуазель, – сказала она, ласково положив руку на плечо Аделины, – успокойтесь, расскажите, как обстоит ваше дело и скоро ли я буду иметь удовольствие поздравить вас со вступлением в брак.
– О, ваше императорское величество, – рыдая, сказала Аделина, – вы могущественны и добры, как само небо; но… – прибавила она в нерешительности.
– Но что! – спросила Екатерина Алексеевна, прислушиваясь, – разве может быть какое-нибудь «но», когда государыня желает осчастливить два любящих сердца?
– Нет, ваше императорское величество, – сказала Аделина, поднимая на государыню взор полных слез глаз, – этого нет, этого не может быть; но надежда колеблется, дух падает, когда день проходит за днем, а все еще ничего не сделано, чтобы выполнить волю всемилостивейшей императрицы.
– Ничего не сделано? – строгим тоном спросила Екатерина Алексеевна. – Что значит, как это возможно? Князь Григорий Григорьевич! – громко позвала она, повернувшись к зрительному залу.
Орлов стоял, окруженный группой царедворцев; услышав зов императрицы, он поспешил к ней.
– Я поручила вам, – сказала она, – расследовать дело подпоручика Василия Мировича и разузнать, возможно ли строгую справедливость заменить в этом случае моею милостью, как я того желаю; как же обстоит дело? Мадемуазель Аделина говорит мне сейчас, что еще ничего не слыхала об этом, а между тем я желала бы вернуть радость и счастье той, которая так много содействует тому, чтобы развлечь меня после государственных забот и трудов.
– Я занимаюсь расследованием дела, – возразил Орлов, – но, чтобы доставить вам, ваше императорское величество, точный и вполне удовлетворительные сведения, необходимо просмотреть старинные документы, которые нелегко разыскать в архивах.
Он посмотрел на молодую девушку мрачным, грозным взглядом, но Аделина была так чудно хороша в своем волнении и с проблеском оживающей надежды в заплаканных глазах, что мрачный взор князя снова просветлел и на мгновение с восхищением остановился на ней.
– Быть может, с моей стороны было нелюбезно, – прибавил он, – что я так долго оставлял мадемуазель Леметр в неизвестности относительно своих расследований, которые, как я надеюсь, приведут к желательным для нее результатам.
Потемкин смотрел на князя чрезвычайно внимательно, как бы желая проникнуть в глубину его мыслей.
Государыня кивнула вполне удовлетворенная и ласково улыбнулась.
– Вы слышите, мадемуазель, мое обещание не забыто; положитесь на князя, и, когда дело будет окончено, надейтесь и будьте уверены, что моей милости хватить, чтобы восполнить строгий закон.
При этом она протянула Аделине руку для поцелуя.
Молодая девушка опустилась на колена и пролепетала невнятные слова благодарности; а государыня, в сопровождении Потемкина, проследовала к другим артистам, наблюдавшим эту сцену отчасти с участием, отчасти с завистью.
Орлов задержался на несколько минуть пред Аделиной, сказал ей несколько любезностей и смотрел при этом на нее пламенеющим взором.
Государыня сошла со сцены, Орлов последовал за нею; пред тем как занавес опустился, он еще раз оглянулся на сцену и прошептал про себя:
– Я раньше никогда не замечал, как она хороша! Она ей Богу, слишком хороша для этого глупого Фирулькина!
На следующее утро к дому госпожи Леметр подъехала карета: на первый взгляд она была похожа на выезд богатого горожанина, но необычайная красота лошадей и уверенность, с какою правил ими просто одетый кучер, не совсем подходили к мещанскому выезду и тем возбудили особое любопытство соседей.
Из кареты вышел высокий мужчина, закутанный в черный шелковый плащ с высоко поднятым воротником и шляпой, нахлобученной на лоб так, что при всем старании любопытные взоры не могли бы разглядеть его лицо. Он быстро исчез в подъезде, а карета осталась ждать его.
Любопытные скоро успокоились; у иностранки-актрисы часто бывали посетители, а только что вошедший мог быть чиновником придворного театра, приехавшим для переговоров о каком-нибудь спектакле.
Появление простой кареты, запряженной прекраснейшими лошадьми, и закутанный человек, вышедший из нее, не укрылись от взора французского ученого, по обыкновению читавшего сидя у окна. Он тотчас же захлопнул книгу и исчез из окна.
Карета привлекла также живейшее внимание студентов и собравшихся у них друзей; но они, наоборот, не прятались, а подошли все к открытому окну и стали рассматривать лошадей. Полюбовавшись прекрасным выездом, студенты, не отходя от окна, стали смеяться и шутить между собою так, что их веселые голоса раздавались по улице, и кое-где в окнах появлялась хорошенькая головка, выглядывавшая из-за занавески. Между тем мужчина в плаще поднялся в верхний этаж и позвонил в квартиру Леметр.
Последняя, уже заметившая из окна подъехавшую карету, с любопытством поспешила открыть двери, стараясь разглядеть лицо закутанного посетителя. Но он быстро прошел мимо нее и из темной передней прошел в комнату, где Аделина была занята составлением костюма для роли, в которой ей предстояло выступать. При появлении таинственной фигуры в сопровождении ее матери она испуганно вскочила.
Посетитель сбросил плащ и шляпу.
Увидев его лицо, Аделина испугалась еще более; она побледнела, затем покраснела, почтительно раскланялась и сказала дрожащим голосом:
– Вы здесь, ваша светлость? Какая честь! Боже мой, что случилось? – прибавила она, со страхом взглядывая на него.
Мадам Леметр, увидев, что это – князь Орлов, выскочила вперед, сделала глубокий реверанс чуть ли не до земли и целым потоком посыпала выражения радости по поводу высокой чести, выпавшей на долю их дома.
Орлов не обращал внимания на старуху; он стоял и любовался молодой девушкой, которая в своем легком утреннем костюме с не напудренными, полураспущенными волосами, казалась изящнее и привлекательнее, чем обыкновенно. Вся, дрожа, она потупилась пред его пылающим взором.
– Почему вы так испугались, мадемуазель Аделина? – заговорил он. – К вам пришел друг, который хочет исправить то, что упустил. Государыня права, я заслуживаю упрека за то, что так долго оставлял в неизвестности и беспокойстве ее любимицу; бесспорно преступление допустить, чтобы эти чудные глаза затуманились слезами, хотя даже слезы не в состоянии скрыть их чудный блеск. Я явился сюда, чтобы загладить свою вину и сказать вам, что усердно занимаюсь вашим делом и постараюсь ускорить исполнение милостивых намерений императрицы, если то окажется возможным!
– О, тогда все будет хорошо! – воскликнула Аделина, взглянув на князя с выражением благодарности в лучистых глазах. – Как могу я отблагодарить, вашу светлость за столько милостей и благоволения!
В порыве благодарности Аделина схватила руку князя и хотела поднести к своим губам; но Орлов быстро предупредил ее, поднял ее дрожащую руку и целовал так долго и горячо, что Аделина, вспыхнув, отступила.
Госпожа Леметр вышла на минуту и возвратилась, неся на подносе, который второпях покрыла пестрым шелковым платком, стакан испанского вина и несколько бисквитов. С глубоким реверансом подошла она к князю, прося принять скромное угощение.
– Это добрый старый обычай, – сказал Орлов, – принимать гостей хлебом-солью; пусть это принесет счастье вашему дому и мне. – Он усадил Аделину на ее прежнее место, пододвинув себе стул и сев рядом с нею, разломил бисквит, одну половину дал ей, а другую сам съел и, поднося ей стакан, сказал: – ну, теперь вы должны выпить со мною за счастливое будущее.
Аделина нерешительно хлебнула; потом князь приложил губы к тому месту, где она пила, и осушил стакан одним глотком, не сводя пламенного взора с ее смущенного личика.
– Теперь наше гостеприимство закреплено, – воскликнул он, – и я более не чужой в вашем доме!
– Я буду всю жизнь молить небо за высокого гостя, который принес мне счастье жизни, – возразила Аделина, и спросила дрожащим голосом: – итак, значит, я могу надеяться, что бедному Василию возвратят то, на что он считает себя в праве и чего давно жаждет?
Темное облако пробежало по лицу Орлова.
– В праве? – сказал он, – я расследую, имеет ли он право на то, в противном случае нужно рассчитывать лишь на милость императрицы; власть миловать находится в ее руках, а не в моих.
– О, она будет милостива, я в том уверена! – воскликнула Аделина.
– Но это дело так скоро не делается, – заметил Орлов. – Моя обязанность расследовать дело и доложить государыне об истинном положении вещей, а она будет решать согласно своему великодушию.
– Что за беда? – воскликнула Аделина, – разве нельзя терпеливо ждать, когда мы молоды и впереди целая жизнь, полная счастья и блаженства? У меня уже была потеряна всякая надежда и я с грустной покорностью смотрела в одинокое будущее; теперь надежды снова ожили, когда счастье моей жизни находится в руках вашей светлости и в руках моей всемилостивейшей государыни.
Ее глаза заискрились, лицо радостно преобразилось и она слегка протянула руки, как бы желая привлечь к своему сердцу отсутствующего возлюбленного.
Орлов смотрел на нее страстным, сверкающим взглядом.
– Значит, вы так сильно любите того офицера, мадемуазель? – спросил он подавленным голосом.
– Люблю ли я его? – воскликнула Аделина, – его любовь – это солнце, озаряющее и согревающее мою жизнь, если бы я потеряла его, мое сердце застыло бы как во мраке ночи.
Орлов смотрел на Аделину мрачно и грозно. Но все же она была так хороша в своем волнении, что он принужден был потупиться, чтобы скрыть вспыхнувшее в его глазах пламя страсти.
Он принужденно улыбнулся и сказал:
– Можно позавидовать счастливцу, которому эти глаза и эти уста делают признания в любви. Но все же молодое доверчивое сердце легко может ошибаться. А что, если он не достоин такой любви?
– Не достоин? – воскликнула Аделина горячо, – он не достоин? О, Боже! Если о Василии сказали что-нибудь дурное, то, значит, его оклеветали, ей Богу, жестоко оклеветали! О, прошу вас, скажите мне, когда его будут обвинять, чтобы я могла защитить его.
– Нет, нет, мадемуазель, – отнекивался Орлов, – это было только замечание, свидетельствующее об участии к вам; он молод, он – офицер; ветреность и легкомыслие вполне простительны ему.
Аделина улыбнулась и пожала плечами.
– О, ваша светлость! – заметила госпожа Леметр, почтительно стоявшая за стулом князя: – вы правы в своих предостережениях; девичье сердце крайне легко доверяется и очень часто ошибается; осторожность и предупреждение старших должны были бы лучше оцениваться детьми.
– А вы разве умудрены опытом, сударыня? – спросил Орлов, смеясь и насмешливо глядя на старуху.
– Кто может уберечься от разочарований, ваша светлость? – возразила госпожа Леметр. – Я пережила много разочарований, и поэтому мне хотелось бы для своей дочери создать прочное счастье и отвлечь ее от склонности к тому молодому, легкомысленному человеку, которого она по своей молодости и неопытности так высоко ценит. Господин Фирулькин, почтенный человек, сделал ей предложение, и под его надежным покровительством она была бы обеспечена от всех превратностей судьбы; все было уже решено, как вдруг Аделина обратилась к государыне со своей дерзкой просьбой, и я почти сожалею, что ее императорское величество отнеслась так великодушно к ее глупой просьбе.
– Не порицай государыни, мама! – воскликнула Аделина, – и без ее милостивого обещания я никогда не отдала бы своей руки Фирулькину, ты это хорошо знаешь; я никогда не унизилась бы до того, чтобы продаться за его жалкие деньги!
– Мадемуазель Аделина права, – воскликнул Орлов, восхищенный возмутившеюся гордостью прекрасной девушки, – свою любовь она может подарить только тому, кого свободно изберет ее сердце, или же тому, кто добьется ее в отважной борьбе могучей страсти; но она никогда не продаст себя этому плуту Петру Севастьяновичу за его деньги, накопленные воровскими способами.
Он говорил горячо и грозно, его слова звучали искренностью и убежденностью.
Мадам Леметр побледнела, ничего не возразила, а только ответила низким реверансом.
Аделина в порыве восторга схватила руку Орлова и воскликнула:
– Ваша светлость, тысячу раз благодарю вас от всего сердца! А этот Фирулькин осмеливается еще хвастаться вашим покровительством!
Он лжет, – сказал Орлов, – такой цветок, как вы, не по нему. – Он взял протянутую ему руку Аделины и, перебирая ее тонкие розовые пальчики, заметил: – как прекрасна эта ручка, какая она нежная, душистая! Что делал бы с нею такой глупец, как Фирулькин? Но на ней нет достойных ее украшений; вы позволите гостю, которого назвали своим покровителем, предложить украшение, которое только на этой очаровательной ручке приобретет свою настоящую ценность? – Он снял бриллиантовое кольцо, подаренное ему Фирулькиным, и надел на руку Аделины, после чего смеясь, сказал: – кольцо слишком велико, но это легко исправить, когда ювелир снимет мерку с пальчика очаровательной феи. Посмотрите, как играет камень! Он стал вдвое лучистее от радости, что попал на подобающее ему место.
Мадам Леметр подошла и стала рассматривать камень с жадным любопытством, Аделина же испуганно воскликнула:
– Слишком много милости, ваша светлость, дарить мне такую драгоценность, достойную украшать руку царицы! Это невозможно!.. Прошу вас, ваша светлость, возьмите кольцо обратно!
– Я не имею обыкновения брать подарки обратно, – воскликнул Орлов, мрачно сдвинув брови.
– Как ты невежлива, Аделина! – поспешно вмешалась мадам Леметр. – Простите ей, ваша светлость, такой ответ, она поражена неожиданностью. Могла ли она надеяться получить когда-либо такой камень? О, какая чудная игра! Такой подарок может сделать только князь Орлов, и, кому он делает его, тот должен только смиренно благодарить!
Аделина сидела молча и в раздумье смотрела на камень, сверкавший на ее пальце.
Лицо Орлова снова просветлело; он некоторое время весело и непринужденно продолжал беседу, а затем поднялся и, обращаясь к Аделине, сказал.
– Я надеюсь, вы убеждены, что я не забыл позаботиться о вашей будущности, я воспользовался правом гостеприимства в вашем доме и теперь постараюсь скоротать моему другу время ожидания, которое, к сожалению, неизбежно.
Он поцеловал руку Аделины, снисходительно ответил на низкий поклон госпожи Леметр, затем, нахлобучив шляпу, закутался в плащ и спустился по лестнице.
Когда он поспешно вышел из дома и, сев в карету, быстро помчался, оба студента и их друзья стали шепотом делиться впечатлениями и внимательно всматривались в таинственного незнакомца. Такое любопытство казалось вполне естественной ревностью молодых людей к красивой актрисе, которой они ежедневно посылали свои скромные приветствия.
Долго еще оставались все у окна и только двое из них вышли из дома и медленно поплелись по направлению к Фонтанке.
После отъезда кареты, француз также появился снова у окна со своей книгой, и небольшая улица приняла свой обычный спокойный вид.
– Ах, какой чудный камень! – воскликнула мадам Леметр, оставшись с дочерью наедине и в восхищении рассматривая кольцо, которое Аделина сейчас же сняла с руки – Вот это – совсем другое дело! Такого драгоценного камня ты никогда не получишь от своего подпоручика Мировича, даже и тогда, если государыня в виде подачки вернет ему все его владения. Что все это в сравнении с блеском и богатством князя Орлова, для которого такой подарок – пустяк? Какие подарки стал бы он делать, если бы.
– Разве я добиваюсь блеска и богатства? – возразила Аделина, с некоторым недоверием и страхом бросая взгляд на сверкающий камень. – Ты знаешь, что я ни минуты не колебалась разделить с моим Василием бедность и нужду; это ты хотела разлучить меня с ним для моей пользы, – прибавила она с горечью, – это ты хотела продать меня Фирулькину за его миллионы!..
– Ради твоего же счастья, дитя! – сказала госпожа Леметр. все еще вертя камень и любуясь им, – ради прочности твоего счастья, о котором юность не имеет никакого понятия. Юношеские мечты – это мыльные пузыри, которые блестят алмазами, но разлетаются при первом дуновении жизни, оставив по себе лишь мутную пену. А предложил ли тебе хоть раз этот Фирулькин такой подарок, несмотря на то, что он постоянно хвастается своим богатством? О, князь Орлов был совершенно прав этот Фирулькин – скупой дурак, который умеет загребать богатства, но не умеет их со щедростью раздавать. Правда, мое дитя, правда, ты слишком хороша, слишком красива для этого жалкого Фирулькина, ты достойна большого счастья. Кто знает? Быть может, тебе суждено высшее, никогда не снившееся счастье; быть может, этот камень является талисманом, откроющим тебе еще более дорогие сокровища!
– Я тебя не понимаю, мама, – смущенно заметила Аделина.
– Разве ты не заметила, как сверкали глаза у князя, когда он смотрел на тебя, и как долго он целовал твою руку? – спросила ее госпожа Леметр.
– Мама, мама! – в ужасе воскликнула Аделина, – не говори об этом!
– Конечно, конечно не следует говорить о таком великом счастье, чтобы не спугнуть его, но избегать своего счастья также не следует, если бы князь полюбил тебя, если бы. О, Боже я даже не смею подумать об этом!
– Молчи, мама! – воскликнула Аделина бледная, как смерть, – не говори того ужасного слова, которое приводит меня в трепет до глубины души! Если бы я могла только допустить, что в твоих словах есть доля правды, я бежала бы отсюда, скрылась бы на самую дальнюю границу этой страны; я упросила бы Василия последовать за мною и трудами своих рук я содержала бы нас обоих там, на нашей родине. О, мама, как могут тебе приходить такие мысли? Фирулькин предлагал мне вместе со своими богатствами и свою руку, свое имя; а князь… О, Боже мой, какую пропасть разверзаешь ты предо мною, мама! Но это не так, – сказала она, прижимая руки к своей груди, – это не так, не так!
– Ты глупа, тысячу раз глупа! – сказала старуха. – А если бы это было правдой, то разве это – не счастье, неоценимое, необъятное счастье? Разве не достоин любви князь, пред которым все склоняется, все повинуется, который является самым сильным человеком во всем этом необъятном государстве? И я была молода и красива, дитя мое, и мое сердце жаждало радостей любви; но, если бы я встретила такого человека, как гордый, могущественный князь Орлов, мое сердце устремилось бы к нему и я в восхищении и преданности склонилась бы к его ногам. Его любовь окружила бы тебя ослепительным счастьем, а когда любовь отцвела бы, как все отцветает на земле рано или поздно, ты в достатке ожидала бы старости и жила бы дивными воспоминаниями. Великий, могущественный князь, наверное, осыпал бы тебя сокровищами, которые и не снились никогда этому узколобому скряге Фирулькину…
Аделина вскочила; ее бледное лицо передергивалось, глаза горели так зловеще, что старуха в испуге отшатнулась.
– Молчи, мама, – крикнула молодая девушка, – я приказываю тебе молчать, чтобы Бог не услышал твоих слов!
Она повернулась и поспешно скрылась в своей комнате, заперев за собою двери на ключ.
Госпожа Леметр посмотрела ей вслед, качая головой, и спросила саму себя:
– Неужели свет изменился? Я не понимаю Аделины, а я ведь также была молода. Каждый человек делает глупости в своей молодости; сама молодость – это какой-то безумный бред, на который потом, когда постигнешь истинный смысл жизни, оглядываешься с улыбкой или с сожалением. И она проснется. Каким чудным сном могла бы быть для нее действительность! Счастье блеснуло для меня искоркой и не моя вина будет, если оно не разгорится ярким пламенем.
Григорий Григорьевич Орлов возвратился в свой дворец. Его ожидал курьер, весь запыленный с дороги. Он привез от губернатора из Москвы срочные, важные депеши. С возрастающим беспокойством прочитал князь эти известия.
– Какой-то обманщик выдает себя за царя Петра Третьего? – спросил он офицера, – он находит приверженцев и занял уже город Яик?
– Точно так, ваша светлость, – возбужденно ответил офицер. – Имя этого преступного бунтовщика, как мы узнали, – Емельян Пугачев; но народ стекается к нему и присягает ему, как царю Петру Третьему, который будто бы был до сих пор где-то заточен. Настроение войска опасно, многие солдаты дезертировали. Пугачев принимает всех очень приветливо, даже беглых, если они идут к нему на службу, остальных же всех велит расстреливать. Священники благоволят к нему; он объявил отмену крепостного права и народ тысячными толпами стекается к нему из степей. Губернатор просит немедленно прислать ему войска, так как сомневается в надежности местного гарнизона. Прокламация, выпущенная этим обманщиком, переслана мною губернатору эстафетой; но, несмотря на все предосторожности, невозможно было воспрепятствовать ее распространению среди народа даже в Москве.
– Прежде всего, нужно приказать попам, чтобы они наставляли народ, если же они не станут делать это, то вешать их! – сказал Орлов спокойным, равнодушным тоном, изумившим офицера. – Губернатор требует войска, он получит его: у нас, правда, немного лишнего, но при энергичном ведении дела едва ли потребуются большие силы, чтобы разбить дерзкого бунтовщика.
– Будем надеяться, ваша светлость, – произнес офицер, – но число бунтовщиков растет с каждым днем и необходимы неотложные меры.
– Ну, а теперь подождите в передней, – сказал Орлов. – Велите подать себе закуски и хорошего вина; подкрепитесь после быстрой езды, делающей честь вашему служебному рвению, которое будет вознаграждено по достоинству. Затем вы поедете со мной к государыне.
Когда офицер вышел, Орлов еще раз прочитал сообщение из Москвы.
– Ей Богу, этот Пугачев, кажется, знает свое дело и чрезвычайно искусно и отважно играет свою роль. А что, если это – дело серьезное? Бывали случаи, когда от одной искры целые леса сгорали. Нет, нет, – ответил он сам себе, – это не опасно, не трудно будет справиться с этим сбежавшимся отовсюду сбродом, а этот первый успех был необходим, чтобы достичь цели игры. Но как содрогнется эта высокомерная царица, когда призрак ее покойного мужа поднимет бунт на окраинах государства, а здесь, непосредственно у ее трона, взлетит на воздух мина, которую благополучно предотвратить моя рука! Как она вернется под власть моей воли, как склонится под защиту сильной руки, которая одна только способна защитить ее! Пусть она тогда забавляется своей прихотью с Потемкиным или с кем хочет; власть будет тогда в моих руках тем прочнее.
И тут же взамен увядающей розы, аромат которой не стоит ее шипов, у меня будет свежий, прекрасный цветок. В объятиях очаровательной Аделины я найду возмещение любви Екатерины; но она пусть помнит, что не кто иной, как Григорий Орлов, способствовал ей добиться вступления на трон и только он один может охранять и защищать ее!
Князь позвонил камердинера и приказал подать себе мундир с Андреевской звездой и голубой лентой.
– Петр Севастьянович Фирулькин ждет и настойчиво требует, чтобы его допустили до вас, ваша светлость доложил камердинер.
– Пусть войдет этот остолоп! – смеясь, сказал Орлов, – шуты также необходимы в трагедии, чтобы заполнить интервалы.
Вошел Фирулькин.
– Чего тебе нужно, Петр Севастьянович? – спросил Орлов, поправляя голубую ленту у себя на груди и оглядывая ироническим взором смешную фигуру низко кланявшегося купца.
– Я пришел к вашей светлости с хорошей вестью – сказал Фирулькин – Мне удалось согласно вашему приказанию, отыскать такую тройку лошадей, какой другой не найдется во всей России даже в придворной конюшне нашей всемилостивейшей императрицы да хранит ее Бог. Лошади стоят во дворе вашего дворца, если вы ваша светлость, милостиво удостоите их своим взглядом, я уверен, что вы останетесь довольны мною.
– Ах, я почти уже забыл об этом, – небрежно ответил Орлов, но если ты говоришь правду, то похвально твое усердие. У меня нет времени служебные дела призывают меня к императрице, но на одну минуту я все же выйду взглянуть на твою тройку.
Он вышел, Фирулькин последовал за ним, смиренно склонившись.
В передней Орлов сделал знак офицеру, привезшему депешу из Москвы, и вместе с ним спустился во двор, где застал своего шталмейстера и украинскую тройку.
Фирулькин не преувеличил, лошади были действительно необычайно красивы и конюшие единогласно признали, что он превосходят красотой всех лошадей царской конюшни.
Орлов потрепал красивые шеи животных и приказал отвести их в конюшню к своим любимым лошадям, которые кормились из мраморных яслей, и пили из серебряных бадей.
– Я доволен тобой, Петр Севастьянович, – сказал он Фирулькину, – ты можешь рассчитывать на мою милость!
Однако Фирулькин не довольствовался такой благодарностью, он поспешил за удалявшимся князем и решился даже схватить его за полу.
– Ваша светлость, – сказал он дрожащим голосом, когда Орлов повернулся к нему удивленный и негодующей, – вы изволили милостиво обещать мне свое покровительство, если я удачно выполню ваше поручение относительно лошадей. Вы обещали мне свою помощь и покровительство в деле моего сватовства к этой упрямице Аделине Леметр.
Орлов смерил старика презрительным, насмешливым взглядом и спросил:
– Разве я могу принудить эту девушку полюбить тебя?
– О, ваша светлость, – воскликнул Фирулькин с холодной, коварной улыбкой, – любовь придет со временем, когда Аделина будет моею; теперь я прошу у вашей светлости лишь одного чтобы вы удалили дерзкого подпоручика Мировича, который кружить ей голову.
Орлов посмотрел на него большими глазами и сказал:
– Будь покоен, Петр Севастьянович! Он будет удален, даю тебе слово!
Он подал знак офицеру, они сели в карету и отправились в Зимний дворец.
Фирулькин посмотрел ему вслед с низким поклоном, затем еще раз бросил взгляд на лошадей, которых отводили в конюшню, и со вздохом сказал:
– Тридцать тысяч рублей должен был я пожертвовать за эту тройку, – а здесь мог бы я выручить за нее вдвое больше: но нет цены, слишком высокой для Аделины, которую я люблю или ненавижу, я сам не знаю, но которая должна быть моею назло всему свету.
Он смиренно ответил на снисходительные поклоны конюших и, выйдя из дворца, сел на улице в ждавший его экипаж и приказал кучеру везти себя в дом госпожи Леметр.
Пронзительный ветер вздымал волны Ладожского озера и гнал вспять воды Невы. Пенистые волны становились все выше и с шумом набегали на берег; выше и выше поднималась вода вокруг могучих стен Шлиссельбургской крепости и только одни чайки нарушали однообразную картину угрюмой местности, которая казалось, находилась крайне далеко от веселой, деловой жизни человеческого общества и в то же время отстояла совсем близко от блестящего центра Российской империи.
Птицы кружились то над тростником, то над водою; их белое оперение то блестело в лучах солнца, то становилось серым от тени, падавшей от туч; они опускались на гребни волн и ловко схватывали маленькую рыбешку, которая не в силах была сладить с разъяренной водной стихией.
Василий Яковлевич Мирович сидел у окна своей комнаты и задумчиво следил за игрою волн и летающими птицами.
«Разве это – не символическая картина русского государства? – думал он. – Ведь тут все так же однообразно и в то же время так же непрочно и изменчиво, как и судьбы нашей империи. Все беспорядочно мечется то сюда, то туда, гонимое дуновением случая и каприза. А я, – продолжал он со вздохом, – хочу поднять из глубины этого непостоянства сокровище могущества и великолепия, которое должно украсить мою почти погибшую жизнь сладким счастьем любви. Не безумие ли это с моей стороны? Разве не погибли титаны, желавшие завоевать небеса? А ведь у них под ногами была твердая почва».
Он мрачно поглядел на пенистые волны.
В этот момент с одного из бастионов поднялся на воздух сокол; смело и могуче двигался он против ветра, кружась над стаей чаек. Испуганно кричали птицы, стараясь скрыться под зашитою берега, но сокол стрелою упал на птиц и, схватив одну из них, спокойно полетел к своему гнезду, тогда как другие чайки с жалобными криками попрятались на берегу.
Мирович вскочил и вплотную приблизился к окну.
– Древние видели божественное указание в полете птиц, – воскликнул он, – и почему небеса не могли бы дать ответ на мое сомнение при помощи того же знака, которому верили величайшие люди древности? Да, я принимаю этот знак! Как соколу удалось напасть на испуганную стаю чаек, так и мне удастся освободить из этой темницы закованную справедливость и прогнать кичливых авантюристов, которые, подобно чайкам, гордо снуют взад и вперед только потому, что их боится мелкая рыбешка. Я выведу на солнечный свет истинного царя и буду первым на ступенях его трона. Порхайте, защитники преступной, несправедливой власти, – проговорил он, грозя кулаком в пространство, – ваш день клонится к закату, сокол готов, он расправляет свои крылья для победоносного полета.
Горящим взором смотрел Мирович на водное пространство. Тучи рассеялись, солнце играло на пенистых волнах. Во взоре молодого офицера сияло гордое мужество, а губы, казалось, готовы были выкрикнуть сладкое приветствие любовным надеждам его сердца.
Он не заметил, что сзади него остановился Ушаков и наблюдал за ним мрачным взглядом, представляя всей своею фигурою резкий контраст с радостным настроением Мировича.
Наконец Ушаков подошел к нему и положил на его плечо руку.
– Ах, это – ты, Павел, – оборачиваясь, сказал Мирович. – Сейчас только видел я знак, который древние авгуры сочли бы за счастливое предзнаменование: вот оттуда взвился сокол и, ударив на стаю чаек, унес в своих когтях одну из птиц. Скажи, разве это не пророчит счастья? Отважный сокол разбивает чаек, как то сделаем и мы.
– Отважный сокол разбивает чаек, – возразил Ушаков, потупляясь пред светлым взором Мировича, – я не суеверен, но суеверие, если оно поддерживает мужество, не может быть вредно. Цезарь тоже верил в предзнаменования и его счастье не раз оправдывало эту веру.
– Как идут дела? – спросил Мирович, – нашел ли сержант Писков новых приверженцев? Я сгораю от нетерпения, так как мы уж очень медленно подвигаемся вперед, а я стремлюсь взяться за настоящее дело.
– Писков уверен в своих людях, – ответил Ушаков, – но он требует, чтобы ему показали сенатский указ, которым Екатерина Вторая низводится с престола и на ее место призывается Иоанн Антонович.
– Сенатский указ? – воскликнул Мирович, – как же это возможно? О. тогда все потеряно!
– Почему же? Нисколько! – проговорил Ушаков. – Если других затруднений не будет, тогда все уладится; в русском народе живет вера в верховное право сената; солдаты, по-видимому, сомневаются, что такое серьезное и большое дело вручено двум молодым людям; они хотят видеть указ, чтобы быть уверенными, что действительно дадут своему отечеству настоящего императора.
– Но тогда все погибло! – снова воскликнул Мирович. – Ведь мы не можем показать им этот указ.
– Нет, мы должны, – возразил Ушаков. – Никто из солдат не умеет читать, только Писков немного разбирает буквы; но разве он видел когда-нибудь такой документ? Он будет удовлетворен, если показать ему лист бумаги с разными подписями. Такой документ ничего не стоит сделать, приложив к нему печать двуглавого орла при помощи монеты. У тебя есть пергаментная бумага для рисования; возьми лист и пиши, через полчаса все будет готово.
– И ты думаешь, что обман удастся? – спросил Мирович, доставая из ящика стола лист толстой бумаги и приготовляясь писать.
– Несомненно, – ответил Ушаков, – пиши только! Я знаю форму таких документов и продиктую тебе слова.
Мирович стал писать крупными буквами диктуемые ему Ушаковым высокопарные фразы, которыми торжественно объявлялось, что Екатерина Алексеевна низводится с престола российского и приговаривается к смертной казни. Именем русского народа императорская корона возвращалась Иоанну и каждому солдату русской армии, а также каждому верноподданному государства повелевалось оказывать во всем повиновение подпоручику Василию Мировичу, исполнявшему волю сената.
– А как же подписи? – спросил Мирович.
– Напиши крупными буквами имена, – сказал Ушаков; – достаточно, если Писков или кто-нибудь другой разберет их; сперва поставь имя Кирилла Разумовского, затем Захара Чернышева и Нарышкина.
Мирович написал имена.
– Этого достаточно, – сказал Ушаков, – поставь еще несколько каракуль, которые никто не мог бы прочесть; это придаст таинственное значение и даст нам возможность прочесть любое имя, которое могут потребовать солдаты. Есть у тебя воск и серебряный рубль?
Мирович достал большой кусок воска, а также требуемую монету.
В одну минуту была изготовлена большая печать с ясным изображением двуглавого орла, а из серебряных ниток старого шарфа был скручен шнур и прикреплен при помощи печати к документу.
– Теперь все готово, – сказал Ушаков, – никому и в голову не придет сомневаться в этом документ; рукописный буквы и печать возымеют магическое действие талисмана на этих людей которые слепо и доверчиво отдадут нам в руки свою жизнь.
– Их доверие не будет обмануто, – воскликнул Мирович. – Клянусь, если наше предприятие удастся, они будут первыми среди солдат нового царства, подобно лейб-компанцам императрицы Елизаветы Петровны. Разве не странно, – продолжал он, смотря на документы, – что двое таких молодых людей, как ты и я, столь низко стоявших на ступенях общественной лестницы, составляют смертный приговор императрице, которую еще сегодня почитают миллионы и взор которой с ее фантастической высоты едва снисходит до нас?
– Да, смертный приговор ей или нам, – ответил Ушаков, пристально глядя на Мировича. – Час развязки близится и тебе еще раз следует со всей серьезностью обдумать рискованный шаг.
– Крупная игра требует и крупного риска, – сказал Мирович. – Без выигрыша, к которому мы стремимся, наши головы стоят не много; если мы проиграем, так и он пропадут. Но, – сказал он, хватая за руку Ушакова, – если ты боишься и если тебе дорога жизнь, ты можешь уйти, мой друг; ни одного упрека не сорвется с моих уст и тайна нашего сообщничества будет погребена в моем сердце; при такой игре дрожащая рука не годится для выбрасывания костей.
– Я не боюсь и не отступлю! – воскликнул Ушаков, отнимая свою руку. – Я хотел только предостеречь тебя еще раз; если ты пойдешь вперед по избранному тобою пути, то и я последую за тобою по дороге к могуществу и почестям.
– Итак, вперед! – воскликнул Мирович, – сокол расправляет крылья и острым взором высматривает свою добычу! Возьми эту бумагу и покажи ее солдатам, которые еще сегодня соберутся у Пискова; я приду, чтобы побеседовать с ними, чтобы убедиться, что все готово для дела. В Петербурге говорил ты все обстоит хорошо?
– Как нельзя быть лучше, – возразил Ушаков; – Шевардев – наш, а также все канониры его казармы; он ручается, что если мы приведем к нему Иоанна Антоновича, то при помощи пушек на нашу сторону быстро перейдут народ и гвардия.
– Отлично! – сказал Мирович, вскоре можно будет назначить день. О, Аделина, возлюбленная моя! Скоро твое прекрасное чело украсится княжеской короной!
Вдруг в крепости загремели барабаны и раздались возгласы команды.
– Что это значит? – воскликнул Мирович, быстро надевая мундир и заботливо прицепляя шпагу.
Ушаков открыл дверь, собираясь уйти в свою комнату.
– Скорей, скорей, – воскликнул пробежавший мимо офицер, – фельдцейхмейстер приехал делать смотр; уже отправлены лодки, чтобы доставить его сюда с берега.
Когда Мирович спустился на двор, роты уже выстраивались под командой генерала Бередникова.
Мирович занял свое место во фронт; вскоре после него появился Ушаков, и, когда генерал в последний раз окидывал взглядом фронт, ворота открылись и Григорий Григорьевич Орлов, в сопровождении нескольких адъютантов своего штаба, вошел во двор.
Подобный смотр происходил несколько раз в году и потому не вызывал особого удивления; тем не менее комендант и офицеры гарнизона всегда чувствовали себя неспокойно, так как Орлов, смотря по состоянию духа, нередко делал резкие выговоры за малейшие упущения.
Князь был в военной форме с большой Андреевской звездой. Слегка прикоснувшись к шляпе, он ответил на военный поклон генерала и приблизился к фронту. Ружья были взяты на караул точно и отчетливо в каждом движении.
Орлов удовлетворенно кивнул головой и Бередников облегченно вздохнул.
После нескольких вопросов о крепости и гарнизоне, Орлов медленно зашагал вдоль фронта, окидывая острым взглядом каждого солдата. Но и здесь не к чему было придраться; ласковее, чем всегда, он кланялся офицерам и прошел мимо Ушакова, не обратив на него особого внимания. Пред Мировичем он на секунду приостановился и пронизывающим взором посмотрел на него. Мирович враждебно и угрожающе взглянул на Орлова, не изменив ни одной черты в своем лице, не дрогнув ни одним мускулом.
Пред князем в этот момент пронеся образ Аделины и ему перехватило горло при мысли о том, что любовь красавицы принадлежит этому молодому человеку, Мирович же думал, что скоро он будет судить того, пред кем сейчас стоял с опущенной шпагой, и еще горделивее, еще отважнее засверкали его глаза. Если бы в тот момент он мог прочесть мысли Орлова, то, может быть, поднял бы опущенный клинок и вонзил бы его в сердце врага своей любви. Никто, кроме Ушакова, не заметил ничего особенного, так как Орлов зашагал дальше вдоль фронта; затем он поднялся с комендантом на стены, осмотрел состояние некоторых орудий и вернулся обратно во двор, где все еще продолжали стоять под ружьем солдаты.
– Я доволен, – сказал он, – все в порядке; благодарю офицеров за рвение, солдатам же приказываю выдать по лишней чарке водки.
При громких криках «ура» солдаты разошлись по казармам. Орлов, по обыкновению, отправился к коменданту, который просил оказать ему честь посещением его дома.
– Мне нужно поговорить с вами, генерал, – сказал Григорий Григорьевич, шагая по коридору, ведшему в помещение Бередникова. – Оставьте адъютантов в прихожей.
Генерал попросил офицеров остаться в первой комнате и провел Орлова в свой кабинет, куда слуги принесли небольшой столик, на котором, по распоряжению Орлова, были поставлены икра и два графина – один с шампанским, другой – с ромом, из которых граф составлял свой любимейший напиток.
– Я доволен вами, генерал, весьма доволен, – сказал Григорий Григорьевич. – Ваши солдаты и крепость находятся в образцовом порядке и это радует меня, так как в настоящее серьезное время все верные слуги императрицы должны соблюдать особую бдительность на своих постах.
– Я счастлив угодить вам, ваша светлость, – ответил Бередников, – и буду продолжать столь же ревностно исполнять свои обязанности на службе нашей всемилостивейшей государыни.
– Времена настали плохие, – продолжал Орлов, – смута поднимает свою голову. Слышали ли вы о дерзком смутьяне, который грабит и жжет яицкие степи, осмеливаясь выдавать себя за царя Петра Федоровича?
– Мой мир заключается в этих стенах, – возразил Бередников, – я слышу впервые от вашей светлости об этом бунтовщике; к тому же меня мало беспокоит, что происходить на свете; государство в безопасности, если каждый добросовестно исполняет свои обязанности.
– Клянусь, вы правы, – воскликнул Орлов. – За ваше здоровье! Слуги, подобные вам, нужны императрице. Но в то же время кто может поручиться, что и сюда не проникло известие о бунте безбожного обманщика? Дух восстания заразителен и вы храните здесь опасную тайну, которая в ловких руках может также вызвать восстание и смуту.
– Ваша светлость! Вы можете быть спокойны, – возразил Бередников, – прежде чем эта тайна проникнет в мир, ей придется перешагнуть через мой труп.
– Если бы это и случилось, – сказал Орлов, – то погиб бы только храбрый солдат и больше ничего. Времена требуют осмотрительности. Выслушайте меня! Нужно быть готовым ко всяким случайностям и я пришел к вам ради охраны престола императрицы. С сегодняшнего дня вы будете ставить на караул к узнику, содержащемуся в этой крепости, только тех офицеров, в которых вы вполне уверены – понимаете? – вполне; но эту меру приведите в исполнение так, чтобы она не бросилась в глаза.
– О, это очень просто, – ответил Бередников, – стража у узника, которого вы имеете в виду, назначается мною без соблюдения какой-либо очереди и каждый раз я сам отдаю распоряжения офицеру.
– Отлично, – воскликнул Орлов, – это является доказательством вашего ума и осторожности и не останется без вознаграждения со стороны государыни. Отныне, – продолжал он далее, понижая свой голос почти до шепота, – вы будете назначать на стражу сразу двух офицеров и дадите им определенный приказ при взрыве мятежа с целью освобождения узника немедленно умертвить его – понимаете? – немедленно умертвить, так чтобы заговорщики нашли только его труп. Далее офицерам, которым вы объявите этот приказ, посоветуйте хранить строжайшую тайну, если они не хотят поплатиться своей головой!
– О, ваша светлость, – воскликнул Бередников, бледнее и трепеща, – но ведь это ужасно! Смею ли я пролить кровь этого узника? Ведь это – кровь наших царей, потомка дома Романовых! И разве возможен мятеж в стенах нашей крепости?
– Ведь Петр Великий, – строго сказал Орлов, – не пощадил собственной крови, когда дело касалось безопасности государства. И если, как вы говорите, мятеж невозможен, тем лучше; моя же обязанность предвидеть всякую случайность. Помните, генерал, что и вы отвечаете головой за то, чтобы мой приказ был буквально приведен в исполнение!
– Тогда, ваша светлость, – сказал Бередников, – я прошу вас выразить его буквально и письменно!
– Ваша совесть может быть спокойна, – сказал Орлов. – Вам известно распоряжение, в силу которого императрица поручила мне заботу о крепости и о ее пленниках?
– Да, я знаю, – ответил Бередников.
– Тогда достаточно моего распоряжения, – сказал Орлов, садясь к письменному столу генерала, – императрице же все равно, какая кровь течет в жилах того или другого из ее подданных.
Он взял лист бумаги и крупным почерком стал писать, в то время как Бередников. взволнованный до глубины души, стоял возле него.
– Вот, – сказал Орлов, протягивая генералу бумагу, – удовлетворяет вас это?
– Да, – ответил Бередников, прочитав написанное. – Буквальный приказ и будет исполнен буквально, если понадобится. Только, – сказал он, облегченно вздыхая, – такой случай невозможен; Бог этого никогда не попустит!
– Тем лучше, – ответил Орлов, – моя же обязанность предусматривать случайности. Еще одно, – прибавил он, допивая свой стакан, – у вас в гарнизоне находится подпоручик Василий Мирович…
– Это – прекрасный, исполнительный офицер, – ответил Бередников.
– Может быть, – сказал Орлов, – что он хорошо служит, но он принадлежит к числу недовольных, которые осаждают просьбами императрицу.
– Он не виноват, ваша светлость, в преступлении своего предка.
– Все равно, – сказал Орлов, – он – беспокойный человек и здесь не на месте; я позабочусь, чтобы его перевели в другой полк или послали драться с турками. Пока же это будет устроено, вы не будете назначать его в караул к узнику и я не, хочу также, чтобы вы разрешали ему отпуск; это необходимо, чтобы он не мог беспокоить новыми просьбами императрицу.
– Слушаю, ваша светлость, – ответил Бередников; – я буду рад, если Мировичу доставят случай отличиться в деле с неприятелем, чего жажду я сам.
– Лучшее отличие – это исполнение своих обязанностей на месте, на которое поставила нас императрица, – сказал Орлов, хлопая по плечу генерала, – и это отличие вы заслужили в полной мере. Я уже давно хотел предложить императрице наградить вас орденом Александра Невского и, верьте, не забуду.
– О, ваша светлость, – покраснев от радости, воскликнул Бередников, – это – слишком большая честь для меня.
– Императрица рассмотрит это, – сказал Орлов, – я же уверен, что вы с большой радостью украсите свою грудь этим орденом.
Он крепко пожал трепетавшую от радости руку генерала и прошел в комнату, где сидели за завтраком его адъютанты.
Оживленно болтая, он выпил еще стакан, а затем встал.
Снова загремели барабаны караула, солдаты взялись за весла и Бередников лично проводил князя Орлова на другой берег, где его ждали лошади.
Григорий Григорьевич и его свита исчезли, вздымая облака пыли по дороге в Петербурга Бередников же, погруженный в свои мысли, возвращался к мрачной крепости, роковые тайны которой были вверены его бдительности.
Петр Севастьянович Фирулькин, передав князю Орлову добытых с таким трудом и за такие бешеные деньги коней и получил от него за это обещание своей милости и защиты отправился из Мраморного дворца на Фонтанку где, оставив карету, пошел, держась около стен домов, по направлению к жилищу госпожи Леметр и быстро, и незаметно юркнул туда стараясь, чтобы его приход не был замечен из верхних окон.
Он отчасти ожидал, что, может быть, встретит там ненавистного ему офицера Смоленского полка, который когда-то увел у него из-под носа Аделину. Он почти желал этой встречи, так как, снова завоевав расположение Орлова, надеялся при его помощи положить конец этим посещениям.
Французский ученый сидел, как всегда, у своего окна. Приход Фирулькина в дом госпожи Леметр не мог укрыться от него, но он, по-видимому, не обратил на это внимания. Никто из его посетителей также не выказал никакого волнения, и если он или его друзья действительно интересовались домом актрисы, то, по-видимому, смешная фигура старого влюбленного миллионера не казалась никому из них достойной внимания! Зато тем ревностнее, тем внимательнее наблюдали за стариком молодые студенты, которые по обыкновению шутя и смеясь, стояли у открытых окон нижнего этажа. Впрочем, внимание, которое оказывали они старику, казалось естественным: его странная, разряженная фигура как нельзя более была способна обращать на себя взгляды веселых молодых людей и они не преминули отпустить несколько насмешливых замечаний, произнесенных весело и настолько громко, что Фирулькин должен был слышать их и понять, что эта не особенно благосклонная критика относилась именно к нему; вследствие этого он, бросив ядовитый взгляд в сторону открытых окон, тем быстрее исчез в доме, шумно захлопнув за собой дверь.
Молодые люди еще некоторое время продолжали смеяться, затем один из них распрощался и отправился по улицам по направлению к центру города.
Фирулькин поднялся по лестнице и вошел в гостиную. Он не заметил в темноте, что старуха, на его церемонный и высокомерный поклон, ответила сдержанно и холодно, и с влюбленным и победоносным выражением, придававшим его лицу что-то отталкивающее и вместе с тем комичное, приблизился к Аделине, которая, занятая своею работой, сидела у окна.
Целуя руку Аделины, которая, удивившись его неожиданному приходу, не успела ее отнять, он сказал:
– К несчастью, моя очаровательная невеста, мне пришлось на долгие дни лишиться созерцания вашей красоты; надеюсь, – продолжал он, бросая на молодую девушку сладострастные взгляды, – что вы, тем не менее, не усомнились в моей любви; меня всецело поглотили дела, и я был принужден отказаться от влечения своего сердца прийти сюда. Дело в роде моего – это маленький мир, и я не могу спешить, так как должен дать созреть золотым плодам моей заботы, дабы впоследствии ни в чем не было отказа моей очаровательной супруге, если бы даже у нее появились княжеские капризы. Теперь же у меня опять есть время, которое я могу посвятить своей любви, своему счастью. Быть может, было даже хорошо, что мои дела держали меня в отдалении, и таким образом моя дорогая Аделина имела время забыть свой мимолетный каприз, заблуждения своего сердца и убедить себя, что Петр Севастьянович лучше, чем какой-либо молодой фат, не обладающий ничем, кроме гладкой розовой мордочки, имеет возможность украсить жизнь такой молодой, прелестной дамы, как вы, всем земным блеском и заключить драгоценную жемчужину в достойную оправу. Теперь все мои мысли будут направлены на то, чтобы устроить и убрать дом моей будущей хозяйки.
Он снова потянул руку Аделины к своим губам, но та резко вырвала ее и проговорила:
– Я ни одного момента не оставляла вас в сомнении относительно своих чувств, господин Фирулькин; вы отлично знаете, что любовь, наполняющая мое сердце, восстает против намерений, которые вы питаете по отношению ко мне, и кроме того я могу определенно сказать вам, что, если бы даже мое сердце было совершенно свободно, я никогда не подарила бы вас своей благосклонностью. Надеюсь, что после этого объяснения вы прекратите свои посещения, которые все равно не в состоянии изменить мой образ мыслей.
Она отвернулась, не стараясь даже скрыть выражение своего отвращения и презрения, и принялась за свою работу, как будто была вполне уверена, что Фирулькин после этого объяснения, не допускавшего никакого ложного толкования, сейчас же удалится.
Однако он продолжал стоять пред нею; его маленькие глаза коварно блестели и он, хихикая, заговорил:
– Так вот как, прекрасная барышня? Время, которое я дал вам на размышление, только усилило ваше непонимание! Ну, так как вы недостойны моей доброты, то и я буду с вами говорить другим языком. Быть может, вы заслужили, чтобы я оставил вас в покое, так как вы оказались недостойны чести, которую я вам оказываю. Но Петр Севастьянович Фирулькин не привык отказываться от того, к чему однажды протянул руку. Я решил, что вы будете принадлежать мне, и вы будете мне принадлежать; но я не стану больше просить, вам не придется больше высмеивать льстивого возлюбленного; я буду приказывать; вы будете бояться меня и научитесь повиноваться мне. Ровно через месяц будет наша свадьба, понимаете! И вы, госпожа Леметр, – продолжал он, поворачиваясь к старухе, – позаботитесь о том, чтобы ваша дочь оставила все, что недостойно ее в ее новом положении. Прежде всего, вы позаботитесь, чтобы она не сообщалась с молодым офицером, что, как это ни странно, имело место с вашего разрешения.
– Сударь, – воскликнула Аделина, гневно поднимаясь со своего места, – так как вы, несмотря на мое предложение прекратить свои посещения, не уходите, я же в силу физической слабости не могу выгнать вас вон, то мне ничего не остается, как уйти самой, чтобы избавиться от вашего общества.
Она хотела выйти в кабинет, но Фирулькин, весь дрожа от ярости, быстро преградил ей дорогу и, схватив за руку, закричал:
– Вы останетесь здесь, бесстыдница, и выслушаете мои приказания – понимаете? – мои приказания, так как с вами говорит ваш господин… Понимаете! И вы, сударыня, – продолжал он, в то время как Аделина тщетно старалась вырваться от него, – будете отвечать мне за невоспитанность своей дочери, которую я считаю последствием вашего небрежного воспитания: заприте ее под замок или я прикажу запереть вас обеих, чтобы вы научились понимать, чем вы мне обязаны.
– Прошу вас, сударь, – строго возразила госпожа Леметр, – не забывать, прежде всего, чем вы обязаны двум дамам, находясь у них в комнате, которые к тому же чужестранки и потому могут требовать по отношению к себе вдвойне вежливое и почтительное обращение.
– Что за тон! – воскликнул Фирулькин, не ожидавший со стороны матери Аделины отпора, – да, вы – иностранки и потому я покажу вам, как обращаются с пришлыми комедиантками. С моей стороны было много чести желать поднять до звания своей супруги простую девку; теперь она испробует кнута за свое непослушание.
– Замолчите, сударь, – перебила его госпожа Леметр, в то время как Аделина, которой, наконец, удалось вырваться, открыла дверь и выскочила, чтобы привести кого-нибудь на помощь против разъяренного Фирулькина. – Замолчите, сударь, мера исчерпана; вы должны моментально оставить мою комнату или я позову полицию, которая научит вас вежливому обращению с дамами, состоящими на службе в театре ее величества императрицы!.. Всякая связь между нами прервана, теперь я вполне понимаю, почему моя дочь питала отвращение к вам, старому, смешному франту!
– А, тварь несчастная! – воскликнул Фирулькин. – Так ты тоже смеешь перечить мне? Я заставлю вас почувствовать, что значит здесь, в Петербурге, оскорбить такого человека, как я!
С поднятыми кулаками он направился к старухе, которая торопливо встала по другую сторону стола, в то время как Аделина, с громким криком о помощи, открыла наружную дверь и поспешила на помощь к матери. Фирулькин хотел отодвинуть в сторону стол, как вдруг его взгляд упал на бриллиантовое кольцо Орлова, лежавшее на столе. Точно окаменев, остановился он на месте, устремив взор на драгоценность.
– Это что такое? – воскликнул он, дрожащею рукою указывая на кольцо, – откуда это? Кто дал вам это кольцо?
– Друг, – возразила госпожа Леметр, – друг, который имеет власть защитить двух одиноких дам от нахальства грубого варвара и который не оставит безнаказанной вашей дерзости.
Фирулькин точно подкошенный остановился в согнутом положении у стола, смотря в упор на кольцо, испускавшее разноцветные лучи. Ярость и страдание пробегали по его лицу, глухие стоны вырывались из его груди; госпожа Леметр и Аделина боязливо глядели на него, опасаясь внезапного паралича.
– Ха-ха-ха! – рассмеялся он, наконец, – так вот почему приходил сюда тот офицер, которого я считал за посланца его товарища! Так вот почему он так смело и надменно поднимался по лестнице дворца! О, как я обманут, ужасно, низко обманут!
Он схватил кольцо и бросил его на пол.
Госпожа Леметр испустила крик и бросилась, чтобы поднять драгоценность, в то время как Фирулькин рычал вне себя:
– Мое кольцо, мои лошади! О, это вопиет к небу!
Он рвал на себе волосы, не заботясь о том, что рассыпает с них пудру и расстраивает искусную прическу.
В этот момент из нижнего этажа появились студенты и осторожно вошли в комнату.
– Нам показалось, что здесь кричали о помощи, – сказал один из них. – Чем можем мы служить дамам?
Аделина указала на Фирулькина, продолжавшего рычать, и, волнуясь и насмешливо улыбаясь, сказала:
– Этот господин, по-видимому, находится в нервном припадке; боязнь за его состояние здоровья заставила меня кричать о помощи; может быть, будет нужно проводить его домой.
– Мы готовы помочь вам и позаботиться о больном, – сказал студент, тоже насмешливо улыбаясь.
Он сделал своим товарищам знак и они приблизились к разъяренному Фирулькину.
Последний, по-видимому, начал приходить в себя при виде студентов.
– Да, – закричал он, – да, я болен и каждый честный человек непременно заболеет, раз становится жертвою низкого обмана и коварства. Но, клянусь Богом, для моей болезни есть врач.
Он бросился на студентов, окруживших его, с силой оттолкнул их и кинулся из дома. Слышно было, как он хлопнул дверями, и соседи видели, как дрожавший от ярости человек со спутанными волосами выбежал на Фонтанку, бросился в ожидавшую его карету и быстро, как только могли бежать его лошади, понесся домой, все еще продолжая сжимать кулаки и изрыгать проклятия, так что кучер творил про себя молитву, думая, что в его барина вселился злой дух.
Студентам, по-видимому, было особенно желательно знакомство с молодой актрисой; они не спрашивали о том, что произошло у них в доме, но попытались успокоить обеих дам, заверив их, что всегда готовы прийти к ним на помощь.
Однако Аделина вскоре прекратила эту беседу и молодые люди, почувствовав, что время для знакомства выбрано не совсем удачно, ушли; после этого один из них вышел из квартиры и, медленно направившись на набережную Невы, исчез в одном из боковых выходов Зимнего дворца.
– Негодяй, нахал! – восклицала госпожа Леметр, оставшись наедине с дочерью. – Как он смел так разговаривать с нами! И чуть было не выкинул вон великолепного бриллианта, подарка его светлости! – добавила она, еще раз старательно обтирая кольцо и любовно рассматривая блестящий камень.
– И этому человеку ты хотела продать меня? – сказала Аделина с мягким упреком. – Ты видишь, как права я была, восставая против подобного брака?
– Ну, да, – сказала старуха, запирая в шкаф кольцо, – ведь я тогда не знала его, а его миллионы казались мне достаточной ценой за твою руку. Теперь конечно, – сказала она, с довольной улыбкой, – что значить богатство этого дурака, когда… – Она не окончила, но не высказанная мысль была, должно быть, приятна, так как складки ее рта растянулись в счастливую, торжествующую улыбку. – Должно быть, ему известно кольцо, – сказала она, – потому что ты, вероятно, видела, как он испугался и сразу прервал свою угрозу? Мысль о князе сразу лишила его силы. Еще бы! Что значит этот разбогатевший мужик рядом с таким вельможей, как князь Орлов? Да, да, – добавила она почти шепотом, – счастье улыбается нам и нужно только удержать его!
Аделина с испугом посмотрела на свою мать; она прижала руки к груди и тихо прошептала:
– О, Василий. Василий, ты один можешь спасти нас! Я должна найти тебя и, если нет другого исхода, бежать, бежать от всех ужасов, грозящих мне с разных сторон!
Она снова принялась за прерванную работу, а ее мать ходила взад и вперед, тихо разговаривая сама с собой. Пестрый театральный костюм, у которого Аделина скрепляла складки, по временам выпадал из ее трепещущих рук на колена и слеза скатывалась из ее глаз на златотканую материю, предназначенную сверкать при свете ламп пред жизнерадостным двором императрицы.
Потемкин быстро отвык от простого обихода походной жизни и его роскошное помещение в Зимнем дворце, соединенное потайным ходом с покоями императрицы, ключ от которого всегда находился у него, поражало еще больше, чем прежде, своей пышностью, показывавшей как его богатый вкус, так и неистощимость средств, предоставленных в его распоряжение державным другом. Повсюду можно было видеть редкие и драгоценные изделия из бронзы, мраморные статуи, картины лучших мастеров всех школ, которые он покупал, никогда не торгуясь; случалось даже, что он находил сумму, потребованную за какую-нибудь картину или античную вещь, не соответствующей ее действительной стоимости и платил гораздо дороже, так как считал ниже своего достоинства пользоваться непониманием продавца и покупать вещь дешевле, чем она стоила.
Понятно, что все торговцы стремились к нему; из всего, что было у них или что они могли найти на стороне, они несли ему самое красивое и лучшее, и в короткое время Потемкину удалось обратить свои пышные палаты в настоящий музей, заключавшие в себе неоценимые сокровища и вызывавший восторг и удивление всего двора. Казалось, он вообще употреблял все очевиднее лившиеся на него милости императрицы только на то, чтобы пользоваться благами жизни, и, несмотря на то, что государыня постоянно приглашала его на свои совещания с министрами и очень ценила его свободно выражаемые им мнения, он, казалось, вовсе не стремился приобрести какое-нибудь политическое влияние, а наоборот старался не вмешиваться в дела правления и держался от них вдали. Благодаря этому недовольство и недоверие вельмож к новому фавориту постепенно исчезли и он состоял в прекрасных отношениях со всем двором, будучи постоянно готов то поддержать искательство одних, то помочь исполнению желаний других. Таким образом, он приобретал себе друзей, поскольку вообще может идти речь о дружбе среди охваченного честолюбием, в большей своей части эгоистического общества.
Казалось, Григорий Александрович был совершенно удовлетворен, вполне наслаждаясь жизнью, своим вкусом и изяществом задавая всем тон и заставляя всех подражать себе.
Вместе с богатым и художественным убранством своего жилища, он вызывал удивление и зависть всего двора красотою своих лошадей, а также роскошью и богатством своих экипажей. Императрица предоставила в его распоряжение часть своих конюшен и Потемкин в короткое время составил себе из них такую коллекцию чудных и благородных коней, что его запряжки и лошади даже при пышном русском дворе затмевали всех и с ними могли сравниться разве только запряжки Орлова.
Для этой цели он держал целый штат конюших, причем выбирал для него всегда совсем молодых людей красивой наружности и особенно большого роста. Конюшие носили пышную и, тем не менее, полную вкуса светло-зеленую ливрею с золотым шитьем. Сопровождая его при его поездках верхом или скача пред его каретой, они могли поспорить изяществом с пажами императрицы, несмотря на то, что последние выбирались из самых знатных родов государства, в то время как среди служителей Потемкина было очень много крепостных, которых он брал к себе на службу из имений, пожалованных ему императрицей, и с поразительной быстротой приучал их к уверенности в осанке и манерам.
Таким образом, казалось, Потемкин только тем и был занять, что полными глотками пил из пенящегося кубка бытия, не заботясь о том, надолго ли благоволение императрицы будет готово снова наполнять его. Его смеющиеся губы произносили только приветливые, благодушный слова и безобидные остроты, а в его взорах светилась счастливая беззаботность.
Григорий Александрович только что вернулся к себе после ранней утренней поездки, в которой сопровождал императрицу, в то время имевшую еще обыкновение кататься каждое утро, несмотря ни на какую погоду. Когда он остался в тиши своего кабинета, улыбка сошла с его уст и радостная беззаботность исчезла из его взоров; он снял форму и, закутавшись в широкий шелковый халат, лежал на диване, обрамленном широкими пальмовыми листьями, среди которых выделялась на черном пьедестале античная фигура царицы Клеопатры; черты лица последней, как уверял Потемкин, а за ним и другие придворные, поражали своим сходством с лицом Екатерины Алексеевны.
Рядом с диваном, на мольберте, стояла обращенная к свету картина, написанная масляными красками; на ней был изображен спящий Самсон в тот момент, когда Далила обрезала его вьющиеся волосы, между тем как из-за занавеса виднелось злобно улыбающееся лицо филистимлянина.
