Франческо Пацци почти бежал, сопровождаемый своими слугами с факелами. Холодный, даже резкий воздух не мог освежить его, и он тяжело, порывисто дышал.
— Жалкий мальчишка! — ворчал он, едва сдерживая свою злобу при слугах. — Молоко не обсохло на губах, а он смеет мне становиться поперек дороги! А эта Джованна, первая из всех красавиц, дочь гордого Габриэля Маляспини, отворачивается от меня и отдает этому молокососу одну из роз, которые я преподнес ей как знак моей любви. Если бы не смешно мне было соперничать с этим Козимо, как там они его зовут, я уж проколол бы его влюбленное сердце. Все, что связано с этими из грязи вылезшими Медичи, является проклятием для нас, Пацци, и всех древних родов Флоренции, которые уже сражались рыцарями, когда Медичи сидели еще в своих лавчонках. Чернь дала им могущество над нами, и этот Ручеллаи осмеливается даже красть у меня мою любовь.
Он сжал рукоятку шпаги и так бежал, что слуги едва поспевали за ним.
Перейдя мост, он у церкви Сан-Анжело повернул налево и на углу Виа де-Лонгара, около собора святого Петра, остановился у дворца графа Джироламо Риарио, построенного в виде виллы, с большим садом, спускавшимся к Тибру.
Двор и окна дворца были ярко освещены, в вестибюле толпились многочисленные слуги, и Франческо тотчас же провели по мраморной лестнице в покои графа. Вся обстановка свидетельствовала о расточительной роскоши, но ей не хватало благородной простоты дома Торнабуани, хотя и тут виден был вкус и художественное понимание, что было обычным в то время в Риме. Картины знаменитых художников украшали стены, и золоченые рамы сами по себе представляли произведения искусства. Громадное количество восковых свечей горело в люстрах и канделябрах, и все комнаты были овеяны нежным запахом благовоний.
В маленькой комнате за круглым столом сидели граф и двое гостей.
Ужин был окончен, и посуда убрана, стояли только золотые корзины с великолепными фруктами и разнообразным десертом и граненые графины с изысканными винами. У всех были высокие бокалы с гербом графа.
Один из гостей был архиепископ Пизы Франческо Сальвиати, высокий, худощавый мужчина лет тридцати пяти, с бледным лицом, выражавшим больше хитрости и лукавства, чем настоящего ума, с маленькими черными глазами под черными, резко очерченными бровями. Черные волосы его были расчесаны на пробор, а фиолетовая сутана, осыпанный бриллиантами крест на золотой цепочке и белые холеные руки придавали ему аристократическую внешность прелатов того времени, которые почти так же щеголяли роскошью своей одежды, как и модницы высшего света.
Рядом с ним сидел высокий мужчина атлетического сложения, в котором можно было сразу узнать солдата по ремеслу, живущего исключительно войной. Такие, как он, продавали свои услуги за высокое вознаграждение то тому, то другому, при бесчисленных распрях больших и мелких провинций, и для этого набирали людей, которые охотнее стекались к тем, у кого громче была слава кондотьера и у кого большая добыча имелась в виду.
На нем был серый шерстяной камзол, обшитый красным шелком, большая шпага держалась на крепкой кожаной перевязи. Темные курчавые волосы его были коротко острижены, загорелое лицо с острой бородкой выражало решимость и добродушие.
Граф Джироламо пошел навстречу Франческо и подвел его к приготовленному креслу.
— Как любезно, что вы сдержали свое слово, синьор Франческо. Вы пришли еще раньше, чем я ожидал, но как раз вовремя, так как мы обсуждали такое дело, где ваше мнение и совет весьма важны. Позвольте вам представить синьора Джованни Баттиста де Монтесекко, предоставившего в мое распоряжение свой победоносный меч.
Франческо поздоровался с архиепископом, которого знал давно, так как был из родственной ему флорентийской семьи, холодно-вежливо поклонился Монтесекко и изъявил графу полную готовность служить ему делом и советом, что он считает своей обязанностью относительно племянника его святейшества.
— Хотя, — добавил он, — святой отец не очень милостиво относится к дому Пацци, так как избрал себе в казначеи Медичи, право ничем не превосходящих нас.
— Мой высокочтимый дядя сделал это, предполагая, что Медичи окажутся достойными этой чести, — сказал Джироламо, — и потому, что поверил словесным и письменным заверениям преданности, постоянно повторяемым Лоренцо. Но, к сожалению, святой отец ошибся, и Медичи не оправдали доверия.
