За скипетр и корону

Самаров Грегор

Часть вторая

 

 

Глава восьмая

В венском дворце шла кипучая деятельность. Адъютанты и курьеры приезжали и уезжали. Несмотря на ранний час, часов с восьми утра группы любопытных толпились у входа на главном дворе и смотрели на каждого приезжавшего и уезжавшего офицера с напряженным интересом, как будто те везли самые положительные известия.

Общественное мнение было возбуждено до последней крайности. Каждый чувствовал, что грозные события повисли тучей в воздухе и что каждую минуту может сверкнуть молния и страшный удар грома рассеет гнетущий туман.

Добрые обитатели Вены были настроены воинственно. Пресса уже давно разжигала негодование против Пруссии, и в различных кругах звучали самые резкие отзывы против северной державы вместе с самыми твердыми надеждами на победу австрийского оружия.

Недаром главнокомандующим великой северной армии был назначен фельдцейхмейстер Бенедек, душа солдат и народа, не жаловавший аристократического офицерства и поставивший себе задачей доказать, на что способна австрийская армия, когда перейдет от неженок‑юнкеров в железные руки настоящего закаленного воина.

Но как громко и живо ни высказывались эти надежды, среди людей не замечалось настоящего радостного и твердого упования. Говорили скорее уста, чем сердце, и если бы кто мог заглянуть поглубже в душу этим оживленно болтавшим и жестикулировавшим горожанам, тот нашел бы там много затаенных сомнений, противоречивших тому, что срывалось с языка. Враг, на которого шли, был нов, неизвестен с Семилетней войны, с тех пор, по преданию, ставший грозным, о военной организации которого так много писали и рассказывали.

Вдруг в группах смолкли разговоры и все глаза устремились на главные ворота. В них показался фельдмаршал Габленц — генерал, блестящая храбрость и рыцарские достоинства которого сделали его любимцем Вены.

Гордо и самоуверенно вошел он во двор, в сером, плотно сидевшем генеральском мундире, грудь увешана многочисленными орденами, в каске с развевающимися перьями на красивой голове, с густой темной бородой и тонкими выразительными чертами.

За ним шли начальник штаба полковник Бургиньон, два адъютанта и лейтенант Штилов в пестрой, нарядной уланской форме, ужасно счастливый возможностью находиться в свите такого генерала.

Толпа громко приветствовала фельдмаршала, которому, как тогда полагали, предстояло осуществить высказываемые вслух надежды и развеять молчаливое сомнение.

Генерал отвечал на приветствие легким военным поклоном, приветливо, но с сановитым достоинством — он сознавал свою популярность, но не искал ее, а принимал как нечто само собой разумеющееся, принадлежащее ему по праву. Он прешел со своими спутниками через двор, вступил в большой подъезд и поднялся по лестнице на половину императора.

Дежурный лакей с низким поклоном отворил перед ним дверь.

Глубокая тишина царила в больших, просторных комнатах с темными обоями, массивной шелковой мебелью и тяжелыми занавесками на громадных окнах. У дверей в рабочую комнату императора стоял лейб‑гвардеец в полной форме. Дежурный флигель‑адъютант, облокотившись на окно, смотрел на двор. При входе фельдмаршала флигель‑адъютант, молодой красивый человек с короткими черными волосами и усами, в скромном зеленом мундире императорских адъютантов с майорскими знаками различия, пошел навстречу и отдал ему честь по‑военному. Фельдмаршал ответил на поклон и подал молодому человеку руку.

— Как вы поживаете, любезный князь Лихтенштейн? Что поделывали здесь, в Вене, с тех пор как мы не виделись?

— Нас затопила служебная рутина, — отвечал юный князь, — мы не так счастливы, как ваше превосходительство, не сходим с места и должны довольствоваться отчетами о ваших геройских подвигах. Вы отправляетесь пожинать новые лавры…

— Позвольте, любезный князь, — прервал его генерал, — о лаврах можно говорить только тогда, когда они сорваны. Однако, — продолжал он, — Его Императорское Величество не занят? Я попрошу доложить обо мне — пора отправляться в армию.

— Только что вошел граф Менсдорф, — отвечал князь, — но он, вероятно, долго не задержится, и я сейчас же доложу о вас.