Потемкин только недавно купил эту картину. Ей не нашлось еще определенного места и продавец поместил ее, покамест, на мольберте, выставив ее в очень выгодном свете. Потемкин мрачно устремил взоры на картину и произнес:
– Эта картина с первого раза произвела на меня сильное впечатление, и я решил купить ее, чтобы никто не видал ее и не мог пораздумать над ней. Не есть ли этот Самсон мой образ? Черты его лица напоминают меня; никто не должен видеть ее и главным образом Екатерина, потому что если бы она, как и я, нашла сходство спящего Самсона со мной, то это могло бы пробудить в ней целый рой мыслей, которые она не должна, не смеете думать. Разве у меня нет силы, как у этого могучего победителя львов, чтобы разрушить все вокруг меня и уничтожить каждого врага, который захотел бы подняться против меня? Но, – продолжал он, и еще мрачнее стали его взоры, – разве у нее нет в руках ножниц, чтобы обрезать корни моей силы и сделать меня беспомощным, как последнего нищего? И разве не гнездится в ее сердце, несмотря на все его великодушие, коварство Далилы? Разве мало филистимлян, завистливых и злых ждущих только удобного момента, как эта хитрая рожа, чтобы кинуться напавшего и беззащитного? А я между тем далеко еще не равен Самсону; я еще – не господин над всеми. Правда, я устоял против Григория Орлова, правда, у него не хватило силы оттолкнуть меня; но и я не смог совсем оттеснить его. Смеясь, полушутя, как отклоняют глупое желание неразумного ребенка, Екатерина отказала мне в требовании удалить его. Правда, льстивыми ласками она хотела заставить меня позабыть свой отказ, но под ее мягкой, как шелк, ласковой ручкой я чувствовал острые когти тигра и тот же Орлов будет каждую минуту наготове вложить в эту руку предательские ножницы. Я поставил здесь Клеопатру и все говорят, что статуя похожа на Екатерину. Ну, это сравнение не опасно, так как Клеопатра любила Цезаря, а Цезарь был ее господином. Необходимо заботливо охранять мысли женщин, потому что у всех них является горячее желание воплотить мысль в дело; но это желание у Екатерины опаснее, чем у кого-либо другого, и ее слова и знаки претворяются в дела, своей силою потрясающая мир. Так не должно быть; я один должен властвовать над нею или мне когда-нибудь придется испытать судьбу этого Самсона. Но все-таки есть разница между мною и этой картиной, – поднимаясь, воскликнул он: – Самсон спит и беспечно подложил свою голову под коварные ножницы; я же не сплю, мой взор проницателен и ясен и даже в темноте я могу узнать подкрадывающегося врага; на всех путях его я слежу за ним и скоро-скоро я подведу его под последний удар, который должен будет уничтожить его; тогда поле брани будет принадлежать мне, и я заставлю все корни могущества, власти и царства Екатерины так тесно переплестись с моей силой и волей, со всем моим существом, что она никогда не сможет разлучиться со мной без того, чтобы не погибнуть самой. Но, ей Богу, это будет трудно, труднее, чем я полагал. Любовь не имеет силы над Екатериной; как бы горячо ни вспыхивало в ней пламя страсти, ее сердце остается холодным, одним только страхом можно властвовать над нею, и я часто начинаю сомневаться, можно ли заставить ее знать страх. Екатерина умеет склониться там, где не может ударить, и в состоянии смертельно поразить тогда, когда она бьет. Но я хочу! – воскликнул он. – Это слово покоряет мир, когда оно громко и ясно выходить из глубины души. Самсон же позабыл волшебную силу этого слова, когда в беспечной дремоте положил свою голову на колена Далилы. Но все равно, картина слишком опасна; никто не должен видеть ее, а главным образом Екатерина.
Потемкин встал, снял с мольберта картину, написанную с неподражаемым мастерством, выхватил из ножен лежавшую на столь шпагу и вырезал картину из рамы; после этого он свернул картину, сломал раму и спрятал все под медвежьей шкурой, лежавшей пред его диваном. Наконец, он позвонил камердинера и сказал ему.
– Сегодня что-то свежо; затопи камин!
Через несколько минуть в камине запылал огонь, наполняя комнату приятной теплотой.
Когда камердинер удалился, Потемкин вытащил из-под медвежьей шкуры свернутую картину и куски сломанной рамы и бросил все в огонь. На некоторое время все заволоклось дымом, с трудом нашедшим себе выход в трубу; но вскоре пропитанное маслом полотно сделалось жертвой пламени и огонь снова запылал весело и ярко.
В то время как Потемкин приносил в жертву своему суеверию мастерское произведение искусства, купленное им за такую высокую цену, которой ужаснулся бы иной монарх в Европе, юный студент, после отъезда Фирулькина покинувший дом госпожи Леметр, произнес страже у одного из боковых входов в Зимний дворец пароль и был беспрепятственно пропущен внутрь дворца, доступ куда был строжайше запрещен всем посторонним. С уверенностью, указывавшей на хорошее знакомство с дворцом, молодой человек через двор прошел к конюшням Потемкина и вошел в большое, длинное здание, в котором помещались квартиры конюших генерал-адъютанта императрицы.
Немногочисленные конюхи, занятые на двор своим делом, не обратили внимания на молодого человека. К служащим Потемкина часто приходили гости из города, так как их хозяин необыкновенно милостиво обращался с ними и, раз они аккуратно исполняли свои обязанности, предоставлял им полную свободу. Благодаря этому, они не только могли принимать у себя своих знакомых, которым они сообщали для этой цели впускной пароль, но и со своей стороны, в свободное от службы время, могли не узнанными, в обыкновенном платье выходить из дворца.
Через несколько времени из дома вышел стройный и элегантный шталмейстер в ливрее Потемкина.
Конюхи почтительно поклонились ему и, если бы они до этого обратили внимание на молодого студента, от них едва ли укрылось бы поразительное сходство блестящего шталмейстера со скромным студентом.
Шталмейстер направился через двор внутрь дворца и здесь уверенным шагом прошел в помещение Потемкина, куда его почтительно пропустил стоявший у дверей часовой. Потемкиным был отдан приказ дежурному конюшему делать личные доклады, так как он очень заботился о своих дорогих лошадях.
Камердинер точно так же немедленно открыл шталмейстеру дверь в кабинет Потемкина.
Молодой человек вошел в комнату и в почтительной позе остановился у дверей.
Потемкин стоял пред камином и в раздумье смотрел на объятые пламенем догоравшие остатки картины.
– Ну, – проговорил он, медленно обращаясь к вошедшему, – что скажешь, Сергей Леонов?
– Вашему сиятельству уже доложили, – ответил конюший, – что князь Григорий Григорьевич в карете, без лакея, закутанный в плащ, навещал актрису Леметр.
– Я знаю это, – сказал Потемкин.
– Я пришел доложить, – продолжал конюший, – что к барышне поднялся какой-то старый, смешной по виду человек, одетый и причесанный по французской моде. Мы услыхали наверху громкие, сердитые голоса и затем крики молодой дамы, призывавшей на помощь. Это дало нам возможность самим подняться наверх.
– Ага, – заметил Потемкин, – крики о помощи! Дело, стало быть, осложняется. Ну, и что же вы увидали?
– Мы нашли старика в страшной ярости; он чем-то грозил даме; к сожалению, мы не могли ни понять, ни уяснить смысла его бессвязных слов. Мы хотели схватить его, но он бросился бежать и добежал до ожидавшего его на углу экипажа; тем не менее, барышня назвала его по имени: его зовут Фирулькин.
– Да, да, Фирулькин, – подтвердил Потемкин, – поставщик и протеже князя Орлова; я думал, что он – его посредник. Но что значат это бешенство и эта сцена, если Орлов сам посещает эту француженку и не нуждается больше в посредниках? Во всем этом есть что-то темное, что требует разъяснения.
– Я приказал, ваше высокопревосходительство, – произнес конюший, – чтобы двое наших караулили дом Фирулькина и следили за всеми выходами.
– А что же делала полиция Орлова в доме напротив? – спросил Потемкин.
– Кажется, она совсем не следила за Фирулькиным, – ответил конюший. – Никто не последовал за ним оттуда.
– Удивительно, очень удивительно! – качая головой, проговорил Потемкин. – Значит, они должны считать его там за агента князя. И все-таки после той сцены, про которую ты мне сейчас рассказал, он не может быть им; во всем этом кроется еще что-то. Но, что бы там ни было, я должен разузнать это, потому что каждая тайна врага – опасное оружие и порука победы. Следите за этим Фирулькиным; постарайтесь купить что-нибудь у него и приведите его ко мне, но поскорее, пока не прошло еще его бешенство; в страсти человек подобен раскаленному железу, которое можно ковать, как угодно, в то время как при охлаждении оно становится твердым и ломким.
– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство, – ответил конюший, – Это будет не трудно! Фирулькин – купец; мы дадим ему какую-нибудь поставку, и тогда речь будет идти только о том, что генерал-адъютант Григорий Александрович Потемкин платит лучше, чем князь Орлов, для того, чтобы выведать то, что хочет знать.
Не успел он еще окончить, как вошел камердинер и с замешательством доложил:
– Купец Петр Севастьянович Фирулькин очень просит принять его и не хочет уходить; он твердит, что открыл очень ценную старую картину, которую будто бы вы, ваше высокопревосходительство, желали приобрести; я не осмелился не пустить его.
Торжествующей радостью засветились глаза Потемкина.
– Счастье также за меня, – прошептал он; – я буду внимателен и бдителен и сумею овладеть рукою Екатерины. Я не стану спать, как этот Самсон; для меня еще не отточены ножницы Далилы! Позови его! – обратился он к камердинеру. – Если его картина чего-нибудь стоит, то он принес ее куда следует. Ступай! – отпустил он конюшего, – я доволен тобой. Удвойте вашу бдительность, чтобы ничто не укрылось от вас, – и с этими словами он протянул молодому человеку полный кошелек.
Тот почтительно поцеловал руку своего щедрого господина и на пороге двери столкнулся с входившим Фирулькиным, низко кланявшимся, бледным, с плотно сжатыми губами и пытливыми взорами смотревшим на Потемкина, точно желая прочитать что-то на его лице.
– Ну, господин Фирулькин, – спросил Потемкин вежливым тоном, каким обыкновенно вельможи не разговаривали с простыми смертными, что вызвало радостную улыбку на бледном лиц старика, – что вы принесли мне? Ваше имя хорошо известно мне, как верноподданного нашей всемилостивейшей государыни императрицы, неустанным трудом получившего свое богатство и умело пользующегося им.
– Я счастлив, ваше высокопревосходительство, – ответил Фирулькин, – что такой высокий вельможа, как вы, милостиво ценит и уважает значение простого человека, труды которого благословил Господь; это редко бывает с важными придворными господами, которые сплошь да рядом смотрят на нас, как на игрушку своих изменчивых настроений.
– Кто поступает так, тот делает неправильно, – возразил Потемкин, – и действует не в духе и не по желанию нашей обожаемой государыни, которой очень хорошо известно, что честное и трудолюбивое мещанское сословие представляет собою твердую опору ее государства. Садитесь, – указал он на кресло у камина, – и расскажите, что привело вас ко мне.
Фирулькин опасливо уселся на край указанного ему кресла, между тем как Потемкин остался стоять, опершись на камин.
– Несколько времени тому назад, – начал Фирулькин, – мне посчастливилось достать прекрасно сохранившуюся, чудесную картину Мурильо.
– Мурильо? – воскликнул Потемкин, – ей Богу, значит, вы – обладатель редчайшего сокровища! Что же это за картина?
– «Обручение святой Екатерины», – ответил Фирулькин.
– «Обручение святой Екатерины»? – прервал его Потемкин. – Это же невозможно, вас, несомненно, обманули!.. Эту картину Мурильо писал для алтаря капуцинской церкви в Кадиксе, при этом он упал с лесов и умер, и картина осталась неоконченной.
– Ее докончил его ученик Розарио, – возразил Фирулькин, – но так как ему не совсем удалась его работа, то капуцины заказали для своего алтаря одному из лучших и талантливейших учеников великого мастера, Вилла Виченцио, новую копию. Но у меня подлинная картина Мурильо, на которой конечно ясно можно отличить неудачные попытки Розарио. Вот здесь письма и документы, удостоверяющие, что все это так, как я доложил вашему высокопревосходительству.
С этими словами он вынул из кармана несколько пергаментов с большою печатью и передал их Потемкину.
Последний окинул их беглым взглядом и сказал:
– Возможно, что вы и правы, господин Фирулькин, и если это так, то в этой картине вы обладаете бесценным сокровищем; даже если бы ваша картина была копией Вилла Виченцио, и то она имела бы громадную ценность. Чтобы проверить это, мне нужно было бы посмотреть картину, и, если бы она оказалась слишком дорогой для меня, я попросил бы государыню приобрести ее. «Обручение святой Екатерины» – такая картина, которая имеет особенное значение для нашей всемилостивейшей императрицы.
– Я принесу картину вашему высокопревосходительству, – поспешно сказал Фирулькин. – Я еще сегодня принес бы ее с собою, если бы перенос ее не требовал известных приготовлений. У меня было намерение сохранить это сокровище для себя, так как и скромный мещанин может точно так же наслаждаться мастерским произведением искусства; вы, конечно, можете понять это, ваше высокопревосходительство. Но так как я слыхал, что заслуженный генерал-адъютант нашей всемилостивейшей государыни с любовью и пониманием собирает сокровища искусства, то я почел своим долгом предложить вашему высокопревосходительству свою находку в знак моего глубокого уважения и почтения, и, ей Богу, вы не должны заплатить мне за нее дороже, чем я сам дал за нее.
– Это сколько же? – спросил Потемкин.
– Пятьдесят тысяч рублей.
– Честное слово, – покачал головою Потемкин, – если картина подлинная, в чем я должен убедиться, то это слишком мало; меньше семидесяти тысяч рублей я не могу дать за нее.
– Это был бы подарок, ваше высокопревосходительство, которого я не требую и который я едва ли могу принять, – сказал Фирулькин.
– Каждый купец берет стоимость своего товара, а если он выгоднее приобрел его, то это – его законная прибыль. Для меня был бы подарок, если бы я купил Мурильо дешевле, чем он стоит на самом деле, – проговорил Потемкин, – и, как бы я ни уважал вас, господин Фирулькин, подарок от вас я все же не могу принять!
– О, какой господин! – воскликнул Фирулькин, – какой великий, благородный вельможа! Зато другие совсем не таковы; они принимают и принимают подарки; они вымогают их, как должную им дань, и затем все-таки обманывают нас! – мрачно прибавил он.
Потемкин молчал; он был вполне убежден, что не продажа картины была причиной, приведшей к нему Фирулькина, и не сомневался, что старик выскажет свои намерения.
– Господи, Боже мой, – после небольшой паузы начал Фирулькин, – если бы все знатные и могущественные господа думали так же, как вы, насколько лучше жилось бы в нашем отечестве, как по-другому исполняли бы милостивый и мудрые предначертания нашей великой государыни! О, если бы только в ваших руках была вся власть в государстве! Но, к сожалению, другие стоят у кормила, другие, недостойные милости ее императорского величества; они обманывают государыню императрицу так же, как и нас, простых людей!
– Обманывают императрицу? – спросил Потемкин. – Возможно ли это? Кто осмелится на это?
– Возможно ли это, кто осмелится?! – воскликнул Фирулькин. – Да тот, кто смеет все, для чьего упрямого высокомерия ничто не кажется невозможным!.. Это – князь Григорий Григорьевич. Ну, слово сказано; может статься, что за него я поплачусь своей головой… Но что значит моя голова, когда бы только наша всемилостивейшая государыня узнала всю истину, когда бы, наконец, вся власть в государстве попала в руки вашего высокопревосходительства, который уважает людей и будет защищать их от высокомерия и притеснений!
– Действительно, – сказал Потемкин, – слово, произнесенное вами, очень серьезно, и так как я уже узнал часть, то должен спросить вас и дальше.
– О, ваше высокопревосходительство, вы должны узнать все! Разве князь Григорий Григорьевич не должен был бы поступать так, как если бы его душа и тело всецело принадлежали только великой государыне, которой он обязан всем? И, тем не менее, он бесчисленное число раз обманывал ее своими недостойными любовными связями, между тем как сам делал лицемерный вид, будто ей одной принадлежит все его обожание. И теперь он снова обманывает ее; он ездит к одной французской актрисе, которой я хотел предложить свою руку и свое имя.
– Совершенно верно, – сказал Потемкин, – я уже слыхал про это: Аделина Леметр…
– Бесстыдница, негодная! – воскликнул Фирулькин. – Она действует в тайном согласии с Орловым; я нашел у нее бриллиант, который я должен был отдать ему. О, это – неслыханное дело! Что сказала бы государыня, если бы узнала, что тот, кому она подарила столько доверия, в чьи руки она вложила такую власть, так недостойно обманывает ее и своими ногами попирает честь честного человека!
– То, что вы говорите, очень важно, господин Фирулькин, – заметил Потемкин, – и если вы можете только доказать…
– Тысячу раз могу я доказать это, – ответил Фирулькин. – Орлов посещает эту негодницу, я хорошо знаю это, и она принимает его, между тем как раньше говорила, что любит одного офицера, и делала вид, что очень несчастна, когда ее мать велела ей отдать мне свою руку. О, и это также было все ложь и обман; могущество и блеск ослепили ее и скоро она уедет в Гатчину, в загородный дворец князя, чтобы вернуться оттуда награжденной богатством, когда она надоест ему. А я также хотел дать ей свое честное имя и свое состояние… но конечно я не могу состязаться с князем Орловым, так щедро кидающим ей бриллианты, отнятые им у меня!
При этих все более и более страстных и горьких словах старика на лице Потемкина появилось радостное удовлетворение.
– В Гатчину? – спросил он. – И вы полагаете, что Орлов так смело решится пренебречь гневом императрицы? Вы думаете, что девушка решится поехать за ним в Гатчину?
– Да разве его не считают все всемогущим и неприкосновенным? – воскликнул Фирулькин. – И разве боятся императрицу, когда она повелевает? Если бы Аделина сама при мысли о гневе императрицы стала опасливо колебаться, он не стал бы спрашивать ее; он против ее воли увез бы ее в Гатчину. А раз она будет там, то скоро убедится, что в России нечего бояться тому, кто находится под защитой князя Орлова. Да, если бы побороть его могущество, если бы вы, ваше высокопревосходительство могли повелевать одни, все было бы лучше на Руси, и право и честь верных подданных находились бы под верной защитой, как этого желает сама всемилостивейшая государыня. О, ваше высокопревосходительство, войдите в мое положение! Только вы один можете сломить бессовестное могущество спесивого властолюбца; вся Россия будет благодарна вам и у вас не будет более верного и преданного слуги, чем Петр Севастьянович Фирулькин.
– Что я могу сделать? – спросил Потемкин, пожимая плечами. – Я – генерал-адъютант императрицы, а Орлов – фельдцейхмейстер; ему повинуется армия, в его руках вся власть в России. Но все же мой долг по отношению к моей высокомилостивой повелительнице открыть ей глаза, когда такая черная неблагодарность является ответом на все ее милости, когда так бессовестно попираются права ее подданных… Однако я не могу обвинять без доказательств, а лучшее доказательство заключается уже в совершившемся деле, так как подозрение может только обмануть. Если бы князь Орлов действительно увез эту девушку, если бы он взял ее в Гатчину, тогда…
– О, недолго придется ждать, когда это случится! – воскликнул Фирулькин. – Князь Григорий Григорьевич – не такой человек, чтобы выжидать и медлить!
– Ну, так добудьте мне эти доказательства, – промолвил Потемкин. – Я знаю, – испытующе посмотрел он на Фирулькина, – что вы состоите поставщиком князя Орлова; недавно еще вы продали ему украинских коней, которые превосходят даже коней императрицы.
– Да, – скрежеща от бешенства зубами, воскликнул Фирулькин, – да, и за этих лошадей он обещал мне Аделину, в то время как за ее неверность мне он уж подарил ей мой же бриллиант!
– Не показывайте своего гнева, господин Фирулькин, – сказал Потемкин, – кто хочет мстить, тот должен уметь молчать и носить личину. Состройте приветливое лицо, посещайте дворец князя, как вы это делали раньше. Вы познакомитесь с его конюшими, а золото доставит вам их доверие.
– Да, да, – язвительно усмехнулся Фирулькин, – они знают мое золото и умеют ценить его достоинство; я знаю все, что творится там.
– Так вам легко будет узнать, когда князь увезет эту маленькую актрисочку в Гатчину, все равно, конечно, поедет ли она добровольно с ним, или он употребить для этого хитрость или силу.
– Конечно, ваше высокопревосходительство, конечно я узнаю все, – ответил Фирулькин.
– Так вот, значит, месть в ваших руках. Не упускайте ничего, следите за всем, скройте ваши мысли в самой глубине своей души и аккуратно и своевременно доносите мне обо всем, что там делается и подготавливается. Если вам удастся дать мне в руки доказательства, тогда я могу вам помочь, я тогда вы, может быть, окажете также великую услугу государыне и родине.
– О, ваше высокопревосходительство, – возразил Фирулькин, – будьте уверены, что я буду внимателен, как гончая собака, ничто не укроется от меня и вы будете знать все, что творится. Дай Бог, чтобы вам в собственных сетях удалось поймать надменного и зазнавшегося гордеца.
– Конечно, господин Фирулькин! – прервал его Потемкин. – Значит, вы принесете мне картину; надеюсь, что мы сойдемся в цене, и тогда я отдам приказ, чтобы вас во всякое время пропускали ко мне.
– А я, – воскликнул Фирулькин, – позабочусь о том, чтобы все жители Петербурга узнали, какой великодушный и справедливый человек – его высокопревосходительство Григорий Александрович Потемкин, так что все с восторгом будут встречать его, если во всей России он один будет исполнителем воли нашей милостивой и справедливой государыни императрицы.
Потемкин благосклонно протянул Фирулькину руку; тот прикоснулся к ней своими тонкими, дрожащими от волнения губами и почтительно согнувшись вышел, чтобы немедленно начать приготовления к выполнению заданной ему задачи.
– Да, эта ищейка пойдет по следу врага, в своей высокомерной уверенности шествующего опасным путем, – проговорил про себя Потемкин. – Но достаточно ли этого? Накажет ли императрица неверность, которая еще, может быть, и не неверность? И все-таки во всем этом кроется что-то другое. Если Орлов сам посещает эту маленькую актрису, причем тут Ушаков, друг ее возлюбленного, который также бывает у нее и который, тем не менее – чуть ли не свой человек у Орлова? Здесь есть еще другая нить, и этот Ушаков держит ее в своих руках. Григорий Александрович долго раздумывал над этим, затем велел позвать к себе конюшего Сергея Леонова и долго держал его у себя, таинственно совещаясь о чем-то, между тем как камердинеру был отдан строгий приказ никого не впускать и не принимать.
После рокового утра, принесшего с собою столько потрясающих событий и указавшего на надвигающуюся новую опасность, Аделина в тревоге искала выхода из тенет, в нитях которых она запуталась, как муха в сети паука. Нередко приходило ей в голову обратиться опять к императрице и откровенно объяснить ей в том случае, если бы императрица заглянула на сцену и заговорила сама с актрисою. Просьба об аудиенции, наверное, не дошла бы до государыни; если же она обратится к Екатерине Алексеевне во время представления, то поставить императрицу в положение судьи между нею – незначительною актрисой – и высшим сановником государства, которому императрица обязана своим троном. Не пожертвует ли тогда Екатерина Алексеевна уже ради приличия света бедною девушкой? И какую жалобу может она принести на князя? Он посетил ее; но Екатерина поручила ему оказать защиту девушке и выяснить ее отношения к возлюбленному. Он подарил ей драгоценное кольцо, но что значит оно для такого богатого человека, как Орлов? Не было ни одного факта, который Аделина могла бы положить в основание своей жалобы на Орлова, и мысли, наполнявшие страхом ее душу, зарождались главным образом на основании намеков и словечек князя, а также на основании замечаний ее матери и Фирулькина. Но, как бы ни были основательны ее опасения, она не могла изложить их пред императрицей и даже, если бы она была выслушана государыней, Орлову ничего не стоило бы оправдаться. В таком случае Аделина непременно впала бы в немилость у государыни, а Орлов уничтожил бы своею местью ее, а также и ее возлюбленного, который всецело зависел от всесильного временщика. Таким образом, попытка к спасению оказалась бы еще гибельнее для нее, чем сама опасность.
Поэтому Аделина окончательно отказалась от этой мысли, не переставая все же искать выхода из затруднительного положения. Теперь ей казалось, что лучше всего бежать из этой ужасной России, в которой она отдавалась на произвол неограниченной и беспощадной власти. Если ей удастся перебраться за границу со своим возлюбленным, то они будут в безопасности; бедности она не боялась; два молодых, любящих друг друга человека с отважными сердцами сумеют найти себе место на свете, а бриллиант Орлова даст им возможность безбедно просуществовать первое время. Молодая девушка вряд ли задумывалась о тех затруднениях и опасностях, с которыми сопряжено бегство через границу русского офицера; ведь юность и любовь столь богаты надеждами и так легко готовы поверить в ангела хранителя!..
Таким образом, Аделина остановилась на бегстве как на единственном выходе; твердое решение дало ей новое мужество и новые силы. Она написала Мировичу длинное письмо, в котором сообщала обо всех своих опасениях; она старалась уверить его, что от всех надвигающихся опасностей единственным спасением является его отказ от всех других планов и намерений, дабы поспешить с бегством, к которому она готова во всякое время; наконец она добавила, что ему нечего заботиться о средствах к существованию, так как таковые будут у них, как только они переедут границу.
С нетерпением ожидала девушка посещения Ушакова, чтобы передать ему свое письмо для возлюбленного, тем более, что речи ее матери о блестящем будущем все более укрепляли ее в ее намерении.
Наконец Ушаков явился и передал Аделине письмо от Мировича.
Госпожа Леметр, до сих пор вежливо принимавшая Ушакова, так как боялась возбудить гнев государыни, на этот раз встретила офицера далеко не ласково. С высокомерною сухостью она объявила ему, что постоянный посещения молодым офицером ее дочери могут невыгодно отозваться на ее репутации и потому она просит его прекратить эти визиты. Так как государыня приказала пересмотреть дело Мировича, то она не желает производить какое-либо давление на свою дочь, но думает, что ее высокопарные мечты вряд ли сбудутся, и потому, пока не будет произнесено окончательного решения, она должна прекратить всякие сношения офицера с Аделиною. Фирулькин, как она убедилась, – также неподходящий муж для ее дочери, тем не менее, она должна заботиться о том, чтобы составить для дочери порядочную партию, и потому не может позволить Мировичу, ради каких-то его смутных надежд, компрометировать девушку.
Ушаков был не мало удивлен этим неожиданным заявлением г-жи Леметр; но Аделина все же улучила момент шепнуть ему, чтобы он непременно встретил ее при выходе из театра.
Не отвечая ничего на оскорбительные речи старухи, Ушаков откланялся дамам и ко времени окончания репетиции находился у подъезда театра, где Аделина быстро вручила ему письмо к Мировичу. Считая Ушакова за преданного друга своего жениха, она с румянцем стыда передала ему свои опасения и заклинала офицера оказать Мировичу возможную помощь для бегства. Затем она попросила его не приходить к ним, но встречать ее всегда у театра, причем добавила, что она всегда найдет возможность в любое время встретиться с Мировичем.
Быстрыми шагами девушка удалилась от Ушакова, боясь, как бы кто-нибудь не заметил ее беседы. И действительно их разговор не остался незамеченными, так как один из знакомых французского ученого и один из студентов все время незаметно вертелись вблизи Ушакова.
Распрощавшись с девушкой, Ушаков отправился в артиллерийские казармы, где около часа провел в беседе с Шевардевым.
Никому не показалось странным, что во время пребывания Ушакова в комнату к Шевардеву заходило много офицеров, которые болтали там некоторое время за рюмкой водки. В веселой и непринужденной беседе было бы трудно усмотреть что-либо другое, кроме простого товарищеского разговора.
Час спустя Ушаков уже находился в Мраморном дворце пред князем Орловым.
– Все подготовлено для восстания, – заключил он свой доклад, внимательно выслушанный Григорием Григорьевичем. – Большая часть офицеров артиллерии примкнула к заговору, солдаты слепо последуют за своим начальством, непосвященные же будут в нужный момент арестованы; точно так же большая часть солдат в Шлиссельбурге готова идти куда угодно за Мировичем, чтобы помочь ему привести в исполнение сенатский указ, который он показывал. Шевардев готов в любую ночь встретить Мировича с его узником и теперь ждет только, когда окончательно наступят темные ночи, так как луна уже находится в последней четверти.
– Отлично, – сказал Орлов, потирая руки, – все идет прекрасно!.. Я доволен тобою. Машина работает как следует, и если она выполнит свою задачу, то ты останешься доволен моею наградою.
– Осмелюсь заметить, – запинаясь, возразил Ушаков, – что мне непонятны ваши намерения, ваша светлость.
– А разве это – твое дело? – высокомерно перебил его Орлов. – Может ли понимать колесо намерения мастера, в часовом механизме которого оно действует?
– И все же, – продолжал Ушаков, – я не могу подавить в себе страх при виде этой опасной игры. Я содрогаюсь при мысли о последствиях, могущих произойти, если восстание удастся, если Иоанн Антонович действительно будет привезен в Петербург и если артиллерии посчастливится увлечь за собою другие полки.
– Все это может случиться, – строго возразил Орлов, – если ты обманул меня, если доставлял мне неверные сведения или если твои сообщения не были полны, одним словом, если ты играл двойную игру! Но в таком случае тебе, друг мой, следует помнить, что для наказания предателей существуют кнуты, рудники, виселицы!
– Сохрани меня Бог! – в ужасе воскликнул Ушаков. – Вы, ваша светлость, не можете подозревать меня в чем-либо подобном! Что сталось бы со мною без вашей защиты! Разве не вынес бы я сам себе смертельного приговора?
– Ты прав, – ответил Орлов, – и я верю тебе, потому что считаю тебя за умного малого. Ты удивлен, что я веду такую опасную игру. Но разве есть опасная игра для Григория Орлова? Разве я не тот человек, который судьбой предназначен выполнить то, что опасно или недостижимо для других? Разве ты не знаешь, что для благополучного вскрытия нарыва необходимо дать ему время назреть? Императрица должна досконально знать, откуда и в какой степени грозит ей опасность, чтобы раз навсегда устранить эту опасность.
Ушаков содрогнулся.
– Ваша светлость, – сказал он, – вы – действительно неустанный охранитель трона нашей великой императрицы, и я благодарю вас, что вы дали мне возможность понять ваши намерения, столь далеко превосходящие мечтания дюжинных людей. Но еще одна забота сокрушает меня, и эта забота касается одного меня.
– Что ты хочешь? – нетерпеливо спросил Орлов.
– Когда восстание вспыхнет, – проговорил Ушаков, – когда злокачественный нарыв прорвется, то я боюсь, что заговорщики укажут на меня, как на своего сообщника, и я окажусь обвиненным в страшном преступлении.
– Ты глуп, – ответил Орлов, – ведь ты исполнял только мои приказания. И разве я не постараюсь оправдать тебя?
– А если вы, ваша светлость, забудете меня? Если, – добавил он с дрожью в голосе, – все люди ведь смертны… если вас, ваша светлость, постигнет несчастье, которое явится для вас препятствием стать моим защитником?..
– Какое мне дело до того, что случится, если меня не будет на свете? Я смерти не боюсь, но в то же время не желаю знать, что будут делать люди, когда я умру.
– Бог милостив, – произнес Ушаков, – Он не допустить такого несчастья; но, если бы вы, ваша светлость, дали мне письменный приказ, я был бы тогда совершенно покоен.
– Ты – дурак! – воскликнул Орлов. – Писать, когда достаточно и устного слова!.. Если тебе недостаточно моего слова, то можешь убираться; я сейчас дам приказ отправить тебя в армию Румянцева!
– Простите, ваша светлость, – взмолился Ушаков, – но, дерзаю думать, вы понимаете, что меня, маленького, ничтожного человека, охватывает иногда страх, когда я подумаю, в какую опасную игру я играю.
– Если тебя пугает игра, так откажись от нее! Кто гонится за крупным выигрышем, тот должен иметь мужество и уверенность. А теперь никаких разговоров больше!
– К тому же, – сказал Ушаков, – и Аделина тоже…
– Что ты там говоришь про Аделину? – настораживаясь, спросил Орлов, – что с нею?
– Актриса носится с новыми страхами и заботами: правда, она уже не боится более ухаживаний старого Фирулькина, она боится…
– Чего? – спросил Орлов.
– Она боится вас, ваша светлость, – ответил Ушаков.
– Меня, – воскликнул Орлов, сверкая глазами – Почему?
– Может быть, она не права, но ее страх так велик, что она хочет бежать, во что бы то ни стало и заклинала меня уговорить ее возлюбленного бежать.
– И дала тебе к нему письмо? – спросил Орлов. – Дай его сюда.
Ушаков побледнел. Однако, взор Орлова, казалось, проникал до глубины его души. Он дрожащей рукой достал письмо Аделины и протянул его князю.
Орлов быстро прочитал письмо и спросил:
– Известно ли тебе его содержание?
– Ваша светлость! Вы знаете, что я никогда не читал писем Аделины и приносил их вам всегда не распечатанными.
– Отлично, – сказал Орлов, – ступай! Удвой свою бдительность, дабы от тебя ничего не скрылось; я доволен тобой; даю тебе слово, ты будешь награжден по заслугам.
Он сделал повелительный знак и Ушаков удалился, отдав честь.
– Он хочет иметь письменный приказ, – проговорил Орлов, мрачно глядя ему вслед. – У кого в голове всплывают такие мысли, тот опасен, опасен также потому, что много видит и знает. Он выдал себя, заговорив об Аделине; у него было намерение сохранить это письмо как доказательство. Отчего человечество не придумало машин, которые осуществляли бы наши мысли и которые мы могли бы разбивать, когда в них нет надобности? Почему должны мы пользоваться услугами людей, у которых свои мысли и глаза? Но разве трудно разбить и такую машину, хотя она и состоит из плоти и крови? Человек, который знает слишком много, опаснее пороховой мины: мы хотим овладеть им, он же овладевает нами; этого не должно быть, нет, нет!.. Я позабочусь о том, – прибавил он с холодной усмешкой, – чтобы навязчивое любопытство этих человеческих машин не было опасно, чтобы эти пороховые мины не взрывались у моих ног.
Настал вечер; Орлов оделся для бала у императрицы и в это время как он в сопровождении слуг и свиты ехал к Зимнему дворцу, в экипаже, запряженном новыми лошадями, подаренными ему Фирулькиным и возбуждавшими зависть и восторг, Ушаков сел верхом на свою лошадь и отправился в Шлиссельбург.
Оба человека, наблюдавшие за ним до последних домов предместья, повернули обратно, и каждый своей дорогой пошел в город.
Дорогой Ушаков вспоминал свой разговор с Орловым.
«В его взглядах таилось коварство, – думал он. – И кто поручится мне, что он не погубит меня, когда достигнет своей цели, которой я все еще ясно не понимаю. Действительно ли хочет он возвести на престол Иоанна Антоновича? Всем известно, что он потерял расположение императрицы, которая всю свою любовь перенесла на Потемкина. Он свергнул с престола Петра Федоровича; не думает ли он свергнуть теперь Екатерину, так как боится, что не будет больше пользоваться той неограниченной властью, которая одна питала его непомерное честолюбие? Если ему это удастся, то он припишет себе заслугу этого дела, а если не удастся, то погубит заговорщиков и явится спасителем трона. Кто может раскрыть пути этого коварного ума? Было бы ужасно, если бы я предал Мировича, который так слепо доверял мне, к которому я не перестаю чувствовать сострадание и который вместе с тем погубит себя в вырытой мною же яме. Но если намерения Орлова таковы, то для меня нет спасения. Я стою как бы на узкой перекладине, положенной через стремительный поток. С другого берега меня манят почести и слава, богатство. Но достигну ли я другого берега? Рука Орлова держит эту перекладину; в его воле вырвать из-под моих ног хрупкую опору и в то же время для меня нет возврата на другой берег; я должен двигаться вперед, слепо повинуясь ему. Сострадание же и милосердие никогда не были знакомы этому человеку; он отказал мне в письменном ручательстве и у меня нет никакого оправдания. Даже письмо Аделины, которое могло бы явиться обвинением против него, он вырвал у меня».
Тяжело вздыхая, он снял фуражку и обтер холодный пот, которым покрылся его лоб.
– О, силы тьмы! – мрачно воскликнул он, – вам я предался и вы должны помочь мне! Неужели Орлов обманет меня, хотя я, чтобы заслужить награду, пожертвовал спокойствием своей души? Укажите мне путь, дайте мне мысль, чтобы освободиться из этой мертвой хватки!
Он дал шпоры коню, так как чувствовал необходимость быстрого движения, чтобы опять приобрести спокойствие, и бешеным галопом помчался по дороге.
На одном из поворотов находился небольшой еловый лесок, закрывавший берег Невы. Ушаков задержал лошадь и стал медленно подвигаться вперед сквозь глубокую тьму. Вдруг из леса выскочило несколько человек; двое ухватились за удила лошади, а двое других очутились по бокам всадника.
Ушаков сделал движение выхватить саблю, но, прежде чем обнажил оружие, к его груди были приставлены дула пистолетов и грозный голос проговорил:
– Не двигайтесь, иначе вы погибли! Всякое сопротивление бесполезно, вы один против десятерых!
В самом деле, вблизи показалось еще несколько темных силуэтов, окруживших его. Пользуясь его первым смущением, нападающие отняли у него саблю и Ушаков оказался безоружным.
– Что вам надо от меня? – крикнул он, – я беден и при мне нет никаких сокровищ; вы ошибаетесь, если думаете, что захватили богатую добычу. Возьмите то, что у меня есть, так.
– Мы – не разбойники, – возразил один из людей, стоявший к нему ближе прочих. – И если бы даже вы везли с собой все сокровища мира, то находились бы в такой же безопасности, как если бы были в алтарь Казанского собора.
– Так что же вам тогда нужно? – воскликнул Ушаков, – зачем вы преграждаете мне дорогу? Подумайте, что значит нападать на офицера! Вы за это будете жестоко наказаны.
– Мы не нападаем на вас, – возразил человек, – вы – наш пленник, Павел Захарович Ушаков!
– Пленник, – возразил Ушаков, – но кто же вы?
– Мы берем вас по приказу ее императорского величества государыни императрицы!
– По приказу императрицы? – спросил Ушаков, – но зачем?
– Это – не наше дело, – был ответ, – если вы последуете за нами и не окажете никакого сопротивления, то я ручаюсь за вашу безопасность; если же вы проявите малейшую попытку бежать, то вы будете убиты.
Ушаков задумчиво поник головой; он не мог найти ключ к загадке, но мучительный страх стеснил его сердце. Если Орлов считал нарыв, о котором он говорил, созревшим, если он велел схватить его как заговорщика, то для него не было никакого спасения. Он чувствовал над собою руку судьбы. Он сознавал также, что бегство было невозможно, а сопротивление бесполезно.
– Я готов следовать за вами, хотя не понимаю, почему государыня распорядилась схватить меня, – сказал он. – К тому же у вас нет никаких доказательств правдивости ваших слов.
– За доказательствами дело не встанет, – возразил человек. – Слезайте с коня! Мы не можем терять время!
Он подал знак.
Из-за деревьев выехала закрытая карета, запряженная четверкой крепких лошадей.
Ушаков соскочил с лошади; пред ним открыли дверцу кареты и один из людей сел вместе с ним, держа наготове пистолет. Остальные вскочили на лошадей, также находившихся в лесной чаще. Один из них схватил за повод лошадь Ушакова. Молча и быстро мрачный поезд тронулся в путь.
В пути Ушаков тщетно пытался завести разговор со своим спутником – тот все время оставался нем и глух, как могила; тем не менее, терпение пленника нельзя было испытывать слишком долго.
Спустя полчаса, карета остановилась и Ушаков мог разглядеть, что они находились у одного из боковых подъездов Зимнего дворца. Страже был сказан лозунг и Ушакова повели через дверь, затем по каким-то коридорам, пока не ввели в роскошно убранную приемную и не постучались в одну из внутренних дверей комнаты. Дверь тотчас отворилась.
По молчаливому знаку спутника, Ушаков перешагнул порог и в следующий момент очутился в салоне лицом к лицу с генерал-адъютантом императрицы Потемкиным, стоявшим пред ним в блестящей форм и испытующе глядевшим на него.
Ушаков, овладевая своим страхом и напрягая все силы пред неизвестною опасностью, сказал:
– Я рад, что имею честь находиться в присутствии вашего высокопревосходительства, так как убедился, что попал не в руки разбойников, как я того опасался, и смею надеяться, что мне теперь будет объяснена причина моего ареста. Я лично не могу уяснить себе ее и полагаю, что все это вызвано каким-либо недоразумением или ложным доносом.
Потемкин, по-видимому, не обращал внимания на его слова, но продолжал разглядывать его, стараясь составить верное суждение о его личности.
– Кажется, в последнее время вы исключительно были заняты представлением рапортов коменданта шлиссельбургской крепости? – спросил он.
– Так точно, ваше высокопревосходительство, – ответил Ушаков, стараясь угадать смысл этого странного допроса.
– И каждый раз вы посещали при этом актрису Леметр? – продолжал допрашивать Потемкин.
– Мадемуазель Леметр, – возразил Ушаков, – невеста моего друга, подпоручика Мировича, и так как тот не получал отпуска, то я передавал ей его поклоны.
– Знаю, – сказал Потемкин, – я знаю также, что мадемуазель Леметр несчастна, так как должна выйти замуж за некоего Фирулькина; я знаю также, что ее сильно огорчает ухаживание другого могущественного лица.
– Ваше высокопревосходительство, последнее не может касаться меня, и если я даже слышал кое-что об этом, то с моей стороны было бы нескромностью говорить о том.
– А если бы я потребовал от вас именно этой нескромности? – спросил Потемкин, – Но оставим это, так как я хочу знать кое-что другое. Вы нередко посещали фельдцейхмейстера и подолгу оставались у него во дворе; нередко вы также бывали в артиллерийских казармах; это не имеет никакой связи с вашими посещениями мадемуазель Леметр.
– Шлиссельбургская крепость находится в ведении фельдцейхмейстера, – трепеща, возразил Ушаков, – я бывал во дворце по службе.
– Я вас не спрашиваю относительно ваших служебных посещений, – нетерпеливо прервал его Потемкин, – служебные рапорты принимаются офицером штаба фельдцейхмейстера. Но я хочу знать, что вы делали в Мраморном дворце? – спросил он громким, угрожающим голосом, делая шаг по направлению к Ушакову. – Отвечайте! Я хочу знать полную правду… Если вы расскажете все откровенно, то можете рассчитывать на покровительство мое и императрицы; если же вы скроете что-нибудь или солжете, то немедленно же будете отправлены в Петропавловскую крепость, где вам придется убедиться, что есть средства для наказания предателя, а также для того, чтобы заставить говорить упрямого.
Слово «предатель» Потемкин употребил без заднего умысла, желая во что бы то ни стало проникнуть в тайну, существование которой он подозревал.
Ушаков при этих словах смертельно побледнел и едва мог устоять на ногах.
– Говорите же! – крикнул Потемкин, видя, какое действие произвели его слова, – говорите и помните, что ваша искренность спасет вам жизнь!.. Помните, что, если вы откроете всю правду, то я беру на себя заботу о вашей будущности и обещаю вам наградить вас.
Один момент Ушаков стоял молча. Оправившись от первого страха, он почувствовал, что в нем снова пробуждается надежда. Он увидел путь к спасению, о котором несколько времени тому назад взывал к силам тьмы. Теперь ему предлагали руку, чтобы спасти из страшных объятий Орлова. Он решительно поднял голову и спокойно и ясно рассказал все, о чем беседовал с князем Орловым и что замышляли Мирович и Шевардев.
Лицо Потемкина, пока он говорил, становилось все радостнее, все более торжествующим.
– Знаете ли вы, – спросил он, когда Ушаков кончил, – что вы пошли на преступление против императрицы и государства?
– Я действовал по повелению фельдцейхмейстера, – возразил Ушаков, – он – мой начальник и несет ответственность за мои поступки. Мне не известны его намерения и я не смею проникать в них, но теперь я благодарю Бога, позволившего мне снять тяжесть, все время давившую меня.
– Вам есть за что благодарить Бога, – заметил Потемкин, – вы погибли бы, если бы не были сегодня арестованы, так как ваше поведение показалось мне подозрительным. Ваше искреннее признание спасло вам жизнь и вас ожидает блестящая карьера, если вы будете повиноваться моим приказаниям.
– А каковы будут ваши приказания? – напряженно спросил Ушаков.
– Вы сохраните в тайне весь наш разговор, – ответил Потемкин. – Вы по-прежнему будете посещать фельдцейхмейстера и в точности исполнять все его приказания.
– О, Боже мой, – воскликнул Ушаков, – как трудно будет мне теперь исполнять приказания фельдцейхмейстера, когда я знаю, что они не совпадают с желаниями государыни императрицы! Что будет со мною, когда план восстания раскроется и я окажусь в числе соучастников?
– А разве я не выступлю свидетелем, что вы действовали по моему приказанию? Разве не дал я вам обещания защищать и награждать вас? – промолвил Потемкин.
– Точно так же говорил князь Орлов, – мрачно усмехаясь, сказал Ушаков. – О, Боже мой! вместо спасения, я завязываю еще один новый узел на своей шее. И князь успокаивал меня своим словом, но отказался дать письменный приказ… Теперь как бы все ни пошло, я все равно погиб!
– Служба императрице – не веревка на шее, – сказал Потемкин, – и если вы подчинитесь моим приказаниям, то будете в полной безопасности. Этот заговор не будет приведен в исполнение; невинные не пострадают и только зачинщик этого дьявольского плана пожнет свою мрачную жатву. И в вашу руку я вложу средства уберечься от зла. Но заметьте, заклинаю вас Богом живым! Один ложный шаг, одно сомнение, мысль о предательстве могут послужить причиной вашей ссылки в сибирские рудники.
– О, приказывайте, приказывайте, ваше высокопревосходительство! – воскликнул Ушаков, – не сомневайтесь в моем слепом послушании!
– Я знаю, что вам нет отступления, – сказал Потемкин, – и потому верю вам. Слушайте же: вы будете исполнять по-прежнему все поручения князя Орлова; вы останетесь доверенным лицом заговорщиков; вы станете работать на их пользу и двигать вперед их дело. Когда все будет готово, накануне той ночи, в которую узник должен будет бежать из крепости, вы доложите коменданту шлиссельбургской крепости, чтобы он арестовал подпоручика Мировича; солдаты конечно без него ничего не осмелятся предпринять, и, когда это будет исполнено, вы придете сюда и доложите мне. Тогда в моих руках будут все нити и я стану всем распоряжаться; всякая опасность будет устранена и все же мрачное дело будет ясно представлено императрице.
– Но как мне арестовать Мировича? Поверит ли комендант мне в том, что я сообщу ему? И если поверит, то не сочтет ли он меня за соучастника?
– Вы ничего не должны говорить генералу Бередникову, ничего, кроме приказания арестовать Мировича и сообщить об аресте сюда.
– Но поверит ли генерал такому приказанию? Имею ли я право арестовать товарища, не представив генералу достаточных оснований?
– Вы будете иметь право, – сказал Потемкин, подходя к письменному столу.
Там лежала бумага, внизу которой находилась подпись императрицы.
– Она дала мне эту бумагу, – прошептал про себя Потемкин, – чтобы я мог по своему желанию выписать необходимую для меня сумму из казначейства. Одним росчерком пера я могу добыть себе целое состояние. Но разве не важнее для меня низвергнуть врага, стоящего на моем пути, и освободить себе дорогу к высшей власти и могуществу?
Он присел к столу и написал приказ об арест Мировича и оказании Ушакову всякого содействия.
– Вот, – сказал он, показывая Ушакову бумагу, – довольно этого?
Ушаков прочел бумагу. Он узнал подпись императрицы и ответил:
– Этого довольно, ваше высокопревосходительство; вы возвращаете мне жизнь и отныне она принадлежит вам. С этой бумагой в кармане я все держу в своей руке и не подвергаюсь опасности.
– Итак, идите, вы свободны, – сказал Потемкин. – Помните, что мой взор наблюдает за вами, что один ложный шаг – и вы погибли, и что полнейшее повиновение, мужество и верность открывают вам будущее, полное почестей и счастья.
– Бедный Мирович! – вздохнул Ушаков, – он должен пасть жертвой.
– И он будет спасен, – возразил Потемкин. – Я дал вам слово. Не забывайте, что причина ареста остается глубокой, непроницаемой тайной; поэтому в воле императрицы будет наказать или помиловать вашего друга.
Лицо Ушакова выразило глубокое волнение; он быстро наклонился к руке Потемкина и прижал ее к своим губам. Затем, отдав честь, он вышел. В приемной его встретил спутник: он проводил Ушакова по пустым коридорам во двор. Здесь подвели его лошадь, ворота открылись и вскоре Ушаков вторично выехал на Шлиссельбургский тракт. Но на этот раз у него сердце билось легко и свободно, а темные тени ночи казались легким покровом, наброшенным на жизнерадостный картины блестящей и светлой будущности.
В то время как двор вел малые и большие интриги, фельдмаршал Румянцев стоял со своим измученным от продолжительной войны с Турцией войском на берегу Дуная, наискось крепости Силистрии. Нисколько месяцев тому назад он, было, добрался до Шумлы, но все увеличивавшаяся армия турок оттиснула его обратно к южному берегу Дуная, где положение войска было очень шатко и оно не могло бы долго сопротивляться неприятелю, окружившему его со всех сторон. Несмотря на отступление и переход через реку, и внешний вид русской армии могли служить образцом стратегического искусства. Это отступление, было лучшим доказательством военной гениальности фельдмаршала Румянцева и среди специалистов дела он заслужил бы большой похвалы; но война считается только с видимым успехом и потому отступление, в каком бы порядке оно ни произошло, вызывает укоры по адресу главнокомандующего.
Все преимущества, приобретенные Россией во время Турецкой кампании, были теперь частью потеряны, частью висели на волоске. Если бы не внезапный отъезд Орлова, испугавшегося интриг недоброжелателей при дворе Екатерины Алексеевны. Порта подписала бы в Фокшанах мир на выгодных для России условиях. Отсутствие же Орлова дало туркам возможность воспользоваться временем и пополнить свои силы большим количеством войска, собранного на поле брани со всех концов Турецкой империи. Почувствовав свое преимущество, турки вдруг прекратили переговоры и далеко отбросили русских, что им было нетрудно сделать, так как большая часть русского войска была отозвана в Польшу, в слепой уверенности, что Порта будет уничтожена и при малой наличности русских сил. Румянцеву, стиснутому со всех сторон неприятелем, пришлось засесть в очень неудобном и даже опасном месте.
Русская армия расположилась непосредственно у низкого берега реки; палатки защищали незначительные валы земли, которые могли быть снесены водой при сильном разливе реки. Сейчас же за местом расположения лагеря тянулось болотистое пространство. Если бы турки перешли реку и заставили неприятеля отодвинуться назад, то русская армия подверглась бы страшной опасности застрять в болоте, не ожидая ни откуда помощи. Несмотря на это невыгодное положение, Румянцев не мог двинуться в сторону, так как, если бы берег оказался свободным, то турецкие войска, не видя препятствия со стороны Силистрии, заняли бы всю Валахию и русским пришлось бы ринуться в бой, что при их незначительном количестве равнялось бы поголовному смертному приговору, или же они принуждены были бы позорно бежать и пропустить неприятеля в свои владения. Не говоря уже о том, что последнее обстоятельство заставило бы Россию потерять свое влияние на Европу, вторжение турок грозило бы новым восстанием Польши, и так сдерживаемой с большим трудом. Вместо дальнейших завоеваний, о которых так мечтала императрица, ей пришлось бы вести ожесточенную борьбу за свое личное существование.
Вся судьба России, все ее значение сосредоточились теперь на берегу Дуная и суть вопроса была в том, решатся ли турки перейти реку и напасть на русских, что при большом количестве турецкого войска было для Порты вполне исполнимым.
На эту страшную возможность было теперь устремлено все внимание русского лагеря. В течение целой ночи горели сторожевые огни на берегу Дуная, освещая половину реки. Патрули внимательно следили за каждым движением вдоль берега. Солдатам разрешено было ложиться лишь с наступлением утра, а в течение всей ночи они должны были стоять возле своих лошадей и оружия, чтобы при первом тревожном сигнале собраться под команду офицеров.
Посредине реки, между турецкими и русскими лагерями, находилось нисколько довольно широких островов, покрытых травой и мелким кустарником; они могли бы быть хорошими местами засады для турок, если бы последние вздумали переправиться через реку.
На эти острова Румянцев обратил особенное внимание. Каждый вечер, когда наступала темнота, через известные промежутки времени бросали бомбы на острова, чтобы не дать возможности неприятелю спрятаться там. Однако со стороны турок не заметно было желание переправиться через реку. Может быть, великий визирь боялся слишком большой потери людей при опасном переходе, а может быть, он получил инструкцию свыше не предпринимать пока никаких решительных действий; но, как бы там ни было, в турецком лагере господствовало полнейшее спокойствие. Визирь сидел в главной квартире в Силистрии, а войском, стоявшим как раз напротив русского лагеря, командовал Рейс-эфенди; часто, в солнечные дни с русского берега было видно, как развевался хвост лошади турецкого главнокомандующего при объезде им войск.
Время от времени, как бы в доказательство военного положения, из турецкого лагеря летели пули на русский берег, но они не причиняли вреда солдатам, которые держались по приказанию фельдмаршала на некотором расстоянии от светящихся огней, расположенных вдоль берега. От неприятельских выстрелов огни вздрагивали и погасали, но люди от этого не страдали; Румянцев даже втайне был доволен этой стрельбой, так как она заставляла солдат бодрствовать и быть готовыми к бою каждую минуту.
Несмотря на то, что турки, по-видимому, пока не готовились к решительному сражению, положение русской армии с каждым днем становилось тяжелее. Все населенные места, лежавшие близ лагеря, были совершенно истощены и доставка провианта для солдат и их лошадей представлялась крайне затруднительной.
Каждый раз приходилось посылать фуражиров все дальше и дальше и запасы, привозимые ими, становились все скуднее. Чтобы поддерживать силы и здоровье войска, нужны были хорошие рационы, а в последнее время этого никак нельзя было достичь.
Хотя в армии царствовал полнейший порядок, но переносимый лишения начинали раздражать солдат и уничтожали их бодрое настроение. Не трудно было предвидеть, что с наступлением глубокой осени прекратится всякая возможность подвоза провизии. Румянцев с ужасом думал о необходимости дальнейшего отступления, которое в глазах всей Европы казалось бы поражением России и вызвало бы неудовольствие в Петербурге, причем вся вина была бы приписана исключительно ему, фельдмаршалу.
В один из прекрасных летних дней, когда солнце медленно начало опускаться, золотя своими лучами волны Дуная, главнокомандующий пригласил своих подчиненных, – генералов Каменского и Суворова, к себе в палатку, над которой развевался большой флаг с двуглавым орлом.
Пред самым входом в палатку стояли на часах два высоких кирасира с саблями наголо. Вокруг жилища Румянцева, на далеком пространстве, не видно было ни души, так как фельдмаршал нуждался в полном покое, чтобы ничто не отвлекало его от серьезных дум. Неподвижно, с серьезными лицами, стояли часовые и зорко следили за тем, чтобы никто не подходил близко к палатке главнокомандующего.
Несмотря на чудную погоду, вокруг лагеря господствовала глубокая тишина, не нарушаемая ни звуками речи, ни пением, ни игрой на балалайке, любимом инструменте солдат. Все чувствовали серьезность положения. Уже целых два дня тщетно ждали возвращения людей, отправленных за провиантом. Порции сократили до последней степени и, если бы не уважение и глубокая вера в силы своего главнокомандующего, среди солдат поднялся бы громкий ропот.
Генералы Суворов и Каменский смотрели, так же мрачно, как те часовые, которые отдали им честь, когда они подошли к палатке Румянцева. В то время Александру Васильевичу Суворову было сорок пять лет; в чертах его лица виднелась уверенная, почти дерзкая смелость. На нем был мундир из толстого грубого сукна; если бы не присутствие эполет и перьев на шлеме, Суворова можно было принять за простого солдата. Полную противоположность ему представлял собой Степан Иванович Каменский. Его фигура была высока и стройна, а на благородном лице светились ясные глаза с веселым, жизнерадостным выражением. Прекрасный, блестящий мундир поражал своим изяществом; по внешнему виду генерала можно было бы принять за тот тип светского военного, который так часто встречается в придворных гостиных, если бы всем не были известны его почти безумная смелость и страшное спокойствие пред всякой опасностью. Генералу Каменскому было около сорока лет, но казалось гораздо меньше.
Граф Петр Александрович Румянцев был старше своих сподвижников, – ему пошел уже пятидесятый год. Он был необыкновенно высок и во всей его фигуре были видны юношеская сила и свежесть. Загоравшее лицо с длинным носом и блестящими, острыми глазами напоминало орла; теперь на этом мужественном лице выражалась усталость, появившаяся вследствие напряженной работы и разных лишений, сопряженных с лагерной жизнью. Гладко причесанные волосы фельдмаршала преждевременно поседели; на его мундире красовался орден св. Александра Невского.
Румянцев принял гостей в своей палатке, посредине которой помещался простой деревянный стол, покрытый географической картой; несколько твердых стульев да нары, застланные медвежьей шкурой, составляли всю обстановку палатки главнокомандующего.
По приглашению хозяина, Суворов и Каменский заняли места возле него.
Румянцев своим звучным, металлическим голосом, часто покрывавшим дикие крики сражающихся и придававшим бодрость усталым солдатам, произнес:
– Я пригласил вас, господа, потому что наступила решительная минута. Хотя я не привык прибегать к советам в тех случаях, где я имею право решать и приказывать один, но важность этого момента заставляет меня обратиться к вашему мнению. Дело касается не только жизни, но и чести. Я могу подвергать опасности жизнь солдат и офицеров, зная, что эта жертва приносится для блага отечества и славы государыни императрицы; но так как теперь ставится на карту и честь России, то я не хочу ничего предпринимать, не выслушав предварительно вашего мнения.
Каменский напряженно смотрел в лицо фельдмаршала, а Суворов низко склонился над столом и, по-видимому, мало обращал внимания на слова Румянцева.
– Вы знаете наше положение, – продолжал главнокомандующий, – мне нечего описывать вам его; в очень скором времени мы уже будем не в силах прокормить свою армию. Как фельдмаршал, я обязан заботиться о сохранении войска, доверенного мне ее императорским величеством. Может быть, это и удалось бы сделать, если бы при нашем отступлении турки последовали за нами и были так неосторожны, что застряли бы в топких болотах Молдавии на продолжительное время, до начала хорошей погоды.
– И если бы императрица прислала нам подкрепление, – прибавил Каменский. – Ведь у нас не больше семнадцати тысяч человек, а у неприятеля полутора стотысячная армия.
Суворов молча кивнул головой, подтверждая этим жестом слова Каменского.
– Я должен был бы отступать дальше, – продолжал развивать свою мысль Румянцев, – если бы подчинился необходимости и требованиям военной тактики; но мое положение лишает меня возможности поступать так, как я нахожу нужным, – прибавил он.
На лице Суворова выразилось напряженное ожидание, а Каменский, еле дыша от волнения, не спускал взора со своего начальника.
– Вы знаете, – снова начал фельдмаршал после некоторого молчания, – что я сообщил государыне императрице о нашем положении. Я написал ей, что турецкие силы растут и мы нуждаемся в быстрой и сильной помощи.
– А государыня ничего не ответила! – недовольным тоном воскликнул Каменский.
– Нет, она ответила, – мрачно возразил Румянцев, – но я скрыл ее ответ, так как он равнялся смертному приговору для наших верных, храбрых солдат.
– Что же она ответила? – нетерпеливо спросил Каменский. – По-моему, ответ может быть лишь один: «Немедленно посылаю вам подкрепление».
Румянцев отрицательно покачал головой.
– Вот ответ государыни, – проговорил он, вынимая письмо из конверта и протягивая его генералу, – прочтите сами!
Каменский развернул бумагу и громко прочитал: «Фельдмаршал Петр Александрович Румянцев сообщил мне, что силы турок втрое превышают наши. Напоминаю фельдмаршалу, что римляне никогда не спрашивали, силен ли враг, а лишь спешили узнать, где он находится».
– Дальше следует собственноручная подпись государыни, – прибавил Каменский, с мрачным видом передавая письмо Суворову. – Действительно это – смертный приговор для всей нашей армии.
– Я не медлил бы с исполнением этого приказа, – продолжал Румянцев, – так как письмо императрицы снимает с меня всякую ответственность за политическую и стратегическую ошибки, если бы не получил вместе с этой бумагой письмо от нашего старого товарища по оружию, генерала Потемкина.
– Ему улыбнулось счастье, – с горькой иронией заметил Каменский, – он сияет в лучах высшего благоволения и более могуществен, чем даже был Орлов.
– Потемкин гораздо более достоин монаршей милости, чем Орлов, – возразил Румянцев, – он всегда был храбрым солдатом и верным товарищем. Итак, генерал Потемкин пишет мне, – продолжал фельдмаршал, – чтобы я не торопился исполнять приказ государыни и до поры до времени никому не сообщал о нем, так как он, этот старый товарищ, позаботится о том, чтобы я был в состоянии выполнить желание императрицы, не жертвуя своей армией, которая составляет последнюю опору государства. Я знаю Потемкина хорошо, верю ему и потому до сих пор ждал; а вы знаете, что значит ждать для солдата, ставящего этим на карту свою честь, приобретенную годами тяжелой походной боевой жизни!.. Я ждал еще и потому, что обязан дать отчет Богу и своему отечеству за судьбу нескольких тысяч человек, находящихся в моих руках. Прошло довольно много времени со дня получения письма, однако нет ни обещанной помощи, ни посланного, который освободил бы меня от исполнения страшного приказа государыни. Дальше медлить нельзя. Я не думаю, чтобы Потемкин умышленно обманул меня; скорее всего он сам обманулся в силе своей власти. А, может быть, счастье, выпавшее ему на долю, оказалось слишком мимолетным и он уже больше не пользуется расположением императрицы! Каждую минуту мы можем ожидать, что государыня напомнить нам о своем приказе, и такое напоминание было бы не только смертным приговором для армии, но и смертным приговором для чести фельдмаршала Румянцева. В виду всего сказанного мы должны решиться переправиться через реку.
