При дворе императрицы в Петергофе произошла полная неожиданная метаморфоза. В Петербург ежедневно мчались курьеры, развозя всё более и более многочисленные приглашения лицам придворных сфер, которые до сих пор привыкли отводить взоры от резиденции больной императрицы к восходящей при дворе великого князя новой звезде. Обеды и ужины императрицы становились всё великолепнее; роскошные сады Петергофа освещались теперь каждый вечер тысячами разноцветных огней, отражавшихся на струях фонтанов и чарующим образом освещавших зелень деревьев. Дорога из Петербурга в летнюю резиденцию императрицы ежедневно покрывалась раззолоченными экипажами сановников, и целая масса лакеев, скороходов и форейторов живой волной заполняла дворы Петергофского дворца до позднего вечера. В тёплые звёздные ночи обитатели придорожных деревень видели, как все экипажи, везомые роскошными лошадьми, наполненные красивыми дамами и элегантными кавалерами, проносились мимо них к Петербургу, точно в волшебной сказке.

Все решительно заметили на этих празднествах необыкновенную и поразительную перемену, происшедшую с императрицей; её фигура стала более гибка, взоры светились свежестью и жизнью; она двигалась среди гостей в течение целых часов лёгкой, упругой походкой, не выказывая ни следа усталости. И теперь придворные начали всё более и более недвусмысленно покидать двор великого князя, так что в скором времени общество ораниенбаумского дворца состояло только из лиц, находившихся в непосредственной близости к великому князю и княгине. Восходящее светило окуталось теперь тем более густыми тучами, чем более закатывающееся стремилось удержать за собой своё место. Императрица ни разу ещё, во всё время с момента своего возвращения к веселью, не приглашала на свои праздники великих князя и княгини; она либо молчала, либо переводила с равнодушной миной разговор на другое, лишь только в её присутствии заходил разговор о так называемом молодом дворе, несмотря на то что к ней каждое утро являлся камергер великой княгини для наведения справок о состоянии здоровья её величества и для передачи ей цветов и фруктов из оранжерей ораниенбаумского дворца. Подарки Елизавета принимала ещё с благодарностью, но никогда не выражала желания повидать великокняжескую чету в Петергофе, так что оба двора, находясь друг от друга в нескольких вёрстах расстояния, были настолько разъединены, точно это расстояние равнялось сотням миль.

Мадемуазель де Бомон вступила в исполнение своих обязанностей придворной дамы императрицы. Елизавета Петровна выказывала совершенно особенное отношение к ней; молодая девушка должна была находиться постоянно при ней; её величество на прогулках постоянно опиралась на руку молодой француженки и лично так обворожительно-благосклонно осведомлялась о том, исполняются ли все желания её фрейлины, что никто не сомневался в той великой милости, которую так быстро снискала к себе чужестранка и причину которой никто не мог отгадать, как ни изощрены были в этом направлении придворные умы. Милость к новенькой возбудила было зависть прочих фрейлин и привлекла к себе внимание и любопытство всего двора; но так как новая звёздочка была очень обходительна и не принимала никакого участия в мелких ежедневных интригах, то благодаря этому все скоро привыкли к её превосходству, не имевшему, казалось, никаких причин. Никто не знал, кто она, откуда; было известно лишь, что она прибыла ко двору вместе с шевалье Дугласом, о котором знали ровно столько же, сколько о мадемуазель де Бомон, и который так же внезапно, как и она, стал в один прекрасный день интимным другом императрицы. Было известно лишь, что чужестранцы были представлены двору графом Иваном Ивановичем Шуваловым, которому, как он заявлял это всем спрашивавшим, они были рекомендованы одним парижским другом. А так как этот всемогущий сановник, подобно императрице, относился к этим чужеземцам с особенным расположением, то весь двор выражал им замечательно почтительную предупредительность. Особенно все толпились вокруг мадемуазель де Бомон в тех случаях, когда она не находилась в непосредственной близости к императрице; к ней обращались с самыми лестными комплиментами, особенно мужчины; да и понятно — молодая девушка отличалась чрезвычайно пикантной, редкой красотой. Но на все эти прекрасные слова молодая любимица императрицы отвечала такими краткими, подчас саркастическими замечаниями, что у самых смелых язык прилипал иногда к гортани.

