Русская армия потянулась на юг от Мемеля. Подобно разрушительному потоку лавы она влилась в прусскую провинцию. Фельдмаршал перешёл Прегель между Инстербургом и Велау и разбил свою главную квартиру в деревне Норкиттен, расположенной на берегу маленькой речонки Ауксины, немного ниже впадающей в реку Прегель. Там Апраксин приказал отвести под свою квартиру самый большой дом местечка и, по обыкновению, распорядился убрать его дорогими коврами и всякого рода принадлежностями меблировки, которые он в большом числе вёз с собою, причём обставился с таким вкусом, какой позволяли лишь обстоятельства. Для его штаба и прекрасных приятельниц, находивших в лагерной жизни всё новые и новые прелести, были приготовлены в непосредственной близости небольшие квартиры, в то время как армия расположилась лагерем вдоль берегов Прегеля. Солдаты занялись исправным уничтожением припасов и вымещением своего нетерпения по поводу того, что до сих пор они всё ещё не видели лицом к лицу прусских войск, на бедных крестьянах, которые своевременно не могли скрыться от них.
На юго-запад от Норкиттена возвышался пологий холм, поросший небольшим леском. На склоне этого холма расположилось маленькое местечко Даупелькен, непосредственно примыкающее к довольно ровной местности, ограниченной с юга и запада далеко растянувшимися лесными пространствами. На опушке этого леса у берегов небольшой речки Менге раскинулась деревня Гросс-Егерсдорф. На юго-востоке этот лес, минуя Альбрехтсталь и деревушку Клейн-Егерсдорф, сливался с огромным Астравишским лесом. До этой равнины был выдвинут корпус генерала Сибильского. Сам генерал занял под свою квартиру Даупелькен, разместившись как можно лучше в немногочисленных домах этого местечка, в то время как его войска разбили лагерь в роще и на лесистых отрогах холма. Согласно приказанию фельдмаршала, граф Румянцев со своим корпусом стоял почти в двухдневном переходе в тылу главной армии, между деревнями Клейн-Рубайнен и Гацунен Как благородный конь от нетерпения грызёт и пенит удила, так нетерпеливо, пылая негодованием, генерал ждал распоряжения фельдмаршала о дальнейшем движении вперёд, чтобы последовать за ним в предписанном порядке. В совершенной противоположности со всею армией, в его корпусе поддерживалась строгая дисциплина. Он приказывал своим войскам производить учения и манёвры, как будто находился на учебном плацу в Петербурге, и в то же время отдавал приказания о такой караульной службе, как будто непосредственно против него был неприятель.
Пассек и поручик Сибильский, по приказанию фельдмаршала, находились при авангарде, и оба, хотя и на различных основаниях, роптали и были недовольны. Молодой Сибильский тосковал по салонам и званым обедам Петербурга и проклинал неудобства лагерной жизни, а Пассек был полон глубокого гнева и негодования по поводу медленного движения армии вперёд и всё ещё недостаточной надежды встретить неприятеля. Чем более отдалялась таким образом надежда способствовать своим прибытием к армии исполнению ноли императрицы, тем печальнее становились виды на удовлетворение его желаний сердца, осуществления которых он ждал в виде милостивой награды от императрицы.
И здесь также, вокруг Даупелькена, были далеко разбросаны патрули, но нигде не открывали и следа неприятельских войск. Путь на Кёнигсберг, по-видимому, стоял открытым. Однако наступил уже конец августа, и если бы стали продвигаться вперёд всё тем же медленным маршем, то тотчас по прибытии в Кёнигсберг фельдмаршал был бы принуждён подумать и о зимних квартирах. А среди штабных офицеров, несомненно высказывавших воззрения высшего начальства, уже были слышны мнения, что желательно было бы поискать места для зимней стоянки поближе к русской границе, чтобы не быть отрезанными от сообщения с Россией и не лишиться подвоза провианта.
