При дворе императрицы Елизаветы Петровны

Самаров Грегор

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

Глава первая

В Холмогорах тихо и однообразно протекали день за днём: Иоанн Антонович продолжал свои военные упражнения, занимался муштровкой солдат и фехтованием с Потёмкиным. Но, по-видимому, он всё больше и больше находил удовольствия в беседах с отцом Филаретом, так как часто и подолгу засиживался у монаха в комнате; майор Варягин, проходя через двор, видел сквозь решётку окна, как в ярко освещённой комнате сидел узник и с напряжённым вниманием слушал рассказы монаха.

Даже встречи с Надей, составлявшие прежде величайшее счастье для Иоанна Антоновича, не доставляли ему теперь такого удовольствия, как беседы с монахом. Когда же он оставался наедине с девушкой, то на его обычно весёлом лице появлялось почти испуганное выражение, как будто он боялся, что какое-то страшное слово может нечаянно сорваться с его губ. Тем не менее его нежность к девушке не только не уменьшилась, но, напротив, как будто даже возросла, стала взрослее, и, оставаясь с нею наедине, он нередко брал её за руку и долго смотрел глубоким, печальным взором ей в глаза, причём на лице у него появлялось какое-то странное выражение, от которого та невольно потупляла свой взор. Его грудь при этом тяжело вздымалась, и было видно — есть у него что-то на сердце, чего не мог сказать, и в то же время для обычной болтовни он видимо был слишком сильно взволнован. Однажды он вдруг задал ей вопрос:

   — Скажи, Надежда, что было бы, если бы нам пришлось расстаться на долгое время? Забыла бы ты меня или осталась верна?

Девушка посмотрела на него удивлённо: возможность разлуки никогда не приходила ей в голову.

   — Зачем нам разлучаться? — спросила она. — Ты же хорошо знаешь, что отец позволил мне видеться с тобою и не возьмёт своего разрешения обратно, пока ты будешь смирно вести себя.

Для девушки авторитет отца представлял собой весь мир, в котором заключалось всё дурное и хорошее.

Но Иоанн Антонович мрачно взглянул на неё и возразил:

   — Меня уже раз оторвали от родителей и сестёр, и никто не пришёл мне на помощь, так почему же эти злые разбойники, на которых, по-видимому, нет никакой управы, не могут разлучить меня и с тобою?

   — Но, друг мой, — ответила она, — разве нет моего отца и солдат, которые могли бы защитить тебя?

Иоанн Антонович нежно поцеловал руку девушки и промолвил:

   — А разве твоего отца не могут разлучить со мною? Разве не могут дать ему другое назначение и прислать сюда нового тюремщика?

   — Новое назначение? Моему отцу? — со страхом спросила девушка. — Но как же это может быть?

   — По приказу императрицы, — ответил Иоанн Антонович.

   — Но ведь императрица добра, она помазанница Божия, как может она сделать что-либо злое?

   — Ты права, императрица добра, это говорит и отец Филарет, — сказал Иоанн Антонович. — Императорская власть действительно заступает на земле власть Бога, чтобы награждать добродетель и наказывать порок, но даже Сам Бог попускает иногда злу брать верх над добром, чтобы наказывать людей. Ответь же мне, Надежда: если Бог захочет испытать нас и разлучит меня с тобою, останешься ли ты мне верна, будешь ли помнить обо мне и молить Бога, разлучившего нас, чтобы Он снова соединил нас?

Девушка на него долго-долго посмотрела и ответила наконец с оттенком особой нежности:

   — Я не могу представить себе жизнь без тебя и не знаю, как я могу жить без тебя; если мы когда-нибудь будем разлучены, то у меня не будет никакой другой мысли, как только снова свидеться с тобою. Я только об одном и буду молить Бога, чтобы Он снова соединил нас с тобою, и, уверена, Бог услышит мою мольбу.

Радость, огромная, вспыхнула в глазах у Иоанна Антоновича, он порывисто притянул к себе девушку и покрыл её поцелуями. Надежда, затрепетав, постаралась освободиться от него и отошла в сторону. В её стыдливом румянце и пугливых, недоумевающих взорах смутно проглядывала женщина.

   — Благодарю тебя, Надежда, — воскликнул узник, весь сияя от счастья. — Твои слова возвращают мне покой и дадут мне возможность терпеливо снести разлуку с тобой, если только когда-нибудь наступит этот роковой час. Но ты, кажется, сердишься на меня? — спросил он, беря её за руку и стараясь снова привлечь к себе. — Ты смотришь на меня с упрёком?

   — Ты такой бурный, — ответила она, и её щёки снова вспыхнули густым румянцем.

   — Я больше не буду, — сказал Иоанн Антонович. — Раз ты никогда не забудешь меня, раз ты останешься мне верна, тогда всё хорошо, тогда я всё-таки счастлив и буду знать, что Бог всегда бодрствует над нами, если даже временно Он и разлучит нас.

Внезапно послышались шаги отца Филарета. Иоанн Антонович выпустил из объятий девушку, и та в одну минуту исчезла из комнаты.

С этого дня царственный юноша стал казаться вполне довольным своею судьбою и в то же время с полной готовностью подчинялся всем распоряжениям. Однако он как будто стал избегать оставаться наедине с девушкой, которая, в свою очередь, казалась всегда как бы чем-то смущённой в его обществе. Сама с собой наедине она старалась отгонять от себя мысль о возможности разлуки, но мысль эта стала истинным несчастьем для Надежды.

Отец Филарет дважды выезжал в соседний монастырь, ссылаясь на желание помолиться в его соборе.

При вторичном возвращении он привёз с собою в санях два кувшина можжевеловой настойки, которую, по его словам, великолепно приготовляли монахи. Он с набожным видом пронёс эти кувшины в свою комнату и обещал майору угостить его настойкой во время ужина. В течение некоторого времени он был в комнате узника, пока туда не пришёл майор Варягин и не позвал его ужинать. Уходя, он запер дверь в комнату Иоанна Антоновича на ключ и взял ключ с собою, чтобы быть спокойным за судьбу узника во время трапезы.

Надежда и Потёмкин, по обыкновению, сидели молча, погруженные каждый в свои думы.

Отец Филарет почти один вёл разговор... Если и в обычное-то время он как никто другой умел занять слушателей, то сегодня он, казалось, превзошёл самого себя, и какая-то почти лихорадочная, нервная весёлость озаряла его обыкновенно серьёзные черты. Он был неистощим в весёлых шутках и каждый раз умел находить подходящий случаю тост, так что в конце концов даже майор развеселился и начал рассказывать анекдоты из давно прошедших времён, когда он в качестве молодого офицера служил в Петербурге, в царствование Великого Петра и Екатерины.

Тогда отец Филарет, весело посматривая на расходившегося майора, произнёс:

   — А теперь я хочу предложить ещё один тост; им, собственно, все всегда начинают, но я нарочно сохранил его к концу: предлагаю выпить за здоровье императрицы Елизаветы Петровны.

Майор точно на пружине подскочил, но встать на ноги и выпрямиться ему не вполне удалось, и он только сказал:

   — Да сохранят её Господь Бог и все святые!

   — Стой, — воскликнул отец Филарет, — для тоста за императрицу я принесу вам сейчас можжевеловую настойку моих монахов, у меня припасены для вас два кувшина, которые вы и должны осушить в честь государыни, я же удовольствуюсь тем, что посмотрю, какое превосходное действие произведёт на вас изобретение моих благочестивых братьев.

   — А, это очень хорошо с вашей стороны, — воскликнул майор Варягин, — я уже думал, что мне никогда не придётся попробовать этого напитка, о котором вы столько раз рассказывали мне, но, оказывается, вы не забыли и обо мне.

   — Давать приятнее, чем получать, — ответил отец Филарет. — Так, по крайней мере, учит нас Церковь, а для благочестивого сердца угощать таким напитком доброго приятеля гораздо приятнее, чем пить его самому.

Он вышел и через минуту возвратился обратно в комнату с двумя кувшинами. Осторожно откупорив, он наполнил стакан майора золотисто-жёлтой жидкостью, от которой по всей комнате распространился тонкий запах хвои. Затем он снова заткнул пробкой кувшин и налил себе и Потёмкину по стакану обыкновенной водки.

Майор в восхищении поднёс стакан к носу и вдыхал в себя аромат.

   — За здоровье императрицы, — воскликнул он и, поднеся стакан ко рту, медленно и торжественно опорожнил его. — Ваши благочестивые братья, — сказал он, проглотив последнюю каплю, — понимают, как следует ублажать греховную плоть, не хуже, чем читать наставления о спасении души.

Надежда с некоторых пор стала вставать из-за стола сейчас же по окончании ужина и уходила к себе в комнату, откуда затем вместе с майором и остальными лицами отправлялась к узнику.

Потёмкин выпил только при произнесении тоста за императрицу и затем снова сидел молча, не принимая никакого участия в весёлом разговоре майора с отцом Филаретом.

   — Ну что, — сказал монах, бросая проницательный взгляд на раскрасневшееся лицо майора, — разве не прав я был, расхваливая любимый напиток моих братьев-монахов и предоставляя оба кувшина в ваше единоличное пользование?

Майор снова сел в своё кресло и, склонив голову на спинку, проговорил несколько заплетающимся языком:

   — Нет, нет, так нельзя! Вы должны хоть стакан выпить со мною, тем более что, мне кажется, мы в качестве верноподданных должны выпить теперь за здоровье великого князя, которому суждено после смерти государыни императрицы надеть на себя корону и царствовать над нашими детьми.

Он протянул руку за кувшином, который возбуждал его одобрение, но рука, по-видимому, плохо повиновалась ему.

Монах быстро помог ему достать кувшин и наполнил его стакан, между тем как в стаканы для себя и Потёмкина опять налил водки.

Майор хотел было подняться, но снова принуждён был сесть и заплетающимся языком проговорил:

   — За здоровье его императорского высочества великого князя и его высокорожденной супруги Екатерины Алексеевны!

Быстрая молния сверкнула в глазах Потёмкина, и его щёки покрылись густым румянцем, когда он чокался с майором.

Отец Филарет торжественно произнёс:

   — Да осуществятся все надежды, которые питаю я, как верный сын Церкви и России, и которые возлагаются мной на тех, кому по праву будет принадлежать корона после смерти государыни Елизаветы Петровны.

Потёмкин прижал руку к сердцу; все трое выпили, причём в душе каждого в это время шевелились разнородные чувства, а в уме бродили разнородные мысли.

Майор хотел поставить на стол свой стакан, но тот выпал из его ослабевшей руки, а сам он окончательно охмелел и, бормоча бессвязные слова, закрыл глаза и опустил на грудь голову.

   — Он хватил немного через край, — сказал отец Филарет с выражением добродушного соболезнования, хотя в голосе у него тем не менее чувствовалось какое-то беспокойство. — Оставим его здесь и пойдём к узнику; я обещал ему маленькое, невинное развлечение, в исполнении которого ты должен помочь мне, Григорий. Майор хорошо сделал, что уснул, так как иначе он, пожалуй, воспротивился бы тому, что я хочу разрешить молодому человеку.

Он взял со стола ключ от комнаты узника и, бросив последний взгляд на окончательно опьяневшего старого воина, направился к комнате Иоанна Антоновича, сопровождаемый тоже захмелевшим Потёмкиным, который тихо бормотал про себя:

   — Пусть осуществятся надежды на будущее царствование!.. Пётр и Екатерина!..

 

Глава вторая

Иоанн Антонович сидел, задумавшись, у стола, на котором стоял почти нетронутый ужин. Внезапно отворилась дверь, и в комнату вошёл отец Филарет в сопровождении Потёмкина. Узник почти с испугом взглянул на монаха и, казалось, будто молча задавал ему вопрос.

— Мужайся, сын мой, — произнёс отец Филарет, тихо прикрывая за собою дверь. — Сегодня я могу исполнить ту просьбу, с которой ты уже давно обращался ко мне. Может быть, с моей стороны смело и неразумно, но я вполне понимаю твоё страстное желание посмотреть на звёзды и небо на воле, и сегодня представляется удобный случай исполнить твоё желание.

Он украдкой кивнул головой на Потёмкина, который, будучи погружен в свои думы, не принимал никакого участия в разговоре.

   — Значит, майор позволил сделать мне небольшую прогулку? — спросил Иоанн Антонович.

   — Нет, он этого не позволял, да и не позволил бы, так как побоялся бы взять на себя подобную ответственность, но он заснул и, вероятно, проснётся не раньше, как через час, и, таким образом, мы имеем возможность совершить маленькую прогулку, о которой он даже не сможет догадаться. Тем более, — продолжал монах, — что мы не останемся слишком долго на открытом воздухе.

   — Но как же мы можем проникнуть за ворота? — спросил Иоанн Антонович.

   — Очень просто, — возразил отец Филарет. — Твой друг Григорий Александрович поменяется с тобою платьем, и ты в одежде послушника беспрепятственно покинешь двор.

При этих словах Потёмкин подошёл к отцу Филарету и сказал:

   — Подумайте-ка, батюшка, что вы хотите делать? Неужели вы забыли, кто он?

   — Это бедный узник, — ответил отец Филарет, — которого мне поручила императрица, чтобы создать из него более мягкого и податливого человека. Императрица облекла меня неограниченными полномочиями, и, если я дам ему возможность хотя бы одну минуту подышать свободой, я знаю, он после этого станет ещё мягче и добрее.

   — А если он убежит? — задал вопрос Потёмкин. — Неужели вы не осознаете, какую берёте на себя ответственность?

   — Если он убежит? — сказал отец Филарет, пожимая плечами. — Разве мои руки недостаточно сильны, чтобы удержать любого беглеца?

При этих словах он выпрямился во весь свой могучий рост.

   — Это, положим, правда, — согласился Потёмкин. — Но если ваша прогулка станет известна всем, то ведь нас ожидает более строгое наказание, чем его...

   — Ты забываешь, — строго возразил отец Филарет, — что я имею полномочие от императрицы делать с этим юношей всё, что мне заблагорассудится.

Потёмкин потупился; кровь ударила ему в голову; он вспомнил мысль, мелькнувшую у него во время разговора со стариком Полозковым. Неужели отцу Филарету пришло на ум нечто подобное? Неужели он прислан сюда, чтобы осуществить эту идею, и она должна быть приведена в исполнение за стенами здешней тюрьмы?

Послушник содрогнулся и бросил взор невольного сожаления на узника, стоявшего пред ним с бледным лицом и напряжённым взглядом, устремлённым на отца Филарета.

   — Ну, хорошо, — произнёс Потёмкин, — если вы приказываете, то вот вам моя одежда, но я уклоняюсь от всякой ответственности за те последствия, какие может повлечь за собою ваша прогулка.

   — Там, где действует монах и священник, — возразил отец Филарет, гордо выпрямив стан, — никакая ответственность не может пасть на послушника. Обменяйтесь скорее платьем, ведь мы должны вернуться прежде, чем майор успеет выспаться после своего лёгкого хмеля!

Потёмкин скинул с себя рясу. Дрожа и потупив взволнованный взгляд, подал ему царственный узник свой опушённый мехом кафтан и закутался в монашеское одеяние, покрыв голову меховою шапкой Потёмкина. Тот, сев на стул у стола, облокотился на него, подпирая лоб руками, чтобы караульный, проходя мимо окна, принял его за Иоанна Антоновича.

Отец Филарет повёл царственного юношу к дверям и, обернувшись напоследок назад, сказал ему с торжественной миной:

   — Хорошенько всмотрись в этого юношу, который остаётся тут на твоём месте! Твёрдо запомни его имя и черты. Благодарность — первая добродетель христианина и государя: пускай воспоминание бедного узника никогда не изменит императору.

Он поспешно вывел его вон; огромный ключ скрипнул в замке, а потом исчез в широком кармане монаха. Беглецы пересекли двор; отец Филарет сказал пароль, и стража отворила наружные ворота.

В эту минуту к ним приблизился старик Полозков, совершавший свой проверочный обход; в руках у него был фонарь, который он приподнял, чтобы осветить людей пред отворенными в такой неурочный час дверьми.

   — Это я, Вячеслав Михайлович, — сказал монах, — мне захотелось пройтись по полю с моим юным братом Григорием, вашим приятелем, и подышать свежим воздухом ради подкрепления сил.

Унтер-офицер как будто удивился, что послушник не сказал ему при этом ни одного приветливого слова. Он поднял свой фонарь ещё немного выше; в этот же момент сквозной ветер, ворвавшийся в отворенную дверь, слегка отогнул высокий воротник монашеской рясы, в которую был закутан Иоанн Антонович. Тихий возглас изумления и испуга вырвался из уст старого солдата, он сделал шаг вперёд и протянул руку, точно собираясь положить её на плечо молодого послушника, но тотчас подался назад, почтительно скрестил руки и вымолвил с глубоким волнением:

   — Господь Бог и святые угодники Его да благословят исход ваш, почтенный отче, и да сопутствуют Они вам с вашим юным братом! Не забывайте на всех путях ваших и в ваших праведных молитвах меня, старика!

   — Подай ему руку, Григорий, — сказал своему спутнику отец Филарет, — и всегда помни этого старого верного слугу императора Петра Великого.

Иоанн Антонович снова закутался в высоко поднятый воротник рясы, а затем протянул старому солдату руку, которую тот схватил, дрожа, с низким почтительным поклоном. Потом отец Филарет благословил его и вывел за руку своего спутника за ворота, которые скрипя захлопнулись за ними.

   — Ну, теперь живее! — стал торопить монах, когда они увидали пред собою открытую снежную равнину. — Пойдём проворней! Ведь каждый миг стоит теперь нескольких дней. Прежде чем тюремщики заметят твоё отсутствие, мы должны быть далеко, чтобы они не могли догнать нас.

Поспешно шагая, он увлекал за собою ошеломлённого юношу. Они обогнули каменную ограду тюремного двора, потом повернули в сторону от города, идя прямо через поле, пока упёрлись, наконец, в высокий, запорошенный толстым слоем снега садовый забор одного из крайних домов Холмогор, погруженных уже в глубокий, непробудный сон. В тени этого забора притаились набитые сеном сани, запряжённые тройкой сильных лошадей, покрытых меховыми попонами; ямщик в тёплом полушубке держал их под уздцы. В санях лежали две медвежьи шубы. Отец Филарет, по-видимому знавший ямщика, закутал в одну из них озябшего узника, а другую надел сам. Оба они сели в сани. Ямщик вскочил на козлы и, не дожидаясь приказа, тронул вожжами тройку. Ретивые кони взвились и помчались стрелой мимо города по сверкающей снежной равнине в тёмную даль под покровом зимней ночи.

 

Глава третья

Отец Филарет и узник исчезли из тюремной камеры... Потёмкин сначала безмолвно смотрел им вслед, словно остолбенев от изумления. Последние, так торжественно произнесённые слова монаха потрясли его своей неожиданностью, и ему понадобилось некоторое время, чтобы собраться с мыслями и уяснить себе их, потому что его ум был занят за минуту пред тем совсем иными предметами. Скрип ключа, повёрнутого в замке снаружи, заставил молодого послушника содрогнуться, он почувствовал тот невольный, инстинктивный трепет, который охватывает привыкшего к свободе человека, когда между ним и вольным светом воздвигается непреодолимая преграда.

Потёмкин старался отдать себе отчёт в своём теперешнем положении. Он был заперт, лишён возможности действовать, тогда как отец Филарет находился за стенами тюрьмы, а вместе с монахом очутился на свободе и узник, относительно личности которого у Потёмкина не было сомнения, благодаря уже одному разительному сходству с Петром Великим, подмеченному и стариком Полозковым.

Одну минуту Потёмкин думал, что отец Филарет, служа правительству, намеревался, пожалуй, навеки устранить опасность, грозившую спокойствию России в лице этого царственного узника. Но теперь ему стала ясна нелепость подобной мысли, равно как и того предположения, что этот умный чернец согласился бы сделаться орудием такого злодейства. Если бы отец Филарет обладал честолюбием, то мог бы достичь более высоких целей. Всякое сомнение, остававшееся ещё у Потёмкина, рассеялось при воспоминании о гневе и ненависти, какие обнаруживал отец Филарет каждый раз в откровенных разговорах о великом князе, который, по его словам, очень мало соблюдал русские обычаи и явно показывал, что только для виду исповедует православную веру. Отец Филарет совершенно подчинил своему господству душу Иоанна Антоновича, и если бы ему удалось поднять недовольных в стране и возвести низложенного государя снова на престол, то он сделался бы его главным советником и фаворитом.

Потёмкин вскочил и с сильным сердцебиением, с кипящей головой принялся ходить взад и вперёд по камере; положение, в которое он попал, тревожило и угнетало его. Если бы план, по его твёрдому убеждению всё-таки задуманный отцом Филаретом, увенчался успехом, то, конечно, он, как соучастник побега государя, не остался бы без вознаграждения. Но пока он находился в железных руках майора Варягина, а тот должен был понести на себе всю ответственность за побег заключённого... Мысли юноши блуждали в этом запутанном лабиринте, и он в изнеможении снова опустился на стул, не будучи в силах решиться на что-нибудь.

Вдруг, словно откровение, пред ним предстал образ великой княгини. Если эта смелая выходка удастся, как удалось пред тем водворить Иоанна Антоновича из императорской колыбели в тюрьму, то Пётр Фёдорович будет бесповоротно устранён и царский венец уже никогда не украсит чела великой княгини; та, которой, точно по волшебству, принадлежали все чувства и помыслы Потёмкина, будет принуждена тайком покинуть страну или обречена томиться в заточении, а все упоительные мечты, жившие хотя в виде смутных видений в его сердце, разлетятся прахом. Эта мысль мучительно стучала в висках, точно голова Потёмкина была готова лопнуть от напора крови.

— Нет, нет! — порывисто вскакивая, воскликнул он. — Екатерина должна стать императрицей... Над её челом сияет звезда... Всё для Екатерины!

Потёмкин бросился к дверям и начал неистово стучать кулаками, до боли в руках. Но всё было тихо, и он чувствовал бесполезность собственных усилий. Но тем больше разгорался его гнев. Он громко призывал майора Варягина и старика Полозкова; наконец, из его горла стали вырываться лишь хриплые, нечленораздельные крики. Он дёргал железные прутья оконной решётки, исцарапал в кровь себе пальцы. Однако никто не приходил, и Потёмкин, доведённый до отчаяния и крайнего изнеможения от такого чудовищного напряжения сил, снова опустился на стул.

Он попытался сосредоточиться для спокойного размышления, но это размышление только увеличивало его отчаяние, так как он хорошо понял теперь, что всё его неистовство и крик припишут просто припадку бешенства у заключённого и не обратят на них внимания. Даже если бы майор проспался уже с похмелья, то ему, конечно, доложили бы, что оба монаха вышли пройтись за оградой дома, и, наверно, он стал бы дожидаться возвращения отца Филарета, чтобы войти вместе с ним в тюремную камеру. Следовало найти средство дать о себе знать. В комнате ничего не было, чем бы можно пробить оконное стекло и крикнуть людям, находившимся во дворе.

Наконец Потёмкин вскочил; его отчаянно работавший мозг, казалось, нашёл желанный выход. На столе лежал молитвенник заключённого. Он вырвал оттуда несколько листов, свернул их в виде трубки, зажёг один конец от свечи и вдвинул этот факел в промежуток между решёткой и стеклом. Средство оказалось действенным — одно стекло лопнуло от жара. Потёмкин стал просовывать свои бумажные факелы всё дальше, и вскоре обломки стекла со звоном полетели на подоконник. Тогда изобретательный узник, прижавшись к решётке, стал кричать во двор, повторяя одни и те же слова:

   — Разбудите майора Варягина!.. Разбудите майора Варягина!.. Заключённый бежал... Разбудите майора!.. Дело идёт о его жизни!

Караульный, прохаживавшийся взад и вперёд по двору, услыхал эти слова, но сначала не обратил на них внимания, потому что привык к вспышкам узника. Наконец солдат стал вникать в смысл выкрикиваемых слов. Правда, он не мог уяснить себе хорошенько их значения, но эти возгласы, беспрерывно нёсшиеся из камеры, заставили его вызвать Полозкова и сообщить ему, что заключённый бушует более неистово, чем обыкновенно, а голос его явственно доносился из окон.

Полозков сидел у себя в комнате и молился. Он с опущенным взором выслушал доклад рядового, потом вышел с ним во двор и ясно расслышал нёсшиеся из окон крики Потёмкина.

   — Бедный узник опять забушевал, — заметил старый служака, — не стоит понапрасну беспокоить из-за этого майора, которому и так надоел вечный гвалт.

   — Послушайте, однако, — возразил караульный, — ведь он кричит изнутри, что узник бежал.

   — Бежал? — подхватил Полозков. — Что за чепуха! Как было ему бежать из камеры? И кто мог очутиться там вместо него? Есть сумасшедшие, которые принимают себя за других лиц. Пожалуй, здесь вышло то же самое. Несчастный юноша! Его ум, должно быть, совсем помутился!

Он повернулся и хотел идти обратно к себе в комнату в боковом флигеле, но тут распахнулась дверь, откуда вышла Надежда.

   — Что это значит? — спросила она. — Что случилось с Ваней? Я слышу, что он буйствует. Двери заперты... отец спит, но ключа при нём нет, против всякого обыкновения.

   — Разбудите майора Варягина!.. — раздавалось из окна.

   — Вы слышите? — сказал Полозков. — У несчастного обычный припадок... Он всегда успокаивается спустя некоторое время... Не надо мешать ему и раздражать его ещё больше.

   — Нет! — воскликнула Надежда. — Это не голос Вани, это, — продолжала она, прислушиваясь, — кричит послушник Григорий. Боже мой! Боже мой, что случилось? Где Ваня? Что с ним?..

   — Да, да, — подтвердил караульный, — мне тоже всё казалось, будто это голос послушника.

Надежда подошла к самому окну.

   — Стекло разбито, — воскликнула она и, приложив губы к отверстию, спросила: — Вы ли это, отец Григорий?.. Что вы там делаете?.. Где Ваня?

   — Бежал, — пронзительно крикнул Потёмкин, — бежал с отцом Филаретом! Позови своего отца, Надежда! Дело идёт о его жизни.

   — О, Господи, Господи! — завопила испуганная девушка. — Что же сделали с Ваней? Пойдём к нам, — обратилась она к Полозкову, — попробуй разбудить отца: я не могла его добудиться.

   — Нельзя дольше мешкать, — пробормотал про себя старый служака, — беглецы ускакали уже порядочно далеко!..

Он последовал за Надеждой, которая с тревожной поспешностью вбежала вперёд него в столовую, между тем как двор постепенно наполнялся солдатами, высыпавшими из казармы, чтобы узнать о причине необычного шума.

Майор Варягин по-прежнему сидел на своём стуле; его глаза были закрыты, лицо бледно, губы синеваты. Он казался погруженным в крепкий сон.

   — Смотрите, смотрите, — воскликнула Надежда, — я ещё никогда не видала батюшку таким! Он не слышит того, что ему говорят... Его невозможно добудиться.

Из кухни подоспела старая служанка. Многие солдаты пришли в комнату вслед за стариком Полозковым, тогда как Потёмкин не переставал громко кричать из окна тюремной камеры.

   — Его опоили зельем! — крикнула старуха-кухарка, обхватив майора обеими руками и с ужасом заглядывая в его помертвелое лицо.

Наконец, один из солдат посоветовал растереть ему снегом спину, так как это средство отлично помогает при обмирании.

Надежду вывели из столовой, с майора сняли мундир, и сильные солдатские руки принялись растирать обмершему спину принесённым со двора снегом.

Действительно, спустя некоторое время Варягин начал вздрагивать всем телом; потом он вытянулся, точно пробуждаясь от крепкого сна, поднёс руки ко лбу и медленно открыл глаза. Немного собравшись с силами, он повернулся на бок; его взоры с удивлением блуждали кругом при виде солдат, обступивших его; впрочем, при первом его движении они почтительно подались назад.

   — Что тут происходит?.. Что это значит? — воскликнул майор, медленно выпрямляясь и ещё раз ощупывая руками лоб, точно ему хотелось отогнать мучительную боль или тягостное отупение. — Что вы делаете со мною? Куда девался отец Филарет?

   — Простите, ваше высокоблагородие, — ответил ему Полозков, — из тюрьмы чей-то громкий голос кричит, будто заключённый бежал, и, кажется, это голос молодого послушника Григория.

   — Бежал... узник бежал?.. — воскликнул майор, вскакивая точно на пружине. — Как это может быть? — Он поспешил ещё колеблющимися шагами к обеденному столу и начал искать ключ у своего прибора, куда обыкновенно клал его. — Что... что же это такое? — воскликнул бедняга. — Ключ исчез?.. Это — предательство... Что тут творится? Это могло произойти только с помощью адского колдовства!

Варягин оделся с трепетной торопливостью, прицепил шпагу и направился в сопровождении солдат к дверям тюрьмы. Ключа в них не оказалось; изнутри доносился хриплый голос Потёмкина.

С минуту майор стоял точно ошеломлённый, но потом на него снизошло хладнокровное спокойствие, которое он, как старый служака, привык сохранять пред лицом всякой опасности.

   — Принесите ружья, — приказал он окружавшим его солдатам.

В скором времени к нему подошёл под предводительством сержанта Полозкова выстроившийся отряд с ружьями на плече.

   — Заряжены? — спросил майор.

   — Точно так, — ответил сержант.

   — Так подойдите сюда, приставьте все ружейные дула к этому замку.

Солдаты повиновались.

   — Пли! — скомандовал майор.

Выстрелы грянули. Замок и окружавшее его дерево разлетелись вдребезги. Варягин отворил дверь.

С неистовым криком к нему бросился Потёмкин.

   — Собирайтесь, собирайтесь, майор! — прохрипел он. — Скачите в погоню за беглецами, если ещё не слишком поздно! Отец Филарет увёз вашего узника. Ему было известно, кто такой этот узник, и если вы знали это, в свою очередь, то поймёте, что с настоящего момента над Россией реет факел, готовый зажечь пожар, и что на вашу голову обрушится ответственность за бедствие, которое проистечёт отсюда.

Варягин закрыл лицо руками и с глухим стоном прислонился к стене.

   — Теперь не время стонать и жаловаться, — сурово заметил Потёмкин. — Нужно действовать, потому что от одной минуты может зависеть судьба России.

Майор, выпрямившись, воскликнул:

   — Вы правы! И монаху не придётся вторично напоминать солдату о его долге... Запрягайте сани, какие у вас есть, — приказал он подчинённым, — а ты, Вячеслав Михайлович, — прибавил он, повернувшись к Полозкову, — поспеши с отрядом в двадцать человек в город; захвати там столько саней, сколько достанешь, да лошадей только рысистых, годных для быстрой скачки, и доставь всё это сюда. Пусть вся рота выстроится во дворе, готовая к выступлению, снабжённая тулупами, с заряженными ружьями; да пусть захватят как можно больше пороха и пуль!

Солдаты удалились, спеша исполнить приказ командира.

   — Вы должны сопровождать нас, — повелительно сказал майор Потёмкину, — Я не отпущу вас от себя ни на шаг. Ведь вы явились сюда с отцом Филаретом... я нашёл вас в комнате узника переодетым в его платье. У меня нет ни малейшего ручательства в том, что вы — не соучастник этого побега; ведь ваш гнев и тревога могут быть притворством.

Потёмкин побледнел; его руки невольно сжались в кулаки; он сделал движение, точно хотел броситься на Варягина. Но тот положил руку на шпагу. Тогда Потёмкин отступил и сказал холодно:

   — Вы правы, господин майор, я понимаю, что в вас могло возникнуть это подозрение. Для меня самого очень важно принять участие в преследовании беглецов.

Он поклонился и, стиснув зубы, остался на месте в ожидании.

Надежда выбежала из своей комнаты, оттолкнув старую служанку, хотевшую удержать её.

   — Что случилось, батюшка?.. — воскликнула она. — Где Ваня? Что с ним сделали?

   — Он бежал, — ответил майор, — отец Филарет увёз его с собою... Какое предательство!

   — О, Боже мой! — воскликнула Надежда. — Его убьют!

   — Убьют? — качая головой, возразил Варягин. — Нет, дитя моё... но кровь прольётся, если мы не нагоним тотчас беглеца, а может быть, и тогда, когда это удастся, — глухо прибавил он.

   — Ты хочешь догнать его, батюшка? — спросила Надежда. — Тогда возьми меня с собою! Я хочу быть при этом. Когда станут отыскивать его следы, моё чутьё подскажет, напали ли мы на верную дорогу. Я должна убедиться в том, что Ваня не убит, потому что тревога за него убьёт меня. Возьми меня с собою, батюшка! Ведь если мы найдём его живым, мой голос успокоит его, мои слова заставят его вернуться.