— В чем же именно? — насторожившись, спросил Франческо.
— Можете себе представить, синьор Франческо, — воскликнул Джироламо, — этот лживый Торнабуони объявил мне, что банк Медичи не в состоянии достать тридцать тысяч золотых флоринов, которые нужны святому отцу для уплаты за Имолу. Мой щедрый дядя дарит мне это владение, а я уверен, что у самого Лоренцо лежит в кладовых больше этой суммы.
Злорадство блеснуло в глазах Франческо.
— Неужели Медичи осмелились? Но если у них не хватает собственных средств, отчего они не обратились к другим?
— Они уверяют, что обращались, — прервал Джироламо, — но ни Альтовини, ни Чита, ни другие банки не смогли помочь им.
— Неправда! — вскричал Франческо. — А если даже эти банки отказались, то только в угоду Медичи, которых считают своим провидением.
— Так вы думаете, что Медичи забыли свои обязанности, отказывая в этой услуге святому отцу и мешая другим оказать ее?
— В этом я уверен. Самое лучшее доказательство в том, что они не обращались ко мне.
— Какая же на это причина? — с любопытством вмешался архиепископ. — Ведь это оскорбление святому отцу, измена папскому престолу, казначеями которого они состоят.
— Какая причина? На это легко ответить. Разве не известно и не видно по всему, что этот Лоренцо хотел бы управлять всей Италией, как он и свой родной город подчинил невыносимому деспотизму? Лоренцо хочет даже святому отцу дать почувствовать зависимость от его воли и доказать, что папа ничего не может сделать без согласия Лоренцо. В данном случае особенно видно его недоброжелательство: он и его близкие только и стремятся завладеть Романьей или окончательно подчинить ее Флоренции, то есть дому Медичи, который хочет создать для себя, путем демократической тирании, большое тосканское герцогство. Поэтому ему нежелательно, чтобы вы, граф, прочно обосновались на границе, и он надеется помешать приобретению Имолы, не предоставив нужную для покупки сумму. Это все ясно, и мы это поняли давно. Мы, древние аристократические фамилии Флоренции, хитрой демагогией Медичи отстраненные от всякого влияния, мы думаем иначе: мы были бы рады иметь на границах сильных союзников для ограждения права от черни, возвеличивающей Медичи, а тем более, если бы папский престол через преданных своих приверженцев, как вы, граф, приобрел бы там влияние, всегда и везде ограждающее право и не допускающее демократической тирании.
— Почтенный Франческо, безусловно, прав, — заметил архиепископ, — только личное честолюбие Лоренцо стремится обратить Романью в вассальскую провинцию Флоренции и устранить влияние и власть святого отца за пределы своего владычества. Ведь он осмелился же воспротивиться моему назначению в Пизу, хотя я сам родом из Флоренции, и только с трудом удалось склонить его дать согласие на занятие мною этого места.
— И то только тогда, когда я дал этому заносчивому Лоренцо письменное заверение, что святой отец, назначая вас, ваше преосвященство, не имел намерения обидеть ни Флорентийскую республику, ни дом Медичи! — горячо воскликнул Джироламо, стукнув кулаком по столу.
— Подобное заверение — унижение для папского престола, — сказал Франческо Пацци. — Против таких требований Медичи должны восстать все истинно преданные ему. Как смеет Лоренцо Медичи препятствовать занять архиепископство, дарованное святым отцом? Очень грустно, что святой отец счел нужным, по мудрости своей, молча перенести такую непокорность, так как гордости Медичи теперь не будет предела, и всякая попытка восстановить влияние папского престола в Умбрии и Романье будет разбиваться об это честолюбие.
— Да, но как сломить честолюбие человека, поддерживаемого народом? — вскричал Джироламо. — Прежде всего, надо убедить святого отца, что он ошибся в своем доверии, что Медичи обманывают его своими заверениями преданности и оказываются злейшими врагами папского престола, а следовательно мира и согласия в Италии и ее могущества.