Был поздний августовский вечер. День был томительно зноен, как перед грозою, но по закате солнца, благодаря быстрому охлаждению воздуха, стало очень заметно приближение осени. Рано стемнело, по тёмному ночному небу уже разлилось мерцание Млечного Пути, почти с зимним блеском сыпали искры созвездия, и их лучи играли в тяжёлых каплях обильно выпавшей росы, рассыпавшейся по траве и нависшей на ветвях елей. Генерал Сибильский со своим штабом только что поднялся из-за ужина, накрытого в большом овине, декоративно превращённом в огромную столовую. Если этот ужин и не походил на лукулловский стол фельдмаршала, то всё же мало напоминал о том, что присутствовавшие находились в походном лагере, разбитом ещё притом в неприятельской стране. Генерал возвратился в свой кабинет, со всевозможным комфортом устроенный здесь же рядом, за особой перегородкой. Офицеры разбрелись по своим квартирам, но Пассек ещё не ушёл. Он мрачно стоял перед дверями овина и недовольным взором смотрел то вниз склона холма, на равнину, в которой повсюду светились сторожевые огни на форпостах, то наверх, на высокие звёзды, лучи которых, может быть, в эти мгновенья западали в тихий приют дома лесничего в Ораниенбауме. Но звёзды, казалось, слали ему далеко не утешительный свет; с их золотых очертаниях он не мог прочесть обет грядущего счастья. Он молил у Неба борьбы и битв, страшного столкновения могучих армий, кровавой гибели тысячи человеческих жизней, чтобы видеть, как из такого ужасного посева пышно распустятся прелестные цветы его любовного счастья, а в то же время к тому же самому Небу с боязливой мольбой были обращены взоры многих других, жаждавших мира и устранения опасностей войны.
Стоя со скрещёнными на груди руками и будучи погружен в эти думы, Пассек почувствовал на своём плече чью-то руку. Он оглянулся и увидел рядом с собою зевавшего Сибильского.
— Я читал когда-то, — усталым голосом сказал последний, — о старых философах, утверждавших, что и боль есть наслаждение, если только углубиться в неё и разобраться в её малейших ощущениях... Может быть, то же возможно предположить и в отношении скуки... Пожалуй, и в ней можно найти прелестнейшее развлечение, если только уметь исследовать её отдельные атомы, для чего мы в самом деле имеем здесь наилучшую возможность... У меня почти появилась охота вступить в ряды философов и написать историю скуки.
— Можно было бы написать также книгу и об отрицательном военном искусстве, — с горькой усмешкой произнёс Пассек, — так как здесь можно в действительности изучить науку о том, как следует поступать для того, чтобы причинять возможно меньший урон неприятелю.
— Знаете ли, товарищ, — сказал Сибильский, — что я питаю настоящий ужас пред этой ночью. Я так бесконечно много спал в течение этого похода, что не могу уже служить и богу сна, который, по-видимому, также заразился здесь такою скукою, что не приносит даже и во сне перемен. Я хотел проехать немного верхом на форпосты. Ночной воздух свеж и ароматен, а в седле легче всего забываешь о бедствиях этой жизни. Можно на минуту отдаться полёту фантазии, как будто совершаешь прогулку верхом перед воротами Петербурга, после которой снова возвратишься к своим приятелям... и приятельницам, — со вздохом добавил Сибильский.
— Я готов, — сказал Пассек, — это всё же лучше, чем беспокойно ворочаться с боку на бок от бессонницы... Конечно, наша поездка будет так же безрезультатна, как и все другие, совершенные мною до сих пор... Пруссаки считают, что не стоит труда встречать нас на этом странном марше, и они правы, так как Кёнигсберг в полной безопасности от нас — мы не причиним королю Фридриху никакого другого ущерба, кроме того, что спалим дома нескольких его крестьян.
Он послал одного из ординарцев, стоявших наготове перед квартирою генерала, к расположенному вблизи казачьему полку, чтобы привести эскорт из тридцати казаков. Вскоре показались и бородатые воины с берегов тихого Дона на своих маленьких, неутомимых, долгогривых лошадках; казаки были рады ночной поездке, отвлекавшей их от бездеятельной лагерной жизни. Были подведены лошади обоих офицеров, и маленький отряд выехал на равнину. Замелькали огни форпостов, отряд миновал их, и пред ним развернулось свободное поле. Всё более сгущалась ночная тьма, и если привыкшие к темноте глаза и были в состоянии при мерцающем свете звёзд различать дорогу на несколько шагов впереди, то далее всё же возвышалась над землёю как бы тёмная, плотная, непроницаемая стена. Оба молодых человека говорили очень мало — каждый из них был слишком углублён в свои мысли. Так ехали они, глубоко вдыхая свежий ночной воздух, а казаки позади них тихо переговаривались, так как столь мало привыкли видеть пред собою врага, что едва соблюдали самую обыкновенную предосторожность воинских ночных патрулей.