– Половина войска при этом переходе потонет в реке, – воскликнул Каменский, ударив кулаком по столу, – а другая половина будет уничтожена на берегу. Открытая граница представит свободный пропуск туркам и они диким потоком ворвутся в самый центр России.
– Но честь Румянцева и в будущем станет так же сиять, как это было в прошедшем! – возразил главнокомандующий. – Мы поступим по примеру Леонида, царя Спартанского.
– И, если Бог захочет, – заметил Суворов, все еще рассматривавший письмо государыни, – мы все-таки победим. Солдат не должен отчаиваться до тех пор, пока стоит на ногах и в состоянии всадить копье в грудь неприятеля.
– Я не отчаиваюсь, но и не смею надеяться, – возразил Румянцев. – Во всяком случае, я вижу, что вы со мной согласны, – прибавил он, – и тоже находите, что решительный момент, наступил. Наш лозунг: «Вперед!». Бросим жребий и Бог решить, кому суждено выиграть.
Наступила глубокая тишина. Каменский сложил руки и мрачно смотрел вокруг; Суворов низко наклонился над картой, лежавшей на столе.
Вдруг послышалось бряцанье ружей, которыми часовые отдавали честь: раздались чьи-то поспешные шаги и звучный голос спрашивал о фельдмаршале.
– Может быть, уже слишком поздно, – воскликнул Румянцев с побледневшим лицом, – может быть, обстоятельства так складываются, что теперь нам придется пожертвовать жизнью, не успев спасти честь.
Занавесы палатки раздвинулись и вошел генерал Салтыков, еле дыша от усталости.
– Как, Сергей Семенович, ты здесь? – радостно приветствовал друга Каменский, быстро вскочив с места и бросаясь навстречу приезжему.
– С чем вы явились к нам, генерал? – спросил Румянцев слегка дрожащим голосом.
– С помощью! – ответил Салтыков. – Я привез вам тридцать пушек и привел шесть батальонов и пять эскадронов. Я сам выбрал лучших людей из армии, стоящей в Польше; кроме того я захватил столько провианта, сколько было возможно. Передний отряд находится в получасовом расстоянии отсюда и в течение ночи все войско может подойти к лагерю. Я поторопился приехать вперед, чтобы скорее сообщить вам добрую весть и отдать себя под начальство великого Румянцева.
Фельдмаршал прижал руку к сердцу и благодарным взором взглянул на Салтыкова.
– Несмотря на подкрепления, – задумчиво проговорил Каменский, – турецкая армия все-таки гораздо больше нашей.
– Я считаю не количество врага, – возразил Румянцев, – а только наши силы, который теперь достаточно крепки. Сознание, что помощь вблизи нас, вдвое увеличить мужество и силу солдат. Мы решили было пожертвовать жизнью, но умереть с честью, а теперь будем сражаться, надеясь на жизнь, покрытую славой победы. Мы двинемся вперед этой же ночью, не дав нашим людям возможности подсчитать, как велико подкрепление. Больше нельзя терять время и мне не зачем держать теперь в тайне приказ императрицы.
С последними словами Румянцев передал Салтыкову письмо государыни.
– Да, наступающей день должен быть днем нашей победы! – горячо воскликнул Сергей Семенович, сверкая глазами. – Приказ ее императорского величества и геройский дух Румянцева сделают нас победителями.
Около часа просидели еще генералы в палатке главнокомандующего. Затем Салтыков послал одного из адъютантов сообщить солдатам, чтобы они подвинулись к лагерю и расположились за небольшим холмом. Когда солнце скрылось и зажглись огни вдоль берега, все командиры отправились к своим частям.
Румянцев созвал к своей палатке весь штаб и ординарцев, а затем началась спешная работа среди глубокой тишины, царившей во всем лагере. Каждый офицер сообщил своей роте о приказе императрицы, о полученном подкреплении и о том, что с наступлением рассвета фельдмаршал поведет их вперед для покорения турок. Солдатам говорили, что победа над врагом несомненна, что бессмертная слава ожидает их, а огромные запасы провизий, сделанные турками, поступят в их распоряжение и вознаградят за испытанную нужду.
Слова Екатерины Алексеевны воодушевляющим образом подействовали на измученное войско. Никто не сомневался, что Румянцев должен победить, раз он решил драться; а когда еще подошли солдаты, приведенные Салтыковым, и были розданы обильные порции провианта, то уверенность в победе стала еще сильнее и войско с необычайной горячностью начало готовиться к битве.
Со страшной быстротой спустили на воду огромные плоты, заготовленные, по приказанию Румянцева, заблаговременно. Как только стало совершенно темно, на плоты поставили пушки и перевезли их под покровом ночи на остров, стоявший на средине реки. Салтыков засел с двумя батальонами на этом же остров, а все войско подвинулось к самому берегу, имея в центре Румянцева, на правом фланге – Суворова, а на левом – Каменского.
Чтобы обмануть неприятеля, были зажжены огни на прежнем месте, а солдатам было строжайшим образом запрещено разговаривать между собой. Со стороны турецкого берега казалось, что русский лагерь так же мирно коротает ночь, как и прежде.
Наконец, занялась заря на востоке; огни побледнели и в полумраке начали вырисовываться очертания окопов и палаток на обоих берегах реки. Вдруг раздался залп из батарей, свезенных на остров, и ядра полетели в турецкий лагерь. Можно было ясно видеть, какой переполох произвело среди турок это неожиданное нападение. Все бросились в беспорядке бежать, давя и толкая друг друга.
В тот самый момент, когда был произведен залп, от острова и берега отчалили плоты, нагруженные людьми, лошадьми и оружием. Многочисленные весла быстро скользили по воде, поднимая волны. На первый плот вошел Салтыков со своими гренадерами. Он держал в руках обнаженную саблю, которая сверкала среди белых брызг высоко поднимавшейся воды. С острова летели пули и ядра поверх голов смельчаков и ударялись о турецкий берег, чтобы оставить свободное место для высадки передового отряда. Когда плот Салтыкова начал подходить к неприятельской стороне, стрельба с острова прекратилась, так как испугавшиеся турки разбежались, и эта часть берега оказалась свободной.
Не дожидаясь, пока плот коснется земли, Салтыков большим прыжком выскочил на берег и, высоко подняв вверх саблю, крикнул своим могучим голосом:
– Да здравствует наша непобедимая государыня императрица Екатерина Алексеевна!
Вокруг генерала просвистело несколько пуль, пущенных с неприятельской стороны. Турки, спрятавшись за свои первые укрепления, подняли непрерывную перестрелку с русскими, стоявшими на плотах. Неожиданное положение смутило неприятеля; турки были уверены, что с севера надвинулась громадная армия, и от страха стреляли плохо, лишь изредка попадая в русских.
Несколько поодаль, Суворов лично вел через реку кавалеристов. Каждый солдат стоял у своей лошади; животные во время лагерной жизни еще более привязались к своим всадникам и понимали каждое слово команды. Выстрелы турок мало беспокоили кавалеристов, так как их внимание было обращено главным образом на центр; Румянцев отправлял вперед все новые батальоны и сам занял последний плот, составлявший центр.
Салтыков между тем высадил на берег все войско. Ему самому и его подчиненным грозила большая опасность. Увидев небольшой отряд неприятеля, турки со всех сторон сбежались к этому месту и с неистовыми криками, призывающими на помощь Аллаха, устремились на русских, которые неустрашимо выдерживали натиск. Как только из строя выбывал убитый или раненый, ряды тотчас же смыкались вновь. Равномерно раздавался залп за залпом, производя страшные опустошения в турецком войске. Салтыков стоял посредине своей армии, с поднятой саблей в руках. Ни один мускул не дрогнул в его бледном гордом лице. Ясно и спокойно раздавалась его команда, заглушая боевой шум. Он казался неуязвимым. Шапка с его головы давно уже была снесена неприятельской пулей, но нигде не было видно ни капельки крови. Непобедимый вид генерала внушал все более и более доверия солдатам, подымал их дух. Несмотря на внешнее спокойствие, Салтыков сознавал, что его положение становится крайне опасным, так как силы турок все возрастали. Великий визирь покинул Силистрию и сам вел лучший полк к центру неприятельского отряда.
Между тем дальнейшая высадка русских войск совершалась медленно, так как плоты не могли вместить всех людей и, высадив один отряд, должны были возвращаться обратно за другими. Все теснее и меньше становился четырехугольник, составленный армией Салтыкова; целая гора турецких трупов окружала его. Главнокомандующий неприятельского лагеря, узнав, откуда ожидается главная опасность, старался рассеять ряды русских и занять берег, чтобы не дать возможности пристать плотам.
– Держитесь, ребята! – крикнул Салтыков. – Вспомните, что если мы даже погибнем; то вечная слава покроет наши имена!.. Мы своей смертью доставим честь нашей родине и русскому оружию. Да здравствует наша государыня императрица Екатерина Великая!
– Ура! Да здравствует императрица Екатерина Алексеевна! – воскликнули солдаты в один голос.
Вновь раздался залп навстречу туркам. Сотни последних упали, но новые сотни бросились вперед, шагая через трупы.
Румянцев приближался со своими батальонами. Широкие ряды плотов загромоздили реку; со сверхъестественной силой работали весла.
Впереди стоял Румянцев. Он взметнул свою шапку вверх и крикнул звучным голосом:
– Держитесь, ребята, во имя Бога и святого Георгия Победоносца! Вы видите, мы идем; держитесь до нашего прихода!
И армия Салтыкова держалась, хотя все уже и уже становился четырехугольник, стиснутый турками. Казалось невозможным сохранить позицию до прихода Румянцева. Сам визирь приближался к месту сражения; уже был виден хвост его лошади, развевавшейся в воздухе, громче раздавались возгласы: «Аллах! Аллах!», смелее наступали турки, перепрыгивая через горы трупов. С видом отчаяния смотрел Салтыков вокруг себя; размахивая саблей, он вышел из середины, чтобы лично участвовать в бою.
Внезапно смолк дикий победный крик турок; ряды остановились, не решаясь двинуться вперед.
– Стреляй! – скомандовал Салтыков. – Нам не долго осталось ждать. Оглянитесь назад, фельдмаршал стоит уже на середине реки.
Раздался залп ружей и в тот же момент вся земля точно вздрогнула; со стороны, откуда никто не ждал нападения, двинулись кирасиры, которых привел Суворов; они разгоняли турок, сбрасывали их палашами на землю и топтали ногами своих лошадей.
В то время как все внимание турок было обращено на центр, Суворову удалось незаметно высадить кавалерию, пришедшую на помощь Салтыкову, в самую критическую минуту. За кирасирами следовал полк казаков. Отряды турок пытались сопротивляться, они составляли плотные ряды, но кирасиры устремились на них и постоянно разрывали цепь.
– Вперед! – крикнул Салтыков. – Не стрелять! В штыки, ребята!
С обнаженной саблей и непокрытой головой, вел храбрый генерал свой небольшой отряд на штурм неприятеля, сбитого со своей позиции натиском русской кавалерии. Он все дальше и дальше пробивался сквозь ряды турок и вдруг увидел прямо пред собой великого визиря, Моссума-оглы. Это был человек высокого роста; черная густая борода обрамляла строгое, гордое лицо; голову покрывал зеленый тюрбан с султаном, а длинный кафтан, шитый золотом, был усеян драгоценными камнями.
Сидя на прекрасной арабской лошади, визирь ударами сабли гнал обратно разбежавшихся турецких солдат. Рядом с визирем ехал знаменосец с бунчуком, на котором был изображен золотой полумесяц и под ним находилось восемь лошадиных хвостов.
Салтыков быстро подскочил и схватил за узду лошадь визиря.
– Сдайтесь, Моссум-оглы, вы – мой пленник! – воскликнул он.
Гренадеры с поднятыми штыками окружили визиря.
Моссум-оглы с холодным спокойствием смотрел на врага, на его лице не было и следа тревоги; он вдруг приподнял блестящее лезвие своей сабли и сильным ударом опустил его вниз.
Салтыков, следивший за движением руки визиря, отскочил в сторону, так что сабля турка коснулась лишь его плеча, но от сильного удара рука опустилась и выронила узду лошади. Визирь пришпорил своего коня, тот поднялся на дыбы и перескочил, как стрела, мимо ряда невольно склонившихся гренадеров в толпу турецких солдат.
Знаменосец хотел последовать примеру визиря, но его лошадь не решилась перепрыгнуть через штык и споткнулась; всадник был сорван с седла и бунчук перешел в руки неприятеля.
С радостным восклицанием схватил Салтыков турецкий бунчук.
В эту самую минуту раздался грохот барабанов. Румянцев успел причалить и спешил на место сражения. Широкой полосой раскинулось русское войско, держа вверх штыки. Каменский тоже подошел с левой стороны, а Суворов подводил все новые эскадроны.
Вся турецкая армия пришла в смятение и обратилась в бегство, и то, что казалось невозможным, невероятными совершилось. Маленькое русское войско, еле насчитывавшее двадцать тысяч человек, переправилось на глазах неприятеля через реку и одним натиском заставило бежать в беспорядке сто двадцати пятитысячную армию турок.
Румянцев, шедший пешком во главе своих гренадеров, поспешил навстречу Салтыкову и горячо его обнял.
– Вам принадлежит честь сегодняшней победы, – проговорил он, – вы первый вступили на неприятельский берег и мы все преклоняемся пред вами.
– Я только исполнил свой долг, – возразил Салтыков с сияющим от счастья, но бледным от изнеможения лицом, не замечая крови, которая текла из раны по рукаву мундира. – Я исполнил свой долг, долг каждого русского солдата. Невозможно не победить там, где командует Румянцев, – прибавил он. – Примите, ваше высокопревосходительство, как представитель нашей всемилостивейшей государыни императрицы, это знамя великого визиря.
С этими словами Салтыков опустил к ногам Румянцева бунчук Моссум-оглы.
Фельдмаршал ничего не ответил, но его глаза чуть ли не в первый раз в жизни наполнились слезами. Глубоко тронутый он прижал Салтыкова к своей груди.
Суворов и Каменский тоже подошли и обняли Салтыкова.
– Как видите, ваше высокопревосходительство, я был прав, – сказал Суворов, обращаясь к Румянцеву, – можно надеяться или отчаиваться – это безразлично, но нужно, прежде всего, драться; кто дерется, тот и побеждает.
– Да, вы правы, – ответил Румянцев, – но если бы не прибыл с подкреплением генерал Салтыков, мы погибли бы смертью Леонида при Фермопилах. Такая смерть прекрасна, но, право, еще лучше жить и радоваться победе. Ну, а теперь вперед! Мы еще не вполне закончили свое торжество. Вы оставайтесь здесь, генерал Салтыков, и позаботьтесь о своей ране. Клянусь Богом, вы сегодня поработали достаточно и имеете полное право на отдых. Остальное – уже наше дело!
Салтыков действительно терял последние силы и в изнеможении опустился на землю. Пришел фельдшер, осмотрел рану и сделал перевязку.
После этого Румянцев сел верхом на лошадь и двинулся во главе кирасир. Суворов вел казаков, а Каменский, командовавший пехотой, занял завоеванный турецкий лагерь, где было оставлено много провианта и пушек. Пока Каменский распоряжался переправой пушек на противоположный берег, Румянцев и Суворов преследовали турок и гнали их все дальше и дальше. Когда главнокомандующий вернулся вечером в завоеванный лагерь, то на расстоянии многих миль от этого места не оставалось и следа неприятеля. Ворота Силистрии были открыты для приема победоносного войска.
Румянцев разрешил своим победоносным войскам лишь один день отдыха в завоеванном турецком лагере. Найденные в большом количестве припасы были взяты под охрану и в строгом военном порядке распределены между солдатами, причем все драгоценности, оставленные в палатках пашей и беев, были предоставлены войскам, как военная добыча.
Еще поздно вечером, после победы, военный совет, собравшийся в палатке визиря, решил дальнейшее движение вперед, причем солдатам давался день отдыха, а весь боевой материал, оставленный по ту сторону реки, велено было перевезти сюда.
Румянцев хотел тотчас же отправить генерала Салтыкова к императрице с известием о блестящей переправе через Дунай, о взятии турецких знамен и позиции визиря, но Салтыков, несмотря на то, что его рана в руке была не опасна, нуждался еще в отдыхе и покое; к тому же он объявил, что хотя враг и побит, но поход еще не окончен, и он примет на себя почетное поручение только тогда, когда будет в состоянии доложить государыне о мире, продиктованном врагу от имени ее императорского величества.
– Вы правы, – ответил Румянцев. – Кто, подобно вам, кровью заслужил первые лавры, тот может выражать желание положить к ногам государыни и весь венок. Вам я обязан благодарностью за сохранение чести моего имени. Вам подобает принять все почести, если мы одержим окончательную победу.
– Вы не поняли меня, – возразил Салтыков, пожимая руку Румянцева, – вам принадлежать вся честь, вся слава, вся признательность, и никто не будет с большей горячностью, с большим воодушевлением прославлять ваше имя, чем я. Но я, – добавил он тихим голосом, – хотел бы только доказать государыне, что не забыл ее требования и обратил юношескую мечту в деяния зрелого мужа, что я подверг опасности свою жизнь, желая оправдать ее гордое царское слово, подобно тому, как я когда-то рисковал жизнью за один взгляд, за одну улыбку великой княгини.
На второй день армия выступила вперед, чтобы окончить дело, которое все еще казалось довольно трудным и могло привести к жаркому бою, так как турецкая армия все еще превосходила численностью русскую, по крайней мере, в три раза, и если бы врагу удалось сосредоточить и привести в порядок свои силы, то предстояла бы новая битва, на этот раз конечно без опасной переправы через реку, но все-таки достаточно серьезная, чтобы пришлось напрячь все силы для обеспечения окончательной победы.
Но положение оказалось благоприятнее, чем этого опасался Румянцев; в виду нового быстрого наступления русской армии, турецким полководцам не удалось ободрить и вновь привести в порядок свои разрозненные, в паническом страхе бежавшие войска.
Великий визирь с главным ядром своих войск засел в крепости Шумль, а остальной армии приказал расположиться вокруг крепости и со всей поспешностью приступить к земляным работам с целью оградить себя от атаки русских; он надеялся выиграть время, чтобы привести войска в боевой порядок и снова выступить с ними против неприятеля. Но Румянцев своим быстрым выступлением разрушил его планы. Едва турки успели собрать свои разрозненные полки, как подоспел Суворов со своей легкой кавалерией. Увидев страшного врага, внушавшего турецким солдатам почти суеверный ужас, турки поспешно скрылись за еще не оконченными земляными укреплениями.
Суворов со своей кавалерией в течение некоторого времени продолжал, словно дразнил набегами сбившегося в плотный комок неприятеля и заставлял его быть в постоянной тревоге, а в это же время на горизонте показался Румянцев с гренадерами и несколькими батареями. Суворов поскакал ему навстречу, чтобы сделать свои донесения. Не колеблясь ни минуты, Румянцев, после немногих пушечных выстрелов, более напугавших врага, чем причинивших ему вред, велел гренадерам построиться в штурмовые колонны и двинуться на турецкие окопы; он сам, пеший, с обнаженной шпагой в руке, повел свой батальон.
Салтыков ехал рядом с первой колонной в легком экипаже, положив раненую руку на подушку, и, ободряя солдат, постоянно кричал:
– Да здравствует государыня императрица Екатерина Алексеевна, победоносная, непобедимая!
Солдаты с воодушевлением вторили его кликам и стремительно бежали вперед.
Дурно направленные и почти безвредные пушечные выстрелы загрохотали навстречу атакующим. Но, когда голова колонн достигла неприятельских окопов, когда русские гренадеры, под предводительством Румянцева, взобрались на низкую насыпь, оттуда спрыгнули вниз, а затем быстро сомкнулись в ряды и с криками «ура» бросились на неприятеля, – турки без всякой попытки сопротивления обратились в бегство. Они бросились врассыпную направо и налево, через обширное поле, увлекая своим примером обе части войска, стоявшего по бокам крепости, за своими окопами. Вскоре все громадное поле покрылось бесцельно, в безумном страхе бежавшими толпами турецких солдат.
В это время налетела вся кавалерия Суворова, неся смерть и гибель приведенным в смятение туркам, то разбегавшимся в стороны, то трусливо собиравшимся в беспорядочные массы. Снова, как в первый день битвы, Румянцев стал во главе своих кирасир и в одно мгновение ока закованные в железо всадники помчались через поле, то тут, то там разгоняя толпы врагов и обрекая их на окончательную гибель, которую им несли разъезжавшее кругом казаки.
Бегущие турки бросились к воротам Шумлы, но эти ворота не открылись и под стенами самой крепости, среди ужасающего смятения и паники, тысячи были перебиты казаками, причем пушечные выстрелы, от времени до времени раздававшиеся с валов, решительно не приносили никакого вреда свободно разъезжавшей кавалерии.
Несколько часов продолжалась ужасная работа истребления; Румянцев не хотел иметь пленных; он желал уничтожить врага, чтобы на долгое время отрезать Порте возможность новой войны. И это страшное дело истребления удалось блестящим образом, так как, когда солнце склонилось к закату, более половины турецкой армии полегло, а бежавшие, которым удалось спастись от ужасной кровавой бани, уже не могли в этот поход быть собраны для серьезного сопротивления врагу.
Румянцев и ночью не дал отдыха своим войскам: вокруг крепости был раскинут лагерь, возведены земляные укрепления и на всех возвышенностях поставлены постепенно доставленные пушки, чтобы было удобнее обстреливать неприятеля.
На следующее утро крепость оказалась окруженной таким тесным кольцом, насколько это позволял небольшой отряд Румянцева; теперь, не обращая внимания на редкие выстрелы из крепости, которые едва ли могли указывать на желание упорного сопротивления, он мог дать отдых своим солдатам. Пользуясь этим свободным промежутком времени, также и Салтыков спокойно лежал в своей палатке, предоставляя доктору лечить свою рану, состояние которой вследствие возбуждения во время боя ухудшилось, но все же не представляло опасности для жизни.
В течение пяти дней русская армия осаждала Шумлу; быть может, великий визирь надеялся, что находящаяся вне крепости разбежавшаяся турецкая армия попытается еще раз соединиться и, напав на русский лагерь, даст осажденным возможность сделать вылазку.
Румянцев каждый день посылал в город несколько пушечных ядер, но не открывал серьезного огня; он знал, что крепость, в которой за несколько дней пред этим не ждали никакого неприятельского нападения, не могла быть приготовлена к осаде и снабжена провиантом; вследствие этого он надеялся без пролития крови и потери людей принудить визиря к капитуляции, причем сам он сохранял боевые снаряды и своих солдат на тот случай, если бы все-таки битва оказалась неизбежной; в то же время он всюду рассылал на разведки свою кавалерию, чтобы убедиться, не подвигается ли с какой-нибудь стороны турецкий корпус на выручку осажденных. Его ожидания не обманули его, так как на шестой день осады Шумлы на зубцах стены крепости вдруг показался белый флаг, что было встречено русскими войсками радостными криками, распространившимися по всему лагерю. Вскоре после этого открылись ворота крепости, выехал из них адъютант визиря и направился к русскому лагерю.
Румянцев выслал ему навстречу генерала Каменского, чтобы провести парламентера в свою палатку, и принял того в присутствии Салтыкова, Каменского и Суворова.
Турецкий офицер, прекрасно владевший французским языком и потому не нуждавшийся в переводчике, кратко и серьезно объявил, что его начальник, облеченный со стороны всемилостивейшего падишаха неограниченной властью, желает прекратить военные действия и готов снова начать прерванные переговоры о мире.
– А Шумла? – спросил Румянцев.
– Визирь признает, – ответил адъютант, – что он не в состоянии удержать за собой крепость, но ведь взятие ее русской армии стоило бы тысячи жизней. Визирь решил лучше похоронить себя под развалинами крепости, чем сдать ее неприятелю.
– А как же мы будем вести переговоры о мире, – спросил Румянцев, – если визирь останется в крепости?
– Визирь готов для окончания переговоров покинуть крепость и отправиться в другое место.
– Это место должно быть в пределах, занятых нашими войсками, – сказал Румянцев. – Мы – победители, а когда побежденный просит о мире, он должен прийти к победителю. Я умею уважать храбрых противников, но должен настоять на этой формальности, причем отвечаю за безопасность визиря.
– Мой высокий начальник, – ответил адъютант, – не будет сомневаться в слове великого и храброго графа Румянцева, которого мы знаем.
Румянцев бросил взгляд на лежавшую пред ним карту и сказал:
– К юго-востоку от Силистрии лежит местечко Кучук-Кайнарджи; через него проходит большая дорога; я предлагаю вести переговоры там.
– Я не сомневаюсь, – сказал адъютант, – что мой высокий начальник примет это предложение; он лишь требует, чтобы путь к сношениям с великим падишахом, нашим могущественным повелителем, оставался для него всегда свободным.
– Это само собою, разумеется, – сказал Румянцев, – и на это я согласен.
Турецкий офицер поклонился, причем по восточному обычаю прижал открытую руку ко лбу, а затем Каменский снова проводил его к воротам крепости.
Немного времени спустя, адъютант визиря появился вторично и объявил, что визирь принял предложенные Румянцевым условия и тотчас же отправится в Кучук-Кайнарджи, чтобы там покончить переговоры о мире. Турки признали решительную необходимость мира, так как победоносному войску Румянцева почти беспрепятственно был открыть путь на Константинополь. При этом визирь потребовал лишь того, чтобы ради его полной свободы, независимости и внешнего представительства ему было разрешено взять вместо переговоров его личную турецкую стражу и сохранить ее на все время его пребывания в Кучук-Кайнарджи.
Румянцев согласился на это требование и тотчас же послал в Кучук-Кайнарджи приказ приготовить там все для достойного и блестящего приема облеченного полною властью турецкого уполномоченного. Затем он отправился к Салтыкову, который уже настолько оправился от своей раны, что мог уже свободно двигаться, хотя на его руке все еще была повязка.
– Вы привели мне войска, генерал, – сказал фельдмаршал, – которые дали мне возможность начать битву и одержать победу; вы первый сошли на неприятельский берег; вы захватили знамя великого визиря, на вашей стороне право диктовать врагу условия мира. Вы знаете, что требует государыня, знаете, что мы ни в чем не можем уступить и что турки в настоящее время должны согласиться на все наши требования. Отправьтесь с визирем в Кучук-Кайнарджи и заключите мир. Когда все будет готово, я подпишу свое имя под этим почетным документом, на что имею право, как главнокомандующий, но вы доставите государыне весть о покорении турок и о своем участии в последних переговорах.
Глубоко тронутый Салтыков пожал руку Румянцева и с радостно блестящими глазами сказал:
– Вы и представить себе не можете, какое благодеяние вы оказываете мне этим почетным поручением; быть может, мои незначительные заслуги слишком высоко оценены вами. Но будьте уверены, что во мне вы найдете друга на жизнь и на смерть.
– Моим всегдашним правилом было никогда не нуждаться в дружбе, – возразил Румянцев, – но, тем не менее, я умею ценить ваши достоинства и на этот раз мое правило поколеблено; на этот раз я нуждался в опоре и вы пришли мне на помощь.
Одно мгновение оба генерала, крепко сжав руку друг другу, молча стояли один против другого, и в этом рукопожатии соединились гордое мужество, мужская сила и глубокая преданность – качества, редкие в истории народов, качества, которые едва мог найти происходивший из старинного знатного русского рода великий преобразователь России – Петр Великий, и которые с полным успехом и с пылкой самоотверженностью оказывались к услугам незначительной немецкой принцессы, державшей в своей нежной руке, как казалось, вполне легко, играючи, но вместе с тем твердо и уверенно скипетр неограниченной власти.
Вскоре раскрылись ворота крепости и из нее выехал великий визирь Моссум-оглы в сопровождении своего штаба и трехсот черкесских всадников в чешуйчатых панцирях.
Русская армия была выстроена и приветствовала неприятельского главнокомандующего трубами и барабанным боем.
Румянцев быстро подъехал к нему. Визирь с достоинством ответил ему на поклон и некоторое время оба серьезным, испытующим взглядом смотрели друг на друга. Моссум-оглы, хотя сам отлично владел французским языком, заставил своего адъютанта перевести на турецкий язык слова Румянцева, а также свой сказанный по-турецки ответ; его гордость возмущалась необходимостью говорить на языке неверного народа с победителем, требованиям которого он должен был подчиниться со скрежетом зубовным.
Румянцев представил ему генерала Салтыкова, как уполномоченного для ведения переговоров, сказав, что тот будет сопровождать его в Кучук-Кайнарджи. Моссум-оглы с почтением склонил свою голову пред храбрым противником, который так жестоко угрожал ему в бою и чуть было не взял в плен.
Затем двинулись в путь. Визирь ехал впереди со своей свитой, причем Румянцев проводил его до выхода из русского лагеря. Салтыков, бывший еще не в состоянии долго сидеть на коне, следовал в карете, окруженный двумя эскадронами кирасир, служивших ему почетной стражей. Весь поезд быстро двигался по дороге по направлению к северу.
В Кучук-Кайнарджи со всей спешностью были возведены и возможно удобно и роскошно устроены деревянные строения для временного пребывания визиря, Салтыкова и сопровождавших их лиц. Русские и турецкие солдаты заняли караулы; храбрые воины, померявшиеся силами во многих сражениях, теперь смотрели друг на друга хотя и мрачно, но с вполне доброжелательным уважением.
На следующий день Салтыков, в сопровождении своего адъютанта, явился к визирю с визитом. Моссум-оглы, окруженный своим штабом, принял его со всеми церемониями турецкого этикета; он встретил русского генерала у дверей своего помещения, находившегося посредине деревянного дома, грубые стены и пол которого были покрыты тяжелыми персидскими коврами; подушки, положенные одна на другую, служили сиденьями.
Визирь знаком пригласил Салтыкова сесть возле него, причем офицеры свиты обоих остались стоять полукругом. Затем он ударил в ладоши, прислужник, заведующий кофе, тотчас же принес в маленьких чашках ароматический арабский напиток, который, по турецким обычаям, подается гостю тотчас же после его прибытия; заведующий курением принес длинные, уже маленьким угольком зажженные трубки, а когда аромат табака и кофе наполнил помещение, визирь через своего переводчика, с соблюдением всех церемоний, спросил о здоровье Салтыкова и выразил желание, чтобы его рана совершенно зажила как можно скорей. Салтыков ответил, опять через посредство переводчика, в том же вежливом и любезном тоне, причем не скрыл желания, чтобы было возможно скорей преступлено к переговорам о мире.
Визирь некоторое время глубокомысленно смотрел вниз, а затем с повелительным жестом произнес несколько слов по-турецки; тотчас же офицеры его свиты, скрестив руки на груди, удалились.
Сейчас же и Салтыков велел своим адъютантам удалиться из помещения, идя навстречу желанию визиря, которому хотелось остаться с ним наедине.
– Для меня было бы неприлично пред моими солдатами и здесь, при нашей первой встрече, – заговорил визирь на чистом, беглом французском языке, – объясняться с вами на иноземном наречии; но вы – храбрый воин, генерал, и, мне кажется, мы лучше поймем друг друга и скорее придем к концу, если будем беседовать с глаза на глаз и если наши слова не будут передаваться через третье лицо. Неотвратимой и необъяснимой воле судьбы, управляющей миром, угодно было дать вам победу надо мной; мой народ нуждается в мире и мой всемилостивейший повелитель-падишах не может продолжать войну, не искушая Аллаха и не навлекая на нас Его гнева. Изложите свои требования и подумайте о том, что даже побежденного противника надо уважать и что неразумно доводить великий народ до отчаяния.
– Благодарю вас, ваша светлость, за искренность и доверие ко мне, – ответил Салтыков. – Отвечая в том же духе, я сейчас же обозначу вам крайний предел наших требований; от них мы решительно не можем отказаться, даже подвергаясь опасности продолжать войну, в которой мы, судя по теперешнему положению дел, должны остаться победителями, но которая все-таки стоила бы нам бесчисленных жертв. Государыня императрица, моя августейшая повелительница, требует, прежде всего, – продолжал он, причем визирь, внимательно прислушиваясь к его речи, наклонил немного голову в бок, – свободного плавания для русских судов по Черному и другим турецким морям, точно так же, как и свободного, беспрепятственного прохода их через Дарданеллы.
Визирь с прежним неподвижным выражением в лице возразил:
– Это равносильно тому, что мы сами предадим в ваши руки столицу своего государства, ключ своего могущества, безопасности самого падишаха.
– Ваша светлость! Быть может, вы были бы правы, – сказал Салтыков, – если бы мы теперь намеревались заключить мир с задней мыслью нарушить его. Но такой задней мысли нет у нашей государыни; мы померили свои силы в тяжелом бою, а теперь мне кажется лучше и достойнее двух великих народов соединить свои силы для ограждения европейского Востока от коварства и насилия западных народов, видящих в Турции и России только добычу, которую они желали бы использовать для своих выгод. Государыня императрица не только желает мира; она предлагает союз, который обоим союзникам должен принести большую пользу, если они сообща согласятся вести торговлю в Черном море: другу можно открыть двери своего дома.
– Друг приходит безоружным, – возразил визирь, – он кладет свое оружие у порога двери гостеприимного дома.
– Так оно и будет, – ответил Салтыков, – государыня императрица требует свободного пропуска через Дарданеллы только для своих торговых судов, а в морях у Константинополя должно стоять только одно боевое судно, представляющее собой знак почетного внимания, а не опасность для союзника.
Визирь глубокомысленно опустил голову на грудь.
– Я принимаю условия, – сказал он затем, – я принимаю их, так как верю вашим словам, генерал, и еще потому, что для моего повелителя и моего народа в открытом и крепком союзе с храбрым русским соседом я вижу более чести и пользы, чем в бесполезной дружбе с коварными, лицемерными англичанами и бессильными французами, которые никогда еще не оказали нам серьезной поддержки в нужде.
После этого Салтыков заявил:
– Я должен дальше выговорить для императрицы Азов, Таганрог и Кинбурн; все остальные владения, занятые нами, после заключения мира будут очищены от наших войск.
Визирь наклонил голову и сказал:
– Азов, Таганрог и Кинбурн в ваших руках, у нас нет власти отнять их у вас; по справедливости победитель имеет право предъявлять свои требования на вознаграждение я принимаю эти условия.
– Этим оканчиваются наши требования, – продолжал Салтыков. – Однако еще не все, – сказал он с некоторой нерешительностью. – Императрица в своем великодушии считает своей обязанностью позаботиться и о тех союзниках, которые в настоящую войну оказали нам содействие, и спасти их от мести, которая могла бы угрожать им.
Визирь насторожился.
– Крымский хан, – продолжал Салтыков, – стал под защиту государыни императрицы…
– Крымский хан – бунтовщик, дерзко нарушивший свои верноподданнические обязанности по отношению к нашему всемилостивейшему падишаху, – воскликнул Моссум-оглы.
– Он выговорил себе признак своей независимости, – возразил Салтыков. – Он утверждает, что Турция не имеет никакого права требовать от него уплаты податей и послушания.
– Он лжет! – воскликнул Моссум-оглы. – Разве в течение ста лет его предшественники не платили дани и с благодарностью не пользовались могущественной защитой падишаха? Разве он – не последователь Магомета, которого на земле представляет падишах, как повелитель всех правоверных?
– Это безразлично, – спокойно, но тоном, выражавшим непоколебимую решимость, сказал Салтыков. – Не мое дело входить в обсуждения вопроса о верховной власти Турции над крымскими татарами; государыня императрица, моя августейшая повелительница, требует, чтобы отныне эта зависимость была прекращена. Крым – ворота, через которые можно проникнуть в русское государство; он был бы постоянной угрозой нашей навигации в Черном море и вследствие этого постоянным спорным вопросом, постоянным препятствием к дружбе и союзу, которые отныне, как вы, ваша светлость, признали это, должны соединять Россию и Турцию. Наоборот, нейтральное государство, которое должно поддерживать дружеские сношения с обоими соседями, не требуя ни от одного из них защиты против другого, является порукой прочной, твердой дружбы, причем исключаются всякие враждебные недоразумения на границах. Потому я полагаю, что желательно было бы также и для высокой Порты, чтобы Крым стал независимым, нейтральным и вследствие этого даже посредническим государством.
– Нейтральным, независимым государством, – сказал Моссум-оглы почти про себя. – Но может ли Крым остаться таковым? Не может, – продолжал он уже громко, – ту зависимость, ту защиту, которой крымский хан не признает по отношению к Турции, он будет искать у России или будет вынужден сделать это.
– Мы не заключаем договоров с мыслью нарушить их потом, – гордо заметил Салтыков.
– Часто не люди нарушают эти договоры, – возразил Моссум-оглы, – а обстоятельства и необходимость исторических условий. Я признаю, что ваше требование вполне справедливо, что выставленные вами доводы говорят в пользу него и что великодушию императрицы свойственно ставить такие условия. Но, соглашаясь на них, я беру на себя тяжелую ответственность; могущественный падишах скорей готов отказаться от части своих владений, чем освободить от его священных обязанностей взбунтовавшегося подданного, который должен чтить в нем не только своего земного повелителя, но верховного покровителя его духовной жизни и веры. Мне будет очень трудно склонить падишаха к принятию этого условия.
– Если бы государыня императрица желала унизить Высокую Порту, умалить или разрушить могущество падишаха, – сказал Салтыков, – то, быть может, слова вашей светлости были бы справедливы; но так как моя августейшая повелительница приказала мне заключить мир с ее царственным другом и союзником, то желание ее императорского величества, вытекающее из ее великодушия и не заключающее в себе никаких политически выгод, должно быть понято иначе.
Моссум-оглы, мрачно потупившись, смотрел пред собой.
– Я рискую многим, принимая эти условия, быть может, даже немилостью и изгнанием, – сказал он, – но все-таки я решусь; я исполню личное желание императрицы, но, в свою очередь, тоже буду просить ее об исполнении одного моего личного желания.
Салтыков с удивлением посмотрел на визиря. В его удивленных глазах появилось выражение мучительного разочарования; ему стало грустно, что и этот столь мужественный и гордый воин хотел получить вознаграждение, из-за которого решился принять условия врага.
– Выслушайте меня, генерал, – сказал визирь. – У меня есть дочь; ее мать была рабыня-гречанка, исповедовавшая христианскую религию; она была похищена и привезена в мой гарем. Я любил ее, как свет своих очей; она была красива как роскошная пальма, нежна как цветущие розы и также любила меня, хотя в сердце своем поклонялась другому Богу. Я любил ее так сильно, что не осмеливался влиять на ее душу; я терпел, что в своем помещении она скрывала крест, пред которым молилась; а молилась она за меня и за ее ребенка, за ребенка, которого подарил нам Аллах. Но коварная болезнь унесла ее, когда ее ребенку, маленькой Зораиде, было только два года. Мы привыкли со смирением подчиняться судьбе и прославлять Аллаха независимо от того, дает ли Его всемогущая рука или отнимает. Но все же я едва мог оправиться от удара, так как цвет моей жизни был надломлен. Позвольте мне умолчать о своих страданиях! Всю любовь, которая еще оставалась в моем сердце, я перенес на ребенка. Волею падишаха я был назначен визирем и принужден был выказывать строгость и жестокость, так как большое государство не может быть управляемо мягкостью, но для моего ребенка у меня была только любовь, ничего иного, кроме любви. Зораида с каждым днем становилась все более похожей на мать, и, когда она смотрела на меня своими кроткими глазами, мне часто хотелось взять крест ее матери, который я хранил как святыню, и вложить его в руки Зораиды, чтобы она молилась за меня, как молилась та. И вот, – продолжал он, подавляя свое сильное волнение, – этот ребенок, моя красивая, нежная Зораида, был похищен у меня, когда генерал Вейсман напал из Силистрии на наш лагерь. Я сделал все возможное, чтобы вернуть свою дочь; я предлагал большой выкуп, но мне отказали в моей просьбе и, как я узнал через лазутчиков, моя дочь была отправлена в Петербург и государыня взяла ее к себе. Правда, императрица обращается с ней хорошо и ласково, но моя дочь все же стала рабыней в стране врага своего отечества, и я не могу видеть ее чудесные глаза, слышать ее нежный голос! Это горе терзает мое сердце, быть может, оно-то и затемнило мой разум, обессилило мою волю, надломило мою твердость настолько, что я, несмотря на превосходство сил, дал себя победить… Быть может, счастье покинуло меня потому, что тогда я не сумел уберечь свое дитя. Я не могу забыть Зораиду, решительно не могу, а так как несчастье пало на мою голову, победа покинула меня и судьба послала мне столь тяжкое унижение, то я хочу на дальнейшую свою жизнь отказаться от величия и власти и удалиться в одиночество. Но пусть мое дитя будет со мной и из его очей я буду черпать утешение и покой душевный. Я готов подписать ваши условия относительно Крыма, но прошу государыню императрицу вернуть мне мое дитя.
Глубоко тронутый Салтыков пожал руку визиря и воскликнул:
– Вам вернут вашу дочь! Я доложу государыне императрице о вашей просьбе.
– Мне сказали, – продолжал визирь, – что государыня любит мою девочку. Да впрочем, как бы и могло быть иначе? Что, если она откажет в моей просьбе…
– Она не сделает этого, – воскликнул Салтыков, – клянусь вам в этом! Я ручаюсь вам своим словом и честью, что сам, после утверждения мирного договора, привезу вам вашу дочь.
– Хорошо, генерал! – сказал визирь. – Я привык уважать вас в бою и вследствие этого отнесся к вам с полным доверием: я верю и теперь вашим словам и поручаю вашей чести счастье моей жизни. Составим договор, я готов подписать его.
Он захлопал в ладоши. Его офицеры и адъютанты Салтыкова снова вошли в помещение.
В нескольких словах визирь объяснил, что пришел к соглашению с русским уполномоченным по поводу условий мира и в силу данной ему власти заключает договор, который отправит падишаху на утверждение.
Установленные условия были написаны на французском и турецком языках Салтыковым и переводчиком визиря.
Турецкие паши и беи мрачно устремили свои взоры к земле, когда услышали, чего потребовал победитель; но визирь спокойно склонил голову и объявил, что отныне заключен союз между всесветным падишахом и могущественной всероссийской императрицей, вследствие чего все турецкие и русские подданные с этих пор тоже должны быть друзьями.
Салтыков подписал документы. Снова слуги принесли кофе и трубки, а затем еще некоторое время просидели в дружеской беседе все эти воины, до этого времени часто встречавшиеся в беспощадных боях.
Еще в тот же самый день Салтыков покинул Кучук-Кайнарджи, чтобы вернуться к Румянцеву.
Фельдмаршал обнял его с искренней благодарностью и поручил ему свезти императрице весть о победе и получить от нее одобрение и утверждение столь быстро заключенного почетного мира. Громкие клики радости раздавались по русскому лагерю, когда Салтыков в своей дорожной карете, сопровождаемый сотнею казаков, выехал по дороге по направлению к Петербургу.
Также и Моссум-оглы тотчас отправил курьера в Константинополь, а затем одиноко заперся в своем помещении. Он известил своего врача, что болен и нуждается в покое.
Гордый мусульманин избегал встречи со своими соотечественниками, которых он вел на бой с надеждами на победу и для которых теперь, вынужденный тяжелой необходимостью, он подписал невыгодный мир по требованию победителей – презренных гяуров.
Глубокая тишина, царившая в Кучук-Кайнарджи, была нарушена на третий день прибытием блестящего отряда всадников. Во главе ехал бледный, мрачного вида человек с черной, жидкой бородой; его темные глаза смотрели холодно и маловыразительно, тонкие губы были крепко сжаты, а кафтан сиял богатым золотым шитьем. На нем была зеленая чалма с султаном паши; множество турецких офицеров и большой обоз со слугами и вьючными лошадьми следовали за ним. Он спросил у турецких солдат, где квартира визиря, подъехал к деревянному дому, слез с лошади и, прежде чем слуги могли доложить о нем, вошел в помещение, где Моссум-оглы, глубоко погруженный в свои мысли, сидел на оттоманке; при этом сопровождавшие пашу остались у входа и серьезными, торжественными поклонами приветствовали офицеров визиря.
Моссум-оглы вскочил и хотел выпроводить вошедшего, но, увидев зеленую чалму и знак паши, поднял руку для приветствия, хотя его удивленные глаза показывали, что нежданный гость был совершенно незнаком ему.
– Мир тебе, светлейший визирь, – сказал паша, – Аллах да подкрепит тебя Своей мощью, чтобы ты достойно и покорно, как подобает правоверному, принял печальную новость, которую я тебе привез. Пресветлый падишах Мустафа покинул земную жизнь и вознесся в блаженные высоты рая, а его брат и законный наследник Абдул Ахмед опоясан мечем Пророка и владычествует, как преемник калифов, над нами и всеми правоверными.
Моссум-оглы стоял некоторое время в полном оцепенении; Мустафа с самой юности был его милостивым другом и защитником; пред ним он конечно готов был отвечать за заключенный мир, к которому его принудили. Но Абдулу Ахмета он не знал; наследник скрывался в глубине сераля, и визирь лишь редко видел его. Теперь Моссум-оглы стоял пред неизвестным, темным будущим, которое подобно черной туче расстилалось пред ним.
– Да будет хвала Аллаху, – сказал он, наконец, – что Он решит – хорошо и мудро. Насколько я, как и все правоверные, скорблю о потере всемилостивейшего падишаха Мустафы, настолько я молю всем сердцем Аллаха, да защитит Он великого нашего повелителя Абдулу Ахмета.
– Да защитит его Аллах, – сказал незнакомец, – и да пошлет ему снова победу, которую Он отнял у наших воинов!
Моссум-оглы вздрогнул от холодного, резкого тона, которым незнакомый гость произнес эти слова.
– А кто ты? – спросил он последнего, – как мне называть гостя, которого я приветствую всем сердцем, несмотря на привезенные им печальные вести? Я вижу знаки твоего почетного положения, но никогда не видел тебя в Стамбуле.
– Я – Молдаванчи-паша. Ты, конечно, не видел меня, светлейший визирь, так как ты сидел в высоком совете падишаха, я же был только бедным слугой милостивого Абдулы Ахмета; но на меня он направил лучи солнца своей милости, как только Аллах возвел его на трон калифов.
Моссум-оглы наклонил голову, а затем ударил в ладоши, после чего были принесены кофе и трубки. Наконец он попросил своего гостя занять место возле него на диване.
– Всемилостивейший падишах, – сказал тот, затянувшись несколько раз своей трубкой из янтаря и розового дерева, – приказал мне сообщить тебе, что ты, светлейший визирь, должен тотчас отправиться к нему в Стамбул и сделать свое донесение; я же должен остаться здесь на твоем месте, чтобы предводительствовать войском. Беи, которых я привел с собой, будут сопровождать тебя, а твои адъютанты останутся при мне, чтобы помогать мне своими советами.
Моссум-оглы побледнел и быстро воскликнул:
– Значит, я – пленник? Значит, я смещен?
– Я ничего подобного не слышал от всемилостивейшего падишаха, великий визирь, – возразил Молдаванчи-паша. – Неужели ты находишь удивительным, что падишах, вступивший в управление своим государством, призывает к себе своего великого визиря?
– Нет, – ответил Моссум-оглы, – он прав и еще сегодня я последую его приказу.
– Это – твоя обязанность, – сказал Молдаванчи, – и ты хорошо поступишь, исполнив ее как можно скорей; этим ты удостоишься счастья видеть лучезарный лик нашего нового повелителя. Вот приказ падишаха.
Он достал из своего кармана футляр, осыпанный драгоценными камнями, вынул из него большую грамоту, к которой на красной и зеленой ленте была прикреплена большая печать падишаха, и передал ее визирю.
Моссум-оглы поцеловал пергамент и быстро прочитал содержание рукописи. Затем он ударил в ладоши и приказал вошедшему слуге:
– Приготовить моих коней к отъезду!
– А я прошу тебя, светлейший визирь, – сказал Молдаванчи-паша, – передать мне командование над войском на время твоего отсутствия.
– Войском? – сказал Моссум-оглы, – триста человек моих телохранителей и осажденные в Шумле – вот и все войско. Судьба решила наше поражение, и я заключил мир и союз с русской государыней, что, как я убежден, будет лучше для нас, чем долгие раздоры.
– Я встретил твоего посланца, – холодно произнес Молдаванчи. – Ты еще вовремя прибудешь в Стамбул, чтобы донести падишаху об этом печальном событии.
– Ты позволишь мне, благородный паша, пред отъездом сказать несколько слов на прощанье великому русскому полководцу Румянцеву? Мы научились уважать друг друга в бою и он был великодушен в условиях мира.
Молдаванчи-паша посмотрел снизу вверх в лицо визиря, несколько мгновений был словно в нерешительности, но затем сказал:
– Ты властен поступать, как тебе нравится, великий визирь; я не имею никакого права давать тебе разрешения.
Моссум-оглы велел позвать своих адъютантов и представил им Молдаванчи-паша, как нового главнокомандующего, которому они должны были повиноваться. Затем он на несколько мгновений удалился в свое помещение, пока на дворе спешно велись приготовления к его отъезду.
– Быть может, это – мое падение, – сказал себе визирь, – быть может, меня ждет немилость или изгнание, или, быть может, даже смерть. Теперь еще не имеют власти надо мной и, если бы я доверился Румянцеву и попросил его дать мне убежище в России, я был бы вне всякой опасности. – Он взволнованно прошелся несколько раз по комнате, после чего воскликнул: – нет, неужели визирь Высокой Порты вдруг будет просить у врага убежища? Моя жизнь была бы в безопасности, но мое имя было бы заклеймено навсегда; разве не стали бы считать эту проигранную битву и заключенный мир недостойной изменой? Ведь правдивость такого суждения была бы на их стороне. Что сказали бы христиане, с какой насмешкой, с каким состраданием они стали бы смотреть на меня, выступившего против них с сотнями тысяч воинов, которые уже почти все погибли, если бы я стал еще молить их дать мне приют. Нет, за то, что я сделал, я сам понесу ответственность и все, что Аллах пошлет мне, я перенесу, как подобает гордому и храброму мужу. А Зораида? – сказал он вдруг, причем его лицо подернулось глубокой печалью, – что будет с ней, если меня постигнет наихудшее?..
Снова он долго ходил взад и вперед, прижав руки к лицу, затем взял из шкатулки, стоявшей на низеньком столе, лист бумаги и по-европейски устроенный письменный прибор. Быстро забегала его рука по бумаге, а когда он кончил, на письмо из его глаз скатилась слеза.
Он запечатал письмо и только что успел спрятать его в свой кафтан, как вошли слуги доложить, что все готово к отъезду.
Серьезно простился Моссум-оглы со своими офицерами, которые с глубоким волнением пожали его руку, отдал холодный и торжественный поклон Молдаванчи-паше, а затем отправился в путь, сопровождаемый беями, которых тот привез с собой в лагерь.
Румянцев принял визиря со всеми знаками уважения и с печальным удивлением выслушал весть о смерти Мустафы, восшествии на престол Абдулы Ахмета и отозвание Моссума-оглы в Константинополь.
– А мир, – сказал он, – мир, который мы заключили?
Визирь, отбросивший теперь свою сдержанность и свободно говоривший с русским полководцем по-французски, сказал:
– Будьте покойны, мир будет утвержден; то, что я должен сделать, сделает за меня мой преемник, Молдаванчи-паша, которого падишах Абдул Ахмед прислал на мое место. Но и к вам, генерал, у меня есть просьба.
– Говорите! – сказал Румянцев, – всякое желание вашей светлости будет исполнено мной.
– Вот, – сказал визирь, – я передаю вам это письмо и прошу вас тотчас же послать его с верным человеком в Петербург и позаботиться о том, чтобы оно было без замедления передано в руки самой императрицы.
Румянцев с удивлением вопросительно посмотрел на него.
– Я понимаю ваше удивление, – сказал Моссум-оглы, – но поверьте моему слову, это письмо не заключает ничего политического, ничего, касающегося нашего договора. Это – личная, совсем личная просьба… мое духовное завещание, – глухо добавил он.
– Положитесь на меня, – сказал Румянцев, пожимая руку визиря и с печальной озабоченностью глядя на его искаженное страданием лицо.
На одно мгновение визирь удержал его руку и сказал:
– Прощайте! Вы были моим врагом, вы победили меня, но все-таки я молю Аллаха, чтобы Он даровал вам славу и победу и никогда не дал вашей государыне забыть, чем она вам обязана.
Он быстро отвернулся. Румянцев довел его до выхода из палатки, где Моссум-оглы ждала его турецкая свита.
Русские войска взяли на караул, барабаны забили, а Румянцев с обнаженной головой стоял, пока визирь, еще раз попрощавшись с ним, дал шпоры своему коню и помчался мимо крепости Шумлы по дороге к Константинополю.
Прихода Ушакова с одинаковым нетерпением ожидали Орлов, Потемкин и Аделина, так как он стал центром сложной интриги, странным образом связавшей судьбу маленькой актрисы с обоими вельможами, на которых были обращены взоры всего двора и которые, под тщательной маской равнодушия и взаимной холодной вежливости, вели ожесточенную борьбу на жизнь и смерть.
Сам Ушаков был не в состоянии разглядеть все нити этой хитросплетенной интриги, но он видел и понимал достаточно, чтобы, независимо от исхода дела, питать уверенность в приобретении выгод и исполнении своих честолюбивых надежд. Это честолюбие и побудило его продаться Орлову, но оскорбительное высокомерие, с которым последний третировал его, часто наполняло его глубоким негодованием, а упорное нежелание князя Григория Григорьевича обеспечить его будущность пробудило в его сердце дикую ненависть. Ушаков радовался, что, благодаря могущественному покровительству Потемкина, ему представлялась возможность способствовать падению высокомерного Орлова, так как вмешательство Потемкина в это дело, по-видимому, обставленное глубокою тайною, без сомнения, имело целью низвержение всемогущего фаворита. Поэтому Ушаков с наслаждением ожидал минуты, когда ему можно будет с презрением взглянуть на низвергнутого с высоты Орлова. Будущность казалась ему теперь обеспеченной, так как собственноручный приказ государыни, переданный ему Потемкиным, избавлял его от ответственности и ограждал от всякого подозрения в преступном участии в заговоре; он даже не испытывал угрызений совести, упрекавшей его раньше за измену несчастному Мировичу, так как арест последнего до начала преступления снимал с него вину или, по крайней мере, низводил ее до незначительных размеров. Кроме того, Потемкин обещал, что Мировичу не будет причинено никакого вреда; поэтому он и другу мог объяснить свой образ действия желанием спасти его, за что Мирович впоследствии, быть может, даже будет благодарен ему. Еще недавно Ушаков видел себя вовлеченным в крайне опасное предприятие, между тем как надежда на награду за темное дело становилась все сомнительнее – теперь же он с уверенностью рассчитывал на блестящее вознаграждение и никакая серьезная опасность не угрожала ему.
Он бодро и весело вошел в кабинет Орлова, чтобы передать ему донесения от своего коменданта.
– Ну, – завидев его, воскликнул князь Григорий Григорьевич, но тотчас же с удивлением взглянул на беззаботное весело улыбающееся лицо офицера, обыкновенно мрачного и печального, и спросил: – что ты скажешь? У тебя такой вид, точно ты принес целый ворох хороших новостей.
– Мне кажется, вы правы, ваша светлость, – ответил Ушаков, глаза которого блеснули выражением коварного злорадства, – дело близится к концу; я надеюсь, что я скоро буду избавлен от неблагородной работы рыть подкоп, рискуя сам погибнуть при взрыве; я делал это единственно лишь из глубокой преданности к вам, ваша светлость.
– Скажи лучше – «из любви к золоту», которое я давал тебе, – со смехом воскликнул Орлов. – Надежда на награду за твои заслуги – вот единственная и самая верная преданность моей особе, и такой преданности для меня вполне достаточно; никакой иной я не верю. Ну, в чем же дело? – спросил он Ушакова, который побледнел и крепко стиснул губы.
– Все готово, – ответил он, – завтра вечером узник будет освобожден.
– Ты уверен, – спросил Орлов, – что комендант ничего не знает и что он не принял никаких мер предосторожности?
– В этом нет ни малейшего сомнения, – возразил Ушаков. – Большинство солдат слепо предано Мировичу и никто из них не решится выдать что-нибудь, рискуя собственной жизнью; остальных легко переманить на свою сторону, или же в последнюю минуту они сами примкнут к заговорщикам, и я уверен, что освобождение заключенного совершится благополучно.
Орлов наклонил голову и потупился, чтобы скрыть вспыхнувшую в нем мрачную радость.
– А затем, – продолжал Ушаков, – с наступлением ночи заговорщики отвезут Иоанна Антоновича в Петербург; немногочисленный караул, охраняющий ворота, будет легко обезоружен. Я же, по поручению, данному мне Мировичем, должен известить Шевардева; освобожденного узника будут ожидать в артиллерийских казармах и провозгласят его императором.
– И все это произойдет завтра вечером? – спросил Орлов?
– Всенепременно, ваша светлость, – ответил Ушаков, – так как Мирович твердо обдумал весь план и уже раздал приказания солдатам-заговорщикам, с которыми он может видеться и говорить лишь с большими предосторожностями. Дело не терпит отлагательства.
Орлов погрузился в глубокое раздумье.
– А что должен делать я? – спросил Ушаков.
– Ты выполнишь поручение, возложенное на тебя Мировичем: ты известишь Шевардева, а остальное все совершится без твоего участия.
– Но какую же роль мне следует играть в последнюю минуту? – испытующе глядя на князя, спросил Ушаков. – Если я выкажу сопротивление заговорщикам, они погубят меня, если же примкну к ним, то неминуемо попаду в ловушку, расставленную им вами, ваша светлость. Осмелюсь еще раз напомнить вам, что в этом случае единственным моим оправданием будет служить ваше удостоверение, но если этого удостоверения не окажется или если оно запоздает.
– Ты – глупец, – небрежно произнес Орлов. – Я не забываю услуг; люди, услугами которых я пользовался, никогда еще не выражали недовольства мною. – Он произнес последние слова таким странным тоном, что Ушаков невольно содрогнулся. – Слушай, – продолжал князь, – я имею еще поручение к тебе.
– Я жду приказаний вашей светлости.
– Надо устранить эту Аделину, прежде чем обнаружится заговор Мировича, в которого она влюблена; она станете тосковать и плакать, государыня питает к ней расположение… ничего подобного не должно быть.
– А, может быть, мадемуазель Аделина, узнав об опасности, угрожающей ее возлюбленному, окажется еще менее склонной забыть его, – улыбаясь, промолвил Ушаков.
Орлов посмотрел на него враждебным, угрожающим взглядом, но, как бы не расслышав его замечания, продолжал:
– Так вот ты отправишься к этой девочке и передашь ей от имени Мировича, что он готов бежать с нею и что завтра вечером он пришлет за ней крытую карету, которая будет ожидать ее на Фонтанке; пусть Аделина явится туда ровно в девять часов. Она узнает кучера по красному шнурку на шее и скажет ему слово «Смоленск»; это – название полка Мировича и внушит ей доверие. Затем пусть она сядет в карету и немедленно отправляется к своему жениху, который якобы не осмеливается показаться в городе. Как ты думаешь, – спросил князь, – решится ли Аделина последовать такому приглашению?
– Я уверен в этом, ваша светлость, она еще никогда не выказывала мне недоверия; она убеждена, что я – друг ее возлюбленного.
– Хорошо, – промолвил Орлов, – ты можешь идти! Я полагаюсь на тебя и уверен, что там, в Шлиссельбурге, и здесь, в городе, все будет выполнено по моему приказу. Я даю тебе слово, что завтра в этот же самый час ты будешь избавлен от всяких дальнейших хлопот.
– А я клянусь вам, ваша светлость, что с нетерпением буду ждать минуты, когда мне удастся доказать, насколько я прилагаю все силы, чтобы на деле отблагодарить вас за ваши милости.
«Этот человек опасен, – подумал Орлов по уходе Ушакова, – и – что еще хуже – он знает, насколько он опасен; уже теперь в его словах звучит плохо скрытая строптивость. Надо сломать орудие, которое служило для сокровенных целей – так гласит старинное правило мудрости, и в особенности необходимо это сделать, если орудие начинает рассуждать самостоятельно и ценить свои собственные заслуги. Тем не менее, я удачно выбрал себе пособника; все складывается так, как я желаю, и вскоре неблагодарная императрица узнает, что могучая рука Орлова одна в состоянии защитить ее трон, что я один охраняю ее от всякой надвигающейся опасности. Она ужаснется, когда узнает о том, что здесь происходит; она и теперь содрогается в глубине души при мысли о Пугачеве, который так превосходно играет свою роль; к тому же и турки угрожают ее границам, и она, трепеща, будет принуждена вернуться под мое покровительство!.. Предоставляю ей затем искать каких угодно суетных развлечений, но этот заносчивый Потемкин в назидание всякому, кто осмелится стать на моем пути, будет низвержен в прах, подобно дерзкому мотыльку, спалившему на огне свои крылья. Я же на вершине могущества и власти буду наслаждаться счастьем в объятьях прелестной Аделины, которая скоро забудет своего ничтожного Мировича, когда всесильная рука русского вельможи положить к ее ногам роскошнейшие дары Европы и Азии».
Он кликнул своего камердинера и приказал:
– Позвать ко мне Ваньку Михайлова!..
Камердинер послал лакея в задний флигель дворца и вскоре тот возвратился в сопровождении плотного, коренастого человека, одетого в кафтан и высокие сапоги до колен. Его волосы были коротко подрезаны на лбу, тогда как более длинный пряди покрывали виски и затылок; низкий лоб, широкие скулы и короткий, слегка вздернутый нос обнаруживали тип славянской расы на ее низших ступенях. Беспокойные глаза этого человека имели неприятное высматривающее выражение, его вид мог возбудить страх при встрече в уединенном месте, и даже здесь, во дворце князя, он, казалось, производил подобное же впечатление, так как все лакеи робко сторонились пред ним, хотя он смиренно кланялся каждому из них, издавая при этом неопределенный, своеобразный гортанный звук.