— Это трудно доказать, — заметил архиепископ, — так как его святейшеству нелегко поверить в такую лживость и испорченность. Если бы можно было доказать, что Медичи в деле приобретения Имолы обманули его и только отговорились неимением денег, чтобы не допустить в Романью графа Джироламо, а следовательно, и папское влияние…
— Это доказательство я могу доставить, ваше преосвященство! — заявил Франческо Пацци. — Медичи уверяли, что не могли найти эту сумму даже при содействии других банков. Так она будет, эта сумма! Через неделю я предоставлю в распоряжение его святейшества тридцать тысяч золотых флоринов, а что дом Пацци может сделать один, то, конечно, могли бы сделать и Медичи, тем более при содействии своих союзных банков.
— Вот это действительно будет доказательство! — вскричал Джироламо. — Если вы это исполните, благородный Франческо, то моя дружба и благодарность обеспечены вам навсегда, а его святейшеству придётся убедиться в лицемерии всех Медичи.
— Я это исполню, граф, — подтвердил Франческо, — мое слово дано, а Пацци никогда не изменяли своему слову. Можете располагать этими тридцатью тысячами золотых флоринов, наш банк выплатит их по вашему указанию. Джироламо вскочил, пожал руку Франческо и обнял его.
— Вы именно такой человек, какие нужны Италии, чтобы она могла в тесном согласии, под охраной и руководством папского престола, крепнуть и повелевать миром. Будьте свидетелями, досточтимый архиепископ и вы, храбрый Монтесекко, что я даю слово исполнить всякое желание благородного Франческо, насколько хватит моих собственных сил и моего ходатайства перед святым отцом.
— Я искренне радуюсь благородству чувств моего молодого друга и земляка, которое наследственно передается в семье Пацци, — сказал архиепископ, пока Джироламо наполнял бокалы и чокался с Франческо. — Тем печальнее, что этот знаменитый род так стеснен в своем положении, а хитрый и вероломный Лоренцо неограниченно управляет прекрасной Флоренцией, только носящей название республики.
— Что делать! — со вздохом сказал Франческо. — Чернь слепо повинуется Лоренцо, который льстит ей, как это делали и тираны в древности.
— Неужели же тут бессильны старинные, именитые фамилии, Богом и историей призванные управлять страной? — воскликнул Джироламо. — Если бы они захотели, они могли бы свергнуть такое незаконное владычество!
— Могли бы, конечно, — заметил архиепископ, — если бы у них хватило мужества и воли.
— Это мужество существует хотя бы в роде Пацци, — горячо вскричал Франческо. — Никто из нас не отступит, к нам присоединятся многие, невольно терпящие сейчас иго выскочки! Мы не забыли, что Паццо де Пацци совершил крестовый поход в Иерусалим с Готфрицем Бульонским, а Джакопо Пацци в сражении близ Перти нес знамя Флоренции! В гербе нашем золотые рыбы служат символом христианства, а четыре креста означают, что в святом кресте вся наша сила и честь. А что такое Медичи? Откуда они взялись? Никто этого не знает, хотя лесть приписывает особую родовитость гербу на их щите, наверно не участвовавшему в крестовых походах. Они сами придают какое-то аллегорическое значение этим шести шарам, а в сущности это просто пилюли и банки, что совершенно соответствует их фамилии, завещанной им давно забытым библейским предком. Глупый народ, когда приветствует их, видя этот странный герб своих кумиров, и кричит «Палле! Палле!» — не понимает, какая злая ирония кроется в этих кликах: они действительно дают народу золоченые пилюли, которые отравляют его и убивают мужество и любовь к родине. А банками они вытягивают из народа кровь для поддержания своего величия и одуряют его зрелищами и празднествами.
— Браво, браво, синьор Франческо! — с ядовитым смехом воскликнул Джироламо. — Это прелестно, и в таком смысле я первый охотно буду кричать Лоренцо: «Палле! Палле!»
— Мы имеем право так думать и чувствовать, с нами многие другие, оттесненные выскочкой, в том числе и дом высокоуважаемого архиепископа Сальвиати. Но что поделаешь с чернью, которая забывает благородное прошлое и своим неистовым ревом «Палле! Палле!» заглушает всякое истинное, справедливое слово?
— Ваши слова — чистое золото, благородный Франческо, — возразил архиепископ, — но последнее заключение все-таки неверно: безумная чернь неистово приветствовала Цезаря, но не смогла помешать сильной воле и мужеству других сломить тиранию. При этом на знаменах Цезаря были победоносные орлы, а не банки и пилюли. Толпа идет за смелым и быстро забывает кумиров минуты.