Маленькая колонна достигла того места дороги, где небольшая низкая сосновая поросль ещё более сгущала тень по обе стороны. Песчаная дорога разделялась здесь в двух направлениях. Пассек сдержал лошадь и стал нерешительно всматриваться в темноту. Весь отряд тоже на минуту приостановился, и было слышно лишь спокойное дыхание лошадей.
— Ваше благородие, — сказал один из казаков, подъезжая к Пассеку и высоко приподнимаясь на стременах, чтобы поравняться с ухом офицера, — я слышу что-то... с той стороны приближаются кони... топот копыт совсем равномерен... должно быть, это — солдаты.
— Тебе снится, — проговорил поручик, — откуда тут могут появиться солдаты? Ведь на несколько миль кругом нет ни одного врага.
— Мне не снится, ваше благородие, — возразил казак, — мы уже привыкли в своей степи, у нашего тихого Дона, издали различать всякий звук, — с гордостью продолжал он, — и никогда не ошибаемся... Они уже приближаются... они немногочисленны, но это — ровный топот солдатских лошадей... мне кажется так же, как будто я слышу лязг оружия.
Остальные казаки совершенно плотным кольцом окружили обоих офицеров.
— Да, да, — раздались тихие замечания из их рядов, — это — солдаты; крестьянские лошади не идут таким образом.
Пассек всё ещё недоверчиво покачивал головою; в то же время и он, и молодой Сибильский, тщетно прислушиваясь, нагнулись вперёд. Но затем Пассек быстро спрыгнул с лошади, передал казаку поводья и прошёл несколько шагов вперёд. Здесь он лёг на землю и приник к ней ухом.
Спустя несколько секунд поручик снова вскочил как на пружинах.
— Правда, — воскликнул он, возвращаясь к маленькому отряду, — правда... я слышал равномерный стук копыт... мне тоже кажется, что его нарушает звяканье оружия... Ах, если бы наконец перед нами уже был враг!.. Но я всё ещё не в состоянии поверить этому.
— Это было бы приятным разнообразием, — сказал Сибильский, выпрямляя свою сонную и усталую осанку и крепче усаживаясь в седле, — настоящая война... битва... это было бы ново... Я отложил бы свою книгу о скуке, если бы это была правда.
Пассек снова вскочил в седло. Уже яснее был слышен приближавшийся лошадиный топот.
— Им придётся выйти на эту дорогу, — сказал Пассек. — Слезай! — отдал он приказание. — И веди лошадей туда, в тень, направо и налево от дороги! Пятнадцать человек на ту сторону, пятнадцать на эту... Оставаться стоять непосредственно возле деревьев... те, что едут сюда, не откроют нас, а мы будем иметь возможность видеть их и наблюдать за ними на светлом песке дороги. Если это и в самом деле враги, то мы пропустим их мимо и незаметно последуем за ними, в том случае если их число велико; если же их немного, то мы остановим их и возьмём в плен... Никому не трогаться с места, пока я не крикну «ура»; но тогда каждый должен быть в седле.
Его приказания без малейшего шума были точно исполнены. В ближайшую минуту весь отряд уже исчез в тени деревьев; казалось, что и умные лошади понимали всю серьёзность положения — они неподвижно стояли возле своих хозяев. Белая дорога была совершенно свободна среди тени деревьев по обе стороны.
Спустя несколько минут совсем близко послышались стук копыт и фырканье лошадей. Отчётливо раздавался лязг оружия. Затем из темноты вынырнули две фигуры всадников, с маленькими треуголками, с перьями на головах, в синих мундирах с красными отворотами на жёлтой подкладке, в огромных высоких сапогах и в перчатках с раструбами, с карабинами, с примкнутыми штыками при стремени.
— Клянусь Богом, что это — пруссаки, — шепнул Пассек Сибильскому, — неужели произойдёт нападение? В таком случае мы должны во что бы то ни стало задержать их, и пусть мы падём, если это необходимо, но зато в нашем лагере выиграют время, чтобы приготовиться.
Оба всадника проехали мимо. Однако позади них следовал не отряд войск, а дорожный экипаж, запряжённый четвёркою лошадей, большая и удобная карета, с поднятыми оконными стёклами, за зелёными занавесками которых был виден свет. У дверцы ехал офицер с обнажённым палашом в руке. За экипажем следовало шесть драгун — по двое в ряд.
Пассек с глубоким изумлением смотрел на этот странный поезд, почти походивший на транспорт пленного. Он не мог объяснить себе, зачем могли быть здесь, в такой близости от русского лагеря, эти прусские драгуны и этот закрытый дорожный экипаж. В то время как он в нерешительности раздумывал ещё, прусский офицер, ехавший верхом у дверцы кареты, вдруг почти против Пассека скомандовал:
— Стой!