Его тотчас же ввели в кабинет Орлова и там он оставался довольно долго. Когда он затем возвращался коридорами во флигель дворца, слуги по-прежнему робко расступались пред ним, но в его глазах сверкала коварная злобная радость, и некоторые из служителей, которым он проходя низко кланялся, осеняли себя крестом, глядя ему вслед, так как Михайлов был начальником над теми безмолвными слугами, которых Орлов избирал себе из числа самых дерзких и отважных преступников.
Ушаков, выходя из дворца, оглянулся с мрачным и угрожающим видом и прошептал:
– Ты, князь, воображаешь, что я в твоей власти? Ну, нет! Я сам держу тебя в руках и скоро освобожусь от этих позорных оков, которые чуть не задушили меня и из которых я спасся лишь чудом или случаем.
Он шел медленно, погруженный в глубокое раздумье. Было необходимо известить обо всем Потемкина, согласно его приказанию, но, тем не менее, Ушакову казалось неосторожным открыто войти в Зимний дворец, так как Орлов, узнав об этом, мог бы изменить свои планы или отложить их исполнение и таким образом избежать опасности, которая висела над его головой.
Пока Ушаков в нерешительности размышлял о том, что ему делать, он почувствовал, что чья-то рука легла на его плечо, и, быстро обернувшись, увидел Петра Севастьяновича Фирулькина, который необыкновенно любезно приветствовал его и произнес:
– Я должен попросить у вас извинения за то, что в прошлый раз был недостаточно вежлив с вами; я подозревал вас в одном деле, но теперь убедился в неосновательности своих предположений и потому прошу вас зайти на минуту ко мне в дом и выпить стакан вина в знак доброй дружбы; в моем магазине есть много прекрасных вещей, пригодных для господ офицеров, и я не дорого возьму с вас, чтобы загладить свою вину пред вами.
Ушаков был немало изумлен этою внезапною переменой в обращении Фирулькина и намеревался холодно отклонить его приглашение. Но старик наклонился к нему и, не изменяя непринужденного выражения лица, шепотом произнес:
– Пойдемте со мною, сударь! Генерал-адъютант Потемкин приказал мне привести вас к нему.
Ушаков испугался. Он знал, что Фирулькин – не что иное, как креатура Орлова; неужели ему угрожала западня?
– Пойдемте, пойдемте! – торопил его Фирулькин. – Не вздумайте отговариваться!.. Григорий Александрович ожидает вас.
Ушаков решился последовать за стариком, успокоив себя тем, что никакая серьезная опасность не могла угрожать ему в этом доме; к тому же он настолько полагался на свое самообладание, что даже в случае западни не боялся обмолвиться каким-нибудь неосторожным словом.
Фирулькин быстро увлек его за собою, громко рассказывая о различном превосходного качества оружии, которое он выписал через своих агентов и намеревался продать ему за недорогую цену.
Когда они подошли к большому, великолепному дому миллионера, последний повел его не к главному входу, но к боковому флигелю, где помещались его магазины. Однако, едва они вошли туда, как он повел своего гостя далее во внутренний двор и затем, поднявшись по боковой лестнице, они очутились в небольшой комнате.
Ушаков положил руку на рукоятку шпаги; но все его сомнения исчезли, лишь только он переступил порог комнаты; в последней действительно находился Потемкин, одетый в простое штатское платье.
– Я велел привести вас сюда, – заговорил Потемкин, – так как предполагаю, что за вами неусыпно следят. Вы только что были у Орлова. В каком положении дело? Что вы имеете сообщить мне?
Ушаков рассказал все, что уже сообщил Орлову относительно шлиссельбургского заговора, а также относительно поручения Орлова, касающегося Аделины Леметр.
– Хорошо, – воскликнул Потемкин, – все идет превосходно. Что касается заговора, то ведь у вас есть приказ государыни об аресте и вы знаете, как вам следует поступить, чтобы в решительную минуту помешать исполнена предприятия. К мадемуазель Аделине вы пойдете тотчас же; вы скажете ей то, что поручил вам Орлов, и постараетесь уговорить ее сесть в карету, в которой князь, без сомнения намеревается отвезти ее в Гатчину. Я еще раз ручаюсь вам, что Мировичу не будет причинено ни малейшего вреда, так как вы один знаете о его плане и арестуете его, прежде чем он приступит к его выполнению.
– А Аделина? – спросил Ушаков, – неужели она достанется Орлову?
– Никто ему не достанется, – ответил Потемкин. – Положитесь на меня и вы увидите, что вскоре никто более в России не будет опасаться его дерзкого могущества. Ступайте теперь! Вам не следует оставаться здесь слишком долго, а для того, чтобы иметь предлог для пребывания в магазине Фирулькина, возьмите этот ятаган в подарок от меня; вы не должны оставаться в долгу у старого негодяя.
Он подал молодому человеку прекрасной работы турецкую саблю, отделанную драгоценными камнями. Ушаков радостно поблагодарил его и затем быстро удалился, чтобы исполнить поручения Потемкина.
Фирулькин ожидал его за дверями комнаты, проводил его обратно тою же дорогой до самой улицы и громко восхищался красотою оружия, подаренного ему Потемкиным.
Ушаков, полный радости, глядел на драгоценный подарок, наслаждаясь блеском роскошных камней, которые, казалось, предвещали ему блестящее, славное будущее.
Он встретил Аделину у входа императорского театра, передал ей под видом поручения от ее жениха все, что приказал ему Орлов, и взволнованная девушка, ожидавшая его с беспокойным нетерпением, без колебания и дальнейших расспросов согласилась на побег, который должен был доставить ей свободу. Она была так далека от недоверия к другу своего возлюбленного, ее встревоженная душа так жаждала спасения, что мысль об обмане и возможности какой-либо опасности не приходила ей в голову.
Когда Ушаков, проводивший ее несколько шагов по направлению к дому, хотел проститься с ней, Аделина сунула ему в руку небольшой сверток.
– Возьмите это, – сказала она, – это – драгоценный камень, единственное, что я имею. Передайте это Василию, он беден и ему нужны будут деньги для нашего побега.
Прежде чем офицер мог что-нибудь ответить, она быстро поклонилась и исчезла.
Ушаков открыл шелковый футляр, там сверкал великолепный перстень Орлова.
«Опять драгоценный камень! – подумал он. – Пусть и этот служит залогом счастливой будущности!.. И на этот раз я не обману доверия этой девушки; я сохраню этот перстень для Мировича; пред этой любящей парою моя совесть будет чиста, так как, несмотря на обман, я все же содействую их будущему счастью».
Он спрятал кольцо и весело направился в артиллерийские казармы, где сообщил Шевардеву, что Мирович назначил исполнение заговора на следующий вечер.
Ушаков и здесь чувствовал себя легко и свободно: его друзья более не подвергались опасности, так как, благодаря находившемуся у него императорскому приказу, заговор будет уничтожен им в самом зародыше и таким образом участие в этом деле Шевардева и офицеров останется в тайне и никто не узнает об их преступном намерении.
Ушаков оставался довольно долго среди заговорщиков и с внутренним нетерпением прислушивался к обсуждению всевозможных предстоящих случайностей; наконец, когда уже совсем стемнело, он сел на лошадь и направился в Шлиссельбург.
По-прежнему за ним по пятам следовали друг французского ученого и молодой студент, живший в дом госпожи Леметр; снова оба они удалились, лишь только он миновал последние дома городского предместья.
Весело и бодро ехал Ушаков по темной дороге и наконец достиг сосновой рощи при повороте дороги, где несколько дней тому назад он был схвачен людьми Потемкина. Его взгляд скользнул по темным деревьям и счастливая улыбка пробежала по его лицу при воспоминании о происшествии, так сильно напугавшем его и вместе с тем положившем начало его благополучию.
Он поднял прикрепленный к седлу ятаган и залюбовался видом сверкавших в темноте драгоценных камней.
Он почти достиг уже выхода из леса, как вдруг совершенно так же, как и в тот вечер, сзади подскочили две темные фигуры и схватили под уздцы его лошадь. Снова испуг охватил его, но в то же время в его голов пробежала мысль, что, быть может, Потемкин послал этих людей с каким-либо известием.
– Что вам надо? – спросил он скорее с любопытством, чем с угрозою.
Однако ответа не последовало, а сбоку подкрадывались еще другие темные тени.
Тогда Ушаков выхватил турецкую саблю и, занося острое оружие над людьми, стоявшими у головы лошади, воскликнул:
– Говорите, черт возьми, или же я размозжу вам голову!
В ответ ему послышался жуткий, глухой звук, похожий на рычание дикого зверя.
– Ну, так вы поплатитесь за то, что не хотите отвечать, – крикнул Ушаков.
Он взмахнул оружием, чтобы поразить человека, державшего под уздцы фыркавшую лошадь, но в ту же минуту его потащили назад, накинули сзади петлю на его шею и затянули ее так крепко, что он едва мог испустить глухой крик.
Несколько фигур подскочило к нему и сорвало его с седла. Люди, державшие его лошадь, отпустили ее и животное стрелой помчалось прочь.
Ушаков отбивался с отчаянною силой, но несколько человек схватило его за руку, а двое поставили колена на грудь, чтобы лишить его возможности двигаться, и сильнее затянули петлю не шее. На губах несчастного выступила пена: глаза в нечеловеческом ужасе вышли из своих орбит, но напавшие все сильнее прижимали к земле конвульсивно вздрагивающее тело, петля затягивалась все крепче и в несколько минут злодеяние, скрытое покровом ночи, совершилось; Ушаков в предсмертной судороге, хрипя, испустил дух.
В продолжение всего этого ужасного дела убийцы не произнесли ни единого слова; слышны были только все те же жуткие гортанные звуки. Двое людей все еще держали веревку на шее Ушакова, третий – по-видимому, предводитель их – знаками отдававший приказания, нагнулся над убитым и обыскал карман его платья; в одном из них он нашел приказ об арест подпоручика Мировича и маленький сверток с кольцом. Он сунул то и другое в свой карман и затем приложил руку к сердцу неподвижного трупа, чтобы убедиться, что жизнь окончательно покинула тело. Затем он встал и, произнося все те же неопределенные звуки, указал рукою на шею удавленного.
Петля была снята. Двое людей подняли труп Ушакова и предводитель повел их к близлежащему берегу Невы, где они, пробравшись сквозь камыш, подошли вплотную к воде. Здесь они принялись раскачивать тело и затем, сильно размахнувшись, бросили его в реку. Раздался всплеск и на дно реки стал опускаться еще не остывший труп человека, который в безумной борьбе за блеск и почести ставил на карту жизнь и счастье других людей, который за минуту пред тем был уверен в исполнении своих честолюбивых надежд, а теперь, внезапно сраженный судьбой, поплатился собственною жизнью.
Темные фигуры быстро удалились в лесную чащу. Он отвязали своих лошадей, вскочили в седла и молча, наподобие мрачных привидений, помчались по дороге в Петербург.
Генерал Бередников совершил свой вечерний обход и нашел в Шлиссельбургской крепости все в полном порядке. Два преданных офицера, поручики Улузьев и Чекин, находились при Иоанне Антоновиче. Все постовые имели при себе боевые патроны, ночная смена была распределена и, вполне успокоившись насчет вверенной ему крепости, при неприступности которой, по его мнению, были излишни все предосторожности, предписанные фельдцейхмейстером, генерал вернулся в свою квартиру, находившуюся в среднем здании, во внутреннем дворе.
Солдатам оставался еще час отдыха до зори; некоторые из них стояли во дворах, убивая время в разговорах, другие же сидели в сторожках за кружками кваса или водки, пропивая скопленные гроши.
Ветер дул со стороны Ладожского озера; волны Невы ударялись о мощные стены крепости, тростник шелестел; однообразный, унылый крик чаек раздавался в воздух, густой туман поднимался над водой и низинами, закутывая своим покрывалом сурово возвышавшиеся каменные громады.
Некоторые офицеры прогуливались взад и вперед по валам крепости, некоторые группами сидели в общей питейной комнате; глубочайшая тишина, казалось, царила в этом маленьком военном, строго организованном мирке.
Во время переклички Мирович беспокойно искал взглядом Ушакова, который, к его удивлению и тревоге, не вернулся еще накануне. Каждый раз, как отворялись ворота казармы и кто-нибудь из офицеров выходил с солдатами, он надеялся увидеть Ушакова, но все было напрасно.
Во время поверки комендант заметил отсутствие офицера, но, когда унтер-офицер доложил ему, что поручик Ушаков еще не вернулся, генерал не выразил ни удивления, ни гнева.
Фельдцейхмейстер Орлов назначил именно поручика Ушакова для доставления рапортов в Петербург, следовательно, этот офицер пользовался его исключительным доверием; было вполне возможно, что князь дал ему какое-нибудь поручение. Поэтому генерал Бередников воздержался от каких бы то ни было замечаний по поводу его отсутствия.
Сейчас же после переклички Мирович поднялся в свою комнату, сел у окна и стал смотреть на дорогу к Петербургу. Густой туман, подымаешься от реки, окутывал все кругом, была видна только ближайшая часть дороги. Он все еще надеялся, что Ушаков придет. Порою ему казалось, что какая-то тень приближалась к воротам, но всякий раз оказывалось, что это был только обман зрения от полосы все более и более сгущавшегося тумана. Мирович никак не мог объяснить себе это отсутствие приятеля, который знал, что именно этот вечер является решающим моментом, и которого еще не было.
В то время как Василий Яковлевич, полный тревожных, противоречивых догадок, сидел у своего окна, офицеры, посвященные в заговор, один за другим входили к нему в комнату; все были налицо и выражали свое удивление и опасение, не находя там Ушакова. Некоторые боялись, что придется все предприятие отложить, так как могло ведь случиться, что заговор оказался раскрытым и Ушаков был арестован в Петербурге. Другие находили вполне возможным объяснить его отсутствие просто службой, задержавшей его в столице; наконец, он мог получить новый приказ и не решался уведомить их об этом: во всяком случае, его найдут в артиллерийских казармах и нет ни малейшей необходимости из-за такого обстоятельства откладывать выполнение плана, для которого все складывалось вполне благоприятно.
Во время этого разговора, который заговорщиками велся шепотом, Мирович сидел задумавшись. Наконец, он встал и посмотрел на своих товарищей решительным взглядом, выражавшим мужество и непреклонную волю.
– Нет, – сказал он, – невозможно откладывать дело! Если мы не исполним его сегодня, мы можем навсегда лишиться возможности привести его в исполнение. Я уже отдал нашим солдатам приказание на сегодняшний вечер и отсрочка может в сильнейшей степени поколебать их доверие; возможно, что мы никогда больше не встретим их готовности исполнить наши приказания; каждый шаг назад может оказаться роковым для такого предприятия, как наше, и если мы сегодня не приведем его в исполнение, то дело и все блестящие надежды, связанный с ним, могут кануть в вечность!
– Он прав! – воскликнули некоторые.
– Но если Ушаков арестован, если возникло подозрение? – нерешительно заметили другие.
– Нет никакого основания так думать, – сказал Мирович. – Вполне естественно, что дела службы задержали его, а он слишком осторожен, чтобы пытаться послать сюда кого-нибудь с извещением: ведь посланный должен был бы пройти через все посты. Ушаков знает меня хорошо и уверен, что ничего не может удержать меня от исполнения своего решения. Мы найдем его у Шевардева, и, может быть, еще к лучшему, что он там, так как благодаря этому все там будет в порядке и наготове. Наконец, если бы возникло подозрение, если бы Ушаков был арестован, – продолжал он, – то мы должны были бы тем скорее действовать, потому что тогда малейшее промедление означало бы полную гибель. Разве вы не помните, что заговор, приведший к низвержению с трона Петра Федоровича, был раскрыт, что майора Пассека задержали и что именно поэтому Орлов действовал поспешнее, чем предполагалось, и добился, таким образом, успеха? Будем руководствоваться примером врага, которого мы должны победить, и только решительные действия и быстрая победа могли бы нас спасти.
После этих слов всякое сомнение и опасения у заговорщиков исчезли; мужество и вера в успех воодушевляли одних; страх неминуемой гибели, к которой влекло дальнейшее бездеятельное ожидание, склонял других, и все были согласны, что нельзя упустить назначенный момент.
Офицеры подождали еще некоторое время, пока наступила полнейшая темнота и на дворе и в коридорах раздались звуки зори, сзывавшей солдат на ночлег.
Слышны были шаги и голоса солдат, прощавшихся друг с другом. Те из них, которые знали о заговоре, направлялись через выход, охраняемый своими, во двор, откуда был доступ к каземату Иоанна Антоновича.
Мирович со своими товарищами быстро спустился вниз, по лестнице; они уставили в ряды солдат, которые собрались под командой сержанта Пискова, и Мирович еще раз сказал им вполголоса небольшую речь, в которой увещевал их с непоколебимым мужеством привести в исполнение приказ правительствующего сената; в заключение он обещал им блестящее вознаграждение от имени настоящего императора, которого они должны освободить и возвести на трон.
Солдаты ответили на это глухим возгласом в честь Иоанна Антоновича, со штыками наперевес их ряды двинулись в темный сводчатый проход, ведущий к государственной тюрьме.
Посредине этого прохода находилась стража из десяти человек, которых нельзя было заменить участниками заговора.
Часовой, стоявший под ружьем, окликнул приближающихся, шаги которых громко звучали под сводами.
– Мы идем от имени и по приказу правительствующего сената, – выступая вперед, ответил Мирович. – Посторонись, братец! Дай нам пройти! Как видишь, мы идем по делам службы!
– Мне отдан строжайший приказ под угрозой телесного наказания и смертной казни никого не пропускать без личного приказания его превосходительства! – возразил солдат и направил на Мировича свой штык.
Этот короткий разговор привлек внимание остальных солдат из стражи, так как всюду царила глубокая тишина. Наполовину открытые двери караульни распахнулись и оттуда вышли солдаты с ружьями в руках.
– Я уже объяснил часовому, – с нетерпением сказал Мирович, – что веду сюда служебный патруль; пропустите или вас подвергнут тяжелому наказанию!
– Здесь никто не имеет права ходить кроме его превосходительства, – возразили солдаты, по-военному отдавая офицеру честь, но вместе с тем загораживая всю ширину прохода.
– Убирайтесь к черту с вашим превосходительством! – вспылив, воскликнул Мирович. – Мы здесь по приказу правительствующего сената… Дать сейчас дорогу!
С обнаженной шпагой он бросился на солдат; некоторые из них стали нерешительно пятиться, а часовой поднял ружье и выстрелил. Пуля ударила в стену, не задев никого.
Быстро последовало несколько выстрелов со стороны наступающих заговорщиков.
– Не стреляйте, не надо стрелять! – крикнул Мирович, бросившись на часового и стараясь обезоружить его.
К нему на помощь подбежали его солдаты и в несколько секунд часовой лежал без ружья на полу, а солдаты из стражи стояли в нерешительности, держа в руках оружие.
– Ведь вы слышали, – сказал сержант Писков, подходя к ним, – что мы должны исполнить приказ сената; лучше не сопротивляйтесь, это было бы государственной изменой!
– Приказ сената? – сказал один солдат. – Сенат конечно выше генерала; но где же приказ?
– Здесь, – воскликнул Мирович, вынимая бумагу, изготовленную им совместно с Ушаковым. – Здесь все сказано, убедитесь сами, но только скорее! Дальнейшая проволочка не будет вам прощена!
Один солдат принес из караульни фонарь; при свете солдаты почтительно осмотрели бумагу с большой привешенной к ней печатью.
– А что сказано в приказе? – испуганно и нерешительно спросил один из них.
– Читай! – сказал Мирович, передавая бумагу сержанту Пискову. – Читай, только скорее, ради Бога, мы и так потеряли слишком много времени!
Громким голосом Писков прочел содержание приказа.
– Императрица низвергнута, – промолвили чуть слышно испуганные солдаты, – тот узник и есть законный царь.
– Вы слышали? – крикнул Писков. – Святая Русь не должна больше управляться чужеземкой-еретичкой. Всякое дальнейшее промедление – величайшее преступление против законного царя, злодеяние против святой православной церкви, которую он защищает. Берите свои ружья, идите за нами и заслужите милость истинного царя, который будет добр к своим верноподданным!
– Верно! – воскликнули солдаты из стражи, – Екатерина – чужестранка; говорят, что она в душе – еретичка. Сенат приказывает и мы должны повиноваться!
– Да здравствует Иоанн Антонович, наш законный император! – воскликнул Мирович.
Стража повторила этот клич и смешалась с остальными заговорщиками; даже часовой, произведший выстрел, примкнул к ним.
Мирович стал во главе отряда, чтобы вести своих вперед. Вдруг раздались поспешные шаги под сводами прохода, генерал Бередников услышал выстрелы и шел, в сопровождении своего адъютанта и двух других офицеров, чтобы справиться о причине такого небывалого, невероятного происшествия. Помимо воли, в силу одной привычки ряды солдат пред генералом расступились, и сразу Бередников и Мирович очутились лицом к лицу.
– Я слышал выстрелы, кто осмелился здесь стрелять? – спросил генерал.
Мирович положил руку на его плечо и вместо ответа произнес:
– Теперь, ваше превосходительство, я – комендант Шлиссельбурга и вы находитесь у меня под арестом; дайте мне свою шпагу! Как видите, всякое сопротивление бесполезно, и мне придется только пожалеть, если вы вынудите меня прибегнуть к насилию.
Бередников взялся за шпагу и крикнул солдатам:
– Сюда, ко мне, ребята; я – ваш генерал! Хватайте бунтовщиков против императрицы и вам будет все прощено!
Но солдаты с угрюмым видом приложили штыки к груди Бередникова.
– Нет у нас императрицы! – воскликнули они. – Правительствующий сенат освободил Россию от чужеземцев. Да здравствует Иоанн Антонович, законный император!
Бередников побледнел и смотрел на солдат недоумевающим взором. В его голове промелькнула мысль, что, может быть, и правду говорит Мирович, может быть, в Петербурге Екатерина уже свергнута с престола? Кроме того, он сознавал, что действительно сопротивление бессмысленно, так как солдаты все прибывали из казарм и все, после небольшого разъяснена со стороны заговорщиков, примыкали к ним. Голоса всех сливались в общем кличе:
– Да здравствует Иоанн Антонович, наш законный император!
Бередников, бледный, растерянно смотрел на солдат; сложив накрест на груди руки, он в молчании опустил голову.
Писков тотчас же обезоружил его.
– Останься здесь, Писков, с пятью солдатами! – приказал Мирович, – направьте ружья к груди генерала и при всякой попытке сопротивляться или бежать – стреляйте. Видите, ваше превосходительство, ваша безопасность зависит исключительно от вас; если вы добровольно сдаетесь, я ручаюсь за вашу жизнь. Вы лишаетесь свободы ненадолго и с вами будут обходиться, как приличествует вашему званию.
Оба офицера, сопровождавшие генерала, тоже не пытались больше сопротивляться и спокойно стояли рядом со своим начальником.
Писков с пятью солдатами остался, как приказал Мирович, при них. Для генерала и его спутников принесли скамейку из караульни, а солдаты стали пред ними, готовые стрелять при малейшем подозрительном движении пленников.
Мирович с остальными заговорщиками, к которым примкнул теперь почти весь гарнизон крепости, пошел дальше и достиг, наконец, внутреннего выхода из помещения государственной тюрьмы.
Двое часовых, которые стояли здесь и уже давно с напряженным вниманием прислушивались к необыкновенному шуму, попытались оказать сопротивление, но после короткого объяснения также перешли на сторону заговорщиков.
Дверь в помещение Иоанна Антоновича была заперта на замок, а с внутренней стороны имелся еще засов.
Мирович ударил рукояткой шпаги в крепкую дубовую дверь, обитую железом, и крикнул:
– Отворите! Отворите дверь сейчас же и выведите императора; Россия ожидает своего освобождения!
– Да здравствует Иоанн Антонович, наш законный император, наш освободитель! – прокричали солдаты.
Но внутри ничто не двигалось.
Мирович приложился ухом к дубовой доске. Ему казалось, что внутри переговариваются, но доски были настолько толсты, что разобрать слова не было никакой возможности.
– Улузьев, – крикнул он, приложив губы к замочной скважине, – Улузьев, Чекин, послушайте меня! Екатерина Алексеевна свергнута с престола, Иоанн Антонович, истинный царь, стал теперь нашим повелителем! Выведите его и поедем с ним в Петербург, чтобы быть первыми у его престола!
Ответа не последовало; дверей не отворяли. Казалось, это был вход в мрачную, безмолвную могилу.
Даже голоса заговорщиков смолкли. Тревожно прислушиваясь, стояли кругом солдаты.
– Улузьев, Чекин! – снова позвал Мирович. – Послушайтесь, не лишайте себя счастья глупым упорством!.. За дальнейшее сопротивление вы, ей Богу, поплатитесь жизнью.
И он опять стал прислушиваться.
Но дверь не отворялась; ответа не было.
– Ну, – воскликнул Мирович с пылающим взором, – неприступная крепость императрицы в наших руках, и могут ли эти проклятый доски отделить русский народ от царя? Сюда, ребята, принесите ломы и топоры, разнесите в щепы эти жалкие двери, чтобы отворить темницу вашего императора!.. И горе тем ослепленным, которые там внутри и виновны в такой потере драгоценного времени!
Несколько солдат быстро принесли топоры и ломы; тяжелые дубовые доски тюремных дверей затрещали и стали разрушаться под тяжеловесными ударами, с все большим и большим рвением и нетерпением наносимыми Мировичем и его сторонниками.
В то время как все это происходило в проходе и пред дверьми тюрьмы, во внутреннем помещении, где так долго томился порфирородный потомок Петра Великого, происходила не менее потрясающая сцена.
Иоанн Антонович рано лег в постель, тотчас после окончания ужина.
С того времени, как Мирович посвятил его в план освобождения, все его поведение резко изменилось. Исчезли его резкие выходки, которые раньше доходили до полного исступления; уменьшилась страсть к крепким спиртным напиткам и ликерам, от которых он часто пьянел до потери сознания. Теперь он был спокоен, серьезен и приветлив, учтиво здоровался с офицерами, дежурившими при нем, хотя последним было запрещено строгой инструкцией соглашаться на приглашения узника обедать вместе с ним и вступать с ним в какие бы то ни было разговоры.
Точно так же и в этот вечер он выпил лишь небольшое количество мадеры и, склонив голову на подушки, дружелюбно разговаривал со старым сержантом Вячеславом Полозковым, который каждый вечер просиживал у его кровати в деревянном кресле.
Поручики Улузьев и Чекин сидели в передней, дверь из которой в спальню, согласно предписанию, была наполовину открыта. Они окончили ужинать и попивали можжевеловую водку, разбавленную водой, играя в карты в ожидании того, когда один из них ляжет спать, чтобы через два часа сменить бодрствующего товарища.
Оба офицера отличались крепким телосложением и большой физической силой; их лица выражали отвагу и решительность. Они были образцами тех служак, вся жизнь которых была посвящена выполнению долга, а помыслы и желания сообразовались со служебными предписаниями; они, казалось, предназначались исполнять роль колесиков в большом и сложном механизме, обеспечивая равномерность всего хода, будучи сами едва заметными в нем и имея, по-видимому, лишь второстепенное значение.
– Я не понимаю, – сказал Улузьев, сдавая карты для новой игры, – почему комендант назначает так мало смен для дежурства. Вот уже прошла неделя, а мы все на том же посту и не можем смениться. Я, конечно, не боюсь ни труда, ни тягостей, но, право же, я в тысячу раз охотнее пошел бы в поход против турок, где, понятно, рискуешь жизнью и лишаешься малейших удобств. Здесь я имею даже кровать, но зато приходится каждые два часа просыпаться и такой образ жизни может разрушить и железное здоровье.
– Ну, – сказал Чекин, – служить так служить; я не спрашиваю, почему так, а не иначе, и не забочусь о том, почему отдано известное приказание. Безусловно, и я в походе чувствовал бы себя лучше; но здесь, в этой мрачной крепости, вполне безразлично, расхаживать ли по узким дворам или сидеть здесь взаперти. Сдавай карты! Еще три партии и тогда я лягу спать; сегодня моя очередь ложиться первым.
– Иногда, – сказал Улузьев, сдавая карты, – мне приходить на мысль тот тайный приказ, который мы с тобой получили, и делается тяжело на душе. Я не испугался бы иметь дело с самим чертом, если бы того потребовала служба, но тот несчастный потомок царской крови в течение своей жизни претерпел так много в этой мрачной тюрьме, что мне будет очень больно, если придется исполнить ужасное приказание и убить его.
Чекин засмеялся.
– Как могут являться у тебя такие мысли? – воскликнул он. – Приказ гласит, что мы должны убить его лишь в том случае, если будет произведена попытка освободить его и у нас не будет других средств помешать этому. Эта предосторожность, ей Богу, совершенно излишняя. Кто проникнет на этот одинокий остров, который даже шведы осаждали безуспешно? Но если бы даже случилось так, – добавил он, пожимая плечами, – то кто знает? Не оказали бы мы этому узнику благодеяния, освободив его от его беспросветного существования?
Он первый положил карту. Улузьев со вздохом сбросил свою и игра началась.
Между тем Иоанн Антонович, очень близко придвинувшись к старому сержанту, сказал:
– Я в эти дни все вспоминаю своего бедного отца, Вячеслав! Мне он приснился два раза… О, я помню его очень хорошо, хотя уже долго сижу здесь и меня давно разлучили с ним эти зверские разбойники. Он был так красив и смотрел так ласково на меня!.. Я был тогда едва по пояс и отец рассказывал про Германию, откуда сам был родом, и про моего прародителя, императора Петра Великого… О, я его любил гораздо больше, чем мать; она часто бранила меня, когда я резвился или спрашивал, почему я не смею ходить по зеленым лугам, которые я видел издали через решетчатое окошко. Она смотрела на меня холодными, злыми глазами или начинала плакать и запрещала мне задавать такие вопросы. А мой отец учил меня, что существует Бог, предназначающий каждому человеку его судьбу, которую тот должен сносить безропотно. И я повиновался бы этому, я вынес бы все, если бы мне позволили оставаться вместе с отцом. Но этой разлуки, Вячеслав, я никогда, ей Богу, не прощу им!
Он поднял кверху сжатые кулаки и густая краска покрыла его лицо.
– Успокойтесь, батюшка, успокойтесь! – заговорил Вячеслав. – Ведь и это – попущение Божье… послано вам Господом Богом!.. Многим посылается еще более тяжелое испытание; и если вы покорно и мужественно подчинитесь воле Божьей, то Он может переменить вашу судьбу и опять дать вам свободу.
– Это так и будет, Вячеслав, – сказал Иоанн Антонович, – ты это знаешь! Ведь тот благородный офицер обещал нам… После того дня он не приходил к нам, но я уверен, что он придет! Разве я видел бы во сне моего отца, если бы мне не улыбалось счастье? А отец может принести мне только счастье; он наклонился ко мне, как это делал в отдаленные дни моего детства, и поцеловал меня в лоб, а его дорогие глаза смотрели на меня, как прежде. Когда я проснулся, то дал обещание, что мой отец будет сидеть рядом со мной на троне, когда я буду императором, и все должны будут преклоняться пред ним. И я велю разыскать по всей России тех разбойников, которые отняли меня от отца, и надменных тюремщиков, которые мучили его… И тогда, Вячеслав, их кровь будет орошать землю на его глазах и их головы падут к его ногам!
– Батюшка, отец родной! – умолял Полозков, крестясь и с ужасом поглядывая по направлению к соседней комнате, – не говорите таких слов! Молите Господа Бога, чтобы Он смилостивился над вами!.. И если Он действительно даст вам свободу, то будьте и вы ко всем милостивы, как и Он.
– Да, ко всем, – сказал Иоанн Антонович, скрежеща зубами, – но не по отношению к тюремщику моего отца и тем разбойникам, которые вырвали меня из его объятий.
Вячеслав затряс головой и протянул руки, как будто умоляя небо не слышать этих угрожающих речей.
Иоанн Антонович лежал молча на подушках и его рука, сжатая в кулак, повисла. Все громче становились его глубокие вдыхания, веки постепенно опускались; он, казалось, засыпая, продолжал видеть картины мести, которые так испугали старика Вячеслава.
Внезапно он приподнялся.
Одновременно Улузьев и Чекин в соседней комнате прекратили игру и вскочили.
Послышался совсем близко ружейный выстрел, непосредственно за ним грянуло еще несколько выстрелов и стали доноситься издали несвязные звуки.
– Что такое? – воскликнул Улузьев. – Стреляют в такой час?
Он и Чекин тотчас же надели свои гренадерские шапки, отвели курки пистолетов, лежавших в стороне на столе, и, взявшись за рукоятки шпаг, ожидали дальнейших событий.
Иоанн Антонович схватил за руку Вячеслава и шепотом сказал ему:
– Ты слышишь? Это идут мои освободители; Господь, карающий врагов, помоги им!
Некоторое время в обеих комнатах царила глубокая тишина; лишь едва слышны были дыхание прислушивающихся и тихий молитвенный шепот старого Вячеслава, упавшего на колена у постели Иоанна Антоновича.
Шум снаружи становился все резче, все ближе и скоро можно было расслышать приглушенные и как бы издали доносившиеся возгласы:
– Да здравствует Иоанн Антонович, наш законный царь!
– Ты слышишь, Вячеслав, ты слышишь это? – крикнул Иоанн Антонович. – Это – они!.. Мне принадлежат теперь престол и власть; недаром приснился мне мой отец!
Вячеслав продолжал молиться.
Иоанн Антонович вскочил с кровати и стоял в одном нижнем белье посреди комнаты, вытянув вперед шею и расставив руки, причем его глаза светились лихорадочным блеском.
Вот раздался глухой гул слов, сказанных Мировичем в скважину замка.
– Ты слышишь, Чекин? – сказал Улузьев. – Ты смеялся, когда я говорил о нашем приказе, тяжелый час настал… Господи Боже, зачем я был назначен в этот корпус!
– Будешь ли ты колебаться, когда надо будет действовать? – спросил Чекин.
– Нет, – ответил Улузьев, – я верен долгу службы!
Еще раз раздались слова Мировича.
Иоанн Антонович бросился в переднюю. Испуганный Вячеслав вскочил и побежал за ним.
– Отворяйте же, отворяйте! – крикнул Иоанн Антонович обоим офицерам. – Вы ведь слышите, что там мои освободители; вы ведь слышите, что я – ваш император!.. Ваше счастье, что вы присутствуете при моем освобождении!
Офицеры обнажили свои шпаги.
– Назад! – воскликнул Улузьев, – вы не должны входить в эту комнату, это противоречит предписанию!
– Какому предписанию? – закричал Иоанн Антонович. – Кто здесь смеет приказывать? Откройте сейчас, или, честное слово, через час ваши головы будут сняты с ваших плеч!
– Назад! – закричал Чекин, угрожая шпагой.
Вячеслав обхватил Иоанна Антоновича и увлек его к порогу спальни.
Загремели удары топоров в двери. Все громче стучали они; в одном месте уже виднелось лезвие топора и щепки от ломаемой двери летели в комнату.
Иоанн Антонович вырвался от Вячеслава и, бросившись на офицеров, сверкая глазами, вне себя крикнул:
– Вы не хотите открыть?
– Теперь время, – сказал Чекин, – дольше медлить нельзя; у нас нет других средств воспрепятствовать его освобождению.
Большой кусок доски отлетел от двери и упал почти посреди комнаты. Через образовавшееся отверстие можно было видеть блестящее острие топора.
Чекин поднял шпагу и направил ее к груди Иоанна Антоновича.
– А, разбойники, безбожные разбойники! – крикнул тот, быстро повернувшись, так что шпага задела только его плечо.
Он бросился на Чекина, нечеловеческим усилием вырвал у него шпагу и сломал ее острие.
– Улузьев, – крикнул Чекин, – Улузьев, помоги, или они, наверное, уведут его!..
Улузьев был бледен как смерть; подняв шпагу, он нанес удар Иоанну Антоновичу в бок, из раны брызнула кровь.
С жалобным стоном подбежал к ним Вячеслав и поддержал шатавшегося раненого.
– Проклятые разбойники, проклятые убийцы! – крикнул Иоанн Антонович, с искаженным от бешенства и боли лицом.
Еще раз вырвался он из рук Вячеслава и набросился на Улузьева.
Тот направил против него шпагу и острая сталь вонзилась в грудь Иоанна Антоновича. Но он ухватился за клинок, вырвал его из раны, и, сдавив обеими руками горло Улузьева, стал душить его. Тогда Чекин поднял шпагу и, подойдя сзади, верным ударом вонзил в спину Иоанна Антоновича свою сломанную шпагу. Он попал удачно. Клинок вонзился под левый бок и пробил насквозь сердце.
Руки Иоанна Антоновича выпустили шею поручика и бессильно повисли, а сам этот несчастный, с хрипящим стоном упал на землю. Нисколько конвульсий потрясли его тело; затем все стихло и он лежал лицом вниз, плавая в собственной крови.
В ужасе подошел к его трупу Улузьев и тихо прошептал:
– Это не я, не я пронзил его сердце. Но разве его кровь не падет на мою совесть?
Старик Вячеслав опустился на колена и глухие, неясные стоны стали вырываться из его груди. Он перевернул мертвого, закрыл его неподвижные глаза и нагнулся над его бледным, искаженным лицом. Жутко было слушать рыдания старика, белая борода которого окрасилась кровью убитого.
Все яростнее рубили двери осаждающие. Чекин взял ключ со стола и со скрипом открыл замок. Массивные двери распахнулись.
Через порог тюрьмы проникла толпа во главе с Мировичем и огласила ее криком:
– Да здравствует Иоанн Антонович, наш законный император.
– Здесь ваш император! – холодно сказал Чекин, в то время как Улузьев закрыл лицо руками.
В ужасе подались солдаты назад. Мирович со страшным криком бросился к трупу; он ощупывал лицо умершего, положил свою дрожащую руку на его сердце, но не различал больше ударов; тело начинало коченеть и кровь у раны стала запекаться.
Солдаты были так поражены этим неожиданным исходом, что в страхе и ужасе отступили и никому из них не пришла в голову мысль отмстить этим двум офицерам за смерть узника, которого им хотелось возвести на престол.
– Прочь, бунтовщики! – закричал Чекин, – благодаря вам пролилась эта кровь, так как вы в безумном ослеплении нарушили присягу, мы же исполнили свой долг и спасли отечество!
Некоторое время Мирович стоял на коленах рядом с Вячеславом; он неподвижно глядел на покойника и мрачное отчаяние выражалось на его лице.
– Моя участь решена, – сказал он, наконец, беззвучным голосом. – Но жаловаться недостойно мужчины; моя жизнь была поставлена на карту и я проиграл. Бедная Аделина, если бы ты могла забыть меня!
Он встал и уверенным шагом направился к выходу мимо солдат, которые в ужасе расступались пред ним.
Комендант и его адъютант сидели пред караульней; Писков и его солдаты стояли пред ними, направив на них ружья и следя за каждым движением пленников.
– Уже свершилось? – крикнул радостно Писков, увидев приближающегося к ним Мировича. – Царь освобожден?
– Свершилось то, что было предрешено судьбой, – ответил Мирович. – Император освобожден от всех земных страданий и забот. Игра, ваше превосходительство, кончилась, – сказал он, обращаясь к коменданту, – и я проиграл ее; теперь я – ваш пленник!
Он подал генералу шпагу, а Писков с солдатами в ужасе попятились назад.
– Что вы сделали, несчастный? – сказал Бередников. – Значит, это был ваш план? О, Господи, какая пропасть раскрывается пред моим взором!.. Но теперь мне надо исполнить мои обязанности. Идите сюда! – приказал он солдатам, испуская глубокий вздох, в то время как последние медленно возвращались от дверей тюрьмы. – Степень вашей виновности будет установлена после, может быть, вы действовали в ослеплении.
Солдаты молча исполнили его приказание и выстроились во фронт у дверей прохода.
– Дайте мне свои шпаги! – приказал Бередников офицерам, принимавшим участие в заговоре. – Идите в свои комнаты!.. Приставить по два часовых у каждой двери! Сержанта Пискова я арестую.
При гробовой тишине были исполнены все его приказания.
Заговорщики-офицеры и Писков были уведены и ни один из них не проронил ни слова. Все были сражены таким неожиданным ужасным исходом задуманного предприятия.
– Я передаю вам командование крепостью, – сказал Бередников, обращаясь к своему адъютанту. – Я вам передаю все мои права и полномочия. Прикажите поставить у ворот пушки, причем офицеры должны сами служить при орудиях, и пусть стреляют в каждого, пытающегося бежать. Я должен ехать в Петербург, чтобы доложить о неслыханном злодеянии и кровавом исходе восстания, а также отдать в руки главного зачинщика. Мне жаль, – с грустью сказал он Мировичу, – вы были дельным офицером и могли бы посвятить свою жизнь лучшему делу. Я должен заковать вас и надеюсь, что с вашей стороны не будет попытки бежать, так как вас ждет тогда верная смерть.
Мирович не произнес ни слова; в глубоком молчании быстро надели ему ручные кандалы.
Бередников приказал двадцати конным гренадерам переправиться через Неву, назначил над ними для команды офицера и, еще раз напомнив своему временному заместителю обращаться с величайшей бдительностью с орудиями, направился к наружным воротам крепости.
Лошади гренадеров находились уже на пароме; пять человек должны были сесть в лодку командира вместе со связанным Мировичем; гребцы были заняты отвязыванием цепи. Взволнованный комендант приказал посадить в лодку Мировича меж двух гренадер. Сам он сел против пленника, весла погрузились в воду и, прорезая волны, лодка последовала за паромом с лошадьми и солдатами, уже достигшим средины широкой реки.
Жизнь при дворе потекла своим обычным чередом, среди всякого рода развлечений. Императрица устраивала в Эрмитаже свои маленькие вечеринки, которые раз или два в неделю чередовались с большими придворными празднествами; на последних придворная знать вовсю развертывала свой сказочный блеск и по временам на них получали свободный доступ также и простые граждане столицы, без всякого приглашения и лишь при условии появления в тех костюмах, которые предписывались придворным этикетом.
На всех этих больших празднествах, как и в тесном кругу своих, приближенных, императрица выказывала по отношению к каждому самую любезную приветливость. На этих больших общедоступных собраниях она свободно и непринужденно расхаживала среди по большей части незнакомой ей публики, с благосклонной снисходительностью обращалась к некоторым из граждан, спрашивала их имена, интересовалась их делами и даже Потемкин, который был постоянно вблизи нее, в ожидании приказаний, при подобных обходах должен был следовать в порядочном отдалении за нею, чтобы никоим образом не мешать свободному доступу к ней ее гостей, толпа которых то приливала к ней, то снова убывала. Лицо государыни сияло беспечным весельем, ее разговор был оживленнее, чем когда бы то ни было; к тому же она умела с одинаковым мастерством и уверенностью сказать какому-нибудь ремесленнику грубое и крепкое словцо на русском языке и соперничать с Дидро в остроумных афоризмах и тонкой игре слов.
В то время не было ни телеграфа, ни прессы и никто не осмеливался распространять неблагоприятные вести по императорской почте; поэтому население Петербурга и не подозревало ничего об опасном положении Румянцева на турецких границах, равно как о возраставшей опасности, которою угрожал из яицких степей Пугачевский бунт; тем более, что солидные коммерсанты, получавшие через своих агентов случайные вести из южных областей империи, остерегались говорить о них.
Несмотря на это внешнее веселое спокойствие, императрица испытывала боязливое беспокойство и томилась под гнетом забот; ей необходима была вся ее чрезвычайная сила воли, чтобы удержать улыбку на своих губах и гордую самоуверенность во взоре, так как в действительности ее положение было плохо и довольно опасно, и никто так ясно, как она сама, не сознавал той опасности, которая угрожала ее невидимому непоколебимому могуществу и ее влиянию при всех европейских дворах. Если бы Румянцев был разбит или ему пришлось отступить пред превосходящими его силами турок, если бы он не одержал решительной победы и не добился заранее намеченных условий мира, то рассеялся бы ореол русского оружия на Востоке и Екатерина Алексеевна была бы вынуждена отказаться от Польши. Это грозило бы ей уничтожением всех ее смелых планов относительно присоединения польских провинций и учреждения продолжительного протектората над Речью Посполитой. Угроза этому уже существовала: достаточно было одного ухода войск, которые Салтыков повел к турецким границам, и враги России вздохнули и напрягли все свои силы против ее гнета. Но раз русская политика сделала бы такой решительный шаг назад, то с ее влиянием в Европе, основанным на страхе пред нею, уже было бы покончено; не было сомнения, что король прусский предусмотрительно отступит, что Австрия, едва скрывавшая свою вражду и зависть, присоединится к Франции и что Англия потребует в качестве вознаграждения за свой союз значительных привилегий в русской торговле.
Не меньшая опасность грозила императрице и внутри империи. Пугачев совершенно подчинил себе далекие области на Урале; он даже склонил на свою сторону могущественнейших киргизских старшин. Его войска, которые он с железной энергией держал в строгой дисциплине, своею численностью уже далеко превосходили сто тысяч и его конные отряды с каждым днем разъезжали все ближе и ближе к Казани, так что ее комендант все настоятельнее просил императрицу о подкреплении. Князь Голицын, который, собрав войска, выступил против Пугачева, понес чувствительное поражение и не был в состоянии приостановить дальнейшее движение Пугачева. Положение было тем опаснее, что еще были в полной силе впечатления, вызванные некоторым подобием русского парламента в виде комиссии для слушания наказа по составлению нового уложения, которая была созвана императрицей за несколько лет пред тем в Москве. Все сословия империи – духовенство, дворяне, горожане и свободные хлебопашцы должны были послать в эту комиссию своих выборных и это странное собрание, члены которого в большинстве не умели ни читать, ни писать и не имели ни малейшего понятия ни об общественной жизни, ни о правах общества, заседало в одном из огромных залов московского кремля. Желала ли императрица, благодаря этой комиссии, снискать новое выражение удивления в Западной Европе, думала ли она о том, что благодарность народа создаст противовес признакам тайного, но все заметнее проступавшего нерасположения, которое выказывало к ней, чужеземке, родовитое московское дворянство, – только она предложила на обсуждение этому замечательному собранию свой наказ, касавшийся составления свода законов; хотя многие из депутатов едва ли имели понятие, что им делать на своих заседаниях, но вскоре и в этой комиссии обнаружился тот здоровый инстинкт, который живет во всех парламентских собраниях: при обсуждении наказа императрицы стали раздаваться громкие голоса, требовавшие предоставления отдельным областям империи права определять размеры обложения, и, что было еще опаснее, некоторые громко требовали совершенного освобождения крестьян и уничтожения крепостного права. Весть об этих совещаниях комиссии через тех же выборных достигла провинции и благодаря этому обнаружилось заметно усиливавшееся брожение среди сельских обывателей, громко благодаривших государыню за то, что она лично пожелала выслушать мнение народа о законах; но в то же время дворянство угрожало противопоставить благим намерениям императрицы свои корыстолюбивые интересы.
Дело дошло до бурных сцен в комиссии; большинство представителей помещиков-дворян грозно заявляло, что уничтожать всякого, кто осмелится поставить на очередь вопрос об их правах собственности над крепостными; беспорядок еще увеличился благодаря тому, что в лагере дворян граф Шереметев, богатейший помещик в России, стал во главе стремившихся к реформе и громко объявил, что лично он готов дать полную свободу всем своим крепостным. Волнения, вызванные вестями о деятельности этой комиссии, проникшими вглубь России, становились все опаснее, благодаря победоносному шествию вперед Пугачева, так как ведь и он объявлял в своих прокламациях об освобождении крестьян и уничтожении крепостного права; раз ему удалось бы подступить к Москве с массами стекавшихся к нему крестьян, в ореоле победы над помещиками, против которых он энергично натравливал крестьян, предавая землевладельцев в полное распоряжение последних, которые не останавливались пред жесточайшей расправой с ними; если бы ему удалось овладеть первопрестольной столицей Российской империи и добиться там признания себя действительным императором Петром Федоровичем, то власти Екатерины Алексеевны был бы нанесен смертельный удар.
Разумеется, императрица обнародовала манифест, в котором объявила Пугачева обманщиком и государственным изменником и повелела подвергнуть его наказанию. Но этим и исчерпывалось дело для официального придворного мира и для населения Петербурга. Однако, несмотря на то, и сама императрица вполне сознавала, какой серьезный оборот принимало все это и какая опасность со всех сторон угрожала ее власти и основам ее царствования; а сознание, что иностранные дипломаты при ее дворе, а, следовательно, и европейские кабинеты были совершенно точно осведомлены относительно ее опасного положения, увеличивало ее заботы и огорчения.
Все эти заботы еще тяжелее угнетали Екатерину Алексеевну, потому что ей приходилось совершенно одной нести их и у нее не было такого преданного человека, пред которым она могла бы откровенно излить свою душу. Нередко с ее губ уже готово было сорваться признание, которое облегчило бы ее, или просьба о совете в те минуты, когда пред нею стоял Потемкине и когда она смотрела на его гордое, прекрасное, сиявшее мужеством и силою воли лицо; но гордость и недоверие повелительницы подавляли слова, рвавшиеся из сердца любящей женщины, так как Потемкин никогда не говорил с нею о положении государства и об угрожавшей опасности; у него на языке были лишь пылкие слова страсти и все его мысли, по-видимому, были исключительно заняты изобретением и устройством все новых и новых празднеств.
Императрица негодовала из-за того на Потемкина; или он был ослеплен и довольно ограничен, чтобы не видеть всех тех опасностей и рассматривать расположение императрицы как средство поразвлечься, или у него был довольно низкий образ мыслей, склонный использовать лишь для себя господство его повелительницы, пока оно продолжалось, и тотчас же отвернуться от нее, когда должен будет наступить опасный оборот вещей. При виде этого безразличия фаворита в сердце императрицы часто пробуждалось горькое чувство презрения, и, пожалуй, в конце концов, она сочла бы его недостойным ее расположения, если бы не было столь властно впечатление его мужественной красоты.
И у Панина государыня не находила совета; он умел только упрекать Орлова, который своевольным перерывом переговоров при Фокшанах упустил благоприятное время для заключения мира с турками и не мог указать ей никакого другого исхода, кроме того, как прямо обратиться в Константинополь и, подкупив визиря, добиться у нового султана сносных условий мира. Лень и нерадение ее министра иностранных дел, который часто по целым неделям не читал поступавших депеш и был удобен только тем, что редко возражал ее воле и никогда не противоречил, теперь, когда она нуждалась в его мужественном и сильном содействии, становились для нее опасными.
Орлов, с тех пор как Потемкин был назначен генерал-адъютантом императрицы, избегал видеть ее наедине и, хотя пред придворными ее обращение с ним нисколько не изменилось против прежнего, все же между ним и ею вырастала весьма ощутительная для нее самой стена отчуждения. Тем живее она вспоминала теперь о минувших временах, когда безумно смелое мужество Орлова и его беспощадное презрение ко всякой опасности являлись для нее твердой опорою при всех затруднениях и препятствиях.
Долго гордость императрицы к мучительное чувство женщины боролись против неотвязного желания и в эту минуту опасности, большей, чем прежние, призвать на помощь отвергнутого и уязвленного князя Орлова; но необходимость самосохранения и робкое чувство беспомощного одиночества на так тяжело доставшемся и угрожаемом со всех сторон престол взяли верх.
Государыня получила новые тревожный вбеги относительно Пугачева, а вместе с тем ей сообщили, что резкие требования созванной ею комиссии нашли себе чрезвычайно живой отклик в народе. По прочтении этих донесений Екатерина Алексеевна в продолжение часа беседовала с Дидро; последний неустанно твердил ей, что созванием комиссии она опередила все европейские державы, и прославлял ее великий либерализм; в то же время, по своему обыкновенно перескакивать с предмета на предмет, он остроумно отзывался о новых произведениях французской литературы и высказывал свои оригинальные мысли относительно философских систем. Его лесть показалась государыне почти горькой насмешкой, его остроумная беседа была ей бесконечно безразлична и казалась ничтожной и под влиянием этого разговора ее сердце еще больнее сжалось.
– Нет, – воскликнула Екатерина Алексеевна, когда, наконец, философ оставил ее одну, причем ей не нужно уже было сдерживать себя и она вся тряслась, как в лихорадке, – нет, так не должно продолжаться!.. Это мучение невыносимо; недостойно прятать, подобно страусу, голову от ежедневно возрастающей опасности. Неужели я в первый раз в жизни оробею в своем собственном доме, пред моим собственным чувством? Чтобы удержать свою власть над государством мне необходимо, прежде всего, овладеть самою собою, как я всегда и делала это.
Она дернула сонетку звонка и приказала пригласить к ней Григория Григорьевича Орлова.
В беспокойном ожидании императрица ходила взад и вперед по комнате, то тихо разговаривала с самою собою, то бросала взор на поступившие донесения, и никто не признал бы в этой женщине, с мрачным видом, с болезненно подергивавшимся судорогою лицом и с головой, поникшей на грудь, сияющей императрицы, еще накануне вечером в своем гордом и веселом спокойствии представлявшей собою оживленный центр самого блестящего в Европе двора.
Вошел Орлов. Вопреки своему прежнему обыкновению он был в полной парадной форме; казалось, что и своим внешним видом он хотел дать понять, что исполняет только повеление императрицы. После глубокого, церемониального поклона, он остановился возле самых дверей и не проронил ни слова.
При его появлении государыня подавила в себе волновавшие ее заботы; спокойно и серьезно, с легкою принужденностью в тоне, она сказала:
– Мне нужно поговорить с тобою, Григорий Григорьевич, я нуждаюсь в твоем совете; садись сюда!
С этими словами государыня опустилась на кушетку пред своим рабочим столиком. Орлов, все еще не оставляя своей торжественно-церемонной манеры, придвинул к ней кресло.
– Мой совет всегда принадлежит моей императрице, и хотя вы, ваше императорское величество, и не требовали его давно, так давно, – с упреком в голосе добавил он, – что я почти и позабыл о том времени, когда я и на самом деле был первым сановником империи, тем не менее, я всегда готов дать вам свой совет и предоставить вам свои услуги, так как уверен, что пробьет час, когда вам придется или вернуться к своим испытанным друзьям, или перестать быть императрицей.
Екатерина Алексеевна, по-видимому, пропустила мимо ушей последние слова Орлова.
– Следовательно, тебе известно то, что происходит, – сказала она, – тебе известны мои заботы, который я вынуждена скрывать от всего света.
– Я знаю их, – ответил Орлов. – Бродяга Пугачев уже превратился в могущественного повелителя, он подвигается к Москве, если он победоносно вступит туда, он может возложить на себя в московском кремле императорскую корону. – Екатерина Алексеевна вся так и вздрогнула, когда Орлов так беспощадно всего в нескольких словах обрисовал главный пункт угрожавшей опасности и содержание всех ее забот. – Вы видите, ваше императорское величество, – продолжал он с горькой усмешкой, – что я все еще умею читать в вашем сердце и зорко наблюдаю за судьбами империи.
– Опасность видят и враги, – сказала Екатерина Алексеевна, – и, пожалуй, зорче всех; от друга же я жду того, что он встретит вместе со мною опасность и победить ее.
– От друга! – возразил Орлов, – разве я – еще друг Екатерины? Кажется, я – лишь слуга императрицы?
– А почему бы тебе сомневаться в моей дружбе? – спросила Екатерина Алексеевна.
– Оставь притворство! – горячо воскликнул Орлов, – оно может пригодиться для льстивых царедворцев с их ханжеской, улыбающейся ласкою, но для меня оно не годится.
– Первое условие, первое доказательство дружбы – доверие; а разве мой вопрос, – почти робко произнесла Екатерина Алексеевна, – моя просьба о твоем совете – не доказательство моего доверия? Ты – единственный, к кому я обращаюсь с этим вопросом, ты – единственный, кому я разрешаю заглянуть в свое сердце.
– Нет, – горячо воскликнул Орлов, совершенно оставляя до сих пор выставлявшуюся им напоказ церемонность, – нет, Екатерина, это – неправда; то, что ведет тебя ко мне в эту минуту, – не доверие; это – просто страх и сознание, что у тебя нет никого, достаточно сильного и смелого, чтобы победоносно выступить против опасностей, со всех сторон надвигающихся на тебя…
Государыня доверчиво положила руку на плечо Орлова, окинула его проницательным взором и прервала его:
– И никто так близко, как ты, не заинтересован в этой опасности. Что стало бы с Григорием Орловым, если бы Екатерине когда-нибудь пришлось перестать быть императрицей?
Орлов в упор посмотрел на государыню; по-видимому, с его губ готов был сорваться резкий ответ, но он подавил его и мрачно сказал:
– Тебе понадобилось немало времени, чтобы найти своего единственного истинного друга.
– Я уверена, – возразила Екатерина Алексеевна, – что тебе не понадобится так много времени, чтобы указать мне спасительный путь и уничтожить тайные надежды шпионящих за нами врагов. Что предпринять, Григорий Григорьевич? Нам нужно, во что бы то ни стало разгромить этого обманщика, если мы не хотим, чтобы в империи возрастал этот позорный мятеж; все недовольные примкнут к нему. Так что же остается нам делать, чтобы преодолеть всю опасность?
– Действовать и побеждать! – воскликнул Орлов.
– Мы действовали, мы посылали войска, но, к сожалению, были разбиты, – вздохнув, проговорила государыня.
– Разве можно назвать действием, – сказал Орлов, – когда высылают горсть людей, под начальством незначительного и неспособного генерала, против человека, вооружившего все степные орды, чтобы протянуть свою руку за императорской короной? Какое дело этому Голицыну и всем подобным ему, кто царствует в России – Екатерина Алексеевна или Емелька Пугачев под именем Петра Федоровича?
– Ты клевещешь, Григорий Григорьевич! Голицын предан мне, – возразила Екатерина Алексеевна.
– Предан! – с иронической усмешкой воскликнул Орлов. – Кто был предан тебе, когда ты была одинока и беспомощна? Кто думал о тебе, когда твоя забота и твоя жизнь висели на волоске? И, клянусь Богом, пусть этот Пугачев достигнет Москвы, пусть он выступить оттуда коронованным императором против Петербурга, и ты узнаешь особенную верность всех тех, кто теперь пресмыкается пред тобою в прахе.
Екатерина Алексеевна мрачно потупилась. Она чувствовала горькую истину этих слов.
– Голицын был неспособен, – неуверенно, как бы извиняясь, сказала она, – я послала генерала Панина, чтобы принять от него командование над войсками.
– Брата твоего великолепного министра, – рассмеялся Орлов. – Ну, если он также ленив, как и этот, то спокойно предоставить Пугачеву время вступить в Москву.
– Но ты знал обо всем, – сказала Екатерина Алексеевна, – Панин являлся к тебе.
– У меня не было времени для него, – высокомерно сказал Орлов. – Какое мне дело до всего этого? Если мне предстоит действовать, то я должен действовать и повелевать один!
– А что сделал бы ты, если бы я попросила тебя действовать единовластно? – спросила Екатерина Алексеевна.
– Я выехал бы к войскам, которые бесполезно слоняются где-то по Польше, и повел бы их на бунтарей, – воскликнул Орлов с гордо заблестевшим взором. – Да нет, это даже лишнее, так как Польша не уйдет от нас! Я двинул бы гвардии. На что так много войск, чтобы держать в повиновении петербургских лавочников? Ведь здесь не народ опасен, а солдаты. Я обещал бы свободу крепостным, если бы они выставили мне всех способных носить оружие; я действовал бы против изменника его собственным оружием; я выступил бы с превосходными силами и, клянусь Богом, этот Пугачев скоро был бы в руках у меня!
– Да, ты прав, – сказала Екатерина Алексеевна, – я узнаю твой смелый ум; отрицанием опасности не поможешь, нужно собрать все силы, чтобы побороть ее; пусть народ видит, что она существует, но вместе с тем нужно, чтобы он видел то, что, по знаку императрицы, она исчезает. Пусть будет так, как ты говоришь, и завтра же…
– Постой, – прервал ее Орлов. – Чтобы ждать успеха от моего предприятия, мне не следует выступать в качестве командующего генерала, как например князь Голицын или Панин; этот Пугачев – неограниченный повелитель в своем войске и вот потому-то он и непобедим; если я обязан добиться победы, то я должен иметь большие полномочия, чтобы быть в состоянии свободно распоряжаться и подобно своему противнику развертывать все свои силы.
– Полномочия? – с напряженным вниманием спросила Екатерина Алексеевна. – Какие?
– Я должен быть неограниченным распорядителем над всеми войсками империи, – ответил Орлов, – все твои генералы, даже и военный министр с Румянцевым, должны быть обязаны безусловным повиновением мне; мне необходимо право над жизнью и смертью моих подчиненных, словом, я должен быть твоим наместником, повелевать всюду, где я лишь появлюсь; только при подобных полномочиях мои руки будут свободны и достаточно сильны, чтобы я мог действовать и идти навстречу всякой опасности.
– Моим наместником? – смущенно повторила государыня, – право над жизнью и смертью? А что будет затем? – спросила она, почти невольно высказывая свои мысли.
– Будет императрица, – сказал Орлов, – престол которой я стану охранять и поддерживать, как я воздвиг его. Если мои руки будут совершенно свободны от оков, то я ручаюсь головою за победу над всеми опасностями, угрожающими тебе, над всеми подкарауливающими тебя врагами, которые рады этой опасности.
– Хорошо, – слегка вздохнув, проговорила Екатерина Алексеевна, – конечно, ты имеешь право на полную свободу, она принадлежит мужчине и я могу вверить ее испытанному другу.
– Если бы ты питала ко мне доверие, – сказал Орлов, – то уже давно случилось бы то, что должно случиться. Минувшее время нашей юной любви было прекрасно, – продолжал он, причем в его тоне послышались теплые нотки, – и я никогда не забуду его; разумеется, я также знаю, что вечная любовь – только сон, о котором грезят поэты, но которого не знает действительность. Но дружба, настоящая, истинная дружба должна брать верх и над любовью, и клянусь Богом, что я остался твоим другом, остался им, хотя твое минутное влечение остановило свой выбор на такой игрушке, как этот жалкий Потемкин.