— Почтенный архиепископ прав, — согласился Джироламо. — Зачем терпят тиранию этого позорного правителя, зачем древние роды подчиняются выскочкам? Решительный шаг — и Флоренция освобождена от своих навязанных правителей, и Италия перестанет быть игрушкой в руках преступного честолюбия, которое осмеливается противиться даже папской власти. В народе многие кричат, ничего не понимая, и, может быть, еще охотнее приветствовали бы другого, более достойного.
— Это верно, — заметил архиепископ и прибавил со вздохом: — Но где найдутся люди, которые бы решились произнести приговор над тираном Флоренции и исполнить его, как это сделал когда-то Брут с властителем мира?
— Такие люди найдутся, — сказал Франческо, сидевший некоторое время в раздумье и быстро вскакивая. — Они есть, я сам готов возбудить их на смелое дело, если вы говорите серьезно, господа! Но план надо обдумать всесторонне и прежде всего, хранить строжайшую тайну, так как Лоренцо умеет расслышать и шепот.
Он недоверчиво посмотрел на Монтесекко, который до сих пор молча слушал разговор.
— Конечно, я говорю серьезно, — сказал Джироламо, — если соглашаюсь с почтенным архиепископом и готов всеми силами поддержать дело, угодное самому Богу! Пока длится власть Медичи, мои владения не будут в безопасности, и сама чудная Флоренция, жемчужина Италии, будет вечным камнем преткновения для всех патриотов, которые хотели бы сплотиться под руководством святого отца для процветания и могущества родины. Благородный Франческо, в присутствии этого воина, храброго Баттиста Монтесекко, вы можете говорить не стесняясь: он предан его святейшеству, а брат его — полковник стражи Ватиканского дворца; сам же он не раз уже командовал папским войском, как будет командовать теперь моим, — значит, будем говорить свободно и поклянемся друг другу хранить тайну, и такую же клятву должны дать и другие, которые будут привлечены впоследствии к нашему делу.
— Вы можете на меня положиться, благородные синьоры, — сказал Монтесекко, — я еще никогда не выдавал доверенной мне тайны и не сделаю этого теперь, когда дело идет об упрочении и расширении власти святого отца. И он продолжал, держась рукой за крестообразную рукоятку шпаги:
— Клянусь никому на свете не проронить ни слова о том, что слышал здесь и еще услышу впоследствии. Но, господа, обдумайте хорошенько и помните, что вы затеваете нелегкое дело. Флоренция не такой город, как другие, народ там не такой трусливый и равнодушный, как в Риме, и если его раздражить, он будет опасен, как лев в ярости. Я бывал там не раз; у Лоренцо масса приверженцев и огромное влияние на народ и зажиточных граждан; если план не удастся, то будет хуже прежнего и Лоренцо станет неограниченным повелителем.
— Поэтому он должен удасться, — вскричал Франческо. — Медичи должны быть низвергнуты навсегда, если мы хотим водворить во Флоренции закон и справедливость. Ведь они добились в прошлом году изменения древнего закона о наследии только потому, что Лоренцо хотел отнять у нас громадное наследство флорентийской линии рода Барромео… Такой произвол не должен иметь места, и я могу вас заверить, что он очень тяжело отзывается на многих. Оба Медичи, Лоренцо и Джулиано, должны погибнуть; перед их трупами смолкнет пресловутое «Палле! Палле» — и совершившийся факт встретит вскоре радостное сочувствие. Сальвиати и Пацци одни уже имеют достаточное влияние, чтобы при совместном усилии подействовать на половину населения, а когда Медичи падут, наши друзья вступят в свои права и враги смолкнут. Из предосторожности надо держать войско наготове у границ, чтобы оно могло немедленно, по завершении событий занять город и подавить всякое противодействие.
— Об этом позаботится храбрый капитан, — сказал Джироламо, — он может сколько угодно набрать войска на мой счет и вести его из моих владений к флорентийской границе, так что, предупрежденный о моменте свершения дела, он уже будет на месте, займет общественные здания и очистит улицы от толпы.
— Тогда все хорошо, — воскликнул Франческо. — За выполнение дела я ручаюсь и уверен во всех членах нашей семьи. Даже Гульельмо не будет противиться, хотя он женат на сестре Лоренцо. Конечно, ему не надо говорить, что это касается жизни Медичи, но мы, господа, не можем себя обманывать и должны знать, что только смерть обоих братьев избавит Флоренцию от ига тирании.