В ближайший момент весь поезд уже неподвижно стоял. Офицер стукнул в окно кареты. Последнее рас крылось, и стали видны внутренность кареты, обитой серым шёлком и освещённой множеством свечей, и сидевший в ней человек, весь в чёрном, с правильными, красивыми чертами лица. Он держал в руке книгу, которую, по-видимому, только что читал, и нагнулся к дверному окну, приглядываясь своими большими блестящими глазами к окружавшей его темноте.
— Моя командировка окончилась, милостивый государь, — произнёс офицер по-французски, — я провёл вас, как гласил приказ, за самые крайние форпосты. Я не могу рисковать ехать далее, чтобы не слишком близко подойти к русскому лагерю. Если вы поедете дальше в том же направлении, — продолжал он, — то наткнётесь вскоре на русские форпосты; здесь мне приходится покинуть вас, а вам разделываться с московскими варварами, о которых мне рассказывали, что они разряжают свои ружья ногами и исподтишка режут друг у друга уши, чтобы уничтожить их за завтраком, — смеясь, добавил офицер. — Право, было бы очень скверной историей, — продолжал он затем, — вести войну с этими скифами, если бы у них не было великолепных собольих шуб, которые мы отберём у них и богатый выбор которых я уже обещал привезти своей милашке в Кёнигсберг.
Господин в карете нагнулся немного больше за окно кареты. Его фосфорически блестевшие глаза, казалось, намеревались пронизать темноту.
— Благодарю вас за проводы, милостивый государь, — сказал он офицеру, — ив память о нашем коротком, мимолётном знакомстве прошу принять от меня вот этот маленький флакончик. Он содержит изумительный целебный бальзам от ран; нескольких капель отсюда вполне достаточно, чтобы без всякой боли залечить каждую рану, конечно, в том случае, если не нарушен при этом ни один необходимый жизненный орган... Если русские солдаты и разряжают свои ружья ногами, — с лёгкой иронией прибавил он, — то их пули всё же делают дырки, и, может быть, вам придётся употребить моё действительное средство... Между прочим, — продолжал он, — я хотел бы посоветовать вам вспомнить об одной старой пословице, которая гласит, что не следует продавать шкуру медведя, прежде чем не убьёшь его... То, что касается медведей, можно применить и к соболям.
— Ну, — воскликнул молодой офицер, пряча флакон в карман мундира, — надеюсь, что через несколько дней вы узнаете, что медведь уже уложен и что его шкура готова к дележу.
С пожеланием счастливого пути он повернул лошадь и скомандовал своим драгунам поворачивать. Но в тот же самый миг из тьмы раздалось громкое «ура», и в ближайший момент вокруг кареты как бы выросли из-под земли казаки, с копьями наперевес, окружившие прусских драгун.
Пассек подъехал на несколько шагов к прусскому офицеру и, вежливо притрагиваясь к шляпе, произнёс по-французски:
— Вы — мой пленник... всякое сопротивление напрасно... превосходство в силах на моей стороне.
Прусский офицер одно мгновение оставался как бы пригвождённым к седлу — так неожиданно было появление неприятеля. Но затем он крикнул:
— Вы ошибаетесь... прусского солдата не берут так легко в плен.
Он скомандовал стрелять и в то же время так быстро и внезапно с высоко поднятым палашом наскочил на Пассека, что последний едва успел уклониться от удара.
В тот же момент затрещали выстрелы карабинов драгун. Клинок палаша прусского офицера блеснул над головою Пассека, но уверенным ударом копья один из казаков поразил руку прусского офицера, поднятый палаш упал на землю, и молодой человек едва удержался на коне... Выстрелы, благодаря суматохе и поспешности, с которой они были произведены, не достигли цели. Двое драгун, проткнутые остриями копий, свалились с коней, остальные увидели себя окружёнными кольцом ощетинившихся копий... Рейткнехты на уносных лошадях кареты боязливо сдерживали беспокойно вздымавшихся на дыбы животных... Однако господин в карете ещё больше высунулся из, окна и с таким любопытством и интересом смотрел на эту сцену, как будто любовался каким-либо представлением и всё это нисколько не касалось его личной безопасности.
— Вы видите, что я прав, — сказал Пассек, снова обращаясь к прусскому офицеру, — всякое сопротивление напрасно... вы — мой пленник... дальнейшая борьба будет только бесцельным кровопролитием.