   — Нет... нет, дитя моё, — возразил майор, — оставайся дома! Разве можно тебе сопровождать нас в такой поездке — по зимней стуже, в глухих местах?

   — Возьми меня, батюшка, — не унималась Надежда, — или — клянусь тебе — я побегу по твоим следам и стану до тех пор догонять твои сани, пока не свалюсь от усталости и не замёрзну в снегу.

Нежная, тихая девушка точно сделалась старше в это мгновение на целые годы, в глазах её светилась непреклонная воля.

Варягин заколебался.

   — Мне кажется, Надя права, — вмешался Потёмкин, — если мы найдём узника, то она одна сумеет уговорить его добровольно вернуться назад.

   — Клянусь тебе, отец, — воскликнула девушка, — что я последую за тобою. Никто не может принудить меня оставаться здесь, находясь в неизвестности о судьбе моего друга! У него же нет никого на земле, кроме меня.

Майор потупил голову. Ему казалось невозможным совместить в сердце отцовскую заботу с долгом солдата.

   — Ну, ладно, — сказал он, — будь по-твоему! Только обещай мне держать себя в дороге спокойно и слушаться моих приказаний. Мы отыщем беглеца, и всё опять пойдёт по-старому, — прибавил бедняга таким тоном, который ясно доказывал, что он сам не верит своим словам.

С радостным криком бросилась к нему Надежда и поцеловала его руку.

Запряжённые сани были поданы к крыльцу. Рота стояла во дворе под ружьём. Полозков вернулся со своим отрядом из города. Он с неумолимой поспешностью, какою отличалась в тогдашней России царская служба, набрал множество саней, запряжённых крепкими лошадьми. Майор оставил дома только десять человек в виде гарнизона острога, остальных же солдат разместил по саням, приказав им предварительно запастись съестным, потом он надел шубу и, заботливо укутав дочь, посадил её в сани между собою и Потёмкиным. Длинный поезд выехал, наконец, в зимнюю ночь, сопровождаемый испуганными взорами жителей, столпившихся у городской заставы.

Майор приказал ехать медленно и зорко всматривался при сиянии звёзд в снежную целину.

— Вот! — воскликнул он. — След!! Он ведёт к полю. Видишь ты эти колеи, — спросил он кучера, — и следы конских копыт? Поезжай по ним, только смотри, не сбейся в Сторону; ты отвечаешь мне головой! Ну, пошёл, с Богом!

Возница прищёлкнул языком и взмахнул кнутом над головами лошадей, которые помчались во всю прыть.

Майор не упускал из виду следов, тянувшихся по снегу. Остальные сани ехали за передними гуськом. Они неслышно скользили по снежной равнине, напоминая воздушный полёт ночных духов; сияние звёзд играло на стальных ружейных дулах в руках солдат, снарядившихся точно в поход, тогда как на самом деле они пустились догонять только безоружного монаха и юношу, едва вышедшего из отроческих лет.

 

Глава четвёртая

Когда сытая монастырская тройка помчала лёгкие саночки по безбрежной снеговой равнине, Иоанн Антонович взмахнул от восторга руками и невольно издал громкий, торжествующий клик, обращённый к необъятному звёздному небу, точно птица, которая, вырвавшись из клетки, сначала пугливо и неуверенно заводит песню, расправляя крылья для полёта в вольном воздухе.

Однако отец Филарет положил свою тяжёлую руку на плечо юноши и сказал серьёзным, торжественным голосом:

   — Ты не должен ликовать, потому что мы находимся ещё в начале своего пути и сделали по нему лишь несколько шагов; исход же всякого человеческого начинания известен только Богу. Итак, вознеси душу свою к Господу и умоляй Его, чтобы Он милостиво вёл нас дальше и послал Своих ангелов и святых навстречу нашим преследователям, чтобы задержать их и отвратить от нашей дороги.

   — Хорошо, — ответил Иоанн Антонович, жадно вдыхая свежий, вольный воздух, — я стану просить у Бога защиты и, надеюсь, получу её за все те мучения, что я перенёс, за то, что отняли меня у моих родителей и заточили в мрачных стенах. Господи Боже, — воскликнул он, простирая к небу руки, — помоги мне и защити меня на моём пути! Когда же я воцарюсь, то предай мне в руки всех врагов, чтобы я мог уничтожить и разразить их, как заслуживает того их злоба!

Страшная угроза таилась в словах царственного юноши, жутко раздавшихся в ночной тиши пустынных полей, где слышались только конское фырканье да тихий скрип полозьев по мёрзлому снегу.

   — Замолчи! — прервал его отец Филарет. — Хотя Бог и карает злых в Своём правосудии, но нам Он заповедал прощать своим врагам и обуздывать жажду мести в своих сердцах. Мы должны прощать содеявшим нам зло и можем призывать в наших молитвах губительный гнев Господень лишь на главу тех, которые презирают святую христианскую веру и в преступном своеволии восстают против Церкви и её служителей! Если угодно Богу возвести тебя из темницы на трон, то меч, который вложит Господь в твою десницу, ты должен обратить против пренебрегающих православною верой и Церковью, в отношении же всех прочих тебе подобает быть кротким и милостивым государем, согласно учению и примеру Спасителя.

Иоанн Антонович некоторое время смотрел в раздумье на монаха из-под нахлобученной на лоб меховой шапки. Его глаза в потёмках светились каким-то фосфорическим блеском.

   — Поклянись мне, — сказал отец Филарет, — теперь, в начале нашего опасного пути, что ты никогда не устанешь сражаться с врагами и противниками Церкви и истреблять их, что ты никогда не потерпишь снисхождения и жалости к ним в своей душе! Поклянись, что ты огнём и мечом примешься искоренять всякое еретическое учение и всякую насмешку мирской мудрости над верою! Господь услышит твою клятву и благополучно приведёт тебя к цели, если признает в Своей премудрости, что ты со временем сделаешься верным орудием Его воли.

   — Клянусь! — воскликнул Иоанн Антонович, воздевая руки и поднимая взор к ночному небу. — Всё, причинившие мне зло, — продолжал он с зубовным скрежетом, причём в его голосе прорывалась снова прежняя дикая угроза, — вместе с тем — враги Бога и православной веры, потому что ведь, как вы говорили мне, Господь повелевает любить всех своих ближних, они же возненавидели меня и сделали мне зло. Только один человек из тех, которые стерегли меня в моём прежнем заключении, когда я был ещё ребёнком и мои родители находились при мне, говорил со мною приветливо и даже рассказывал мне порою о внешнем мире... не о людях, нет, но о лесах, реках, птицах и животных. Я запомнил его имя: он назывался Корфом. Корф был красивый мужчина, и его ласковые большие глаза приносили мне отраду. Его хочу я вознаградить за каждое ласковое слово, сказанное им мне и моим родителям. Он должен сделаться знатным князем, если я со временем буду императором, а все прочие пусть преклоняются пред ним.

   — Вот это хорошо! — одобрил его монах. — Но ты обязан вспомнить добром и майора Варягина, потому что он обращался с тобою хорошо и дозволял всевозможные послабления.

   — Майор Варягин никогда не смотрел на меня приветливо, — мрачно возразил Иоанн Антонович, — ни разу не поговорил со мною ласково, как тот Корф.

   — Но ведь тебя утешала Надя; она была ласкова с тобою, — возразил монах, — и за это ты должен отблагодарить майора, её отца, когда Господь сподобит тебя взойти на трон. Твоё бегство может навлечь на майора большую опасность, и если наши надежды разрушатся, то ему грозит тяжёлое наказание.

   — Надежда! — воскликнул Иоанн Антонович, совершенно иным, мягким, сердечным тоном. — Да, да, её отец будет велик, выше всех... так должно быть, потому что его дочь будет моей супругой-царицей.

Отец Филарет ничего не ответил на это, а только закутался плотнее в шубу. Свежий воздух опьянил юношу, и он заснул крепким сном, длившимся несколько часов. Опасаясь погони, отец Филарет приказал кучеру держаться в стороне от большой дороги, но при этом совершенно упустил из виду, что свежие следы на снегу по непроезжей дороге могли ещё вернее обнаружить себя.

Кучер отлично знал дороги, знал также, в каком селе имеются благочестивые мужички, всегда готовые дать лошадей и приют монахам. Таким образом, минуя почтовый тракт и останавливаясь в сёлах для отдыха, отец Филарет и его спутник получали всё желаемое, и для них всегда была наготове тройка, которую они выменивали на своих усталых лошадей.

Во время пути Иоанн Антонович предавался мечтам о будущем, причём всегда возвращался к мысли отомстить своим врагам, лишившим его свободы и низвергнувшим его с трона, а о Надежде говорил, как о своей будущей супруге, которая будет делить с ним всё величие и власть. Всякое неосторожно высказанное сомнение со стороны отца Филарета вызывало в нём бурные вспышки гнева, так что монах принуждён был тотчас же во всём соглашаться с ним.

Долго пришлось им ехать по льду одной из попутных рек. Затем, выехав опять на дорогу, они стали подыматься немного в гору, откуда, при ярких лучах заходящего солнца, сверкали снеговые верхушки ближайшего леса.

Вдруг кучер резким движением остановил лошадей. Отец Филарет, слегка задремавший, вскочил; Иоанн Антонович, зарывшийся в сене, также приподнялся. Столь внезапная остановка при непрерывном движении, ставшем обычным в течение нескольких дней, способна была пробудить ото сна скорее, чем сильный толчок или громкий возглас.

   — Что случилось? — воскликнул отец Филарет, беспокойно выглядывая поверх лошадиных голов.

Кучер нагнулся и приложил ухо к земле, после чего сказал:

   — Слышите, батюшка, слышите? По льду реки, которую мы только что проехали, слышен топот быстрых конских копыт.

Отец Филарет вскочил; Иоанн Антонович также сбросил с себя шубу; спросонья он не расслышал слов кучера и монаха, но чутьём понял, что близится какая-то опасность. Отец Филарет высунулся из саней и, в свою очередь, приложил ухо к земле. В непосредственной близости ничего не было слышно, кроме храпа лошадей и дыхания трёх прислушивающихся людей; но тем яснее доносился издали глухой гул, похожий на приближающуюся грозу, с тою лишь разницей, что гул шёл непрерывно.

   — Это топот многих лошадей, — заметил кучер, — порою слышится даже скрип полозьев по льду.

   — Неужели это погоня за нами? — мрачно сказал отец Филарет.

   — Они приближаются, — сказал кучер, испуганно оглядываясь, — посмотрите, батюшка, там, на реке, из-за ивняка показались сани, затем другие, третьи; засверкало оружие, это едут солдаты; они, должно быть, заметили нас здесь, в чистом поле; ещё полчаса — и они настигнут нас.

   — О, Боже Великий, — воскликнул Иоанн Антонович, — ты защитник несчастных, гонимых, порази этих разбойников, преследующих меня!

Губы юноши дрожали, глаза лихорадочно горели.

Отец Филарет мрачно смотрел в землю.

   — Есть возможность добраться до леса раньше, чем они нагонят нас? — спросил он кучера.

   — Я думаю, что возможно, батюшка! — ответил кучер, тоже весь дрожа и беспокойным взглядом измеряя всё уменьшавшееся расстояние между ними и погоней.

   — В таком случае гони лошадей что есть духу! — сказал отец Филарет. — Солнце уже садится, и если нам удастся добраться до леса, то в темноте они не увидят нас.

Кучер ударил по лошадям, и сани стрелой понеслись вверх по лёгкому возвышению, граничившему с еловым лесом.

   — Это не спасёт нас, батюшка, — сказал кучер, поворачиваясь к отцу Филарету, — они нагонят нас у самой опушки леса, и нам не удастся укрыться.

   — Погоняй скорее, — ответил монах. — Как только подъедем к лесу, я со своим спутником выйду из саней, а ты продолжай ехать по дороге, пока погоня не настигнет тебя. Ты дашь себя захватить и скажешь, что мы выскочили из саней и скрылись налево, в лесу. Мы же направимся вправо и укроемся где-нибудь.

   — Ахти мне, бедному! — воскликнул кучер, всё сильнее подгоняя лошадей. — Они убьют меня или сошлют в Сибирь!

   — Они не сделают этого, — возразил отец Филарет, — если ты спокойно заявишь, что мы убежали и угрожали тебе, если ты не будешь спокойно продолжать свой путь; и это будет правда, — сказал он, вынимая из шубы пистолет и направляя дуло прямо на кучера. — Если ты выдашь нас, — продолжал он, — то святая Церковь, служителями коей мы состоим, проклянёт тебя как в земной, так и в будущей жизни. Если же ты поступишь так, как я говорю тебе, то всемогущая святая Церковь найдёт средство спасти тебя от наказания здесь, на земле, и пошлёт тебе царствие небесное.

Кучер на мгновенье опустил голову, а затем сказал спокойным тоном:

   — Я сделаю так, как вы мне велите, батюшка; но, молю вас, не забудьте меня!..

   — Будь покоен, — ответил отец Филарет торжественно.

   — Заступничество святой Церкви и десница высокопреосвященного охранят тебя.

Сани неслись по направлению к лесу всё быстрее и быстрее; Иоанн Антонович следил за преследователями широко открытыми, остановившимися глазами. Гул лошадиных копыт раздавался всё громче и внятнее. Солнце зашло, на снежную равнину спустились ночные тени, на небе загорались звёзды. Опушка леса была уже близко, по краям дороги появился ельник; ещё четыре-пять минут — и лес был бы достигнут. Но вдруг лошади снова остановились.

На этот раз не кучер заставил их остановиться; лошади сами остановились, как вкопанные, и пугливо сдвинули головы. Затем они беспокойно рванулись и хотели понести в поле; когда же кучер сдержал их всей силой, они взвились на дыбы и попытались вырваться из упряжи.

   — Что случилось с лошадьми? — воскликнул отец Филарет. — Гони их, гони, нельзя медлить ни минуты!

   — О, Боже! — воскликнул кучер с ужасом. — Святые угодники покинули нас, мы погибли: смерть и пред нами, и позади нас. Посмотрите туда или нет, сюда, — продолжал он, указывая концом кнута, — нам не добраться до леса, а если доберёмся, то неминуемо погибнем.

Отец Филарет посмотрел в темноту, по направлению, указанному кучером, и увидел тени, двигавшиеся по снеговому полю и всё приближавшиеся к их саням.

   — Это волки, батюшка, их целая стая, и они всё ещё прибавляются из лесу; они голодны и, почуяв поживу, становятся безумны и отважны.

Тёмные очертания хищников уже совсем приблизились, были слышны их хриплое дыхание и глухое, зловещее рыканье.

   — Стреляйте, батюшка, стреляйте! — крикнул кучер, между тем как лошади снова поднялись на дыбы.

Отец Филарет прицелился в надвигавшуюся стаю, послышался выстрел, а за ним громкий вой раненого зверя, подхваченный диким рёвом со всех сторон. На один момент грозные тени отступили, но позади уже ясно слышалось громкое понукание лошадей. Кучер взмахнул кнутом, и лошади понеслись к лесу бешеным галопом, но вскоре они снова остановились и с громким ржанием взвились на дыбы, пред стаей волков, глаза которых светились, как раскалённые угли. Отец Филарет снова выстрелил, но на этот раз сомкнутая стая голодных хищников не двинулась с места; наоборот, вызов, казалось, усилил их отвагу, и они продолжали медленно надвигаться. Лошади взвивались всё выше и выше, ударяя передними копытами; затем вдруг, одним прыжком из передних рядов, волк бросился на шею коренника; удар копыта попал в разъярённого зверя, он громко взвыл от боли, но не отступил, а вцепился зубами в горло лошади, старавшейся высвободиться и отчаянно ржавшей. Это послужило сигналом к всеобщему нападению. Ещё момент — и голодные звери набросились на лошадей. Началась отчаянная свалка, причём лай и вой волков всё более и более заглушали испуганное ржание лошадей. Сани опрокинулись, отец Филарет, Иоанн Антонович и кучер были выброшены в снег.

Погоня миновала реку и мчалась уже вверх по пригорку.

   — Бегство невозможно, — в полном отчаянии сказал кучер. — Когда волки покончат с лошадьми, они примутся за нас.

   — Лучше быть растерзанным волками, чем снова попасть к мучителям в руки, — воскликнул Иоанн Антонович, бывший в полном отчаянии.

Отец Филарет выпрямился во весь рост, держа в своей могучей руке рукоятку кинжала, и мрачным взором следил за приближавшимися санями. Через несколько минут подъехали первые сани. Из них выскочили майор Варягин и Потёмкин, а за ними Надежда, не обращая внимания на холод, прыгнула прямо в снег.

   — Именем императрицы, стойте! — крикнул Варягин, быстро подбегая к отцу Филарету с обнажённой шпагой.

В этот момент подъехали остальные сани, солдаты вышли из них и, сомкнувшись в ряд, с оружием в руках, последовали за майором.

   — Мы стоим, как видите, майор Варягин, — произнёс отец Филарет громким голосом, — потому что волки, служащие аду, пожирают наших лошадей. Но что вы хотите от нас? Зачем преследуете нас? Я запрещаю вам дальше двигаться, — воскликнул он, простирая руку, — я священнослужитель святой Церкви, и никакая земная власть, кроме архиепископа, не имеет права предписывать мне законы или ограничивать мою свободу. Отступите, или проклятие Неба падёт на ваши главы!

   — Мне нет дела до Церкви, — ответил Варягин. — Если духовное лицо вмешивается в круг обязанностей солдата, то солдат имеет право арестовать его, а если понадобится, то применить против него оружие, и я воспользуюсь этим правом. Вы похитили узника, за которого я отвечаю своей головой, и я требую его возврата, вас же пусть судит ваше начальство, которому я передам вас; оно сумеет покарать вас за преступление против царских законов.

Он сделал шаг вперёд, но отец Филарет крикнул ещё громче, ещё повелительнее:

   — Берегитесь, майор, повторяю вам, не поднимайте руки на служителя Церкви; карающее Небо поразит преступника, оскорбляющего священника. Сюда, ко мне, Григорий! Твоё место здесь, подле меня, мы оба обязаны защищать права Церкви, и Бог защитит Своих священнослужителей.

Солдаты дрожали, казалось, что монашеская ряса наводила на них больше страха, чем неприятельские батареи; даже Потёмкин в нерешительности потупился, привычное монашеское повиновение невольно заставило и его подчиниться.

Тут Надежда, став между Потёмкиным и своим отцом, воскликнула:

   — Ваня, послушайся меня, вернись к нам; у нас ты в безопасности, я оберегаю тебя, и ангелы небесные охраняют твою жизнь. Ведь ты не знаешь тех, которые увозят тебя; ты не знаешь, быть может, они заточат тебя в ещё худшую темницу или убьют?

Она протянула руки к Иоанну Антоновичу и сделала ещё шаг вперёд.

   — Надежда, — воскликнул он в глубоком волнении, — Боже мой, ты зовёшь меня назад? Ты говоришь, что здесь моя жизнь в опасности? Да, возможно. Ты не можешь говорить неправду, но как такое может быть, чтобы священник предал меня?

Он сделал движение к Надежде, но отец Филарет схватил юношу за руку и сильным движением рванул назад.

   — Иван, — сказал он, еле сдерживая себя, — неужели ты, руководствуясь словами этой девочки, откажешься от удела, предназначенного тебе Самим Богом, и забудешь, какая кровь течёт в твоих жилах? Церковь проклянёт тебя, если ты сделаешь это, а императрица поверит тому, что говорят про тебя, будто ты недостоин носить корону, и тебе придётся окончить свою жизнь в позорном заточении.

Глаза Иоанна Антоновича гордо блеснули, и грудь вздымалась, тяжело дыша.

   — Надежда, — сказал он, — ты не понимаешь того, что говоришь, ты не знаешь, кто я. Отойди! Со временем я разыщу тебя и возьму к себе, теперь же не удерживай меня, позволь мне защищать мою жизнь, а если я паду, то помолись за того, кто был достоин большего, чем участь жалкого узника.

   — Сюда, ко мне, Григорий! — воскликнул отец Филарет. — Посмотрим, осмелятся ли они коснуться священной рясы служителя Бога?

Потёмкин стоял, скрестив руки на груди; он медленно поднял взгляд на монаха и сказал холодно и гордо:

   — Моё место там, где я вижу царский мундир, ему принадлежит сила и право в России, а кто восстаёт против него, тот — государственный изменник.

   — Горе тебе, вероотступник, ты не уйдёшь от возмездия, — воскликнул отец Филарет, взмахнув в воздухе блестящим клинком кинжала. — Ко мне, Иван! Посмотрим, кто первый решится поднять оружие против священника!

   — К чему слова? — крикнул Варягин. — Вперёд, хватайте беглецов! — скомандовал он, обращаясь к солдатам.

Надежда с мольбою простёрла руки к солдатам.

   — Божье проклятие падёт на голову того, кто поднимет руку на меня! — раздавался громовой голос отца Филарета.

Солдаты не шевелились, старик Полозков смотрел в упор на Иоанна Антоновича, бледного, со сверкающими глазами, стоявшего рядом с монахом.

   — Вперёд! — скомандовал Варягин ещё раз.

Ни один человек не двинулся с места.

Торжество и гордость озарили лицо монаха.

   — Не дерзайте поднять оружие против служителя Бога, — воскликнул он, — не задерживайте нас на нашем пути; узник, которого вы до сих пор охраняли, принадлежит мне, принадлежит Небу; императрица строго покарает каждого, кто причинит ему зло.

   — Вперёд! — крикнул Варягин громовым голосом.

Но солдаты не двигались и нерешительно поглядывали на старика Полозкова. Последний опустил приклад на землю и, проводя рукой по бороде, сказал глухим голосом:

   — Нет... в нём кровь великого государя Петра, и я скорее пожертвую остатком своей жизни, нежели прикоснусь к нему.

   — Вперёд! — крикнул Потёмкин. — Как вы смеете ослушиваться своего начальника?

Но солдаты последовали примеру старого ветерана и, как по команде, опустили на землю приклады ружей.

Отчаянная решимость блеснула в глазах Варягина.

   — В таком случае я один буду верен своему долгу! — крикнул он. — Узник принадлежит мне и будет моим живой или мёртвый.

Ещё момент — и он выхватил из-за пояса пистолет и поднял его на Иоанна Антоновича. Раздался выстрел, но юноша остался невредим; как бы ошеломлённый внезапным нападением, он только в ужасе озирался.

Отец Филарет бросился на майора, но тот вторично поднял пистолет, и раздался второй выстрел, раньше, чем монах подоспел к майору.

Но и Надежда, увидав, что отец целится в Иоанна Антоновича, громко вскрикнула, бросилась к юноше и, как ангел-хранитель, встала пред ним, стараясь своею грудью защитить от гибели.

Смертельная пуля, предназначенная узнику, досталась ей. Она слабо вскрикнула и упала на землю; кровавая струя окрасила её одежду и сверкающий белизною снег.

   — Надежда! Моя Надежда! — воскликнул Иоанн Антонович, склоняясь к ней и прижимая руки к её груди, как бы пытаясь остановить струившуюся кровь.

Варягин стоял как изваяние; оружие выпало у него из рук, и слышался только хриплый, отчаянный вопль...

Отец Филарет мрачно посмотрел на лежавшую на земле девушку, простёр руку к солдатам и воскликнул зычно и убеждённо:

   — Кара небесная уже постигла злодея более ужасно, чем то во власти человеческой. Оружие, которое было направлено человеком на священнослужителя, поразило его собственное дитя; вы видите, что Господь всемогущ и вездесущ... Трепещите; на ваши главы падёт такое же наказание.

Солдаты перекрестились.

   — Надежда, Надежда, очнись! — кричал Иоанн Антонович. — Я возвращусь с тобою и никогда не покину тебя... Очнись, открой глаза!..

Действительно, девушка открыла глаза, как будто зов её друга остановил её угасающую жизнь.

   — Вернись, Ваня, вернись, — прошептала она, — Господь не хочет, чтобы насильственным образом человек изменял предназначенные ему пути. Против воли Божией ни одна власть земная не в состоянии освободить тебя. Вернись, Ваня, вернись, но не ко мне, потому что я ухожу и буду пред престолом Божьим молиться за тебя. Я уже вижу ангелов, которые спускаются сюда, чтобы повести мою душу к небесам, — произнесла она, с неземным восторгом глядя на небо. — О, чем я заслужила столько счастья? Сколько блаженства! Я буду молиться за тебя, Ваня... А где же мой отец? — спросила она юношу, с громким рыданьем склонившего голову на её окровавленную грудь. — Отец, где ты? — повторила она ещё раз.

Майор Варягин подошёл молча, с окаменевшим лицом, не произнося ни слова, не проронив ни единой слезы.

   — Прощай, отец! — сказала она. — Не плачь, не тоскуй по мне, это не твоя рука убила меня, а Сам Господь соизволил взять меня к Себе раньше, чем моя душа была бы запятнана грехом. Дай мне руку!

Майор преклонил колени.

Надежда медленно, с усилием поднесла его руку к своим губам и прошептала:

   — Будь добр к Ване!.. Это завет твоей дочери. Мой дух будет витать над ним, и я буду чувствовать всё зло, какое будет причинено ему. Прощайте, я ухожу; вот ангел сияющий, смотрите!.. — тихо прошептала она, причём её глаза закрылись, а голова откинулась. — Вот он берёт меня на руки, я слышу шелест его крыльев, земля исчезает, я уже не вижу вас, прощайте!..

Ещё последний вздох, в последний раз лёгкий трепет пробежал по телу девушки, и голова её упала на снег.

   — Надежда, — крикнул Иоанн Антонович душераздирающим голосом, — останься со мною, я держу тебя, Надежда, я не пущу...

Он крепко охватил руками тело девушки, между тем как майор всё ещё держал её руку, стоя на коленях неподвижно, так же окаменев.

   — Не греши, мой сын, — сказал отец Филарет, — Господь взял это дитя, как жертву возмездия за грехи её отца. Она же невиновна и будет в лоне вечного блаженства.

   — Да! Да! — воскликнул Иоанн Антонович, безумно, лихорадочно глядя в лицо покойницы. — Она сказала, что идёт к Богу, что будет являться мне и утешать меня, будет молиться за меня, чтобы святые угодники принесли мне свободу и избавление.

Его возбуждённый взор был прикован к лицу умершей, которая, казалось, уснула тихим, безмятежным сном.

Варягин поднялся; на его лице выражалась железная непоколебимость.

   — Солдат должен пожертвовать всем ради своего долга и своей чести, — сказал он, — я пожертвовал своим ребёнком, составлявшим моё единственное счастье на земле, и буду продолжать исполнять свой долг. Берите узника, — приказал он солдатам, — мы должны отвезти его обратно.

Солдаты в нерешительности поглядывали друг на друга.

Отец Филарет грозно предстал пред ними и сказал:

   — Запрещаю вам именем Бога и святой Церкви прикасаться к этому юноше. Вы видели, как быстро и ужасно Господь покарал непослушание против Его служителей, как преступный выстрел майора был направлен на его родное дитя. Неужели и вы хотите навлечь на себя гнев Божий? Только посмейте сделать шаг!.. Вот в моей руке знамение Того, Кому повинуются земля и небо, — воскликнул он, снимая свой наперсный крест и высоко поднимая его над головою, — раньше, чем вы приблизитесь к этому юноше, вы должны обратить своё оружие против этого знамения.

Солдаты испуганно отступили.

   — Вероломные, — крикнул Потёмкин, — вы не хотите подчиняться приказу командира? Знаете ли вы, что это значит?

   — Майор может потом смертью казнить нас за наше непослушание, — сказал Полозков, — но он не имеет власти над нашей душой; Церковь же может нас предать вечной гибели! Посмотрите на этого юношу! — прибавил он глухим голосом. — Как горит его взор, как дрожат его уста!.. Если бы вы, подобно мне, видели когда-либо лицо императора Петра, вы не решились бы поднять руку на него.

   — Следовательно, открытое непослушание военному приказу? — сказал майор строгим, холодным тоном. — Ну, пусть будет так, я слагаю с себя власть; поступайте как хотите. Я ухожу и найду путь в Петербург; я расскажу императрице всё, что произошло здесь и что я сделал во исполнение своего долга.

Он подошёл к телу дочери и поднял его на руки, между тем как отец Филарет старался оттащить в сторону Иоанна Антоновича, цеплявшегося за Надежду.

Майор, не оглядываясь, направился со своей ношей к полю; отец Филарет смущённо смотрел ему вслед, изо всех сил удерживая Иоанна Антоновича, рвавшегося вслед за ним.

   — Ради Бога, — воскликнул старик Полозков, — не отпускайте господина майора в поле одного — волки съедят!

Действительно, голодная стая уже почти покончила с лошадьми, и несколько волков с горящими глазами и жадно высунутыми языками направились по следам майора.

   — Отгоните зверей, — крикнул Потёмкин, — против волков вы, быть может, ещё сумеете употребить своё оружие, — прибавил он с ядовитой усмешкой.

Солдаты выступили и дали залп; несколько волков пало, обливаясь кровью, прочие с воем и лаем бросились в лес.

При залпе майор остановился на минуту.

   — Стойте, майор Варягин, — воскликнул отец Филарет, — я хочу сделать вам одно предложение.

Майор остановился, но не сделал ни шагу назад.

   — Вас постигла тяжёлая кара за ваше преступное возмущение, — сказал отец Филарет, — но так как Церковь всегда принимает участие в несчастных и наказанных, то я укажу вам путь, каким вы можете идти дальше, оставаясь верным долгу службы и не восставая против воли Божьей. Вы сказали, что отвечаете перед государыней за этого узника своей головой; так садитесь в сани, и мы поедем вместе в Петербург. Мы все трое предстанем перед императрицей; пусть она, как истинная дщерь Церкви, почитающая советы его высокопреосвященства архиепископа, рассудит нас.

Варягин немного подумал и затем сказал с тем же неподвижно застывшим выражением на лице:

   — Хорошо, я принимаю ваше предложение. Я покажу государыне своё мёртвое дитя и скажу, что пожертвовал им ради своего долга. Пусть она судит меня, приговаривает к смерти или изгнанию, я покончил счёты с жизнью, мне всё равно. Но пусть она знает, что я до последней минуты оставался верен своему долгу.

   — А мы скажем всемогущей государыне, — воскликнул Полозков, — что отступили, боясь лишь гнева Божьего, который так очевидно и так ужасно разразился перед нами; а там пусть делают с нами что признают должным.

Майор подошёл к саням, бережно закутав мёртвую дочь в её шубейку, сам сел рядом и приказал кучеру ехать по направлению к столице, мало заботясь обо всех остальных.

В одних санях солдаты очистили место для отца Филарета. Монах принёс из своей повозки шубы и заботливо укутал Иоанна Антоновича; тот совсем притих, находился в каком-то странном оцепенении, был словно разбит и духом, и телом и позволял делать с собой всё что угодно. Потом монах уселся с ним в сани, ехавшие за санями Варягина.

Потёмкин мрачно смотрел в землю.

   — Екатерина... Екатерина, — тихо шептал он, — ради тебя и твоего будущего величия пролилась кровь невинной жертвы: неужели эта кровь пролита напрасно?

Полозков положил руку на плечо Потёмкина и сказал:

   — Пойдёмте, пойдёмте! Уйдём скорей от этих проклятых мест; я чувствую себя здесь так же, как в тот день, когда стоял на страже у тела несчастного Монса.

Он повёл Потёмкина к последним саням, и скоро весь длинный поезд исчез в отдалении... Между тем из леса медленно возвратились волки и с лаем и рычаньем принялись драться из-за обглоданных лошадиных скелетов.

 

Глава пятая

После окончания представления Анна Евреинова нетерпеливо ждала своего возлюбленного. Во время трагедии она видела его за стулом императрицы, и это привилегированное, возбуждавшее всеобщую зависть место, после всего сообщённого ей фон Ревентловом... Сердце её замирало в тревоге. Она заметила также устремлённые на неё странные взгляды Ивана Шувалова. И страх, смертельный страх сковал всё её существо. Но с наивной детской верой она ждала, что явится её возлюбленный и, подобно сказочному рыцарю, сумеет преодолеть все препятствия и увезёт её от этой гордой императрицы, которая представлялась ей чем-то вроде злой волшебницы, повсюду преследующей влюблённых, но не имеющей власти над чистыми, верными сердцами.

Она стояла, погруженная в эти думы, и вдруг почувствовала, что кто-то тихонько дотронулся до её руки; рассчитывая увидеть перед собой возлюбленного, Анна, слегка покраснев, подняла свой сияющий взор, но, разочарованная, почти испуганная, невольно отодвинулась от стоявшего перед ней Брокдорфа.

— Меня посылает мой друг, — сказал он, стараясь, насколько возможно, сложить свой широкий рот в приветливую улыбку, — он задержался по службе, но поручил мне проводить вас домой.