— Разве не довольно одного Лоренцо? — спросил Джироламо. — Он один всем управляет и противится папскому престолу. Его брат Джулиано веселый, жизнерадостный человек, он мало думает о власти и хлопот нам не доставит.
— Нет, граф, оба брата должны погибнуть, — с особенным ударением сказал Франческо. — Я знаю, что Джулиано менее опасен, чем Лоренцо, но если хоть один из них останется в живых, у их друзей будет надежда и центр, около которого можно группироваться, и когда чернь увидит хоть какого-нибудь Медичи, ее трудно будет обуздать. По, крайней мере, это вызовет жестокую борьбу и беспорядки в городе. Лучше пожертвовать одним человеком, хотя и менее виновным, для блага отечества, чем проливать кровь невинных и только ослепленных людей.
— По-моему, Франческо Пацци прав, — заметил архиепископ. — Я, конечно, хотел бы ограничить кровавую жертву святого и правого дела одним виновным, но, во всяком случае, для достижения цели жизнь одного человека не стоит крови тысяч людей. Когда оба брата исчезнут, народ не решится сопротивляться, и тогда легко будет немедленно после этого события восстановить прежние законы и возвратить древним фамилиям их попранные права, если войско капитана займет при этом город.
— Пусть будет так, — согласился Джироламо. — Уж конечно, не мне заступаться за Медичи, когда его приговаривают к смерти его собственные соотечественники. Итак, будьте готовы, Джованни Баггиста, и набирайте как можно больше войска в Романье, что вполне естественно объясняется приобретением мною Имолы, теперь это уже не подлежит сомнению благодаря любезности дома Пацци.
— А я, господа, как только здесь устрою дела, поеду во Флоренцию, чтобы там все подготовить, — сказал Франческо. — Я считаю очень важным, чтобы почтенный архиепископ тоже приехал туда поддержать своим влиянием колеблющихся. Ведь всем очень понятно, что его преосвященство, которому Лоренцо, наконец, милостиво разрешил занять назначенное ему место, посетит свой родной город. Он лучше всех сумеет выработать план и решить, что должно произойти после окончательного события. Придется также арестовать известных приверженцев Медичи — Содерини и Ручеллаи и изгнать их на первое время, чтобы оградить новый, или, вернее, древний, восстановленный строй от всякого сопротивления.
— И с этим я согласен, — сказал архиепископ. — Я скоро еду во Флоренцию и так отвечу на лицемерные речи, которые Лоренцо, наверное, подготовил для меня, что он вполне поверит искреннему примирению.
— Что касается меня, — сказал Монтесекко, все время задумчиво поглаживающий бороду, — то я готов служить вашему сиятельству. По данному приказанию я займу Флоренцию, а когда город будет в моих руках, сам черт меня оттуда не вытеснит, и с чернью я тоже справлюсь. Но в убийстве обоих братьев Медичи я участвовать не могу и очень рад, что это не предполагалось по намеченному плану. Я солдат и исполню свой долг относительно того, кому служу моим оружием; я охотно буду усмирять восстание и мятежную толпу для поддержания прав древних рыцарских фамилий, которые близки мне по душе и по происхождению, но я никогда не обнажу оружия для убийства беззащитного человека.
— А если этот человек приговорен к смерти лучшими из своих сограждан? — спросил Джироламо, сдвигая брови.
— Тоже нет! — вскричал капитан. — Ищите палача, где вам угодно, а Джованни де Монтесекко им не будет.
— Капитан прав, — поспешил заявить архиепископ, пока Джироламо в гневе еще не успел выговорить резкое слово, — удалить обоих братьев — это дело самих флорентийцев.
— И вы позаботитесь об этом, — сказал Франческо. — Вполне достаточно, если Монтесекко удержит народ от бурного вмешательства в порядок правления.
— Еще вот что, господа, — заметил Монтесекко, — теперь, когда я знаю, к чему клонится все дело, я не могу действовать даже по приказанию графа Риарио, если это не будет одобрено его святейшеством. Без такого одобрения я не могу, и не буду участвовать в этом деле, даже если бы граф лишил меня за это сопротивление командования его войском.
— Этого не будет, храбрый капитан, — заявил архиепископ. — Вы совершенно правы, не желая ничего предпринимать, что могло бы быть неприятно нашему святому отцу, которому мы все обязаны повиноваться. Вы можете не тревожиться, так как святой отец сильно гневается на Лоренцо, который не повинуется ему и ведет заговоры с врагами папского престола. Его святейшество искренне обрадуется, когда Медичи будут свергнуты, и высоко зачтет ваши услуги в этом деле.