Глаза государыни засверкали, ее щеки покрылись густым румянцем, но она не возразила ни слова; она поникла головой на грудь и, казалось, молча согласилась с Орловым.
– Играй с ним или с кем-либо другим, – продолжал он, – но не давай недоверию вырастать между нами; окружай любимцев своей прихоти завидной мишурой, за которой гоняются твои царедворцы, но меч предоставь мне, чтобы свободною рукою оберегать тебя и твой трон.
Екатерина Алексеевна все еще сидела, молча потупившись.
– Хочешь, – продолжал Орлов, наклоняясь к императрице, – я дам тебе простое средство создать такое положение, при котором никогда не могут угрожать подобные опасности? Чем был бы этот Пугачев, чем были бы все те, кто то здесь, то там недовольно поднимают свои головы, если бы ты не была чужеземкой на Руси? Если бы рядом с тобою был муж русской крови и русского происхождения, ни один злодей не посмел бы тогда поднять голову и ты спокойно наслаждалась бы своею властью; а голова, смело подставившая себя под топор палача, чтобы добиться престола для тебя, та голова, конечно, заслужила право носить корону.
Екатерина Алексеевна не двинулась с места, только легкий трепет пробежал по ее телу.
Орлов мрачным и угрожающим взором посмотрел на нее, но, прежде чем он успел задать ей еще вопрос, вошел паж Николай Сергеевич и доложил, что великий князь Павел Петрович находится в передней и просит у государыни аудиенции.
Императрица подняла смущенный взор на него. Было совершенно из ряда вон выходящим случаем, что великий князь, таким образом, появлялся у своей матери.
Орлов сделал знак неудовольствия, но Екатерина Алексеевна живо ухватилась за возможность прервать начатый разговор, и приказала впустить сына.
Орлов поднялся, чтобы приветствовать великого князя, уже быстро входившего своей торопливой, неуверенной походкой.
– Вы, ваше императорское величество, не одна? – спросил он при виде Орлова.
– Как ты видишь, у меня мой друг, – сказала императрица, – он – не только мой друг, а также и твой, опора нашего престола; что бы ни привело тебя ко мне, пред ним тебе не следуете иметь тайны.
Великий князь окинул робким взглядом Орлова, затем подошел к матери, поцеловал ее руку и сказал:
– То, что привело меня к вам, ваше императорское величество, – не тайна, по крайней мере, для князя Григория Григорьевича; это – вопрос, настоятельный вопрос, ответа на который я вправе просить у вас.
– Спрашивай, мой сын! – удивленно сказала государыня.
– У меня был генерал Панин, – сказал великий князь, – чтобы проститься со мною, пред тем как принять командование войсками, отправленными против разбойника Пугачева; он сказал мне, что Голицын разбит и что мятеж разрастается все больше и больше.
– Болван, – проворчал про себя Орлов.
– К сожалению, это так, – сказала государыня, – и я только что обсуждала с князем Григорием Григорьевичем серьезные меры к ниспровержению этого достойного проклятия восстания.
– Вот я и пришел, ваше императорское величество, – сказал великий князь, весь дрожа от сильного волнения, – чтобы обратиться к вам с вопросом, ответ на который должен возвратить моей душе спокойствие, для того, чтобы я мог молить Бога повергнуть в прах этого бунтовщика. Пугачев, – продолжал он дрожащим голосом, – называет себя Петром Федоровичем; вот я и прошу вас, ваше императорское величество, ответить своему сыну, имеет ли этот Пугачев право называть себя так, как он делает это? Неужели он – и в самом деле мой отец?
Екатерина Алексеевна смертельно побледнела, потупила свой взор пред пламенным взглядом сына и со слабой улыбкой сказала:
– Что за вопрос! Тебе известно, сын мой, что твой отец покоится в Александро-Невской лавре и что благочестивые монахи ежедневно воссылают свои моления к Богу, прося Его о милости к его заблудшей на земле душе.
– И все же, ваше императорское величество, говорят о том, что мой отец был заключен в темницу; то же самое говорит и Пугачев. Это мучит мой ум, моя душа жаждет истины; по этому я еще раз спрашиваю вас, матушка: неужели этот Емельян Пугачев – действительно Петр Федорович… мой отец? – с ужасом прибавил он.
Екатерина Алексеевна откинулась на подушки кушетки, прижала руку к сердцу и сдавленным голосом проговорила:
– Твой отец умер, мой сын, и я уверена, что Господь уже давно простил ему его земные прегрешения… Спроси Орлова!
Великий князь обернулся к Григорию Григорьевичу и почти вплотную подошел к нему; он не произнес ни слова, но его пылающий взор с выражением ужаса остановился на князе; даже и последний побледнел, но упрямая решительность помогла ему справиться с чертами своего лица; он холодно и спокойно проговорил:
– Ваше императорское высочество, ваш отец скончался; я сам видел его труп на парадном ложе, я сам принимал доклад врача, пользовавшего его во время его последней болезни и засвидетельствовавшего его кончину.
– Да будет проклят тот врач, – скрежеща зубами, воскликнул Петр Федорович, – дьявольское искусство которого было столь роковым для моего отца! Вы поклянетесь, Григорий Григорьевич в том, что мой отец скончался?
– Клянусь! – сказал Орлов.
– Хорошо! – воскликнул великий князь, – в таком случае я со спокойною душою буду молить Бога о том, чтобы Он обратил в прах этого наглого раба, злоупотребляющего именем моего отца, как я молю Бога каждодневно, чтобы Он изничтожил тех врачей, которые так плохо лечили моего отца, – с горькой усмешкой добавил он.
С этими словами Павел Петрович повернулся и, простившись глубоким поклоном с государыней, так же стремительно вышел, как и вошел сюда.
– Вот результаты воспитания Панина, – грубо сказал Орлов, – никогда не могли бы возникнуть подобные мысли в голове этого юноши, если бы его воспитание было в надлежащих руках. И брату Панина, – с иронической усмешкой прибавил он, – предстоит взять верх над Пугачевым, после того как он так смутил ум твоего собственного сына, что тот и сам не знает, уж не законный ли император – этот наглый искатель приключений? Панин должен удалиться, я не потерплю его дольше! Если ты хочешь, чтобы я отправился побеждать твоих врагов и ниспровергнуть самозваного императора, то за спиной у меня должно быть все свободно!
– Что ты говоришь? Разве время производить теперь перемены в министерстве иностранных дел? – почти ужаснувшись, сказала государыня.
– Какая бы то ни была перемена принесет улучшение, – сказал Орлов, – и это должно быть так, я требую этого. Через несколько недель великому князю предстоит венчаться, это – лучший предлог к увольнению его воспитателя. Я готов положить для тебя все свои силы, готов пожертвовать своею жизнью; обещай мне, что ты удалишь Панина.
Орлов протянул руку к государыне; она, дрожа, подала ему свою и едва слышно сказала:
– Обещаю.
– Отлично, – воскликнул Орлов, – путь к победе свободен и вскоре мятеж будет потушен. Юные грезы любви улетели, но, тем не менее, ты узнаешь, что никто не достоин стоять рядом с Григорием Орловым, и я во второй раз укреплю на твоей голове заколебавшуюся корону! – Он гордо простер свою руку над государыней, почти боязливо съежившейся при этом его движении. – Я письменно изложу те полномочия, в которых нуждаюсь, – сказал он, – и пришлю тебе для подписи. Будь здорова и помни об этой минуте, возвратившей твердую опору твоему престолу.
Он слегка склонил голову и гордой поступью удалялся из комнаты. Екатерина Алексеевна еще долго сидела и мечтала на своем диване.
– Быть может, я была бы счастлива, – сказала она, – если бы могла снова полюбить его; только любовь была бы в состоянии бесстрашно и доверчиво согласиться на то, чего он требует; но любовь никогда не требовала бы того, чего он домогается, и если бы он еще любил меня, то действовал бы очертя голову, ни о чем не думая. Любил ли он меня тогда? Существует ли человек, который любит свою императрицу, который пожертвовал бы собою ради нее и тогда, когда у нее не было бы более власти вознаграждать за эту жертву? Мне неизвестно это и я не хочу допытываться; разве призрак не делает меня столь же счастливою, как счастливою могла бы сделать действительность? Нет, даже счастливее, так какие истинная любовь – оковы, а я не создана, чтобы выносить их… А, тем не менее, – мрачно сказала она, – вот и оковы звучат мне навстречу; Григорий требует моей свободы, в качестве платы за свои силы и мужество; он хочет стать моим неограниченным повелителем… А кем же тогда буду я? Ведь и для возлюбленного не было бы места на моем троне, вмещающем лишь одного; но разве он не будет почти императором, если я соглашусь на то, чего он требует, если он будет повелевать над всеми моими войсками, если все мои генералы будут повиноваться ему одному, властному над жизнью и смертью и ниспровергшему восстание? Разве не будет зависеть от него даже возложение короны на свою голову или низведение меня до положения призрачной императрицы, как французские мажордомы сделали когда-то с последними Меровингами? Нет, – воскликнула она после короткого раздумья, – это не будет в его власти; если он и будет командовать всеми войсками, то тем могущественнее воспрянет против него враг, который снова предаст его в мой руки, который закует его в цепи, предназначенные им для меня. Этот враг – зависть, могущественнейшая опора престола; зависть – мой союзник, а мое оружие – хитрость; с помощью этого оружия и этого союзника я подчинила себе дикую, необузданную силу этого государства и с помощью их я снова покорю ее своей власти, Он принесет мне полномочия, которым предстоит вырвать меч из моих рук, но, как ни назрела опасность, я все же найду время поискать помощи в своем собственном рассудке и прикрепить к мечу, которого Григорий требует себе, тонкую, но неразрывную нить хитрости; и она возвратит меч в мою руку, после, того как враги будут уничтожены… Ну, а теперь на волю; воздух и свет – необходимые элементы, которые придадут моему уму эластичность; к тому же и народ должен видеть меня, чтобы злые семена недоверия, усердно посеваемые моими врагами, не могли укрепить корни!
Государыня приказала одеть ее и, спустя час, уже ехала в открытом экипаже, по улицам столицы, эскортируемая лишь небольшим отрядом гренадер за экипажем.
Потемкин ехал верхом возле дверцы экипажа. Веселость сияла на лице государыни, она, улыбаясь, кивала на приветствия толпы, встречавшей ее ликующими кликами:
– Да здравствует Екатерина Алексеевна, наша возлюбленная матушка, наша могущественная императрица.
Императрица целый день все так же была оживленна и весела, как и при своем выезде к народу. С Потемкиным она обменивалась только веселыми шутками, дружескими взглядами и очаровательными, лишь ему понятными намеками.
Он, в свою очередь, по-видимому, не был занят ничем иным, кроме как наслаждением счастливой минутой; с его губ не срывалось ни одного слова, касавшегося серьезных вопросов, которые так потрясающе подействовали на императрицу и послужили причиной для оживленных, но тайных бесед в придворных кругах.
Правда, Екатерина Алексеевна в тишине все же вздыхала, глядя в беззаботно смеющееся, сияющее радостью и весельем лицо своего генерал-адъютанта, который, по-видимому, совсем забыл, что готовило ему расположение императрицы, так как он не заговаривал снова о смелых планах учреждения восточно-европейской империи, которые он когда-то с воодушевлением описывал ей; проблески его ума казались только бесплодным блуждающим огоньком.
Один момент такие мысли горько волновали государыню.
«Его взгляд недостаточно проницателен, чтобы прочесть в лице любимой женщины скрытый под маской заботы, – думала она про себя. – Но так лучше, любовь должна быть цветком, которым шутя играют, а не крепким стволом, на который опираются; во всяком случае, она не должна быть такой, если хочешь быть императрицей и оставаться ею».
Во время обеда, который обыкновенно, за исключением лишь торжественных случаев, ограничивался тесным, замкнутым кружком, государыня была так весело настроена, что совершенно очарованный Дидро выразил сожаление, что здесь не присутствуют все его парижские друзья, которые могли бы убедиться, что в этих гиперборейских странах, при участии великой Семирамиды восемнадцатого столетия, цветы остроумия и веселые шутки расцвели пышней и богаче, чем на знаменитых обедах барона Гольбаха, на которые собирались величайшие мыслители и остроумнейшие критики Франции.
Весь двор пришел также в веселое настроение и, когда вечером интимное общество Екатерины Алексеевны собралось в залах Эрмитажа, всюду были видны веселые, довольные лица; каждый дружески улыбался другому, каждый выискивал в глубине своего ума какую-нибудь веселую, зажигательную шутку, чтобы поддержать на высоте настроение двора.
Орлов против своего обыкновения появился среди первых прибывших и со своей стороны поддерживал общее веселье. Взор у него сиял не менее чем многочисленные бриллианты, сверкавшие на его орденской звезде, на его мундире, на эфесе шпаги и на пряжках его башмаков. Для каждого у него находились только любезные слова; сегодня в его шутках отсутствовало оскорбительное высокомерие; нередко по залу проносился его громкий и веселый смех.
Многие ломали себе голову относительно столь неожиданной перемены в поведении князя, который в последнее время постоянно был мрачен и замкнут и говорил лишь грубые, оскорбительные слова даже лицам, обыкновенно пользовавшимся его расположением. Правда, там и здесь перешептывались о том, будто с турецкой границы получены благоприятные известия; другие – более хитрые – думали, что князю, наконец, удалось лишить Потемкина расположения императрицы. Но, какие предположения ни делали отдельные лица и какие чувства они не внушали, все объединились в одном стремлении превзойти хотя бы на одну йоту, то веселое настроение, которое выказывали князь Орлов и императрица.
Когда, наконец, появилась государыня, то некоторые предложения пришлось поневоле откинуть, так как Потемкин, сопровождавший ее, сиял от радости еще больше, чем она. Как по мановению волшебного жезла, озабоченное напряжение, царившее в придворных кругах, разом исчезло: императрица разговаривала так милостиво и непринужденно с Орловым, как уже давно никто не видел; затем Орлов и Потемкин почти сердечно пожали друг другу руки и довольно продолжительное время стояли, дружелюбно беседуя. Принцесса Вильгельмина Гессенская, появившаяся за несколько минут до императрицы под руку с великим князем, в сопровождении своей матери и сестер, была тоже настроена весело и в этом веселом, шутливом обществе только великий князь да две другие принцессы Гессенские представляли собою и своим мрачным настроением резкий контраст.
Великий князь был бледен; в его взгляде мелькали какие-то мрачные мысли; пред императрицей он сделал низкий и церемонный поклон. Он, по-видимому, не заметил поклона Орлова, а сановникам, которые приближались к нему, давал такие рассеянные и несвязные ответы, что невольно брало сомнение, слышал ли он и понял ли обращенные к нему речи.
Понемногу и лицо графа Панина, вначале находившегося в самом веселом настроении, омрачилось и стало задумчивым.
Орлов деланно-равнодушным голосом кинул нескольким лицам имевшее большое значение замечание, что бракосочетание великого князя дает воспитателю молодого наследника, силы которого были надломлены тяжестью дел, случай воспользоваться благодетельным покоем. Эти замечания были поняты как намек на предстоящую и неизбежную отставку графа Панина и нашлось немало злорадных друзей, поспешивших сообщить ему слышанное. Это повергло графа Никиту Ивановича в большое смущение, так как он, несмотря на свою лень и отвращение к регулярной работе, цепко держался за свое высокое положение, дававшее ему блеск и влияние. Мысль о возможности падения настолько сильно смутила его, что и он мог давать лишь несвязные, путанные ответы на обращенный к нему речи и в то же время боялся обратиться с вопросом к Орлову по поводу сделанного им замечания. Вскоре Панин остался один, погруженный в тяжелые думы; враги со злорадством покинули его, а друзья не смели приблизиться к стоявшему в тени надвигающейся опалы.
Театральное представление было очень кратко. Государыня с выражением участия сообщила, что мадемуазель Леметр не в состоянии участвовать в спектакле вследствие легкого нездоровья.
При этом замечании на устах Орлова заиграла легкая улыбка.
Потемкин, стоявший сзади императрицы, заметил это и на его лице появилась тоже довольная улыбка, когда он следовал за государыней, чтобы занять место за ее стулом.
Короткое представление кончилось очень быстро и вскоре был накрыт ужин, как всегда, на маленьких отдельных столиках.
Императрица съела только кусочек белого хлеба и выпила рюмку испанского вина. Но, несмотря на это воздержание, она умела оживлять общую беседу, обращаясь с речью то к одному, то к другому.
Ужин близился к концу, когда к государыне приблизился паж с золотым подносом, на котором лежала маленькая записка. Екатерина Алексеевна в смущении вскрыла конверт; в записке стояло всего несколько строк:
«Григорий Александрович Потемкин просит свою всемилостивейшую государыню на один момент, так как должен сообщить важную и изумительную новость».
Государыня бросила беглый взгляд на Потемкина, сидевшего за одним из соседних столов. Он, казалось, был весь поглощен веселой и шутливой беседой. Екатерина Алексеевна была почти склонна предположить, мистификацию, но таинственная записка возбуждала ее любопытство; она поднялась, приказала, чтобы никто не беспокоился во время ее краткой отлучки, а затем отправилась во внутренние покои.
Потемкин, в качестве адъютанта, последовал за нею.
Так как нередко случалось, что государыня лично принимала курьеров, то ее отсутствие не показалось странным.
– Что это значит, Григорий Александрович? – спросила Екатерина Алексеевна, проходя по комнате. – К чему это таинственное вступление? Разве у тебя не было времени сделать мне свои сообщения? Что у тебя за важное известие?
– Ваше императорское величество! Вы сейчас увидите это, – возразил Потемкин, отворяя дверь в будуар, соединявшийся стеклянной дверью с зимним садом.
Императрица испустила крик удивления, так как посреди комнаты, дверь которой Потемкин тотчас же запер, стояла закутанная в мантилью Аделина Леметр.
Молодая девушка, трепещущая и бледная, робко осматривалась в комнате. Когда императрица узнала ее, Аделина бросилась навстречу к ней, опустилась на колена и, ломая руки, воскликнула:
– Я здесь, пред вами, ваше величество! Что это значит? О, ради Бога, ваше величество, будьте милостивы; вся его вина в том, что он любил меня; чтобы спасти меня, он совершил преступление.
– Что это все значит? – спросила императрица. – Я вас не понимаю!.. Как вы попали сюда? Говорите только ясно и понятно; если нужно простить вину, то я могу оказать вам милость лишь в том случае, если вы скажете всю правду.
– Да, да, – воскликнула Аделина, – я расскажу все! Что мне скрывать? О, ваше императорское величество, продолжала она, – вы знаете историю моей любви! Вы были милостивы ко мне и взяли меня под свою защиту.
– Да, так, – сказала императрица, протягивая Аделине руку, чтобы поднять ее. – Что случилось?
– Ваше императорское величество, – краснея, сказала Аделина, – граф Орлов приходил ко мне…
– Я приказала ему расследовать ваше дело.
– Да, ваше императорское величество, именно по этой причине он и пришел ко мне. Быть может, в то время у него не было других намерений, но он говорил со мной таким тоном… Он подарил мне драгоценное кольцо, а моя мать – как горько, что я должна признаться в этом! – открыла мне глаза на остальное; они говорила мне о надеждах, которые внушали мне смертельный страх и грозили гибелью моей любви, уничтожением моей чести.
– Так ради этого просите вы моей защиты? – спросила императрица.
– Мне следовало бы так поступить, – трепеща, сказала Аделина, – мне следовало довериться своей государыне, так как я не могла далее доверять своей матери! Но простите мне, ваше императорское величество! Я потеряла веру в людей; только своему Василию верила я еще, только в нем искала защиты и предлагала ему бежать со мной, увезти меня за границу.
– Бедное дитя! Да разве вам удалось бы бежать? – сказала императрица, участливо глядя в лицо девушки.
– Да, да, теперь я отлично вижу, как глупа я была! – проговорила Аделина, – как эгоистично было с моей стороны толкать Василия на погибель; он послушал меня, он велел сказать мне, что карета будет ждать на углу улицы и что она отвезет меня к нему; действительно я нашла карету, но, когда я выехала за город, лошади были вдруг остановлены, вооруженные люди окружили экипаж и меня повезли обратно; мне приказали вылезти, завязали мне глаза, а когда повязка была снята, я оказалась здесь. Я считала себя погибшей, но теперь я стою пред вами, ваше императорское величество, и думаю, что все кончилось благополучно; вы не станете наказывать за преступление, совершенное по любви…
– Конец еще темнее, чем начало, – сказала императрица. – Григорий Александрович, объясните мне, как попала сюда эта девушка?
– Ваше императорское величество, – ответил Потемкин, – мадемуазель Аделина рассказала вам правду; только она сама была обманута. Лицо, приносившее ей письма от возлюбленного, было послано князем Орловым; карета, ожидавшая бедняжку, принадлежала князю Орлову и должна была увезти девушку в Гатчину, где она оказалась бы беззащитной во власти князя.
– Всемогущий Боже, – в ужасе воскликнула Аделина, – какая страшная бездна развернулась пред моими глазами, какое дьявольское предательство окружало меня! О, защитите меня, ваше императорское величество!
– Будьте спокойны, мое дитя, – сказала Екатерина Алексеевна, – вы здесь в безопасности! Ну, дальше, Григорий Александрович расскажите, как попала сюда эта девушка.
– Мои глаза зорки, ваше императорское величество, – произнес Потемкин, – я видел, что девушку оплетают ложью, точно паутиной. Я велел захватить посланца Орлова и узнал от него тайну и коварный план; мои люди ждали карету на дороге в Гатчину, они захватили экипаж и доставили девушку сюда.
– Мы должны, прежде всего, защитить ее, – воскликнула Екатерина Алексеевна, – а защита невинного – это почти суд над виновным. Может быть, это даже к лучшему, – прошептала она про себя. – Больше он не посмеет делать мне неуместный замечания, как это было сегодня. Благодарю тебя, Григорий Александрович, – проговорила она, протягивая Потемкину руку, а затем, погладив по голове Аделину, продолжала: – встаньте, дитя мое! Вы находитесь под защитой вашей государыни и все должно кончиться счастливо. Я дам счастье в ваши руки. Прикажи, Григорий Александрович, чтобы сейчас же заложили моих лучших лошадей; отряд казаков должен быть готов сопровождать карету. Эта девушка сейчас же должна отправиться в Шлиссельбург и привезти сюда своего возлюбленного, а завтра утром я обеспечу им их счастье!
Один момент Потемкин как будто колебался; он, по-видимому, хотел что-то сказать императрице. Аделина, схватив руку Екатерины Алексеевны, покрывала ее поцелуями и слезами.
Государыня, видя это, стала торопить Потемкина, сказав ему:
– Поспеши же, Григорий Александрович, поспеши! Видишь? Видишь, в каком нетерпении находится эта девушка!
Потемкин медленно вышел, тихо бормоча про себя:
– Пожалуй, так будет даже лучше; чем менее я буду вмешиваться, тем более блестящей будет моя победа.
Государыня подошла к своему, письменному столу и написала коменданту крепости приказ немедленно отпустить подпоручика Мировича, дабы он уже утром мог явиться к ней.
– Вот, дитя мое, талисман, который откроет вам дорогу к вашему возлюбленному, – сказала она Аделине. – Приведите его ко мне и вы не разочаруетесь в том, что доверились своей императрице.
Вошел Потемкин и сообщил, что все готово к отъезду. Он сам проводил девушку на один из внутренних дворов и Аделина вторично отправилась в путь. Однако на этот раз ее сердце радостно билось в груди и слезы благодарности застилали ее глаза.
Екатерина Алексеевна снова вернулась к гостям. Она ни одним словом не обменялась с Потемкиным; он, в свою очередь, решил выжидать. Первая ставка была выиграна им и он верил, что так же пойдет и дальше.
В продолжение еще часа государыня беседовала со своими гостями; все были очарованы ею, так как она нашла возможность сказать каждому что-нибудь приятное; таким образом, когда она удалилась, все общество было настроено еще веселее, чем при начале вечера. Ее краткое отсутствие было почти забыто и каждый к тому же мысленно решил, что полученное ею сообщение было приятно. Только великий князь и граф Панин покинули зал в мрачном настроении.
В течение вечера великий князь даже со своей невестою, которой он обыкновенно выказывал свою пылкую страсть, едва обменялся несколькими словами; он приказал графу Разумовскому занять его место около принцессы, сам же, по требованию этикета, стал занимать гостей во время отсутствия императрицы.
Проводив свою невесту и ее мать в их покои, великий князь тотчас же ушел к себе, не побеседовав даже, как он это обыкновенно делал, с Разумовским.
Потемкин, покончив со своими обязанностями, тоже отправился в отведенное ему помещение. Он сидел, погруженный в свои мечты, когда дверь отворилась и в комнату вошла Екатерина Алексеевна в легком кружевном одеянии.
Потемкин встал и пошел ей навстречу. Она бросилась ему на грудь и, обнимая его, воскликнула:
– Еще раз благодарю тебя, мой дорогой друг, за твою бдительность. Ты возвратил мне свет и тепло и освободил мое сердце от упреков неблагодарности; а неблагодарность означает низость и недостойна благородного сердца!
– И что произойдет теперь? – спросил Потемкин, смотря на императрицу серьезным, вопросительным взглядом.
– Что произойдет, – воскликнула Екатерина Алексеевна, – о том не будем пока думать. Когда завтра над миром засияет ясно дневной свет, тогда и мой ум ясно и твердо будет знать, как должна поступить императрица.
Стрелою мчались в ночной темноте кони императрицы по Шлиссельбургскому тракту, и казаки, эскортировавшие карету, едва успевали следовать за нею; тем не менее, Аделина не переставала выглядывать из окна и умолять кучера, чтобы он ехал быстрее, так как ее поглощало желание после всех перенесенных треволнений увидеть своего возлюбленного и сообщить ему, что, благодаря милости императрицы, все затруднения и препятствия к их счастью устранены. Она то плакала от чрезмерности своего счастья, то в восторге повторяла имя Василия, то опускалась на колена и горячо благодарила Бога, совершившего для нее чудо.
Наконец, после смены нескольких подстав, чередовавшихся через каждые пятнадцать верст, карета остановилась. Аделина выскочила на землю. Ее привыкшие к темноте глаза разглядели возвышающуюся над водою массу крепости.
Казаки вызвали крепостную стражу и потребовали лодку.
– Это невозможно, – ответил часовой, – никто, не принадлежащий к гарнизону крепости, не имеет переезжать реку, если только у него нет собственноручного приказа императрицы.
Аделина во время своего пребывания в России достаточно выучилась говорить по-русски, чтобы понять, что говорил теперь часовой.
– Приказ императрицы? – радостно воскликнула она. – Вот он! Поторопитесь же перевезти меня!
Она вытащила подписанный государыней приказ и предъявила его часовому.
К ним подошли остальная стража и перевозчики. Солдат в нерешительности держал бумагу в руке. Если бы даже он и умел читать, то вряд ли мог разобрать что-нибудь в темноте.
– Света, света! – воскликнула Аделина, принесите сюда фонари от кареты!
Казаки пытались объяснить страже, что они принадлежат к конвою ее величества и отправлены сюда по личному приказанию Потемкина и кроме того каретою управляет лейб-кучер.
Во время этих переговоров над водою вдруг блеснул трепетный, яркий свет и со стороны крепости послышались бряцанье оружия и разговор.
– Подождите немного, – сказал часовой, – я слышу, что отворились ворота и кто-то едет сюда; сейчас прибудет офицер и все выяснится.
Солдат казался очень довольным, что с него снималась тяжелая ответственность, и все стоявшее на берегу напряженно глядели во тьму, ожидая развязки двух столь необычайных событий, как прибытие молодой дамы в придворном экипаже и ночное выступление солдат из крепости.
Аделина не обращала внимания на все происходившее кругом; она подошла к самому берегу и вперила взор в огонек, приближавшиеся по волнам. Все явственнее слышались удары весел, все ближе и ближе подплывал огонек. Наконец паром причалил к берегу, лошади были выведены на землю, солдаты вскочили в седла. Какой-то офицер приблизился к часовому.
– Что здесь происходит, чья это карета? – спросил он.
– Это – карета государыни императрицы, – ответили солдат и конвойные солдаты. – Эта дама имеет при себе указ государыни и требует, чтобы ее доставили в крепость.
Он подал бумагу офицеру.
Аделина тоже подошла к офицеру и сказала:
– Сударь, я вижу на вас мундир того же полка, в котором служит и мой Василий; может быть, вы – его друг. Умоляю вас, прикажите, чтобы мне дали лодку и перевезли в крепость.
В это время от кареты, наконец, отвязали фонари и принесли их к берегу. При их свете офицер прочитал содержание приказа с подписью императрицы, на его лице выразилось изумление и он подозрительно взглянул на Аделину.
– Подождите одну минуту, сударыня, – проговорил он, – сейчас здесь будет комендант.
– Ждать и все ждать! – воскликнула Аделина, – что означает все это? Разве императрица не может уже больше повелевать в России? Какое мне дело до коменданта, когда у меня в руках приказ государыни?
В это время прибыло еще несколько паромов с лошадьми и лодок с солдатами. Всадники построились на берегу, казаки же продолжали стоять у кареты. Все с возрастающим нетерпением ждали прибыли лодки коменданта.
Весла уже были положены в лодку, киль зашуршал по песку и в это время Аделина с торжествующим криком кинулась к лодке, так как увидела в ней Мировича.
– Василий, Василий! – крикнула она, – ты сам идешь мне на встречу! Не духи ли воздуха несут службу у государыни, так как только они могли опередить ее быстрых коней! Наконец-то я вижу тебя снова!.. Да будет благословенна императрица, даровавшая нам такое счастье!..
Наконец лодка окончательно пристала к песчаному берегу. Аделина вскочила в лодку и поспешила к Мировичу, который смертельно бледный, с отчаянием и болью во взоре, смотрел на нее.
Аделина ничего этого не замечала, она обвила его своими руками и, падая к нему на грудь, воскликнула: – Идем скорее, мой дорогой, идем скорее к императрице, оказавшейся нашей спасительницей и хранительницей нашей любви!
Генерал Бередников в немом изумлении смотрел на эту сцену; он уже собирался отвести Аделину от Мировича, когда офицер протянул ему бумагу. При свете факелов Бередников. прочел приказ, задумчиво покачал головой и сказал:
– Какие странные тайны сплетаются вокруг этого несчастного дела! Приказ категоричен, сударыня, – обратился он к Аделине, – но я не могу исполнить его, так как Мирович арестован мною и я не смею отпустить его на свободу. Императрице ничего неизвестно, и если я исполню ее приказ, то поплачусь своею головою.
– Арестован? – в ужасе воскликнула Аделина, – ты арестован, Василий? Так вот почему глядишь ты так мрачно, вот почему с твоих уст не срывается ни одного приветствия для твоей Аделины, вот почему не встречаешь ты меня с распростертыми объятиями! О, Боже, что все это значить? Ты в оковах, ты не можешь поднять свои руки, не можешь прижать меня к своей груди! Господи, какое новое несчастье готовить нам судьба? – Смущенным взором глядела она на цепи, которыми были соединены руки Мировича; она попробовала было поднять их, как будто желая облегчить их тяжесть; затем, снова просияв, взглянула в лицо своего возлюбленного и сказала: – не бойся, Василий, не печалься!.. Что бы ни делали наши враги, императрица защитит нас…
– Довольно, сударыня, – сказал Бередников, – отпустите пленника! Было бы много лучше, – вздохнув, прибавил он, – если бы вы приехали сюда на два часа раньше.
– Почему на два часа? – спросила Аделина, – ничего не понимаю. Почему ты так мрачно смотришь, Василий? Слушай же! Не бойся ничего, государыня защитит нас; а если они не отпустят тебя, то никто не помешает мне следовать за тобой и разделить твою горькую участь. Неужели здесь новое коварство? Но им не удастся восторжествовать. Я на весь мир прокричу, что тебя держат в неволе, несмотря на то, что государыня ожидает тебя, чтобы наградить тебя своею милостью. Вот стоят казаки, охраняющие меня; они окажут защиту тебе и мне, так как ты принадлежишь одной мне; так написано самой государыней.
– Сударыня, – сказал Бередников, – умоляю вас не задерживать меня и не вынуждать прибегнуть к насилию. Вы ссылаетесь на государыню императрицу…
– А разве у меня нет права на это? – прервала его Аделина. – Я сама видела, как государыня писала тот приказ.
– Не смею оспаривать это право, – спокойно сказал Бередников, – но и я имею право действовать, как приказывает мне мое убеждение, и обязан представить все это дело еще раз на благовоззрение государыни императрицы. Я вместе с вами и с этим арестованным офицером немедленно же отправлюсь в вашей карете в Петербург; я, как предписывает мне долг, отвезу арестованного в крепость, а затем немедленно же отправлюсь с докладом к государыне императрице, – Затем, обращаясь к Мировичу, он прибавил: – объясните вашей даме, что это – единственный выход из запутанного положения.
– Прошу тебя, Аделина, – глухим голосом сказал Мирович, – делай так, как говорит генерал; мы успеем по дороге сказать друг другу последнее «прости».
– Хорошо, – сказала Аделина, – так как ты хочешь этого, то я подчинюсь, и раз этот господин действительно отправляется к государыне императрице, то я ничего больше не требую; вопрос идет лишь о нескольких часах, пока все не выяснится. Вперед же! Моя карета к вашим услугам.
Она выпрыгнула из лодки и заботливо поддерживала скованный руки своего возлюбленного, когда тот следовал за нею. Затем она поспешила в карету.
– Я жду от вас, сударь, – проговорил Бередников, идя за Мировичем, – что вы ничего не расскажете этой даме о причине своего ареста, так как это должно быть известно только одной государыне; этим вы только ухудшите свое положение. Если вы не дадите мне обещания, то я не могу разрешить вам ехать вместе с вашей невестой.
– Не беспокойтесь, генерал, – ответил Мирович, – я проиграл большую игру, но никто не упрекнет меня в том, что я не с достоинством переношу свое несчастье.
Аделина приказала кучеру повернуть карету. Бередников посадил рядом с ней Мировича, а сам с другим офицером занял место напротив их.
С той же скоростью, с какою выехала Аделина из Петербурга, отправилась она теперь в обратный путь в сопровождении казаков и кавалерии.
– Ничего не бойся, мой дорогой! – сказала Аделина, нисколько не заботясь, что при их разговоре присутствует генерал, – тебя должны были арестовать, но в это же самое время чуть не увезли меня.
– Увезли тебя? – спросил Мирович, – Кто? Куда?
– Кто? – воскликнула Аделина, – кто же посмел бы сделать это, кроме высокомерного Орлова, уповающего на то, что ему все благополучно сойдет с рук! Я думала, что еду к тебе, а вместо того была выдана ему! Об этом, я расскажу тебе потом; ты поймешь, если я скажу тебе, что Ушаков, которого ты, считал за друга, был слепым орудием Орлова.
Мирович, с возгласом отчаяния, откинулся на подушки сидения.
– Ушаков – предатель, Ушаков – шпион Орлова? О, теперь я все понимаю! Так вот какое было намерение! О, ваше превосходительство, – воскликнул он, обращаясь к Бередникову, – понимаете ли вы весь ужас моего положения? Я был орудием коварного плана, я стал игрушкой мрачной судьбы, но клянусь Богом, генерал, я считаю себя чистым, как ангел, в сравнении с тем, кто управлял нитями этой проклятой игры.
Бередников ничего не ответил, но незаметно пожал руку арестованного.
Аделина не поняла смысла этих слов; она все еще думала, что арест ее возлюбленного – дело рук Орлова, и пыталась снова успокоить Мировича и пробудить в нем надежду на милость императрицы.
Прибыли в Петербург. Бередников распорядился ехать в крепость, где сдал Мировича и о чем-то таинственно переговорил с комендантом.
Аделина не противоречила, так как была уверена, что все дело вскоре выяснится и заключение ее возлюбленного продлится лишь несколько часов. Она крепко обняла его и выразила напоследок надежду счастливой встречи, а затем поехала с генералом в Зимний Дворец.
Утро уже вступило в свои права, улицы Петербурга оживились, а дворцовая жизнь была в полном ходу, так как императрица вставала рано и прежде всего, просматривала корреспонденцию, поступавшую со всех концов ее империи.
Бередников был принят ею немедленно. Аделина ни на шаг не отступала от него и вместе с ним вошла в кабинет.
Екатерина Алексеевна сидела за письменным столом; рядом с ней стоял маленький столик с сервизом из севрского фарфора, так как она обыкновенно завтракала в этот час.
– Что привело моего верного и храброго коменданта ко мне в этот ранний час? – спросила она с милостивой улыбкой, но вдруг с удивлением поднялась, увидев Аделину, стоявшую позади генерала. – Вы здесь, дитя мое, что это значит? Разве вам было сделано какое-нибудь затруднение при исполнении моего приказа? – спросила она, наморщивая лоб.
– О, ваше императорское величество, – воскликнула Аделина, – помогите мне разрушить злое дело, которым хотят уничтожить мое счастье, мою любовь! Несчастный, которого я должна была привезти к вам, находится в тюрьме; о, не медлите, освободите его оттуда!
Императрица с изумлением слушала артистку и тотчас спросила:
– Он арестован, Мирович арестован? Что это значит, генерал? Разве эта девушка не показывала вам моего приказа?
– Я видел его, – возразил Бередников, – но не смел исполнить его, пока не объясню вам, ваше императорское величество, всего, что случилось. Сударыня, – продолжал он, обращаясь к Аделине, – вы видите, я сдержал слово и стою пред государыней императрицей; но то, что я должен сказать ей, вы не можете слышать; поэтому прошу удалиться и ожидать решения ее императорского величества.
– Ступайте, дитя мое, ступайте! – проговорила, в свою очередь, Екатерина Алексеевна, слушавшая коменданта с удивлением, – не бойтесь ничего!..
Несколько нерешительно и недоверчиво глядя на Бередникова, Аделина повиновалась и вышла из кабинета.
Бередников по-военному кратко рассказал все, что произошло в ту роковую ночь.
Государыня как подкошенная опустилась в кресло.
– Боже мой, Боже мой! – вздыхала она, закрывая лицо руками, – я невинна в этой крови, я ничего не знала об этом жестоком приказе.
– Благодарю Бога за эти слова вашего императорского величества, – сказал Бередников. – О, если бы только русский народ поверил им так же, как верю я.
– И как это было возможно возбудить к такому неслыханно-дерзкому поступку солдата и офицеров? – спросила государыня.
– Я этого сам не понимаю, – возразил Бередников, – непроницаемая тайна лежит на всем; подделали сенатский указ, но, как все происходило, узнает следствие; друг подпоручика Мировича, принимавший главное участие в заговоре, бесследно исчез, это был подпоручик Павел Ушаков.
– Неужели поддельный сенатский указ мог заставить взбунтоваться моих солдат? – мрачно проговорила Екатерина Алексеевна. – Что произошло бы, – тихо прибавила она, – если бы приказ был настоящий? – На один момент она, по-видимому, погрузилась в мрачные думы, в то же время, перебирая что-то в памяти, а затем сказала: – Ушаков? Ушаков? Где я слышала это имя? Не связано ли это имя с похищением моей маленькой актрисы? Да, да, так оно и было.
Она резко позвонила в звонок и приказала немедленно позвать Потемкина.
Через несколько мгновений последний уже находился в кабинете императрицы. Когда он увидел генерала Бередникова, едва заметный отблеск радости блеснул на его лице.
– Не называл ли, ты мне, Григорий Александрович, имени подпоручика Ушакова? – спросила Екатерина Алексеевна.
– Это был доверенный князя Орлова, услугами которого он воспользовался для похищения актрисы Леметр и который играл роль наперсника подпоручика Василия Мировича, ее возлюбленного.
– Так, так! – воскликнула государыня. – Теперь повторите, генерал, что сделал этот Ушаков, – приказала она Бередникову.
Генерал еще раз рассказал события ночи.
Потемкин сначала слушал спокойно, затем начал выказывать беспокойство на своем лице и, когда, наконец, генерал сообщил об убийстве несчастного Иоанна Антоновича, он громко вскрикнул и все его могучее тело затрепетало. Затем он схватил руку Бередникова и, испуганно глядя на него, спросил:
– Но где же был Ушаков, который имел приказ арестовать Мировича, прежде чем он совершит попытку привести в исполнение свой безумный план?
– Сегодня утром, – ответил Бередников, – получено известие, что его труп найден в Неве в то время, когда я покидал крепость, чтобы отвезти сюда Мировича.
– Ужасно! – воскликнул Потемкин. – Этого я не хотел… Я думал привести все к благополучному концу, но мои благие намерения разбились о дьявольскую хитрость!
– Чего ты не хотел? – строго спросила Екатерина Алексеевна. – Признавайся во, всем, так как дело слишком серьезно.
– Я прощу извинения, – сказал Потемкин, становясь на колена пред Екатериной, – я уже сказал вам, что вырвал у Ушакова тайну намерений князя Орлова похитить актрису. В то же время я узнал и о заговоре освобождения Иоанна Антоновича, нити которого находились у князя Орлова. Мне хотелось дать вам, ваше императорское величество, доказательства этого предательства и обезвредить заговор. Я дал Ушакову приказ арестовать Мировича накануне исполнения его плана и тогда все окончилось бы благополучно. О, я слишком низко оценил коварство, с которого хотел сорвать маску! Ушаков умерщвлен, и ужасный приказ офицерам был с кровавой точностью приведен в исполнение.
– И на мое имя, – глухо проговорила Екатерина Алексеевна, – страшным пятном падет эта кровь, как и кровь другого, – тихо прибавила она, – в которой мой сын потребует ответа, которая заставляет меня потуплять пред ним свой взор и из которой восстало грозное привидение в лице Пугачева. Но все равно, – выпрямляясь, воскликнула она, – на дороге императрицы не должно быть темных теней, я должна все знать, как бы от этого ни страдало мое сердце.
Она снова позвонила и приказала позвать к себе князя Орлова, и в мрачном молчании, подперев рукою голову, ожидала его прибыли.
Потемкин стоял возле нее со скрещенными руками. Он чувствовал, что настал решительный момент. Затеянная им игра, при помощи которой он думал разом уничтожить своих врагов, могла стать роковою и для него; но его гордое мужество не было сломлено, он напряг все свои силы, чтобы выйти с честью из предстоящей борьбы.
* * *
Накануне вечером Орлов, покинув Зимний дворец, в радостной надежде отправился в Гатчину, где надеялся найти Аделину. Он не сомневался, что ему будет не трудно овладеть красавицей, так как что значил в сравнении с ним бедный, ничтожный офицер? И легкое сопротивление, ожидаемое им с ее стороны, придавало всему приключению большую пикантность.
Однако, к своему немалому удивленно, он узнал, что Аделина не прибыла в Гатчину; он прождал ее часть ночи, снедаемый нервным нетерпением, посылал гонцов за гонцами на дорогу, но ни один не принес ему желаемого известия. Вследствие этого князь Григорий Григорьевич отправился обратно в свой дворец и, прибыв туда, приказал позвать кучера, который был выслан для похищения Аделины; но оказалось, что тот не возвращался. Все сильнее возрастали беспокойство князя и ужасный гнев против неизвестного препятствия, мешавшего исполнению его желания. Слуги трепетали под его грозные окрики, пока он, наконец, не успокоился и не погрузился в тяжелый сон.
Его разбудил приказ императрицы явиться к ней. Лишь с трудом он припоминал вчерашнее, но, когда это удалось ему, его снова охватила бешеная ярость, тем более что ему сказали, что его кучер все еще не возвратился.
Князь поспешно оделся и сел в карету. Его мысли проносились в голове, в диком беспорядке; но над всеми ими господствовал дикий, все возраставший гнев на чью-то таинственную власть, осмелившуюся препятствовать его воле.
Проходя по приемной императрицы, князь Григорий Григорьевич увидел Аделину, испуганно поднявшуюся со своего места у окна при его входе. Смущенно и вместе радостно глядела она на него; его появление и растерянный вид подали ей надежду, что императрица, узнав о причинах всех ее страданий, зовет теперь князя к ответу.
Орлов остановился на мгновение, увидев Аделину; его лицо стало еще бледнее, уста крепко сомкнулись, как будто насильно хотели удержать готовое вырваться проклятие; затем он быстро повернулся и вошел в кабинет императрицы.
При его появлении Екатерина Алексеевна поднялась, но в испуге сделала шаг назад, увидев по его лицу следы бессонной ночи и дикого, страстного волнения. Потемкин подвинулся к государыне, как будто хотел защитить ее.
Орлов пристально смотрел на государыню; он не поклонился ей и, по-видимому, совсем не замечал Потемкина и Бередникова.
– Ваше императорское величество! Вы изволили приказать позвать меня, – сказал он с угрозой в голосе, – я пришел.
Императрица успела овладеть собой, со сверкающими глазами подошла она к князю и проговорила:
– Вы должны оправдаться, князь Григорий Григорьевич, так как против вас возводятся тяжелые обвинения!
– Обвинения? – воскликнул Орлов, – но кто же – обвинители?
– Факты говорят против вас кровавым, ужасным языком, – ответила Екатерина Алексеевна. – Вы приказали похитить актрису Аделину Леметр и отвезти ее в Гатчину.
– Я уже догадался, – возразить Орлов, – что какой-то коварный негодяй похитил девушку и привез сюда.
– Чтобы спасти ее от насилия, – проговорила Екатерина Алексеевна. – Затем вы знали о заговоре, целью которого было возведение на престол Иоанна Антоновича, и отдали находящемуся здесь генералу жестокое распоряжение, в силу которого была пролита благородная кровь отпрыска Петра Великого. Это – разбой, убийство и предательство и на меня падает вина этого убийства, так как мир и история обвинят государыню за поступок ее слуги.
– Я мог бы отказаться от ответа в присутствии лиц, не имеющих права становиться между мной и моей императрицей, – возразил Орлов. – Но все равно, я могу сказать пред всем светом, что вы, ваше императорское величество, говорите совершенную правду.
– А если это – правда, – воскликнула Екатерина Алексеевна, – то как осмеливаетесь вы…
– Может быть, я и не осмеливался бы, – прервал ее Орлов, – если бы не считал за возможное, что Екатерина Алексеевна станет обходиться со своим первым слугой и преданнейшим другом как с последним крепостным мужиком. Но я считал это невозможным и потому посмел спасти трон от угрожавшей опасности, не нарушая ни на одну минуту спокойного сна императрицы. Я приказал наблюдать за внушавшим мне подозрение Мировичем; я узнал его план, я дал созреть этому плану, чтобы иметь доказательства, чтобы узнать все беспокойные элементы, которые могли бы быть опасны моей государыне. И, когда все было бы готово, я хотел вырвать с корнем грозящую опасность и уже тогда показать ее вам совершенно безвредною.
Императрица потупилась.
– А что вы скажете по поводу того жестокого приказа, – сказала она, – жертвой которого пал Иоанн Антонович?
– А разве я не должен был позаботиться обо всем, чтобы какая-нибудь случайность не помешала моим расчетам? – возразил Орлов. – Для такого именно случая и был отдан этот приказ; но такой случай не должен был наступить; об этом должен был позаботиться Ушаков; ему было поручено задушить восстание в самом его зародыше.
– Ушаков? – воскликнул Потемкин, – да ведь он получил от меня приказ арестовать Мировича и тогда зло было бы предотвращено.
Орлов, казалось, не слышал слов Потемкина; только его лицо еще больше осунулось и глаза заблистали гневом.
– В артиллерийских казармах все было готово для встречи Иоанна Антоновича, – продолжал он. – Заговорщики схвачены и я представлю вашему императорскому величеству список виновных. Вы, ваше императорское величество, должны быть благодарны мне, что я стою на страже у ступеней вашего трона, ни на одну минуту не нарушая вашего покоя.
– А кровь, пролитая невинная кровь? – воскликнула потрясенная Екатерина Алексеевна.
– Невинная? – спросил Орлов. – Да разве Иоанн Антонович не был в тайном соглашении с заговорщиками? Разве он не хотел свергнуть вас с престола? Разве он пощадил бы вашу жизнь, если бы ему удалось его предприятие? И раз уже совершилось кровавое деяние, – продолжал Орлов, делая шаг вперед к императрице, – то разве смерть не лучше для него, чем жалкая жизнь в неволе? И не представлял ли бы он собою опасности все время, пока жил? Если уж мертвецы встают грозными призраками, то не лучше ли сделать безвредными живых? Несмотря на то, что неуклюжие руки нарушили мои расчеты, тем не менее, все случавшееся совершилось к вашему благу, ваше императорское величество, и к упрочению вашего трона.
– Ну, а эта девушка? Эта Аделина? – спросила государыня.
– Я предполагал, что она, как возлюбленная заговорщика, тоже представляет собою опасность. Мне казалось, что было бы лучше лишить ее свободы в момент восстания и передать в надежные руки.
– Какая наглая ложь! – воскликнул Потемкин, – и единственный человек, который мог бы распутать эту суть лжи, находится на том свете! Бедный Ушаков!
– Жалкие люди, покупающие предателя, могут сообщить сведения о предателе, меня же это не интересует, – проговорили Орлов, не глядя на Потемкина. – Теперь, ваше императорское величество, – продолжал он, – я ответил на обвинение; я дал вам в руки все разветвления этого опасного заговора; угроза, которую воплощал собою Иоанн Антонович вашему могуществу, исчезла со света и единственная опасность, угрожающая вашему трону, исходит оттуда, где некий Пугачев прикрывается именем скончавшегося императора. Теперь можно свободно и уверенно всеми силами выступить на подавление этого восстания, после того как враги внутри дома уничтожены. Если во всем этом заключается вина, вы, ваше императорское величество, вольны судить меня.
Глубоко потрясенная стояла Екатерина Алексеевна, склонив на грудь голову, в то время как Потемкин наблюдал за нею, не сводил взора. Наконец, она выпрямилась; ее глаза были влажны, губы у нее дрожали, когда она промолвила:
– Бог рассудит и Он Один может заглянуть в сердца тех, которые были исполнителями Его неисповедимых намерений. Князь Григорий Григорьевич! Не знаю, благодарить ли мне вас, так как я все еще нахожусь под впечатлением ужаса всего происшедшего; прошу вас быть и впредь на страже моего царства и трона!
Она протянула Орлову руку, но вздрогнула, когда он поднес ее к своим губам.
Потемкин отвернулся, Бередников же, сложив руки, прошептал:
– О, Господи, зачем не дал Ты мне возможности умереть, как подобает солдату, в честном бою, а вместо того сделал меня орудием смерти несчастного отпрыска исконных царей русских!..
– Теперь, – сказала государыня, – выслушайте все мою волю и повеление: прежде всего ни одно слово из всего сказанного здесь не должно быть вынесено за порог этой комнаты. Я требую от всех вас безусловного молчания.
Орлов, Потемкин и Бередников наклонили в знак согласия головы.
– Конечно, событие не может оставаться неизвестным и было бы недостойно скрывать его, – продолжала государыня. – Я не хочу принимать на себя вину в этой крови, тайна же обвинить меня. Мирович должен предстать на суде; но у него не должно быть соучастников, понимаете вы меня? Артиллерийские офицеры и солдаты должны быть немедленно же отпущены на свободу. Я не хочу знать их имена, я не хочу иметь связанными руки, чтобы наградить их, если они принесут пользу отечеству.
Бередников поспешил к Екатерине Алексеевне и в глубоком волнении поцеловал ее руку.
– Идите же, – сказала императрица, – ступайте все! Я должна остаться одна и оправиться от перенесенных треволнений. Я хочу помолиться Богу, чтобы Он милостиво принял в царство Своей вечной славы того, кто безвинно страдал здесь на земле.
Орлов повернулся, чтобы выйти из комнаты; но вдруг дверь отворилась и в комнату вошла Аделина.
– Нет, – крикнула она – нет, я не могу больше выносить это!.. Я должна услышать решение государыни; ведь от нее зависит счастье моей жизни и ему не удастся при помощи новой хитрости обмануть всемилостивейшую государыню императрицу! А, – воскликнула она вдруг, подбегая к Орлову и хватая его за руку, – посмотрите сюда, ваше императорское величество, посмотрите на это кольцо; он подарил мне его как задаток за будущую гибель моей души, я отдала его Ушакову, камень должен был доставить нам средства для побега, а теперь перстень опять на его руке! Ушаков убит; и он – его убийца, он уничтожил орудие своих дьявольских планов и был настолько низок, чтобы ограбить свою жертву.
Орлов побледнел; его рука, которую Аделина насильно подносила к глазам государыни, дрожала, но он быстро вырвал ее у девушки и, пожимая плечами, холодно проговорил:
– Она бредит, ваше императорское величество, преступление ее возлюбленного помутило ее рассудок!
– Я безумна? – воскликнула Аделина, бросая вокруг взгляды, – да, моя бедная голова могла сойти сума от всех перенесенных ужасов, но, – продолжала она, проводя рукой по лбу, – наша государыня императрица здесь, она защитит и спасет меня!
– Успокойтесь, дитя мое, – сказала Екатерина Алексеевна, с легкой ноткой нетерпения в голосе, – ступайте, я сделаю для вас все возможное; я не забуду своего обещания заботиться о вас.
Аделина пристально взглянула на императрицу, наклонила голову вперед, как бы прислушиваясь к тону ее голоса, а затем воскликнула:
– А Василий? Где Василий? Ведь вы обещали мне возвратить его?
– Ступайте, дитя мое, ступайте! – повторила императрица, – он совершил тяжкое преступление; пролита благородная кровь, ему придется ждать суда; но обещаю вам: я не забуду, что сам Бог милостиво судит грешников!
– Ожидать суда? – переспросила Аделина, – что это такое? Это – не голос моей всемилостивейшей государыни императрицы; это – голос моего страшного врага. Но святые ангелы помогут мне моими слабыми руками задушить вот того интригана, – воскликнула она, указывая на Орлова, – как задушил он несчастного Ушакова.
Все мутнее становились ее взоры, горячечный румянец покрыл ее щеки; она испустила пронзительный крик и с вытянутыми руками бросилась на Орлова.
Тот едва успел схватить ее за локти; с силой, существование которой нельзя было предположить в хрупкой фигуре девушки, она боролась, вырываясь и в то же время, выкрикивая дикие проклятия Орлову.
– Уведи ее, – сказала Екатерина Алексеевна, – уведи ее, Григорий Григорьевич; она успокоится, когда пройдет первое впечатление страха.
Аделина все еще продолжала бороться с Орловым; пена выступила на ее губах и все тело содрогалось от конвульсий. Наконец силы покинули ее; ее нежная натура не была в состоянии вынести долее постоянное напряжение нервов. С тихим стоном повалилась она на пол, лишившись чувств.
Государыня сама бросилась к двери и позвала пажей.
– Мадемуазель Аделине дурно, – сказала она. – Бедная девушка больна; сейчас же отвезите ее к матери и пошлите за моим придворным врачом; пусть она ни в чем не чувствует недостатка; я не хочу, – добавила она, – чтобы еще одна жизнь пала жертвой ужасного рока.
Подбежало несколько лакеев, а затем они унесли Аделину.
– А теперь, – снова воскликнула Екатерина Алексеевна. – Ступайте, ступайте все! Оставьте меня! Я должна остаться одна, мои силы тоже исчерпаны.
Гордо, с высоко запрокинутой головой, отправился к выходу Орлов; мрачно следовал за ним Потемкин, а Бередников машинально осенял свою грудь крестным знамением, переступая порог кабинета императрицы.
С испугом и удивлением смотрели дежурные кавалеры и дамы императрицы, как из покоев ее величества выносили молодую актрису, бледную и без чувств, и как за этим печальным шествием с безжизненным телом Аделины следовали князь Орлов, Потемкин и Бередников, все трое в сильном волнении.
Но, чем больше этот случай, так резко противоречивший обыкновенно спокойному, равномерному веселью придворной жизни, обращал на себя всеобщее внимание, тем усерднее старался каждый сохранить равнодушную мину, делая вид, будто все это вполне естественно и понятно; при таких обстоятельствах никто не хотел обнаруживать даже тень какого-нибудь суждения на своем лице, из боязни попасть впросак в ту или другую сторону. Но этим придворным, как будто недоступным никакому впечатлению, предстояло подвергнуться еще более тяжелому испытанию, при котором, однако, они не могли уже сохранить свое спокойствие.
Чтобы попасть из прихожей императорского кабинета в главный коридор, который вел в остальные части обширного дворца, нужно было миновать четырехугольный зал с высокими окнами. Посредине его стоял бильярд. Императрица особенно любила эту игру и часто составляла партию со своими приближенными, причем обнаруживала столько же ловкости, сколько грации, и выслушивала не без некоторого безобидного тщеславия возгласы восторга, вызываемые ее действительно мастерскою игрой. На бильярде между пестрыми бильярдными шарами из слоновой кости лежал и теперь искусно выложенный золотом и перламутром кий императрицы.
Когда Орлов, за которым непосредственно следовали Потемкин и Бередников, проходил через этот зал, у выходных дверей на минуту произошла толкотня. Лакеи принесли в главный коридор носилки для Аделины и положили на них все еще безжизненную девушку, чтобы вынести ее во двор. Орлов остановился и сделал крутой поворот, как будто ему было тяжело смотреть на артистку, бывшую в глубоком обмороке. Тут его взгляд упал на Потемкина, стоявшего как раз пред ним; щеки князя побагровели, дикий гнев вспыхнул в его глазах и он сказал голосом, звучавшим насмешкой и злобной ненавистью:
– Помните, ваше превосходительство, что государыня императрица назначила вас своим адъютантом, и берегитесь переступать границы службы, определяемые вашей должностью. Вы вздумали мешаться в государственный дела и выслеживать пути тех лиц, которым вверены управление и безопасность государства; берегитесь на будущее время такого самонадеянного риска, и если скромность не внушит вам последовать доброму совету, то пусть это сделает чувство самосохранения, потому что в следующий раз я раздавлю гада, который с шипением восстает против меня на моем пути!
Бледное лицо Потемкина выразило бесконечное презрение; он закинул голову и выпрямился так гордо, что как будто смотрел свысока даже на атлетическую фигуру Орлова.
– Ваша светлость! – сказал он, – ваш совет, пожалуй, годится для людей вашего сорта, которые пресмыкаются пред сильнейшим и обижают слабейшего. Я не ведаю страха; я всегда сумею защититься от убийц из-за угла и – поверьте – также позабочусь о том, чтобы трусливые, тайные убийцы не находили больше себе места на ступенях русского трона.
– Наглец! – воскликнул Орлов, – причем необузданная ярость ужасно исказила его лицо. – Ты осмеливаешься угрожать вместо того, чтобы смиренно прятаться от моего гнева! Так пускай же случится с тобою то, чего ты заслуживаешь. Ты должен почувствовать, как высоко стоит Григорий Орлов над таким жалким рабом, как ты! – Он схватил бильярдный кий и взмахнул им над головою Потемкина, рыча: – тебе подобает палка, да, палка, потому что у меня нет здесь хлыста, чтобы проучить тебя.
Орлов размахивал кием, Потемкин увертывался от ударов, но князь наступал на него с возрастающим ожесточением; кий свистел в воздухе и если удары попадали мимо, то это следовало приписать не столько ловкой увертливости Потемкина, сколько бешенству князя, которое почти ослепляло его.
Потемкин обнажил шпагу и принял оборонительную позу, тогда как Бередников в ужасе подскочил к Орлову, чтобы схватить его за руку, а придворные дамы и кавалеры, состоявшие на дежурстве, в испуге громко звали на помощь.
Потемкин отбил жестокий удар, и кий расщепился о лезвие шпаги; однако Орлов наступал на противника, крича:
– Этого дерзкого раба надо убить, убить до смерти, как бешеную собаку!
– Вы видите, ваше превосходительство, – сказал Потемкин Бередникову, которого Орлов отшвырнул в сторону, – что я только защищаюсь; но, клянусь Богом, мне не остается ничего иного, как покончить с этим безумцем!
Орлов дрался с возрастающим бешенством. Потемкин также начал серьезно действовать своим оружием; он пытался ранить в руку своего врага, чтобы сделать его неспособным к драке, но, вероятно, переходя к наступлению, не уследил за неправильными движениями Орлова, потому что жестокий удар князя не был отбит им во время и расщепленный конец бильярдного кия попал ему в лицо. С громким криком боли прикрыл он рукою глаз и, опустив шпагу, прислонился к борту бильярда. Подскочивший Бередников также с обнаженной шпагой, прикрыл собою Потемкина, лицо которого в один миг залилось кровью.
В эту минуту в бильярдную вошла императрица.
– Что здесь происходит? – воскликнула она, сверкая глазами. – Обнаженные шпаги, здесь, пред моим порогом?
– Обнаженные шпаги! – подхватил Орлов, который, несмотря на свое слепое бешенство, прекратил нападение при виде императрицы. – Это – не шпага, а только палка, которой я проучил наглеца, как он этого заслуживал. И заметьте все, стоящие здесь вытаращив глаза, что так будет с каждым, да, с каждым, который осмелится выступить против Григория Орлова и перебить ему дорогу.
Он швырнул на пол обломок бильярдного кия, наскоро поклонился императрице и опрометью кинулся вон.
Безмолвно стояли присутствующие, императрица была бледна; ей понадобилось несколько секунд, чтобы снова овладеть собою, но потом она холодно и строго спросила:
– Что значить эта неслыханная сцена? Что значат эти шпаги, обнаженные против князя?
Бередников дрожащим голосом рассказал о том, что произошло, уверяя, что как Потемкин, так и он, прибегли к оружию единственно в защиту от нападения Орлова.
– О, Боже мой! – воскликнула императрица, только теперь снова обернувшаяся к Потемкину. – Ты окровавлен, Григорий Александрович, ты ранен? – Она поспешила к нему, заботливо отвела его руку от залитого кровью лица и тотчас отшатнулась в ужасе с криком испуга: кровавый рубец шел ото лба через щеку, причем глаз был сильно поврежден – О, Боже мой, какое несчастье, – продолжала государыня. – Я расследую потом, что здесь произошло и по чьей вине, а теперь скорее, скорее позовите моего лейб-медика!