Испытующе посмотрела Анна в отвратительное лицо Брокдорфа; несмотря на то что он считался другом Ревентлова, ей никогда не внушал доверия.

   — Домой? — нерешительно спросила она с удивлением, вернее почти с испугом.

Брокдорф уловил в этом вопросе испуг, его маленькие проницательные глазки хитро сверкнули, и, наклонившись совсем близко к молодой девушке, он тихо сказал:

   — Вы знаете, что я друг фон Ревентлова и пользуюсь его полным доверием, он посвящает меня во все свои тайны. Поэтому вы можете спокойно положиться на меня. Он освободится и приедет следом. В вашем положении друг необходим, а я — ваш друг. Даю вам моё честное слово, — прибавил он, кладя руку на сердце, — что приведу вас в объятия того, кто сгорает нетерпением быть с вами.

Анна Михайловна с минуту стояла в нерешительности. Личная антипатия, которую она питала к Брокдорфу, не могла служить достаточной причиной, чтобы ему не доверять; ведь было вполне естественно, что фон Ревентлов, поставленный, по долгу службы, в тяжёлое положение, открылся своему земляку, с которым, как известно, он вместе приехал в Петербург. Она знала, что на карту ставится всё, что только смелый может противостоять опасностям, а поэтому, быстро решившись, положила свою руку на руку Брокдорфа и сказала:

   — Ведите! Раз он вас просил об этом... А я во всём послушна его воле.

В глазах Брокдорфа сверкнуло торжество; он быстро повёл девушку в переднюю, с галантной услужливостью накинул на её плечи шубу и сошёл с ней вниз по лестнице. Выйдя во двор, он дал свисток, на который подъехали сани, запряжённые тройкой сильных лошадей. Кроме кучера, на широких козлах сидело двое лакеев. Они подобострастно соскочили со своих мест и посадили Анну в сани.

   — Сидите смирно, — шепнул им Брокдорф, — и ничего не делайте без моего приказания!

Брокдорф тем временем, усаживаясь в сани подле Анны, натягивал меховую полость.

Тройка быстро выехала со двора, кучер ловко направлял сани сквозь густые ряды экипажей и группы любопытных, стоявших перед дворцом.

   — Куда вы везёте меня? — спросила Анна.

   — В верное место, — ответил Брокдорф, — мой друг поручил мне доставить вас туда.

Анна, молча кутаясь в свою шубу, забилась в угол саней. Вскоре они остановились перед домом на Фонтанной, в котором жили сёстры Рейфенштейн.

   — Вот мы и приехали, — сказал Брокдорф, выскакивая из саней и спеша обойти с другой стороны, чтобы подать Анне руку.

   — Приехали? — спросила девушка. — Что это за дом?

   — Дом друга, — возразил Брокдорф, — тут вы скоро увидите того, кто послал меня.

   — Хорошо, — сказала Анна, — войдём же!

Она вышла из саней, не опираясь на предложенную Брокдорфом руку, вошла в дверь, быстро отворенную прибежавшим на звонок слугой, и, робко озираясь, но всё же твёрдыми шагами, последовала за шедшим впереди неё к внутренним покоям Брокдорфом. В передней навстречу им вышла Клара; Брокдорф галантно раскланялся, но она, не удостоив его сегодня взглядом, жадно смотрела на Анну, которая, в спустившейся с плеч шубе, в старинном национальном костюме, с покрасневшим от зимнего свежего воздуха лицом и сверкающими от возбуждения глазами, была дивно хороша.

   — Я привёз вам сюда молодую девушку, которая под защитой вашего дома должна подождать своего друга, — сказал Брокдорф.

Клара Рейфенштейн ещё несколько мгновений предавалась молчаливому созерцанию красоты Анны, а затем сказала:

   — Ивану Ивановичу незачем было бы искать так далеко, если бы он удостоил обратить свои взоры на то, что находится вблизи... Пойдёмте! — прибавила она, небрежно подняв голову и обращаясь к Анне. — Я проведу вас в назначенную для вас комнату.

   — Где же он сам? Когда он придёт? — спросила Анна, боязливо оглядываясь. — Он не имеет права медлить... времени мало... и так как вы приготовили мне здесь пристанище, то вы должны знать...

   — О, не беспокойтесь, — быстро перебил Брокдорф, — он, конечно, не промедлит ни одной минуты, чтобы поспешить к вам; вы не поверите, как страстно ждёт он момента снова увидеться с вами!

Бросив на девушку несколько удивлённый взгляд, Клара подняла портьеру боковой двери и внутренним коридором повела Анну в комнату, выходившую окнами во двор и отделённую от других покоев.

После этого Брокдорф покинул дом и возвратился в Зимний дворец, чтобы дать отчёт Ивану Ивановичу Шувалову в успехе хитрости, для исполнения которой, к его большому удивлению, ему не пришлось прибегать даже к насилию.

Клара и Анна вошли в богато убранную комнату, где находилась большая кровать с шёлковыми занавесями. Пол был покрыт мягкими коврами; единственное окно, выходившее на окружённый высокими стенами двор, было скрыто портьерой из тяжёлой шёлковой материи; кругом стояла удобная мебель, в камине пылал яркий огонь; на столах и этажерках были расставлены туалетные принадлежности. Вся комната представляла собой восхитительное жилище для элегантной молодой женщины, причём уже позаботились и об ужине: на маленьком столике стояли южные фрукты, холодные кушанья и два гранёных графина с тёмно-жёлтым хересом.

Анна изумлённо разглядывала эту уютную комнату, которая, как ей показалось, была предназначена для более продолжительного пребывания, а не для коротких минут ожидания возлюбленного, решившего пуститься с ней в далёкий путь.

   — Вот назначенная вам комната, — сказала Клара всё с той же небрежной, слегка насмешливой гримасой. — Надеюсь, что вы ни в чём не будете чувствовать недостатка и что тот, кого вы ожидаете, также останется доволен, найдя здесь всё, чего ждёт его сердце.

   — О, Боже мой, — воскликнула Анна, — ведь весь вопрос в нескольких минутах, потому что, не правда ли, — со страхом продолжала она, — ведь вы знаете, что он сейчас должен прийти: если мы потеряем эту ночь, то у нас не будет уже больше никакой надежды.

   — Если бы он не имел возможности прийти, если бы его задержала императрица, — произнесла Клара и вдруг с удивлением заметила, что при этих её словах Анна испугалась. — Но я всё-таки думаю, что он придёт, — сказала она, — если бы ему не удалось сегодня, если бы его в самом деле задержала императрица, — прибавила она с своеобразной насмешливой улыбкой, — то разве не подобает отдать государыне преимущество? И разве радость свидания с ним была бы меньше, если бы вам пришлось подождать до завтра?

   — Завтра? — воскликнула Анна с выражением застывшего ужаса. — Вы думаете, что он может освободиться не раньше завтрашнего дня? Тогда всё пропало!.. Если нам не удастся бежать сегодня ночью, — воскликнула она вне себя, — если мы не выиграем несколько часов, остающихся в нашем распоряжении, то нам не уйти!

   — Бежать? — спросила Клара с выражением глубочайшего изумления. — Вы хотите бежать с ним? Вы хотите отнять его у императрицы...

Она покачала головой, словно услышав нечто непонятное, непостижимое.

   — Но вы же должны знать всё это, — воскликнула Анна, — ведь он не послал бы меня сюда, если бы не имел доверия к вам. Боже мой, — продолжала она вне себя, — ведь у императрицы есть всё — корона, дворцы, войска, всё золото, все драгоценные камни, которые только существуют на свете... да, у неё есть всё, а у меня только он один... Зачем же государыне не отдать мне его?

Клара смотрела на неё всё с большим изумлением и затем спросила с оттенком участия и сострадания:

   — Вы так сильно любите его?

   — Да, да, — воскликнула Анна, — я так сильно люблю его. Не правда ли, вы уверены, что он придёт?

   — Успокойтесь, — сказала Клара таким тоном, как будто говорила с ребёнком, — да, да, он придёт. Снимите на минуту свою шубу, отдохните, вас изнуряет это волнение... Отдохните, он должен прийти.

   — Не правда ли, не правда ли?.. Ведь вы уверены, что он придёт? — повторила Анна. — Иначе что же со мной будет?

Она позволила снять с себя шубу и уложить на кушетку.

Клара, налив в стакан вина, подала ей его, причём сказала:

   — Выпейте, это успокоит и подкрепит вас.

Анна выпила почти машинально, послушно весь стакан, так как её силы на самом деле были истощены.

   — А теперь отдохните минутку, — сказала Клара, подкладывая подушку под голову девушки, — так скорее пройдёт время.

   — Да, да, отдохнуть, — прошептала Анна, тяжело опуская голову на подушку и закрывая глаза, — мне необходим отдых, так как у нас долго не будет времени для этого... Он придёт, и тогда мы бежим, бежим, пока не очутимся далеко, за границей власти этой императрицы, которая хочет отнять его у меня.

Дыхание девушки стало ровнее, сон осенил её усталую голову. Клара несколько минут стояла, наклонившись над ней в раздумье.

— Бедное дитя! — сказала Клара, проведя рукой по волосам Анны, а затем, осторожно ступая по ковру, вышла из комнаты, тихо притворив за собою дверь.

 

Глава шестая

Вдруг дверь снова растворилась, и в комнату, освещённую слабым светом лампы и горящих в камине дров, быстро вошёл Иван Иванович Шувалов. Он всё ещё был в своём блестящем придворном костюме с голубой лентой и горевшей бриллиантами орденской звездой. В этом наряде, подходящем для больших, ярко освещённых палат Зимнего дворца, он так не вписывался в тихой, укромной комнате, где, улыбаясь сновидениям, сладко спала нежная девушка, как будто её спокойное уединение не было доступно никаким мирским тревогам.

Шувалов на минуту остановился на пороге; его прекрасные, выразительные глаза остановились на грациозно лежавшей фигурке Анны; дрожащие отблески огня в камине придавали ей сверхъестественную красоту. Шувалов жадно упивался зрелищем, в котором запечатлелась прелесть и чистота юности, и увлекаемый волшебной силой очарования, он бросился к кушетке и, опустившись перед ней на колени, стал покрывать горячими поцелуями свесившуюся руку девушки.

   — Проснись, — громко воскликнул он, — проснись, моя милая!.. Подле тебя тот, который любит тебя больше всего на свете! Пусть прекрасная явь сменит твой сон!

Вздрогнув, Анна несколько раз встряхнула головой, как бы желая отогнать сон, а затем поднялась и, полуоткрыв глаза, прижалась головой к Шувалову, склонившемуся над её рукой.

   — Наконец-то ты пришёл, любимый мой! — сказала Анна тихим, всё ещё сонным голосом. — Я долго ждала тебя. Во сне я уже бежала с тобой далеко-далеко... Мы перешли границу, за которой были в безопасности от наших могущественных преследователей, и так счастливы...

   — Нас и должно охватить чистое, безоблачное счастье, голубка моя, — воскликнул Шувалов, раскрывая объятия и притягивая Анну к себе на грудь. — Но нам незачем искать его далеко, оно улыбается нам и здесь, в этом убежище нашей любви.

Он поднял голову, и его горящий взгляд словно пронзил затуманенные дремотой глаза Анны.

Вскочив с диким криком, она вырвалась из объятий Шувалова и отбежала к стене комнаты.

   — Это вы, — воскликнула она, дрожа от страха, — вы... Генерал-адъютант Шувалов?.. Я всё ещё грежу или злые духи ведут со мной игру?.. Где я? Каким образом вы очутились здесь?

   — Ты в том месте, которое я приготовил для нашей нежной тайны, — сказал вельможа, смущённый выражением смертельного ужаса, который исказил за минуту перед тем прелестные черты девушки. — Ничей глаз не отыщет тебя, завистливый свет не заподозрит, какое здесь таится сокровище, какой нежный, очаровательный цветок расцветает тут для меня, бедного, одинокого, чтобы освежать своим чудным ароматом моё окаменелое сердце, сокрушённое блестящим бременем могущества и власти...

   — Я обманута! Я вами постыдно обманута! — в отчаянии воскликнула Анна. — Это гнусный заговор... Теперь всё потеряно. А он, — воскликнула она с горьким стоном, прижимая руки к сердцу, — он, может быть, в руках императрицы... Несчастье, которого мы старались избежать, свершилось; молния упала на наши головы!

Взгляд Шувалова принял мрачное, угрожающее выражение.

   — Что ты там говоришь, — спросил он глухим голосом, — о ком говоришь ты?

   — О ком я говорю? — громко воскликнула Анна, забывая всякую осторожность. — Да о том, кого люблю, от кого меня хотят отнять постыдным обманом, грубой силой... Но моей души не отнимут: моё последнее дыхание будет принадлежать ему, а моё последнее слово, мой последний вопль будет — к нему.

   — Так, значит, это правда... чему я не хотел верить? — воскликнул Шувалов, подходя к ней вплотную. — Так правда, что сердце у тебя такое глупое, что отвергает мою любовь, способную принести весь мир к твоим ногам, и цепляется в наивном ослеплении за низменного слугу?

   — На что мне ваша любовь, — гордо и холодно сказала Анна, — даже если бы она могла положить к моим ногам весь мир; кого же вы называете низменным слугой, тот — выше вас, потому что благороден и правдив, и не способен трусливой хитростью овладеть девушкой, которая не отдаёт ему свободно руки своей.

   — А, — воскликнул Шувалов с угрозой, — ты осмеливаешься разговаривать со мной в таком тоне? — Но он поборол себя: лицо его опять стало мягким и красивым, и он заговорил тихо и искренне: — Я не буду сердиться на тебя за то, что твоё сердце, проснувшееся от детских снов, обратилось к первому, кто подошёл с дружеским приветом. Это должно было случиться, и, хотя прошлое больно задевает меня, ты в этом не виновата; я прощаю также и тому, кто предвосхитил меня. Но послушай, — продолжал он ещё теплее и искреннее, — естественное заблуждение твоего просыпающегося чувства не должно стоять на твоём и моём пути: ты достойна роскошной юности, а не печальных сумерек мещанского счастья. Посмотри на меня и на того, кого ты только что призывала: он снизу поднимается по ступеням жизни; я же стою на их лучезарной вершине, но моё сердце томится от одиночества. Ты источник в пустыне, который должен освежить и оживить меня, а это благородное, прекрасное предназначение! То, что предлагает тебе моя любовь, великолепно, как великолепно палящее полуденное солнце в сравнении с маленьким блуждающим огоньком. Я не буду говорить о сокровищах, которые я положу к твоим ногам; я знаю, что это не соблазнит тебя, но моя рука неограниченно властвует в пределах Российского государства, — продолжал он, выпрямляясь и гордо подняв голову, — а твой взгляд и твоё дыхание будут властвовать надо мной. И здесь, в этом скрытом, тихом убежище ты будешь истинной повелительницей России, ты одним сказанным вскользь словом, по своему капризу, будешь низвергать и возносить! Неужели такая доля не возбуждает в тебе гордости? А кроме того, — продолжал он мягко, просительно глядя на Анну, — ты была бы моим утешением, моей подругой. Усталый и равнодушный, я лениво играю властью; твоя любовь направила бы мои ум и душу к высоким, благородным стремлениям; своё могущество я использовал бы на то, чтобы создать что-нибудь великое и великолепное, сделать — людей счастливыми. Пройдут века, а мои дела будут стоять памятниками славы, и тогда история назвала бы и твоё имя. Не соблазняет тебя такое?

Анна, покачав головой, воскликнула:

   — Нет, нет, и тысячу раз нет! Вы говорите, что я буду вашей госпожой, а между тем вы прибегли к тайной хитрости и привели меня в эту тюрьму. Говорите, что я буду вашей подругой, а делаете мне зло? Оставьте меня! Мой дух не стремится к господству, я хочу быть служанкой тому, кого я люблю, без кого для меня нет счастья и для кого я брошу всю славу и всё величие... Отпустите меня!

Она сделала шаг к двери.

Лицо Шувалова вспыхнуло гневом, глаза загорелись безудержной страстью, исказившей его черты.

   — Ты осмеливаешься пренебрегать мной ради того, чья жизнь в моих руках? — проговорил он, еле сдерживаясь. — Ты осмеливаешься отвергать дар моей любви? Тогда ты должна почувствовать, — воскликнул он вне себя, — что ты в моей власти и что против этой власти у тебя нет защиты!

Распалённый страстью и гневом, он бросился к Анне и схватил её за руки, чтобы привлечь к себе, причём трудно было различить, любовью или ненавистью сверкали его глаза.

Анна мертвенно побледнела, но лишь закинула назад голову, губы её насмешливо дрогнули, и она сказала холодным, резким тоном:

   — Если я в вашей власти, то всё же есть власть, которая стоит выше вашей и может метать молнии мести; и у меня, беззащитной, есть против вас оружие: это смерть, чтобы избежать позора, и, — прибавила она, смотря в упор в глаза Шувалову, — презрение к человеку, который уверен, что может приказывать любить, потому что сам привык любить по приказу!

Шувалов вздрогнул; вся кровь отлила от его лица и прилила к сердцу; он отпустил руки девушки, грудь его тяжело дышала, он тихо потупился.

Несколько минут оба молча стояли друг против друга; наконец вельможа сказал глухим голосом:

   — Слово, которое ты произнесла, было бы для мужчины смертным приговором; но ты не то что другие, у тебя есть гордость и мужество, и ты не знаешь страха. Ты права: всякое насилие было бы недостойно меня и дало бы тебе право думать на самом деле то, что ты сейчас сказала.

   — Вы даёте мне свободу? — воскликнула Анна. — Вы хотите соединить меня с тем, кого я люблю, кто ждёт меня?

Шувалов почти робко поднял на неё свой взгляд и, посмотрев на неё не отрываясь, произнёс:

   — Нет, я не могу сделать этого; я слишком люблю тебя и, кроме того, убеждён, что моя любовь сделает тебя счастливой.

Девушка с болезненным стоном опустилась на стул и закрыла лицо руками.

   — Выслушай меня, — подойдя к ней, продолжал Шувалов, — было недостойно угрожать тебе: я прошу у тебя прощения, но свободы я тебе не дам. И без боя не уступлю. Ты должна остаться здесь. Я уверен, — продолжал он, и в его взгляде на одно мгновение сверкнула прежняя самонадеянность, — что ты полюбишь меня, когда узнаешь, и не будешь презирать меня, узнав.

   — О, Боже мой, — рыдая, сказала Анна, — а он?

   — Клянусь тебе, — воскликнул Шувалов, — что с ним не случится ничего дурного. Я должен победить его в твоём сердце, не прибегая ни к силе, ни к власти! Теперь прощай! Ты сильно взволнована, слова были бы напрасны в настоящую минуту! Этот дом в твоём распоряжении: тебе стоит позвонить, и твоё малейшее желание будет исполнено; завтра, когда ты успокоишься, ты опять увидишь меня; я буду добиваться твоей любви так нежно и покорно, как тот бедный пастух...

Шувалов взял руку Анны и почтительно коснулся губами, как будто стоял перед владетельной особой, а затем быстро вышел из комнаты. Анна склонила голову, прислушиваясь к его удаляющимся шагам.

Шувалов не запер двери, но бегство через парадный вход было немыслимо.

Девушка поспешила к окну и отдёрнула портьеру. Двор был окружён высокой стеной: отсюда бегство тоже было невозможно.

Тогда Анна, подняв к небу полный страдания взор, опустившись на колени и скрестив на груди руки, погрузилась в тихую и жаркую молитву.

 

Глава седьмая

Императрица отпустила наконец барона Ревентлова, увлечённая Бекетовым, и он поспешил на сцену: Анна могла там поджидать его. Но кулисы были пусты, и только на сцене суетилось несколько слуг, убирая декорации, и не могли сообщить барону никаких сведений о той, которую он искал. С беспокойством поспешил молодой человек в аванзал — там собирались участники представления; однако и аванзал был пуст. Это усилило тревогу Ревентлова. Очевидно, Анна возвратилась домой одна; отсюда возникала новая помеха задуманному ими бегству; пришлось бы измышлять предлог, чтобы увезти девушку из отцовского дома.

Ломая над этим голову, барон медленно вышел в коридор. Но едва успел он затворить за собою дверь аванзала, как к нему приблизился офицер Измайловского полка и сказал с учтивым поклоном:

   — Позвольте вашу шпагу, господин камергер!

Ревентлов вздрогнул; прошло несколько мгновений, пока он мог почувствовать всю силу так внезапно поразившего его удара. Он с полной растерянностью смотрел на офицера и, наконец, спросил, запинаясь, нетвёрдым голосом:

   — Мою шпагу?.. Почему же?

   — Потому что мне дан приказ арестовать вас, — ответил гвардеец с мимолётной улыбкой удивления, мелькнувшей при столь наивном вопросе.

   — Арестовать? — подхватил поражённый голштинец. — В чём же обвиняют меня? Что хотят сделать со мною?.. Куда должны вы препроводить меня?

   — Что хотят с вами сделать и в чём вас обвиняют, мне не известно. Я просто получил приказ за подписью её величества ожидать и арестовать вас у этих дверей, — ответил офицер. — Впрочем, будьте вполне покойны; я не думаю, чтобы вам приписывали какое-нибудь тяжкое преступление или готовили ужасную участь, потому что мне приказано только отвезти вас на гауптвахту в крепость и распорядиться, чтобы с вами обращались там со всем почтением, подобающим вашему званию.

Отчаяние сверкнуло в глазах Ревентлова.

   — Со всем почтением, подобающим моему званию! — громко и запальчиво воскликнул он. — Что мне в этом! Моя свобода — вот что мне нужно! Полжизни готов я отдать за то, чтобы быть свободным сегодняшней ночью! Неужели государыня могла узнать?.. — глухо прибавил несчастный, повесив голову. — Или Иван Шувалов?.. Ну да, конечно, это, должно быть, его штуки!.. Второй раз я становлюсь ему поперёк дороги... тут не может быть никакого сомнения... О, сударь, — воскликнул он опять, с мольбою простирая руки к стоявшему перед ним измайловцу, — подождите минутку... позвольте мне вернуться к её величеству... тогда всё разъяснится... государыня заведомо не могла дать этот приказ...

Барон сделал движение к двери, однако офицер проворно преградил ему путь, взялся за дверную ручку и учтиво, но строго и с твёрдостью сказал:

   — Весьма сожалею, но мною получен вполне определённый приказ, и мне не остаётся ничего более, как препроводить вас на гауптвахту. Я не могу позволить вам разговаривать с кем бы то ни было и отлучаться от меня хотя бы на одну минуту.

   — Но я должен переговорить с императрицей, — запальчиво воскликнул Ревентлов, — вы слышите, сударь, вся моя жизнь зависит от того, буду ли я свободен в эту ночь! Уж и то потеряно слишком много времени.

   — Ваша правда, — подтвердил офицер, — много времени ушло напрасно, и потому я должен убедительно просить вас отдать мне вашу шпагу и последовать за мною. Ведь вам известно, что исполнение военных приказов не допускает ни малейшей отсрочки.

Барон сердито взглянул в спокойное лицо гвардейца, а затем схватился рукой за свою шпагу с таким видом, точно хотел скорее защищаться этим оружием, чем покорно отдать его.

Офицер кивнул, и к нему поспешно приблизились двое часовых, стоявших в коридоре.

   — Вы видите, — сказал он Ревентлову, — что всякое сопротивление бесполезно. Впрочем, я должен напомнить вам, что, по моему убеждению, против вас не затевается ничего дурного, и я настоятельно посоветовал бы вам, ради вашей собственной пользы, спокойно отправиться со мною и выждать разъяснение, которое, конечно, не замедлит последовать.

Ревентлов, по-прежнему не выпуская рукоятки шпаги, мрачно взглянул на часовых, стоявших позади офицера с ружьями в руках. Как ни был ошеломлён и растерян несчастный голштинец, однако он сообразил, что всякая попытка сопротивляться только может ухудшить его положение и затруднить возможность снова очутиться на свободе.

Тяжёлый, горестный вздох вырвался из его груди.

   — Берите! — подал он измайловцу свою шпагу. — Я последую за вами, хотя не сознаю за собой ни малейшей вины. Но у меня всё-таки есть к вам одна просьба.

   — Говорите, — сударь, — вежливо ответил офицер тоном благосклонного участия, — я охотно готов оказать вам всякую услугу, какой может потребовать один дворянин от другого, само собою разумеется, если ваше требование не нарушает долга службы.

   — В таком случае прошу вас, — сказал Ревентлов, — сообщить о моём аресте его императорскому высочеству великому князю, моему государю, а также, — несколько нерешительно прибавил он, — содержателю гостиницы на Невском Евреинову. Он мой приятель, и моё исчезновение встревожит его, а великий князь, — с горькой усмешкой заключил барон, — пожалуй, имеет право знать, что случилось с его камергером, который в то же время состоит подданным его Голштинского герцогства. К тому же великому князю будет легче всего разъяснить недоразумение, очевидно послужившее поводом к моему аресту.

Офицер с минуту размышлял про себя, а затем произнёс:

   — У меня нет приказа хранить в тайне ваш арест, и потому я полагаю, что могу исполнить вашу просьбу, не нарушая долга службы; обещаю вам тотчас же после вашего водворения на крепостной гауптвахте уведомить как великого князя, так и содержателя гостиницы Евреинова о случившемся с вами.

   — Хорошо, — еле выговорил Ревентлов, — в таком случае отправимтесь... «Как знать, — горько прибавил он про себя, — может быть, сегодняшняя ночь станет для меня гибелью всей моей жизни».

Он последовал за офицером, всё ещё зорко осматриваясь в коридорах, в смутной надежде увидеть где-нибудь Анну, поджидавшую его. Но девушки-горожанки давно разошлись по домам, а весь придворный штат находился в парадных залах. Офицер повёл Ревентлова к боковому выходу. Во дворе их ожидали санки с пикетом казаков. Барон сел со своим провожатым, и они помчались по льду Невы к крепости, каменные твердыни которой мрачно поднимались к усыпанному звёздами ночному небу... Снова отворились перед молодым голштинцем тяжёлые железные ворота, снова гренадеры взяли на караул.

Офицер, сопровождавший барона, передал своего арестанта командиру караула, а тот вежливо, но не говоря больше ни слова, отвёл молодого камергера в ту же самую комнату, где тот, после своей дуэли с Драйером, пользовался гостеприимством поручика Пассека. Измученный и утомлённый Ревентлов растянулся на широкой кушетке, однако благодетельный сон не спешил спуститься к его изголовью. Черепашьим шагом ползли ночные часы. Молодой голштинец терзался мучительным раздумьем, а когда находила порою лёгкая дремота, он видел странные сны: то ему угрожала императрица, то расставлял сети для Аннушки Иван Иванович Шувалов, что принуждало арестованного каждый раз пробуждаться со страдальческим воплем.

Так медленно тянулась для него долгая зимняя ночь в томительной тишине, нарушаемой лишь громкой командой при смене караульных, часто происходившей из-за жестокой стужи. Наконец в разрисованные морозом стёкла заглянул бледный луч рассвета. Ревентлов поспешно встал, освежил холодной водой пылавший лоб и, не отказавшись слегка подкрепить истощённые силы, принялся с караульным офицером за завтрак, вежливо предложенный ему. После того барон начал мерить тревожными шагами комнату, при дневном свете казавшуюся ещё неуютнее. Чтобы скоротать время, он, как и в первый раз, стал отсчитывать про себя минуты, крайне медленно слагавшиеся в часы, кидая порою сквозь железную решётку окна унылый взор на клочок голубого неба, видневшийся из-за высоких крепостных стен.

Если арестовавший его офицер сдержал своё обещание, то великий князь и Евреинов должны были уже знать о его аресте, а через отца должна дойти и до Анны весть о постигшей его участи. Великий князь, наверное, не замедлит пожаловаться императрице на незаслуженное задержание своего камергера, да и Анна, со своей стороны, уговорит отца воспользоваться влиянием Александра Шувалова. Однако эти оба пути, открытые друзьям барона для ходатайства о его освобождении, опять-таки приводили к одному из двух лиц, в побуждениях которых ему следовало искать причину своего ареста.

Наконец, когда на потемневшем небосклоне уже стали зажигаться звёзды, узник услыхал звяканье ключей и скрип массивной двери. Вошедший караульный офицер сообщил ему о приходе дамы, которая должна переговорить с ним по приказу её величества государыни императрицы. Изнурённый долгой, мучительной тревогой и колебанием между надеждой и отчаянием, ум Ревентлова напрасно терялся в догадках насчёт этого визита. Но в ту же минуту на пороге показалась женская фигура, закутанная в меховую шубу, покрытую чёрным бархатом, с густой вуалью на лице. При её появлении дежурный офицер тотчас удалился из караульной комнаты.

— Ты явилась сама освободить меня, моя ненаглядная! — воскликнул Ревентлов, поддавшийся мысли, что это могла быть только Анна. — Значит, всякая опасность миновала...

Он обвил руками и порывисто прижал её к груди. Одно мгновение она молча покоилась в его объятиях, потом тихонько откинулась назад и подняла густую вуаль, скрывавшую её лицо. Ревентлов тотчас узнал княгиню Гагарину, которая была дивно хороша в своих дорогих мехах и чёрном кружевном покрывале, обрамлявшем её беломраморное чело. Сиявшие влажным блеском глаза с нежностью были устремлены на Ревентлова. Он замер в испуге и стоял неподвижно, по-прежнему охватив руками плечи княгини и не спуская с неё растерянного взора, потом медленно отпустил руки, отступил назад на несколько шагов, всё ещё полный ужаса, и, сложив руки на груди, беззвучно вымолвил:

   — Княгиня, какая ошибка!.. Ради Бога простите...

   — Вы меня не ждали?! — воскликнула она с гневом. — Неужели в ослеплении своей безумной гордости вы возмечтали, что сюда явится особа высшего ранга, чтобы на глазах караульных солдат распахнуть перед вами двери тюрьмы? Та, высшая, не придёт... — насмешливо продолжала Гагарина. — Вы не сумели поймать и удержать её благосклонность... Иная прихоть заняла её сердце, и вы могли бы протомиться целую жизнь в этих стенах, прежде чем она вспомнила бы о вашем освобождении.

Точно разбитый, опустился Ревентлов на стул и закрыл лицо руками.

Княгиня подошла к нему и провела рукой по его волосам, тогда как ласкающий взор был устремлён на его фигуру.

   — Оставьте гордость, мой друг, — произнесла она мягко. — Вы видите, я очутилась тут; значит, нет надобности носить царский венец для того, чтобы отпирать замки тюремных дверей! И вы убедитесь, что сердце некоронованной приятельницы бьётся не менее горячо, чем под пурпурной мантией.

Ревентлов грустно посмотрел на говорившую, явно не понимая её речей.

   — Я услыхала о вашем аресте, — продолжала Гагарина, — о нём говорили при дворе; великий князь громко жаловался императрице. Но я предупредила его... Я, о чьей дружбе вы и не подозревали, исходатайствовала у императрицы освобождение вам, в виде личной милости ко мне.

   — И государыня исполнила вашу просьбу? — воскликнул барон. — Её величество отменила мой арест, который мог последовать единственно по недоразумению?

Мысли Ревентлова начали проясняться.

   — Она исполнила мою просьбу, — ответила княгиня, с восхищением любуясь взволнованным лицом молодого человека, — она вручила мне приказ, перед которым отворяются все тюрьмы, и я приехала сюда сама, чтобы увезти вас из заточения. Ну, поверите ли вы теперь моей дружбе? — заключила избавительница бедного узника, пожирая его жгучими взорами.

   — О, княгиня, — воскликнул он с бурным волнением, покрывая жаркими поцелуями её руки, — как мне благодарить вас?.. Вы возвращаете мне жизнь... Пусть Господь Бог исполнит все ваши желания за ваше великодушие к несчастному, не сделавшему ровно ничего, чтобы заслужить вашу дружбу.

   — Дружба не заслуживается, она свободный дар, — с улыбкой возразила Гагарина. — Что же касается моих желаний, то я желаю теперь лишь одного — это убедить вас, моего друга, в моих чувствах к вам и вызвать, наконец, взаимность с вашей стороны. Ну, теперь, однако, прочь отсюда! — прибавила она, взяв Ревентлова под руку, прижимаясь к нему. — Скорее прочь! — И стала увлекать барона к дверям.

Он не двигался, мешкая в нерешительном раздумье.

   — Да, княгиня, — сказал наконец он, — да, вы мой истинный друг... Вы доказываете это своим поступком, но моё доверие к вам делает меня тираном... Мне нужен такой друг, который решился бы на нечто большее, чем освободить меня из тюрьмы... Которому могу сказать всё... без утайки.