— Мой палаш там, — с мрачным негодованием произнёс прусский офицер, — и моя рука парализована... разумеется, при таких условиях ничего не поделать.
— Итак, вы видите, — сказал Пассек, делая знак казаку, чтобы тот поднял палаш его противника, — что у нас ещё имеется другое сильное оружие, кроме ружей, которые мы разряжаем ногами, и, чтобы вы убедились, что в нашей армии также принято рыцарское уважение к противнику, я разрешаю себе возвратить вам палаш и прошу вас дать лишь слово, что вы не предпримете попыток к бегству, что лишило бы меня удовольствия быть в вашем обществе.
Слегка пристыженный, прусский офицер вложил палаш в ножны, подал Пассеку левую руку и проговорил:
— Даю вам честное слово, я и не думал, что первая встреча с русской армией познакомит меня с таким благородным рыцарем, как вы.
— Я — поручик Пассек, лейб-гвардии её величества Преображенского полка, а это — мой товарищ, поручик лейб-гвардии Измайловского полка Сибильский.
— А я, — ответил прусский офицер на представление, — лейтенант Борниц, его величества короля прусского драгунского полка имени фон Плеттенберга.
Офицеры отдали друг другу воинскую честь. Казаки, не осмыслившие ни слова, всё же поняли, что борьба прекратилась, и добродушно подали прусским драгунам свои походные фляжки.
— Но кто же у нас здесь? — спросил Пассек, указывая на карету.
— Путешественник, — ответил фон Борниц, — он направляется в Петербург, и фельдмаршал Левальдт отдал приказ проводить его за наши форпосты... роковой приказ, — вздохнув, прибавил он, — уготовивший для меня скорый и печальный конец похода.
Пассек подъехал к карете и, притрагиваясь к шляпе, сказал:
— Вы слышали, милостивый государь, кто я... Позвольте мне узнать ваше имя и сведения относительно цели вашего путешествия.
— Я — граф Сен-Жермен, — ответил незнакомец таким спокойным тоном, как будто эта встреча была самая естественная на свете. — Её величество императрица Елизавета Петровна имела милость приказать мне явиться к своему двору, и прусский король, по представлению английского посла мистера Митчеля, открыл мне путь через свою армию, чтобы избавить меня от кружного пути через Польшу.
Пассек вежливо раскланялся.
— Вы понимаете, — сказал он, — что личного слова, хотя бы и благороднейшего дворянина, недостаточно для проследования через форпосты неприятельской армии... Я вынужден отвести вас в главную квартиру и предоставить вам легитимировать себя перед главнокомандующим.
— Я вполне понимаю это, — ответил граф Сен-Жермен, — но всё же позвольте мне, прежде чем мы двинемся дальше, осмотреть руку господина фон Борница, чтобы обильная потеря крови не изнурила его сил... я немного понимаю в медицине... Кроме того, несколько драгун тоже свалилось с коней, и человеколюбие требует осмотреть их.
— Я не предполагал, что ваш бальзам так скоро понадобится мне, — сказал фон Борниц, возвращая графу флакон, — да и в самом деле моя рана порядочно-таки болит; моя рука одеревенела от потери крови.
Он слез с лошади, подошёл к карете и снял свой мундир. Граф открыл дверцу. Внутри кареты были видны широкое мягкое сиденье с подушками, пред ним прикреплённый к полу стол и маленькие шкафчики вдоль стен кареты.
Граф Сен-Жермен быстро достал из одного шкафчика бутыль с водою и полотняный бинт. Он обмыл рану, капнул несколько капель бальзама на неё и попросил затем оставить раненого офицера в его карете.
Между тем казаки принесли лежавших на земле прусских драгун. Один из них был уже мёртв, а с ранами другого граф управлялся ловко и легко, с уверенностью опытного врача. Затем солдаты были подняты казаками, положены на своих лошадей, и поезд тронулся по направлению к Даупелькену.
Лагерь генерала Сибильского, в котором слышали выстрелы драгун, уже был под ружьём, и пленные пруссаки были встречены громким ликованием. Итак, враг был здесь; русские стояли лицом к нему — предстояла долгожданная битва.