Пока несколько придворных кавалеров бросились за доктором, императрица оторвала свой кружевной рукав и стала обтирать им кровь с лица Потемкина; забота любящей женщины заставила ее позабыть обо всем, и присутствующие, которые могли заключить из этого усердия, что Потемкин все-таки одержал победу в борьбе за благоволение императрицы, поспешили обнаружить еще больше старания помочь раненому.
Потемкин собственноручно повязал себе лоб кружевной тканью с одежды императрицы, прикрыв ею раненый глаз, после чего преклонил колено и поцеловал государыне руку.
Мрачно стоял Бередников в стороне.
– Боже мой, – тихо промолвил он про себя, – в каких руках находится судьба русского народа! – Потом генерал подошел к Екатерине Алексеевне и произнес: – ваше императорское величество, вы еще не дали мне никакого приказа насчет того, как поступить с покойником, кровь которого обагрила пол в темнице шлиссельбургской крепости.
Екатерина Алексеевна, склонившаяся над Потемкиным, подняла голову, взглянув на Бередникова, ответила:
– Это страшное, роковое дело не должно быть облечено тайной. Велите составить протокол о случившемся; весь свет должен узнать, что и как произошло; тело убитого должно быть выставлено в шлиссельбургской крепости, чтобы каждый имел к нему доступ и мог воздать последний долг почтения несчастному, который не виновен в том, что некогда был провозглашен императором вопреки законам страны. Обоих убийц следует заковать в цепи и немедленно представить в суд; они пролили священную кровь из рода исконных царей России и не должны остаться безнаказанными.
– Это невозможно, ваше императорское величество! – суровым голосом возразил Бередников. – Поручиков Улузьева и Чекина нельзя предать суду и подвергнуть каре, потому что они сделали то, что предписывал им служебный приказ.
Екатерина Алексеевна с полминуты стояла в молчаливом раздумье, а затем сказала:
– Вы смелы, генерал!.. Но вы храбры, верны и, пожалуй, правы в данном случае. Однако я не хочу, чтобы при моем царствовании русская земля носила на себе убийц потомка Петра Великого. Пускай Улузьева и Чекина посадят на корабль и отвезут в ту гавань, которую они назначат сами. Они не должны никогда больше возвращаться в Россию, понимаете? Никогда больше; в противном случае на них обрушится вся тяжесть моего гнева и отвращения к их поступку!
– Слушаю, ваше императорское величество, – ответил Бередников, – но прошу всемилостивейше уволить меня от командования шлиссельбургской крепостью, и если мне не найдется никакого иного места и останется только послать меня простым рядовым в армии, драться с турками, то там я найду открытый и прямой путь, на котором храброму солдату надлежит исполнять свой долг.
– Я не забуду вашего желания, – ответила Екатерина Алексеевна, – для человека ваших заслуг повсюду найдется почетное место.
Государыня протянула ему руку, на которой были следы крови Потемкина, но Бередников как будто не заметил этого; он отдал по-военному честь, круто повернулся и вышел вон твердым, гулким шагом.
Тем временем явился лейб-медик; он осмотрел Потемкина и тотчас серьезным, решительным тоном сказал:
– Рана сама по себе не опасна и скоро заживет, но глаз сильно поврежден и, пожалуй, почти потерян.
– Ужасно, – воскликнула государыня, – ужасно! Мановению моей руки повинуются народы от Балтийского моря до азиатских степей, и все, что есть великолепного и драгоценного на земле, доступно моему желанию, а между тем я не могу возвратить глаз верному другу! О, как ничтожны, как малы вся земная власть и величие!
– Они велики и чудесны, – тихонько шепнул ей на ухо Потемкин, – когда понадобится отмстить за друга.
Молния вспыхнула в глазах Екатерины Алексеевны, она пожала Потемкину руку. Однако эта рука дрожала, и государыня робко озиралась на дверь, в которую вышел Орлов.
Лейб-медик увел Потемкина в его спальню.
Хотя раненый превозмогал свои страдания с твердой стойкостью, но изнурительное действие их дало-таки почувствовать себя, и, когда пострадавшего уложили в постель, у него открылась сильная лихорадка, которую врач признал однако неопасною. Все усилия медика были направлены к тому, чтобы только уменьшить боль, так как всякая попытка спасти зрение в поврежденном глазу была бы напрасна.
Вскоре у одра болезни Потемкина появилась императрица. Пока продолжалась лихорадка, она покидала его лишь на короткое время, когда ей приходилось давать нужные аудиенции, а ночью требовалось освежить усталое тело сном.
Прихожая Потемкина сделалась сборным пунктом для всего двора, потому что раз императрица так явно и открыто выказывала участие к страданиям своего адъютанта, то каждый считал своим долгом обнаружить не меньшее усердие. Высшие придворные сановники и даже министры заходили по несколько раз в день лично осведомляться о состоянии здоровья больного. Он всегда оказывал им приветливую и любезную предупредительность, и хотя удержался в исключительном благоволении императрицы, все же отнеслись к этому благосклонно и без зложелательства. Правда, удар бильярдным кием стоил глаза адъютанту государыни, метившему очень высоко, но эта потеря, хотя и не способствовавшая его мужской красоте, казалось, решила в пользу Потемкина борьбу за господство, предпринятую им с таким гордым и смелым мужеством; ведь, сделайся он даже полновластным правителем русского государства, так все же весь блестящий двор Екатерины Второй не мог бы с большею почтительностью и усердием осаждать его двери. Сама государыня, которая до той поры, вопреки своей страстной любви к нему, сохраняла еще нередко оскорбительное и подавляющее гордое достоинство повелительницы в их отношениях, выказывала теперь, у его одра болезни, только любящую преданность и почти смиренную заботливость утолить ему всякую боль, исполнить каждое желание, прочитанное в его взоре.
Однако, несмотря ка этот внешний блеск его положения, который как будто сулил ему осуществление самой смелой из его честолюбивых надежд, Потемкин сделался мрачен и печален после того, как лихорадка, причиненная раной, прошла и он снова приобрел здравую ясность мышления.
Дело в том, что при всей усердной заботливости и преданности со стороны государыни ему не удавалось пока добиться от нее слова, что он получит удовлетворение за нанесенную ему обиду и его соперник будет устранен. Императрица избегала всякого намека на этот предмет и при малейшей попытке своего генерал-адъютанта затронуть щекотливый вопрос спешила переменить разговор или осыпать больного друга страстными словами любви. Между тем они далеко не могли утешить и успокоить его, так как без полнейшего удовлетворения за нанесенное ему при стольких свидетелях бесславие он не мог снова показаться при дворе, а единственным действительным удовлетворением, которым он мог удовольствоваться, было бы удаление Орлова. Потемкин сознавал, что если он не достигнет этого, то унизится до презренного положения ничтожного фаворита, который каждую минуту должен быть готовь к тому, что им пожертвуют ради непостоянного каприза императрицы или надменного требования князя Орлова. Поэтому он твердо решил положить конец такому состоянию сомнения и неуверенности и скорее тотчас возвратиться в уединение, если ему не было суждено достичь гордой цели единоличного господства над сердцем и умом императрицы. По большей части в ночной тиши он принимал своего доверенного конюшего Сергея Леонова, оказавшего ему крайне важные услуги при наблюдении за Ушаковым, и этот человек много раз приводил к нему через потайной коридор незнакомые таинственные фигуры, совершенно закутанные в толстые плащи.
Пока все это происходило в Зимнем дворце, Григорий Григорьевич Орлов, казалось, нисколько не беспокоился о своем сопернике и о внимании, оказанном ему императрицей; он жил по своему обыкновению, по-прежнему ездил в леса охотиться на волков и медведей и собирал своих закадычных приятелей на бесшабашные пиры.
Правда, его брат Алексей Григорьевич предостерегал и увещевал его не полагаться с такой безумной смелостью на благоволение и благодарность императрицы. Однако Григорий Григорьевич смеясь, отвечал ему:
– Екатерина желала бы забыть долг благодарности ко мне, если бы могла, но она не может, не смеет сделать это, потому что я держу ее в руках. Оставь меня в покое и поверь, что я не так беззаботен, как кажусь. Что же касается благоволения Екатерины, то пускай она держит при себе куклу для забавы; императрица не забудет, что только от меня зависит разбить эту игрушку, если она станет мне в тягость.
Князь отказался от всякого дальнейшего объяснения и после того продолжал свой привычный образ жизни.
Государыня прекратила свои придворные празднества и даже не посылала приглашений на свои маленькие обеды кавалерам и дамам, состоявшим на ее непосредственной службе, равно как и гостившему в Петербурге философу Дидро. Таким образом, у Орлова не было повода появляться пред нею. Да он и не искал его; он занял свое положение и казался вполне уверенным, что императрица, которая только у него могла найти защиту от опасностей, угрожавших ее трону, вполне подчинилась его могуществу и воле.
Действительно Орлов все еще не достиг цели, к которой протягивал руку с таким победоносным видом. Он составил и послал ей текст полномочия, обещанного ему государыней; он уже два раза напоминал ей о подписании этой бумаги, но все еще не получил обратно документа, которому надлежало отдать в его руки всю власть в государстве без всякого ограничения, а вскоре после того сделать его независимым от воли самой императрицы.
Екатерина Алексеевна каждый раз отвечала ему, что должна еще серьезно вникнуть в вопрос такой великой важности. Хотя эта нерешительность вызывала в нем горькую досаду, тем не менее, Орлов ни мало не сомневался, что императрица будет, наконец, принуждена подчиняться необходимости, так как сам он был убежден, что никто, кроме него, не в состоянии подавить Пугачевский бунт.
С тайной радостью принимал он почти с каждым днем становившиеся все тревожнее известия об успехах Пугачева, авангард которого подвигался все ближе и ближе к Москве; эта радость объяснялась темь, что, чем грознее становилась опасность, тем колоссальнее обещал быть его триумф. И Орлов ни на один миг не колебался, в гордой уверенности, что ему удастся сосредоточить в своих руках все военные средства государства и тогда одним могучим, дружно направленным ударом положить конец восстанию. Поэтому он снова напомнил императрице об исполнении ее обещания и вместе с тем прибавил в довольно бесцеремонной форме угрозу, что желает удалиться за границу, чтобы избегнуть предстоящего крушения государства в том случае, если императрица будет еще дальше колебаться вложить в его руку меч, которым он один мог спасти тронь.
Екатерина Алексеевна получила эту записку, написанную почти вызывающим тоном. Ее гордость восставала против того, чтобы исполнить требование князя и почти безвольно отдаться в его руки; тем не менее, она не видела иного исхода, потому что также считала Орлова единственным человеком, способным сладить с отчаянным положением. Хотя он часто бывал беспечен и нерадив, хотя пожертвовал своему капризу заключением мира с Турцией в удобный момент, однако императрица знала лучше всякого другого беззаветно-смелое мужество и железную решительность, какие Орлов мог выказывать в критических положениях в минуты крайней опасности. Она испытала это мужество и эту силу на деле; им была она обязана своим троном. Ни у кого другого, не исключая Потемкина, государыня не находила таких же испытанных качеств и не осмеливалась рискнуть своей короной, своим величием и своей славой при сомнительном опыте. Она чувствовала принуждение, заставлявшее ее согласиться на требования Орлова, и придумывала только средство вырвать у него потом грозное могущество, которым ей приходилось облечь его теперь.
Поглощенная этими тягостными мыслями, Екатерина Алексеевна вошла в спальню Потемкина, который поднялся уже с постели и, завернувшись в широкий шлафрок, лежал на диване, придвинутом к окну. Государыня пыталась согнать мрачные тучи со своего чела и с улыбкой протянула руку Потемкину, у которого оставалась еще только легкая повязка на поврежденном глазе.
– Доктор сообщил мне, – сказала она, нежно заглядывая в лицо Потемкина, казавшееся еще красивее и благороднее, благодаря болезненной бледности, – что ты скоро совсем выздоровеешь и что другой глаз не подвергается у тебя никакой опасности. Я была осчастливлена этим и наградила своего лейб-медика по заслугам за внимание и заботливость к моему дорогому другу.
– А. когда я поправлюсь, – мрачно возразил Потемкин, – что же будет дальше? Могу ли я после нанесенного мне бесславия показаться вновь пред двором, даже пред последним из своих лакеев?
Екатерина Алексеевна потупилась. Потемкин взял ее руку и сказал:
– Между нами должно быть произнесено решительное слово; мы должны расстаться, расстаться навеки, если мне не будет дано удовлетворение, если удар, след которого навсегда запечатлелся на моем лице, останется не отмщенным. Если императрица не решится покарать Григория Орлова, то Екатерина не увидит больше своего друга, потому что тогда я выйду из этой комнаты лишь с тем, чтобы схоронить себя в мрачном одиночестве от взоров света, или, – прибавил он, скрежеща зубами, – я собственноручно отмщу наглецу, который в своем высокомерии осмеливается ставить себя выше всякого права и закона в России, даже выше самой государыни!
– Чего же требуешь ты, мой друг? – нетвердым голосом спросила императрица.
– Того, чего я должен требовать! – ответил Потемкин. – Тебе предстоит выбирать между Орловым и мною. Если я должен оставаться возле тебя, если я должен напрягать дальше свою силу и волю, чтобы украсить чело Екатерины короною Византии, то Орлова необходимо прогнать.
– И ты, в свою очередь, хочешь давать предписания твоей императрице, – горестно произнесла Екатерина Алексеевна, – и ты хочешь ставить своей подруге условия твоей любви?
– Не любви моей, но моей чести, – возразил Потемкин. – Если подруга не уважает моей чести, то я не могу быть ее другом, а если императрица не окажет справедливости своему генералу, то я буду принужден переломить свою шпагу.
– Но как же я могу? – воскликнула государыня почти с отчаянием, тогда как слезы гнева выступили на ее глазах. – Ты знаешь опасности, угрожающая моему государству, даже моему трону, но пожалуй, ты не знаешь их во всем их объеме.
– Пугачев? – спросил Григорий Александрович.
– Да, – с живостью подхватила Екатерина Алексеевна, – да, Пугачев, этот ужасный призрак!
– Ты видишь, – продолжал Потемкин, – что я умею читать в твоей душе, даже когда ты не удостаиваешь меня своим доверием. И, по-твоему, Орлов – единственный человек в России, которому удалось бы уничтожить Пугачева?
– Боюсь, что так, – беззвучно ответила государыня. – Ты, мой друг, – мягко и нежно прибавила она, – еще незнаком со всеми здешними условиями, тебе не удалось бы, как Орлову, соединить все силы государства для решительного удара.
– О, я вижу его насквозь! – воскликнул Потемкин. – Орлов хочет отнять у тебя из рук меч, чтобы потом не нуждаться в тебе более или чтобы иметь силу принудить тебя возложить твою корону на его голову. Ну, так и быть! – продолжал он, приподнявшись на локте. – Ты узнаешь, где должна искать своего истинного друга, свою настоящую опору, силу победы и господства. Пока Орлов угрожал и ставил условия, я действовал. Скоро тот призрак исчезнет в России, где ты должна сделаться повелительницей, всемогущей и единственной; ты не должна нуждаться ни в ком, кроме руки и взора своего друга, который и с одним глазом бдительно уследит все происки твоих врагов и который не требует от тебя ничего, кроме возмездия за поругание чести.
– Я не понимаю, – сказала удивленная государыня, – ты действовал, по твоим словам, здесь, на одре болезни?
– Ты сейчас поймешь, – ответил Потемкин, – погоди минутку. – Он позвонил и приказал вошедшему камердинеру: – ее императорское величество желает, чтобы никто не входил сюда из прихожей! А ты ступай и приведи сейчас ко мне Сергея Леонова внутренним коридором; он дожидается моего зова и получил заранее нужные инструкции.
Камердинер вышел, чтобы исполнить полученное им приказание.
– Что я услышу? – спросила императрица, – что ты мне скажешь? Зачем придет сюда тот незнакомый человек, имени которого я никогда не слыхала раньше?
– Ты знаешь, – ответил Потемкин, – что брат мой Павел Александрович командует бригадой под начальством князя Голицына. – Он находился с авангардом против Пугачева и не обманул надежды, возложенной мною на его ловкость: ему удалось завязать сношения с предводителями бунтовщиков. Один из них, заклятый враг Пугачева, сдался нашим в схватке, бросившись верхом как бы с отчаянной храбростью прямо в ряды наших войск.
– А потом? – напряженно допытывалась Екатерина Алексеевна.
Тут отворилась замаскированная занавесью дверка.
Вошел Сергей Леонов; за ним следовал мужчина, закутанный в короткий плащ с капюшоном, опущенным на лицо. Он сделал движение, чтобы сбросить с себя накидку, но при виде государыни остановился в испуге и снова надвинул на голову капюшон.
– Тебе нет надобности скрываться, Чумаков, – сказал Потемкин. – Ты стоишь пред нашей всемилостивейшей государыней императрицей.
Вошедший скинул плащ, надетый сверх обыкновенного крестьянского платья, преклонил колена пред Екатериной Алексеевной и благоговейно облобызал край ее одежды.
– Здравствуй, великая царица, – произнес он, торжественным тоном, – и прими мою клятву выдать тебе голову для справедливого наказания изменника и обманщика Емельку Пугачева, который в своей преступной наглости называете себя царем Петром Федоровичем!
Екатерина Алексеевна почти в испуге отшатнулась от этого совершенно неизвестного ей человека, однако быстро оправилась и воскликнула:
– Это будет похвально с твоей стороны, потому что ты спасешь от гибели многих заблудившихся. На голову одного зачинщика бунта должно обрушиться наказание за его дела, достойные проклятия; всем, кто покорится, дарую я мое прощение и милость; кроме того ты получишь богатую награду.
– Не ради золота я здесь, а чтобы служить своей государыне, – ответил Чумаков, – но если ты хочешь оказать мне милость, великая государыня, то у меня есть к тебе две просьбы, и если ты обещаешь их исполнить, то Емелька Пугачев будет в твоих руках, как только я вернусь обратно в его стан.
– Говори, – промолвила государыня, – обещаю заранее исполнить твои просьбы, если они не переступают границ моей власти.
– Я желаю, – сказал Чумаков, – сделаться гетманом яицкого казачества, я не рожден для повиновения и не хочу иметь над собою никакого начальства, кроме своей императрицы.
– Это будет исполнено, – ответила Екатерина Алексеевна, с величайшим удивлением посматривая на человека, для которого богатство не было приманкой. – А дальше? – спросила она.
– Дальше, я прошу тебя, великая государыня, матушка, чтобы ты не наказывала вместе с Пугачевым Ксении Матвеевны, его возлюбленной, которую он ради преступной забавы увенчал мнимой царской короною. Прошу тебя, чтобы Ксения Матвеевна, когда она будет захвачена вместе с бунтовщиком, была выдана мне на руки, как моя собственность, чтобы я мог распоряжаться по произволу этой женщиной, загубившей свою жизнь.
При этих словах, вырвавшихся у казака с пылкой страстностью, глаза Екатерины загорались сочувствием.
– И это будет исполнено, – сказала она, – даю свое царское слово, что та Ксения должна принадлежать тебе, как твоя неотъемлемая собственность; она погубила свою жизнь, и я отдаю эту жизнь в твои руки.
Чумаков поклонился до земли и снова облобызал одежду императрицы.
– Ну, – с. жаром спросила Екатерина Алексеевна, – что же ты думаешь сделать, чтобы сдержать свое обещание? Как выдашь ты моему генералу того Пугачева, который окружен сотнями тысяч ослепленных последователей?
– Положись на мое слово, великая государыня, – ответил Чумаков, – зачинщик бунта надоел этим людям; им наскучило покоряться безумной спеси Пугачева, который обращается с ними, как с рабами. Одного поражения будет достаточно, чтобы совершенно расположить их к сдаче; а я позабочусь о том, чтобы войско изменника было разбито. Поверь словам моим, матушка-царица! Не пройдет и недели с моего возвращения туда, как Пугачев будет уже в твоей власти! Я возвращусь назад, как мы уговорились с твоим высоким генералом. Я передам предводителям твоих тамошних войск то, что надо делать. Меня оденут в лохмотья, прикуют к моей рук оборванную цепь, и я вернусь к Пугачеву под видом беглеца из тюрьмы. Моим словам дадут веру, мой совет будет принят, и я сдержу слово, данное мною тебе.
– А если ты его нарушишь?.. – спросила Екатерина Алексеевна.
– Я отдался в плен, – ответил казак, – и клянусь Богом, если бы Чумаков этого не захотел, то он никогда не попал бы живым в руки твоих солдат; но жизнь моя в твоей власти. Отними ее у меня, если ты мне не веришь!
– Я верю тебе, – сказала Екатерина Алексеевна, – и напоминаю тебе, что согласна исполнить твои просьбы, высказанные сегодня. Но если у тебя когда-нибудь явится другое желание, то ты можешь смело обратиться ко мне!
– Ты милостива, великая царица матушка, – ответил Чумаков, – но мои желания заключаются в просьбах, которые ты взялась исполнить. Теперь же отпусти меня и пускай твой генерал отправит меня назад к своему брату на самой ретивой лошади; земля горит у меня под ногами, душа моя жаждет скорее столкнуть в прах надменного обманщика.
– Тогда ступай, – сказал Потемкин, – императрица отпускает тебя, а ты, Сергей Леонов, отвези его скорее обратно в лагерь моего брата; за каждый лишний день, выгаданный тобою в дороге, ты получишь тысячу рублей.
Он подал Чумакову руку; тот, скрестив руки на груди, поклонился государыне, и некоторое время пристально смотрел на нее, точно желая неизгладимо запечатлеть ее образ в своей памяти. Затем он проворно закутался в свой плащ, надвинул капюшон на лицо и последовал за Сергеем Леоновыми.
Оставшись наедине с императрицей, Потемкин спросил:
– Неужели ты и теперь еще думаешь, что один Орлов в состоянии прогнать призрак того Пугачева? Он грозил и требовал; я же бодрствовал и действовал; я кладу к ногам императрицы плоды своей скрытой работы и не требую от нее ничего, кроме справедливости.
– Она будет оказана тебе, – воскликнула Екатерина Алексеевна, наклоняясь к Потемкину и целуя его в губы. – Она будет оказана тебе твоей возлюбленной и твоей императрицей в тот день, который снимет с меня заботу о Пугачеве, которую я не решалась обнаружить пред тобою и которую ты все-таки понял и делил со мною, несмотря на свои страдания. В тот день должно постичь наказание дерзкого, который осмелился ударить тебя, и ты, мой друг, должен стать первым возле меня, тебе хочу я принести, как свободный дар, то, чего другой домогался насильно; в этом я клянусь тебе, – заключила государыня, положив руку на его лоб, – клянусь этою раною, отнявшей твой прекрасный глаз!
– А я, – воскликнул Потемкин, кладя руку государыни себе на грудь, – я клянусь этим сердцем, которое принадлежит тебе каждым своим биением; клянусь, что положу всю силу жизни на то, чтобы проложить тебе дорогу к тому лучезарному трону Востока, с высоты которого ты должна повелительно взирать на две части света.
Екатерина Алексеевна подошла к письменному столу Потемкина. Поспешно, с разгоревшимися щеками, написала она несколько строчек, после чего подала листок своему адъютанту. Он прочел:
«Императрица отвечает князю Григорию Григорьевичу Орлову, что она еще недостаточно рассмотрела его предложения, чтобы решиться принять их. Она благодарит князя за его служебное усердие, и как только примет необходимое решение, то изъявить ему свою волю».
– Благодарю тебя, – сказал Потемкин, – вот язык, который князь должен слышать, чтобы понять, что он – ничто и может быть только тем, чем сделают его твоя воля и твоя милость. Увы! Ты еще не знаешь всей меры его вины; однако мне удастся доставить тебе полное доказательство его преступности, чтобы ты не верила больше его ложным уверениям. Ты должна убедиться, что Орлова не стоит бояться, что ему не стоит доверять! Погоди, – продолжал он в ответ на вопросительный взгляд Екатерины Алексеевны, – сегодня я доказал тебе, что сначала действую, а потом говорю.
Государыня запечатала написанное ею письмо перстнем, в котором был вделан сапфир с вырезанным на нем ее вензелем под императорской короной, а после того сама прошла в прихожую, чтобы отправить свое послание князю Орлову с одним из офицеров-ординарцев Потемкина, которые дежурили у входа в его комнаты. Затем она вернулась назад к одру больного и подсела к нему; ее рука держала его руку – императрица исчезла; только шепот любящей женщины отдавался в ушах ее генерал-адъютанта.
К югу от Саратова, на берегах Волги, на равнине, тянувшейся до самого берега и замкнутой горной цепью, был раскинут лагерь Пугачева; он, несмотря на несколько поражений, понесенных им после первых успехов, все же не оставлял мысли двинуться на Москву, так как ему самому страстно хотелось увенчать коронованием в Москве свое до безрассудства смелое и столь чудесным образом удавшееся дело, а затем из древней столицы государства, поддержанный верой народа в законное право действительно венчанного в Кремле царя, намеревался нанести последней удар петербургскому правительству. Из Москвы явились посланные с извещением, что часть духовенства была склонна перейти на его сторону и что крепостные также жаждали примкнуть к его шайкам. Но в тот момент, когда он хотел выступить в поход, среди его войск внезапно разнесся слух, что генерал Румянцев со всей своей армией двинулся против него с берегов Дуная.
Имя Румянцева во всем русском государстве было окружено таким волшебным ореолом непобедимости и возбуждало такой страх, что это известие распространило панику в отряде Пугачева; окружавшие его казачьи атаманы и главари тех ватаг, которые примкнули к нему, отсоветовали вступать в бой со страшным Румянцевым, солдаты которого были закалены в походе против турок и не так легко могли быть разбиты, как войска, до тех пор присылаемые из Петербурга, не привыкшие к войне и предводительствуемые неспособными генералами.
Хотя Пугачев хотел не обращать внимания на эти советы и как можно скорее идти в Москву, чтобы там, подкрепленный примкнувшими к нему крепостными и в сиянии венчанного царя, встретить Румянцева, но страх пред именем победоносного генерала был так велик в его шайках, что почти все без исключения примкнули к мнению своих атаманов и начали роптать, когда услышали о намерении Пугачева все-таки идти на Москву.
Со скрежетом зубовным и всевозможными попытками к сопротивлению Пугачев, наконец, должен был уступить, так как еще не решался идти против единодушной воли предводителей шаек, преданности которых он был обязан своим могуществом и успехом.
На военном совете было решено отступление в укрытую местность на юг от Саратова, чтобы там ожидать армию императрицы и в случае необходимости иметь возможность переправиться через Волгу и отступить в степи.
Тщетно посылал Пугачев разведчиков во все стороны; все они утверждали, что нигде не видно никаких следов Румянцева со своей армией; им приходилось видеть только войска князя Голицына, который в осторожном выжидании стояли на прежних позициях и вряд ли представили бы серьезные препятствия к тому, чтобы через них проложить себе дорогу в Москву.
Однако главари шаек настаивали на своем требовании об отступлении в защищенную местность у Волги, казаки и киргизы стойко поддерживали их и таким образом Пугачев, медленно отступая к Волге, сосредоточил свои силы в лагере ниже Саратова.
Этим отступлением был внесен первый разлад в неудержимо победоносное и блестяще развивавшееся дело; в первый раз войско смелого бунтовщика обнаружило и проявило самостоятельную волю, причем неограниченное господство Пугачева в его армии и в завоеванных областях было поколеблено самым чувствительным для него образом.
Впрочем, местность, занятая им ниже Саратова, была выбрана отлично и в этом отношении совет окружавших его вполне согласовался с его собственным выбором. На севере лагерь прикрывался городом Саратовом, в тылу у него была Волга, для переправы через которую были приготовлены многочисленные плоты, к югу простирались ущелистые, лесистые, прорезанная горными ручейками волжские возвышенности, и только с запада открывались узкие дорожки между высокими и крутыми горными хребтами, так что даже с этой единственно доступной стороны враг мог только подойти узкими колоннами, причем легко мог быть отброшен.
Царское войско, над которым принял начальство прибывший тем временем генерал Панин, следовало на расстоянии однодневного марша за отступавшими отрядами Пугачева, причем авангард, под предводительством полковника Михельсона и генерала Павла Потемкина, занял входы у горных тропинок пред пугачевским лагерем.
Сам Пугачев, обыкновенно выбиравший своим местопребыванием завоеванные или добровольно сдавшиеся ему города, чтобы там блеснуть всей фантастической роскошью своего царского положения, на этот раз отступил от своей привычки и устроил свою главную квартиру в лагере, среди войск. После первого нарушения беспрекословного повиновения, которое он встречал до сих пор, он не решался хотя бы на один день удаляться от своих солдат; быть может, он надеялся посредством личного воздействия снова укрепить свое влияние на массы и с помощью собственной бдительности уничтожить в самом корне всякую попытку к самостоятельности у подвластных ему предводителей шаек.
Лагерь бунтовщиков представлял живописный вид; вся равнина, и окружающая возвышенность были покрыты соломенными шалашами, баракам из зеленых хвойных ветвей и землянками; всюду горели костры, всюду звучали удалые воинственные песни и всюду двигались пестрые, живописные группы киргизов и казаков; среди них встречались также солдаты в русской форме, или взятые в плен, или частью из любви к приключениям, частью ради спасения от угрожавшей им смерти, вступившие на службу к самозванцу. Почти посреди лагеря, пред косогором с высокими елями возвышалась большая, обтянутая крепким холстом палатка Пугачева, у входа разукрашенная шелковой и бархатной материями; над жилищем самозванца развевался большой красный флаг с изображением государственного герба с двуглавым орлом. Казачьи караулы размещались на большом расстоянии вокруг палатки, куда никто не мог проникнуть. И действительно ни один настоящий государь во время войны не мог бы окружить себя большей роскошью, пользоваться большим царственным покоем и тишиной, как этот искатель приключений, вышедший из неизвестных тайников темного прошлого. Посреди палатки находилось большое помещение, служившее столовой и украшенное богатой серебряной и золотой утварью; рядом были расположены маленькие помещения, служившие приемными и спальнями для Пугачева и его жены, так торжественно провозглашенной государыней; всюду пол был покрыт тяжелыми коврами и пред входами в отдельные помещения висели драгоценные материи.
В своем помещении, стены которого были завешаны драгоценными тканями, взятыми в добычу, на диване, покрытом дорогим, роскошным мехом, лежал Пугачев; на нем был старинный русский кафтан из красного шелка, опушенный горностаем; на золотой цепочке висел кинжал, осыпанный камнями, а роскошная сабля была прикреплена к золотому поясу. Его отросшие длинные волосы локонами спускались на плечи, а голубая лента со звездой ордена Андрея Первозванного украшала грудь; его борода, до которой сначала своего предприятия он не дозволял касаться ножницами, точно так же, как и до волос, спускалась на его грудь. Выражение его лица сделалось более смелым и гордый, но одновременно в его глазах сверкал дикий, неприятный огонь, который в известные мгновения заставлял вспоминать о великом безумии, развивавшемся у римских цезарей и бывшем столько же опасным для них самих, сколько для окружающих. У его ног сидела Ксения; на ней был русский сарафан из красного бархата, также обшитый горностаем и спускавшийся на красивые мягкие сапожки; русский золотой кокошник, осыпанный камнями и украшенный маленькой короной, покрывал ее роскошные, заплетенные в длинный косы волосы, на груди блестела звезда ордена святой Екатерины, а чудные драгоценные камни украшали цепь на шее и застежки на кистях рук; на ее коленях лежала балалайка, на которой она аккомпанировала себе при пении. Своим красивым, звучным голосом ока пела одну из народных песен, причем боязливо испытующим взором смотрела на мрачное, порой подергивавшееся мучительной судорогой лицо Пугачева. Эта картина напоминала о царе Сауле, от головы которого лира Давида отгоняла злых духов; только здесь благодетельное, успокаивающее очарование шло не от простого пастуха, а от прекрасной, роскошно и блестяще разодетой женщины.
Несколько времени Пугачев молча прислушивался к нежным, мягким звукам народной песни, но затем вдруг вскочил и вырвал музыкальный инструмента из рук Ксении.
– Замолчи! – резко крикнул он, – эти звуки не для меня; это – песнь для женщин и детей. Я могу стать слабым как женщина, если дальше буду слушать тебя, а мне нужна вся моя сила, чтобы снова стать властелином над мятежниками, которые осмеливаются противиться мне – мне, приблизившему их к своему трону. Они принудили меня к бегству, а бегство есть гибель! Мои войска все более и более будут отучаться от повиновения и последний из моих воинов будет смеяться над убегающим государем. Только одна победа даст власть, а чтобы победить, я должен бороться. Разве тот Румянцев, пред которым они дрожат, имеет большее значение, чем я? Я разобью его так же, как разбил других; но они знают это и потому развратили моих солдат, чтобы те отказались от битвы; они знают, что я одержу победу, и знают, что, когда я останусь победителем, их головы повалятся на песок.
Ксения также поднялась; она схватила руку Пугачева, затем обвила его шею своей рукой, сверкавшей украшениями, и, нежно смотря ему в лицо сказала:
– Ты не хочешь слушать мое пенье, потому что оно может сделать тебя слабым, как женщина? Посмотри на меня, Емельян!.. Я – женщина; но разве я слаба? Разве я не тверда и мужественна, как ты? Разве я не всегда готова делить с тобой опасность и вести бой с врагом?
– Да, ты права, Ксения, – воскликнул он, прижимая ее к груди и целуя ее в губы, – ты действительно такая, как говоришь, клянусь. Богом! Но ты ведь и не такая, как другие, и, – добавил он, смотря пламенным взором на ее прекрасное лицо, – ты – царица, на твоей голове лежит корона и твой красивый лоб ждет священного мира, которым должны помазать тебя на царство в московском Кремле, в священном городе, куда меня не хотят допустить трусливые изменники.
– Я была тверда и мужественна, – возразила Ксения, – до того, как стала царицей, поэтому ты тоже должен слушать мои слова, так как сила растет в покое, а к покою должна была настроить тебя моя песнь, дабы ты стал властелином над другими, как солнце в ясном покое стоит на небе над земными бурями, которые быстро проносятся пред его вечным сиянием.
– И я должен терпеть, – воскликнул Пугачев, – чтобы те, которые были бы ничтожеством без меня, – ведь я поднял их из грязи! – шли против моей воли, забыв, что я – царь; даже ты сама, – с горечью добавил он, – забыла об этом; ведь ты видишь, что другие противятся мне. Ты только что назвала меня Емельяном. Но нет! Я – Петр Федорович, царь из рода великого Петра Алексеевича.
– Я полюбила тебя под тем именем, – ответила Ксения, целуя его руку, – прости меня, если оно постоянно снова появляется на моих губах; ведь я знаю, что ты – Петр Федорович, мой государь, и там, за палаткой, пред народом никогда другое имя не сорвется с моих уст; но, когда мы одни, это дорогое имя само собой вырывается из моей груди; оно напоминает мне то чудное время, когда я впервые почувствовала в своем сердце горячий луч твоего взора. Вспомни же об этом времени, послушай мою песнь! Она внесет спокойствие и мир в твою Душу, а ты нуждаешься в спокойствии, чтобы властвовать над самим собой и над другими. Придет и твое время; народ снова обратится к тебе, покорный и послушный, ты одержишь последнюю великую победу, чужестранцы и неверные исчезнут со святой Руси, а тогда и те, которые теперь сдерживали тебя, будут смиренно прислушиваться к каждому звуку, исходящему из твоих уст. Государь должен быть выше гнева, так как в гневе он спускается до своих подданных и делается подобен им.
– Ты права, Ксения, ты без сомнения права, – сказал Пугачев мягче, чем прежде. – Но как стерпеть, когда эти коварные трусы обрекают меня бездействию и отнимают у меня победу?
– Не осуждай их слишком строго, – возразила Ксения, – ты смел и бесстрашен, как бывают богатыри; быть может, они были правы, сдерживая тебя; быть может, победа будет полнее и славнее, если ты соберешь все свои силы для окончательного поражения.
– А разве наши враги не собирают также своих сил? – воскликнул Пугачев. – И как же мне достигнуть победы без битвы?
– Народ вскоре признает, – сказала Ксения, – что ты один – его властелин, что ты один можешь дать ему счастье и свободу. Поэтому не отдаляй себя от народа своим гневом, будь приветлив и милостив к слабым, которым Бог не дал такой силы, как тебе. Я не думаю, чтобы они не были преданы тебе. Лишь об одном у меня существует такое опасение, – продолжала она со сверкающими глазами, – именно о Чумакове, который ненавидит тебя из-за моей любви к тебе. Я почти готова благодарить Бога, что Он предал его врагам, так как, когда он стоял рядом с тобой, мне всегда казалось, что возле тебя находится злой дух.
– Чумаков? – в раздумье произнес самозванец. – О, если бы он был здесь, он не стоял бы за бегство, в нем я нашел бы твердую поддержку; он стремился вперед, всегда вперед, где только ни появлялся враг. Правда, он когда-то сердился на меня, что я завоевал твою любовь, но это прошло, с тех пор как он знает, что я – государь; это он мне часто говорил. Разве он мог дать тебе корону, как я?
– Теперь его нет, – произнесла Ксения, осеняя себя крестом, – враги убили его, я буду молиться за упокой его души. Но я свободна и чувствую себя легко с той поры, как больше не вижу его холодного взгляда и его холодной улыбки.
В это время послышались громче голоса.
– Что там такое? – гневно закричал Пугачев. – Забыли, что я нуждаюсь в спокойствии и в тишине? Не думаете ли вы уже, что можно оскорблять непочтительностью государя, связав ему руки и лишив его возможности бороться и побеждать?
Он вырвался из рук Ксении и стремительно бросился через столовую вон из палатки.
На месте, замкнутом караулом, стояла группа казаков, окруживших человека около пятидесяти лет. Его руки были связаны веревкой, на нем был удобный дорожный черный костюм, его седые волосы были завиты без пудры, его бледное лицо носило следы умственной работы; своими ясными, умными глазами он смотрел кругом больше с любопытством, чем с боязнью. Вокруг замкнутого пространства теснились многочисленный группы солдат, желающих посмотреть на пленника.
– Что это такое? – воскликнул Пугачев, – что означает этот шум? Разве вы не знаете, что никто не смеет подходить сюда?
– Мы знаем это, великий царь, – ответил казацкий старшина, – но мы нашли соглядатая еретички, который явился, чтобы разведать о нашей силе и хочет злым колдовством притупить наше оружие. Посмотри, что он принес с собой; это – знаки адского колдовства и дьявольского наваждения.
Он подал Пугачеву большой портфель, который он со страхом держал двумя пальцами за края.
– Посмотри сам, великий царь, твой просвещенный Богом взор откроет нечистые знаки и твое могучее повеление изгонит злую силу.
Пугачев открыл портфель. Он был наполнен несколькими листками бумаги с математическими рисунками и планами. Пугачев осмотрел их; он, конечно, не мог признать их за чертовские заклинания, так как раньше видел подобные планы у офицеров, готовившихся к военным действиям. Но тем сильнее пробудилось в нем подозрение, что пойманный был шпионом врагов, подосланным высмотреть его позицию и сообщить врагам материал для успешного нападения.
Ксения, также вышедшая из палатки, стала боязливо креститься при виде бумаг, а казаки последовали ее примеру.
– Кто ты? – спросил Пугачев, мрачно глядя на пленника. – Что ты здесь делаешь и что означают эти бумаги с рисунками?
– Я – мирный человек, – последовал ответ, произнесенный спокойным, мягким голосом, – мое имя – Лович. Я – член академии наук в Петербурге и послан всемилостивейшей государыней в Астрахань, чтобы оттуда измерить течение рек, так как государыня императрица намеревается соединить каналом Дон с Волгой. Я ехал по Волге, чтобы изучить ее течение, так как мне сказали, что в военном отношении здесь все спокойно. Да и какое дело до войны бедному ученому, который не везет с собой сокровищ! Эти рисунки – плод моих наблюдений и измерений. Если вы – генерал, посланный государыней, то дайте мне лодку и гребца, чтобы я мог продолжать свое путешествие, так как ваши люди разбили мою лодку, когда захватили меня.
– Ты осмеливаешься говорить о государыне? – закричал Пугачев, – вот она стоит, единственная законная государыня на святой Руси. Та Екатерина Алексеевна, на которую я скоро заставлю обрушиться месть Божью, – еретичка, обманщица; я же, Петр Федорович, – один законный царь; и если ты сказал правду, то поклонись мне и проси меня дозволить тебе вступить на мою службу; если ты действительно можешь сделать то, что говоришь, то мне надлежит соединить Волгу с Доном, чтобы открыть новый водный путь освобожденному народу.
– Петр Федорович? – с большим удивлением сказал ученый, причем насмешливая улыбка заиграла на его губах, – Петр Федорович, который уже десять лет как умер? Так вы, значить, – тот самый Емелька Пугачев, о котором я слышал? Но в Астрахани мне сказали, что он уже давно пойман.
– Да, это – я, – воскликнул Пугачев. – Я носил это имя, когда должен был скрываться от сыщиков той еретички. Я – Петр Федорович, твой царь; ты, вероятно, видел меня в Петербурге… Склонись же предо мной, воздай должное истине!
– Вы похожи на него, клянусь Богом, вы похожи на него, – сказал Лович, причем, отступив на шаг назад, внимательно посмотрел в лицо Пугачеву. – Клянусь Богом, удивительная игра природы! Но все-таки безрассудно с вашей стороны пользоваться этим, – продолжал он. – Просите государыню о милости; она простит вам и позволит спокойно жить на вашей родине, а если вы хотите, я буду просить за вас.
– Несчастный! Жалкий негодяй! – закричал Пугачев грозным голосом, в то время как солдаты, несмотря на старания выставленного караула, подходили все ближе. – Ты осмеливаешься говорить мне это в лицо? На колена пред своим законным государем! Если хочешь сохранить свою жизнь, присягни мне в верности; быть может, я воспользуюсь твоим искусством, если оно действительно чего-нибудь стоит.
– Идите своей дорогой, – ответил Лович, – если не хотите поступить иначе; она достаточно скоро приведет вас к гибели; меня же оставьте идти своей дорогой. Я еду один, без оружия, без сокровищ; что вы хотите от меня? Чем я могу повредить вам?
– На колена, дерзновенный! – закричал Пугачев, лицо которого побагровело, – на колена пред своим царем!
– Моя повелительница – государыня Екатерина Алексеевна, – ответил Лович, – а вы… – Он на мгновение остановился и, устремив свой твердый взгляд на Пугачева, сказал на немецком языке: – вы – не государь, за которого выдаете себя, хотя в вашем лице есть поразительное сходство с ним.
– Что ты там говоришь? – воскликнул Пугачев, – что это за незнакомые, непонятные звуки?
– Это – его бесовые заклинания, государь, – сказал атаман казаков, осеняя себя крестом. – Берегитесь, чтобы нечистая сила не повредила вам!..
– Император Петр Федорович, – продолжал Лович снова на русском языке, – родился в Германии, где и был воспитан. Он говорит на языке своей юности охотнее и лучше, чем на русском, а вы не понимаете немецких слов, которые я сказал вам; значит, вы не можете быть царем Петром Федоровичем, останки которого покоятся в Александро-Невской лавре.
Казаки вопросительно взглянули на Пугачева; из круга все ближе подходивших солдат стали слышаться отдельный восклицания, которые доказывали, что убедительный аргумент ученого произвел свое впечатление.
– Да провалится в преисподнюю язык, слова которого ты дерзаешь произносить в воздухе святой Руси! – зарычал Пугачев вне себя от ярости.
В одно мгновение он выхватил саблю из ножен, клинок блеснул в воздухе и, прежде чем Ксения успела подбежать и броситься на его грудь, он могучим ударом раскроил череп ученого.
Без малейшего звука Лович упал на землю; его кровь окрасила песок.
С ужасающим воплем Ксения опустилась на колена пред телом, подергивавшимся последними предсмертными судорогами.
– Он мертв, о, Боже, этот беззащитный человек мертв! – воскликнула она, – его кровь навлечет на нас мщение неба!
– Беззащитный? – с язвительным смехом воскликнул Пугачев, – это он-то, умевший заговаривать оружие бесовскими заклинаниями? – Он грубо отбросил Ксению от трупа. – Уберите вон этого негодяя! – приказал он стоявшим в оцепенении казакам. – Или нет, лучше посадите его на острия ваших копий, разве не рассказывают, что еретичка, помимо своего колдовства, занимается также изучением звезд? Ну, он будет ближе к звездам! Воткните свои копья в землю и вздерните его на них, в добычу птицам.
Казаки колебались, возгласы Недовольства стали раздаваться громче из теснившейся толпы.
– Слушайтесь меня, – закричал Пугачев, – или, клянусь Богом, с вами будет то же!
Он бросился вперед, потрясая окровавленной саблей.
Испуганные казаки повиновались его страшному приказанию; они подняли труп на свои пики и воткнули древки в землю.
Ксения отвернулась от ужасного зрелища и закрыла лицо руками.
– Так будет поступлено со всеми, кто отказывает в почтении и повиновении своему законному царю, которого Бог назначил быть мстителем и освободителем, – сказал Пугачев, обводя молчаливую толпу своими дикими взорами.
Вокруг царила глубокая тишина, навеянная ужасом. Вдруг издали донесся чей-то крик; он становился все громче и громче, и, наконец, какой-то человек, пробившись через ряды солдат, подбежал к палатке Пугачева. Платье на нем было изорвано; волосы беспорядочными прядями падали на лоб; а руки и лицо были покрыты кровавыми ссадинами, как бы от колючих растений. Человек опустился на колена пред стоявшим возле палатки Пугачевым и поцеловал край его платья. За незнакомцем следовали вожди войска: Алексеев, Антипов, Творогов, Федульев и отец Ксении, старик Матвей Скребкин. На всех, как и на самом Пугачеве, были национальные костюмы из дорогих материи. Соболь и черная лисица вполне заменяли горностай, принятый при императорском дворе. У каждого на груди красовался орден св. Андрея Первозванного на голубой ленте; только Матвей Скребкин сохранил простой казачий зипун и отказывался надеть знаки отличия, так щедро раздаваемые Пугачевым.
– Если тебя Бог послал, как законного царя, – говорил старик, – то Он поможет тебе добраться до Москвы и надеть корону. Тогда я приму от тебя награду, как от своего государя и повелителя, а пока мне ничего не нужно.
Пугачев с удивлением смотрел на склонившегося к его ногам незнакомца. Ксения тоже пристально вглядывалась в его лицо, затем вдруг смертельно побледнела, вздрогнула от ужаса и, незаметно крестясь, прошептала:
– Чумаков! Святые угодники, неужели Бог так быстро наказывает нас за пролитую кровь невинного?
Пугачев, наконец, узнал, кто стоял пред ним.
– Великий Боже, да ведь это – Чумаков! – воскликнул он. – Что за чудеса! Каким образом ты очутился здесь? Ведь мы думали, что ты уже давно умер.
– Да здравствует мой всемилостивый император! – проговорил Чумаков, – пусть. Господь Бог так же поможет ему одержать победу над врагом, как помог мне избавиться от позорного плена.
– Дай обнять тебя! – радостно воскликнул Пугачев, – твое место не у моих ног, а на моей груди. Теперь я не один, – прибавил он, обнимая Чумакова, – и они не заставят меня бежать. Расскажи, как тебе удалось освободиться и вернуться к нам.
Вожди подошли ближе к рассказчику; солдаты тесной стеной окружили все свободное место у палатки; лишь одна Ксения отвернулась и, потупив свой взор, тихонько молилась.
– Я схватился с врагом в рукопашную, – начал Чумаков, – моя лошадь лежала на мне и под тяжестью ее тела я не мог достать оружие. Воспользовавшись этим, наши враги потащили меня в главную квартиру генерала той еретички. Я ожидал ужасной, позорной казни, но меня оставили в живых, чтобы повезти в Петербург, как добычу своей царицы. Я с виду покорился этому позору, однако в душе решил достать каким-нибудь образом оружие и покончить с собой до того времени, как они меня отправят в столицу. Но вдруг наши враги почему-то изменили свой план. Они стали выспрашивать меня и обещали много денег и почестей, если я расскажу им, как велико наше войско и что происходит в лагерь Пугачева. Тут-то у меня явилась надежда, и я решил обмануть врагов и воспользоваться их доверием. Я наговорил им, что наши силы очень незначительны, что большинство наших единомышленников вернулось на родину, и советовал им поскорее выступить против нас, чтобы окончательно уничтожить наше войско. Они поверили мне, перестали строго следить за мной и дали мне, таким образом, возможность воспользоваться удобным моментом для бегства. У моей палатки поставили только одного часового; я собственноручно задушил его и бросился бежать. Вскоре наши враги, конечно, заметили мое отсутствие и устроили погоню, когда я уже прорвал неприятельскую цепь. Они гнались за мной, как за диким зверем, но я скрылся в лес, колючие ветки деревьев исцарапали мое лицо и руки, разорвали все платье, но зато неприятель потерял меня; я пробежал мимо всего вражеского войска и, наконец, очутился здесь.
– Благословляю за это Бога! – воскликнул Пугачев, снова обнимая своего друга. – Поторопитесь накормить его, – обратился он к слугам, – дайте умыться и наденьте на него мое платье и мой собственный орден. Он должен быть так одет, как подобает моему лучшему другу и первому сановнику. К ужину приготовьте самые лучшие блюда и побольше вина. Нужно отпраздновать его спасение.
– Не делайте этого, всемилостивейший государь! – возразил Чумаков. – Мы отпразднуем мое чудесное спасение, но не праздничной пирушкой, а боевой схваткой с врагом. Я принес из своего плена победу, великую блестящую победу, которая расчистит моему повелителю путь в Москву, где его ждет корона его царских предков.
– Ты говоришь о победе, а между тем меня все здесь уговаривают бежать, – заметил Пугачев. – Здесь боятся Румянцева, который идет против нас.
– Румянцева здесь и в помине нет! – возразил Чумаков, – он сражается с турками на берегу Дуная и разбит ими.
– Значит, Румянцева нет? – удивленно спросил Пугачев.
Солдаты еще теснее окружили Чумакова; среди них послышались радостные возгласы.
– Какой там Румянцев, – небрежно воскликнул Чумаков. – Крошечное, войско идет на нас, оно совсем бессильно, потому что разделено на маленькие отряды. Наши враги думают, что им легко будет справиться с нами, и вот эта уверенность должна послужить для них гибелью. Нужно как можно скорее, пока несколько отрядов не соединилось вместе, разбить первый отряд, идущий на нас. Таким образом, мы уничтожим один отряд за другим, и, раньше, чем петербургская еретичка в состоянии будет выставить новое войско против нас, мы будем уже в Москве, где нашего императора помажут миром на царство.
– Ты думаешь, что это возможно? – воскликнул Пугачев с блестящими от радости глазами. – О, ты говоришь золотые слова! Они звучат в моей душе, как Божеский призыв. Я уверен, что ты прав, я и сам думал то же самое, но вот они ничего не хотят слушать! – прибавил он, указывая рукой на своих сподвижников.
– Не верь ему! – прошептала Ксения на ухо Пугачеву, быстро подойдя к нему. – Разве ты не видишь лукавства в его глазах? Он – вестник несчастья!
– Почтительнейше приношу приветствие своей милостивой царице! – проговорил Чумаков, опускаясь на колена пред Ксенией и целуя край ее платья.
Ксения с ужасом отшатнулась и снова прошептала Пугачеву:
– Не верь ему, не верь ему! Неправда светится в его глазах.
– Молчи! – грубо остановил ее Пугачеву – не бабье дело вмешиваться в наш серьезный разговор. Повтори еще раз то, что ты сказал, Чумаков! Значит, ты думаешь, что мы можем разбить войско еретички?
– Я в этом так же твёрдо уверен, как в том, что солнце светит на небе! – ответил Чумаков. – Но только мы должны действовать немедленно, пока второй отряд не успел соединиться с первым и не закрыл нам выхода из нашей котловины, куда мой властелин засел точно трусливый беглец, между тем как Бог предназначил ему войти в Москву и сесть на прародительский престол.
– Но здесь мы в безопасности; отсюда нам открыт выход в степь, – заметил Федульев. – По-моему, до начала действия, необходимо послать разведчиков узнать, так ли обстоит дело, как рассказывает Чумаков. Во время бегства он легко мог впасть в ошибку!
Другие начальники тоже были против такого быстрого выступления.
– Каме же вы маловерные! – так громко возразил Чумаков, что все солдаты услышали его слова. – Как же вы можете победить, когда сами не верите в успех? Вы боитесь призрака имени Румянцева; но ведь вам говорят, что его нет; а если бы он даже и был, то оказался бы бессильным пред избранным Богом царем!
Громкие выражения одобрения послышались среди солдат.
Пугачев протянул вперед руку и громовым голосом произнес:
– Бог, чудом спасший нашего друга, вещает нам, что мы должны делать. Пусть будет так, как говорит Чумаков. Я, ваш царь, объявляю вам свою волю: опираясь на милость Божию, совершившую чудо на наших глазах, приказываем всему своему войску готовиться, в поход. Через два часа мы двинемся отсюда, низвергнем врага и победоносно войдем в Москву. Вот вам наш приказ. Кто осмелится возражать против него, тот будет строго наказан, как государственный изменник.
Шумный крик восторга раздался по всему лагерю.
– Румянцева здесь нет! – говорили солдаты друг другу, – нас обманули… враг бессилен! Вперед! Вперед, в святую матушку Москву!
Антипов молча опустил голову; ни он и никто другой из его товарищей не решились высказать свои сомнения.
Солдаты поспешили к своим палаткам и начали собираться в поход.
Чумаков быстро умылся и переоделся; затем, сев верхом на лошадь, лично распоряжался сборами. Он долго и горячо разговаривал с начальником каждого отряда и те молча строили своих солдат.
Пугачев тем временем отправился к себе, чтобы должным образом вооружиться. Он приказал также Ксении одеться в богатое платье, на груди которого был золотом вышит царский герб. Она прицепила к поясу саблю в золотых ножнах, а на голову надела шлем в виде короны. Ксения была прекрасна, как богиня войны, сверкая золотом и драгоценными камнями, украшавшими ее оружие. Пока прислуживавшие девушки наряжали свою царицу, молодая женщина с бледным лицом и поникшей головой молча смотрела в одну точку и горькие слезы текли по ее щекам.
Когда прошли два часа, назначенные Пугачевым для выступления, все войско уже было готово к походу. Один отряд направился на север, чтобы увеличить собой гарнизон города Саратова, все же остальные двинулись по дороге к ущелью.
Небольшая часть пехоты шла впереди, за ней следовала кавалерия, а артиллерия и вещи оставались в конце.
Подали лошадей; вскоре показался и сам Пугачев рядом с Ксенией, у которой были заплаканы глаза. Войско, стоявшее впереди, встретило своего повелителя громкими криками: «ура!».
Было решено, что Пугачев займет со своим штабом самое центральное место, чтобы иметь возможность одинаково скоро командовать как войском, шедшим впереди, так и тем, которое оставалось сзади.
Подскочивший верхом на лошади Чумаков доложил Пугачеву, что солдаты передового отряда уже отошли далеко и что царю время занять свое место. Говоря с Пугачевым, Чумаков взглянул на Ксению, которая была чудно хороша в своем воинском наряде. Мрачный огонь сверкнул в его глазах, и Ксения вздрогнула от этого взгляда. Она подошла ближе к Пугачеву и снова тихим шепотом попросила его остаться, но он не обратил никакого внимания на ее слова.
Пугачеву подвели его могучего вороного коня, и он вскочил в великолепное, вышитое драгоценными камнями, седло. Ксения торопливо сила на своего белого иноходца, отстранив Чумакова, подскочившего к ней, чтобы помочь ей сесть на лошадь. Войско двинулось вперед, освещенное лучами заходящего солнца, по узкой дороге, лежавшей между горами, покрытыми лесом. Вслед за Пугачевым и его штабом потянулись артиллерия и часть кавалерии. Телеги с провиантом и большим количеством женщин замыкали шествие.
Пугачев выражал лихорадочное беспокойство; он не переставая говорил об ожидаемой победе, о коронации в Москве и о том, что немедленно, по восшествии на престол, издаст указ об освобождении крестьян. Он посылал вперед гонца за гонцом, чтобы поторопить передние отряды идти скорее навстречу врагу.
Дорога становилась все уже и все круче поднимались вершины гор. Наступил вечер; звезды заняли на небе, а в ущелье делалось все темнее и темнее. Веселые песни раздавались впереди и позади Пугачева.
Вдруг вдали раздался залп пушек, а вслед за ним послышались дикие крики страданий и испуга.
Войско остановилось.
– Что случилось? – спросил Пугачев. – Ах, да, понимаю! – с довольным видом прибавил он, – передний отряд перешел гору и начал истреблять врага. Пошлите скорее гонца! Пусть он узнает, что делается там, в голове отряда!
Но, прежде чем его приказ могли выполнить, все сильнее и ближе стали раздаваться нечеловеческие вопли. Ружейные выстрелы не переставали потрясать воздух, и их эхо отражалось в горах, усиливая еще больше грохот и стоны. Оказалось, что все вершины холмов были заняты солдатами императрицы, и их непрерывная пальба с безлошадной жестокостью уничтожала пугачевские войска, стиснутые в ущелье. Передние отряды пятились назад и наскакивали па людей, которые пробирались вперед. В одно мгновение получился страшный хаос. Люди и лошади перемешались между собой, давили и топтали друг друга, а сверху на них сыпались, как дождь, пули из картечи.
Пугачев сидел неподвижно на своей лошади; он понял, что все кончено, что не было возможности выбраться из пропасти, что смерть угрожала со всех сторон.
– О, зачем ты не послушал меня? – простонала Ксения, – я знала, что Чумаков ведет нас к гибели. Теперь нам осталось только убить себя, чтобы не попасть в руки ужасного врага.
– Убить себя? – воскликнул Пугачев. – Нет, я не хочу умирать. За нами стоит свобода, а свобода даст нам новые силы для борьбы с врагом. – Он сильно рванул свою лошадь и крикнул Ксении! – следуй за мной, держись ко мне поближе. Им нас не поймать!
Пугачев высоко поднял обнаженную саблю и пробивал себе ею путь среди своих же солдат, невольно пятившихся назад пред бешено мчавшейся лошадью. Ксения не отставала от своего возлюбленного.
– Не теряйте из вида царя, – крикнул Чумаков начальникам, стараясь, все время ехать рядом с Ксенией, – берегите его жизнь!
Сподвижники Пугачева скакали за ним, по дороге давя солдат, не щадя никого и ничего, встречавшегося на их пути; а с гор не умолкая грохотали пушки и сыпался град пуль.
Сотня казаков окружила Пугачева и в бешеной скачке им скоро удалось достигнуть лагеря, у входа которого стояли еще последние пушки и обоз. Все пространство, на котором еще недавно ключом кипела жизнь, было теперь пустынно и тихо. Пугачев остановился пред своей палаткой и снял Ксению с седла. Труп несчастного Ловича, торчавший на длинном копье, был освещен лучами луны; явственно выделялась бледная голова с сияющей раной. Ксения опустилась на колена пред трупом и подняла вверх руки, как бы моля о прощении.
Пугачев был мрачен, но холодно спокоен.
– Дело проиграно, – проговорил он, – я потом разберу, как это произошло, и горе виновному. Но мой святой долг и право остаются при мне. Нужно отправиться в степи и набрать новые силы. Скажите артиллерии, стоящей у входа в лагерь, чтобы, она готовилась встретить врага, если ему удастся проникнуть сюда. А мы переправимся на ту сторону Волги. Один отряд казаков останется здесь и передаст мой приказ уцелевшему от несчастного сражения войску следовать за мной. Плоты уже готовы. Пойдем, Ксения! На родной земле мы исцелимся от всех ужасов этой битвы. Ксения поднялась.
– Господи, что с моим отцом? – вдруг воскликнула она. – Он шатается, он ранен!
Матвей Скребкин действительно с трудом слез с лошади и опустился на колена.
– Я умираю, мое дитя, – проговорил он, – пуля пронизала мое сердце. До последних сил я старался держаться в седле, но теперь уже не могу больше. Мой взор тускнеет… Однако, я рад, что жизнь кончается: она потеряла для меня всякую цену.
– Боже мой, – воскликнула Ксения, нагибаясь к отцу и поддерживая его голову руками. – Поедем с нами! Там, на той стороне реки, мы будем в безопасности и вылечим твою рану. Ты поправишься и будешь жить. Бог не может быть настолько жестоким, чтобы сразу послать так много горя.
– Все кончено, дитя мое, – с трудом произнес Скребкин, – для тебя тоже было бы лучше, если бы ты могла отправиться вместе со мной на тот свет. Здесь тебя ждут лишь горе и позор. Ты – вовсе не царь Петр Федорович, – собрав свои последние силы, обратился старик к Пугачеву. – Бог наказал тебя за то, что ты протянул руку к царской короне, которая принадлежит не тебе… Бог судил…
Скребкин не мог окончить последнюю фразу; его голова опустилась на грудь, он глубоко вздохнул и его душа отлетела.
– Идем вперед! – грубо крикнул Пугачев, схватив руку Ксении и отрывая молодую женщину от трупа отца, – теперь не время оплакивать мертвых. Вели спустить на воду плот, для того чтобы мы могли переправиться через реку.
– Стой, Емельян Пугачев! – воскликнул Чумаков. – Ты не переправишься через реку. Довольно тебе смущать народ и проливать невинную кровь. Ты – мой пленник.
– А, так вот в чем дело! – застонал Пугачев в ярости. – О, Ксения, Ксения. Ты своим чистым взором проникла в низменную душу этого человека!.. Но его измена не останется безнаказанной. Если никто из присутствующих не решится убить негодяя, то я сам отправлю его в ад сатаны, откуда он родом.
Схватив саблю, Пугачев бросился на предателя, но Антипов и Федульев быстро схватили его за руки и обезоружили.
Пугачев с нечеловеческой силой рванулся от них, но должен был подчиниться накинувшимся на него людям, которые бросили его на землю, крепко прижимая к ней руки и ноги.
С ужасом смотрели казаки на своего повелителя.