Фельдмаршал отошел с полковником Бургиньоном в оконную нишу, а князь Лихтенштейн продолжал разговаривать с адъютантами генерала и со Штиловом.

Пока это происходило в приемной, император Франц‑Иосиф, одетый по австрийскому военному обычаю в просторный серый сюртук, стоял в своем светлом, но скромном кабинете, перед широким письменным столом, заваленным бумагами, книгами и картами.

Глубокое раздумье отражалось на лице государя, пока он внимательно слушал доклад графа Менсдорфа, державшего в руке несколько депеш и писем.

— Весьма неприятно, — произнес император, — что принц Сольмс в Ганновере не сумел заключить никакого трактата с королем Георгом. Вследствие этого с той стороны прусские силы не будут заняты, и мы должны употребить все усилия, чтобы вступить в великое, решающее состязание в Богемии или, пожалуй, в Саксонии. Считаете ли вы возможным опасаться прусско‑ганноверского союза?

— Конечно нет, Ваше Величество, — отвечал граф Менсдорф. — Король точно так же уклонится от иного союза, как уклонился от нашего. Его Ганноверское Величество не хочет примыкать ни к какой стороне. Я боюсь, что король поставит себя этим в рискованную изоляцию, которая в его положении, а он окружен со всех сторон прусской властью, в высшей степени опасна не только для его личности, но и для короны.

— Для его короны? — повторил король с удивлением, поднимая голову.

— Ваше Величество, — пояснил граф Менсдорф, — когда раздастся первый пушечный выстрел, Пруссия станет на почву самых беззастенчивых государственных резонов, как они их там называют. А ведь Ганновер — давняя цель прусских желаний.

— Пока австрийский меч цел в моих руках, — произнес надменно император, — ни один из германских государей не потеряет своей короны.

Граф Менсдорф промолчал.

Император сделал несколько быстрых шагов по комнате и снова остановился перед министром.

— Вы все еще не верите в успех? — спросил он, пристально глядя на графа.

— Ваше Величество, — отвечал тот, — я ношу мундир австрийского генерала и стою перед моим императором накануне войны, в которой разовьются все императорские знамена. Прилично ли мне сомневаться в успехе австрийского оружия?

Император слегка топнул ногой.

— Это не ответ, — сказал он. — Я спрашиваю не генерала, а министра.

— Мне бы хотелось, — отвечал граф Менсдорф, — стоять генералом перед Вашим Императорским Величеством или перед врагами Вашего Величества, тогда на сердце у меня было бы легче. И тогда, — прибавил он печально, — я, может быть, более надеялся бы на победу, по крайней мере, мог отдать за нее жизнь. Как министр, — продолжал он после небольшого молчания, — я уже высказал Вашему Величеству мои воззрения и могу только повторить искреннее мое желание, чтобы вам благоугодно было снять с меня тяжелую ответственность и дозволить обнажить меч.

Император не ответил на последнее замечание графа.

— Но любезный Менсдорф, — заметил Франц‑Иосиф после паузы, — я знаю, что у вас настоящее австрийское сердце. И разве оно не бьется сильнее при мысли поднять величие габсбургского дома и разбить опасного соперника, мнящего выбросить из Германии нашу Австрию и мой императорский дом? Неужели я должен упустить шанс, который, может быть, никогда так благоприятно не подвернется?

— Ваше Величество не может глубже и искреннее носить в сердце любовь к Австрии и более гордиться величием вашего дома, чем я, — отвечал Менсдорф. — Я отдал бы до последней капли свою кровь, чтобы увидеть Ваше Императорское Величество во Франкфурте, окруженным государями и восседающим на престоле в качестве властителя и руководителя Германии, но…

— Но, — прервал живо император, — неужели вы думаете, что эта цель достижима без содействия меча? В Берлине все в один голос кричат, что Германия должна обновиться мечом и кровью. Итак, меч решит и обагрится кровью.

— Но, — продолжал Менсдорф, преследуя печальным тоном свою собственную мысль, — я не могу считать благоприятной необходимость открыть военные действия на двух фронтах — это карта, на которую я бы не поставил теперешнего могущества Австрии и моих надежд на ее будущее развитие, — тем более если один из противников так могуществен и энергичен, что одному ему надо противопоставить все наши силы.