В один прекрасный вечер, воздух которого, наполненный ароматами цветов, уже носил в себе зачатки летнего тепла, на дороге из Петербурга в Петергоф снова появился целый ряд экипажей. В одном из них, запряжённом четырьмя великолепными английскими лошадьми, с ликёрами и скороходами в раззолоченных ливреях, сидел человек лет под шестьдесят и необыкновенно могучего телосложения, которое придавало его высокой фигуре известную долю расплывчатости, не лишая её в то же время величавости. Одет он был в форму русского фельдмаршала, на его груди лежала бело-красная лента ордена святого Александра Невского; но эта одежда, несмотря на знаки высшего военного ранга, благодаря роскоши материи и кружев походила скорее на костюм придворного, чем на военный мундир; вместо сапог со шпорами, требуемых уставом, ноги этого человека были обуты в белые шёлковые чулки и изящные башмаки с бриллиантовыми пряжками; а его необыкновенно красивая маленькая шпага была бы под стать разве пятнадцатилетнему пажу. На белые руки фельдмаршала падали роскошные кружевные манжеты, а круглое розовое лицо было полно такого самодовольного покоя, что в его обладателе можно было угадать стремления к атаке скорее паштетов, чем вражеской батареи. Лишь в глазах этого сановника сверкало выдающееся мужество. Его вид, если не считать тучности, напоминал всякому, кто знал версальский двор, герцога Ришелье, эту столь проницательную и в то же время рыцарскую личность восемнадцатого столетия.

Этот сановник был Степан Фёдорович Апраксин; он приходился племянником знаменитому генералу Петра Великого и командовал теперь армией, сосредоточенной у границ Лифляндии; но он, видно, мало думал о своих войсках, привлекавших к себе внимание всей Европы, так как то и дело взглядывал на ряд роз, лежавших на переднем сиденье экипажа, и заботился о том, чтобы эти произведения флоры сохранили свою свежесть, черпаемую ими из мха, в который были обвёрнуты их корни. Розовые губы Апраксина что-то шептали при этом с улыбкой, и он ритмично поднимал и опускал свои украшенные кольцами руки, как бы отбивая в уме такт четверостишия, в форму которых тогдашняя знать выливала как едкие эпиграммы, так и галантные комплименты.

Экипаж Апраксина остановился у портала дворца.

Поддерживаемый лакеями, он грузно вышел из экипажа и присоединился к собравшемуся уже в саду обществу. Розы он держал в руке и то и дело с любезными бонмо подносил по одной из них то одной, то другой из придворных дам. Его подарки вызывали почти всюду, если не считать насмешливых улыбок иных прелестных ротиков, горячую благодарность. Так как Апраксин давно снискал себе репутацию души общества, а кроме того, его боялись как друга графа Шувалова. Скоро он раздал весь свой запас и, оставшись в восторге от приёма, оказанного его экспромтом, придуманным в экипаже, начал переходить от одной группы к другой, говоря комплименты друзьям и эпиграммы — врагам. Но вот он вдруг очутился на открытом, окружённом тополями и мраморными статуями месте, где находилась императрица. Она сидела здесь у фонтана, на соломенном позолоченном стуле и смотрела на широкую перспективу, где волновалось и двигалось море гостей.

Позади императрицы стояли её фрейлины, рядом с её креслом мадемуазель де Бомон, державшая перчатки её величества; тут же находились обер-камергер граф Иван Иванович Шувалов и обер-фельдцейхмейстер граф Пётр Шувалов, фельдмаршал граф Александр Разумовский и брат последнего, граф Кирилл Разумовский, а также английский посланник сэр Уильямс и посланник королевы Марии-Терезии, граф Эстергази, в своей роскошной, усыпанной бриллиантами одежде венгерского магната. Тут же стоял и старый канцлер граф Бестужев, явившийся лишь по усиленному приглашению императрицы (он вообще уклонялся от каких бы то ни было празднеств); он стоял, опираясь на крепкую испанскую палку с золотым набалдашником; на его лице было написано выражение старческой немощности и полного равнодушия ко всему происходящему; он стоял тотчас за стулом императрицы, заботливо пресекая всякую попытку иностранных дипломатов приблизиться к императрице.