– Не беспокойтесь ни о чем, – уговаривал их Чумаков, – помогите мне связать бунтовщика, а вам бояться нечего. Государыня вполне прощает вас. Отвечать за все будет один Емелька Пугачев.
Но казаки стояли неподвижно и угрюмо смотрели на лежащего царя, которому Федульев связал ноги кусками своего платья.
Горы задрожали от могучего залпа пушек и в ночной тиши раздались вопли тысячи голосов.
– Царская милость будет тем, которые сдадутся добровольно, а сопротивляющихся ожидает смерть! – воскликнул Чумаков.
Казаки, стоявшие впереди, на этот раз вняли словам Чумакова и, подойдя к Антипову и Федульеву. помогли им связать Пугачева.
– И эту женщину, – продолжал Чумаков, указывая на Ксению, – тоже свяжите, отнимите оружие и укройте в безопасном месте. Она моя; государыня императрица подарила мне ее.
Несколько казаков тотчас подошли к Ксении, которая стояла неподвижно, точно мраморное изваяние, и в одну минуту обезоружили ее.
– Она принадлежит тебе? – заревел, как зверь, Пугачев. – Ты лжешь; она тебе не принадлежит, а сам ты принадлежишь нечистой силе…
С неимоверной силой он вырвался из рук казаков и со связанными ногами двинулся вперед, вследствие чего тряпки разорвались.
Быстрым прыжком он подскочил к Ксении и, вытащив кинжал, висевший на его поясе, всадил его в грудь молодой женщины. Кровь фонтаном брызнула из раны.
– Благодарю тебя, мой возлюбленный! – прошептала Ксения и медленно опустилась на землю.
Пугачев обернулся и с поднятым кинжалом бросался на Чумакова, испуская яростный вопль. Но казаки сзади схватили его и снова повалили на землю.
Отняв от него саблю, они связали его крепкими веревками; Пугачев закрыл глаза и перестал сопротивляться.
Мрачно смотрели все присутствовавшие на труп Ксении. Чумаков, скрестив руки, не спускал взора с бледного лица, на котором застыла счастливая улыбка.
– Любовь к ней, – горько прошептал он, – была смыслом всей моей жизни. Она могла бы сделать меня святым, но сделала преступником; она могла вознести на небо и спустить в ад. Теперь все кончено. Все, что ни произойдет со мной, для меня безразлично. Но, по крайней мере, разбойник, убивший мое счастье, наказан по заслугам! – прибавил он, с ненавистью взглянув на связанного Пугачева.
Толпа бегущих солдат показалась у. входа в лагерь.
– Враги идут, идут сюда! – с ужасом кричали шайки Пугачева, – они шагают по трупам, покрывшим все дороги.
– Не бойтесь ничего, – успокаивал их Чумаков, – это – вестники царской милости. Сдайтесь, и государыня все простит вам. А вы, – продолжал он, обращаясь к Антипову и Федульеву, – достаньте телегу; мы положим в нее бунтовщика и вывезем его навстречу войску государыни императрицы.
Пугачева, не проронившего ни одного слова, не сделавшего ни малейшего движения, положили в телегу. Чумаков, Антипов, Федульев и Творогов окружили ее; медленно двинулся печальный кортеж навстречу генералу Панину, уже показавшемуся со своим войском у входа ущелья.
Великолепное, светлое и свежее утро сияло над садом роскошного Зимнего дворца; в этом году императрица, встревоженная множеством беспокойных забот, не покидала его, чтобы, как обыкновенно делала каждое лето, провести некоторое время в Петергофе или Царском Селе. Густые кустарники, высокие кроны деревьев и дерновый ковер сверкали свежей весенней зеленью, так как весь сад до высочайших верхушек деревьев по нескольку раз в день опрыскивали водою и каждый сухой, блеклый лист заботливо удалялся, так что здесь, пока продолжалось короткое северное лето, никогда не было видно и следа тленности и казалось, что на земле царила равномерная, непрерывная весна. Возле дорожек, усыпанных красновато-желтым гравием, на искусно разбитых клумбах росли цветы всех поясов земного шара, апельсиновые деревья и даже несколько пальм были врыты в землю вместе со своими кадками, и казалось, что они росли на свободе; цветы и фрукты различных времен года и поясов земного шара росли друг возле друга, и получалось впечатление, как будто на этом дивно облагодетельствованном клочке земли рукою феи были собраны все красоты и прелести, на радость людям рассыпанные по всему свету Создателем.
У подножия слегка вздымавшегося пригорка, поросшего могучими дубами, находилась беседка из изящной позолоченной решетки, густо увитая ширазскими розами, яркие краски и сладкий аромат которых были особенно любимы императрицею и для выращивания которых прилагалось все искусство садоводства. Пред этой беседой, посреди зеленой дерновой лужайки находился большой мраморный бассейн, из которого била сильная струя воды и, рассыпаясь алмазными искрами, снова падала обратно. Тропические водяные растения цвели на прозрачной поверхности искусственно подогретой воды, слева и справа от него; стояли группы пальм, позади лужайка была окружена как бы рамкой темной зелени высоких елей и небольшой рощицей цветущих мирт и апельсинных деревьев, так что здесь взор и в самом деле охватывал картины природы всех поясов земного шара.
Любимое место императрицы было достойно повелительницы, слава которой простиралась от сосновых лесов далекого севера до апельсинных деревьев и мирт берегов Черного моря и которая простирала свою руку, чтобы подчинить византийской короне и азиатские страны пальм.
Екатерина Алексеевна в простом белом утреннем платье сидела в цветущей розовой беседке на мраморной скамье, покрытой персидскими коврами; она казалась немного бледною и утомленной, но все же ее лицо сверкало юной красотой, присущей ее свежей, жизнерадостной натуре, и в ее взгляде, мечтательно устремленном на все это блестящее великолепие, казалось, отражался золотистый утренний свет.
Возле государыни, у ее ног на маленьком табурете расположилась Зораида, пленная дочь великого визиря Моссума-оглы; на ней была богатая турецкая одежда, через ее голову было перекинуто покрывало и своими прелестными ручками она плела венок из роз, который она срывала с ветвей, вившихся по решетке беседки.
Пред императрицей на маленьком столике стояла серебряная ваза, наполненная великолепными фруктами, которые в такое время года могли быть собраны лишь благодаря всемогуществу неограниченной самодержицы; здесь были фиги и вишни, душистая земляника лежала рядом со свежими финиками, и для того, чтобы составить этот казавшийся столь простым завтрак, искусству и неустанным заботам садовника понадобился многолетний труд, чтобы отклонить природу с пути обычного течения времени и подчинить ее воле самодержицы всероссийской.
Возле стола, поверхность которого представляла собою один кусок ляпис-лазури, сидел паж Николай Сергеевич; он держал в руке книгу и своим звонким, юношески-свежим голосом читал красивым строфы, вложенные Расином в уста его Ифигении, дочери Агамемнона.
Екатерина Алексеевна особенно любила это произведете французского поэта, и, может быть, именно потому, что ее собственная натура имела крайне мало сходства с идеальным, не помышлявшим ни о каких земных желаниях, характером Ифигении.
Зораида внимательно прислушивалась к чтению; сквозь вышитое серебром покрывало было видно, как блестели ее глаза, а ее руки часто роняли на колена те розы, которые она срывала с ветвей.
Николай Сергеевич при своем чтении, по-видимому, обращал более внимания на Зораиду, чем на императрицу, и в особенности при красивых, захватывающих местах его взгляд так пламенно устремлялся на молодую девушку, как будто он хотел пронизать им покрывало и прочесть на ее лице впечатление, оставленное произведением.
Акт пришел к концу. Зораида окончила венок и положила его на колена императрицы.
– Этот венок следует отдать не мне, – улыбаясь, сказала Екатерина Алексеевна, – но тому, который своим искусным чтением доставил нам такое большое удовольствие. Возьми его, Николай Сергеевич, и пусть жизнь постоянно преподносить столь же красивые розы, которые собрала для тебя рука моей любимой Зораиды.
Николай Сергеевич преклонил колена пред императрицей; она, шутя, возложила венок на его голову.
Паж поцеловал руку императрицы, но в ближайшее мгновение, как бы желая принести свою благодарность девушке, создавшей этот благоухающая подарок, он нагнулся к руке Зораиды, все еще лежавшей на коленях императрицы, и приник к ней своими горячими губами.
Молодая девушка испуганно вздрогнула.
– Она – еще турчанка, и ничего не понимаете в европейской галантности, – улыбаясь, проговорила императрица, ласково проводя рукой по голове Зораиды. – У нас поцелуй руки – знак почтения, который подобает каждой даме и должен быть принимаем от всякого мужчины.
Послышался шум приближавшихся шагов, поскрипывавших по гравию дорожки.
Императрица недовольно подняла свой взор, так как никто не имел права приближаться к ней, когда ока удалялась на это ее любимое место.
Это был великий князь Павел Петрович; он взволнованно подошел к императрице и сказал:
– Прошу вас, ваше императорское величество, простить, что я осмелился последовать за вами сюда, но мне необходимо обратиться к вам с просьбой. Мне сказали, что мой воспитатель граф Панин будет уволен и…
Лицо императрицы омрачилось.
– Пойди в сад, Николай Сергеевич, – сказала она, – возьми с собой Зораиду. Я вас позову, когда вы мне понадобитесь.
Глаза пажа радостно заблестели. Зораида, казалось, испугалась и хотела удалиться, но Николай Сергеевич уже схватил ее руку и, взяв ее под руку, быстро увел ее из беседки.
– Неужели правда, всемилостивейшая матушка, то, что мне рассказывали, а именно, что граф Панин впал в немилость и будет удален от меня? – сказал великий князь, оставшись наедине с императрицей.
– Ты слишком бурно приступаешь к вопросу, сын мой, – сказала Екатерина Алексеевна.
– Что же, мне оставаться покойным при подобных известиях! – воскликнул Павел Петрович. – Я люблю графа, который с юных лет воспитал меня и которому я обязан благодарностью за то, чем стал, и вот…
– Твое воспитание закончено, ты не нуждаешься более в воспитателе, – возразила Екатерина Алексеевна, – было бы неприлично, если бы это место оставалось долее замещенным, так как ты женишься и получаешь свой собственный придворный штат.
– Если я не нуждаюсь более в воспитателе, то при новых обстоятельствах я тем более нуждаюсь в руководителе, и если вы, всемилостивейшая матушка, довольны моим воспитанием, то этим я обязан всецело лишь Панину и в минуту моей помолвки он заслуживает высочайших отличий, но никак не немилости. Кроме того, – продолжал Павел Петрович, причем в его взоре отражалось все увеличивавшееся волнение, – он имеет огромные заслуги пред Богом не только в отношении меня, но и в отношении вас, ваше императорское величество, и в отношении государства. Наша история показывает нам так много печальных страниц раздоров и распада! Вот, например, и мой отец… – Он испуганно остановился и потупил взор в землю, так как устремленный на него взгляд Екатерины Алексеевны выразил страшную угрозу. – Всемилостивейшая матушка, – продолжал он после короткого молчания, – все эти печальные недоразумения и раздоры всегда проистекают от злых советов фальшивых друзей, которые вечно теснятся около, правителей из нашего дома, около государей Российской империи. И ко мне пытались проникнуть такие фальшивые друзья.
– А-а! – выпрямляясь, воскликнула императрица. – Кто же осмелился на это? Нет наказания, достаточно тяжелого, за такое преступление.
– Я пришел сюда не для того, чтобы жаловаться на фальшивых друзей, – сказал Павел Петрович, – но чтобы защитить истинного и верного друга. Не спрашивайте, ваше императорское величество, так как я все равно не отвечу! Но я прошу вас подумать над тем, как легко злые советы могут найти доступ в мою юную душу!.. Если этого не случилось, если я никогда даже и в помыслах не нарушал благоговения и повиновения по отношению к вам, моей матушке и императрице, то в этом – заслуга графа Панина, который мужественно и серьезно, как о долге, напоминал мне о благоговении и повиновении вам, который учил меня, что благополучие моей родины зависит лишь от сильных и испытанных рук моей царственной матери. Это Панин научил меня непоколебимо верить в ваши мудрость и справедливость и, в виду всего этого, я твердо убежден, что вы, ваше императорское величество, не захотите отплатить немилостью графу за его преданность в тот миг, когда закончено мое воспитание.
Екатерина Алексеевна в глубоком молчании долго смотрела пред собой, а затем подняла голову, подала великому князю Руку и сказала:
– Ты прав, мой сын, я уважаю твои чувства и то, что ты сказал, доказывает мне, как велика заслуга твоего воспитателя, нет, насколько она даже больше, чем я думала. Великому князю Российской империи не подобает высказывать безрезультатные просьбы императрице. Хотя Панин и не может быть более твоим воспитателем, но он должен сохранять свое место в моем совете и вести, согласно моей воле, внешнюю политику государства.
– Благодарю, – воскликнул Павел Петрович, – благодарю вас за эти слова! Пусть говорят мне все, что хотят, тем не менее, я не потеряю веры в свою мать. Теперь я не хочу долее мешать вашему уединению, и если голос в вашем сердце говорит о вашем сыне, то он пусть скажет вам, что вы осчастливили его.
Павел Петрович с такой же стремительной поспешностью удалился, как и пришел сюда.
Императрица задумчиво смотрела ему вслед.
– Я подозревала это, – сказала она, – но я никогда не подумала бы о том, чтобы кто-нибудь осмелился шепнуть ему на ухо столь определенный слова. Правда, они не оказали на него никакого действия, так как иначе Павел не сказал бы мне ничего, но все же всякое семя, в конце концов, всходит, и злое семя, скорее всего. Я должна быть осторожней, тем более осторожней, что Павел слаб и так же восприимчив, каким был его отец. – Она снова погрузилась в глубокую задумчивость. – Да, это так, – сказала она затем, – он любит по-своему принцессу, я должна держать ее в своих руках, чтобы властвовать над ней, любовь пусть прикует Павла ко мне, и так как я не могу найти материнскую любовь для него в своем сердце, то мне приходится проникать к нему этим окольным путем. Я осыплю его счастьем и блеском, чтобы у него никогда не пробуждалось стремление к короне, чтобы он никогда не помыслил о том, что существуют люди, которые считают его законным императором и которые посредством него могли бы повелевать.
Екатерина Алексеевна встала и, все еще не отрываясь от своих размышлений, направилась по дорожке, которая вела к густым боскетам. Вдруг, отрываясь от своих грез, государыня остановилась пред темным гротом, сделанным из белого мрамора и обвитым густым плющом. Над этим гротом подымалась статуя купидона, который насторожась поднимал свой лук и тащил стрелу из своего колчана; в стороне журчал маленький ручеек, вливавший свои струи в поддерживаемый нимфами и выложенный перламутром бассейн. Казалось, что это место было создано специально для того, чтобы предоставить божку любви удобный уголок для его побед над человеческими сердцами. И в самом деле, государыня услышала за побегами плюща, свешивавшегося над входом в грот, тихий шепот.
Екатерина Алексеевна быстро откинула зеленые побеги, чтобы обнаружить, кто это осмелился преступить строгий запрет, закрывавший этот сад для каждого.
Когда взор императрицы проник в глубину грота, она увидела на сиденье возле журчавшего ручейка пажа Николая Сергеевича. Зораида покоилась в его объятьях, опустив к нему на грудь свою голову, с которой было отброшено покрывало. Он держал ее руку в своей руке, она смотрела на него своим мечтающим взором, прислушиваясь к его словам любви и подставляла свои свежие губы под его поцелуи.
Зораида первая заметила императрицу; с испуганным возгласом она вскочила, пурпуровая краска залила ее лицо и, протягивая руки к государыне, она упала к ее ногам.
Поднялся и Николай Сергеевич; он побледнел и задрожал, увидев строгое выражение лица императрицы, но затем он выступил вперед и с глазами, блиставшими мужеством, твердым голосом проговорил:
– Должно быть, само Провидение приводит сюда вас, ваше императорское величество. То, что вы видели, не должно оставаться тайною для вас. Я люблю Зораиду и решил посвятить ее счастью свою жизнь. Я молю у вас, наша милостивая и благосклонная повелительница, августейшего покровительства моей любви.
– А ты, Зораида? – спросила Екатерина Алексеевна. – Впрочем, о чем мне спрашивать после того, что я видела!
– Да, великая государыня, – сказала Зораида, не подымаясь с колен и смотря на императрицу полными слез глазами. – Да, я люблю его и не могу поступать иначе; это – моя участь, а ни один смертный не может избежать своей участи. И все же мне придется быть несчастной, все же придется умереть из-за моей любви.
– Умереть? – воскликнул Николай, поднимая Зораиду и заключая ее в свои объятья. – Нет, ты должна жить, жить во имя светлого счастья для себя, а также и для меня. Моя любовь так велика, так сильна и мужественна, что может быть залогом и твоего счастья.
– Глупые дети! – улыбаясь, сказала императрица, – я должна бы пожурить вас, но едва ли могу сделать это, так как на мне лежит вина в том, что все это так произошло; мне следовало бы подумать о том, что ваши сердца найдут друг друга. Увы! Я уже так далеко отошла от детства, что позабыла, где находятся его границы.
– О, я ведь знал это! – воскликнул Николай Сергеевич. Вы добры и милостивы, а пред мановением вашей всемогущей руки что значит все то, что может воздвигнуть между нами свет?
– Вы, великая государыня, всемогущая в своем государстве, – печально заговорила Зораида, – но, тем не менее, не можете создать наше счастье; я принадлежу своему отцу.
– Ты принадлежишь мне! – гордо воскликнула императрица, – право войны отдало тебя в мои руки, если я отдам тебя ему, как военную добычу, если я возвышу тебя среди высоких родов моей империи настолько, что ты будешь равна ему происхождением, то неужели ты будешь жаловаться на жребий, который я готовлю тебе, моей пленнице?
– О, великая государыня! – воскликнула Зораида, – ты милостива и благосклонна ко мне, своей бедной пленнице, и, тем не менее, мое счастье не может расцвести под солнечным светом твоего взора; моя жизнь принадлежит тебе, ты можешь взять ее, если тебе будет угодно, но мое повиновение принадлежит моему отцу; ему принадлежит решающая власть над моим сердцем, над моей любовью и счастьем, он – для меня наместник Божий на земле, и я могу принадлежать лишь тому мужу, которого он даст мне.
– Я приказала научить тебя христианской вере, – сказала Екатерина Алексеевна, – ты говорила мне, что твоя душа склонна к учению евангелия, и ты намеревалась возвратиться к своему отцу, возвратиться под господство веры, которая унижает женщину до положения рабыни, в то время как здесь тебя манит величайшее счастье любви?
– Могу ли я иначе? – сказала Зораида, скрещивая руки на груди и смотря глубоко печальным взором на Николая Сергеевича, – могу ли я иначе? Разве мой отец в течение всей моей жизни давал мне что-либо иное, кроме любви? Разве я не была бы недостойна солнечного света, если бы отвернулась от него к врагам его народа, к врагам нашей страны?
– А что я представляю для тебя, Зораида? – с горечью воскликнул Николай Сергеевич.
– Ты – счастье моей жизни, о котором я с болью и тоской буду помнить, пока будет длиться моя жизнь. Но священный завет Божий, которому ваш Пророк учит так же, как и мой, приказывает мне, прежде всего, повиноваться своему отцу и отплатить ему за ту любовь, которою он озарил мое детство.
Императрица любовно взглянула на молодую девушку, а затем спросила:
– А ты, Николай? Не изменишь ли ты ей, не забудешь ли ее среди дам моего двора, выбор которых открыт для твоего сердца?
– Забыть ее! – воскликнул Николай Сергеевич, – никогда, никогда! И если она отвергнет меня, то жизнь для меня не будет иметь уже никакой цены; я похороню себя в монастырском уединении или – еще лучше – отправлюсь туда, где наши войска стоят на поле брани, и буду молить Бога о том, чтобы Он послал мне смерть! Но невозможно, немыслимо, чтобы Зораида могла отвернуться от меня! – воскликнул он с робко умоляющим взором. – Это невозможно! Ведь она знает, что я должен буду умереть. У ее отца все, что может предоставить в жизни власть и господство, у меня же нет ничего, кроме моей любви.
Зораида потупила свой взор пред его умоляющим взглядом, ничего не ответила, но только печально покачала головой.
– Ты права, мое дитя, – сказала императрица, – и христианские заповеди велят любить родителей и повиноваться им. Твой отец, должно быть, – благородный человек, если он воспитал в тебе подобную любовь и подобное повиновение, но именно поэтому он не поставит препятствий твоему счастью… Послушай меня, – сказала она, притягивая к себе Зораиду, – твой отец знает, что ты принадлежишь мне по праву войны, что я могу распоряжаться над тобою, могла бы принудить тебя повиноваться моей воле. Но я пошлю ему посла; я прикажу моему генералу вести с ним переговоры и спросить его согласие на то, чтобы ты могла отдать моему Николаю свою руку. Слова императрицы не останутся без отклика у твоего отца и, разумеется, он предпочтет увидеть свою дочь возведенной в среду первых дам моей империи, хотя я могла бы унизить ее до положения моей служанки. Ты знаешь своего отца; его гордость и любовь к своему ребенку конечно должны побудить его исполнить просьбу, с которой обращается нему повелительница России.
– Я едва осмеливаюсь надеяться на это, великая государыня! – воскликнула Зораида. – Но все же мой отец нежен и добр ко мне; у него нет ненависти к христианам, я отлично знаю это. О, мой Бог, счастье было бы слишком велико, если бы моя всемилостивейшая повелительница сама захотела замолвить за меня.
– Надейся, мое дитя! – сказала Екатерина Алексеевна, нежно проводя рукою по блестящим волосам девушки, – надейся! Все, что я в состоянии сделать, чтобы осчастливить вас, будет исполнено. Я обязана также поспособствовать желанному счастью Николая, так как его отец был моим другом. Я приложу все свое могущество, чтобы осчастливить вас и примирить благочестивый образ мыслей Зораиды с ее счастьем.
С восторженным криком Николай прижал Зораиду к своей груди и стал покрывать поцелуями ее увлажненные слезами глаза; затем они оба опустились на колена пред императрицей и в несвязных выражениях стали благодарить ее.
Екатерина Алексеевна положила руки на их головы и сказала:
– Да благословит вас Господь, мои дети! Если бы я могла так привести вас к отцу Зораиды, я уверена, что он не отказал бы вам в своем благословении.
В эту минуту раздались громкие голоса из аллеи, которая вела к террасе пред покоями императрицы.
Екатерина Алексеевна подняла свой удивленный взгляд. Было неслыханным фактом, что тишина и уединение, которые она искала в своем саду, были нарушены. Очевидно, произошло нечто совсем из ряда вон выходящее. Дрожа и бледнея, государыня стала прислушиваться к громким голосам, тотчас же подумав об Орлове, который один, в своей дикой надменности, мог осмелиться насильно проникнуть к ней.
– Пусть государыня будет, где хочет, – послышались звуки громкого голоса, – но никто не воспрепятствует мне предстать пред нею; для известия, которое я приношу ей, не существует никаких преград.
Взор императрицы просветлел, она узнала голос Салтыкова.
– Мой отец! – вскакивая, воскликнул Николай и, держа руку Зораиды, последовал за быстро удалявшейся к дворцу императрицей.
Со ступенек широкой террасы, непосредственно примыкавшей к выходившим в сад покоям императрицы, сходил генерал Салтыков в полной парадной форме; он нес в руке бунчук с золотым полумесяцем и развевающимся конским хвостом и громким голосом возражал на боязливые представления, которые делали ему привратник императрицы и призванный им на помощь первый дежурный камергер, говорившие о запрещении входа в комнаты императрицы и в строго замкнутый сад.
У окон помещений, расположенных рядом с покоями императрицы, были видны камергеры и статс-дамы, не то с любопытством, не то с испугом следившие за необыкновенным происшествием.
Салтыков уже много лет был постоянно при армии или в гарнизонах, состоявших под его командованием, и его лицо стало почти незнакомым придворному обществу, тем больше были страх по поводу подобной смелости «чужого» человека и забота, как отнесется государыня к подобному легкомысленному невниманию к ее строго выраженной воле.
Правда, можно было бы силою преградить Салтыкову доступ в сад, но на нем был генеральский мундир, он назвал свое имя, и его чин, равно как и блеск его имени, прославлявшегося среди первых людей государства, заставили привратника испуганно отскочить, а камергера – принять почтительно-сдержанный тон. Он ограничился только оживленными представлениями и настоятельными увещаниями, однако генерал без всяких объяснений вовсе не обратил на них внимания. Камергер растерялся и окончательно пришел в величайший ужас, когда увидел императрицу, которая, в сопровождении Николая Сергеевича и Зораиды, появилась у выхода из боковой аллеи и вышла на открытую площадку пред дворцом, окруженную апельсинными деревьями. Он положил руку на локоть Салтыкова и еще раз самым решительным образом потребовал, чтобы он вернулся назад, если не хочет навлечь на себя величайший гнев императрицы.
Но и Салтыков увидел государыню. Он оттолкнул камергера, перескочил через последние ступени террасы и поспешил навстречу Екатерине Алексеевне. Он преклонил колена пред нею и громко воскликнул:
– Да здравствует наша августейшая государыня императрица Екатерина Алексеевна, великая, непобедимая! Императрица сказала, ее слуги повиновались! Императрица указала воинам, как на пример, на римлян, русские сыны героев были достойны римлян. Генерал Румянцев перешел Дунай в виду превосходных сил врага, и турецкая армия не существует более! Шумла принадлежит вам, ваше императорское величество, и здесь я кладу у ваших ног бунчук великого визиря Моссума-оглы, который я сам имел счастье взять в добычу, когда Господь помог мне сдержать свою клятву и первым из храбрых солдат армии великого Румянцева ступить ногою на вражеский берег.
Зораида смертельно побледнела; она задрожала так сильно, что принуждена была, чтобы не упасть, опереться рукою о руку Николая Сергеевича, и возвела неописуемый взор к небесам.
– Эта весть, – продолжал Салтыков, – не терпит отлагательств, и потому вы, ваше императорское величество, простите мне, что я осмелился, вопреки вашему приказанию, проникнуть сюда.
Государыня несколько мгновений стояла неподвижно, затем ее бледное пред тем лицо залилось яркой краской. Вестник победы превзошел ее самые смелые надежды. Одна из тяжелейших забот, угнетавших ее сердце, отпала. Поколебавшиеся основы ее власти были снова укреплены, и она снова стояла среди монархов Европы величественной, внушающей страх и повелевающей.
Екатерина Алексеевна наклонилась, а затем под влиянием охватившего ее восторга обняла Салтыкова и поцеловала его в обе щеки, причем сказала:
– Благодарю тебя, Сергей Семенович! В твоем лице я обнимаю моего непобедимого фельдмаршала Румянцева и всех его героев! Я знала, что ты мог доставить мне только счастливые вести; прелестные цветы юных грез, – тише прибавила она, так чтобы было понятно ему одному, – принесли роскошные плоды, и этот час блестящей действительности пробуждает былой сумеречный сон.
Салтыков молча прижал к своим губам руку императрицы, его взор утонул в ее глазах, и казалось, будто воспоминания о далеком минувшем поднялись между ними и солнце действительности с таким ярким блеском проливало над ними свои лучи, что их глаза также подернулись влажным блеском.
Екатерина Алексеевна еще раз пожала его руку, затем сделала знак камергеру, все еще стоявшему на ступенях террасы, указала на окна, и через несколько минут все дамы и кавалеры ее свиты уже собрались вокруг нее. Она уже снова совершенно овладела собою и с полным величия и достоинства видом, сообщила весть о победе, причем у всех вырвался громкий, восторженный крик ликования.
– Теперь следует отслужить благодарственный молебен в соборе Казанской Божьей Матери; я лично буду присутствовать на нем и отблагодарю Бога за то, что Он явил Свою великую милость мне и святой Руси. Сегодня вечером я намерена принять поздравления от своего двора. Вам, граф Сергей Семенович, я жалую орден св. Андрея Первозванного. Пусть благородные орденские знаки всегда напоминают вам о той минуте, когда вы возвестили о победе, которой вы сами так много способствовали. А теперь пойдемте, – продолжала она, в то время как Салтыков дрожащим голосом произнес несколько несвязных слов благодарности, – вы должны рассказать мне, как все случилось. Этот турецкий бунчук пусть положат пред алтарем Богородицы и пусть возвестят по всему городу о победе, чтобы и весь мой народ мог разделить радость своей государыни.
По знаку императрицы камергеры и статс-дамы поспешно удалились. Все сгорали нетерпением возможно скорее распространить эту удивительную, казавшуюся невероятной новость.
– Я позволю себе, – сказал Салтыков, – поздороваться у вас, ваше императорское величество, со своим сыном. О, если бы ему когда-либо дозволено было принять участие в столь же славной победе для своей императрицы и для своего отечества и если бы он оказался достойным милости вашего императорского величества!
Он заключил Николая Сергеевича в свои объятия и нежно поцеловал его в лоб.
Екатерина Алексеевна отвернулась и увидела, как Зораида прикрыла лицо руками и тихо всхлипывала.
– Успокойся, дитя мое, – приветливо проговорила она, – отец Николая ничего не может иметь против выбора своего сына, если я подведу тебя к нему, как свою дочь.
Государыня схватила руку дрожавшей девушки, чтобы подвести ее к Салтыкову.
– Простите, ваше императорское величество, – сказал последний, – в избытке радости я только наполовину выполнил свое посольство. После нашей победы, фельдмаршал Румянцев, которому были известны условия вашего императорского величества, тотчас приступил к ведению мирных переговоров, чтобы новыми проволочками вторично не потерять плодов победы и не дать врагу времени снова собраться с силами. Фельдмаршал вверил мне честь ведения переговоров и вот здесь основы мирного договора, подписанный мною и великим визирем. Они содержат в себе все, что вы, ваше императорское величество, требовали раньше, и если вы, ваше императорское величество, соизволите утвердить мою подпись, то война будет славно и достойно окончена, а Черное море и Дарданеллы открыты для русского флота.
Он вынул бумажник из кармана мундира и передал государыне договор, подписанный им и великим визирем.
Екатерина Алексеевна прочла документ, и ее лицо осветилось гордой радостью.
– Война окончена, – сказала она затем, – я утверждаю то, что вы, Сергей Семенович, обусловили от моего имени, и пусть моя подпись стоит рядом с вашей на этой достославной странице истории моего царствования. Ты видишь, – продолжала она, обращаясь к Зораиде, – что все способствует твоему счастью. Мир заключен, и тем вернее твой отец исполнит твою просьбу. Вот, Сергей Семенович, – обратилась она к Салтыкову, – посмотри на эту девушку; пусть она вознаградить твоего сына за заслуги его отца. Я хотела заместить ему мать, поэтому ты должен мне позволить сказать решающее слово относительно выбора его сердца.
– Кто же эта девушка? – удивленно спросил Салтыков, – на ней платье турчанки.
– Она будет обращена в христианство, к которому уже давно склонилось ее сердце, – возразила государыня, – и великий визирь не откажет в просьбе государыне, намеревающейся поставить его дочь среди своих первых придворных дам.
– Его дочь, – смущенно воскликнул Салтыков, – она – дочь визиря Моссума-оглы! Мой сын любить дочь визиря!
– Своею душою она достойна его любви, – сказала Екатерина Алексеевна, – а своим происхождением – достойна того положения, на которое я возведу ее.
– Да, отец, – сказал Николай Сергеевич, обнимая плечи Зораиды, – она была бы достойна быть твоею дочерью, даже если бы ее отец и не был могущественным вельможей среди своего народа.
– О, Боже мой, – тихо вздохнула Зораида, – его дочерью… а он победил моего отца и склонил в прах его знамена!
Салтыков с сожалением посмотрел на сына.
– Бедное дитя! – сказал он, – неужели в эту минуту горделивой радости твой отец сам должен разрушить твое сердечное счастье?
– Как? Вы еще раздумываете, когда я одобрила выбор вашего сына? – с неудовольствием спросила государыня.
– О, ваше императорское величество, – воскликнул Салтыков, – ни слова сомнения не слетело бы с моих губ, если бы вы выбрали в супруги для моего сына любую свою крепостную и объявили ее достойной носить имя Салтыковых! Но здесь я вынужден выказать неповиновение даже вам, ваше императорское величество, вынужден просить вас взять обратно свое решение!.. И да простит меня мой бедный сын, что я являюсь вестником рока, хладнокровно разрушающего надежды его пылкого сердца.
– Почему… я ничего не понимаю? – спросила императрица, в то время как Николай Сергеевич еще крепче прижал к себе все еще плакавшую Зораиду.
– Вы, ваше императорское величество, поймете, – ответил Салтыков, – если я скажу вам, что гордый и смелый визирь Моссум-оглы, лишь с огорчением и под страхом гнева падишаха согласившийся на суровые требования, на которые давала нам право наша победа, поставил мне условие, исполнить которое я обязался своим честным словом.
– И это условие? – спросила Екатерина Алексеевна.
– Этим условием было то, что я тотчас же возвращу ему его дочь Зораиду, которую он любит, которая является его единственным счастьем, его единственной радостью на земле, – ответил Салтыков.
– О, мой отец, – воскликнула Зораида, – как любит он меня, как тоскует он по мне!
– Разве он может любить тебя более чем я? – воскликнул Николай Сергеевич. Ему предоставлены все могущество и великолепие жизни, в то время как мне – только ты. Одна лишь ты у меня и без тебя я умру.
– А если я не предоставлю Зораиде свободы? – спросила государыня. – Она принадлежит мне по праву войны, ведь и турки обращают своих военнопленных в рабов.
– Она принадлежит вам, ваше императорское величество, и вы вправе задержать ее, – ответил Салтыков. – Но в таком случае, – продолжал он дрогнувшим голосом, – мирный договор должен быть разорван, так как великий визирь подписал его лишь под условием возвращения ему его дочери.
– Это условие не стоит в договоре, – сказала Екатерина Алексеевна, – я не связана им.
– Но, ваше императорское величество, я поручился своим честным словом, – возразил Салтыков, – и если вы, ваше императорское величество, не поддержите моего честного слова, то имя Салтыкова потеряет свою чистоту среди дворян России и клянусь Богом, что посланный, который возвестит визиря о нарушении мною слова, скажет ему и о том, что я заплатил жизнью за свою честь.
– А счастье твоего сына ничего не значить для тебя? – вне себя воскликнул Николай.
– Очень значить более чем все на свете, – возразил Салтыков, – но моя честь не принадлежит земному тлену, она является священным залогом, вверенным мне предками нашего рода!.. Я должен сохранять ее чистою и незапятнанною, какою они сохранили ее для меня и какою я должен передать ее тем, кто будет носить после меня мое имя… И прежде всего тебе, мой сын! И никакое счастье на земле не в состоянии было бы удовлетворить тебя, если бы ты был принужден скрывать свое лицо от взоров света из-за того, что твой отец оставил пятно на чести твоего имени. Не было и не будет большего горя в моей жизни, чем то, что я принужден быть человеком, разрушающим счастье твоей жизни. Но все же, сын мой, так должно быть! Завтра же эта девушка должна быть отправлена к ее отцу, или же твой отец должен будет прекратить свое существование.
– Да, так должно быть, мой дорогой друг, – воскликнула Зораида, склоняясь к Николаю Сергеевичу и устремляя на него свой полный любви взор залитых слезами глаз. – Это неизбежно, так как никакая сила не удержит меня, когда меня зовет мой отец, да, да, никакая сила, ни даже любовь. Это – рок, неумолимый рок, господствующий над жизнью людей. Необходимо со смирением покоряться ему, так как Аллах никогда не изменяет неотвратимого решения кисмета. Мои глаза будут лить слезы до тех пор, пока для них будет открыт свет. Мое сердце будет тосковать все время, пока будет биться в моей груди, но ты мирно будешь вспоминать о своей Зораиде, так как ее душа будет спокойна, исполнив свой долг. Между тем как, оставшись у тебя, я оскорбила бы священнейшие заветы Бога.
– Но, Боже мой, – сказала государыня, – а если я напишу визирю, если я попрошу там, где я имею право приказать?
– Мое честное слово не терпит никаких ограничений, никаких толкований, – возразил Салтыков. – Я обещал визирю тотчас же возвратить ему его дочь, и только тогда, когда мое слово будет исполнено, вы, ваше императорское величество, можете попытаться добиться его согласия.
– Он никогда не даст его, – сказала императрица, – если дитя попадет в его руки.
– Я буду просить его, – воскликнула Зораида, – клянусь вам в этом! Буду просить его, насколько могу, и, может быть…
Она умолкла и печально поникла головою; по-видимому, она была не в силах высказать надежду, в которую она сама едва ли верила.
– Хорошо, отец, – сказал Николай Сергеевич, – твой сын еще не имеет права произносить просьбы, и честь нашего имени для меня не менее свята, чем для тебя. Но и я обязан исполнить слово, неразрывно связывающее меня с Зораидою, и мой долг не отделять своей судьбы от нее. Я сам отвезу ее к ее отцу, рука об руку с нею пойду к нему и буду просить о счастье моей жизни.
– О, Боже мой, – воскликнул Салтыков, – ты хочешь отдаться в руки врагам? У визиря благородный и великий образ мыслей, от него тебе не грозит опасность, но она грозит от остальных, окружающих его. О, сын мой, сын мой! Помни, что коварные убийцы будут подкарауливать тебя среди турок, еще глубже, чем до сих пор, ненавидящих христиан после нашей победы.
– Нет, – воскликнула Зораида, – у моего отца жизнь Николая будет в такой же безопасности, как и моя; я ручаюсь за его жизнь или умру вместе с ним. Спасибо, спасибо, Николай, – продолжала она, – твое благородное сердце отыскало единственный путь для нашего счастья… Благодарю тебя за твою любовь!
– Неужели ты могла сомневаться в том, что я никому не предоставил бы разрешение вопроса, расцвести ли моей жизни для дивного счастья, или увянуть в ледяном мраке? – сказал Николай.
– А если я не позволю тебе сопровождать ее? – спросила императрица, – если я прикажу тебе остаться здесь?
– Вы не сделаете этого, ваше императорское величество, – воскликнул Николай Сергеевич, – вы, моя всемилостивейшая государыня, не разрушите созданного вами и не принудите к неблагодарности и неповиновению преданнейшей вам души.
– Нет, – сказала государыня, подавая руку Николаю Сергеевичу, – нет, я не сделаю этого, я не стану удерживать тебя, но, клянусь Богом, пусть будет известно визирю и даже самому султану, что мое могущество будет охранять каждый волос на твоей голове и что все турецкие военнопленные будут порукою за твою жизнь. Вот, – задумчиво продолжала она, – ничто в нашем земном существовании не чисто и не совершенно! Так с этой чудной вестью о победе связаны огорчения и заботы этого бедного ребенка, любимого мною… И я, победоносная императрица, не в силах осчастливить тех, кто близок моему сердцу! Но все же теперь довольно об этом!.. В человеческих силах исполнить свой долг во всяком положении. Вы все исполнили свой, и да благословит вас Господь за это! Сегодняшний день принадлежит радости императрицы по поводу победы ее знамен. Ступай со своим отцом, Николай, а ты, Зораида, останешься при мне; сегодня вечером вы еще можете порадоваться вместе с другими счастью и блеску, завтра же вы вступите на свой тяжелый путь, на котором вас будет охранять ваша императрица.
Она с полным величия достоинством откланялась и повела с собою Зораиду в свои покои, а Салтыков со своим сыном отправился в огромный приемный зал, в котором уже собрались в бесчисленном множестве придворные.
Все осыпали его поздравлениями и вопросами, но Салтыков с мрачной серьезностью давал лишь краткие, холодные ответы и его взор печально покоился на сыне.
Пока камеристки государыни приготовляли ей великолепные императорские одеяния, Екатерина Алексеевна поспешила через потайной ход к Потемкину; последний встретил ее, сияя от радости, так как и в уединенную комнату больного уже проникла весть о победе.
Государыня бросилась на его грудь и осыпала его страстными поцелуями.
– Самая страшная опасность отвращена, мой друг, – воскликнула она, – как мне благодарить тебя, что ты удержал меня и внушил мне мужество довериться своей звезде и отклонить руку, требовавшую меча моей империи за свою помощь! Теперь я – вновь императрица, в моей руке блестит победоносный меч России, и я чувствую в себе силу повергнуть в прах и все другое, что предстоит еще преодолеть.
Государыне хотелось поделиться избытком гордой радости, но она лишь ограничилась несколькими словами. Время торопило и она поспешила обратно, чтобы занять свое место на торжественном, благодарственном молебне пред алтарем Казанского собора, где уже собралось все духовенство, с митрополитом во главе.
– Она чувствует сама силу повергнуть все в прах пред собою, – сказал Потемкин, мрачно смотря ей вслед. – Она – императрица. А что такое я? Тяжела дорога к великой цели, но, тем не менее, я достигну ее, если только сперва будет сброшен со своей высоты тот, кто поднял против меня свою наглую руку, кого я смертельно ненавижу и кто, тем не менее, имеет власть над Екатериной, так как она боится его.
Потемкин сел на диван, подпер руками голову и, глубоко задумавшись, остался неподвижно сидеть в своей комнате.
Между тем, на улицах загрохотали пушки, зазвучали колокола, послышались ликующие клики народа, приветствовавшего императрицу, которая, с диадемою на голове, в золотой порфире с двуглавым орлом, наброшенной на плечи, окруженная всем своим двором, появилась в Казанском соборе, чтобы торжественно отпраздновать победу, одержанную по ее приказанию ее великим фельдмаршалом. Гордое слово, которое она написала и которое незадолго пред тем казалось безумною дерзостью, превратилось в действительность, и опьяненный радостью народ не сомневался более, что слово императрицы имеет власть осуществлять даже невозможное.
Князь Григорий Григорьевич Орлов также появился среди верховных сановников на торжественном молебне; он был в парадной форме фельдцейхмейстера; эфес его шпаги, эполеты, аграф на шляпе и орденская звезда сияли бриллиантами неоценимого достоинства; казалось, что не одним своим блестящим появлением, но и громким оживлением, с которым он высказывал всем встречным свою радость по поводу одержанной фельдмаршалом Румянцевым победы, он желал выказать, какое живое участие он принимает в этом счастливом для императрицы и для государства событии. Однако его лицо было бледно, мрачные тучки пробегали на лбу и его взоры беспокойно блуждали вокруг. Он искал в свите императрицы Потемкина, и отсутствие ненавистного ему фаворита обеспокоило его еще более чем то могли бы сделать величайшее знаки благоволения, оказанные императрицей своему генерал-адъютанту.
Этикет запрещал обращаться к императрице в соборе, где она занимала место в раззолоченном тронном кресле, против самого алтаря; таким образом, Орлову было невозможно из какого-либо слова и по взгляду Екатерины Алексеевны вывести заключение о ее мыслях.
В том же торжественном шествии, в котором Екатерина Алексеевна прибыла в собор, она возвратилась в Зимний дворец.
В большом тронном зале она отпустила двор и тотчас последовала в свои покои, где приняла Салтыкова, который должен был подробно рассказать ей историю выигранной битвы; он же один принимал участие в ее обеде. В то же самое время Николай Сергеевич и Зораида, бродя среди деревьев сада, в мучительном и вместе с тем нежном разговоре обменивались своими горестями и печалями и старались обоюдно утешить друг друга надеждами, которым они и сами в глубине души едва ли верили.
Наконец настал час, назначенный императрицей для торжественного приема поздравлений во дворце.
Екатерина Алексеевна приказала, чтобы в этот вечер Салтыков занял место ее адъютанта; она желала почтить его пред всем двором в награду за радостную весть о победе, в которой он лично принял немалое участие. Она собственноручно надела на него звезду и ленту ордена св. Андрея Первозванного и он вместе с сыном в приемной царских покоев ожидал появления государыни, которая удалилась после обеда, чтобы заняться вечерним туалетом.
Генерал был глубоко взволнован; в его разговоре с государыней послышались отголоски давно прошедших времен, пробудивших в его душе еще живые воспоминания юности и весны любви, а также и сознание, что настоящее, полное блеска и славы, сделало его орудием гибели счастья его собственного сына.
Грустно было на душе Салтыкова и сам он, казалось, не принимал никакого участия в той громкой, ликующей радости, с какою весь двор встретил его радостную весть и поджидал выхода государыни в блестящие парадные залы.
Николай был спокоен и весел; его мужественное решение возвратило ему прежнюю бодрость. Он казался старше, детская мягкость исчезла; черты его лица выражали могучую силу воли, и по его обращению было видно, что веселыми и доверчивыми словами он хотел ободрить отца, которого знал, в сущности, очень мало и который причинил ему тяжелое горе.
Появилась императрица.
С нею рядом была Зораида под густой вуалью. Екатерина Алексеевна приказала ей сопровождать себя, чтобы в блеске торжества бедное дитя забыло свое горе или, по крайней мере, не имело времени слишком предаваться ему в уединении.
Молча подала она руку Николаю.
Салтыков, прежде чем открыть императрице двери в большой зал, вполголоса сказал ей:
– Как живо вспоминается мне сегодня прошлое с его горем и счастьем! Предо мною снова воскресло то время, когда я следовал за великой княгиней в приемный зал, дрожа от страха пред каким-нибудь унижением или обидой и счастливый от одного взгляда моей высокой повелительницы, когда в нем выражалась благодарность за мое участие, замеченное ею!..
– Да, Сергей Семенович, – промолвила Екатерина Алексеевна, мечтательно глядя на него, – да, то было прекрасное, незабвенное время. Но никогда не пожелала бы я вернуть его, если бы то было в моей власти!.. Тогда великая княгиня должна была подчиняться недостойному гнету и скрывать свои чувства, между тем как сегодня императрица может гордо поднять голову и приближать к себе своих друзей пред целым миром; тогда мое сердце томилось жаждой власти, теперь я владею короной и власть в моих руках. Итак, Сергей Семенович, лучше, что ради минутного счастья я не пренебрегла блестящей целью, достигнутой столь тернистым путем.
Салтыков, вздохнув, наклонил голову и направился вперед, чтобы открыть государыне двери.
В тот момент, как он протянул руку к двери, последняя внезапно распахнулась и на пороге появились два запыленных, запыхавшихся офицера.
Императрица испугалась. Неужели же какая-нибудь недобрая весть должна была смутить радостное торжество победы?
– Откуда вы, с какими вестями? – спросила она, с трудом сохраняя обычное самообладание.
– Меня прислал фельдмаршал Румянцев к вам, ваше императорское величество, – сказал первый из двух офицеров. – Я должен повиниться, что промедлил лишний день… но моя лошадь пала от слишком поспешной езды и мне пришлось долго идти пешком, пока я добыл другого коня. Поэтому меня нагнал мой товарищ, который отбыл из лагеря Шумлы одним днем позже.
– А с чем вы прибыли? – спросила императрица первого гонца.
– С этим письмом к вам, ваше императорское величество.
– От фельдмаршала Румянцева? – спросила государыня.
– Нет, ваше императорское величество, письмо от великого визиря Моссума-оглы; фельдмаршал приказал мне вручить его лично вам, ваше императорское величество.
– От моего отца? – испуганно воскликнула Зораида.
– Неужели он все же не поверил моим словам, – заметил Салтыков, – и пожелал еще раз изложить свою просьбу вашему императорскому величеству.
Государыня, вскрыв письмо, быстро пробежала его; ее лицо стало серьезно и она с грустной улыбкой обратилась к Николаю и Зораиде:
– Ваша судьба изменяется, дети мои; ваши надежды не потеряны… Послушай, что мне пишет твой отец!
Сказав это, она стала читать:
– «Великая, милостивая императрица! Побежденный враг обращается к сердцу великодушной победительницы. Вы, ваше императорское величество, были милостивы к счастью и радости моей жизни, к моей дочери Зораиде; меня ожидает неизвестная судьба, и я прошу вас, ваше императорское величество, взять мое дитя под свое покровительство и оказать ей материнское расположение, когда ее отец не будет уже в состоянии заботиться о ней. Пусть Зораида повинуется вам и любить вас так, как любила меня; ее судьбу я вручаю вам, ваше императорское величество, и молю всемогущего Аллаха, чтобы за ваше великодушие Он щедрою рукою ниспослал вам Свое благословение».
– Ты видишь, Зораида, – сказала государыня, с состраданием глядя на девушку, – ты теперь принадлежишь мне по воле своего отца, и я имею право соединить тебя с Николаем.
– Боже мой. Боже мой! – сказала Зораида, – я ничего не понимаю! – Она взглянула на оборотную сторону письма. – Да, да, это – печать моего отца, я узнаю ее; это письмо от моего отца, это – его воля отдать меня! Но то, что должно бы осчастливить меня, страшит меня… Разве он не любит меня больше, или…
Она побледнела и скрестила руки на груди, между тем как Николай, сияя от счастья, поспешно подошел и обнял ее.
– Фельдмаршал Румянцев посылает через меня вашему императорскому величеству это послание, – сказал второй офицер в ответ на вопросительный взгляд императрицы.
– А, – воскликнула Екатерина Алексеевна, взяв письмо с огромной печатью, – на этот раз мне пишет Румянцев. – Быстро вскрыла она письмо и прочитала: – «Генерал Салтыков, вероятно, лично доставил Вашему Императорскому Величеству известие о большой, решительной победе, одержанной войсками Вашего Величества, а также вручил Вашему Императорскому Величеству проект мирного договора и письмо великого визиря Моссума-оглы. Мне остается только сообщить следующие важные известия. Султан Мустафа III умер, Абдул Ахмед занял его место, великий визирь Моссум-оглы отозван от командования разбитой нами армией и замещен пашой Молдаванчи. Последний принял мирный договор, заключенный Моссум-оглы и Салтыковым, признав невозможность сопротивления и мою угрозу, в случае замедления, двинуться на Адрианополь. В согласии султана не может быть сомнения. Я узнал, к моему великому огорчению, что Моссум-оглы застал в Адрианополе посланного от султана, который ему»…
Государыня смолкла и посмотрела на Зораиду, которая высвободилась из объятий Николая и, вся бледная, с неподвижным взором, вслушивалась в слова письма.
– Посланный от падишаха? – воскликнула она, – что это значит? О, будь милосердна, властительница, скажи мне, что случилось с моим отцом?
– Бедное дитя, – промолвила императрица, – а все же она должна знать! Самая ужасная истина лучше томления страха и неизвестности. Твой отец предчувствовал свою судьбу, мое дитя, и поэтому поручил тебя моему покровительству; «посланный султана передал ему шелковый шнур, т. е. смертный приговор. Он быль храбрый и гордый человек, – продолжала она читать заключительный слова письма Румянцева, – и я сохраню воспоминание, полное уважения к этому благородному врагу».
Зораида упала, громко рыдая:
– О, мой отец, мой отец! Они убили тебя, эти изверги, они не дали тебе даже возможности повидаться со своей дочерью!
Николай поднял рыдавшую девушку.
Государыня раскрыла свои объятия и прижала ее к груди.
– Успокойся, мое дитя! – сказала она, – благословение твоего отца будет с тобою и после его смерти; он доверил тебя сердцу матери, и я исполню святой завет. Русская императрица создаст тебе счастье и позаботится о тебе, как если бы ты была ее собственное дитя. Жалую тебя в графини; отныне твое имя будет Екатерина, и ты будешь равна самым знатным людям моего государства; затем, когда ты выйдешь замуж за Николая, имя твоей государыни соединится с благородным именем Салтыковых.
Николай опустился на колена и благоговейно поцеловал руку государыни.
Салтыков положил руку на голову сына и сказал:
– И, пока мое потомство будет жить на Руси, пусть все его отпрыски с благодарностью и восхищением посвящают жизнь императрице и ее наследникам.
Зораида тихо рыдала в объятиях государыни; но вдруг она выпрямилась, с еще влажными, сверкающими глазами протянула руку и воскликнула громким, звучным голосом:
– Да, я хочу принадлежать вам, одним вам: тебе, моя милостивая повелительница, и тебе, мой возлюбленный друг, на всю свою жизнь. Между мною и народом падишаха, так жестоко умертвившим моего отца, больше нет ничего общего; я вырвала из сердца веру своих отцов, допускающую подобный злодеяния. Твой Бог, Николай, будет моим Богом; этому Богу милосердия и любви я буду молиться за своего бедного отца и за наше счастье, на которое он будет взирать с высоты небесного рая. Возьми меня, я твоя; в печали небо соединило наши души, а наша земная судьба находится в руках нашей высокой матери-повелительницы.
Она стала на колена рядом с Николаем, государыня положила на их головы свою левую руку, а правую протянула Салтыкову и произнесла слова, понятные лишь ему одному:
– Видишь, Сергей Семенович, какое странное совпадение! Салтыков и Екатерина – так Зораида будет названа в святом крещении. Эти имена снова встречаются; былые воспоминания соединяются с будущим живым счастьем. Ну, а теперь иди, дочь моя! – сказала она Зораиде, – побудь наедине со своими мыслями об отце, благословение которого неотъемлемо остается с тобою; сегодня ты не можешь быть в кругу веселящихся; в уединении твоя душа придет в прежнее равновесие. Иди, поплачь и моли Бога, чтобы то были твои последние слезы. А ты, Николай, проводи меня; эта серьезная минута принесла тебе высокое счастье и тебе подобает принять участие в радости и почестях своего отца.
Зораида опустила вуаль и молча возвратилась во внутренние покои императрицы.
Николай открыл дверь из приемной, Салтыков занял место адъютанта позади своей повелительницы; камергеры и статс-дамы выстроились в длинные блестящие ряды, и, несколько минут спустя, государыня появилась в тронном зале, приветствуемая громкими криками радости всего многочисленного двора. Первыми подошли к ней великий князь и принцесса Гессенская; затем приблизились иностранные дипломаты и вельможи русские, среди которых первым был Григорий Григорьевич Орлов.
Неподвижным взором смотрел он на императрицу и произнес:
– Желаю вам, ваше императорское величество, счастья по случаю торжественной победы Румянцева, которая избавила вас и ваших верных слуг от тяжких забот и предохранила государство от больших опасностей.
– Я никогда не сомневалась в том, что счастье и победа останутся неизменно за нашими знаменами, – с гордой уверенностью ответила Екатерина Алексеевна, – и что мои полководцы и мои храбрые войска снова возвратят плоды победы, однажды утерянной.
Орлов сжал губы и его глаза блеснули диким гневом.
– Ваше императорское величество, – воскликнул он, – не доверяйте слишком счастью; на горизонте надвигается темная грозовая туча и, чтобы отклонить ее, необходимо все силы государства взять в сильные и надежные руки.
– Вы правы, князь Григорий Григорьевич, – произнесла Екатерина Алексеевна, – и в минуты радости государыня должна думать об опасностях, грозящих государству. У Румянцева сильная, надежная рука, победитель турецкой силы сумеет усмирить и бунтовщиков.
Глухой звук вырвался из груди Орлова, его лицо помертвело, губы дрожали, и, казалось, хотели произнести ужасную угрозу, но его брат, Алексей Григорьевич, стоявший позади него, схватил его за руку и оттащил в сторону.
Государыня, казалось, не заметила этого впечатления от своих слов, ее взгляд скользил по всем окружающими Граф Панин стоял, печально поникнув головой; все прочие держались в стороне от опального, так что вокруг него образовался свободный круг, как будто все сторонились его как зачумленного.
Екатерина Алексеевна быстро подошла к нему, подала ему руку и громко сказала:
– Вам подобает сегодня моя благодарность, граф Никита Иванович! Вашей мудрой, прозорливой политике обязана блестящая победа Румянцева; воспитание моего сына, вверенное вашим надежным рукам, ныне окончено; пока враг угрожал границам государства, не подобало праздновать бракосочетание великого князя, теперь же через две недели от сегодня оно будет праздноваться и тем закончится ваша служба при вашем высоком воспитаннике и он, я надеюсь, никогда не забудет ваших наставлений, когда Провидение призовет его к власти над святой Русью. Но я прошу вас продолжать ведение моих внешних дел и будьте уверены, что в вас я всегда буду чтить и любить своего верного советника.
Гробовая тишина царила вокруг. Граф Панин дрожал так сильно, что едва мог держаться на ногах, слезы полились из его глаз, он склонился к руке императрицы и произнес невнятные слова благодарности.
Великий князь поспешил к графу, нежно обнял его и в порыве чувств прижал государыню к своей груди, к чему она, несмотря на нарушение этикета, отнеслась с благосклонной улыбкой.
Григорий Григорьевич Орлов хотел выступить вперед, но его брат Алексей удерживал его и отводил его все дальше от императрицы.
Екатерина Алексеевна собиралась продолжать свой обход; стоявшие поблизости теснились вокруг графа Панина и, насколько раньше избегали его, настолько теперь наперерыв спешили выразить ему свои пожелания по поводу выпавшей на его долю чести. Вдруг, пробиваясь сквозь тесные ряды; поспешно вошел офицер в высоких сапогах, весь запыленный. Преклонив колено пред государыней, он воскликнул:
– Слава нашей высокой повелительнице, великой государыне императрице Екатерине Алексеевне! Бунтовщики уничтожены, изменник Емельян Пугачев закован в цепи и находится на пути в Москву, чтобы по приговору вашего императорского величества получить должное наказание.
Екатерина Алексеевна прижала руки к сердцу, взвела свой взор к небу и невыразимая радость озарила ее лицо; затем она спокойным, ясным голосом, в котором не слышалось ни малейшего волнения, сказала:
– Случилось так, как должно было случиться: карающее небо поразило дерзкого преступника. И так будет со всеми внешними и внутренними врагами отечества, пока в моих руках будут находиться меч и скипетр святой Руси!
– Да здравствует Екатерина Алексеевна, великая, непобедимая государыня! – воскликнул граф Панин.
Великий князь повторил эти слова и, с восторгом подхваченные, они пронеслись по обширным парадным залам.
При известии о поимке Пугачева Григорий Григорьевич Орлов испустил глухой крик; его глаза налились кровью, на губах выступила пена, кулаки сжались, и, казалось, он хотел проникнуть вперед к государыне; но его брат Алексей Григорьевич силой удержал его и оттащил к стене. Однако все собравшееся общество, обратившее свое внимание всецело на государыню, не заметило происшедшего. Бешенство князя Орлова достигло крайних пределов, в припадке безумия он издавал хрипящие звуки, между тем как брат старался оттащить его все дальше и дальше. Вдруг Григорий Григорьевич вырвался от него и, расталкивая лакеев и караул у дверей, бросился к выходу из тронного зала. Алексей Григорьевич поспешил за ним по коридору и вниз по большой лестнице, пока, наконец, не настиг его уже на улице.
– Прочь! – кричал Григорий Григорьевич, отталкивая брата, – прочь из проклятого дома лживой изменницы; дьявол с нею в связи!.. Слышите вы, подземные силы? Слышите, возьмите меня, мою душу, отмстите ей и свергните с высоты, на которую я поднял ее. Она хочет погубить меня, как погубила всех, кто доверялся ее соблазнам!
Улицы были запружены народом, в честь торжества победы над турками в окнах домов горели огни. Известие о поимке Пугачева распространилось с изумительной быстротой. Испуганные и удивленные взоры были обращены на бушующего князя Орлова.
– Да, брат, да, – сказал Алексей Григорьевич, – ты прав, силы неба или ада услышат твой зов и отмстят за тебя. Но теперь пойдем, пойдем, ради бога, домой!
Григории Григорьевич остановился; его до крайности возбужденное состояние внезапно сменилось полным упадком сил; тяжело повис он на руке брата и разразился судорожным рыданием. Все поспешнее тащил его Алексей Григорьевич, поддерживая его дрожащую руку и направляя его спотыкающиеся шаги; когда они, наконец, достигли Мраморного дворца, он упал у подъезда; испуганные лакеи сбежались и понесли его в квартиру, где Алексей Григорьевич привел его в чувство и остался у его постели, печальный и озабоченный.
Долго еще продолжались в Петербурге торжества и ликования; всякий, имевший какое-нибудь отношение ко двору, старался как можно яснее показать, насколько он рад двойной победе императрицы над внешними и внутренними врагами. Государственные сановники и высокопоставленные придворные соперничали друг с другом, раздавая бедным подарки и устраивая на свой счет народные увеселения. Народ с радостью принимал все это, темь более, что победа над турками не только льстила национальному самолюбию, но в этом видели также доказательство особого Божьего благоволения к православным христианам и святой Руси.
Напротив того, во дворце, после торжественного богослужения и блестящего приема императрицы, царила полная тишина. Казалось, императрица хотела этим показать, что хотя она и благодарна Богу, но собственно никогда и не сомневалась в победе своих войск над турками и над мятежниками и относится к этому, как к делу вполне естественному. Она велела своим министрам делать обычные доклады, продолжала вести легкие беседы с Дидро и даже несколько ограничила свои приглашения на обеды и вечерние собрания. Точно так же вели себя ее непосредственные приближенные. Спокойно и почти равнодушно говорили они о блестящих успехах, которые привели весь народ в радостное упоение. Если можно так выразиться, был дан официозный лозунг: императрица приказала победить и ее генералы, конечно, одержали победу.
Потемкина никто не видел. Он не являлся ни на маленькие вечеринки в Эрмитаже, ни к обедам, не принимал многочисленных посетителей, собиравшихся в его приемной, желая осведомиться о его здоровье. Менее посвященные начинали думать, что расположение, которое императрица питала к своему генерал-адъютанту, было только мимолетной прихотью, и наплыв царедворцев в приемной, по-видимому, забытого адъютанта стал заметно уменьшаться. Те же, которые глубже знали внутреннюю жизнь дворца и поддерживали сношения со сведущей дворней, знали, что Екатерина Алексеевна долгие часы проводила у Потемкина, и потому, чем больше скрывались его отношения к императрице, тем с большим усердием они старались выказать ему свое участие и преданность частыми визитами и справками о его здоровье.