   — Неужели вы думаете, что я отказала бы вам в какой-либо просьбе? — спросила женщина, устремив на него задорный взгляд. — Но пойдёмте же отсюда! Есть более привлекательные места, чтобы выслушать вашу просьбу и подумать над её исполнением...

   — Прежде чем я выйду опять на свободу, мне нужны ваш совет и уверенность в вашей поддержке. Из-за моего ареста, — продолжал Ревентлов, по-прежнему удерживая княгиню, — упущено время, а это может отразиться роковым образом и на моей жизни. Я собирался бежать, княгиня, чтобы защитить себя и ту, которую я люблю, от всяких преследований... потому что я люблю... и той, которая любима мною, как и мне самому, угрожают высочайшие силы власти. Было бы лучше, если бы никто не видел меня... если бы я под вашей охраной, под защитой моего милостивого друга, мог соединиться со своей возлюбленной... И если бы вы, настолько могущественная, что пред вами отворяются тюремные двери, могли открыть нам путь, который благополучно вывел бы нас за пределы этого государства.

Княгиня отступила на шаг назад и выпустила руку барона. Её лицо побледнело... только что улыбающиеся губы плотно сжались, а подернутые негой глаза расширились и сверкнули безыскусным гневом.

   — Вы хотите бежать, — резко спросила она, — бежать со своей возлюбленной... И я должна содействовать вам в этом?

   — Неужели я потребовал слишком многого от вашей дружбы? — с тревогой воскликнул Ревентлов. — О, тогда простите!.. Ведь это нужда доводит меня до крайности! Благородное сердце не способно помогать вполовину, довершите ваше благодеяние... Что мне свобода, если она не даёт мне возможности спасти ту, без которой жизнь не имеет для меня цены!

   — А, ту самую пастушку, которой посчастливилось разжечь ваше холодное сердце!.. — глухим, сдавленным голосом спросила Гагарина. — И вы в самом деле вообразили, — продолжала она, — что княгиня Гагарина должна, подобно великодушной волшебнице, привести вас к этой воркующей голубке?.. О, нет, это не по мне. Подождите, может быть, с наступлением старости, до которой мне, слава Богу, ещё далеко, у меня явится охота к подобным затеям, теперь же рано.

   — О, Боже мой, какая оплошность! — воскликнул Ревентлов, впадая в полное отчаяние. — Простите, княгиня, простите! Вы самая прекрасная женщина... Но я полюбил, княгиня... я полюбил раньше, чем увидел вас.

   — Так и продолжайте любить, — с презрительной иронией подхватила Гагарина, — любите и отыскивайте сами себе дорогу за границу... Боюсь только, что вам встретятся, пожалуй, кое-какие препятствия на этом пути и что приведёт вас скорее в Сибирь, чем в Эдем.

Барон выпрямился; гордая, мужественная решимость светилась в его глазах.

   — Ну, хорошо, — сказал он, — тогда я примусь один искать этот путь, и хотя вы отказываете мне в поддержке, но я буду всегда благодарен той дружеской и доброй руке, которая отворила мне двери тюрьмы и даровала свободу, чтобы я мог сам бороться за своё счастье.

   — Эта благодарность несколько преждевременна, — так же с презрительной иронией заметила княгиня. — Вы ошибаетесь... ваша тюрьма не отворена. Если я явилась сюда, чтобы освободить для себя, то, уверяю вас, что у меня нет никакого повода приводить несравненной Анне Евреиновой её млеющего возлюбленного. — Затем она, вынимая бумагу, продолжила: — Вот приказ императрицы, возвращающий вам свободу. Стоит разорвать его, и двери этой комнаты останутся для вас запертыми. Вы оттолкнули спасительную руку, и у вас будет достаточно досуга, чтобы обдумать без помехи последствия вашего благородного романтизма.

Княгиня схватила документ и уже собиралась разорвать его; Ревентлов не шелохнулся, но взглянул таким проникновенным, таким скорбным и молящим взором, что та невольно удержалась и опустила руку с приказом императрицы.

   — Ваше сиятельство, — сказал барон, — вы держите в руках человеческую жизнь...

   — Вы оттолкнули руку дружбы, — сказала княгиня.

   — Напротив, в эту открытую руку дружбы, — возразил Ревентлов, — я со слепым доверием вложил священнейшую тайну своего сердца.

   — Но сердца, пренебрёгшего мною, — промолвила красавица, — капризно.

   — Пренебрёгшее? — спросил Ревентлов. — Пренебрегает ли тот розой, кто с обожанием преклоняется перед её затмевающей красотою, но раньше того пересадил в свой сад найденную им на своём пути фиалку и с любящей заботливостью холил для себя?.. Нет, княгиня, я не думаю этого. Вы привыкли видеть пред собою рабов и трусов, а потому утратили уважение к людям и веру в них. Вы смотрите на окружающих, как на игрушку прихоти. Я не порицаю вас за то, потому что люди, которых вы знали, были сами виноваты в вашем пренебрежении к ним. Продолжайте забавляться теми, кто позволяет собой играть; мне же достаточно, что удалось, по крайней мере, заставить вас уважать себя, и, я уверен, вы со временем пожалеете, что уничтожили меня из-за моей доверчивости.

Княгиня медленно подняла на него свой взор; сперва в нём отражалось изумление, а затем всё возраставшее искреннее участие. Когда барон кончил, она постояла с минуту молча, а потом протянула ему руку и сказала:

   — Вы правы! Когда мужчина верит женщине, она должна употребить все усилия, чтобы оправдать эту веру. Вот приказ, возвращающий вам вашу свободу.

Она подала Ревентлову бумагу за подписью императрицы. Тот преклонил пред нею колени, коснулся губами её руки и воскликнул:

   — Благодарю, княгиня, благодарю! Я убеждён, что воспоминание об этой минуте согреет и осветит нам всю нашу жизнь.

Со вздохом отвела она свой взор от его сияющих глаз, после чего сказала:

   — Я не хочу оказывать благодеяния вполовину. И в этом пункте ваше доверие не должно быть обмануто. Я желаю сделаться вашим искренним другом, и притом в полном смысле слова, потому что вам понадобится рука могущественной и умной женщины... если ещё не поздно вообще, — прибавила она, понизив голос.

   — Вы хотите помочь нашему побегу? — воскликнул Ревентлов. — О, благороднейшая из всех женщин!..

   — Мой бедный друг, — сказала тогда Гагарина, — у меня есть повод думать, что и та, с которой вы собираетесь бежать, не свободна.

   — О, Боже мой! — воскликнул барон, порывисто вскакивая, — значит, возможно... значит, Шувалов...

   — Будьте покойны, — произнесла княгиня, — и слушайте меня. Возвратитесь к великому князю со всей непринуждённостью... Наведите тайно справки о девушке... Мы разыщем её и употребим хитрость против хитрости, а если понадобится, то и угрозу против насилия... Бесспорно, есть средство справиться с Иваном Шуваловым, и как раз в этом деле у его всемогущества есть теперь сильно уязвимое место. Однако прежде всего отправимся прочь отсюда: и стены могут иметь уши.

Княгиня опустила вуаль, взяла барона под руку, и они вышли в комнату караульного офицера. Ревентлов показал ему приказ императрицы; офицер внимательно прочёл бумагу с начала до конца и с вежливым поклоном возвратил её молодому человеку.

У выхода ожидали сани графини Гагариной со скороходами и форейторами. Ревентлов по знаку своей спасительницы сел с нею рядом и покатил с тревожно бьющимся сердцем в Зимний дворец.

 

Глава восьмая

Петербургский двор находился ещё под впечатлением «Хорева» и походил на взволнованное море, что более всего приводило в отчаяние низшие придворные чины, так как вся жизнь Зимнего дворца после этой постановки пришла в полный беспорядок. Бекетов на другой же день был произведён в полковники и одновременно назначен личным адъютантом её величества. Ему был отведён целый ряд комнат по соседству с покоями императрицы, и Елизавета Петровна сама наблюдала за их убранством и обстановкой, отдавая дань роскоши. К увлечениям императрицы уже давно привыкли, но эти увлечения, после того как Иван Шувалов занял место Разумовского, носили совершенно случайный, кратковременный характер, и все, кого дарила императрица своею благосклонностью, получали лишь богатые подарки. Но Бекетов прочно основался в Зимнем дворце. Государыня на все обеды и вечеринки появлялась в сопровождении своего нового адъютанта, который всегда оставался вблизи неё, и можно было видеть, какие беспокойные взгляды она бросала на молодого человека, когда он во время её беседы с дипломатами скромно отодвигался на несколько шагов в сторону. Это заставляло императрицу скорее прервать беседу, чтобы иметь возможность снова находиться рядом с ним. Нередко она теперь уходила ранее обыкновенного в свои покои, опять-таки в сопровождении Бекетова, и всем было известно, что там они ужинали вдвоём. Очевидно, императрица вновь почувствовала новую и сильную привязанность. Уверенное поведение Бекетова и почти детская беспечность во время беседы с императрицей, проглядывавшая сквозь его почтительность, показывали, что он совершенно спокоен за своё положение. При этом он так вежливо и деликатно обходился со всеми придворными, что во всех кружках приобрёл себе друзей, в противоположность Ивану Ивановичу Шувалову, который своим высокомерным, отталкивающим поведением восстановил против себя весь двор.

Если эта внезапно вспыхнувшая страсть императрицы действительно могла стать продолжительной, то все придворные отношения должны были круто измениться, даже если бы императрица и сохранила дружбу с Иваном Шуваловым, подобно тому, как она продолжала питать прочную привязанность к Разумовскому. Тем не менее можно было ожидать, что на все дела будет отныне влиять этот молодой кадетик, который всего за несколько дней пред тем сам трепетал под строгим взором гувернёра. Этого заключения достаточно было для того, чтобы приёмная комната полковника Бекетова была целыми днями переполнена льстивыми придворными, которые приходили то ради того, чтобы осведомиться о его здоровье, то для подачи ему разных прошений, прося его передать их императрице.

Бекетов принимал всех этих посетителей довольно поздно поутру, когда ещё был свободен от службы у императрицы. Он с любезной улыбкой и изысканной вежливостью выслушивал заверения в дружбе и преданности, выражаемые ему разными генералами, князьями и графами, которые ещё не так давно совершенно не обратили бы внимания на его низкий поклон. Прошения, приносимые ему, он тоже принимал с добродушною улыбкою, а когда спустя несколько дней некоторые из его ходатайств были быстро уважены императрицей, то в переднюю молодого адъютанта хлынул настоящий поток посетителей, желавших, чтобы обо всех них он замолвил своё веское слово. Жалких придворных смущало только одно обстоятельство: императрица, несмотря на свою страсть, продолжала осыпать всякими милостями Ивана Шувалова.

Елизавета Петровна приказала устроить во дворце постоянную сцену, на которой, по высказанному ею желанию, наряду с французскими драмами ставились также трагедии Сумарокова. Директором театра был назначен актёр Волков, а главное руководство было сосредоточено в руках обер-камергера Ивана Шувалова. Доклады министров и даже самого великого канцлера Бестужева проходили через руки того же Шувалова, снабжавшего их своими заметками, прежде чем передать их императрице. При каждом удобном случае государыня милостиво беседовала в присутствии двора с Шуваловым, и он по-прежнему относился ко всем с высокомерной гордостью. Некоторые даже замечали, что теперь на его лице вместо прежнего равнодушия и апатии мелькало иногда чувство радостного удовлетворения, как будто его душа была переполнена счастьем. Часто видели, как он, стоя на балу, вдруг устремлял в пространство свой взор, и в эту минуту на щеках у него вспыхивал румянец, губы растягивались в улыбку, и если в этот момент кто-либо заговаривал с ним, он производил впечатление человека, только что пробудившегося, а его рассеянные ответы доказывали, что он не слышал вопроса.

Это спокойствие Шувалова и его постоянно радостное настроение столь сильно смущали придворных, что большая часть тех, которые утром толпились в прихожей Бекетова, вечером удалялись в боковые покои, находившиеся рядом с тронным залом, считая более благоразумным не быть в центре придворной жизни и не слишком часто попадаться на глаза Шувалову или Бекетову. Шувалов был единственным человеком при дворе, как будто не замечавшим или не обращавшим внимания на чрезвычайные милости, которыми осыпала императрица своего нового адъютанта. Бекетов при встречах с Шуваловым соблюдал все требования вежливости, подобающие молодому офицеру в присутствии высшего сановника; со своей стороны, Шувалов относился к нему с пренебрежительным равнодушием, которое он выказывал решительно всем, за исключением Алексея Разумовского.

Зато с тем большим беспокойством следили за укреплением связи императрицы с юным Бекетовым графы Пётр и Александр Шуваловы, положение которых почти исключительно зависело от положения их двоюродного брата и которые вследствие этого всегда с особым страхом следили за нарождающейся склонностью императрицы. Александр Иванович, всемогущий начальник Тайной канцелярии, конечно, получил через своих агентов известие о похищении дочери Евреинова, а граф Пётр Шувалов благодаря Марии Рейфенштейн узнал, что Брокдорф привёз какую-то молодую девушку в дом на Фонтанной, которую ежедневно посещал обер-камергер и окна которой сторожили немые слуги. Оба графа находили это развлечение двоюродного брата вполне естественным и делали вид, как будто им ничего не известно о его тайне, хотя подобное приключение, если бы о нём узнала императрица, могло иметь печальные последствия как для них, так и для него. Правда, Александр Иванович Шувалов держал в своих руках все нити городских и придворных тайн, но тем не менее императрица могла узнать об этом похищении как-нибудь совершенно случайно.

Дело в том, что Евреинов, как к своему покровителю, уже обращался к Александру Ивановичу с просьбой узнать, где находится его дочь Анна. Сперва Евреинов заподозрил в похищении Ревентлова и сообщил о подозрении начальнику Тайной канцелярии. Но когда молодой голштинский дворянин после своего освобождения из крепости снова появился в гостинице, его непритворное отчаяние доказало Евреинову, что он совершенно невиновен в её исчезновении. После этого Михаил Петрович снова явился к Александру Ивановичу и довольно определённо сказал ему, что подозревает во всём Ивана Ивановича Шувалова, который в последнее время выказывал большую склонность к его дочери. В порыве горя он поведал, что намерен в один из ближайших выездов императрицы встать на колени на её пути и молить о спасении дочери. Кроме того, исчезновение красавицы девушки среди горожан Петербурга наделало много шума, который мог в какой-либо нежелательной форме достичь ушей императрицы и погубить всех Шуваловых.

Склонность императрицы к Бекетову и проявление открытой вражды придворных интриганов делали положение Ивана Шувалова ещё более опасным, и хотя Александр Иванович в беседе с Евреи новым сделал предположение, что его дочь вследствие «раздвоения» чувства, по всей вероятности, удалилась в монастырь, тем не менее он ясно заметил, что огорчённый отец не придал веры его словам и с отчаяния мог решиться принести всё-таки личную жалобу императрице.

На основании всего этого, после обсуждения положения дел, оба Шуваловы отправились к своему двоюродному брату и советовали ему не подвергать себя опасности, бросить этот каприз и возвратить свободу девчонке, взамен этого Александр Иванович обещал лаской и угрозами подействовать на Евреинова и заставить его не предпринимать дальнейших шагов. Иван Шувалов холодно и спокойно выслушал их рассуждения, а затем тоном, не допускающим возражений, заявил, что не собирается отказываться от любви к Анне.

   — Я, — сказал он, — ради власти и могущества, как вашего, так и своего, пожертвовал своим счастьем... Быть может, потому, что среди придворных дам ни одна не могла дать мне его... Но теперь я встретил столь детски чистое и столь богато одарённое существо, что лишь оно одно может наполнить очарованием мою жизнь, и ради него я в состоянии отказаться и от блеска, и от могущества; и если мне суждено ещё долгое время влачить унизительные цепи и жить среди лжи и лицемерия, то я, по крайней мере, должен иметь такой тихий уголок, где мог бы лелеять любовь и быть хоть на час непритворным человеком.

   — Но, — сказал граф Пётр, — ты можешь легко найти это и у другой женщины, которая обладает таким же очарованием, но не является столь опасной, как эта дочь Евреинова; ведь отчаяние отца и её возлюбленного, Ревентлова, ежеминутно угрожает раскрыть тайну.

   — Александр в качестве начальника государственного сыска сумеет сохранить эту тайну, — промолвил Иван Иванович.

   — Ты не должен забывать, — возразил Александр Иванович, — что внезапно вспыхнувшая страсть императрицы к этому кадету Бекетову уже и так представляет немалую опасность для нас, и было бы безрассудно её увеличивать. Кроме того, пойми, моя власть — только отражение твоей власти и твоего могущества, дарованного императрицей, но, как только возымеет против нас подозрение, она охладеет к нам, и всё наше могущество завтра же перейдёт в руки наших врагов.

   — Твоя обязанность в том и состоит, — опять спокойно проговорил Иван Шувалов, — чтобы государыня не возымела этого подозрения, и, я думаю, ты можешь сделать это с присущей тебе ловкостью. Что же касается Бекетова, то для меня каприз императрицы — лишь счастливый случай, я никогда не препятствовал ей в этом. И теперь новая страсть так же быстро угаснет, как быстро она вспыхнула, она только отвлекает её внимание от меня и даёт мне возможность жить в собственное удовольствие.

   — Но если эта страсть не так скоро угаснет, как ты предполагаешь? — сказал граф Пётр. — Я внимательно следил за этим молодым человеком, и, по моему мнению, он обладает всеми качествами, чтобы надолго привязать к себе императрицу, а его детская свежесть одновременно пробуждает в ней пыл чувственной женщины и материнскую нежность.

   — Но если бы даже и случилось так, — задумавшись, ответил Иван Шувалов, — то это, может быть, составило бы, наконец, и моё счастье. Я освободился бы от цепей лжи и лицемерия, невыносимо угнетающих меня. А императрица сохраняет доверие и дружбу к тем, кто был ей близок...

   — Разумовский, — возразил Александр Шувалов, — связан с императрицей особыми узами, которые она из гордости скрывает пред людьми, но не посмеет нарушить из религиозного чувства. Кроме того, Разумовский повсюду сумел обрести себе друзей.

   — Все ваши слова не имеют для меня никакого значения, — воскликнул Иван Шувалов, — я не могу отказаться от своей любви, которая является для меня единственным утешением и благом!

   — Он совсем обезумел, — промолвил граф Пётр, — а с безумным ни к чему терять слова убеждения: его можно излечить только путём принуждения. Впоследствии он будет благодарить, что удержали от падения в пропасть. Мне кажется, и тебя, Иван Иванович, для твоего собственного блага, придётся лечить силою.

   — Как же ты начнёшь лечить меня? — спросил Иван Шувалов с надменной улыбкой.

   — А так, что мы заставим тебя, — столь же гордо возразил ему брат, — возвратить свободу околдовавшей тебя девчонке.

   — Мне будет интересно узнать, каким способом заставишь ты меня сделать это?

   — Очень просто, — ответил граф Пётр Иванович, — Александр сообщит Евреинову, где находится его дочь, и прикажет сёстрам Рейфенштейн выдать девушку отцу, когда он придёт требовать её. Посмеешь ли ты противиться этому приказу, рискуя таким образом стать героем городских сплетен, которые непременно дойдут до императрицы?

   — Нет, Пётр, нет, — с дрожью в голосе ответил обер-камергер, — нет, вы не сделаете этого, так как раньше, чем вы примените своё средство, я отправлюсь к императрице, откроюсь ей в своей любви и буду умолять её сослать меня вместе с Анной, которой я отдам свою руку и имя, в отдалённейшую губернию! И тогда я не буду больше стоять у вас на дороге, и вы можете свободно, без моей помехи, бороться за своё влияние при дворе.

Оба поднялись и стояли друг перед другом с ненавистью в глазах. В ту же минуту между ними появился Александр Иванович и горячо заговорил:

   — Остановитесь! Неужели вы хотите доставить врагам радость видеть нас враждующими между собой? Успокойся, Иван Иванович, я постараюсь найти средство сохранить тайну! А ты, — обратился он к своему брату, — обожди: пламя страсти разгорается сильнее, когда его стараются загасить, и вместе с тем быстро угасает само собой, если дать ему время прогореть.

   — Делайте, как находите лучше, — сказал граф Пётр Иванович, — по моему мнению, подобное безумие может иметь только дурные последствия, но я не хочу ни во что вмешиваться.

   — Прошу вас, — воскликнул Александр Иванович, — перестаньте ссориться! Если Иван хочет удержать у себя эту девушку, то его желание должно быть удовлетворено, и наше дело состоит лишь в том, чтобы предотвратить возможную огласку.

   — Я же могу вам сказать, что моё могущество покоится не на капризе государыни. Не случайно она передала в мои руки все нити управления государством, потому что никто не может управлять Россией столь полезно и славно, как делаю это я! Теперь как раз наступил час заседания государственного совета, и через некоторое время вы узнаете, наравне с остальным миром, какой крепкой рукой держит Иван Шувалов бразды правления.

Он сбросил халат и позвонил. На зов моментально явился его камердинер, неся с собою расшитый золотом кафтан, шпагу и голубую ленту. Иван Иванович с чисто княжеским достоинством кивнул своим двоюродным братьям и вышел в дверь, ведшую в покои императрицы, в то время как камердинер с портфелем последовал за ним.

   — Пусть его уходит, — проворчал Александр Шувалов, — всё равно с ним теперь ничего не поделаешь, пройдёт ещё несколько дней, и нам, может быть, удастся всё уладить.

   — Поступай, как хочешь, — мрачно ответил граф Пётр Иванович, — я сяду на коня и отправлюсь на плац. Пока императрице нужны пушки, чтобы заставить слушать себя в Европе, до тех пор ей необходим и Пётр Шувалов.

Гордо закинув голову, он пошёл по направлению к выходу, а брат, тихо рассуждая про себя, последовал за ним.

 

Глава девятая

В то время как братья Шуваловы спорили и пытались устранить «каприз» обер-камергера, Бекетов совершал туалет.

Молодой человек возвратился поздно с ужина у императрицы и сегодня еле-еле отогнал сон от усталых очей. Как не хотел он покидать постель, всё-таки ему пришлось встать, так как наступало время исполнения возложенных на него придворных обязанностей.

По принятому им обыкновению, Бекетов прежде всего принял холодную ванну, которая распалила румянец на его по-девичьи чистых щеках. Потом пришёл черёд лёгкого нижнего белья и мягких лакированных сапог, которые изящно облегали его стройные ноги, на плечи был накинут белый пудермантель из тончайшего батиста, и ловкий придворный парикмахер занялся уборкой его густой шевелюры. Бекетов, отдавая свою голову в полное распоряжение куафёра, сидел, развалившись в кресле, и от нечего делать повёртывал в разные стороны свои драгоценные кольца, заставляя их испускать снопы лучей.

Он поочерёдно принимал многочисленных просителей, которые стремились хотя бы на минуту заглянуть в его уборную, сказать несколько лестных слов, попросить заступничества у императрицы или просто желая засвидетельствовать почтение новому фавориту, причём в руки важного камердинера, допускавшего посетителей к фавориту, рекою лилось золото.

Бекетов, несмотря на строгий образ жизни в шляхетском корпусе, быстро освоился со своим положением, но тем не менее в его поведении проскальзывали какая-то детская радость от того, что он очутился в таком новом для себя положении, и юношеская скромность по отношению к разным маститым сановникам, которые являлись к нему со своими просьбами. После ухода одного из посетителей в комнату вошёл камердинер и важно объявил:

   — Английский посол просит вас принять его.

Бекетов в испуге привскочил в кресле, так как помнил его представление на карнавале, и приказал немедленно подать ему мундир.

   — Скорей, скорей! — кричал он. — Нельзя заставлять ждать посла его величества короля великобританского!

Но ещё раньше, чем он успел накинуть на себя расшитый золотом мундир, дверь отворилась, и в комнату вошёл сэр Чарлз Генбэри Уильямс. На его лице сияла самая добродушная улыбка, и он вошёл такой непринуждённой походкой, как будто входил весёлый жуир, которого менее всего на свете касалась политика. Он быстро встал между Бекетовым и его камердинером и воскликнул:

   — Простите, мой друг, что я так бесцеремонно вторгаюсь к вам, но мне хотелось предупредить вас, чтобы вы, не стесняясь моим присутствием, продолжали свой туалет. Будьте добры, продолжайте ваше дело, или я принуждён буду уйти, так как я зашёл только для того, чтобы побеседовать с вами просто ради препровождения времени. Я всё ещё не могу привыкнуть к тем старым господам, с которыми сводят меня мои дипломатические обязанности, и меня всё продолжает тянуть к молодёжи, от которой, к сожалению, неумолимая судьба с каждым годом всё более и более отдаляет меня.

Он кивнул головою камердинеру, чтобы тот унёс обратно мундир, и дружески пожал руку Бекетову.

   — О, — в смущении пробормотал последний, — вы ставите меня в затруднение своей добротой. Её величество может прогневаться на меня за то, что я не оказал должного почтения представителю английского короля.

   — Будьте покойны, я сумею защитить вас, — с улыбкой сказал Уильямс, — конечно, если того потребуют обстоятельства. Да и вряд ли её величество разгневается, если я своим советом помогу её адъютанту появиться при дворе во всём блеске. А в деле туалета я кое-что понимаю, — продолжал он, принуждая Бекетова снова сесть в кресло и кивая головою цирюльнику, чтобы он подождал уходить. — В своё время ведь я тоже был молод, и всё моё честолюбие заключалось в том, чтобы стать как можно элегантнее. Ради этого я подробно изучил все тайны туалета и познал, как можно и как следует согласовать искусство с естественностью. Вот, например, — продолжал он, пристально разглядывая смущённого юношу, — ваш цирюльник сделал вам далеко не подходящую для вас причёску. Эти угловатые локоны, стоящие по бокам головы, как мельничные крылья, совершенно не идут к вашим нежным чертам лица, которые заставляют невольно вспоминать классическую древность. Разрешите мне немного исправить ошибки цирюльника.

Он взял из рук цирюльника золотой гребень и, улыбаясь, подошёл к Бекетову. Последний тотчас воскликнул:

   — Но вы забываете, что я не имею права причёсываться по своему вкусу. Эти локоны предписаны формой, и их нельзя менять!

   — Полковник Бекетов, — улыбаясь, сказал Уильямс, — не находится более под строгим надзором корпусного начальства, а адъютант императрицы должен, насколько мне известно, должен соединять красоту с предписаниями военного устава. Будьте спокойны, императрица не посадит вас за это под арест! Подойдите сюда, мой друг, — обратился он к цирюльнику, — я укажу вам некоторые изменения и уверен, что вы верно поймёте меня. — Он распустил боковые локоны на голове Бекетова, начесал прядь волос на лоб и сказал парикмахеру: — Теперь завейте эту прядь в мелкие локоны и распустите их приблизительно на палец от бровей.

В одну минуту щипцы снова были нагреты, и волосы Бекетова были причёсаны согласно указанию Уильямса.

   — Теперь сделайте боковые локоны, но как можно меньше и только на верхней части головы, чтобы они не нарушали правильности овала лица.

Цирюльник быстро исполнил также и это приказание, и после того, как коса Бекетова была переделана из тонкой и тугой в пушистую и широкую, Уильямс взял со стола серебряное зеркало и, поднеся его к глазам молодого человека, спросил:

   — Ну, скажите теперь сами, разве так не лучше?

Действительно, сделанная по совету посла причёска шла гораздо больше к симпатичному лицу Бекетова и выразительно подчёркивала его красоту.

Одну минуту он с улыбкой смотрел на себя в зеркало, но затем, тряхнув головою, проговорил:

   — Я никогда не сомневался в вашем вкусе, дорогой сэр, но не имею права искажать таким образом предписанную уставом форму причёски.

   — Но ведь вы ничего не изменили, — возразил Уильямс, — вы только уменьшили размеры локонов, и я уверен, что императрица, которая является вашим единственным командиром, ничего не будет иметь против такого лёгкого нарушения дисциплины. Теперь ещё остаётся посыпать немного пудрой, и куафюра готова.

Цирюльник взял пудреницу и стал пудрить голову Бекетова.

   — Довольно!.. — воскликнул Уильямс. — Этого намёка достаточно, чтобы дисциплина не могла считать себя оскорблённой, и в то же время не нарушена природная красота волос. Теперь ступайте, — обратился он к цирюльнику, — а то я боюсь, что полковнику придёт в голову что-либо изменить в этой искусной и совершенной причёске.

Парикмахер, собрав свои принадлежности, вышел.

Оставшись наедине с Бекетовым, Уильямс удобно расположился в кресле против юного адъютанта.

   — Как видите, я могу вам пригодиться, — улыбнулся он. — И в других случаях жизни мои советы могут оказаться полезными для вас: если я и не обладаю великим умом, зато имею опыт и мудрость, которые приобретаются только с годами и за которые приходится расплачиваться в молодости большими разочарованиями. Вам ещё не пришлось испытать разочарования, но если вы тем не менее примете моё предложение и захотите воспользоваться моими советами, то можете быть уверены, что вам во всём будет сопутствовать удача; ведь отвага юности в соединении с опытом и благоразумием зрелого возраста могут побороть всевозможные препятствия.

   — Вы очень добры, — ответил, всё ещё смущаясь, юноша, не понимавший в то же время, куда метит посол. — Я прямо не знаю, как благодарить вас за вашу любезность.

   — Лучшее доказательство вашей признательности, если вы будете следовать моим советам, — ответил посол, становясь серьёзным. — Вы стоите перед началом блестящей карьеры, которая может привести вас на самую высоту власти, и в то же время один ваш ложный шаг может низвергнуть вас в пропасть, из которой нельзя будет выбраться вновь на свет Божий.

— Я всегда буду признателен моей государыне, которая соблаговолила осыпать меня своими милостями, — тепло и искренне произнёс Бекетов, — и всегда защищу себя от опасностей тем, что буду верно и преданно служить ей; если же тем не менее мне придётся пострадать, я буду утешаться мыслью, что за мной нет никакой вины и я ни в чём не могу упрекнуть себя.

Сострадательная улыбка промелькнула на лице английского дипломата.

   — Такое сознание, конечно, очень хорошо, — проговорил он, — но только в философских сочинениях, в жизни же гораздо лучше стараться собрать вокруг себя побольше друзей, которые могли бы защитить вас от врагов.

   — У меня нет никаких врагов, дорогой сэр, — сказал Бекетов с такой чистосердечностью, что посол не мог не расхохотаться.

   — Простите мне мой смех, — проговорил Уильямс, — но ваш ответ доказывает только, в какой огромной степени вы нуждаетесь в моём совете. Достаточно, если я скажу вам, что в скором времени каждый придворный будет видеть в вас своего врага. Вашими врагами, во-первых, станут все те, которые поднимаются или стремятся подняться как можно выше по лестнице почестей и наград и которых вы обгоните, а те, которые стоят в данный момент выше вас, станут вашими врагами, как только вы возымеете намерение стать на их место или только осмелитесь не согласиться с их взглядами и пойти им наперекор.

Бекетов испуганно потупился, а затем, после краткого раздумья, сказал:

   — Но ведь каждый придворный относится дружелюбно ко мне и каждый старается быть со мною любезным, точно так же, как и я, со своей стороны, стараюсь, насколько могу, быть полезным и любезным по отношению к каждому.

   — Все эти любезные люди, — возразил посол, — обратятся в ваших врагов как раз в тот момент, когда вам особенно потребуется дружеское участие, и вам нужно будет особенно опасаться тех, которым вы сделали какое-нибудь добро, оказали какую-нибудь услугу; ведь человеческая натура ничем так не возмущается, как требованием морали — благодарить за оказанное добро. Одним словом, вам ради собственных интересов следует немедленно же создать вокруг себя мощный круг друзей, которые могли бы бороться за вас с вашими врагами. Я сам, — продолжал он, — должен буду при известных обстоятельствах стать вашим врагом. Теперь я питаю к вам чувство симпатии, но если вы не дадите мне возможности стать вашим другом, мне придётся обратиться в вашего врага.

   — Ах, Господи Боже мой, — воскликнул Бекетов, — я глубоко благодарен вам, ваше превосходительство, за ту симпатию, которую вы мне выказываете, и никогда не сделаю ничего такого, что оттолкнуло бы вас от меня.

   — Вы забываете, полковник, — сказал Уильямс, — что я не могу следовать одним только влечениям симпатии или антипатии, что я должен иметь в виду серьёзные цели и неуклонно и строго исполнять известные обязанности. Да и не только я один; все те, которые могли бы оказать вам своей дружбой действительную пользу и защитить вас от ваших врагов, преследуют определённые задачи.

   — Что же должен я сделать, чтобы заслужить ваше расположение и дружественную поддержку? — уже совсем печально спросил Бекетов.