   — А, Степан Фёдорович! — воскликнула Елизавета Петровна, когда фельдмаршал с глубоким поклоном приблизился к её стулу. — Хорошо, что вы явились; я уверена, дамы сгорают от желания видеть своего галантного рыцаря, всегда дарящего их цветами и комплиментами.

   — Дамы получили уже свою дань, — сказал граф Пиан Иванович Шувалов. — Я видел, как наш Степан Фёдорович оделял их в аллее розами; он был похож, — насмешливо-добродушно прибавил Шувалов, — на утреннюю зарю, которая тоже рассыпает розы; но лёгкая тучка не смогла бы унести его с собой, как она делает это с зарей.

Фельдмаршал улыбнулся слегка непринуждённо, так как тучность была его слабым местом и всякое напоминание о ней причиняло ему неприятность.

   — В самом деле, — сказал он, — я думаю, что к прекрасному полу, высшее выражение которого мы имеем в нашей повелительнице, никогда нельзя подходить, не принося знаков своего восхищения и поклонения; цветы, которые я раздал отдельным дамам, как заметил это граф Иван Иванович, были символом преклонения пред всем прекрасным полом, и я жалею, что у меня нет больше роз, чтобы сложить их к ногам любезнейшей избранницы этого пола, которую я вижу здесь в лице мадемуазель де Бомон.

Императрица благосклонно склонила голову при этом замечании ловкого придворного, но француженка смерила фельдмаршала острым, холодным взором и насмешливо сказала:

   — Итак, надежды вашего величества, которые разделяла и я, обмануты. Мне кажется, — повысила она голос, — что удел фельдмаршала — обманывать возлагаемые на него ожидания, в данном случае, правда, ожидания лишь такой скромной женщины, как я. Но, — продолжала она, устремляя на графа уничтожающий взгляд, — когда я несколько времени назад проезжала через границу Лифляндии, через стоянку вашей, ваше величество, храброй армии, я заметила, что её храбрые солдаты и жаждущие славы офицеры с нетерпением ожидают своего фельдмаршала; однако, кажется, эти ожидания будут долго обманываемы, так как у фельдмаршала, я вижу, масса дела по части бросания цветов дамам помимо его прямой работы на страх врагам его императрицы.

Воцарилось глубокое молчание, слышно было лишь дыхание всех стоявших кругом императрицы, когда эта молодая женщина, получившая право жить при дворе лишь по капризу императрицы, так прямолинейно затронула самую чувствительную струну политики и бросила такой смелый вызов одному из первых сановников империи; императрица и та, казалось, удивилась и потупила взор.

Фельдмаршал на одну минуту опешил от смелости француженки, но затем гордо выпрямился и заговорил с надменным лицом, не соответствовавшим вежливым словам его речи:

   — Удовлетворять ожидания дам зависит всецело от меня, и, если я обманул их, я заслуживаю упрёка; но ожидания войск я должен представить решению нашей всемилостивейшей императрицы, которая одна имеет право разбирать желания своих солдат и определять обязанности фельдмаршала.

Придворные, стоявшие поблизости, поспешили разойтись по боковым аллеям; никто из них не хотел оскорбить хотя бы взглядом или движением лица ни фельдмаршала, ни любимую фрейлину императрицы. Сановники и иностранные дипломаты погрузились в глубокое молчание. Все ждали ответа государыни, которая всё ещё задумчиво смотрела в землю. Наконец она устремила на Апраксина очень строгий и холодный взгляд.

   — А я и не знала, Степан Фёдорович, что мой приказ мог помешать вам исполнить желания храбрых солдат моей лифляндской армии, которая, я полагаю, имеет право желать, чтобы её начальник стал во главе её.

Апраксин побледнел и еле-еле стоял на ногах.

   — Вы, ваше величество, — заговорил он трепещущими губами, — не отдавали ещё мне приказания ехать в армию, и я думал...