Князь Орлов выказывал беззаботную веселость. Он давал офицерам различных полков ежедневно блестящие обеды. В его доме царило необузданное веселье. Он появлялся на парадных гуляньях, входил в толпу, которая всегда приветствовала его восторженными кликами, с мелкими мещанами и крестьянами пил водку, отлично умея делаться популярным в народе. Он полными пригоршнями бросал золото и громко смеялся, любуясь вызванной этим давкой и смятением. Государыня также постоянно приглашала его на маленькие собрания и принимала с изысканной вежливостью; так что казалось, будто она или не заметила его резкой выходки на торжественном приеме, или совершенно забыла об этом. Но ближайшие к Орлову люди замечали в нем болезненное, лихорадочное беспокойство; он говорил беспрерывно, его руки дрожали, резкий, беспричинный смех сменялся у него неожиданной мрачностью. Его брат Алексей Григорьевич часто озабоченно присматривался к нему и заклинал его добиться разговора с императрицей, чтобы выяснить свои отношения к ней. Но Григорий Григорьевич с язвительной усмешкой всегда отклонял такой совет.
– Я посадил ее на престол; так неужели же мне унижаться пред ней? – восклицал он. – Дрожать должна она предо мной; она отлично знает, что находится в моих руках. Я поставил клеймо на ее любовнике, так что он не решается показываться на свет Божий. Оба они не осмелятся больше идти наперекор мне!
После таких речей Григорий Григорьевич стремительно выбегал, чтобы не слышать слов брата, и чаще стал прибегать к своему любимому напитку – замороженному шампанскому и рому, в котором он находил забвение от томившего его беспокойства, и засыпал поздней ночью на несколько часов.
Пойманный Пугачев был, наконец, доставлен в Москву генералом Павлом Потемкиным и заключен там под строгую охрану.
Императрица хотела совершенно забыть о восстании, после того как последнее было подавлено. Его главный виновник не должен был быть ни предметом сострадания, ни любопытства, но, во всяком случае, она желала знать результаты расследования всего дела. Последнее было поручено военному министру графу Чернышеву и князю Григорию Григорьевичу Орлову, которым было приказано отправиться в Москву.
Князь Орлов принял это поручение с особенной радостью; он усматривал в своем назначении расследовать такое важное дело признак того, что государыня не осмеливается поколебать его положение. Он поделился своим мнением с братом Алексеем, но последний только озабоченно покачал при его словах головой.
Обо всех этих своих распоряжениях государыня сообщила Потемкину и тот, вполне одобрив эти меры, обратился к ней со следующим предложением:
– Слишком важное дело должно быть расследовано в Москве; злонамеренный бунтовщик, дерзнувший посягнуть на престол моей высокомилостивой повелительницы, должен потерпеть следуемое по закону наказание. Но пред этим он должен сказать всю правду. Как ни опытны в государственных делах граф Чернышев и князь Орлов, но дело сыска и допроса – особое дело, требующее исключительных знаний и привычки. Немало тяжких преступников побывало в казематах Петропавловской крепости, не раз ее коменданту приходилось участвовать на допросах; и вот для того, чтобы пролить полный свет на все злосчастные и ужасные проступки этого дерзкого самозванца, я позволил бы себе посоветовать вам, ваше императорское величество, приказать и коменданту крепости отправиться в Москву. При таких сложных обстоятельствах ни один опытный человек не будет лишним.
– Ты прав, Григорий Александрович. Я принимаю твой совет; необходимо добиться полной правды.
Таким образом, к двум сановникам, отправившимся, по повелению государыни, в Москву, присоединился и комендант.
Однако Потемкин, который в появлении Пугачева подозревал руку Орлова и до которого дошли слухи о таинственном монахе, прибывавшем в крепости в день блестящего смотра войск, положившего начало благоволения к нему императрицы, не ограничился этим первым успехом своего плана свержения ненавистного ему Орлова. Имея в своем распоряжении опытных лиц, следивших за каждым шагом Орлова, он выбрал одного из них и направил в Москву с поручением проследить за всем допросом Пугачева и сообщить ему все подробности. Малый оказался очень ловким и, не жалея денег, которые ему в изобилии дал Потемкин, сумел пристроиться за дверями того помещения, в котором происходил допрос, и таким образом мог слышать его во всех подробностях.
Посредине комнаты, которые была отведена для допроса и перед входом в которую стояла под ружьем усиленная стража, находился стол, весь заваленный исписанными бумагами, документами; за ним сидел главный прокурор верховного суда, назначенный вести протокол заседания. Две боковые двери, ведшие в соседние комнаты, были завешаны плотными сборчатыми портьерами. Князь Орлов и граф Чернышев заняли приготовленные для них кресла и немедленно вслед за тем в комнату ввели под сильным конвоем Пугачева. Солдаты, с заряженными ружьями, со штыками, тотчас же покинули зал, ожидая у самых дверей новых приказаний.
Пугачеву было приказано сесть на деревянную скамейку, находившуюся в некотором расстоянии от стола. Вид его был ужасен и вызывал чувство сострадания. На нем был толстый армяк, его руки и ноги сковывали железные цепи, концы которых были прикреплены к железному кольцу, закованному на его шее. Его лицо, на которое свешивались коротко остриженные волосы, было землистого цвета; искаженные физическими и душевными страданиями черты выражали тупое равнодушие; никто не мог бы узнать в этом немощном, жалком человеке гордого вождя, который еще так недавно управлял сотнями тысяч людей, украшал себя императорской короной.
Он бросил исподлобья робкий взгляд на сидевших пред ним сановников и горькая улыбка показалась на его устах, когда он заметил на них голубую Андреевскую ленту, еще так недавно украшавшую его грудь. Затем он сел на указанное ему место, поник головою и под тяжестью звенящих оков его руки бессильно опустились на колена.
Прокурор верховного суда начал допрос; он обвинял подсудимого в преступном вооруженном восстании против своей императрицы, в убийстве императорских генералов и солдат, попавших к нему в плен, и наконец, в святотатственном злоупотреблении царским именем и знаками царского достоинства, причем после каждого обвинения спрашивал его, признается ли он в приписываемых ему преступлениях.
Пугачев отвечал на все эти вопросы кратко, едва слышным «да», а порою ограничивался легким кивком головы. Только после вопроса, не было ли у него сообщников в преступном замысле, он выпрямился; старая сила воли блеснула в его глазах и он громким голосом ответил:
– Все те храбрецы, которые последовали за мной, являются моими сообщниками, но, когда я начинал свое дело, они не принимали в нем никакого участия, так как веровали в меня и следовали за мной в убеждении, что служат правому делу и освобождают отечество от еретического преступного и незаконного правления!
Прокурор записал этот ответ подсудимого и продолжал приподнятым тоном свой допрос:
– Самым тяжелым преступлением, которое ты совершил, Емельян Пугачев, является твоя наглая, богохульная, злонамеренная ложь, что ты – император Петр Федорович, прах которого уже давно покоится в Александро-Невской лавре, что ты – супруг нашей великой Божьей милостью императрицы Екатерины Алексеевны.
– Я верил в это, – звеня цепями, возразил Пугачев, причем поднял кверху руки и, как бы в клятве положил их на сердце.
– И ты до сих пор веришь?
– Не знаю, – с горечью и с болью возразил Пугачев. – Я не знаю, есть ли на этом свет правда, сотворил ли меня Бог для того, чтобы жить и страдать, существуют ли небо и ад, где я опять встречу ту, которую я на земле любил и чье верное сердце пронзила моя рука, чтобы избавить ее от позора и бесчестья; но я знаю, что если имеется ад, то из него вышел дьявол, который вселил в мою душу ужасную мысль, что я живу двойной жизнью и что во мне ожил опять император Петр Федорович.
Как надломленный, он упал на скамейку; из его тяжело дышавшей груди вырвался тихий стон.
– А кто же был тот, кто навеял тебе эти мысли? – спросил прокурор. – Если правда – все то, что ты говоришь, то он является твоим настоящим, единственным сообщником, еще больше, чем ты, виновным во всех преступлениях, которые ты совершил в безумном и преступном ослеплении.
– То был монах, – продолжал Пугачев. – Мог ли я не верить его словам, если считал его осененным Духом Святым, когда он посетил меня в Петропавловской крепости, куда меня заключили в день смотра после возвращения из турецкого похода.
– В крепости? – спросил прокурор, тогда как Орлов, склонившись над столом, поспешно делал заметки. – Я должен теперь спросить вас, господин комендант, был ли Пугачев в крепости, и кто был тот монах, которому вы разрешили свидание с подсудимым?
– Да, мне было приказано арестовать казака, очень похожего на этого Емельяна Пугачева; он бесновался как безумный, когда его заперли в каземат, но вдруг успокоился, когда к нему был впущен монах. Кто был последний, я не знаю, – с дрожью в голосе ответил комендант, – его лицо было скрыто под монашеским облачением.
– Почему же в таком случае вы позволили ему видеться с заключенным? – спросил дальше прокурор.
Я исполнял свои обязанности, – ответил комендант. – Тот монах принес мне приказ, разрешавший ему доступ к заключенному и повелевавший мне выдать ему узника. Казак Емельян Пугачев был тогда арестован за незначительное преступление и, согласно приказу, был уведен из тюрьмы тем же монахом.
– Да, – воскликнул Пугачев, – да, он мне возвратил мою лошадь и дал кошелек дьявольского золота, тогда, ослепленный его словами, я был завлечен в степи моей родины, а оттуда на полный блеска путь, который привел меня вот сюда, после того как я своей собственной, несчастной рукой пролил кровь своей возлюбленной, дорогой Ксении!
Слезы текли по щекам, цепи звенели на дрожащем теле.
– За что был тогда арестован этот казак? – спросил прокурор.
– Не знаю, – ответил комендант. – Я арестовал его по приказу его светлости господина фельдцейхмейстера, – продолжал он, испуганно поглядывая на Орлова, – который Пугачев сам вручил мне.
– А монах, – спросил прокурор, прослушав вскользь этот ответ, – монах? Как вы решились допустить к заключенному монаха и передать его последнему?
– По приказу его светлости господина фельдцейхмейстера. В виду моей ответственности, я сохранил приказ и могу представить, – возразил комендант твердым голосом, спокойно выдерживая злобный, угрожающий взгляд Орлова.
Воцарилось долгое глубокое молчание. Орлов дрожащей рукой водил пером по лежавшей пред ним бумаге.
– Не можете ли вы, ваша светлость, – почтительно сказал прокурор, – дать нам сведения о том происшествии и о личности того таинственного преступного монаха, который для своих низменных целей получил вашу подпись и так злоупотребил вашим доверием?
Орлов вскочил; его сверкающее глаза глядели грозно и дико, он разломал на мелкие куски перо и швырнул на стол.
– Спрашивайте подсудимого, – резко крикнул он, – это – ваша обязанность, и записывайте его ответы, но не смейте обращаться ко мне со своими дерзкими вопросами! Я – не такой человек, которого можете допрашивать жалкий писец, вроде вас! Что, черт возьми, могу я знать, откуда взялся тот жалкий плут! Я подписываю свое имя сотни раз в день, и что мне за дело, если этим злоупотребляют?
Снова наступило глубокое молчание.
Комендант стоял вытянувшись по-военному, опустив к земле острие своей шпаги.
Во время резкой выходки Орлова прокурор и граф Чернышев сидели смущенные, потупив свои взоры.
Пугачев, при первых же словах князя, встрепенулся, его глаза заблестели и тяжелое дыхание вырвалось из его открытого рта. Свои закованные руки он поднял, как бы желая схватить и удержать нечто призрачное.
– Вот! – воскликнул он, – этот голос я узнаю; слишком глубоко проникли в мою душу его звуки, чтобы я мог ошибиться! Это – голос дьявола, который в виде монаха искушал меня и толкнул меня в пропасть, на дне которой нахожусь я теперь, разбитый. Да, да, это – он! – в ужасе крикнул он, глядя на Орлова, – да, это – он, в каком бы виде он теперь ни являлся, он – царь ада, злой дух лжи… Берегитесь его, берегитесь! Милосердный Боже! Пошли Своих святых защитить меня от него. Он погубил мою жизнь на земле, спаси теперь мою душу!
Он упал со своей скамейки на колени и широко открытыми глазами в ужасе смотрел на Орлова, скованными руками делая крестное знамение.
Разъяренный Орлов вскочил и, обращаясь к прокурору и стуча кулаком по столу, крикнул:
– Это – плоды ваших бесстыдных вопросов! Если вы, ничтожный писец, осмеливаетесь привлекать к своему наглому допросу первого государственного сановника, то не удивительно, что мятежник в своих безумных фантазиях не менее дерзок и отважен. Что ему терять? Вы же ответите мне за свою дерзость! Или, быть можете, все это – комедия? – крикнул он, задыхаясь от ярости. – Кончайте живее свой допрос. Дело все ясно!.. Бунтовщик сознался в своем преступлении. Уведите его теперь отсюда! Помните, если вы скажете еще одно слово, вы узнаете, что значит противиться Григорию Орлову.
Прокурор серьезно струсил и, зная могущество всесильного Орлова, поспешил к дверям, чтобы исполнись его приказание.
Солдаты вошли, окружили Пугачева, который все еще стоял на коленях и в ужасе глядел на Орлова. Его подняли. Он позволил себя увести, но, уходя из комнаты допроса, странно поглядывал назад и цеплялся за солдат своего конвоя, как бы ища у них защиты от человека, голос которого так сильно поразил его.
По уходу самозванца Орлов снова обратился к прокурору и, потребовав от него протокол допроса, прочитал его и, оставив в нем лишь признание Пугачева в святотатственном принятии на себя имени императора Петра Федоровича, приказал немедленно же составить новый акт допроса, а черновик его тут же уничтожил.
Все было исполнено согласно его приказанию. Граф Чернышев и комендант отбыли из Москвы на следующий день, Орлов же несколько задержался и лишь через два дня после них отправился в Петербург, чтобы донести государыне о результатах своего следствия…
Однако еще ранее его прибытия Потемкин получил от своего доверенного подробный доклад обо всем происшедшем в Москве. Отпустив своего посланца с большой наградой, он торжествующе воскликнул:
– Ну, князь Григорий Григорьевич, теперь ты в моих руках! Конец твоей власти и всемогуществу!
Он тотчас же поспешил к императрице и, подробно сообщив ей о сцене допроса, прибавил:
– Вы видите, ваше императорское величество, какие слуги стоят у ступеней вашего престола! Заверяю вас своим словом, все было так, как я передал вам. Благоволите в подтверждение этого расспросить графа Чернышева и вытребовать у коменданта приказ князя Орлова, и вы убедитесь, какую пропасть рыли у ваших ног ваши былые друзья.
– Спасибо тебе, Григорий Александрович. Я не знаю, как благодарить Господа за то, что Он удержал меня от дарования Григорий тех полномочий, которых он просил у меня! Да, как ни темна ночь, но все же ясный свет солнца победоносно рассеивает ее тьму… Еще раз спасибо тебе! Пошли к графу Чернышеву мое повеление незамедлительно явиться ко мне по приезду из Москвы, и потребуй от коменданта письменный приказ, по которому он выпустил тогда этого несчастного безумца.
Воля государыни была исполнена; она долго совещалась с графом Чернышевым. Он не скрыл от нее ничего и таким образом все сведения Потемкина вполне оправдались.
Орлов, вернувшись в Петербург, на следующее же утро, в обычные приемные часы государыни явился в Зимний дворец.
Екатерина Алексеевна приняла его в присутствии Потемкина и графа Чернышева.
Князь Григорий Григорьевич спокойно приступил к своему докладу.
– Ваше императорское величество! – заявил он, – дерзновенный бунтовщик сознался во всех своих провинностях, и ждет вашего приговора себе. Вот здесь, в этом документе, записано его предерзостное признание. Он верил в то, что он – истинный император Петр Федорович, и называет себя вашим супругом.
С этими словами он подал государыне протокол допроса. Екатерина Алексеевна приняла от него бумагу, и, не взглянув на нее, промолвила:
– Но как же он дошел до этой мысли? Свободно ли, без принуждения он высказал свое признание?
Орлов молчал. Его взгляд упал на испытующе глядевшего на него Потемкина, гнев вспыхнул в его глазах под пристальным взглядом соперника, но государыня, не выждав его ответа, обратилась к Чернышеву:
– Что скажете вы, граф, на это?
– Ваше императорское величество! Совершенно верно, этот Емельян Пугачев признал себя виновным, но вполне определенно заявил, что верил в свое дело, так как ему не раз говорил кто-то, что он чрезвычайно похож на покойного вашего супруга и что какая-то сила толкала его на то дерзкое дело, на которое он пошел.
Императрица живо воскликнула:
– Да, да, теперь я вижу, что я составила себе правильное мнение об этом несчастном, который так ужасно нарушил мир и тишину в государстве. Мое предположение оправдалось: только безумие расстроенного ума может толкнуть на такие неслыханные преступления. Бедный, он больше заслуживает сострадания, чем ненависти и отвращения. Какое-нибудь болезненное видение смутило его душу. И я счастлива, что только умопомешательство может привести сына святой Руси к государственной измене, к такому кощунству как оно привело к тому Емельку Пугачева.
Орлов вначале уставил свой взор на императрицу, как бы не понимая ее слов; наконец, он как будто понял смысл ее речи и язвительная, надменная усмешка появилась на его устах.
Чернышев смотрел молча вниз, а Потемкин равнодушно стоял за креслом императрицы.
– Для меня все ясно, – строгим и повелительным голосом поспешно добавила Екатерина Алексеевна, – и в дальнейшем разъяснении я больше не нуждаюсь. Я убедилась, что несчастный мятежник – сумасшедший, и вы все, слышавшие его, будете этому свидетелями, чтобы весь народ знал, что ни один русский в здравом рассудке не способен на такое злодеяние. Это дело пусть будет кончено; нет нужды больше искать соучастников. Нужно решить участь Пугачева, но я не могу спасти его от смерти. Правосудие требует возмездия и для него самого была бы тягостью дальнейшая жизнь.
Жестом, полным гордого величия, она простилась и скрылась в соседнюю комнату, сопровождаемая Потемкиным.
Едва только удалилась императрица, Орлов, ни с кем не прощаясь, быстро и стремительно вышел, за ним последовал граф Чернышев. Но уже через час последний был снова вызван во дворец.
Долго сидела императрица, запершись с военным министром и Потемкиным. Лишь только граф Чернышев, серьезный и взволнованный, покинул кабинет ее величества, он тотчас же поехал в конногвардейские казармы, а оттуда немедленно выехали ординарцы и быстрой рысью направились в казармы различных гвардейских полков; час спустя, к величайшему удивлению и страху двора, была удвоена стража при Зимнем дворце и во двор въехал батальон гренадер с заряженными ружьями при штыках.
Но первый страх, вызванный этими необычными мерами, скоро исчез, когда, несмотря на усиление стражи, все во дворце шло обычным порядком и гоффурьеры раздали многочисленные, как всегда, приглашения на вечернее собрание у ее императорского величества. Меры предосторожности приписали только тому обстоятельству, что во всем городе царило, конечно, радостное, но все же приподнятое щедро раздаваемой водкой возбуждение. Так как в продолжение последних дней для поддержания порядка по городу ездили усиленные патрули, то осталось не замеченным, что с наступлением сумерек из конногвардейских казарм выступили два эскадрона и шагом направились к городской заставе по людным улицам. Граф Чернышев лично вел этот отряд, но он был закутан в широкий плащ, скрывавший его мундир, и благодаря темноте его никто не узнал.
Лишь только гренадеры выехали за заставу, был отдан приказ ехать рысью; и, когда в ярко освещенных и благоухающих цветами залах Эрмитажа собрались приглашенные гости, гренадеры ехали уже по столбовой дороге сомкнутыми рядами и среди ночи раздавался звон их оружия.
От императрицы Григорий Григорьевич Орлов немедленно отправился в свой загородный дворец в Гатчине; кучеру он велел ехать как можно скорее, и его лихие кони, добытые для него Фирулькиным, с невероятною быстротой домчали его до места.
Когда он на взмыленных конях через решетчатые ворота въехал во двор, весь дворец был уже ярко освещен; Орлов позвал вечером к себе нескольких гвардейских офицеров поужинать, как делал это почти ежедневно; он устраивал эти ужины, с одной стороны, для того, чтобы в веселой компании забыться от всех треволнении, с другой – чтобы привлечь на свою сторону офицеров гвардейских полков, так как испытал и прекрасно знал, какую силу могло дать в его руки в нужную минуту благожелательное настроение столичных войск.
Его гнев, вызванный встречей с Потемкиным на доклад у государыни, еще не утих, наоборот, быстрая езда еще более разгорячила его. Вся кровь кипела в нём.
Он приказал немедленно доложить ему, когда продут приглашенные им гости, а сам остался один в комнате, то неистово бегая из конца в конец и с бешенством разбивая или попадавшуюся ему на пути вазу, или дорогое зеркало, то в изнеможении опускаясь на диван, не переставая в то же время бормотать какие-то бессвязные слова и в страшных проклятиях давая выход своему гневу.
Казалось, он долго не мог привести в ясность свои мысли. Наконец успокоившись немного и лишь тяжело дыша, он прилег ненадолго на диван, но вскоре вскочил с него и воскликнул:
– Да, так должно быть, это удастся, этот удар должен поразить, если только умно подготовить его! И я буду умен, я буду осторожен, предусмотрителен, пока месть не будет в моих руках. Да, – продолжал он, – я уверен в успех; через офицеров, преданных мне, я посеял уже во всех полках недовольство и ненависть к этому проклятому Потемкину, который прячется во дворце под крылышком императрицы и пользуется почестями и милостями пред теми, которые своими прежними заслугами имеют больше прав на них. Да, я заставлю их соединиться в одной просьбе: потребовать удаления этого выскочки, которого я ударил палкой по лицу и который еще ничего не сделал, чтобы потребовать удовлетворение за нанесенное ему оскорбление. Я распространил молву, что он надоел императриц, и это понудит колеблющихся и боязливых присоединиться к прошению, и тогда… тогда настанет момент, когда он почувствует мою власть. Если она согласится на это требование, тогда она погибла и ее надменному высокомерию будет нанесен тяжелый удар; если же она ответит отказом, то я восстану здесь во главе гвардии как поборник воинской чести; и тогда, – воскликнул он, сверкнув очами, – пускай она почувствует, каково снова вернуться на тот путь, с которого я уже однажды привел ее на престол.
Могучая грудь вздымалась высоко; князь простер руки, точно уже видел над собою цель своих честолюбивых стремлений, снова наполнил бокал и одним духом осушил его.
На дворе послышался звук лошадиных копыт.
– Ага, – прислушиваясь, промолвил Орлов, – они здесь; так за дело! Пусть же Екатерина почувствует, что значить меть врагом Григория Орлова!
В комнату вошел камердинер и доложил, что приехали первые гости, но не успел он еще докончить доклад, как в комнату стремительно порвался граф Алексей Григорьевич Орлов, вытолкнул камердинера за порог и плотно закрыл за ним дверь.
– А, это – ты, брат! – воскликнул Григорий Григорьевич. – Хорошо, что ты приехал, ты можешь помочь мне в моем предприятии и убедиться, что у меня, также бывают хорошие планы и я умею выполнять их. Но что с тобой? Ты взволнован, на тебе лица нет!
– Я слышал, – понизив голос, ответил Алексей Григорьевич, – что во дворце разыгралась какая-то сцена, что ты в сердцах уехал оттуда, а затем я слышал нечто более серьезное: Чернышев пробыл долго у государыни, караулы во дворце усилены, войска собраны в казармах.
– Ага, – воскликнул Григорий Григорьевич, – значит, она боится и, будучи ослеплена страхом, делает как раз то, что соответствует моим планам!
– А что ты хочешь делать? Заклинаю тебя, скажи мне все! – воскликнул Алексей Григорьевич. – Может быть, от этого часа зависит судьба всех нас!
– Да, – ответил Григорий Григорьевич, – ты прав, наша судьба зависит от одного часа и от наших мужества и воли. Они осмелились меня – слышишь? – меня, фельдцейхмейстера, князя священной римской империи, вмешать своими бесстыдными вопросами в заговор мятежника Пугачева и, несомненно, тут действовал этот наглый Потемкин…
– Ого, – сказал Алексей Григорьевич, наклонив голову, – если они осмелились делать это, то посмеют сделать еще больше.
– Они конечно хотели бы, – воскликнул Григорий Григорьевич с насмешливой улыбкой; – поэтому-то мы должны предупредить их.
Он в немногих словах сообщил брату придуманный им план, между тем, как во двор въезжали все новые и новые гости.
– Ты слышишь, мои друзья приехали! – воскликнул он. – Все они преданы мне; мое вино довершит остальное, и, прежде чем настанет утро, властное требование войск, находящихся в столице, заставит Екатерину выдать ее коварного возлюбленного!
– Ты бредишь, брат! – сказал Алексей Григорьевич. – Что можно было сделать с Петром Федоровичем, то невозможно сейчас выполнить нам; на такое рискованное дело нам не удастся заставить пойти войска; могущество императрицы – не чета власти Петра Третьего, а победоносный Румянцев, народный кумир, – предан ей.
– Румянцев!? – пожал плечами Григорий Григорьевич. – Он далеко, на Дунае, а Екатерина здесь, в наших руках.
– Или мы в ее! – добавил Алексей Григорьевич – Умоляю тебя, брат, оставь этот безумный план. Последуй моему совету: поезжай сейчас же обратно в Петербург, ступай к императрице, она еще не решится не принять тебя, покорись ей. Ты тоже был неправ к ней; поверь, я вижу лучше тебя, твое безумие ослепляет тебя! Покорись ей, хотя бы только для того, чтобы выждать время.
– Никогда, – дико воскликнул Григорий Григорьевич, – никогда! Ты ошибаешься; пойдем со мной и ты убедишься сам, какая сила стоит за мной и как бы я был глуп, если бы не использовал ее в этот момент, чтобы одним сильным и верным ударом разбить все их зловредные козни.
Напрасно Алексей Григорьевич старался отговорить его. Он стремительно вышел из комнаты и через несколько секунд оба входили в блестяще освещенную галерею, примыкавшую к столовой, где уже собрались многочисленные офицеры почти всех полков гвардии.
Григорий Григорьевич был встречен громким «ура», он направо и налево здоровался с гостями, пожимая всем руки, и пригласил затем все смеющееся, веселое общество в столовую, к роскошному ужину.
Григорий Григорьевич казался вполне спокойным и веселым, только блуждающее взоры и дрожащие руки выдавали его нервное беспокойство, и он поминутно чокался то с одним, то с другим офицером, и беспрестанно делал слугам знаки подливать гостям в стаканы вина.
Не прошло еще и часа, как все общество находилось уже в очень возбужденном состоянии. Орлов перевел разговор на победоносную армию Румянцева; под ликующие возгласы он осушил свой стакан за здоровье храбрых товарищей, разбивших турок, и, точно охваченный мгновенным недовольством, воскликнул затем:
– Не позор ли это, что, в то время как турки бегут от русских знамен и вся Европа дрожит пред силою нашего оружия, генерал-адъютант нашей императрицы, которого я как мальчишку избил кием, бесчестит наш мундир?
Мертвая тишина наступила при этих словах. Все струсили. Но затем то там, то сям послышались сочувствующее голоса и вскоре громкие выражения недовольства Потемкиным сделались всеобщими.
Алексей Григорьевич, сидевший рядом с братом, положил свою руку на него и пытался остановить его.
Но Григорий Григорьевич осушил еще один стакан рейнвейна и воскликнул:
– Да, друзья и товарищи, действительно, позор, что такой человек носить еще форму русской армии. Только доброта и великодушие нашей императрицы охраняют его на его месте; но и эта благородная черта сострадания в чрезмерности своей служит уже нарушением чести русского оружия, завоевывающего себе все новые и новые лавры. На нас лежит обязанность помочь императрице исполнить то, на что она не решается по доброте сердца. Все мы и все ваши товарищи по полкам от имени всей армии должны выразить ей просьбу, чтобы она дала отставку Потемкину, так как он недостоин носить военную форму!
– Да, да, это верно! – закричали некоторые более молодые офицеры, пользовавшиеся особым благоволением фельдцейхмейстера. – Мы должны потребовать от императрицы, чтобы она отставила обесчещенного генерала; она не имеет права наносить армии такое оскорбление!
– Я знал, – сказал Григорий Григорьевич, – что все вы думаете и чувствуете так же, как я. Мы сейчас же составим прошение императрице, вы все должны будете подписать его, и еще сегодня ночью необходимо распространить его среди всех ваших товарищей; солдатам также надо будет сообщить его содержание и рано поутру депутация от всей гвардии должна вручить государыне прошение ее верных полков, которым будет за это благодарна вся армия!
Он приказал подать бумагу и чернила и стал быстро писать краткое, в повелительных, почти угрожающих выражениях прошение, которое он сейчас же для подписи передал сидящим рядом, последние, в свою очередь, передавали его соседям. Вместе с тем все громче становились речи и все больше пили гости.
Алексей Григорьевич еще раз напрасно попытался остановить брата; мрачный и задумчивый сидел он среди шумного общества, из которого никто не решился уклониться от присоединения к прошению, хотя у некоторых, несмотря на хмель, сильно дрожали руки, когда они подписывали свое имя под прошением.
Вдруг Алексей Григорьевич прислушался. Несмотря на шум и крики в столовой, ему послышались на дворе топот копыт и бряцанье оружия; он быстро встал с места и пробрался к окну но, откинув портьеру и бросив взгляд во двор, страшно побледнел и отшатнулся.
В следующую минуту он бросился к группе офицеров, которые на противоположном углу стола как раз подписывали предательский документ, передавая перо из рук в руки. Он стремительно вырвал бумагу из рук подписывающих, разорвал ее в мелкие клочки и раскидал их во все стороны.
– Алексей! – воскликнул опешивший от удивления и гнева Григорий Григорьевич, – что ты делаешь? Ты хочешь заступиться за этого несчастного, хочешь идти против всей армии, выступающей на защиту своей чести? Он сошел с ума, возьмите его. Дайте мне другой лист, а если он не послушается, заприте его. Я приказываю взять его, я, фельдцейхмейстер, первый генерал во всем государстве.
Наступила мучительная тишина, испуганные офицеры жались почти так же, как и его брат; никто не решался в этом споре принять чью бы то ни было сторону.
– Схватите его! – крикнул Григорий Григорьевич, – свяжите его, он сумасшедший; для его собственного спасения надо сделать его безвредным!
– Думай о своем спасении, брат, если еще есть время, – печально произнес Алексей Григорьевич, указывая рукою на дверь.
Взоры всех обратились туда же. Дверь растворилась, и в парадном мундир на пороге появился граф Чернышев.
Григорий Григорьевич также обернулся к двери, и на его лице отразилось безграничное удивление.
– Что привело вас сюда, граф Захар Григорьевич, – спросил он, – в такой поздний час? Добро пожаловать! Садитесь к столу! Я не пригласил вас, потому что не знал, могу ли считать вас в числе своих друзей. Для вашей ночной поездки вы взяли с собою людей, – глухим голосом добавил он, бледнея и указывая на безмолвных гренадер, – но что нужно солдатам в моем доме? Мне не требуется охраны, я в достаточной безопасности среди своих храбрых друзей.
Граф Чернышев поклонился гордо и холодно и при гробовом молчании всего общества произнес:
– Я явился сюда не для того, чтобы воспользоваться вашим гостеприимством, князь Григорий Григорьевич. Я здесь для того, чтобы передать вам повеление государыни императрицы, нашей всемилостивейшей монархини, а эти солдаты находятся здесь, как это надлежит, потому что я имею честь говорить от имени и по поручению славной повелительницы русского государства и русской армии.
– Ага, – с угрожающей усмешкой проговорил Григорий Григорьевич, – государыня императрица выбрала удивительного посла, чтобы выразить мне свое желание; обыкновенно я привык узнавать их иным путем. Но все равно, говорите!
– Мое посольство касается только вас одних, – ответил граф Чернышев, бросая взор на офицеров.
Те боязливо жались в другом конце зала. Некоторые успели взглянуть в окно и со страхом увидели, что весь двор был занят гренадерами, на лошадях верхом.
– Говорите! – проговорил Орлов. – То, что императрица имеет передать мне через вас, свободно могут слышать мои друзья!..
– Вы хотите этого? – спокойно и холодно промолвил Чернышев. – Так вот слушайте! Государыня императрица желает, чтобы вы отказались от всех своих должностей, государственных и придворных, так как она недовольна вами. Вот бумага, требующая от вас заявления в желательном государыне смысле. Я попрошу вас сейчас же подписать ее, чтобы я немедленно мог вручить ее ее императорскому величеству.
Безмолвно стояли объятые ужасом офицеры. Алексей Григорьевич Орлов печально склонил голову на грудь.
Григорий Григорьевич побледнел как смерть, но затем вся кровь кинулась ему в лицо; казалось, у него закружилась голова. Шатаясь, он отступил на несколько шагов назад, но затем снова выпрямился с угрожающим видом. Резким движением он бросил к ногам Чернышева бокал, который все еще держал в руках, и громким голосом, жутко прозвучавшим среди мертвой тишины, воскликнул:
– И вы, безумный, осмеливаетесь говорить мне это в моем же доме? Ты смеешь так разговаривать со мной сегодня, ты, кого я еще вчера мог, как червя, раздавить своей ногой? Смотрите же все вы, мои друзья, какие козни строит этот проклятый Потемкин против вашего фельдцейхмейстера! Ко мне, сюда!
Сплотимся вместе, идем к императрице; она должна услышать гордый голос чести; этого несчастного, который злоупотребляет ее именем, она должна выдать нам, чтобы судить его, как он того заслуживаете.
Чернышев сделал знак гренадерам и на пороге комнаты появились солдаты со штыками, направленными против всех находившихся в комнате. Тишина стала еще глубже; шумные до сих пор и разгоряченные офицеры стояли неподвижно, вытянувшись по-военному; ни один мускул не дрогнул на их лицах.
– Очень жалею, господа, – произнес Чернышев, – что должен был прервать ваш ужин; вы видите, что здесь вам делать больше нечего, и я попрошу вас немедленно же вернуться в свои казармы!
Один за другим офицеры вышли из комнаты, отдавая честь военному министру; стража беспрепятственно пропустила их, и скоро исчез последний из гостей, причем никто не посмел сказать хозяину ни слова на прощанье.
– Несчастные, – воскликнул Григорий Григорьевич, – несчастные! Они покидают меня, склоняются пред рабским бичом в руке этой неверной; они и не заслуживают ничего другого! Господи, почему я – единственный мужчина в России?
Безумное бешенство душило его; он в клочья разодрал на себе одежду, рвал на голове волосы, кидался из стороны в сторону, не переставая произносить страшный проклятия.
Чернышев спокойно наблюдал эту сцену. Алексей Григорьевич пытался успокоить брата и, наконец, усадил его силой на стул.
Припадок бешенства, казалось, сломил силы Григория Григорьевича; он весь согнулся, опустил голову на руки и принялся затем громко рыдать.
Мучительное и печальное зрелище представлял этот гордый великан, еще только что уверенный в своих силах, а теперь плакавшей, как малый ребенок.
– Повинуйся, брат, повинуйся! – сказал Алексей Григорьевич, – этого требуют необходимость и твой долг верноподданного. Повинуйся, чтобы своим неповиновением и непокорством жестокому повелению императрицы не дать права радоваться твоим врагам. – Он взял затем бумагу из рук Чернышева и положил ее пред братом. – Подпиши, что требует государыня, – продолжал он затем, – она слишком справедлива и умна, чтобы не увидеть, в конце концов, что ты невиновен.
Он протянул брату перо, предназначенное для подписи грозного требования офицеров, и Григорий Григорьевич почти бессознательно, дрожащей рукой подписал на бумаге свое имя, после чего снова положил голову на руки, и слышны были только тихие рыдания, потрясавшие его грудь.
– Вот, граф Захар Григорьевич, – сказал Алексей Григорьевич, передавая ему бумагу, – возьмите прошение брата, императрица вольна распоряжаться своими должностями… О, если бы она не забывала заслуг, которые она когда-то так высоко ценила!..
– Если бы ее императорское величество не помнила этих заслуг, – возразил Чернышев, пряча бумагу в карман своего мундира, – то, поистине, она не избрала бы такого милостивого и полного уважения способа, чтобы защитить себя и государство от злоупотребления слишком большой властью, которое допустил себе ее подданный.
– Куда же вы имеете повеление отправить моего брата? – спросил Алексей Григорьевич.
– Мое поручение кончено, – ответил Чернышев. – Насколько мне известно, государыня полагает, что для вашего брата было бы лучше всего на некоторое время поехать за границу. Это конечно соответствовало бы его желаниям и достоинству. Тогда российские послы при всех европейских державах получили бы приказ принять его всюду с почестями, подобающими его высокому сану и прежним заслугам; тем не менее, и в этом отношении ее императорское величество не желала произнести никакого определенного повеления, которое могло бы связать волю вашего брата, тем более что и все внешние наружные почести всех его последних должностей должны остаться для него не умаленными.
Алексей Григорьевич с изумлением смотрел на Чернышева.
– Она чувствует свою силу, ей-Богу! – тихо прошептал он. – Она сильна, раз одним почерком пера могла устранить Григория! А относительно меня у вас нет никаких повелений? – спросил он затем.
– Положительно никаких! – почтительно ответил Чернышев. – Я точно знаю, что ее императорское величество будет очень счастлива долго пользоваться выдающимися заслугами своего адмирала!
– Действительно она очень сильна, сильнее, чем Петр Великий! – тихо прошептал Алексей Григорьевич, после чего вслух произнес: – разрешите мне тогда остаться здесь, чтобы позаботиться о брате, который, как вы видите, требует ухода?
– Вы можете делать, что вам угодно, граф Алексей Григорьевич. Будьте здоровы; мне необходимо спешить, чтобы вовремя вернуться к государыне императрице.
– А солдаты? – спросил Алексей Григорьевич.
– Они проводят меня и вернутся в свои казармы; здесь они ни к чему, так как повеление ее императорского величества нашло должное повиновение.
Чернышев почтительно поклонился и в сопровождении солдат спустился с лестницы.
Нисколько минут спустя он выезжал уже со двора и мчался обратно в Петербург, между тем как в одиноком, сразу смолкнувшем дворце граф Алексей Григорьевич приказал слугам снести брата в спальню; там он уселся у изголовья, скоро погрузившегося от изнеможения в сон, Григория Григорьевича и отправил в город гонца за доктором.
С боязливым чувством собирались приглашенные в освещенных залах Эрмитажа; веселый смех был у всех на устах, но сердца всех бились тревожно и неспокойно. В воздухе чувствовалось приближение грозы, с особенной остротой ощущавшееся в придворных сферах, так как здесь прирожденный и годами выработавшийся инстинкт служил прекрасным барометром дворцовых настроений, и потому каждый старался найти для себя такое место, где бы его не застигали громовые удары.
Один только великий князь был так непринужденно весел, как это редко бывало с ним; он был очень счастлив, что ему удалось отпарировать направленный против Панина удар и в первый раз одержать победу над всемогущественным и страшным Орловым.
Принцесса, его невеста, была также счастлива и оживлена, она от всего сердца поминутно смеялась над замечаниями Разумовского, по долгу службы сидевшего с ней рядом и что-то шептавшего ей.
Старая ландграфиня Гессенская была счастлива блестящей будущностью своей дочери и с забавным достоинством разыгрывала роль матери будущей великой княгини, впрочем, только до появления императрицы, присутствие которой не допускало сосредоточить внимание на ком-нибудь другом.
Сегодня собравшимся долго пришлось ожидать появления государыни. В последнюю минуту, когда она хотела уже выйти в приемный зал, ее доверенная камеристка передала ей просьбу генерал-адъютанта Потемкина дать ему немедленно же аудиенцию у него в кабинете. Императрица, весь вечер находившаяся под гнетом тревожного и беспокойного волнения, но силою своей железной воли ничем не выказывавшая его, сейчас же отпустила дежурных статс-дам и потайным ходом направилась в помещение своего генерал-адъютанта. Увидев здесь Аделину Леметр, которая с простертыми к ней руками упала к ее ногам, она в изумлении остановилась.
На черном фоне траурного платья, надетого на молодой девушке, ее страшная бледность выступала еще резче; ее большие, красные от слез, но одухотворенные каким-то внутренним огнем глаза с мольбою были обращены на императрицу, а ее запекшиеся, дрожащие от волнения губы тихим, но за сердце хватающим голосом прошептали:
– Милости, государыня, милости!
С грустью и почти с неудовольствием Екатерина Алексеевна взглянула на Потемкина и с удивлением заметила рядом с ним забавную худощавую фигуру, с большими претензиями, но без малейшего вкуса одетую по последней парижской моде, с такими комическими телодвижениями кланявшуюся ей неустанно до земли, что, несмотря на мучительное и тяжелое чувство, пробуждавшее в ней вид несчастной Аделины, Екатерина Алексеевна не могла удержаться от мимолетной улыбки.
– Что это значит, Григорий Александрович? – спросила она. – Зачем ты привел сюда эту бедную девушку и кто этот человек?
Потемкин схватил Фирулькина за руку, поставил его пред императрицей, заставил его стоять прямо и ответил:
– Это – известный петербургский гражданин, Петр Севастьянович Фирулькин; я могу засвидетельствовать, что он оказал нам громадные услуги в раскрытии темного и опасного заговора, нити которого я был счастлив дать в руки вашего императорского величества. Я обещал ему всегда поддерживать его желания и просьбы пред вашим императорским величеством; вот поэтому-то он явился сюда потребовать исполнения данного ему слова.
– Я припоминаю, – сказала Екатерина Алексеевна, – я слышала тогда его имя из уст этого бедного ребенка. Но все же я не понимаю, почему он сейчас здесь с ней?
– Ваше императорское величество! Вы припомните, – ответил Потемкин, – что мадемуазель Аделина Леметр любит подпоручика Василия Мировича, в своем безумном ослеплении покушавшегося на ужасное преступление. Она просит несчастному милости; она просит, чтобы вы, ваше императорское величество, подарили ему жизнь и свободу, дабы где-нибудь в отдаленном углу Сибири он мог искупить свою вину! Она готова выйти замуж за Фирулькина, если он, благодаря моему обещанию, добьется милости несчастному Мировичу. И я сам молю вас, ваше императорское величество, об этой милости! Благодаря Фирулькину, мне удалось предупредить этот заговор и сделать его безвредным. Наградите его, ваше императорское величество, за его заслуги исполнением его просьбы!
С глубоким участием Екатерина Алексеевна взглянула в боязливо обращенное к ней лицо Аделины, все еще лежавшей у ее ног. Она нежно погладила молодую девушку по голове и проговорила:
– Вы так сильно любите этого Мировича, дитя мое, что для спасения его жизни хотите отдать свою руку нелюбимому человеку, от которого вы когда-то просили меня защитить вас?
– Да, ваше императорское величество, – воскликнула Аделина, – я горячо люблю его и, клянусь Богом, не задумалась бы ни одной минуты отдать за него свою жизнь. Мое сердце, ваше императорское величество, полно только этой любви, но клянусь Богом, Который слышит меня: если Фирулькин спасет жизнь моего несчастного жениха, то ему будут принадлежать моя благодарность, преданность и покорность и я сделаю все, что в моих силах, чтобы вознаградить его за его благодеяние… Я заглушу в своем сердце слезы и в тиши своего одиночества буду молить небо, да ниспошлет оно несчастному, за которого я прошу милости у вас, ваше императорское величество, силы перенести его разбитую жизнь и да сохранит оно его душу от отчаяния до счастливого свидания по ту сторону земной жизни, полной греха и страданий. Где жизнь, там – надежда, ваше императорское величество, хотя бы надежда только на мир и счастье за гробом. Не дайте так ужасно окончиться этой юной жизни под топором палача! – вздрогнув от ужаса, воскликнула девушка. – Вы хотели быть милостивой ко мне, вы хотели положить прочное основание моему счастью; дайте же мне последнее, единственное счастье – надежду, что мой Василий спокойно, в мире душевном, может примириться с Богом и что, быть может, еще на земле ему будут отпущены грехи его!
– Значит, вам известно, что произошло? – спросила императрица, – вам известно его преступление?
– Да, да, – воскликнула Аделина, – теперь я знаю! Я знаю, как ужасно окончилось его ужасное предприятие. После того страшного, памятного вечера я долго лежала в бреду, в горячке; но когда я поднялась после болезни, я узнала все; я узнала также, что он выступал пред судом, что судьи вынесли ему уже приговор и представили его на усмотрение вашего императорского величества. Тогда я со всей силой отчаяния кинулась к Фирулькину и стала молить, его помочь мне; он согласился на мою просьбу, хочет взять мое разбитое сердце; он привел меня сюда, к этому вельможе, и обещал мне его помощь и защиту. О, государыня, пожалейте меня, пожалейте, пока еще не поздно! Дайте Василию возможность искупить свою вину в далекой ссылке, но ради Бога, ради всемогущего Бога, подарите ему жизнь, жизнь молодую, полную надежд!
Императрица долго стояла, раздумывая и внимательно смотря на молодую девушку; Фирулькин также опустился на колена и прошептал:
– Милости, ваше императорское величество, милости! И я также прошу помиловать того, кого я так горячо ненавидел! Я простил ему и сделаю все, чтобы заставить Аделину забыть ее горе!
– И я прошу милости, ваше императорское величество! – вмешался также и Потемкин. – Подумайте только, какими дьявольскими сетями опутали бедного молодого человека!
Императрица все еще продолжала стоять, не произнося ни слова; какое-то необыкновенное сияние исходило из ее глаз. Она еще раз любовно погладила по голове молодую девушку, затем взяла ее за руку и проговорила серьезным и торжественным голосом:
– Милость к грешнику в руке Божией, дитя мое; Он будет милосердно судить его; милость не в руках людей и даже не в руках императрицы. Приговор суда был справедлив, на земле нет больше места для того, кто так безумно поднял руку, чтобы потрясти основы порядка и безопасности государства. Я утвердила приговор и, как императрица, не могла поступить иначе.
– О, ваше императорское величество, – воскликнула Аделина, – возьмите ваше решение обратно! Ведь и Господь ставит милость выше справедливости!
– Господь всемогущ, дитя мое, – возразила Екатерина Алексеевна, беря за руку Аделину, – Господь может воскресить и мертвых, а я этого не могу; час тому назад я получила извещение, что приговор приведен в исполнение.
Одно мгновение Аделина молча уставилась на императрицу, как будто с трудом уясняя себе значение этих ужасных слов; затем из ее груди вырвался страшный крик, ее глаза закрылись, и она упала в обморок.
Потемкин поднял ее на руки и положил на софу. Императрица сама смочила ей виски холодною водою и вылила на нее все содержимое из своего флакона.
Фирулькин также поднялся; дрожа, стоял он рядом с софой, со сложенными на груди руками глядя на смертельно бледное лицо Аделины, и простонал:
– Боже мой, Господи, и она также умрет!.. И во всех несчастьях виноват этот ужасный человек, обманувший и предавший меня!
Екатерина Алексеевна бросила на Фирулькина угрожающий взгляд, от которого тот задрожал, а затем снова с материнскою заботливостью повернулась к Аделине.
Но Потемкин удивленно покачал головой; казалось, он ничего не понимал, но не решался ни задать вопроса, ни сделать какого-нибудь замечания.
Прошло немало времени, пока Аделина снова открыла глаза. Государыня со страхом вглядывалась в ее лицо; казалось, она боялась, что от ужасных ударов судьбы у бедняжки помутится рассудок. Но взор Аделины был холоден, ясен и спокоен; невыразимая скорбь лежала на ее детско-нежном, бледном личике. Тем не менее, она поднялась без особого усилия и твердо и прямо встала на ноги.
– Господь вложил меч правосудия в руки вашего императорского величества, – промолвила она, свободно глядя на императрицу, – Ему вы должны будете отдать отчет в этой юной жизни, вина которой пред Его престолом будет вероятно весить легче, чем на весах земных судей. Вас я благодарю, – продолжала она, протягивая руку Фирулькину, – я забыла все то зло, когда-то сделанное вами мне. Вы хотели спасти Василия, и я буду с благодарностью молиться за вас, пока буду нести бремя жизни. Быть может, так лучше; быть может, так моя душа скорее найдет мир, чтобы последовать за ним.
И она повернулась к дверям.
– Стойте, – воскликнула Екатерина Алексеевна, – остановитесь, дитя мое! Мы не так должны расстаться с вами. Я должна была наказать виновного, но я сделаю все, что в моей власти, чтобы принести вам утешение!
Ока схватила молодую девушку за руку, чтобы удержать ее.
– Утешение! – сказала Аделина, – утешение у Бога, у Него я буду искать его.
– Говорите, говорите, – воскликнула Екатерина Алексеевна, – каждое ваше желание будет исполнено! Что вы думаете делать теперь?
– Если вы, ваше императорское величество, хотите оказать мне еще одну милость, – ответила Аделина, – то дайте мне возможность как можно скорее уехать за границу и вернуться на родину; там, в одном из монастырей, я буду искать мира моей души; со светом я уже свела счеты.
Императрица долгим взором посмотрела на нее.
– Хорошо, дитя мое, – медленно произнесла она, – ваше желание будет исполнено; в собственном моем экипаже, на императорских подставах, вас перевезут через границу; Фирулькин проводит вас домой, через час все будет готово.
– Благодарю вас, ваше императорское величество, – сказала Аделина, холодно и принужденно кланяясь.
Императрица обняла ее.
– Итак, ступайте теперь, дитя мое, – проговорила она. – Благословение Божие да будет с вами на всех путях ваших, и если когда-нибудь небо пошлет вам надежду и счастье – вы еще так молоды, а юность не должна приходить в отчаяние – то не проклинайте императрицы, которая так жестоко должна была рассеять грезы вашей юной жизни.
Сказав это, государыня поцеловала Аделину в лоб.
Та с ужасом вздрогнула от ее прикосновения, протянула трясущемуся от страха Фирулькину руку и уверенным шагом вышла из комнаты.
Императрица еще долго оставалась вдвоем с Потемкиным. Ими были разосланы гонцы со спешными приказами в разные стороны, и час спустя императорская карета, запряженная четверкой лошадей, с почтальоном на козлах, стояла пред квартирой молодой актрисы.
Аделина в коротких словах рассказала все случившееся матери и объявила ей свое решение немедленно же возвратиться во Францию.
Старуха напрасно пыталась отговорить ее; она проклинала Мировича, бывшего, по ее мнению, виновником всего несчастья; в гневе она проклинала князя Орлова и саму императрицу, но ни одна черта не дрогнула при этих словах на бледном, усталом лице Аделины; машинально собирала она свои вещи, и, когда подъехала карета, она, не заботясь о матери, спустилась с лестницы. Когда же старуха, все еще сердито ругаясь, но, уже убедившись, что ничего не поделать с решением дочери, утвержденным самой императрицей, также уселась, наконец, в экипаж, лошади тронулись, и карета вскоре выехала на дорогу, которая шла к прусской границе и на которой были всюду приготовлены подставы для проезда императорских курьеров.
Когда императрица вышла от Потемкина, чтобы отправиться к нетерпеливо ожидавшему ее обществу, ей доложили, что на взмыленной лошади во двор только что прискакал военный министр граф Чернышев и просит государыню императрицу принять его.
С высоко вздымающейся грудью и блестящими глазами Екатерина Алексеевна выслушала это донесение.
– Попросите графа отправиться в Эрмитаж, – сказала она, – я там приму его.
Она еще раз вернулась к Потемкину, между тем как изумленный граф Чернышев исполнил переданное ему приказание.
Гости, испуганные и смущенные долгим ожиданием государыни, с глубоким удивлением смотрели на бледного и серьезного военного министра, в запыленном мундире входившего в блестящие залы Эрмитажа. Все с жадным любопытством столпились вокруг него, но он холодно и коротко обрывал всякий разговор и даже на вопросы великого князя отвечал односложно и уклончиво.
Но недолго суждено было мучиться обществу, так как вскоре после появления Чернышева раскрылись двери императорских покоев.
Как и всегда, Екатерина Алексеевна появилась в сопровождении Зораиды и Николая Сергеевича Салтыкова; но к всеобщему изумлению, непосредственно за императрицей, в парадной форме, с высоко поднятой головой шел Потемкин, с узкой черной повязкой над глазом и гордой победоносной улыбкой на устах.
Императрица милостиво отвечала на почтительные поклоны собравшихся; она обняла великого князя и поцеловала в щеку принцессу, затем прямо направилась к графу Чернышеву, сразу понявшему ее знак, и среди наступившей тишины проговорила:
– Вы хотели говорить со мной, граф Захар Григорьевич, я слушаю вас, говорите!
Граф Чернышев вынул из кармана своего мундира бумагу и, подавая ее императрице, произнес:
– Имею честь вручить вам, ваше императорское величество, прошение князя Григория Григорьевича Орлова, в котором он просит о своей отставке от всех занимаемых им должностей, придворных и государственных. Князь намеревается для поправления своего расстроенного здоровья поехать за границу, и если вы, ваше императорское величество, дадите ему на это разрешение, то он скоро отправится в путь.
Ни одна черта не изменилась в лице императрицы, когда она читала поданное ей прошение.
Гордым взором Потемкин окинул собрание; на всех лицах выражалось полное изумление. Никто не ожидал такого скорого, такого решительного и неожиданного исхода кризиса, давно уже наблюдавшегося в высшем обществе.
– Просьба князя будет исполнена, – промолвила Екатерина Алексеевна, – после тех заслуг, какие он оказал мне и государству, я не имею права отказать ему в отдыхе и спокойствии, которых он желает. Завтра же вы заготовите приказ об отставке и сделаете все необходимое, чего он просит!
Она таким спокойным тоном произнесла эти слова, как будто речь шла о самом обыкновенном.
Граф Чернышев поклонился, и таким образом было окончено то, что в корень изменяло отношения двора и государства и заключало в себе начало совершенно нового времени.
– Я решила, – продолжала далее императрица, – через две недели отпраздновать бракосочетание моего дорогого сына Павла Петровича. Просвещение принцессы в истинах нашей святой православной церкви закончено, и присоединение ее должно совершиться за день до свадьбы. Поручаю графу Панину, который в этот день в последний раз исполнит свои обязанности в качестве воспитателя великого князя, сделать все приготовления к достойному празднованию этого радостного и важного для всей России события.
Сияя от радости и гордости, граф Панин поклонился императрица, великий князь и его невеста поцеловали ее руку и каждый из присутствовавших счел своей обязанностью как можно громче выразить свою радость.
– В этот же день, – продолжала императрица, знаком требуя тишины, – состоится и венчание графа Николая Сергеевича Салтыкова с графиней Екатериной, моей милой приемной дочерью Зораидой, также достаточно подготовленной к восприятию ее в лоно православной церкви.
Николай и Зораида точно также поцеловали руки императрицы, опустившись пред ней на колена. И хотя при воспоминании об убитом отце глаза Зораиды наполнились слезами, но все же вместе со своим возлюбленным она счастливо и благодарно взглянула на императрицу, так блистательно исполнившую в эту минуту свое обещание стать обоим детям матерью.
Но на этом не должен был еще иссякнуть источник императорской милости, так богато излившийся в этот вечер и приносивший столько радости и счастья.
– Я убеждена, – продолжала далее Екатерина Алексеевна, – что весь двор разделит со мной мою радость по поводу того, что мой генерал-адъютант Григорий Александрович Потемкин выздоровел после тяжелой болезни и снова может вступить в исполнение своих обязанностей при моей особе. В доказательство моей радости по этому поводу и в признание его важных заслуг, которые он оказал мне, я назначаю его кавалером высшего моего ордена – святого Андрея Первозванного!
Она сделала знак.
Паж Николай Сергеевич подал ей большой футляр из голубого сафьяна.
Императрица открыла его.
Потемкин вышел вперед и опустился пред ней на одно колено. Екатерина Алексеевна сама надела на него цепь и ленту ордена, воплощавшего в себе заветную цель честолюбивых стремлений всех русских вельмож. Потемкин запечатлел долгий поцелуй на ее руке, затем встал и громким голосом провозгласил:
– Да здравствует наша всемилостивейшая государыня, славная и во все времена победоносная императрица Екатерина Алексеевна!
Все собрание присоединилось к его кличу, и императрица дала знак идти к ужину. Она подала руку графу Чернышеву, чтобы идти с ним к столу; непринужденная веселость до самого утра царила за столом, за которым соединилось столько счастливых, и даже завистливые и недовольные старались казаться радостными и веселыми.
* * *
С неслыханною быстротой, возможною только на императорских подставах, в несколько дней совершила Аделина с матерью длинный путь до границы. Молодая девушка, молча и неподвижно, сидела в карете. Мадам Леметр, утомленная своим волнением и убежденная, что в данную минуту она ничего не может поделать, как только покориться судьбе, оставила свои упреки и ворчанье и большую часть дороги проводила во сне, сжавшись в своем углу.
На каждой станции путешественницам подавали прекрасные блюда и превосходные вина. Аделина еле дотрагивалась до кушаний, и то только для того, чтобы не потерять последних сил, но зато ее мать с аппетитом ела все, что ей предлагали. Ее голос делался все довольнее и мягче, и в тиши она льстила себя надеждой, что по приезду во Францию ей все-таки удастся отговорить дочь от ее отчаянного намерения и открыть ей новый путь к довольству и наслаждениям жизнью, тот путь, который так легко дается молодости и красоте.
Таким образом, был кончен длинный путь до границы. Занималась заря, когда карета, в которой на каждой станции менялись лошади и почтальоны, остановилась у пограничного полицейского дома.
Из дома вышел чиновник и почтительно и бегло прочитал паспорта путешественниц, так как императорский экипаж и придворный почтальон служили достаточной рекомендацией.
После короткой остановки переехали границу, так как только в ближайшем прусском городке нужно было менять экипаж и лошадей.
И в прусском пограничном управлении недолго задержались с просмотром паспортов и путешественницы уже при свете утренней зари продолжали свой путь до ближайшей прусской станции.
Госпожа Леметр снова заснула. Аделина печально и равнодушно смотрела навстречу просыпавшемуся утру.
Вдруг среди дороги карета остановилась; почтальон спрыгнул с лошади, привязал вожжи к дереву и бросился к подножке кареты.
Аделина равнодушно выглянула в окно: она умерла для света, а все, что происходило вне ее, нисколько не беспокоило ее; но внезапно она испустила громкий, пронзительный крик.
Почтальон откинул подножку кареты, открыл дверцы, снял шляпу, раскрыл свои объятья, и она узнала черты своего возлюбленного.
– Василий, – пролепетала она, – Господи, да неужели это возможно, Василий? Что это? адское наваждение или небо послало твою душу, чтобы призвать меня и избавить от земных мук?
– Нет, моя Аделина, нет! – воскликнул почтальон, притягивая к себе трепещущую девушку и жаркими поцелуями, покрывая ее бледное, истомленное лицо. – Нет, моя радость, мое счастье, солнышко ясное! Нет, это – не адское наваждение, это – настоящая, живая, счастливая истина! Это – я, твой Василий; я держу тебя в своих объятиях, и сам дьявол не вырвет больше у меня моей милой, хорошей Аделины!
Аделина ощущала его дыхание, его теплые губы. Она не спрашивала разрешения этой загадки: он был с ней, он был жив; это чувство высшего блаженства не давало места другим мыслям.
С широко открытыми глазами, без движения наблюдала эту сцену госпожа Леметр.
– Подпоручик Мирович, – прошептала она, – ей Богу, это – он! Что это значит? Возможно ли это?
– Дверцы этой кареты содержат ответ на вопрос, который я сам не могу решить, – ответил Мирович, нежно опуская Аделину на подушки сиденья, – мне так сказали. Вечером, накануне того дня, когда должен был исполниться приговор надо мною, меня вывели из тюрьмы, посадили в карету и с безумной скоростью умчали куда-то. Офицер, сопровождавший меня, всю дорогу не произнес ни единого слова и ничего не отвечал мне. На последней станции мне было приказано надеть эту форму почтальона, перевезти через границу карету, которая должна была приехать сейчас же вслед за нами, и под страхом смерти не говорить ничего, пока не переедем границу. В потайной сумке кареты, на дверцах, я должен найти разъяснение всего. Я все еще не понимал, что все это должно значить, пока не узнал Аделины, сидевшей в приближающейся карете. Тогда во мне блеснула надежда, но я подавил в своей груди все чувства и сделал так, как мне было приказано. Теперь мы в безопасности, теперь нам принадлежат жизнь и будущее. О, Аделина, я все еще не могу прийти в себя!
– Императрица, императрица! – лепетала Аделаида – Боже мой, теперь я понимаю ее последние слова!
Между тем, госпожа Леметр обыскала всю карету, в одной из ее тайных боковых сумок она нашла письмо, запечатанное императорской печатью.
– Здесь, – воскликнула она, – здесь решение!
Мирович взял письмо и дрожащими руками сломал печать. В конверте лежал перевод на сто тысяч рублей от одного из солидных петербургских банкиров на парижский банк, там же находилось письмо.
Затаив дыхание, дрожащим голосом молодой человек прочитал.
«Прошу мадемуазель Аделину Леметр, которая всегда была достойна моей милости, принять настоящую сумму, как вознаграждение за все те горести, какие ей пришлось испытать в России, экипаж, перевезшей ее через границу, с лошадьми и всем содержимым должен также стать ее собственностью. Пусть этот подарок навсегда сохранить в ее сердце приятное и благородное воспоминание о благосклонной к ней императрице Екатерине»
В конверте лежала еще третья бумага. Это был соответствующий всем законным требованиям паспорт, приметы которого вполне подходили к Мировичу; он был выписан на имя Василия Возвратова.
– Возвратов! – воскликнул Мирович. – Господи, Боже мой, неужели все это возможно? Неужели на земле может быть так много счастья?
Аделина все еще молчала. Мирович схватил ее за руки; он вынес ее из кареты и поставил ее рядом с собой на колени среди дороги.
Утреннее солнце поднялось над горизонтом и своими первыми лучами осветило рожденных к новой жизни счастливцев. И, в то время как госпожа Леметр блестящими глазами глядела на перевод, Мирович, протягивая руки к блестящему дневному светилу, ликующим голосом, разнесшимся далеко кругом по мирным полям, воскликнул.
– Боже, благослови государыню императрицу Екатерину Алексеевну!