   — О, не заслужить, а только получить, только получить её! — произнёс Уильямс, кланяясь Бекетову и сердечно пожимая его руку. — Вам не приходится добиваться моей сердечнейшей симпатии, так как вы в полной мере и степени уже владеете ею. И я буду совершенно безутешен, если мне станет невозможно фактически доказать вам при случае, насколько искренне я расположен к вам. Вы просите моего совета? Вот он, — продолжал посланник. — В данный момент весь двор, не считая мелких интриг, делится на два важнейших лагеря; из них каждый находится, в свою очередь, в связи с одним из двух враждебных центров, в которых сосредоточивается мировая политика Европы, переживающей острый политический кризис.

   — Мне совершенно неизвестно политическое положение Европы, сэр, — беспокойно и испуганно вставил Бекетов.

   — В вашем положении следовало бы познакомиться с ним, — сказал Уильямс, — да оно так несложно, что мне возможно будет разъяснить вам его в нескольких словах. Европа стоит на пороге больших войн. Обе великие державы Запада — Англия и Франция, — интересы которых во всём противоречат друг другу, старательно оспаривают друг у друга союзную помощь вашей императрицы. Одна из партий здешнего двора, во главе которой стоит обер-камергер Иван Шувалов, изо всех сил старается перетянуть императрицу на сторону Франции. Другая партия, душой которой является великий канцлер граф Бестужев, желает союза с моим державным повелителем.

   — Ну, а которая же партия в данном случае более права? — после некоторого колебания наивно спросил Бекетов.

   — Моя обязанность и положение посланника его величества короля великобританского, — улыбаясь, ответил Уильямс, — обязывает меня указать вам на правоту партии графа Бестужева. Но даже и без этой обязанности, в качестве вашего друга и искреннего почитателя и поклонника вашей императрицы, я мог бы дать вам только этот самый ответ. Франция не может принести ни пользы, ни вреда России, потому что французской армии было бы невозможно появиться на границах русского государства, как для того, чтобы грозить ему, так и для того, чтобы помочь против врагов; да и, кроме того, могущество Франции ныне надломлено. Англия же может быть и великой грозой, и мощным помощником России как в Европе, так и в Азии, а английское могущество полно юношеских сил и способно противостоять любому противнику. Поэтому тот, кто считает себя истинным другом России и верноподданным слугой её императрицы, должен действовать в пользу союза с Англией, потому что в качестве дружественного союзника Англия может оказать могущественную поддержку, ну, а в качестве врага — нанести существенный урон. Таким образом, если вы действительно любите свою императрицу и на деле хотите доказать ей свою благодарность и преданность за все благодеяния и милости, которыми она почтила вас, если в то же время вы хотите приобрести могущественных друзей, то вы должны примкнуть к партии графа Бестужева.

Глаза Бекетова засверкали, и он воскликнул:

   — Я понимаю всё, что вы сказали. Вот никогда бы не подумал, что так легко проникнуть в сокровенные тайны политики, которая постоянно казалась мне какой-то непроницаемой загадкой! О, как хотел бы я послужить для славы России и её императрицы! Но, — сказал он с тяжёлым вздохом, потупясь, — обер-камергер Шувалов в данный момент является самым могущественным человеком во всём государстве, и с моей стороны было бы простым безумием навлекать на себя его немилость и гнев.

   — Обер-камергер Шувалов, — поспешил прервать его Уильямс, — должен быть во всяком случае вашим врагом, потому что вы стоите теперь у того самого источника, откуда берёт своё начало его могущество, и вы можете в любой момент закрыть для него этот источник. Будьте уверены, что от него вы можете ждать одного только зла и что в один прекрасный день, когда вы менее всего будете ожидать этого, он сыграет с вами такую шутку, которая может окончиться для вас очень печально, так как вы не будете подготовлены к ней. Он останется вашим врагом даже и в том случае, если вы будете поддерживать его политику. Но тогда ни граф Бестужев, ни я, мы ничего не сможем сделать, чтоб защитить вас, если вы не поможете нам провести то, что мы считаем необходимым для величия России и её императрицы.

В глазах Бекетова снова сверкнул огонёк отваги.

   — Так хорошо же! — воскликнул он. — Я ваш, так как, раз мне придётся повести ожесточённую борьбу против врагов, я предпочитаю, чтобы около меня находились верные друзья. Но что могу я сделать? — печально прибавил он, опуская голову с выражением полной подавленности. — Ведь у меня нет ни малейшего влияния в таких высоких и серьёзных делах. Императрица ещё ни разу не сказала со мной ни словечка по вопросам политики.

   — Она будет говорить с вами и об этом, как только вы сами захотите этого, — сказал Уильямс. — Через час назначено заседание совета, куда императрицей предписано явиться и мне, чтобы изложить основные положения и условия союза с Англией, над созданием которого работает партия Бестужева.

   — О, Боже мой! — испуганно воскликнул Бекетов. — Ведь императрица ждёт меня! Теперь как раз тот час, когда я должен явиться к ней для исполнения своих обязанностей при её особе!

Уильямс поднялся и произнёс:

   — Так идите же поскорее к её величеству! Вы сами лучше всего найдёте наиболее подходящую форму и выражения, чтобы высказать императрице просьбу о дозволении вам сопровождать её на заседания совета. Там вы присмотритесь и прислушаетесь ко всему. Я глубоко уверен, что ваш ум сам подскажет вам, когда наступит надлежащий момент для того, чтобы вы могли своим словом принять участие в решении вопроса. И бьюсь об заклад, — с тонкой улыбкой прибавил он, — что брошенное вами слово заставит решение перетянуться на нашу сторону. Теперь я ухожу и предоставляю вас вашему мужеству и счастью. Вы можете вступать в борьбу с твёрдым сознанием, что около вас будут находиться верные и преданные друзья. Мой державный повелитель сумеет быть благодарным вам не менее императрицы, если вы поможете обеим нациям вступить в союз. Английский король, который очень рад случаю показать вам, с каким интересом он читает мои доклады о заслуженном благоволении, милостиво обращённом на вас императрицей Елизаветой, посылает вам в знак своей милости эту маленькую вещичку на память.

Он достал из кармана довольно большую золотую табакерку с голубой эмалью, на крышке которой находился портрет короля Георга, оправленный крупными бриллиантами, и подал её Бекетову.

Молодой человек покраснел от радости. Взяв королевский подарок, он от неожиданности чуть не выпустил его из рук, так как вес табакерки был весьма основательным.

   — Его величество чересчур милостив ко мне, — сказал он, — я ещё ничего не сделал для него.

Он посмотрел на выразительные черты тонко выписанного портрета, затем открыл крышку табакерки, необычный вес которой невольно удивлял его. Табакерка оказалась до самого верха наполненной золотыми гинеями.

   — Ах, сэр, — воскликнул он, почти испуганный видом сверкающих золотых монет, — это такой подарок, который я даже затрудняюсь принять... Ведь благодаря милости императрицы я имею решительно всё...

   — Пока ещё вам не нужен табак, — шутливо ответил Уильямс, — а пустую табакерку король не хотел дарить вам. Потому-то он и приказал наполнить её таким материалом, которого у молодёжи никогда не бывает достаточно. Вы можете без всякого смущения принять этот подарок, так как, оказывая услугу моему державному повелителю, вы в то же время служите и вашей императрице. — Он поспешно ещё раз пожал руку Бекетова и направился к двери. У порога он ещё раз обернулся и крикнул: — Поспешите к её величеству и подготовьтесь к своему дипломатическому шагу. Если я увижу вас в кабинете около императрицы, тогда я буду уверен, что победа не уйдёт от нас.

Уильямс вышел, а Бекетов всё ещё стоял в полной растерянности, уставившись взглядом на раскрытую табакерку.

«Ещё недавно, — задумчиво перебирал он монеты, — блеск золота казался мне улыбкой судьбы, а теперь вот его сияние саднит мне душу. Смею ли я, русский подданный и верный слуга императрицы, касаться этого золота? Не будет ли это изменой моим обязанностям и чести? Мне казалось, что, следуя советам англичанина, я действительно послужу моей государыне; ну, а теперь, разве не подумают эти же самые англичане, что они попросту купили мою дружбу?»

Он почти с отвращением кинул табакерку на стол и захлопнул крышку.

Вошёл камердинер и почтительно напомнил, что уже миновал тот час, когда полковник должен был явиться к её величеству.

Бекетов поспешно накинул мундир и прицепил к поясу шпагу.

Не успел он бросить последний взгляд в зеркало, как потайная дверь, сообщавшаяся с покоями императрицы, открылась, и на пороге появилась совершенно одетая Елизавета.

Бекетов испуганно подскочил к ней, опустился на колено и пламенно прижался к протянутой руке.

   — Всемилостивейшая повелительница! Вы сами пришли сюда? — воскликнул он, как провинившийся школьник. — А я только что собирался явиться к вам, ваше величество!

   — Раз мой адъютант так неаккуратен в исполнении своих служебных обязанностей, — ответила императрица, — мне приходится идти самой, чтобы выяснить те причины, по которым он не исполняет своей службы.

Слова государыни были строги, однако сопровождались таким мягким, нежным взглядом, такой милостивой улыбкой, что Бекетов ещё пламеннее поцеловал руку Елизаветы и воскликнул покраснев:

   — Ваше величество! Ваш полный милостивой снисходительности выговор повергает меня в глубокий стыд, но я всё-таки надеюсь получить прощение моей повелительницы, так как меня заставила задержаться не нерадивость: у меня был посланник английского короля, и в разговоре с ним время протекло так быстро, что...

   — Сэр Чарлз Генбэри Уильямс? — с удивлением подняла брови императрица. — В самом деле, — прибавила она улыбаясь, — он очень умён и понимает, как можно использовать все пути, чтобы заслужить моё благоволение. Он понимает, — погладила она Бекетова по голове почти с материнской нежностью, — что внимание, оказываемое моим друзьям, радует моё сердце. Но что это с тобой? — сказала она, посмотрев на продолжавшего стоять перед ней в коленопреклонённой позе молодого человека. — Ты кажешься сегодня красивее, чем всегда, Никита Афанасьевич; твои волосы причёсаны по-другому, и это тебе гораздо более к лицу. Твои глаза блестят гораздо ярче под тенью ниспадающих локонов!

   — Так меня причесал сэр Уильямс, — смущённо ответил Бекетов. — Я не решался согласиться на такую перемену — ведь эта причёска идёт вразрез с предписаниями службы...

   — Так, значит, — смеясь, воскликнула императрица, — сэр Чарльз умеет делать решительно всё, даже владеть гребёнкой! Вот это так дипломат!.. Английскому королю можно только позавидовать. Во всяком случае, в качестве парикмахера он выказал отменный вкус. Ты говоришь, что такая причёска противоречит уставу службы? Ну, что же, я изменю эти правила, и в будущем все офицеры русской армии должны будут причёсываться так же, как ты! Впрочем, нет, — с нежностью прибавила она, упиваясь лицом Бекетова, — нет, тогда у тебя не будет преимуществ пред другими; пусть эта причёска останется для тебя одного: я предпишу, чтобы мой адъютант причёсывался так. Ну, теперь, — развеселившись, заключила она, — надеюсь, твоя служебная совесть будет покойна, мой милый?

Она схватила юношу за руки, притянула к себе и поцеловала в лоб.

   — Сэр Чарлз Генбэри Уильямс, — сказал Бекетов, смущённо и с отвращением взяв с письменного стола табакерку, — принёс мне подарок от английского короля, — и он показал табакерку императрице.

Она мельком глянула на портрет и воскликнула:

   — Английскому королю в самом деле хорошо служат; я не забуду этой внимательности с его стороны!

   — Но эта табакерка, — сказал Бекетов, причём его лицо даже побагровело от смущения, — дана мне не пустой. Она наполнена кое-чем, что делает подарок уже не простой внимательностью... И я положительно затрудняюсь, может ли подданный вашего величества принять деньги от иностранного государя.

Он открыл табакерку и показал императрице насыпанные туда золотые монеты.

Елизавета Петровна поглядела на него с изумлением, а затем в её чертах мелькнула нежная растроганность; она взяла его голову обеими руками и, любовно заглянув в глаза, сказала глубоко взволнованным голосом:

   — Ты добрый, честный мальчик, Никита Афанасьевич! Но будь спокоен, — продолжала она затем, — ты можешь с чистой совестью принять этот подарок — у моего щедрого английского братца больше золота, чем у меня, да и ты не продашь меня. — Затем, взяв кончиками пальцев несколько золотых из табакерки и снова бросив их туда, она продолжала: — Я, твоя государыня, дотронулась до этих золотых монет, — теперь это будет уже моим подарком. А затем, — как бы про себя добавила она с иронической улыбкой, — я подвергну его величество короля великобританского маленькому испытанию и посмотрю, будет ли он так же щедр к русской императрице, как был по отношению к её адъютанту. Теперь ты свободен на целый час, дитя моё, — сказала она, нежно погладив Бекетова по щеке, — меня опять собираются мучить этой несчастной, отвратительной, скучной политикой. Но теперь я надеюсь, что мне удастся на некоторое время свалить её с моих плеч. После совета я жду тебя у себя в будуаре.

Бекетов грустно потупился, а затем опять печально посмотрел на императрицу.

   — Что с тобой, дитя моё? — участливо спросила Елизавета. — Что значит твоя грустная рожица? У тебя есть какое-нибудь желание, которое я могу исполнить? Неужели ты начнёшь показывать мне кислые мины! — почти гневно крикнула она. — И это как раз теперь, когда я собираюсь отдохнуть с тобою от этой безрадостной, скучной политики?

   — Как же мне не быть печальным, — вздыхая, ответил Бекетов, бросая на императрицу полный скорбного упрёка взор, — когда я вижу, что моя возлюбленная государыня смотрит на меня только как на мальчика, когда она видит во мне только безразличную игрушку, с которой отдыхает от серьёзных трудов? А ведь мне очень хотелось бы быть истинным другом и слугой моей императрицы, хотелось бы разделять с нею все её заботы и всеми своими силами стараться помогать ей справляться с огорчениями и неприятностями!

   — Ты хочешь этого? — сказала императрица, бросив на Бекетова взгляд, полный удивления и сочувствия. — Да будь счастлив, что моя рука отстраняет от твоего детски чистого чела все заботы!

   — Нет, — воскликнул Бекетов, — нет! Я люблю мою государыню не как ребёнок, ищущий счастья в безмятежных забавах. Сердце заставляет меня вложить все свои силы в серьёзную работу на пользу вам, моей всемилостивейшей государыне и повелительнице, чтобы оправдать и показать себя достойным того благоволения и симпатии, которыми вы так незаслуженно почтили меня! Я считаю позором для себя стоять в стороне, занимаясь пустыми ребячливыми забавами, тогда как истинные друзья императрицы помогают ей нести тяжёлые обязанности по управлению государством. Если вы, ваше величество, не считаете меня достойным стоять около вас в тех случаях, когда дело идёт о славе и благоденствии России, о, тогда отошлите меня прочь отсюда! — воскликнул он, скорбно протягивая к ней руки. — Отошлите меня в какой-нибудь полк — в тот, который должен будет в первую голову броситься на неприятеля, чтобы я хоть там имел возможность пролить свою кровь за вас, мою обожаемую монархиню, и вернуть ценою жизни потерянное мною самоуважение!

Его щёки пылали, взгляд сверкал огнём: слова Уильямса упали на благодарную почву. В Бекетове проснулось честолюбие. Искренние, взволнованные жесты должны были убедить императрицу, что слова эти прозвучали из сердца, и он был так хорош в позе классического героя, что Елизавете Петровне показалось, будто под детски мягкими чертами его лица она угадывает пробуждающийся дух мужчины.

   — Ты хочешь ступить на кремнистый путь политики, дитя моё? — сказала она. — Но, уверяю, ты не найдёшь там никаких прелестей.

   — Я там найду величайшую прелесть, если мне удастся хоть немножко облегчить ваши тяготы государственных забот.

   — Ну, что же, — сказала Елизавета Петровна, — пусть будет так: можешь проводить меня на заседание совета, созванного мною. Я знаю, члены этой конференции косо поглядят на это, но об этом нечего заботиться: ведь ты, как мой адъютант, имеешь несомненное право сопутствовать мне повсюду. Присматривайся и прислушивайся ко всему, что там будет происходить, и не бойся прямо спрашивать о том, что тебе покажется непонятным, и открыто высказывать своё мнение. Но, — прибавила она, почти угрожающе поднимая палец, — говорю тебе, если эта несчастная политика вызовет хоть одну-единственную складку на твоём прекрасном челе, то тебе больше никогда не придётся даже приблизиться к ней!

   — О, благодарю вас, всемилостивейшая повелительница! — воскликнул Бекетов, бурно и пламенно целуя её руку. — Моё чело не омрачится досадливыми морщинами, вы, ваше величество, увидите, что моё лицо будет озарено ещё большим счастьем, чем доселе, раз я буду удостоен высокой милости быть рядом с вами там, где заботы овевают вашу мудрую голову!

   — Ну, так пойдём! — сказала императрица, взяв его под руку. — Но только смотри, никогда не забывай меня, твоего сердечного друга, ради меня, твоей императрицы!

   — Вся моя душа и все мои силы принадлежат в равной степени как той, так и другой! — воскликнул Бекетов. — Да и вся моя жизнь — тоже!

   — Как была бы тебе к лицу красная лента, — улыбаясь, сказала императрица, поглядев на него с улыбкой ласкового благоволения. — Ну, да мы посмотрим! Сердечный друг может насыпать тебе полные пригоршни золота и драгоценных камней, но императрице придётся хорошенько подумать на досуге, какой высшей наградой может она почтить тебя!

Они прошли через приёмные комнаты в коридор и между рядами низко склонившихся лакеев и часовых, отдававших честь оружием, проследовали в парадные апартаменты, около которых помещался рабочий кабинет императрицы, где её величество уже ждали созванные для совещания министры и высшие сановники государства.

 

Глава десятая

Кабинет императрицы резко отличался от остальных, роскошных, апартаментов дворца.

Над громадным камином чёрного мрамора висел портрет императора Петра Великого в адмиральском мундире, в рост. Стены были покрыты старым, почти чёрным дубом, паркет покрывал толстый, слегка поблекший персидский ковёр, совершенно заглушавший шаги. У круглого стола, стоявшего посредине и покрытого ниспадавшей до полу зелёной бархатной скатертью, стояли дубовые кресла с высокими спинками. Несколько отдельно находилось золочёное кресло для императрицы.

Большие, приходившиеся против двери окна были завешены тяжёлыми портьерами из зелёного бархата; над столом, где стоял письменный прибор из массивного червонного золота, свисала громадная люстра горного хрусталя.

В этой комнате, которая по своей полной достоинства простоте и царившей там глубокой тишине казалась словно специально созданной для суждений и решений о судьбе великого государства, уже находились графы Алексей и Кирилл Разумовские, великий канцлер граф Бестужев, вице-канцлер Воронцов, графы Пётр и Александр Шуваловы и английский посол Уильямс. Все эти высшие сановники русской империи и представитель английского короля тихо разговаривали довольно-таки односложными фразами о разных безразличных вещах; только граф Кирилл Разумовский, гетман малороссийский, время от времени примешивал к натянутым разговорам, которые имели мало общего с действительными мыслями каждого, какой-нибудь пикантный анекдот или грубое, но смешное словцо, что заставляло на момент разнообразить шёпот разговора взрывами невольного смеха.

После того как все присутствующие пробыли довольно долгое время в комнате и неоднократно нетерпеливо посматривали на дверь, вошёл обер-камергер Иван Шувалов, взяв у дверей из рук камердинера папку, которую тот нёс за ним. Лицо Ивана Ивановича Шувалова более чем когда-либо было гордо и надменно. Он приветствовал собравшихся небрежным кивком, пожав только графу Разумовскому руку с выражением дружеского почтения, и с невозмутимым спокойствием принялся разбирать вынутые из портфеля бумаги, словно находился наедине в тиши своего рабочего кабинета.

Через несколько минут после него появился великий князь. Он был мрачен и холодно, почти недружелюбно ответил на приветствия присутствующих, пугливо и недоверчиво опуская взоры к полу.

Уильямс подошёл к великому князю и завёл с ним, как бы не замечая односложных, неприветливых ответов его, разговор о русской охоте, а затем принялся описывать английскую травлю лисиц, причём обещал великому князю выписать из Англии свору собак, чтобы ввести при русском дворе этот вид спорта, для которого особенно годились ровные дороги Ораниенбаума. В конце концов Пётр Фёдорович, обладавший склонностью к моментальной перемене настроения в зависимости от впечатлений, вдруг отбросил холодную недоступность и подозвал графа Алексея Разумовского, занимавшего должность обер-егермейстера, чтобы со страстью профессионального охотника обсудить с ним предложения английского посла.

   — Это восхитительно, — сказал граф Кирилл Разумовский, подойдя вслед за братом к великому князю, — сэр Чарлз — человек в моём духе; я тоже нахожу, что ужасно скучно часами стоять на стойке и гораздо занимательнее под звуки пронзительного рожка нестись на быстром скакуне за сворой собак!

   — Да, да, — сказал и граф Бестужев, засовывая пальцы в свою испанскую табакерку, — это действительно укрепляет и освежает душу и тело. Все мои лучшие воспоминания относятся к охоте на лисиц в Англии. Разумеется, для этой охоты надо быть молодым, — вздыхая, сказал он, — но если что-либо и способно дать на момент чисто юношеское возбуждение такому глубокому старцу, как я, так именно вид охотничьей компании, словно вихрь несущейся в красных костюмах по полям и лугам!

   — Ручаюсь, что мы ещё увидим нашего великого канцлера в красном фраке на лошади, если сэр Чарлз введёт у нас здесь английскую охоту, — воскликнул граф Кирилл Разумовский, после чего добавил с громким смехом: — И я хотел бы, чтобы её величество заключила союз с английским королём; тогда у английского посла не пропадёт хорошее расположение духа, и он основательно выучит нас этому забавному делу!

При этих громко сказанных словах Иван Иванович Шувалов мрачно оторвался от своих бумаг и с иронической улыбкой посмотрел на говорящего.

Великий князь недовольно поморщился и дал ясно понять, что желает прекратить разговор. Но лицо Уильямса было всё так же приветливо, и он спокойно продолжал рассказывать далее, словно и не слыхал замечания, брошенного графом Кириллом Разумовским. Он с ещё большим оживлением погрузился в подробное описание прелестей английской охоты, так что великий князь, заинтересованный до последней степени, с жадным вниманием прислушивался к его словам. Он рассказывал различные приключения, анекдоты, комические эпизоды, так что можно было подумать, что кабинет императрицы является сборным пунктом весёлых и жизнерадостных охотников. Всё мрачнее становилось выражение лица Ивана Ивановича Шувалова, Пётр и Александр Шуваловы смущённо и хмуро стояли в стороне, Уильямс же говорил всё оживлённее, а великий князь слушал всё внимательнее и вместе с графом Кириллом Разумовским всё громче смеялся по поводу всевозможных охотничьих приключений, рассказываемых сэром Чарльзом с неподражаемым, истинно английским юмором.

Вдруг боковая дверь распахнулась, и послышалось бряцание оружия, которым часовые отдавали честь. Разговоры смолкли. Вошла императрица, опираясь на руку Бекетова, который густо покраснел при виде стольких низко склонившихся сановников, но сейчас же оправился и с гордым, вызывающим видом подвёл императрицу к её креслу.

По знаку государыни присутствующие стали занимать места около стола — Алексей Разумовский справа от государыни, Иван Шувалов — слева, великий канцлер с вице-канцлером и Уильямсом — напротив неё.

При появлении императрицы Иван Иванович Шувалов кинул мрачный взгляд на Бекетова, а когда Елизавета Петровна села в своё кресло, он надменно обернулся к молодому человеку; казалось, он ждал, что тот, проводив государыню, уйдёт из комнаты. Но двери закрылись, и Бекетов неподвижно остался стоять за креслом императрицы. Лицо обер-камергера покрылось густой краской, Пётр и Александр Шуваловы беспокойно посмотрели на двоюродного брата; великий канцлер с тонкой улыбкой опустил голову; оба графа Разумовские и Уильямс, казалось, совершенно не замечали присутствия адъютанта императрицы.

— Я созвала вас всех сюда, — начала Елизавета Петровна, оглянув гордым взглядом присутствующих, — для того, чтобы спросить вашего мнения и совета в важном для России вопросе. Европа стоит на пороге событий, быть может чреватых войной, и Россия должна в полной готовности встретить грядущие события. Его величество английский король предлагает мне союз, чтобы на деле оправдать те дружественные отношения, которые, к моей величайшей радости, царят между его и моим правительствами. Поэтому прошу представителя его величества короля великобританского изложить нам условия, на которых возможно будет заключить этот союз.

Уильямс достал лист бумаги и принялся спокойно, ясно, деловитым тоном читать недлинный проект союзного договора. Этот проект твёрдо декларировал, что английский король и русская императрица взаимно гарантируют друг другу неприкосновенность их территорий, причём обязуются взаимно отражать всякие нападения с третьей стороны. Кроме того, оба государства должны были, в случае обнаружения взаимной опасности или когда дело будет заключаться в том, чтобы предупредить нападение общего врага, рука об руку перейти в наступление; затем они обязывались одновременно объявить войну, если интересы одной или другой державы потребуют такого шага. Чтобы сделать возможным подобное объединённое действие, русская императрица обязывалась держать наготове в Лифляндии войско в шестьдесят тысяч штыков, чтобы двинуть в любой момент на общего врага, причём английский король обязывался платить потребную для содержания такой армии сумму и, кроме того, при объявлении войны, внести свою часть по общим военным издержкам русской армии.

   — Подобный договор представляется мне пустыми словами, — спокойно сказал граф Алексей Разумовский, — там не определяется с достаточной точностью, в каких именно случаях он должен осуществляться, так что я боюсь, как бы в каждом отдельном случае не пришлось заводить новые переговоры. Россия должна обязаться держать на военном положении целую армию, не зная даже наперёд, куда и против кого должна будет обращена эта армия.

Иван Иванович Шувалов, одобрительно кивнув, поддержал:

   — Содержание такой армии, находящейся до известной степени к услугам иностранной державы, может стать большим затруднением для её величества и помешать при некоторых обстоятельствах деятельно выступить против наших собственных врагов.

   — Я предполагаю, — сказал Уильямс, бросив особенно многозначительный и выразительный взгляд на императрицу, — что с того момента, как между Англией и Россией будет заключён твёрдый союз, у обеих держав могут быть только общие враги. Вместе с тем для обеих держав представляется одинаковый интерес в том, чтобы победить своих общих врагов и увеличить свои владения за счёт военной добычи, — добавил он с особенным ударением.

   — Мне кажется, — сказал граф Бестужев, — что господин посланник совершенно прав; у Англии и России одни и те же враги, если только вследствие политики, которую я имею смелость считать ошибочной, державы не станут врагами друг другу, от чего да хранит нас Господь.

   — Я не могу согласиться с господином канцлером, — горячо иступился великий князь, — я не вижу такого врага, который одинаково грозил бы и Англии, и России. Ваше правительство, господин посланник, готово объявить войну Франции и поддержать Австрию в нападении на прусского короля, союзника Франции. Ну, а у России в самом деле нет ни малейших оснований враждовать с соседней Пруссией. И ещё менее основания имеет она, — воскликнул он, причём его щёки густо покраснели, — делать своим врагом величайшего человека нашего столетия и неизменно победоносного полководца, восседающего на прусском троне.

Взгляды всех присутствующих уставились на императрицу, когда резкие слова великого князя непосредственно задели тот пункт, которого до сих пор все старательно избегали.

Елизавета Петровна молча потупила свой взор, и только горькая, ироническая улыбка мелькнула на её лице.

   — Его императорское высочество, — сказал граф Бестужев с еле заметной иронией, — стоит настолько бесконечно ближе к русскому трону, чем я, что он должен был бы лучше меня чувствовать, в какой стороне находятся истинные враги России. Но хотя я и глубоко сознаю всю разницу наших положений, всё-таки я не могу согласиться с великим князем. Вполне понятно, если его императорское высочество является пламенным поклонником личных качеств прусского короля, так как, насколько мне известно, король при каждом удобном случае выставляет напоказ дружественные чувства к его высочеству. Тем не менее, — продолжат он, делая особенное ударение на последних словах, — если даже его величество король прусский и строит свои расчёты на будущем, то я-то уж слишком стар, чтобы считаться с будущим; я живу в настоящем, а в настоящем король Фридрих неизменно выказывал себя врагом России и злейшим врагом нашей всемилостивейшей императрицы, что для меня означает одно и то же.

Императрица кинула искоса быстрый, враждебный взгляд на племянника. Под этим взглядом великий князь опустил голову; он был воспитан в постоянном страхе перед императрицей и не осмелился парировать Бестужева.

   — Прусский король, — произнёс Иван Шувалов, — неоднократно не соблюдал знаков уважения, которые был обязан соблюдать по отношению нашей всемилостивейшей и возлюбленной монархини. Но при этом нельзя забывать, что всё то, что вызывало гнев её величества, передавалось нам через вторые и третьи руки, и что в политике король никогда не предпринимал ничего враждебного против России. Государыня императрица стоит слишком высоко, слишком недосягаемо для всякой клеветы и потому вряд ли из-за бестактных выходок прусского короля станет подвергать Россию войне, которая потребует человеческих и материальных жертв, причём в случае победоносного окончания войны все выгоды и преимущества достанутся Англии.

Уильямс, не обращая внимания на резкий тон и угрожающие взгляды обер-камергера, сказал:

   — Право, я не знаю, что стал бы делать его величество мой всемилостивейший государь с теми областями, которые в случае счастливого исхода войны удалось бы отнять у прусского короля.

Великий князь вздрогнул; казалось, что на его устах уже дрожало резкое словечко; но Елизавета Петровна грозно посмотрела на него, а потом, одобрительно кивнув в сторону Уильямса, сказала:

   — Мне кажется, что господин посланник совершенно прав, и меня немало удивляет, — прибавила она с большей горечью и язвительностью, — что Иван Иванович может утверждать, будто государь, так часто забывавшийся по отношению меня и покрывавший меня грязью и издевательствами, может быть другом России.

   — Ваше величество, — воскликнул Иван Шувалов, гораздо более испуганный тоном императрицы, чем смыслом сказанного, — разве можете вы подумать, что я, ваш верноподданнейший слуга, могу делать различие между Россией и вами, её достославной государыней? Но если прусский король неосторожно и забывал о том уважении, которое он был обязан проявлять по отношению к вашей особе, то ваше презрительное молчание наказывает его в достаточной степени. Что же касается его официальных поступков, то всегда и во всём он неизменно доказывал, какую важность Пруссия придаёт добрососедским отношениям с великой Россией.

   — Кто оскорбляет меня, — резко вскрикнула императрица, — тот не может быть другом России!

Бестужев, бросая торжествующий взгляд на Шувалова, произнёс:

   — Мне кажется, ваше величество, я должен заметить, что прусский король выразился оскорбительно относительно вас, нашей всемилостивейшей повелительницы, вовсе не случайно, в необдуманном разговоре, как утверждает Иван Иванович, но что в берлинских газетах были помещены такие статьи, которые всякого русского подданного должны были бы переполнить ужасом и негодованием и которые, несомненно, принадлежат перу самого короля. Если его величество пишет такие статьи и предаёт их гласности, то о случайности и необдуманности не может быть и речи. Поэтому и мне кажется, что монарх, поступающий таким образом, вовсе не может иметь намерения жить в добрососедских отношениях с Россией, что он, напротив, открыто признает себя врагом России, и уже только поэтому, несмотря на разные другие обстоятельства, его враги должны стать нашими друзьями и союзниками.

Елизавета Петровна, улыбаясь, утвердительно кивнула.

   — Пусть так! — воскликнул Иван Шувалов. — Если вы, ваше величество, желаете наказать прусского короля за его дерзость, и меня также наполняющую негодованием и ужасом, то повелите вашей армии перейти Вислу! Я сам буду просить вас назначить меня командующим этой армией, или если вы не считаете меня достойным для этой цели, то я готов идти на войну добровольцем! Но умоляю вас, ваше величество, сделайте это одни! Поистине, Россия одна столь могущественна, что способна наказать любого, кто осмелился бы дерзновенно оскорбить её повелительницу! Но, ваше величество, не вмешивайте интересы политики в дела России. Политика знает только собственную выгоду, не даёт никакого ручательства в постоянстве, присоединяется всегда к тому, кто больше предлагает, и для неё кровь русских воинов есть не что иное, как предмет купли-продажи!

Взоры Шувалова метали пламя. Бестужев со страхом взглянул на английского посланника. Государыня, казалось, была подавлена и отрицательно качала головой, но, судя по выражению её лица, горячие слова обер-камергера нашли в её душе сочувственный отклик.