— Это верно? — спросил Монтесекко. — Святой отец это говорил?
— Конечно! — воскликнул архиепископ. — Он не раз жаловался на Лоренцо и с трудом поборол свой гнев, когда тот осмелился не допустить меня в мое архиепископство в Пизе.
— А не будет ли святой отец так милостив сам сообщить мне лично свою волю занять Флоренцию, с которой его святейшество в мирных отношениях? Простите меня, но речь идет о самых святых обязанностях, которые я признаю на земле, и мне совесть не позволит принять участие в таком важном и ответственном событии без личного приказания святого отца.
— Его святейшество в мирных отношениях с Флоренцией, это совершенно верно, но против города и не предпринимается ничего, — возразил архиепископ. — Ваше войско должно, наоборот, охранять права достойных представителей республики и при необходимости укротить мятежную толпу. Джироламо нетерпеливо потирал руки.
— Вы требуете согласия и личного приказания его святейшества? — прервал он архиепископа. — Хорошо, вы его получите. Приготовьтесь явиться перед святым отцом, он развеет ваши сомнения.
— У меня нет сомнений, граф, они не пристали солдату, который должен повиноваться, а не рассуждать. Но приказание должно исходить от того, кому на это дано право Богом, чтобы солдат со спокойной совестью и мужеством исполнял свой долг.
— Так и будет, — сказал Джироламо, прикрывая приветливостью свое недовольство сомнениями Монтесекко, — ваше желание исполнится в скором времени, а вы, благородный Франческо Пацци, тоже будьте готовы предстать перед его святейшеством. Я уверен, что папа, всегда справедливый и признательный, должным образом оценит вашу услугу, в которой ему отказали под надуманным предлогом его казначеи Медичи.
Гордость засветилась в торжествующем взгляде Франческо, и он низко поклонился.
— Итак, мы связаны благородным, патриотическим делом, в котором каждый из нас должен делать все возможное для его выполнения и оберегать тайну от врагов. Выпьем за успех!
Он наполнил бокалы, и все осушили их до дна. После этого, архиепископ удалился в свои комнаты во дворце графа.
Франческо тоже отправился со своими слугами. А Монтесекко пошел один в остерию, где остановился.
«Ей Богу, — думал он, глядя в темное небо, — мне в тысячу раз приятнее было бы идти против французов или даже против самого черта, чем нападать на неукрепленный город, такой, как эта чудная Флоренция, и сажать одних на место других, когда я вполне равнодушен и к тем, и к другим. Но если это, как говорит граф, приказание его святейшества, то моя обязанность, как итальянца, дворянина и христианина, повиноваться и исполнять мой долг, а что из этого выйдет — мне безразлично и не мое дело. Все, что мы, солдаты, делаем для добывания нашим оружием всесильного золота, за все отвечают нанимающие нас господа, а если сам святой отец берет на себя ответственность, то мне остается только со спокойной совестью радоваться счастью, выпавшему на мою долю».
Он прошел Пьяцца дель-Пополо и повернул к Монте Пинчио, где под тенью высоких деревьев находилась остерия. В одной половине довольно большого здания располагался ресторан, посещаемый молодыми учениками известных художников и ватиканскими телохранителями, а в другой — комнаты для приезжающих среднего сословия.
Монтесекко миновал коридор, освещенный лампой, и отворил дверь в простую, но уютно обставленную комнату, к которой примыкала еще одна.
Здесь тоже горела спускавшаяся с потолка лампа, которая освещала своеобразную живописную картину.
На низком турецком диване лежал человек, которого можно было принять за юношу. Но, несмотря на высокие, до колен, сапоги и пояс с кинжалом, руки и плечи, видневшиеся под плащом, опушенным мехом, выдавали женские формы, и нетрудно было угадать, что под мужской одеждой скрывается молодая красивая женщина. Ее густые вьющиеся волосы были острижены и причесаны по-мужски; изящное загорелое лицо с темными глазами имело в эту минуту мягкое, грустное выражение, не свойственное юношам.
В комнате было разбросано платье и оружие. На столе, под лампою, лежали фрукты, сыр, хлеб и стояли пузатая бутылка с длинным горлышком и блестящий металлический стакан.