— Энергичен? — вставил король с легкой усмешкой. — Однако при Ольмюце он преспокойно отступил!

— Ольмюц более не повторится, Ваше Величество. Императора Николая уже нет, а между императором Александром и нами лежит Севастополь.

Император замолчал.

— Могу я всеподданнейше обратить внимание Вашего Величества еще на то, — сказал граф Менсдорф после нескольких минут, которые употребил на пересмотр бумаг, — что герцог Граммон настаивает на положительном ответе относительно французского союза при условии уступки Венеции?

— Разве нельзя еще помедлить с ответом? — спросил император.

— Нет, Ваше Величество. Посол объявил мне, что неопределенный ответ будет сочтен равносильным решительному отказу.

— Что же делать?

Граф Менсдорф произнес спокойно и медленно:

— Уступить Венецию.

Император закусил губу чуть не до крови.

— Как! — крикнул он. — Мне покупать права моих отцов, положение моего дома в Германии — и у кого! У той Италии, которая свергает с престола государей моего дома, угрожает церкви, готова лишить наследственных владений святейшего отца! Нет! Нет! Поставьте себя на мое место, граф Менсдорф, и вы поймете, что я на такое не пойду!

— Умоляю Ваше Величество вникнуть, — сказал граф, — что все покупается, всякий союз есть купля, и чем менее ценен предмет, который уступают, тем выгоднее сделка. Положение Австрии в Италии и прежняя итальянская политика, достоинство которой подлежит сильному сомнению, пали вместе с Ломбардией. Венеция значит уже очень мало, и в сущности есть не что иное, как препятствие к союзу с Италией.

— Вы считаете союз с Италией возможным? — спросил с удивлением император.

— Почему же нет? — ответил граф Менсдорф. — Когда у Италии будет все что есть итальянского, тогда у нее не будет враждебных Австрии интересов, и она скорее вступит в союз с нами, чем с Францией, с которой ей раньше или позже придется вступить в борьбу из‑за первенства между нациями романской расы.

— А изгнанные эрцгерцоги? А глава Церкви? — спросил император. — Нет, я этого не могу, — прибавил он. — Что скажет мой дядя, который спит и видит показать итальянцам острие австрийского меча, что скажет весь мой дом, история, что скажут в Риме? А когда Италия будет разбита, — продолжал он, помолчав с минуту в раздумье, — когда в Германии мы поднимемся на прежнюю высоту, тогда, пожалуй, можно завести переговоры и о Венеции, если этим пожертвованием получится гарантировать безопасность святого отца и неприкосновенность наследия святого Петра!

— Когда Ваше Величество будет победителем в Германии, — отвечал Менсдорф, — тогда нам не будут нужны никакие переговоры с Италией. Но…

Тут раздался стук в дверь.

Вошел дежурный флигель‑адъютант.

— Депеша к Вашему Императорскому Величеству от фельдцейхмейстера. — И он тотчас же вышел.

Взгляд императора вспыхнул, когда он дрожащей рукою разорвал конверт телеграммы.

— Сражение, может быть, — прошептал он. Глаза его с лихорадочным нетерпением пробежали короткие строки.

Франц‑Иосиф побледнел как смерть и, уставясь в бумагу, которую неподвижно держал перед собою, рухнул на простой деревянный стул перед столом.

Наступило короткое молчание, император тяжело дышал.

Менсдорф с крайней тревогой смотрел на государя, но не решался прервать тяжелого раздумья, в которое его повергло полученное известие.

Наконец император поднялся.

— Депеша от Бенедека, — бросил он.

— Что же сообщает фельдцейхмейстер? — осторожно спросил Менсдорф.

Император ударил себя рукою в лоб.

— Армия не готова. Он умоляет во что бы то ни стало заключить мир, не дожидаясь его дальнейших сообщений.

— Да не подумает Ваше Величество, — сказал граф Менсдорф, печально улыбаясь, — что я состою в заговоре с фельдцейхмейстером. Уж если он находит армию неготовой к борьбе, которая нам предстоит, а он располагает полным доверием общественного мнения… — граф Менсдорф сказал это с тонкой, чуть заметной усмешкой, — стало быть, в основании моих соображений лежал серьезный мотив.