Уильямс, ни на минуту не потеряв самообладания, хладнокровнейшим тоном, словно шла обычная беседа, ответил:

   — Политика Англии, ваше величество, преследует, конечно, свои собственные интересы, как это вообще должна делать политика каждой державы, если она, понятно, ведётся правильно и умно, но, по убеждению моего высокого повелителя, короля, точно так же, как его министров и всей нации, интересы Англии неразрывно связаны с интересами России. Чем теснее сойдутся обе державы, тем успешнее пойдёт развитие обеих, тем больше будет исключена опасная возможность их вооружённого столкновения. Насколько несокрушимо и неизменно это убеждение в английском народе, настолько же несокрушимы и неизменны уважение и восхищение к великим правителям России, все блестящие достоинства которых так счастливо соединились в особе вашей великой правительницы. Поэтому политика Англии никогда не изменится по отношению к России, если только она не будет вынуждена к тому в очень отдалённом — дай, Господи! — будущем. Ваше величество! — прибавил он, кидая быстрый взгляд на обер-камергера. — Вам прекрасно известно, что англичане особенно чтут бога Меркурия и воздвигают ему повсюду жертвенники; Англия привыкла рассылать повсюду свои корабли за драгоценнейшими товарами; поэтому если Англия хочет купить кровь русских воинов, как утверждает господин обер-камергер, то она знает и цену этого товара; моя родина за ценой не постоит и достаточно богата, чтобы оплатить вам, ваше величество, такой благородный товар. Но золото, которое мой государь может бросить на чашу весов, составляет самую незначительную долю этой цены; более высокая и благородная часть её выпадает России в виде тех блестящих побед, которые будут уделом союза между Россией и Англией.

Иван Иванович хотел возразить, но императрица наполовину дружески, наполовину повелительным жестом остановила его и, обращаясь к Уильямсу, произнесла:

   — Ваш король был бы вполне доволен вами, если бы мог слышать ваши слова. Со своей стороны, я своё решение в таком важном вопросе хочу поставить, только выслушав предварительно моих испытанных советников. Иван Иванович уже высказался, а я убеждена в том, что его мнение основано на глубокой преданности мне. Теперь я попрошу графа Алексея Григорьевича Разумовского сказать своё мнение.

Обер-егермейстер ответил своим серьёзным, спокойным голосом:

   — Вся Европа готова ринуться в тяжёлый и опасный бой. Россия же должна заниматься своими внутренними делами, чтобы довести до благополучного конца дело рук Великого Петра. Россия не заинтересована в тех вопросах, из-за которых европейские державы враждуют между собою, и если вы, всемилостивейшая государыня, требуете моего совета, я могу только просить вас как можно дальше держаться от европейской политики в это чреватое всевозможными опасностями время, сохранять хорошие отношения со всеми державами, но ни с одной из них не заключать никаких союзных договоров. Россия всегда будет достаточно сильна, чтобы дать отпор всякому, кто заденет её державные права, — гордо добавил он, — и чем больше будет ослабевать Европа в этих междоусобных распрях, тем мощнее будет наша страна.

Низко поклонившись императрице, Разумовский замолк.

Уильямс, казалось, был сильно задет такими простыми и ясными словами старинного друга государыни; он взглянул на Бестужева, потупившего свой взгляд, и быстро перевёл на Бекетова, который, стоя за креслом императрицы, внимательно следил за совещанием, тихо шевеля губами, словно он с трудом сдерживал свои слова, рвавшиеся наружу.

Граф Кирилл Разумовский примкнул к брату, Александр Шувалов не сразу и боязливо согласился с обер-камергером.

Граф Пётр Иванович промолвил сурово и с мрачным видом:

   — По повелению вашего величества я неустанно заботился о том, чтобы усовершенствовать русскую артиллерию. Теперь я уверен, что она может помериться силами с любой европейской армией, и я буду гордиться, если вы, ваше величество, дозволите мне самому вести в бой моих канониров; но прошу вас, ваше величество, если вы хотите ударить на какого бы то ни было врага, ударяйте одни; Россия не нуждается в союзниках. Тогда и я пойду в бой с лёгким сердцем, раз я буду знать, что русские пушки шлют свои ядра врагам России ради блага и чести своей родины!

Великий князь молчал; он крепко сжал губы и мрачно глядел перед собою, опершись руками о стол. Императрица, казалось, забыла о его присутствии, так как ни разу не обратилась к нему с просьбою высказать своё мнение. Она задумчиво откинулась на спинку кресла, взоры присутствовавших напряжённо следили за ней. Бекетов слегка подался вперёд; его грудь высоко вздымалась, из его полуоткрытых уст, словно он приготовился говорить, вырывалось горячее дыхание и даже слегка шевелило волосы на голове государыни. Елизавета Петровна почувствовала это дыхание, лёгкая дрожь пробежала по ней, щёки зарделись, а глаза сверкнули живым огоньком. Она медленно повернулась назад и произнесла мягким и нежным голосом:

   — Я выслушала советы умудрённых опытом сановников, умение и опыт которых в деле управления государством известны всем, но в вопросах, касающихся блага и величия родины, восторженная и смелая юность точно так же имеет право высказаться. Вы слышали, полковник Бекетов, что говорилось здесь; скажите, что посоветовали бы вы мне, вашей государыне?

Она оперлась о ручку кресла и в упор глядела на молодого человека, лаская взглядом его прекрасное, озарённое гордостью и счастьем лицо.

Иван Иванович Шувалов в сердцах отодвинул свой стул, весь перекосившись от гнева. Уильямс облегчённо вздохнул и лёгким наклоном головы, казалось, хотел ободрить адъютанта императрицы.

Бекетов обратил сверкающие взоры на портрет Петра Великого, висевший против кресла императрицы, и звонким, громким голосом произнёс:

   — Восторженное поклонение нашего юношества принадлежит всецело нашей возлюбленной и всемилостивейшей государыне и вместе с тем памяти её великого отца, портрет которого смотрит на нас и которого мы любим всем сердцем, высоко чтим и удивляемся его делам, нисколько не уменьшая таким делением чувства наши к его державной дочери. В основанном им училище, из которого милость вашего величества призвала меня к себе, я научился обо всём, что касается России, судить по его мерке. Если бы тот, кто смотрит на нас с этого портрета, был с нами, что сказал бы он, что повелел бы он? — ещё жарче продолжал он, простирая руку к портрету, словно ожившему в трепетном мерцании свечей. — Столицу России, призванную им к новой жизни, он основал на границе моря, так как море есть тот путь, который откроет России весь мир. Он воздвиг русский флот, мы видим великого императора Петра Первого здесь, перед собою, в мундире русского адмирала. К морю должна быть направлена политика России, а владычица морей — Англия — должна быть предметом особого внимания этой политики. Нас должна связывать с Англией тесная, незыблемая дружба, иначе мы будем принуждены биться с ней не на жизнь, а на смерть, если не захотим отказаться от задачи довести до конца путь к могуществу и величию, указанный нам великим преобразователем. Но такая война была бы сопряжена с громадными жертвами и вполне бесполезна, тогда как тесный дружественный союз с Англией ведёт нас к цели и без жертв. На свете много места и Англии, и России, если обе державы будут жить во взаимном доверии. Поэтому, ваше величество, если бы великий император находился среди нас, я убеждён, он не замедлил бы протянуть руку Англии, он заключил бы союз, открывающий все моря русской торговле.

И если вы, великая дочь Великого Петра, желаете действовать в духе и разуме вашего отца, вам необходимо поступить так же.

Императрица с милостивой улыбкой выслушала горячую речь Бекетова и, когда он замолк, на мгновение забылась в том же положении.

Иван Шувалов с гневом смял лежащий перед ним лист бумаги и затем насмешливо промолвил:

   — Мне сдаётся, что Великий Пётр, если бы он находился среди нас, был бы прежде всего крайне удивлён, услышав изложение своих мыслей из уст молодого человека, ещё вчера сидевшего на школьной скамье.

Императрица выпрямилась и бросила на обер-камергера гневный взор.

Бекетов побледнел и трясущимися губами холодно и гордо ответил:

   — Ваше величество, вы приказали мне высказать моё мнение; если это было мнение ученика, то он прежде всего научился из истории своей родины следовать по стопам великого основателя русской державы и в будущем искать верных путей к славе и величию в том направлении, какое указано неизгладимой деятельностью великого императора.

   — Полковник Бекетов прав, — сказала императрица, — мне, как дочери Великого Петра, вполне необходимо быть его ученицей. Господин посланник, я принимаю союз, который вы явились предложить мне от имени вашего государя.

Уильямс низко поклонился, чтобы скрыть радость.

Бестужев сохранил полнейшее хладнокровие: зато Иван Иванович Шувалов, впервые испытавший такое унижение, резко повернулся на месте, почти спиной к императрице. Александр Шувалов боязливо старался встретиться с ним взорами, чтобы дать ему знак овладеть собой. Великий же князь по-прежнему не выходил из своей мрачной молчаливой безучастности.

   — Условия договора, — продолжала императрица, не спуская взора с Уильямса, — возлагают на его величество английского короля обязанность принять участие в расходах по содержанию войск в Лифляндии и в будущей войне. Поэтому мне кажется необходимым выразить эти расходы в определённой сумме, так как моя казна пуста и требует пополнения.

Уильямс с улыбкой утвердительно склонил голову и заметил:

   — Генералы вашего величества легко могут составить этот счёт. Ваше величество, не откажите обратить ваше всемилостивейшее внимание на то, что Россия получит большие выгоды в предстоящих победах.

   — Расходы будут очень велики, — сурово воскликнул Пётр Шувалов, — не так легко стянуть армию в Лифляндию из разных мест и держать её там к услугам его величества английского короля; что же касается будущих побед, то одна старинная пословица гласит, что нечего делить медвежью шкуру, не убив прежде самого медведя. Но медведь продаёт свою шкуру подчас очень дорого. Нам в России это известно лучше других, — горько прибавил он, — в Англии меньше привыкли к такой серьёзной охоте.

   — Я согласна с графом Петром Ивановичем, — сказала императрица. — Совершенно верно! В договоре обязанности России указаны так точно, что и обязательства моего возлюбленного брата, английского короля, должны быть определены в точных цифрах.

   — Я жду этого определения, — произнёс Уильямс, между тем как Бестужев с беспокойством глядел на Елизавету Петровну, а на лице Алексея Разумовского мелькнула мимолётная улыбка.

   — Граф Пётр Иванович, — спросила императрица, — в каких размерах должны быть определены расходы на содержание армии в Лифляндии?

   — По меньшей мере в двадцать тысяч фунтов в месяц, ваше величество, — после краткого раздумья ответил Пётр Шувалов, — если лее будет война, то расходы значительно увеличатся.

Императрица вопросительно взглянула на сэра Уильямса.

   — На этот счёт у меня нет никаких полномочий, — без замедления ответил тот, — но я прекрасно знаю, что король и его правительство докажут, как высоко они ценят союз с вашим величеством.

Императрица удовлетворённо кивнула и сказала:

   — Итак, возьмём в основу наших расчётов сумму, указанную Петром Ивановичем. Мероприятия по стягиванию войск будут стоить больших трудов и расходов, поэтому необходимо уплатить содержание за первые три месяца сразу. Прибавьте эти статьи к договору, господин посланник, и в таком виде я готова дать моё согласие.

   — Тогда необходимо, — быстро ответил Бестужев, — чтобы вы, ваше величество, дали мне полномочие заключить договор с представителем его великобританского величества.

Императрица утвердительно кивнула:

   — Составьте полномочие и покажите его мне.

   — Оно уже готово, — ответил Бестужев, вынимая из папки исписанный пергамент. — Я уже всё заготовил, дабы в случае согласия вашего величества дело не терпело никаких отлагательств.

С этими словами он положил снабжённый уже государственной печатью документ перед императрицей и вручил ей одновременно перо.

Елизавета Петровна твёрдым почерком подписала своё имя под полномочием, которое канцлер быстро, точно боясь, что его у него отнимут, спрятал в папку.

   — Итак, заключите договор, — сказала императрица, — и, когда вы подадите мне его с подписью вашего государя, я буду очень рада начертать и своё имя рядом с его.

Уильямс замер; так просто, говоря только о подписи на договоре, императрица принимала преобладающее значение над английским королём. Он знал, как высоко ценили заключение союза в Англии, но, с другой стороны, ему казалось сомнительным, чтобы король и парламент склонны были пойти на подобные условия. Выражение торжества у него исчезло. В той игре, которую он уже считал выигранной, императрица вдруг получила значительный перевес, а теперь было уже трудно начинать дальнейшее разъяснение статей, установленных самой императрицей.

Пока дипломат, в обычное время такой ловкий, искал теперь подходящих слов, императрица поднялась и промолвила:

   — Итак, дело сделано, и я надеюсь, что совещания о форме, в которой должен вылиться договор, точно так же придут быстро к благополучному результату, как мы здесь скоро сговорились об основных положениях союза обоих государств. Через несколько дней договор, дополненный установленными здесь суммами, которые должны быть уплачены нам, будет в ваших руках. Как только курьер, который повезёт его в Лондон, возвратится назад, я буду очень рада принять вас, господин посланник, чтобы получить из ваших рук документ, подписанный его величеством королём великобританским.

Лёгким поклоном она приветливо простилась с Уильямсом, взяла под руку Бекетова и в сопровождении его удалилась из зала совещания.

Уильямс с глубоким вздохом согнулся в глубоком поклоне, понимая, что дальнейшие прения невозможны. Он подошёл к великому князю, мрачно следившему за выходящей тёткой.

   — Ваше императорское высочество, вы сердитесь на меня? Это очень больно мне, так как я убеждён, что действовал как на благо русского государства, которым вам некогда придётся править, так и на пользу моего собственного короля и моей собственной страны.

   — Императрица — хозяйка России, — холодно возразил великий князь, — и мне не годится судить её поступки. Вы представитель нации, которая привыкла покупать и продавать. Пусть так! — сурово продолжал он, кидая на Уильямса угрожающий взор. — Вы купили себе русскую армию, продали прусского короля и желаете себе счастья в вашей торговле. Но будет ли она удачна, покажет будущее!

Пётр Фёдорович пренебрежительно отвернулся от английского дипломата и хотел последовать за государыней, но Уильямс, быстро подойдя к нему, проговорил:

   — Будущее покажет, что вы, ваше высочество, были несправедливы ко мне; я должен ещё выждать высочайшего одобрения моего короля на этот договор, а пока прошу вас подарить мне несколько минут, и вы уже сегодня убедитесь, что я далеко не враг вам, как вы предполагаете.

Пётр Фёдорович удивлённо взглянул на него, но выражение мрачного недовольства не исчезло с его лица, и он холодно ответил:

   — Посланник английского короля при дворе моей царственной тётушки имеет право просить аудиенцию; я всегда готов принять вас; только попрошу вас, — с едкой горечью прибавил он, — разговаривать со мною не о политике, а лучше об охоте на лисиц, — вот предмет, которым беспрепятственно позволяют заниматься наследнику русского престола.

Пётр Фёдорович высокомерно поклонился Уильямсу и вышел из зала.

Непосредственно за ним удалился и Иван Шувалов; оба его брата последовали за ним. Оба графа Разумовских и вице-канцлер Воронцов точно так же покинули зал совещания. Уильямс и Бестужев остались одни.

   — Всё прошло превосходно, — сказал канцлер, потирая руки, — этого молодого Бекетова послало нам само Провидение. Надо будет крепко держать его и управлять им. Секира положена у самых корней, и скоро падёт то надменное дерево, которое хотело дорасти до небес. Если мы этого Бекетова будем держать в руках, дни Шувалова сочтены, а мы беспрепятственно будем направлять всю политику.

   — Беспрепятственно? — задумчиво повторил Уильямс. — Иван Шувалов, может быть, действительно слишком жёстко держал бразды правления в своих руках, и я удивляюсь искусству, с каким вы, ваше превосходительство, несмотря на это, умеете направлять государственную колесницу к своим целям. А вы знаете, — с лёгким вздохом продолжал он, — кто у вас при дворе обладает самым светлым умом и представляет собою самого тонкого дипломата?

Бестужев изумлённо взглянул на него.

   — Вы, граф, — продолжал Уильямс, — не должны сердиться на меня, что вам лично я могу уделить только второе место, потому что дипломат, который превосходит всех, даже вас, это ваша императрица. Мы восторжествовали над Шуваловым, но перед её величеством я принуждён был сложить оружие!

   — Давайте скорее составим договор и отправим его в Лондон, — ответил Бестужев, смущённо опуская взгляд, — железо надо ковать, пока оно горячо.

 

Глава одиннадцатая

Неуверенной походкой, бормоча что-то про себя, великий князь возвратился к себе. Он даже не обратил внимания на то, как часовые отдавали ему честь, между тем обыкновенно не пропускал ни одного поста, чтобы внимательно не посмотреть на эти эволюции. Не отвечая на поклоны встречных придворных и бешено рванув дверь, он вошёл к себе в приёмную. Здесь он нашёл Салтыкова, мечтательно вытянувшегося в кресле и смотревшего на пламя камина, Чоглокова, так же мечтательно устремившего свои взоры в звёздное небо, Брокдорфа, в гордом сознании своего превосходства шагавшего взад и вперёд, положив руку на осыпанный бриллиантами эфес своей шпаги, и, наконец, Льва Нарышкина, поставившего в углу на стол маленького пуделя Ивана Ивановича и старательно надевавшего ему на голову парик, совершенно такой же, какой был на Брокдорфе.

При входе великого князя Салтыков и Чоглоков почтительно встали с мест. Брокдорф изящно поклонился, а Нарышкин, поспешно завязав на шее животного голубой галстук, воскликнул:

   — Слава Богу, что вы, ваше высочество, вернулись. Право, было бы вовсе не утешительно, если бы у её величества совещания происходили каждый день и наш обыкновенно такой весёлый двор был предоставлен самому себе. Салтыков смотрит в огонь, — с хохотом продолжал он, — и ждёт, должно быть, там появления таинственной саламандры, находящей удовольствие жить в огне, как рыба в воде. Вероятно, это очень интересно для него, но вовсе не занимательно для других. Чоглоков изучает течение небесных светил или высчитывает, нельзя ли вычеркнуть какое-нибудь блюдо из нашего роскошного меню, а это — тоже занятие, которое скорее может обеспокоить, чем обрадовать вас. Господин фон Брокдорф ослепляет и унижает нас блеском своих туалетов, и только один я, — с комичной серьёзностью прибавил он, — занимаюсь делом, давая возможность превосходному Ивану Ивановичу с достоинством являться при дворе, членом которого он стал. Посмотрите, ваше высочество, — воскликнул он, стаскивая пуделя со стола и ставя его на задние лапы рядом с Брокдорфом, — разве мне не прекрасно удалось сделать из нашего Ивана Ивановича законченного кавалера? Разве он не подходит во всём к прообразу высшей элегантности, которую мы видим в господине Брокдорфе?

Великий князь мрачно взглянул на него; ещё резче обозначились на его лбу морщины, и, еле шевеля губами, он сердито ответил:

   — Лев Александрович, ты шутишь не вовремя и выбираешь для этого совсем неподходящий предмет. Уходи, пожалуйста, я отпускаю тебя до обеда, да захвати собаку с собою, а не то я кликну Тамерлана, чтобы он расправился с этим уродом.

Свирепо сверкали взоры Петра Фёдоровича, то бледневшее, то багровевшее лицо судорожно вздрагивало. Видно было, что приближался один из тех страшных припадков бешенства, которым он был подвержен. Но Нарышкин, казалось, нимало не был испуган гневом своего господина.

   — Я очень благодарен вам, ваше высочество, за часы свободы, и обещаю вам употребить их с пользой. Пойдём, Иван Иванович, твоё воспитание ещё не закончено: сегодня ты не можешь сделаться камергером или комендантом, но мы с тобой постараемся наверстать то, чего нам недостаёт.

Пётр Фёдорович стремительно повернулся к нему, но Нарышкин уже переступил порог, и только за быстро захлопнувшейся дверью слышен был его весёлый смех.

Великий князь, бешено распахнув дверь, вошёл в комнату супруги. Екатерина Алексеевна в белом утреннем капоте лежала на кушетке; она была бледна, глаза полузакрыты, непричёсанные волосы беспорядочными локонами спадали ей на плечи. Перед ней сидел доктор Бургав, лейб-медик императрицы. Держа великую княгиню за руку, он следил за стрелкой своих золотых часов, осыпанных драгоценными камнями, и отсчитывал удары пульса.

Великий князь несколько мгновений мрачно глядел на эту сцену, пока доктор не кончил спокойно отсчитывать удары пульса и только тогда поднялся с места, чтобы низко поклониться великому князю.

   — А, моя жена больна? — резко и отрывисто выговорил Пётр Фёдорович. — Я не знал этого и не буду мешать вам; я хотел бы, — с горьким смехом добавил он, — чтобы нашёлся такой же искусный врач, который так же успешно вылечил бы Российское государство, как это сделает доктор Бургав с великой княгиней. Но на это очень мало шансов: уж слишком много врачей хлопочет теперь вокруг бедной России. И хотя все говорят, что в моих жилах вроде бы не течёт русская кровь, мне тем не менее всякий раз делается больно, когда я вижу, как иностранцы нагло рвут живое мясо государства, которое некогда будет принадлежать мне.

   — Российское государство вовсе не нуждается во враче, — серьёзно и холодно произнёс доктор Бургав, — материнская заботливость и попечение государыни ручаются за его благосостояние и преуспевание.

   — Да, да! — воскликнул Пётр Фёдорович, волнение которого, казалось, усилилось ещё более от спокойствия врача. — Моя тётушка так матерински заботится о России и обо мне, своём возлюбленном племяннике, что даже опасается, как бы государство не было слишком велико и могущественно для моих слабых сил, и заставляет английских врачей сделать ему хорошее кровопускание!

Екатерина Алексеевна со страхом посмотрела на супруга и воскликнула:

   — Господи! Что такое случилось?

   — Что случилось? — спросил Пётр Фёдорович с трясущимися губами, весь дрожа от страшного гнева. — Прусского короля, естественного друга России, первого полководца в мире, продали за английское золото. Чтобы понравиться английскому королю, великого Фридриха заставят уничтожить русскую армию, вместо того чтобы, соединившись с ним, предписывать законы всему миру, как это сделал бы Пётр Великий! Но что мне за дело! — воскликнул он, топнув ногой. — Ведь я — неразумный ребёнок в этой стране; мне только и остаётся спокойно смотреть на то, как честь и величие России продают этому англичанину, которого моя супруга вполне дружелюбно взяла под свою защиту.

И, быстро повернувшись, он стремительно вышел из комнаты.

   — Пойдёмте ко мне, Брокдорф! — закричал он, входя в приёмную. — У меня явилось желание поуправлять Голштинией. Моя жена больна, Сергей Семёнович, — обратился он к Салтыкову и мрачно взглянул на того, — ей необходимо развлечение. Когда доктор Бургав кончит считать ей пульс, пойди к ней и займи её; но не делай, пожалуйста, такого скучного лица, заставь её смеяться, чтобы её нездоровье сняло как рукой.

Салтыков низко поклонился, и его лицо действительно казалось счастливым, когда он поспешил исполнить приказание великого князя.

Взгляд Петра Фёдоровича упал на Чоглокова, побледневшего при последних словах. Неприязненная, насмешливая улыбка мелькнула на лице великого князя, и он сказал:

   — Мне нужно сказать тебе несколько слов, Константин Васильевич, пойдём ко мне. Отыщите мне Цейтца, Брокдорф, и приведите его также ко мне!

После этого он, взяв под руку Чоглокова, с ненавистью и завистью глядевшего на Салтыкова, повёл его к себе в кабинет.

Придя туда, великий князь расстегнул мундир, бросился на диван, взял за руку Чоглокова и, тяжело дыша, произнёс:

   — Послушай, Константин Васильевич, я знаю — ты мой лучший друг...

   — Я счастлив, — с рассеянным видом ответил Чоглоков, — что вы, ваше высочество, убедились в этом: я искренен и никогда не льщу.

   — Знаю, знаю, — перебил его Пётр Фёдорович, — и хочу доказать тебе, что я также твой друг. Ты влюблён в мою жену...

Чоглоков отшатнулся; он с немым ужасом посмотрел на великого князя, густая краска залила его лицо.

   — Ваше высочество, — воскликнул он, — какое предположение!..

   — Без отговорок, пожалуйста, — сказал Пётр Фёдорович, — я не принадлежу к числу ревнивых и щепетильных мужей и предоставляю своей жене право увлекаться. Я желаю только, чтобы эти увлечения были направлены на надёжных друзей, каким являешься ты, Константин Васильевич; но, к сожалению, за моей женой позволяет себе ухаживать ещё и Салтыков.

Чоглоков побледнел и сделал несколько шагов вперёд.

   — Этот фат, — продолжал Пётр Фёдорович, — организовал для неё прошлый маскарад, который дал ей возможность представить императрице проклятого англичанина. Он обманывает и меня, и тебя, и всех; я не желаю этого. Если за моей женой ухаживают, то пусть это будут друзья, а не люди, которые учат её интриговать против меня! Если бы я прогнал Салтыкова или пожаловался на него императрице, то весь двор стал бы смеяться надо мною, а я не хочу этого. Ты же, Константин Васильевич, мог бы быть на его месте, ведь ты поставлен моей тёткой для того, чтобы оберегать меня и мой двор. Ты мне друг и поэтому удерживал бы мою жену от всех глупостей, которые поощряются тем дураком. Пойди к императрице, Константин Васильевич, и скажи ей, чтобы она убрала Салтыкова, тогда на твоём пути не будет преград, а я не стану ревновать её к тебе.

В глазах Чоглокова блеснула коварная радость.

   — Допустим, ваше высочество, что я готов послужить вашему справедливому негодованию, — сказал он, несколько подумав, — что же могу я сказать императрице? Она приняла бы мои слова за навет; ведь доказательств ваших подозрений, которые и я разделяю, у меня нет.

   — Доказательства мы найдём, — сказал Пётр Фёдорович с ироническим смехом. — Когда Бургав уйдёт, Салтыков войдёт к моей жене; подождав немного, ты быстро войди и скажи, что пришёл по моему поручению осведомиться о её здоровье: ведь это моя обязанность как нежного супруга. Я убеждён, что ты увидишь там кое-что такое, что обяжет тебя, моего друга и надзирателя за двором, доложить императрице.

   — Ваше императорское высочество, вы полагаете... — испуганно воскликнул Чоглоков, причём его лицо отразило ненависть и злобу.

   — Иди, иди, мой друг, — сказал Пётр Фёдорович, — делай, что я сказал тебе, и будь уверен в моей признательности.

Чоглоков не успел ещё опомниться, как в комнату вошли фон Брокдорф и Цейтц.

Великий князь встал и, оттеснив Чоглокова к двери, сказал с насмешливой улыбкой:

   — Ты видишь, что мне нужно заняться государственными делами. Мне приходится управлять своим Голштинским герцогством и некогда заниматься домашними делами. Иди, иди, действуй за меня!

Он открыл двери и выпроводил Чоглокова.

   — Теперь займёмся делами моей страны, — воскликнул Пётр Фёдорович, бросаясь на диван и знаком приглашая приблизиться Брокдорфа и Цейтца. — Я слишком долго пренебрегал делами моей страны, и мои верноподданные имеют право требовать, чтобы я хоть немного занялся ими. Здесь, в России, я не имею значения, но зато в Голштинии я — полноправный гражданин и докажу, что там всё совершается по моей только воле. Вы, барон Брокдорф, рассказывали мне, — продолжал он с комически важным видом, — что в управлении моим герцогством замечаются крупные злоупотребления и что доходы страны, в которых я так нуждаюсь, употребляются на ненужные эксперименты; мужики богатеют, а моя казна пуста, словом, там думают о чём угодно, только не о владельце герцогства.

Брокдорф в знак согласия так энергично тряхнул своей большой головой, что пудра посыпалась с его парика, а в маленьких глазках сверкнула подобострастная радость.

   — Ваше высочество, вы совершенно правы, — воскликнул он. — Элендсгейм заботится только о голштинских мужиках; всё дворянство будет очень благодарно вам, если вы положите конец этому нелепому хозяйствованию.

Цейтц заметил спокойным, деловым тоном:

   — Несомненно, ваше императорское высочество, вы имеете право распоряжаться в своём герцогстве по собственной воле.

   — Не только право, но и обязанность, — воскликнул великий князь, — я обязан освободить от мужицкого гнёта моё верноподданное дворянство и самого себя. Моё герцогство должно давать мне некоторый доход, чтобы я не был в зависимости от тех подачек, которые императрица бросает мне, своему племяннику и наследнику престола.

   — Все донесения и дела относительно управления Голштинией я предоставил в распоряжение барона фон Брокдорфа, — сказал Цейтц всё тем же спокойным тоном, — он рассматривал их неоднократно и, по всей вероятности, будет в состоянии с точностью указать вам, ваше высочество, на все те статьи, которые требуют изменения, и представить выработанные им меры, могущие служить к устранению настоящего неблагоустройства. Я принесу сейчас эти дела, дабы барон Брокдорф имел возможность сделать подробный доклад вашему высочеству.

Брокдорф бросил на секретаря злобный взгляд.

   — Мне незачем было читать все эти дела, — возразил он, — я отлично знаю и своими глазами видел, в чём недостатки управления. Если бы вы, ваше высочество, пожелали просмотреть все пункты в отдельности, это было бы очень утомительно и заняло бы много времени: на такой доклад мне понадобилось бы несколько дней.

Пётр Фёдорович испуганно посмотрел на Брокдорфа; последний же, поймав этот взгляд, приобрёл ещё большую уверенность и, торжествующе глядя на Цейтца, продолжал:

   — Такая утомительная работа совершенно не нужна в данном случае, так как главное зло в делах управления Голштинией исходит от одного лица, от Элендсгейма, который не имеет никакого понятия о своих обязанностях в отношении герцога. Прежде всего необходимо устранить его от дел; тогда легко будет ввести улучшения по всем надлежащим статьям.

Великий князь вздохнул с облегчением.

   — Да, да, — воскликнул он, — Брокдорф прав, так должно быть; прежде всего нужно устранить Элендсгейма, а тогда посмотрим, что дальше делать.

   — Элендсгейм — человек рассудительный и очень знающий, — непоколебимо заметил Цейтц, — и я сомневаюсь, чтобы лишь его устранение от дел могло увеличить доходы вашего высочества. Я уверен, что если ему будут предложены меры по улучшению хозяйствования и увеличению доходности, то он со всем усердием приступит к выполнению их; а так как барон фон Брокдорф уже уяснил себе, что необходимо...

   — Постойте, — нетерпеливо крикнул Пётр Фёдорович, в раздражении тараща глаза, — это те же самые слова, что говорит моя жена; но она имеет столько же права вмешиваться в дела Голштинии, как я — в дела России. Какая мне польза от моего герцогства, если оно ничего не приносит мне? Мне нужны деньги, — воскликнул он, — деньги нужны мне! А так как Элендсгейм не доставляет их мне, то он изменник своему герцогу. Да, да, изменник, — кричал он, вскочив с дивана и в крайнем возбуждении размахивая руками. — Он изменник своему герцогу и должен быть наказан за это! Пусть его заключат в тюрьму и не выпускают на свет Божий, пока он не отдаст отчёта! Напишите приказ о его аресте; пишите сейчас же, Цейтц, а не то я, ей-Богу, попрошу у тётки для вас местечка в Сибири; в этом она мне, наверно, не откажет!

С непоколебимым спокойствием, не выказывая ни малейшего страха перед угрозами великого князя, но и не возражая больше, Цейтц подошёл к боковому столу, на котором лежали все письменные принадлежности, и составил приказ.

Пётр Фёдорович бегло просмотрел приказ и поспешно, дрожащей рукой подписал. Затем он поспешил к двери своей спальни и громким голосом крикнул сержанта Бурке.

Тот вошёл с ружьём на плече и стал во фронт.

   — Вот возьми, — сказал великий князь, вручая ему подписанную бумагу, — и тотчас поезжай в Голштинию. Этот приказ передашь командиру моих войск и скажешь ему, что за точное исполнение его он отвечает мне своей головой. Возвращайся не раньше, как получишь извещение, что моя воля исполнена.

Бурке спрятал бумагу, сделал на караул и, повернувшись на каблуке, вышел так хладнокровно, как будто речь шла об исполнении поручения тут же, поблизости от дворца.

Великий князь с гордостью любовался этим молчаливым, до непосредственности точным повиновением.

   — Пусть знают, — крикнул он, — что я умею повелевать и могу, по крайней мере, в своей стране соблюдать порядок.