Генерал Сибильский принял графа Сен-Жермена и раненого прусского офицера с изысканнейшею вежливостью, и фон Борниц снова был изумлён, найдя в русской армии, которую он считал ордою диких варваров, манеры самого лучшего и знатного общества. Граф Сен-Жермен представил генералу свой паспорт и охранный лист, подписанный графом Иваном Шуваловым; в этом листе именем императрицы предписывалось всем русским подданным всевозможным образом способствовать наибольшей скорости и удобству путешествия графа Сен-Жермена. Генерал Сибильский тотчас приказал приготовить свежих лошадей, чтобы прежде всего доставить графа в главную квартиру фельдмаршала Апраксина.
Поручики Пассек и Сибильский ехали верхом рядом с дверцей кареты, в которой занял своё место и лейтенант фон Борниц.
Вскоре они достигли и главной квартиры. Окна дома, в котором жил фельдмаршал, были ярко освещены, обычные «рыцари круглого стола» Апраксина — его штат и приятельницы — были ещё в сборе за ужином, который как в кулинарном отношении, так и своею блестящею сервировкою не оставлял желать лучшего даже и при самых прихотливых требованиях.
С изумлённым восторгом приветствовали они обоих офицеров, и младшие адъютанты фельдмаршала с такой сердечностью, с таким товарищеским радушием окружили лейтенанта фон Борница, с изумлением сравнивавшего роскошную обстановку русской главной квартиры с суровою простотою прусского лагеря, что молодой человек, не чувствовавший благодаря эликсиру таинственного незнакомца никакой боли от своей раны, после подневольного поста усердно принялся за прекрасный ужин и не менее усердно отвечал на горячие взоры, какими молодые женщины окидывали интересного пленника.
С беспокойным замешательством выслушал Апраксин донесение Пассека и, казалось, гораздо менее своих офицеров был обрадован тем, что теперь они действительно имели против себя неприятеля. Он прочитал пропускное свидетельство графа Сен-Жермена и с предупредительной любезностью попросил его к столу, приказав вместе с тем приготовить для него помещение и устроить его со всеми удобствами.
Граф своими проницательными взорами пристально оглядел всё общество, очень вежливо, но холодно ответил на приветствие фельдмаршала и отказался от предложенного помещения, так как привык постоянно ночевать в своём экипаже, где он возил с собой всё необходимое. Тем не менее он уселся рядом с фельдмаршалом, всё ещё задумчивым и беспокойным, приказавшим продолжать прерванный ужин.
Граф Сен-Жермен отказался от всех предложенных ему блюд и на удивлённые вопросы фельдмаршала, разве путешествие отбило у него аппетит или ему не нравится его кухня, смеясь, ответил:
— Ваша кухня, ваше высокопревосходительство, превосходна и заслуживала бы моей признательности, если бы я познакомился с ней не в походе, а в вашем доме в Петербурге; но теперь я вовсе не в том положении, чтобы оказать ей честь в действительности, так как уже с давних пор я отказался от животной пищи, которая только отягощает тело, не восстановляя в то же время разрушенной пламенем жизни материи. Регент, герцог Орлеанский, очень часто на своих очаровательных ужинах пробовал соблазнять меня действительно большим искусством своей кухни, но никогда его попытки не увенчивались успехом.
— Вы ужинали с герцогом Орлеанским? — в изумлении воскликнул Апраксин.
— Регент очень часто милостиво приглашал меня, — ответил граф так спокойно, как если бы рассказывал о самом обыденном, — и я с большим удовольствием вспоминаю о тех очаровательных вечерах, откуда был совершенно изгнан всякий этикет и где блестящее остроумие не знало никаких границ. На подобных же собраниях мне только приходилось присутствовать в Риме у Лукулла, который точно так же умел выращивать причудливые цветы духовного наслаждения на пышной ниве житейских удовольствий.
— Но послушайте, ваше сиятельство! — воскликнул фельдмаршал, между тем как и остальное общество стало прислушиваться к чудесному рассказу графа. — Лукулл жил почти две тысячи лет тому назад!
— Совершенно верно, — ответил граф Сен-Жермен, — я был тогда римским всадником, назывался Квинтом Метеллой и принадлежал к числу его ближайших друзей; уменье жить Лукулл понимал лучше, чем сумасшедший Сарданапал, безумные оргии которого приводили меня в ужас и которому я не раз предсказывал его печальный конец.
Апраксин громко расхохотался.
— Ну, — воскликнул он, — кажется, вы долго бродите по земле и во всех столетиях завели широкое знакомство!
— Так оно и есть, — совершенно спокойно проговорил граф, — благодаря моему знанию сил природы я обладаю способностью запечатлеть воспоминания различных личностей, в которых я жил на свете, и всегдашним моим стремлением было изучить выдающиеся личности различных эпох.