   — Я назначила вас главнокомандующим моей армией, — резко прервала императрица, — и, мне кажется, для генерала не требуется приказа, чтобы отправиться к своему посту.

   — Ваше величество! — воскликнул фельдмаршал, уничтоженный неожиданным оборотом так легко и весело начавшегося разговора. — Я никак не мог подозревать... моё присутствие здесь было известно вашему величеству...

   — То было зимой, — продолжала Елизавета Петровна тем же решительным тоном, — а зимой никакие передвижения войск невозможны. Теперь уже весна, и мне кажется неприличествующим, чтобы такой храброй и важной для империи армией командовал генерал, находящийся в отлучке.

   — Я не пропущу ни мгновения, ваше величество, — воскликнул горячо Апраксин, — я тотчас сделаю все приготовления и немедленно же отправлюсь к посту, который доверен мне милостью вашего величества и на котором я сочту священнейшим моим делом посвятить все свои силы и жизнь на пользу России и вашего величества.

Он уже овладел собой, почтительно-уверенно поклонился и сделал движение уходить.

— Погодите-ка ещё, Степан Фёдорович, — сказала Елизавета Петровна более милостивым тоном, но всё ещё с нотой твёрдой решительности в голосе, — я не хочу лишать моих дам вашего любезного общества на сегодняшний вечер, но завтра вы сделаете хорошо, если сядете в походный экипаж, дабы не заставлять ваших войск ожидать своего генерала долее. Я знаю, — прибавила она, милостиво кивая фельдмаршалу головой, — что к лаврам, завоёванным вами в войне с турками, вы присоедините новые, которые завоюете в войне с любым другим врагом моей страны.

Всё ещё никто из окружающих не смел прервать молчание; эта неожиданная сцена в высшей степени удивила всех; никто не знал, по соглашению ли с императрицей эта молодая особа, которой не придавали до того никакого значения, решилась затронуть важную политическую материю, о которой высшие сановники государства говорили с чрезвычайной осмотрительностью; во всяком случае столь ясно и громко выраженный приказ Апраксину тотчас ехать к армии указывал на то, что императрица решила выйти из своей инертности и повести активную политику в европейском концерте; но из этого приказа не было ясно, против кого именно направится вооружённая рука России. После соглашения с Англией это выступление России могло быть направлено в пользу прусского короля, но некоторые, близко знавшие императрицу, не считали возможным, чтобы русские войска были двинуты ради выгод давнишнего врага России.

Внезапная молния, блеснувшая в этот вечер на политическом горизонте, ещё более сгустила тучи, и никто не дерзал высказать определённое суждение относительно туманного будущего. Замечательно было то, что как сэр Уильямс, так и граф Эстергази, питавшие огромный интерес к решениям императрицы относительно будущей политики России, состроили довольные лица, как будто оба они были уверены, что русские войска будут двинуты в поход ради выгод их кабинетов.

Старый канцлер граф Бестужев, при первых же словах мадемуазель де Бомон, потихоньку выбрался из непосредственной близости к императрице и, тяжело опираясь на свою палку, направился к одной из золочёных корзин, стоявших между деревьями и наполненных дорогими цветами. Он склонился над ней и во всё время последующего разговора был, казалось, занят рассматриванием влажных цветов. Затем он сорвал роскошную жёлтую розу, и как раз в тот момент, когда императрица произнесла последние слова и все окружающие её стояли в глубоком молчании, он с самой невинной улыбкой подошёл к мадемуазель де Бомон.

   — Такой старик, как я, — произнёс он, — не принадлежит уже к числу тех, которых дамы ждут с нетерпением, но так как Степан Фёдорович раздал все свои розы, то вы, мадемуазель, быть может, примете от меня эту розу; это — олицетворение молодости, о которой я почти не могу уже вспомнить теперь, и красоты, ценить которую я ещё не разучился.

Француженка с благодарностью приняла цветок, и канцлер поболтал с ней ещё несколько мгновений так весело-невинно, как будто он вовсе и понятия не имел о том, какая важная тайна высшей политики России самым недвусмысленным образом была затронута на этом вечере.