   — Ваше императорское высочество, вы приняли решение, но боюсь, что оно несправедливо и по своим последствиям не будет соответствовать ожиданиям, — сказал Цейтц. — Необходимо поручить кому-нибудь управление герцогством, хотя бы временно, пока будут выработаны меры улучшения, и необходимо назначить суд над Элендсгеймом, дабы обвиняемый в столь тяжком преступлении мог ответить и оправдаться.

   — Это верно, — сказал Пётр Фёдорович, несколько озадаченный, — что же теперь делать?

   — Всего естественнее было бы, — ответил Цейтц, — послать туда барона фон Брокдорфа, который хорошо знает дело управления герцогством и знает, какими способами можно увеличить доходность. Ваше высочество, соблаговолите дать ему полномочия привести в исполнение свои идеи и планы, и я не сомневаюсь, что в короткое время, благодаря новым источникам, открытым бароном фон Брокдорфом, ваша казна значительно обогатится.

   — Это верно, совершенно верно! — радостно воскликнул Пётр Фёдорович. — Пусть Брокдорф едет завтра же, со всеми необходимыми полномочиями.

У Брокдорфа широко открылись глаза, и он с отчаянием смотрел на великого князя, который весело потирал руки; удар был слишком неожидан, он как бы оглушил барона и лишил дара слова.

   — Собирайтесь-ка в дорогу, любезный Брокдорф, — сказал великий князь, дружески хлопая его по плечу, — примемся скорее за дело и положим ему конец. Пусть все видят, что вы пользуетесь моим доверием; я уверен, что вы оправдаете его.

   — Милость вашего императорского высочества осчастливила меня, — проговорил Брокдорф нерешительно, — но всё же на водворение порядка в герцогстве потребуется некоторое время; к тому же я не знаю...

   — У меня нет времени, — крикнул великий князь, и его глаза полоснули гневом растерявшегося Брокдорфа, — добрые намерения не следует откладывать. Вы должны ехать сейчас же, и чем раньше вы прибудете туда, тем скорее будете в состоянии пополнить мою казну новыми доходами.

На бледном, сухом лице Цейтца мелькнуло выражение иронии и злорадства, между тем как взор Брокдорфа блуждал беспомощно, предвидя неминуемое падение в яму, которую он вырыл для другого. Вдруг его осенила какая-то мысль; он склонился перед великим князем и сказал:

   — Я уехал бы немедленно, чтобы исполнить возложенную на меня вами, ваше высочество, столь почётную миссию, но не знаю, как исполнить мне взятые здесь на себя обязанности, — продолжал он, понизив голос и подходя ближе к великому князю. — Постройка крепости, комендантом коей вам было угодно назначить меня, ещё не закончена, и я не думаю, что я мог бы передать это важное и трудное дело в другие руки. Пришлось бы оставить крепость неоконченной; но тогда она могла бы подвергнуться дерзкому нападению крыс?

Пётр Фёдорович взглянул на стол, на котором красовалась крепость, лишь наполовину покрытая раскрашенным плетеньем из медной проволоки, и в раздумье произнёс:

   — Да, да, правда, что станется с моей крепостью? А сколько времени нужно вам, чтобы окончить всю постройку?

   — Не менее двух-трёх недель, — заявил Брокдорф, которому очень важно было выиграть время, — изготовление медной сетки — дело нелёгкое.

   — В таком случае отложим ваш отъезд, — сказал Пётр Фёдорович, — я не могу отпустить вас, пока не будет окончена порученная вам постройка. Тем временем мы ещё обдумаем, какие меры придётся вам принять там.

Цейтц не понял всего разговора, который вёлся вполголоса; услышав же последние слова, он посмотрел на великого князя с удивлением и сказал затем:

   — Если вы, ваше императорское высочество, решаете отложить отъезд барона фон Брокдорфа, то вы будете иметь случай переговорить об этом деле с бароном Пехлином, вашим министром, и сообщить ему предложения барона.

   — Пехлин является только исполнителем моих приказаний, — резко заметил великий князь, — и я не советую ему противодействовать моей воле. Впрочем, — насмешливо прибавил он, — этот молодец Пехлин слишком занят для того, чтобы вмешиваться в дела Голштинии; ему приходится заботиться о сохранении благорасположения Бестужева. Очевидно, ему представляется более лестным быть на побегушках у русского государственного канцлера, нежели первым министром герцога голштинского.

   — Барон Пехлин, — доложил один из ливрейных лакеев великого князя.

Пётр Фёдорович умолк, как бы чего-то испугавшись. Брокдорф беспокойно поглядывал на дверь, которую лакей оставил полуоткрытой и откуда появился фон Пехлин.

 

Глава двенадцатая

Как всегда изысканно одетый, с весёлым, жизнерадостным выражением на свежем лице, Пехлин осторожно протиснулся между стеной и большим столом, изобразил великому князю подобие глубокого, церемониального поклона, Цейтцу поклонился снисходительно-дружески, а на Брокдорфа бросил взгляд, полный высокомерного равнодушия.

   — Вы пришли вовремя, Пехлин, — сказал великий князь с некоторым замешательством, — мы только что занимались обсуждением дел, касающихся Голштинии.

   — А! — произнёс министр.

   — Да, я решил сместить Элендсгейма и привлечь его к ответственности, — торопливо заговорил великий князь. — Вы знаете, что он никогда не присылал мне ничего из голштинской казны?

   — Да, я знаю, — ответил Пехлин, — но не склонен обвинять в этом Элендсгейма; я полагаю, что всякий другой на его месте не был бы в состоянии сделать больше.

   — Нет, мог бы, — воскликнул Пётр Фёдорович. — Вот Брокдорф, которого я посылаю в Голштинию и которому поручаю управление ею, берётся поправить дела; у него масса планов, благодаря выполнению коих мои доходы быстро увеличатся.

Барон Пехлин сделал лёгкое движение головой в сторону Брокдорфа, настолько неопределённое, что нельзя было решить, был ли то поклон или выражение высокомерного изумления.

   — Ваше императорское высочество, — сказал он, — надеюсь, вы окажете мне честь и познакомите меня с вашим решением и вытекающими из него предприятиями; когда найдёте свободное время, вы назначите мне свидание?

   — У меня сейчас есть свободное время, — воскликнул Пётр Фёдорович, — это дело нужно довести до конца как можно скорее.

   — Прошу прощения у вас, ваше императорское высочество, — возразил Пехлин, — но в настоящий момент у нас нет времени совещаться по поводу столь важных дел, так как я явился сюда, чтобы представить вам графа Линара, посланника короля датского.

   — Ах, граф Линар здесь? И вы полагаете, что мне следует принять его? — краснея, спросил великий князь.

   — Граф ждёт в приёмной, — сказал Пехлин, — и, как не мало вы, ваше высочество, симпатизируете королю Дании, но всё же не следует пренебрегать внешними приличиями в отношении его посланника.

   — Пусть войдёт, — сказал Пётр Фёдорович, между тем как Цейтц удалился через спальню, — а вы, Брокдорф, будьте на сегодня моим церемониймейстером. Откройте двери посланнику датского короля и озаботьтесь, — тихо прибавил он, — скорейшим окончанием постройки крепости.

Брокдорф вышел и через несколько минут ввёл датского посланника в кабинет.

Графу Линару было на вид лет под пятьдесят. Это был человек высокого роста, несколько угловатый, худой; черты его лица были правильны, но маловыразительны, цвет лица поразительно белый и прозрачный; большие светло-голубые глаза были несколько выпуклы и как бы с удивлением постоянно озирались кругом. Вокруг рта неизменно блуждала лёгкая самодовольная улыбка, а густо напудренный парик из мелких локонов вполне соответствовал этой своеобразной молочно-белой голове. Одет он также был во всё белое: на нём был белый шёлковый костюм с богатым серебряным шитьём, башмаки из белой кожи с бриллиантовыми пряжками, белые ножны у шпаги, а на шее цепь из слонов и башен, на которой висел орден Слона. На груди красовался высший датский орден — серебряная звезда, украшенная жемчугом и бриллиантами.

Мелкими шагами, несколько расставляя ноги, граф пробрался между столом и стеной, причём при виде крепости и миниатюрных солдат его глаза приняли выражение более удивлённое, чем обычно. Затем он отвесил обычный церемониальный поклон и ждал, когда с ним заговорит великий князь.

На лице Петра Фёдоровича также выражалось удивление этой своеобразной личности, с примесью антипатии, какую он питал ко всему, что имело какую-либо связь с Данией. Посмотрев на графа одно мгновение молча, он неуверенно заговорил, как бывало у него обычно при встрече с чужими:

   — Я рад видеть вас здесь, господин посланник. Ваше присутствие даёт мне надежду, что различные недоразумения, так часто нарушавшие добрососедские отношения между его величеством королём датским и мною, будут наконец устранены.

   — Примите уверение, ваше императорское высочество, — ответил граф Линар, — что его величество мой король ничего так искренне не желает, как жить с герцогом голштинским в такой же дружбе, каковую он питает к нему, как к племяннику и наследнику великой императрицы всероссийской. Я счастлив тем, что его величество король избрал меня выразителем своих дружественных намерений, и ещё более почту себя счастливым, если мне удастся устранить все поводы к недоразумениям между королём Дании и герцогом Голштинии. Я уже сообщил барону Пехлину, что мой всемилостивейший государь желает приобрести по договору герцогство Голштинию, которое для будущего императора России едва ли имеет какое-либо значение, и, надеюсь, вы, ваше императорское высочество, разрешите барону вести со мною переговоры относительно этого договора.

Пётр Фёдорович покраснел; в его глазах блеснуло гневное негодование, его возмутил такой открытый торг о продаже его наследственных владений.

   — Ради чести быть великим князем в России, — сказал он возбуждённым тоном, — я пожертвовал короной Швеции, а теперь ради этой же чести я должен пожертвовать своим герцогством?

   — Ваше высочество, вам нет необходимости принимать сейчас же какое-либо решение, — заметил фон Пехлин, — можно бы пока ограничиться тем, что мы с графом обсудим в точности все условия, при которых возможен договор, предлагаемый его величеством королём датским. Эти условия требуют всестороннего обсуждения, — продолжал он, отчасти обращаясь к датскому посланнику, — так как Голштиния — богатая страна и приобретение её дало бы датскому королевству не только политические выгоды, но и большую материальную прибыль.

   — Увы, эта богатая страна не приносит мне никакого дохода, — воскликнул Пётр Фёдорович с негодованием.

   — Ваше высочество, вы забываете, — заметил Пехлин, стараясь своим громким голосом заглушить слова великого князя, — что, находясь вдали, вы не можете правильно управлять герцогством, между тем как для его величества короля датского, владения коего непосредственно примыкают к Голштинии, дело было бы иное, и господин посланник поймёт, что возможность уступки Голштинии потребует строго обдуманного возмещения.

   — Конечно, — сказал граф Линар, — мой всемилостивейший государь докажет, что он по достоинству сумеет оценить как герцогство Голштинию, так и дружбу с будущим императором России. Смею заметить, — прибавил он, — что стоимость, относительно которой мы, без сомнения, договоримся с господином фон Пехлином, к полному удовольствию вашего высочества, будет тотчас же уплачена наличными деньгами.

   — Вам, ваше высочество, представлялась бы та выгода, — заметил Пехлин, делая вид, будто раздумывает над словами графа, — что вы имели бы в своём собственном распоряжении немалый капитал. Но всё же первым вопросом является определение стоимости, которую его величеству королю датскому угодно было бы признать за герцогством Голштинским.

В глазах Петра Фёдоровича блеснуло радостное оживление. Он заходил по комнате большими шагами.

   — Я почувствовал бы себя свободным при этом дворе, — сказал он шёпотом, рассуждая сам с собою, причём оживлённо жестикулируя руками. — Я стал бы свободным и самостоятельным, между тем как теперь, несмотря на то что я великий князь, я должен попрошайничать, чтобы как-нибудь свести концы с концами. Ах, как чудно, хорошо было бы запускать руку в вечно полную кассу!

Пётр Фёдорович подошёл к окну и стоял так некоторое время, продолжая размышлять и рассуждать сам с собою. Фон Пехлин внимательно следил за каждым его движением, между тем как граф Линар с благосклонной улыбкой рассматривал прекрасный солитер на своём пальце.

Наконец великий князь обратился к собеседникам:

   — Я думаю, вы понимаете, господин посланник, — сказал он с некоторым смущением, опуская веки, — как трудно было бы мне расстаться с моим герцогством, родовым владением моих предков. Тем не менее я хочу доказать его величеству, королю Дании, что разделяю его дружественные намерения и иду навстречу его желанию устранить между нами всякие недоразумения. Барон Пехлин имеет полномочие открыть переговоры и сообщить мне о результатах таковых; но пока никаких решений! — прибавил он с видом боязливой озабоченности.

   — Ваше высочество, вы можете быть уверены, — сказал Пехлин, — что всё будет представлено на ваше усмотрение и заключение, причём я приложу всё старание, чтобы условия договора вполне соответствовали достойной оценке герцогства.

   — С моей стороны, — сказал граф Линар, — господин фон Пехлин встретит самое полное содействие.

   — В таком случае, — сказал Пётр Фёдорович, — мне остаётся только пожелать, чтобы ваше пребывание при дворе было как можно приятнее; я говорю, конечно, не о моём дворе герцога голштинского, при котором вы аккредитованы, но о дворе моей всемилостивейшей тётки-императрицы, — прибавил он с горечью, — у которой нет необходимости продавать земли, чтобы устраивать пиршество и жить соответственно своему званию.

Граф поклонился, ничего не отвечая на это замечание.

   — Ваше высочество, — напомнил Пехлин, — вы говорили ранее о мерах, которые вы предполагаете принять в отношении управления герцогством; теперь, я полагаю, следует отложить эти мероприятия до окончания переговоров, которые вы приказали мне начать.

   — Нет, нет, — воскликнул Пётр Фёдорович, — курьер уже отправлен, и этот Элендсгейм должен понести наказание за своё дурное управление.

   — Элендсгейм много виноват в недоразумениях и спорах из-за границ с моим всемилостивейшим государем, — заметил граф Линар.

   — Итак, решено, — сказал Пётр Фёдорович, — пусть он оправдается, если может; пусть все видят, что герцогство не потеряло своей ценности, хотя он и не умел извлекать из него доходы.

   — Элендсгейма необходимо привлечь к ответственности, — согласился Пехлин, — но назначение нового управителя, которое предполагалось вами, было бы несвоевременно. Достаточно было бы поручить управление двум представителям от дворянства.

   — Да, да, устройте это, — подтвердил великий князь радостно, — мне было бы приятнее оставить Брокдорфа здесь, мне он нужен, и я неохотно лишился бы его, — прибавил он, искоса взглянув на свою крепость.

Граф Линар хотел уже откланяться, как лакей доложил о прибытии английского посла Уильямса.

Лицо Петра Фёдоровича омрачилось, тем не менее он дал знак ввести к нему посла.

   — Уступаю место представителю его величества короля Англии, — сказал граф Линар, — и радуюсь, — прибавил он, бросив взгляд на Пехлина, — что этот превосходный дипломат имеет честь быть принятым вашим высочеством именно теперь. Если бы вы, ваше высочество, изложили ему обстоятельства, приведшие меня сюда, то он, как искренний друг России и ваш, своим беспристрастным советом поддержал бы желания моего короля.

   — Я, право, не имею основания в моих делах просить совета у английского посланника, — негодующе сказал Пётр Фёдорович и, гордо вскинув голову, обратил свой мрачный взор на Уильямса.

Последний, непринуждённо улыбаясь, уже вошёл в кабинет и сказал, почтительно кланяясь великому князю:

   — Ваше императорское высочество! Вы разрешили мне представиться вам, и я очень рад, что встречаю здесь графа Линара. Вы, ваше высочество, видите здесь одновременно представителей двух монархов, которые выказывают усердное соревнование в своей дружбе к России и в преклонении перед её императрицей.

   — И разделяют между собою благоволение к наследнику российского престола, стремясь снискать его доверие, — прибавил граф Линар.

   — Я не сомневаюсь в успехе, — сказал Уильямс, причём лёгкая, едва заметная насмешка мелькнула на его губах.

Пётр Фёдорович смотрел мрачно перед собою, и хотя он не высказывал своих мыслей, но выражение его лица явно противоречило ожиданиям Уильямса.

Граф Линар и барон Пехлин удалились. Великий князь остался наедине с Уильямсом.

   — Ваше высочество, вы разрешили мне привести доказательство того, что я не заслуживаю быть причисленным к вашим противникам, каковым вы, к великому моему огорчению, считали меня, — сказал английский посланник.

   — Я так мало имею значения при дворе, — возразил Пётр Фёдорович, с горькой иронией пожимая плечами, — что никто не станет стараться быть моим другом или врагом. Но, хотя я и не имею никакого отношения к политике, мне всё же предоставлено право преклоняться перед человеком, являющимся совершенством в этой области. Вы поймёте, что я не могу считать своими друзьями тех, кто относится враждебно к королю Пруссии.

Уильямс сделал лёгкий поклон и продолжал:

   — В таком случае позвольте мне, ваше высочество, исполнить прежде всего поручение, возложенное на меня сэром Эндрю Митчелом, который имеет честь состоять представителем моего государя при берлинском дворе. Он просил меня лично вручить вам, ваше высочество, это письмо.

При этом посланник вынул из кармана запечатанное письмо и передал его великому князю.

   — Это письмо адресовано вам, — сказал Пётр Фёдорович, нерешительно и несколько удивлённо рассматривая надпись.

   — Однако сэр Эндрю Митчел поручил мне просить вас, ваше высочество, распечатать конверт вместо меня.

Великий князь в нерешительности повертел письмо в руках и, наконец, вскрыл печать. В первом конверте находился второй, и, как только Пётр Фёдорович взглянул на руку писавшего, лицо его вспыхнуло.

   — Боже мой, — радостно воскликнул он, — письмо от его величества!.. Какое счастье!

Действительно, письмо было адресовано великому князю с собственноручной подписью короля Фридриха и за его гербовой печатью.

Забыв обо всём на свете, великий князь дрожащей рукой вскрыл конверт и пробежал содержание письма, после чего произнёс:

   — Я после, на досуге, перечту это письмо; каждое слово его величества — это золотая крупица мудрости. Я очень благодарен вам, тысячу раз, за радость, которую вы доставили мне. Но всё же, — продолжал он, с недоверием глядя на Уильямса, — я ничего не могу понять. Король пишет мне, что его письмо будет мне передано нашим общим другом, которому я могу довериться. Как это возможно, чтобы вы были другом его величества, если вы здесь изо всех сил стараетесь выдвинуть против него русскую армию?

   — Прошу вас, ваше высочество, — сказал сэр Уильямс, — не требовать от меня, представителя английского правительства и английской политики, тех объяснений, какие я не имею возможности дать здесь сейчас; но если вы, ваше высочество, доверяете словам его величества короля Пруссии, то...

   — О, я доверяю им, как слову Божьему! — с увлечением воскликнул Пётр Фёдорович, прижимая письмо к сердцу.

   — В таком случае, — улыбнулся Уильямс, — забудьте, что я английский посланник, верьте, согласно словам его величества, мне как другу сэра Эндрю Митчела и будьте уверены, что этот друг не предпримет ничего, что в своей конечной цели могло бы нанести вред великому королю.

Пётр Фёдорович с глубочайшим изумлением смотрел на этого ловкого дипломата, который беседовал с ним сейчас с видом чистосердечной откровенности, и затем сказал:

   — Я этого искренне не понимаю, но, ввиду письма его величества короля, я доверяю вам.

Он протянул руку Уильямсу; тот с почтительным поклоном схватил её и, крепко пожав, произнёс:

   — А если вы, ваше высочество, доверяете мне, то, пожалуй, придадите значение и моему совету.

   — Вы привезли мне письмо его величества короля Пруссии, — с выражением почти детски наивной преданности ответил Пётр Фёдорович, — король называет вас нашим общим другом; следовательно, он желает, он велит, чтобы вы были моим другом; а совет такого друга будет всегда иметь для меня великое значение.

   — Граф Линар, который только что вышел отсюда, — сказал Уильямс, — в моём присутствии выразил желание, чтобы вы, ваше высочество, посвятили меня в то дело, которое привело его к вам.

Лицо Петра Фёдоровича омрачилось.

   — Я знаю, чего он хочет, — продолжал Уильямс, — ведь моя обязанность, как дипломата, — знать всё, а в данном случае эта обязанность была для меня легка, так как граф Линар ждёт поддержки в осуществлении своего желания от меня и от моего правительства.

   — Он хочет купить моё Голштинское герцогство, — с досадой воскликнул Пётр Фёдорович.

   — И вы, ваше императорское высочество, согласны на это? — спросил Уильямс.

   — Он, по-видимому, намерен предложить хорошую цену, — медленно ответил великий князь, потупясь перед открытым взглядом английского посла. — Моё герцогство никогда ничего не приносило мне; что вы посоветовали бы мне?

   — Я думаю, — с твёрдостью сказал Уильямс, — что, будь на моём месте его величество прусский король, он дал бы вам, ваше высочество, тот же совет, какой я позволю себе высказать по своему глубокому убеждению. Ни за что на свете не продавайте своего родного герцогства! Подобная продажа, недостойная благородного государя, является, кроме того, и крупной политической ошибкой. Положение вашего высочества, как имперского князя, будет вам солидной поддержкой, пока вы будете русским великим князем, когда же вы сделаетесь императором, оно обеспечит за вами важное влияние, а обладание гаванью Киля имеет большое значение для русского императора, особенно если Россия, в качестве друга и союзницы Англии, пожелает заручиться господством на море.

   — Но моё герцогство ничего не приносит мне, — повторил Пётр Фёдорович, почти с испугом глядя на Уильямса, — а как русский великий князь, я так беден, что едва свожу концы с концами! Что же мне делать? — крикнул он с сердитым упрямством. — Разве я не должен достать денег во что бы то ни стало, хотя бы и пришлось получить их из ненавистных рук датского короля?

   — Никакое золото в мире не заменит вам, ваше высочество, политического значения как обладателя Голштинии, — сказал Уильямс.

   — Вот и моя жена говорит то же самое, — воскликнул Пётр Фёдорович. — Вы сейчас были у неё; не дала ли она вам поручения сказать мне то, что вы сказали?

   — Я не говорил об этом с её императорским высочеством великой княгиней, — возразил Уильямс, — но если бы она и дала мне поручение такого рода, то это лишь доказало бы, как основательно то уважение, которое питает его величество король прусский к уму и политической прозорливости вашей августейшей супруги.

   — О, — воскликнул Пётр Фёдорович, — неужели это правда? В том письме есть настоятельный совет почаще обращаться к помощи моей жены.

   — Король высказывает всякий раз восторженное удивление, когда говорит о её императорском высочестве, — произнёс Уильямс. — Я знаю, что он не упускает случая дать понять и сэру Эндрю Митчелу, как высоко он ценит ум великой княгини.

   — Да, да, — в раздумье сказал Пётр Фёдорович, — король, вероятно, прав: моя жена иногда говорит очень умно, и, может быть, было бы лучше, если бы я чаще следовал её советам... Но, — воскликнул он в новом приступе упрямства, — я не могу платить за будущие политические преимущества русского императора моими унизительными лишениями; моё герцогство не приносит мне никакого дохода, и если датский король обещает мне солидную сумму... Императрица более, чем когда-либо, стесняет меня в денежном отношении... похоже, как будто она хочет принудить меня к продаже герцогства... Что мне делать?

   — Будущему русскому императору не подобает руководствоваться такими соображениями, — сказал Уильямс, — и если вам, ваше высочество, угодно будет поручить мне, другу сэра Эндрю Митчела и почитателю прусского короля, устранение этих мелких забот, то прошу вас располагать мною вполне. — Он вынул из бумажника три чека на английский банк по тысяче фунтов и почтительно продолжал: — Ваше высочество, удостойте из рук человека, которого вы только что милостиво назвали своим другом, принять ничтожное содействие к устранению беспокоящих вас презренных забот!

Пётр Фёдорович с загоревшимися глазами протянул руку к деньгам, но тотчас же, подняв голову с неожиданной вспышкой гордости, воскликнул:

   — Я не могу... мне невозможно принять такой подарок!

   — Подарок? — возразил Уильямс. — Но кто же осмелился бы предложить подарок высочайшей особе? Это заем, который я всеподданнейше предлагаю великому князю, чтобы получить его с процентами от императора.

   — А если императрица узнает об этом займе? — боязливо спросил наследник.

   — Скромность — неотъемлемая обязанность преданного вам слуги, — ответил сэр Уильямс, — иначе он мог бы потерять место посланника; поэтому это ничтожное, совершенно частное дельце, чисто дружественного характера, может стать известным лишь через вас, ваше высочество.

   — О, что касается этого, — воскликнул великий князь, — то вы можете быть вполне спокойны! Если бы об этом узнали, то мои доходы оказались бы ещё более ограниченными. — После этого он, старательно заперев в ящик своего письменного стола и деньги, и письмо прусского короля, нерешительно сказал: — И всё-таки я не знаю, что мне делать с этим графом Линаром? Я позволил начать переговоры, я дал Пехлину полномочия.

   — Пусть Пехлин действует, всемилостивейший государь: слушайте то, что он будет говорить вам; затягивайте своё решение, ничем не связывайте себя, пока не придёт момент покончить с вопросом, для чего всегда найдётся подходящий предлог... Но прежде всего никогда не забывайте, что здесь желания датского короля сильно поддерживаются, так как этою ценою надеются приобрести его участие во враждебных действиях против прусского короля.

   — Выходит, что я вместе с моим герцогством как будто продал бы его величество! — с жаром воскликнул Пётр Фёдорович. — Нет, этого никогда не будет! Никогда! Но вы, сэр, — продолжал он, в полном недоумении качая головою, — сами отсоветовали мне исполнить этот план; а между тем, если я последую вашему совету, король датский откажется от участия в союзе, который вы создали с таким старанием... Я не понимаю...

   — Всемилостивейший государь, — улыбаясь, ответил Уильямс, — есть много загадок, разрешить которые может только будущее. Прошу вас, ваше императорское высочество, в тех случаях, когда вы не понимаете английского посланника, верить другу сэра Эндрю Митчела и твёрдо помнить лишь одно, а именно: что в Чарлзе Генбэри Уильямсе вы всегда найдёте друга, готового исполнить малейшее ваше желание. А теперь я попрошу у вас, ваше императорское высочество, позволения откланяться; аудиенция не должна продолжаться чересчур долго.

   — Её императорское высочество великая княгиня! — доложил в эту минуту лакей, поспешно распахивая двери.

   — Моя жена? — удивился Пётр Фёдорович. — Что могло ей понадобиться?

   — Ваше высочество, вы сейчас узнаете это, — сказал Уильямс, — и не забудьте, что великая княгиня — лучший министр и советчик герцога голштинского.

Отвесив на пороге комнаты ещё один глубокий поклон, он поспешно вышел в переднюю комнату, между тем как Пётр Фёдорович, приведённый в полное смущение необыкновенными событиями дня, стал ждать прихода супруги.

 

Глава тринадцатая

Оставшись один, Салтыков в волнении ходил по комнате, глаза его то и дело останавливались на двери, ведшей в покои великой княгини, но войти он всё не решался.

«Я и сам не пойму, что со мною происходит, — думал он, прижимая руку к сильно бьющемуся сердцу, — что заставило меня идти на эту пытку? Завоевать женщину или будущую императрицу?.. Быть может, это было скорее даже честолюбие, чем любовь?! И, увы! Похоже, что орёл, так отважно устремившийся навстречу солнцу, обратился в ничтожную муху, обожжённую жгучими лучами царственного светила и готовую упасть во прах... Я надеялся покорить эту женщину, сделать её своим послушным орудием, чтобы властвовать. А теперь об этом уже нет и речи. Я забываю, что она наследница престола, моя душа томится по её прелестным глазам, душа стремится к ней, и я был бы рад теперь, чтобы она стала мне ровней, чтобы мог без помех лежать у ног её и упиваться сладким ядом улыбки! Но этого не должно быть! — воскликнул он, гневно топнув ногой и выпрямляясь. — Я не хочу быть её игрушкой и вспыхивать, как школьник, от шелеста её платья!»

В эту минуту отворилась дверь, и в комнату спокойными уверенными шагами, с сознанием своего достоинства вошёл доктор Бургав.

Подавив волнение, Салтыков вежливо поздоровался с придворным медиком и, принуждая себя, равнодушно спросил:

   — Надеюсь, болезнь её императорского высочества не серьёзна?

Доктор Бургав ответил на приветствие камергера с любезностью человека, положение которого не имеет ничего общего с придворными интригами и с тем, в милости или в немилости находится то или другое лицо.

   — Её высочество нуждается в развлечении и весёлой беседе, а прежде всего ей следует остерегаться всяких волнений.

   — Великий князь приказал мне, — сказал Салтыков, — развлекать его августейшую супругу; следует ли мне осмелиться исполнить это приказание?

   — Лёгкие, весёлые разговоры — лучшее в этом случае лекарство, — сделав лёгкий поклон в сторону Салтыкова, доктор Бургав прошёл мимо него и вышел из комнаты.

   — Так я последую совету врача и приказанию супруга! — решился Салтыков и быстрыми шагами направился в комнату великой княгини.

Екатерина Алексеевна всё ещё лежала на кушетке, и на её губах играла задумчивая, счастливая улыбка. При внезапном появлении Салтыкова лицо её залил лёгкий румянец; она слегка приподнялась и взглянула на него вопросительно, с негодованием, но вдруг потупилась перед страстным огнём его взгляда.

   — Я явился по приказанию великого князя и доктора Бургава, — сдавленным голосом объяснял Салтыков своё появление, — чтобы облегчить вам, моя всемилостивейшая повелительница, препровождение времени.

   — Благодарю вас, Сергей Семёнович, — ответила Екатерина, не поднимая взора, — но мне нужен покой, — прибавила она несколько робко, хотя с явной холодностью.

   — После этого мне ничего более не остаётся, как удалиться и не нарушать вашего одиночества, — с горечью сказал Салтыков, настороженно делая шаг к кушетке великой княгини. — Но я также нуждаюсь в покое, в блаженном успокоении, которое могла бы дать мне уверенность... Настала минута узнать то или другое решение... Я не упущу её... Наконец, я имею право требовать от вас этого решения!

Екатерина Алексеевна гордо подняла голову, но снова не выдержала его страстного, грозного взгляда и потупилась.

   — Да, Екатерина! — воскликнул он. — Да, я имею право требовать, чтобы вы дали мне успокоение, потому что вы играете моим сердцем, вы губите мою душу, убиваете мои силы... Я имею право требовать от вас этого слова, которое может решить мою судьбу. И прошу вас, — продолжал он с глубоким чувством, схватив и целуя её руку, — чтобы ваше решение было доброе, дающее жизнь... Чтобы вы не сделали навеки несчастным того, кто чтит вас, как святыню!

Екатерина Алексеевна отняла у него руку.

   — Что за выражения! — воскликнула она, испуганно поднимаясь и делая шаг к дверям спальни.

   — Это язык чувства, и вы знаете его, — воскликнул Салтыков, заграждая ей дорогу, — чувства, которое медленно и робко поднимало голову, но росло, властное и могучее, выросло, и по вашей вине выросло, Екатерина... — Он снова взял её руку и удержал в своей. — Своими взглядами, своими улыбками вы питали мои надежды, вы позволяли огню любви разгораться всё ярче... И теперь, когда мы стоим лицом к лицу, когда минута благоприятствует нам, чего вы хотите: одним только словом вознести меня на небеса или оттолкнуть?

Екатерина Алексеевна, страшно смущённая, попробовала освободиться, она с гневом смотрела в глаза Салтыкову.

   — Не моя вина, что ваша дерзость неверно истолковала мою доброту и внимание к вам! — воскликнула она. — Это недоразумение послужит мне уроком на будущее время, научив меня быть осторожнее, чтобы слуги моего супруга не забывались предо мной.

Пламя вспыхнуло в глазах Салтыкова.

   — Вы хотите низвести меня до положения жалкой игрушки! — еле сдерживаясь, проговорил он. — Это вам не удастся, и даже если бы эта минута повлекла за собой мою гибель, вы должны даровать мне то, что обещали ваши взгляды, ваши уста... — Он силой заставил великую княгиню снова опуститься на кушетку, бросился перед нею на колени и, притянув её к себе, покрыл руки жаркими поцелуями. — Моя обожаемая повелительница! Ведь вы не оттолкнёте меня, — молил он, — я знаю это... О, любящие глаза не могут ошибиться... Я знаю голос вашего сердца, я вижу сияние нежного пламени в этих любимых глазах — пусть губы мои примут приговор этих любимых уст!

   — Вы в заблуждении! — воскликнула Екатерина Алексеевна, отталкивая его. — Ваша дерзость граничит с безумием!