Всё общество не то со страхом, не то с насмешкой глядело на удивительного человека, самым естественным тоном рассказывавшего такие вещи, какие могло бы только говорить или сверхъестественное существо, или сумасшедший; лишь Апраксин с лёгкой иронией обратился к нему:
— Ну, ваше сиятельство, что касается прошлого, то на это имеются исторические сочинения, благодаря которым можно изучить людей и события прошедших времён; как бы ни были интересны рассказы очевидца о событиях миновавших дней, было бы, конечно, ещё интереснее, если бы ваша таинственная сила дала вам возможность открыть нам будущее. Я стою как полководец пред врагом; вам будет понятно, что мне было бы интересно знать, что может мне принести завтра?
Граф Сен-Жермен взглянул на него, причём его взор был так серьёзен и строг, что насмешливая улыбка исчезла с лица фельдмаршала.
— Завеса грядущего, — сказал граф, к словам которого, затаив дыхание, прислушивалось теперь всё общество, — непроницаема и задёрнута так плотно, что никогда не удаётся приподнять её совсем, но моё искусство действительно в состоянии сделать её более прозрачной, так что взор может разглядеть отдельные картины грядущего. Вы серьёзно хотите попробовать заглянуть в будущее?
Казалось, что испуганный фельдмаршал хотел было отказаться, но все взоры были устремлены на него, тогда как губы графа Сен-Жермена сложились в едва заметную насмешливую улыбку.
— Да, — не совсем уверенным тоном произнёс Апраксин, — и мне действительно крайне интересно, — смеясь, добавил он, — знать, так же ли вы хорошо знакомы с царством грядущего, как со двором царя Сарданапала или со столовой Лукулла!
Граф Сен-Жермен приказал подать ему серебряную чашу. Он налил её до половины водой и велел вынести все лампы. Одну свечу он поставил перед чашей и попросил затем фельдмаршала, не отрываясь, смотреть в воду, а сам поднялся с места и встал сзади Апраксина.
Большой тёмный зал, в котором дрожащий свет единственной свечи скользил по напряжённым, любопытным лицам, производил неприятное, жуткое впечатление.
Граф Сен-Жермен простёр руку и тихо прошептал несколько слов.
— Ах, — воскликнул фельдмаршал, — я вижу, как армия раскидывается по широкой равнине... Какая свалка!.. Дым застилает картину... это — битва; я вижу, как вспыхивают огоньки у пушек, и не слышу выстрелов; ей-Богу, — ещё живее воскликнул он, — ведь это — я сам; вот там Румянцев... победа!.. Мы победили!.. Теперь делается темнее... картина тускнеет, я больше ничего не вижу.
— Вы видели, что произойдёт, — сказал граф Сен-Жермен.
Фельдмаршал тяжело дышал, остальные в молчании, качая головой, толпились вокруг, из стоявших рядом никто ничего не видел, кроме дрожащего отблеска свечи.
Фельдмаршал, казалось, боролся с самим собой.
— Это была только одна картина, — сказал он графу Сен-Жермену, — надеюсь, что будущее для меня не кончится ею одною.
— Смотрите туда! — глухо проговорил граф Сен-Жермен. — Вы сами хотите этого!
Снова фельдмаршал нагнулся над чашей, и через несколько минут у него вырвался крик ужаса.
— Господи, я снова вижу себя, — его голос пресёкся; точно повинуясь какой-то таинственной силе, он ещё больше нагнулся над чашей, испуганными взорами уставившись в воду. — Нет, нет! — воскликнул он затем. — Это невозможно!
Он заломил руки и со стоном откинулся в кресло.
— Вы хотели этого, — сказал граф Сен-Жермен. — Мне очень жаль, если картина, которую вы видели, была нерадостна. Я уже имел честь заметить, что завеса грядущего открывается только для мимолётных взоров. Взгляните сюда ещё раз!.. Может быть, новая картина даст вам более приятное разъяснение и решение.
— Нет, нет, никогда! — с ужасом крикнул Апраксин. — Больше я ничего не хочу видеть, всё уже было кончено! — глухо добавил он, опуская голову.
— Может быть, ещё кто-нибудь из дам или кавалеров желает заглянуть в будущее? — спросил граф.
— Нет! — воскликнули молодые женщины, пришедшие в ужас от вида потрясённого фельдмаршала, а мужчины тоже отрицательно качали головой.