Монтесекко остановился на пороге, и его мрачное лицо прояснилось при виде столь милого зрелища.
Молодая женщина при звуке шагов очнулась от забытья, вскочила и с радостным криком подбежала к нему, обняла, воскликнув:
— Как долго ты пропадал, Баттиста! Мне жутко, я чувствую себя одинокой и заброшенной, когда тебя нет!
Монтесекко нежно поцеловал ее и погладил ее локоны.
— Какие глупости, Клодина! Что может случиться с тобой здесь, в доме? Ты не раз оставалась одна в поле, когда я водил свой отряд в опасные места.
— О, это не страх, Баттиста, — вскричала она со сверкающими глазами, — я страха не знаю и даже просила всюду брать меня с собою, но мне так грустно, так одиноко без тебя! Ты единственный, кто у меня есть на свете, без тебя я так беспомощна в моем ложном виде и положении, так боюсь людских взглядов… одна, с моими мыслями, с моей совестью…
— С твоей совестью, Клодина? — повторил Монтесекко, нежно обнимая ее. — К чему это? Ведь мы поклялись в верности друг другу перед алтарем, и если этого никто не слышал, то это знает Бог, и перед ним ты моя жена. Ты знаешь также, что я никогда не оставлю тебя, и через несколько лет, когда я заработаю оружием то, что нам нужно для скромного безбедного существования, ты будешь моей женой и перед людьми и превратишь своего дикого Монтесекко в мирного поселянина.
— О, не в этом дело, Баттиста! Я верю тебе. И если я твоя жена перед Богом, то мне все равно, что думают люди. Но мысль, что я бросила родителей и последовала за тобой, что, может быть, их проклятие тяготеет надо мною и призовет на тебя гнев Божий… Эта мысль преследует меня, когда я одна, и пропадает только тогда, когда ты со мной.
— Твои родители бесповоротно отказались благословить нашу любовь, — мрачно ответил Монтесекко. — Бог внушил нам эту любовь, разве они имели право ей противиться? Я честно обещал им любить тебя и устроить твою жизнь. Я ношу честное имя, я истинный христианин, хотя и солдат по призванию и ремеслу. Мне тяжело, что тебе пришлось бросить родителей из-за меня, но тем я выше тебя ставлю и тем священнее для меня наша клятва верности. Будет же услышана моя молитва, и твои родители нам дадут благословение, а если они даже призвали на нас проклятие, то, поверь, оно не дойдет до Бога милосердия и любви! Пока покоримся нашей участи, которую мы изменить не можем, будем бодро смотреть в будущее и еще сильнее любить друг друга.
— О Баттиста, когда я слышу твой голос и смотрю тебе в глаза, тогда я забываю все, что мне, пожалуй, и не следовало бы забывать. Так, верно, и должно быть, я так люблю тебя. Но иногда меня гнетет неудержимое желание увидеть отца и мать, сестру Фиоретту, которая так любила меня. Я не знаю, живы ли родители, а если они умерли в эти годы, не простив меня…
— Будь спокойна, моя дорогая, — перебил Монтесекко, целуя ее влажные глаза, — я надеюсь скоро принести тебе хорошее известие, а может быть, представится и возможность примирения. Граф Джироламо Риарио, племянник папы, поручил мне командование войском, которое он собирает в Имоле, и скоро мы туда отправимся. Мы будем недалеко от твоей родины, я справлюсь о твоих родителях и обещаю тебе все сделать для примирения. И граф Риарио, пользующийся милостью папы, не откажет мне в своем посредничестве, которое, может быть, поможет смягчить твоего отца.
Клодина радостно улыбнулась, хотя слезы еще блестели на ее глазах.
— Какой ты добрый, Баттиста! Я буду надеяться, верить в тебя и милость Божью. Я забуду свои тревоги и снова буду твоим веселым Беппо. Я буду только молиться, чтобы скорее настало время, когда ты бросишь оружие, и мы мирно доживем до старости и будем с радостью вспоминать былые заботы и волнения.
Клодина совсем преобразилась, грустное выражение лица исчезло, глаза заблестели, и она действительно походила на мальчика, бодро и смело смотрящего на жизнь.
Она налила вина, пригубила и подала стакан Монтесекко, который осушил его до дна. Потом она взяла изящную неаполитанскую мандолину и запела веселую солдатскую песенку, а Монтесекко, лежа на диване, слушал ее свежий молодой голос и, отбивая такт, подпевал ей.