   — Да, — ответил он, заключая её в объятия, — это безумие, безумие любви, и этому безумию небо даровало силу побеждать всё, что противопоставляет холодный расчёт! Моё безумие также победит... для тебя и для меня, Екатерина, потому что ты любишь меня, я это знаю, хотя ты и колеблешься произнести это слово.

Он ещё крепче обнял великую княгиню и прижался губами к её губам. На минуту, словно побеждённая его страстью, она закрыла глаза, но тотчас же с силой вырвалась из его объятий и со сверкающими гневом глазами, повелительно протянув руку, воскликнула:

   — Дерзкий насильник! Не прикасайся к матери отпрыска Романовых! Я его ношу под сердцем!

Салтыков побледнел как смерть; на его лице застыло выражение ужаса. Он помутившимися глазами пристально посмотрел на Екатерину; его руки бессильно повисли.

Великая княгиня поспешно отошла от него.

В эту минуту дверь быстро распахнулась и вошёл Чоглоков. Он остановился у порога и с яростной ненавистью смотрел на представившееся ему зрелище. Салтыков, казалось, и не заметил его прихода; он остался стоять на коленях и, словно в беспамятстве, продолжал тупо смотреть пред собой.

Огромная сила воли помогла Екатерине Алексеевне вернуть себе самообладание.

   — Я действительно вижу, Сергей Семёнович, — сказала она с достоинством, — что семейные обстоятельства, о которых вы мне сообщили, делают ваше присутствие в Москве необходимым. Я буду просить великого князя на некоторое время лишить себя вашего общества, хотя для него это и будет очень тяжело, и дать вам отпуск для поездки в Москву. Константин Васильевич, конечно, поддержит вашу просьбу, — совершенно спокойно продолжала она, — и его слово, может быть, окажется ещё действеннее моего, — докончила она с лёгкой улыбкой.

Чоглоков даже не дал себе труда скрыть обуревавшие чувства.

   — Да! — воскликнул он со злобной улыбкой, причём его руки с угрозой сжались в кулаки. — Я позабочусь об увольнении, о котором Сергей Семёнович не решился сам просить великого князя... Он получит его, и даже сегодня... и ничто не должно задерживать его отъезд!

Он бросился вон из комнаты и с шумом захлопнул за собой дверь.

   — А теперь уходите! — обратилась Екатерина Алексеевна к Салтыкову, всё ещё неподвижно стоявшему на коленях. — Уходите и постарайтесь воспользоваться выходом, придуманным мною для вас, чтобы уберечься от последствий вашей безумной смелости, которую я постараюсь забыть.

Салтыков поклонился, прижав руки к сердцу, и шатаясь вышел из комнаты.

Екатерина долго смотрела ему вслед, и, если бы он увидел ту нежность, сиявшую в глазах, он, может быть, вернулся бы, чтобы, несмотря на грозные слова, снова броситься к её ногам.

   — Так должно быть! — сказала она. — Высшая цель сияет передо мною: сердечные порывы должны кануть в бездну.

Долго ещё стояла она задумавшись, потом подняла голову так смело, словно ореол власти уже осенял её чело, и стремительными шагами направилась через переднюю комнату, к покоям супруга. У дверей его кабинета она встретила Уильямса и, ответив на его почтительный поклон гордым кивком головы, вошла в комнату мужа, ожидавшего её с мрачным видом.

   — Хорошо, что вы пришли, — сказал он грубо, — ведь вы интересуетесь моей Голштинией, которая поставляет нам такие великолепные устрицы! — с насмешкой прибавил он. — Но одними устрицами не проживёшь, как вы, конечно, сами ясно представляете себе, и так как моя почтенная тётушка, из чувства, конечно, весьма мудрой бережливости, не особенно заботится о лишнем блюде за моим столом, то мне приходится самому заботиться о пополнении моей кассы... Поэтому, — быстро заговорил он, точно торопясь сообщить супруге неприятную весть, — я послал курьера, чтобы заложить моё нищенское имущество, не приносящее мне никакой выгоды; а потом пусть туда поедет Брокдорф и приведёт в порядок дела по управлению.

Екатерина Алексеевна ласково улыбнулась и сказала:

   — Сомневаюсь, чтобы Брокдорфу удалось пополнить вашу кассу, но так как вы уже решились, то пусть вас убедит результат.

   — Ах, если так, — сердито воскликнул Пётр Фёдорович, и его глаза сверкнули злорадством, — если и этого мало, то ведь есть ещё средство... Я сейчас принимал графа Линара, которого прислал ко мне король датский... он и к вам явится, и я хотел бы, чтобы вы приняли его милостиво и приветливо.

   — И вы выслушали предложения графа Линара? — с испугом воскликнула Екатерина Алексеевна. — Вы думаете, что возможно пойти навстречу оскорбительным требованиям датского короля?

Пётр Фёдорович принялся потирать руки: очевидно, ему доставило большое удовольствие то, что ему наконец удалось рассердить свою жену.

   — Почему же нет? — воскликнул он. — У меня будет капитал, я увижу наконец деньги в своих карманах и получу возможность дарить бриллианты и жемчуга тем, кого я люблю; между тем бедный герцог голштинский, у которого отняли шведскую корону для того, чтобы обречь его на печальную долю быть русским князем, едва может оплачивать свои платья.

Екатерина Алексеевна подошла к мужу, положила руку на плечо, улыбаясь, заглянула в лицо; он смотрел на неё с изумлением, так как ждал от неё негодующего, пылкого ответа.

   — Нет, — сказала она ласково, но твёрдо, — вы не согласитесь на требования датского короля... вы не променяете наследия своих отцов на презренные деньги... И если, как я убеждена, попытка Брокдорфа потерпит фиаско, то найдутся иные средства, чтобы в придачу к голштинским устрицам извлечь из этой богатой страны ещё и другие выгоды.

Лицо Петра Фёдоровича вспыхнуло гневным румянцем; он грубо и порывисто отдёрнул руку и сказал язвительно:

   — Я советовался со своим министром, но не помню, чтобы я просил вас сообщить мне ваше мнение.

   — И всё-таки, — продолжала Екатерина Алексеевна всё так же кротко, — я буду говорить, потому что имею на это право. Прошло то время, когда это право давала мне любовь моего супруга... Вы уже забыли это прошлое... Холодное настоящее разделяет нас, словно чужих, но для меня свято воспоминание об этом прошлом, оно даёт мне также и право говорить о будущем.

   — Я не понимаю вас, — высокомерно возразил Пётр Фёдорович и отвернулся, пожав плечами.

   — Выслушайте меня! Что бы вы сказали, если бы ваш отец продал ваше герцогство Дании? Золото, полученное при продаже, теперь уже не существовало бы, а вам пришлось бы видеть своих подданных под чужой властью.

Пётр Фёдорович смотрел на неё с изумлением, казалось, он не понимал смысла её слов.

   — Я уверена, — продолжала Екатерина, — что вы гневались бы на вашего родителя, вы не признавали бы за ним права лишать вас возможности любви к своим верноподданным! И вы были бы правы! Так вот, — сказала она, снова кладя руку на его плечо, — то же сказали бы и про вас ваши потомки? Что ответили бы вы своему сыну, если бы он когда-нибудь обратился к вам с вопросом, куда девалось его наследие, его родовое герцогство?

   — Мои потомки? Мой сын? — в полном недоумении повторил Пётр Фёдорович, но тотчас же на его губах появилась насмешливая улыбка, а в глазах — враждебность. — Я не нашёл нужным обсуждать этот пункт с фон Пехлином, и меня удивляет, что вы можете говорить о подобных предположениях.

   — А я всё же имею право говорить о них, — сказала Екатерина, прислоняясь головой к его плечу, — имею право говорить во имя той жизни, пробуждение которой напоминает мне прошлую любовь моего супруга... во имя жизни, которая имеет близкое отношение к старому наследию своего отца, бывшего герцогом голштинским до того, как он сделался наследником русского престола.

   — Что?! — воскликнул Пётр Фёдорович, лицо которого, как по мановению волшебного жезла, изменилось, а глаза загорелись светлой радостью. — Что ты говоришь? Жизнь, которая пробудилась... Которая когда-нибудь потребует у своего отца отчёта относительно Голштинии?.. Это правда?.. Возможно ли?..

   — Это правда, — ответила Екатерина, поднимая на него радостный взор, — и если герцог голштинский презирает мнение своей жены, потому что он больше её не любит, то он всё же послушает мать своего ребёнка, отстаивающую пред отцом его права.

   — Екатерина! — воскликнул Пётр Фёдорович, весь дрожа и положив обе руки ей на плечи. — Правду ли ты говоришь? Уверена ли ты, что говоришь правду? О, какое счастье! Какое счастье, — воскликнул он, обнимая её и кружась вместе с нею по комнате, — какое счастье! Как милостиво Небо! У нас будет сын!

Екатерина с улыбкой потупила свой взор.

   — Да, да! — кричал Пётр. — Сын! Это будет мальчик... Такое счастье не может быть половинным... Ах, зачем я ещё не император! В этот момент я весь свет осыпал бы милостями, как из рога изобилия! Знаешь, я буду носить его на руках, сам буду воспитывать его, учить... Вот здесь, — воскликнул он, бросаясь к своему столу, — на этих солдатиках, он будет изучать строй... Потом ему надо будет завести маленькое ружьё... он должен изучить прусские приёмы... Его величество король должен назначить его офицером в свою армию; он не откажет мне в этом... Он нынче написал мне такое милостивое письмо!

   — Прусский король? — удивилась Екатерина Алексеевна.

   — Да, я только что получил от него письмо; сэр Уильямс передал мне его.

   — Сэр Уильямс? — с ещё большим изумлением переспросила Екатерина Алексеевна, и тонкая улыбка мелькнула на её губах.

Пётр Фёдорович не отвечал. Со счастливыми глазами он стоял перед своим столом, расставляя маленьких солдатиков, точно должен был поскорее выстроить их для назидания своего сына, зачисленного прусским королём в прусскую армию.

Екатерина со снисходительным участием смотрела на мужа и, улыбаясь, спросила:

   — А матери будет дозволено присутствовать при вашей игре? Или воспоминание о прошлом должно быть погребено навеки?

Пётр Фёдорович бросился к ней и, заключив её в объятия, воскликнул:

   — Нет! Нет! Ты должна видеть, как он будет учиться строю... Ты добрая жена... ты будешь видеть, как он будет держать ружьё, учиться приёмам... Но я один буду руководить его воспитанием... Никто не должен портить мне его!.. Ты добрая жена, — повторил он, крепко пожимая ей руку, — к тебе несправедливы... Я послушаюсь твоего совета... Ты умная женщина, Уильямс прав...

   — Уильямс? — переспросила Екатерина Алексеевна.

   — Ну, да! — простодушно ответил Пётр Фёдорович. — Он сказал мне, что моя жена — и мой лучший друг, и мой первый министр.

   — В таком случае министр может ходатайствовать за наследника Голштинии и просить, чтобы его отец не продавал её Дании?

   — О, да! Ни за что! — воскликнул Пётр Фёдорович. — Это было бы преступлением! Он сохранит свою старую, прекрасную страну с её белым побережьем и зелёными лесами. Здесь, в России, — печально продолжал он, — пожалуй, будут ненавидеть и мучить его, как ненавидели и мучили меня, но там он найдёт преданные сердца... Нет, — вскрикнул он, поднимая руку, словно для клятвы, — ни пяди голштинской земли не получит эта ненавистная Дания! Уильямс прав: я этого дурака Линара повожу за нос, а потом отпущу ни с чем!

   — Это также посоветовал вам Уильямс? — спросила великая княгиня.

   — Он говорил то же, что и Ты, — ответил её супруг, весело смеясь, — и я уже начал подозревать, что он в заговоре с тобой. Но теперь я вижу, что умные люди и добрые друзья держатся одних и тех же мнений, и я буду слушаться своих добрых друзей, из которых для меня первый и лучший друг — ты.

Он прижал Екатерину Алексеевну к груди и нежно поцеловал.

В это время слуга поспешно распахнул дверь, но прежде чем он успел доложить, в комнату вбежала в страшном волнении Чоглокова.

   — Что за чудеса! Ну и денёк! — воскликнул Пётр Фёдорович. — Моя скромная комната, в которую никто и никогда даже не заглядывает, сегодня удостоилась посещения иностранных дипломатов; затем является моя супруга, и в конце концов — моя строгая обер-гофмейстерина! Я готов возгордиться и поверить, что наследник престола начинает играть роль при русском дворе.

   — Теперь не время шутить! — сказала Чоглокова, торопливо подходя без положенного поклона. — Императрица в ужасном гневе... Она идёт сюда, чтобы видеть великую княгиню, и я прибежала поскорее, чтобы предупредить мою всемилостивейшую госпожу.

Пётр Фёдорович, весь дрожа, смотрел в взволнованное лицо Чоглоковой. Екатерина Алексеевна осталась совершенно спокойной и спросила скорее с любопытством, чем со страхом:

   — Что возбудило у её величества такой сильный гнев? Я не припомню со своей стороны ничего такого, что могло бы вызвать её неудовольствие.

   — О, я прошу вас, ваше императорское высочество, верить, что не я вызвала эту бурю! — воскликнула Чоглокова. — Я никогда не обману доверия, которого удостоила меня моя милостивая повелительница... Это всё из-за моего ужасного Константина Васильевича! В своём безумии он бросился к её величеству и сказал...

Она запнулась и бросила быстрый взгляд на великого князя.

   — Ну, что же? — спросила Екатерина Алексеевна.

   — Он рассказал государыне ужасные вещи про Салтыкова и про вас, ваше императорское высочество... Конечно, всё это — смешная клевета... но императрица страшно рассердилась. Она тотчас послала к Салтыкову с приказанием немедленно отправляться в Москву... Через час его опала будет известна всему двору... Все эти злые языки не пощадят и вас, ваше высочество. А во всём виноват этот несчастный Константин Васильевич! Уж он поплатится за это!

Покрасневший Пётр Фёдорович смущённо смотрел в землю, вспоминая свой разговор с Чоглоковым, и упрёки взволнованной обер-гофмейстерины, в теперешнем его настроении, задевали его особенно чувствительно.

   — Пойдёмте в мою комнату, — сказала ему Екатерина Алексеевна, уверенно и гордо поднимая голову, — встретим государыню! Её величество слишком справедлива, чтобы осудить, не выслушав.

Она взяла под руку супруга, смущённо стоявшего около неё, и хотела увести его с собой, но лакей уже распахнул обе половины двери и возвестил:

   — Её величество государыня императрица!

Елизавета Петровна вошла с красным от гнева лицом и блиставшими яростью глазами.

Екатерина осталась возле супруга и не выпустила его руки, даже кланяясь императрице.

   — Я пришла, — начала Чоглокова дрожа и неуверенным голосом, — чтобы предупредить её высочество о посещении вашего императорского величества.

   — Совершенно лишнее, — прервала её императрица, — я раньше всего должна видеть моего племянника и выразить ему лично сожаление, что он не держит на подобающей ему высоте свой двор. Он слишком уступчив по отношению к своим слугам, и эта уступчивость является причиной того, что они иногда забывают оказывать ту почтительность, с которой должны относиться к его супруге. Я прогнала виновных и думаю, что это послужит примером для других, но я прошу моего племянника в будущем относиться строже к подобным случаям, чтобы не было повода к недоразумениям.

Говоря эти слова, государыня смотрела на великого князя, как бы совершенно не замечая присутствия его супруги.

Но Екатерина Алексеевна, всё время стоявшая рядом с ним, заметив, что он стоял молча, смущённо потупив свой взор, сама почтительно, но с сознанием собственного достоинства проговорила, обращаясь к императрице:

   — Сожалею, что вы на основании какого-то ложного сообщения, причины которого я не понимаю, относитесь ко мне с предубеждением. Я сожалею об этом в данный момент тем более, что мы с великим князем как раз только что собирались идти к вам, чтобы сообщить известие, которое, как мы не сомневались, должно было бы произвести на вас не совсем неприятное впечатление.

При этих словах императрица повернула голову к Екатерине Алексеевне и ответила ей с пренебрежением:

   — Кстати, раз вы здесь, то не можете ли мне ответить теперь в присутствии вашего супруга, каким образом и на основании каких потачек осмелился камергер Салтыков воспылать любовью к супруге своего повелителя?

   — Я привыкла к тому, что на меня возводят всевозможные клеветы, — ответила великая княгиня, не смущаясь под враждебным взглядом императрицы. — Но я никогда не думала, что сама государыня может придать им веры. Однако я не хочу защищаться сама и предоставляю сделать это моему супругу, который сегодня более, чем когда-либо, обязан снять с меня несправедливое подозрение.

   — Было бы гораздо лучше, — воскликнула императрица, — вовсе не давать повода к подозрениям и указать Салтыкову более приличное место, чем у ног супруги великого князя.

Пётр Фёдорович вздрогнул. Но Екатерина ещё сильнее прижалась к нему и возразила:

   — Салтыков просил меня походатайствовать перед моим супругом, только в редких случаях отказывающимся от его общества, об отпуске в Москву, где ему нужно принять какое-то наследство. Но так как я не решалась вмешиваться в дела великого князя, то Салтыков упал предо мною на колени и слёзно умолял меня.

   — Хорошо, — резко ответила Елизавета Петровна, — его желание будет удовлетворено. Я уже послала ему приказание немедленно выехать в Москву, и он ещё должен быть благодарен, что я не отправила его в Сибирь.

   — Это невозможно, — быстро воскликнула Екатерина, — такое изгнание за одно только подозрение навлечёт на меня несмываемый позор. Этого не должно быть! Прошу вас, мой друг, — обратилась она к супругу, — скажите государыне, что этого не должно быть, что сегодня не может быть и тени для такого подозрения!

Пётр Фёдорович, всё время стоявший молча, поднял взор на тётку и проговорил:

   — Совершенно верно, ваше величество, этого не должно быть. Бедный Салтыков действительно пользуется очень незначительной свободой, и ещё недавно я не позволил ему уехать на короткий срок из города. Но теперь, раз об этом просит моя супруга, я позволю ему отправиться в Москву. Он имел право обратиться к ней с этой просьбой, так как сегодня я ни в чём не могу ей отказать, и вы, ваше величество, сегодня тоже не должны совершить никакого зла, так как...

Он запнулся.

   — Так как, — продолжала за него Екатерина Алексеевна, — сегодня Россия может питать надежду на то, что кровь Петра Великого, которая течёт в моём высокорожденном супруге, не источится вместе с ним на русском престоле.

Елизавета Петровна содрогнулась, и в глазах её, обращённых на племянника и племянницу, было не только удивление, но даже как бы испуг.

   — Мы были на пути к вам, ваше величество, — продолжала Екатерина Алексеевна, — чтобы сообщить вам об этой Божьей милости, в которой доктор весьма положительно уверил меня. Поэтому, — прибавила она, поднося руку императрицы к своим губам, — вы, ваше величество, согласитесь с нами, что сегодня должна царствовать только милость, и снимите с меня недостойное подозрение.

   — Не перст ли это судьбы? — тихо, как бы про себя проговорила императрица. — Если родится сын, то он будет рождён в России и под покровительством святой православной Церкви. — Потом она с нежным участием взглянула на великокняжескую чету, поцеловала в обе щеки великую княгиню и подала руку великому князю, который, прикоснувшись к ней, снова стал весел и беззаботен, как ребёнок, а затем громко сказала: — Вы правы, дети мои! Возблагодарим же Господа Бога за Его милость! Передайте вашему мужу, — строго сказала она, обращаясь к Чоглоковой, — чтобы он выкинул из головы те глупые мысли, о которых распространялся в моём присутствии, а завтра пусть весь двор соберётся для благодарственного молебствия!

   — Но весь двор завтра уже узнает об опале Салтыкова и будет доискиваться её причины, — сказала Екатерина Алексеевна.

   — Предоставьте это мне, — возразила императрица, — а ты, Пётр, должен сегодня явиться со всеми своими камергерами ко мне на ужин, и Салтыков тоже должен быть в их числе; я уж постараюсь прекратить болтовню злых языков. Пойдём со мною, Екатерина, я провожу тебя в твою комнату; мы должны переговорить о многом, так как теперь твоё здоровье является драгоценным сокровищем для всей России.

 

Глава четырнадцатая

Возвышение Бекетова, неожиданное в высшей степени, взбудоражило Петербург, а уж неожиданная высылка Салтыкова в Москву — ещё более. Так как, конечно, ни для кого не было тайной, что Салтыков всегда старался находиться вблизи великой княгини, что вызывало не раз злые замечания со стороны Ядвиги Бирон, то опала камергера великого князя и её причина были сразу поняты верно. Всегда же готовое к сплетням, праздное воображение придворных успело разукрасить всеми цветами фантазии самый факт. Потому, когда все собрались к ужину у императрицы, возбуждение дошло до высшей точки напряжения, и люди с озабоченными минами переходили от одной группы к другой, стараясь узнать как можно больше подробностей о новом событии. Общее внимание, конечно, было сосредоточено на главных сановниках, но граф Пётр Шувалов уклонялся от всяких разговоров и мрачно смотрел на окружающих; Александр Шувалов находился в сильном возбуждении, лицо его перекашивалось судорогою, и он под своею принуждённою весёлостью как бы скрывал какую-то угнетавшую его тайну; Иван Шувалов, который явился последним, чтобы ожидать выхода императрицы из внутренних покоев, тоже был чем-то явно озабочен и не отвечал даже лёгким кивком на поклоны.

Разумовские, по обыкновению, находились в отличном расположение духа, а граф Кирилл, расхаживая между группами, вставлял время от времени острое словцо.

Даже великий канцлер Бестужев, который обыкновенно держался вдали от утомительной для его здоровья придворной жизни, тоже явился сегодня. Ему хотелось выступить перед двором в качестве победителя Ивана Шувалова, а также лично присутствовать при том моменте, когда разразится буря, которая уже давно чувствовалась во дворце, и использовать её, если будет возможно, в свою пользу. Войдя в зал, где уже находились в сборе все придворные, великий канцлер в течение нескольких минут разговаривал с Репниным, который, по-видимому, рассказывал ему что-то очень забавное, так как лицо старика несколько раз растягивалось в улыбку, и он, одобрительно покачивая головою, вынимал из кармана золотую табакерку и с большим удовольствием набивал табаком нос. Вероятно, рассказанная Репниным история была пикантного свойства, так как после этого канцлер направился к группе, где стояли дамы, и ещё по дороге несколько раз лукаво про себя улыбнулся. Но на эту беседу почти никто не обратил внимания, так как сегодня всем было не до пикантных анекдотов. Только один Уильямс нашёл возможность перекинуться с канцлером несколькими словами по поводу того происшествия, которое занимало сегодня весь двор.

— Будьте покойны, — ответил ему граф Бестужев, — будьте покойны, всё это ничего не значит, и приготовьтесь ко всему, чтобы не остаться в дураках.

Сказав это, он снова повернулся к дамам и стал переходить от одной к другой.

Уильямс не вполне понял слова канцлера, но тем не менее стал внимательно следить за происходящим.

Вскоре открылись двери, и в зал при гробовом молчании вошла великокняжеская чета. Пётр Фёдорович казался таким счастливым и раскланивался со всеми придворными с такою ласковостью, ведя нежно свою супругу, что весь двор пришёл в удивление; но ещё более удивились присутствующие, когда заметили среди свиты великого князя также и Салтыкова, который хотя и казался сильно бледным, тем не менее шёл с высоко поднятой головой. Неожиданное появление человека, которого считали в опале, повергло всех в изумление, и никто не мог разрешить удовлетворительно эту загадку.

Но придворным пришлось недолго предаваться своему удивлению, так как вслед за появлением великого князя и его супруги раскрылись двери императорских покоев и стук жезла обер-камергера возвестил о приближении государыни.

Императрица появилась пред двором в затканном серебром платье, с бриллиантовой диадемой в волосах. На её лице лежала печать какой-то торжественной серьёзности, и в тот момент, когда двор склонился пред своей повелительницей, стояла тишина оглушительная. В двух шагах от неё шёл Бекетов, на детском лице которого сегодня лежало выражение горделивого самоуважения. Туча придворных дам и кавалеров следовала за императрицею... На пороге зала её встретила великокняжеская чета. Напряжённое внимание в этот момент достигло высшей точки, и все взоры обратились на эту группу, вследствие чего только некоторые заметили, что канцлер Бестужев в это время, смешавшись со свитою великого князя, дружески пожал руку Салтыкову. Когда Пётр Фёдорович и Екатерина Алексеевна приблизились к императрице, она нежно поцеловала в обе щеки племянницу и обратилась с несколькими словами к племяннику.

Теперь все ожидали того мгновения, когда государыня заметит Салтыкова, который осмелился — как думали — вопреки её приказанию явиться на ужин в свите наследника. Но Елизавета Петровна отвернулась и окружила себя небольшим кружком дипломатов. Она перебросилась несколькими словами с Уильямсом, затем довольно долго разговаривала с графом Эстергази и особенно дружески беседовала с маркизом де Лопиталем.

В это время граф Бестужев приблизился к великой княгине и тихо проговорил:

   — Ваше высочество, позвольте мне принести вам моё искреннее поздравление! Счастье вложило вам в руки бразды будущего, а ваш ум сумеет удержать их для блага страны.

Екатерина Алексеевна, скромно улыбнувшись, ответила:

   — Счастье должно быть горячо и молодо, а разум стар и холоден, — уживутся ли они вместе?

   — Настоящий великий ум, — возразил Бестужев, — повелевает счастьем, в то время как мелкие души только вздыхают по нём, не будучи в силах достигнуть его.

   — Я хочу прогуляться по залу, — сказала императрица, — прошу не обращать на меня внимания. Иван Иванович составит партию великой княгини, которую я прошу занять пока моё место.

Шувалов молча поклонился.

По соседству с тронным залом был раскрыт карточный столик, выложенный слоновой костью и перламутром. Несколько высших сановников и дипломатов заняли за ним места. Вокруг было раскрыто ещё несколько столов, за которые сели другие придворные, и началась та показная карточная игра, во время которой придворные сидели и держали карты в руках, но почти не играли, а всё время следили за тем, что происходит вокруг главного стола. Но, вероятно, ещё никогда так рассеянно не играли придворные, как в этот достопамятный вечер. Даже разговоры вскоре вовсе прекратились, и все взоры неотступно следили за великой княгиней и императрицей, которая, расхаживая от одной группы к другой и беседуя то с тем, то с другим, как казалось, повсюду распространяла вокруг себя милость и радость.

Один только Пётр Фёдорович, по-видимому, относился серьёзно к игре. Он выставил на стол несколько свёртков золота и с увлечением играл партию с Кириллом Разумовским и маркизом де Лопиталем. При этом он поминутно обращался за советом к супруге, которая играла с Уильямсом и графом Эстергази.

Наконец императрица, по-видимому, утомилась от прогулки и, сопровождаемая по-прежнему Бекетовым и Шуваловым, повернула к середине зала, где стояли карточные столы.

При её приближении великая княгиня поднялась и предложила императрице занять её место. Как раз в этот момент Пётр Фёдорович проиграл ставку и, повернувшись к Салтыкову, воскликнул:

   — Поди сюда, Сергей Семёнович, взгляни на мои карты и дай совет, как играть; ты больше моего понимаешь в игре и можешь научить меня, как вернуть мне проигрыш.

Салтыков повиновался и подошёл к столу великого князя как раз в тот момент, когда туда вернулась и императрица.

Елизавета Петровна остановилась и пристально посмотрела на молодого камергера, который стоял в напряжении против неё. Всё в зале мгновенно притаилось и ждало, что вот-вот разразится буря и смельчак, выказавший неповиновение, будет сейчас уничтожен.

   — Ах, Сергей Семёнович, — громко сказала императрица, так что слова её разносились по залу, — по-видимому, вы счастливы в игре, раз мой племянник обращается к вам за помощью. Принесите же ему счастье, и я буду рада, если вы за это будете, в свою очередь, награждены счастьем во всех ваших предприятиях, как вы это вполне заслужили преданностью своему повелителю. Вы просили разрешить вам отпуск, — продолжала она, в то время как у всех лица вытягивались от удивления, — я с удовольствием разрешаю его вам. Возвращайтесь только скорее обратно, так как я знаю, как тяжело моему племяннику переносить разлуку с вами, а я хочу, чтобы наследник престола был всегда окружён верными и преданными ему слугами.

Салтыков благодарно склонился, но лицо его от этих милостивых слов не оживилось.

   — Ваше величество, — ответил он, — вы оказываете мне величайшую милость! Я не замедлю возвратиться обратно и буду счастлив по-прежнему служить верою и правдою его императорскому высочеству, презирая злобу и зависть моих врагов.

   — Вы совершенно правы, если поступите так, — ответила Елизавета Петровна, — и будьте уверены, что враги верных слуг моего племянника — также и мои враги и что я постараюсь обезвредить их злобу и зависть.

При последних словах она так презрительно смерила взглядом Чоглокова, что тот, бедняга, весь съёжившись, схватился за ручку кресла и побледнел.

   — Иван Иванович, — позвала императрица.

Шувалов выступил вперёд и склонился.

   — Завтра утром мы все отправимся в собор на благодарственный молебен, будете так добры сообщить об этом архиепископу; пусть он присоединит свои молитвы к нашим, которые я хочу принести Богу и Его святым угодникам от имени всей России за здравие моей дорогой племянницы Екатерины Алексеевны и за исполнение надежд, которые по благости Небес...

Раздался шквал оваций и криков.

Екатерина Алексеевна встала, скромно потупившись, и лёгкий румянец покрыл её щёки, но из-под опущенных ресниц сверкал насмешливый взгляд, обжигавший тех самых придворных, которые всего несколько минут назад трусливо отстранялись от неё. Теперь же она стала центром всеобщего внимания. Да, императрица всё ещё держала в своих руках власть, но сегодня наконец взошла заря её счастья, предвещая наступление того дня, когда эта власть сосредоточится в её собственных руках, так как судьба избрала её для продолжения рода Романовых. От этой мысли грудь великой княгини радостно вздымалась, а в глазах светилось самое искреннее торжество. Перебирая лица, она, оглянувшись, вдруг увидела мрачного Салтыкова, который с искривлённой улыбкой стоял за стулом весело смеявшегося великого князя. На миг глаза Екатерины Алексеевны затуманились не то грустью, не то жалостью, но только на миг — она отвернулась от печального молодого человека к подходившим с поздравлениями высшим сановникам и дипломатам, во главе с Бестужевым и Уильямсом. Пётр Фёдорович, тоже весь сияя счастьем, принимал поздравления придворных и несколько смутился, когда приблизилась молчаливая Ядвига Бирон с улыбкой покорности сквозь слёзы.

   — Вы не хотите поздравить меня? — тихо спросил он.

   — Вы знаете, ваше высочество, я желаю вам всяческого счастья, — ответила Бирон. — Но вашим друзьям придётся облечься в траур, так как вы забудете их, находясь на вершине этого счастья.

Пётр Фёдорович мельком взглянул ей в глаза и, подавляя волнение, проговорил:

   — Что вы хотите?! Я обязан дать России будущего императора, и никому эту честь великая княгиня уступить не может!

В глазах Ядвиги Бирон сверкнули молнии.

   — Может, — тихо проговорила она, — дочь курляндского герцога была бы достойна дать России императора. Во всяком случае, — зло прибавила она, — моя любовь была бы порукой, что великий князь оставит России действительно свою кровь, тогда как теперь я не знаю, может ли великий князь вполне быть уверен в этом.

Пётр Фёдорович вздрогнул и мрачно взглянул на Ядвигу. Та в страхе склонила голову.

   — Мадемуазель Бирон! — ласково позвала великая княгиня, но в то же время в тоне её голоса слышалась повелительная нотка.

Бирон покорно приблизилась к ней.

   — Поиграйте за меня, — сказала Екатерина Алексеевна, — я хочу, если мне разрешит её величество, пройтись с супругом по залу и дать возможность каждому лично поздравить меня.

   — Идите, — сказала государыня, садясь на её место и беря в руки карты, которые передал ей Шувалов, — сегодня вы всех осчастливили, этот день по праву принадлежит вам.

Елизавета Петровна, знаком подозвав Бекетова, указала ему место за своим стулом; графы Кирилл и Алексей Разумовские поместились против неё. Пётр Фёдорович остался стоять и был крайне мрачен.

Когда Екатерина Алексеевна подошла к нему и пожала его руку, он на мгновение пытливо уставился на неё своим хмурым, недоверчивым взглядом, а затем, словно подчиняясь, пошёл за нею неверными шагами по залу, только немыми кивками отвечая на подобострастные поклоны и пожелания; тогда как у великой княгини для всех и каждого находились приветливое, ласковое слово или чарующая, милостивая улыбка.