— Ваше сиятельство, попрошу вас испытать ваше искусство, — сказал Пассек, подходя к графу, — если грядущее принесёт счастье, тем приятнее заранее увидеть его светлый луч; точно так же и навстречу несчастью лучше выйти с широко открытыми глазами.
Несколько мгновений граф испытующе смотрел на прекрасного офицера с гордым и мужественным взором и затем дружески проговорил:
— В таком случае пожалуйте сюда! Раз у вас есть мужество приподнять завесу будущего, то не гневайтесь на меня, если картина, которую вы увидите, не будет соответствовать вашим желаниям, потому что очень редко будущее соответствует желаниям юных сердец.
Пассек встал перед чашей и начал смотреть в воду; при этом он не мог избавиться от чувства охватившего его ужаса. Ему показалось, что окружность водной поверхности увеличилась и как будто закрылась густыми облаками. Затем эти облака разорвались, за ними показалась зелёная роща. Картина делалась всё яснее. Он видел переплетавшиеся ветви, колеблемые ветром листья и затем фигуру в светлом платье, сидевшую в тени этих ветвей, мечтательно опершись головкой на руку.
— Мария! — вполголоса проговорил он.
Ему казалось, что он узнал ораниенбаумскую рощу и образ любимой девушки.
Всё яснее становилась картина, всё ярче блистали взоры Пассека, с восторгом покоившиеся на склонённой головке дорогого образа, как вдруг из его груди вырвался крик ужаса и смертельной бледностью покрылось его лицо. Он увидел, как в рощу вошла мужская фигура; её лицо также было обращено в противоположную сторону, так что он не мог различить его черты. Мужчина склонился к ногам молодой девушки, она обняла его и положила на его плечо головку.
— Нет, нет, это невозможно! — в свою очередь, воскликнул Пассек, и его лицо выразило такой же ужас, какой за минуту пред тем был написан на лице фельдмаршала.
Туман снова собрался над картиной, но Пассек видел фигуру девушки, всё ещё склонившуюся над незнакомцем; наконец она подняла голову, и, несмотря на всё более и более сгущавшийся туман, ему показалось, что он узнал черты Марии; он раскрыл объятия, как бы желая удержать возлюбленную и привлечь её к себе, но она вопросительно глядела на него из чащи взором, полным страдания и упрёка, и затем исчезла, скрываясь всё дальше и дальше в тени. Теперь он видел только воду в чаше и отблеск свечи.
Пассек отошёл назад и стал отирать рукою лоб, покрытый холодным потом.
— То, что я сейчас увидел, невозможно, — мрачно проговорил он, обращаясь к графу Сен-Жермену. — Этого никогда не может быть, ваше искусство ошибается!
Граф Сен-Жермен пожал плечами и сказал:
— Моё искусство не ошибается, но, как я уже заметил, оно показывает только отдельные картины; то, что так больно поразило вас и показалось вам невозможным, в связи с другими обстоятельствами может разрешиться очень приятно.
В мрачном раздумье Пассек отошёл в сторону.
После этих опытов никто из присутствующих не захотел уже больше испытать на себе искусство графа, лампы и большие канделябры были снова внесены в зал, и яркий свет пробудил фельдмаршала из его задумчивости.
Он с жадностью в несколько глотков осушил свой бокал и стал громко шутить над силою пророческих предсказаний графа Сен-Жермена, но его весёлость была деланной, он вскоре встал из-за стола, и всё общество разошлось.
Граф Сен-Жермен вернулся в свой экипаж, и в последнем всю ночь напролёт горел яркий свет, лучи которого, проникая из-за зелёных занавесок, приводили в ужас часового, заставляя его каждый раз, как он проходил мимо таинственной кареты, творить крестное знамение и шептать заклинания против нечистой силы.
Пассек вскочил на лошадь, чтобы ехать домой, и, устремив свой взор на ясное звёздное небо, шептал про себя молитву:
— Боже великий, сущий на Небесах! Ты, пробуждающий и охраняющий любовь, не разрушай во мне веры в неё обманчивым и неверным волшебным искусством!
Свежий ночной воздух и быстрая езда успокоили его напряжённые нервы; вскоре он уже смеялся над своим страхом, сжимавшим его сердце; конечно, это была собственная его фантазия придать образу, вызванному в чаше непостижимым искусством графа Сен-Жермена, черты лица Марии; ведь не может быть, чтобы она забыла его и с его любовью играла недостойную игру.