Император с силой дернул золотой колокольчик, стоявший на столе. Вошел камердинер.

— Князя Лихтенштейна сюда! — воскликнул государь.

В следующую же секунду флигель‑адъютант стоял перед ним.

— Я попрошу графа Кренневилля тотчас же пожаловать ко мне. Кто в приемной?

— Фельдмаршал барон Габленц со своим начальником штаба и адъютантами, — доложил князь Лихтенштейн.

— Очень хорошо, — сказал император. — Пусть сейчас же войдет.

Через минуту князь ввел генерала и его свиту. Барон Габленц подошел прямо к императору и произнес:

— Я желал представиться Вашему Величеству перед отправлением в армию и всеподданнейше поблагодарить за оказанное мне доверие командовать десятым корпусом.

Император отвечал милостиво:

— Это доверие, любезный барон, вполне заслужено, вы его оправдаете новыми лаврами, которыми украсите австрийские знамена.

Барон Габленц представил полковника Бургиньона, своих адъютантов и Штилова.

Император обратился к каждому с несколькими любезными словами, в свойственной ему приветливой и обязательной манере.

У Штилова он спросил:

— Вы мекленбуржец?

— Точно так, Ваше Величество.

— Ваше сердце раздвоится, так как я боюсь, что ваше отечество, вынужденное положением, встанет на сторону наших противников.

— Ваше Величество, — отвечал молодой офицер задушевным тоном, — пока я ношу этот мундир, мое отечество там, где развеваются ваши знамена. Мое сердце принадлежит Австрии.

И он коснулся ладонью груди, где под мундиром таилась полученная накануне роза.

Император милостиво улыбнулся и положил руку на плечо молодого человека.

— Радуюсь, что фельдмаршал выбрал вас, и надеюсь услышать о ваших подвигах.

Князь Лихтенштейн отворил дверь со словами:

— Фельдмаршал граф Кренневилль.

Генерал‑адъютант императора вошел в полуформе своего звания. Его изящное лицо французского типа, с небольшими черными усами и умными темными глазами, не позволяло, благодаря своей живости, подозревать, что генерал успел уже прожить пятьдесят лет.

— Вашему Величеству угодно было видеть меня? — сказал он.

— Благодарю вас, господа! — император обратился к свите барона Габленца. — Надеюсь, поход даст вам случай оказать новые услуги мне и отечеству. Прошу вас остаться, барон.

Бургиньон, адъютанты и Штилов вышли.

Император развернул депешу, которую все время не выпускал из рук, и сказал:

— Вот только что полученная телеграмма, по поводу которой я желаю выслушать ваше мнение. Фельдцейхмейстер, — продолжал он с легкой дрожью в голосе, — просит меня заключить мир, так как армия не готова к войне.

— Это невероятно! — вскричал граф Кренневилль.

— Что вы на это скажете, барон Габленц? — спросил император у спокойно и молча стоявшего генерала.

Тот немного помедлил с ответом.

Франц‑Иосиф не сводил с него глаз.

— Ваше Величество, — начал генерал, — просьба фельдцейхмейстера должна иметь серьезное основание: он вообще не боится никакой опасности, и в его характере больше безрассудной смелости, чем обдуманной предусмотрительности.

— Храбрая и блестящая армия Вашего Величества не готова к войне?! — вскричал граф Кренневилль с живостью. — Чем же фельдцейхмейстер мотивирует это мнение?

— Он обещает его мотивировать, — сказал император.

Граф Кренневилль пожал плечами.

— А мир еще можно заключить? — спросил барон Габленц.

— Если я хочу навсегда обречь Австрию на второстепенное место в Германии или вовсе исключить из Германии, то да! Если хочу дать Пруссии двойной реванш за Ольмюц, то да. Иначе — нет!

Граф Кренневилль пристально посмотрел на фельдмаршала, который стоял в мрачном раздумье.

— Ваше Величество, — начал он наконец спокойным, внушительным тоном, — никто не знает лучше меня силу нашего противника. Я стоял в поле вместе с пруссаками и хорошо знаком с их материальным и нравственным могуществом. Оба громадны: вооружение их превосходно и игольчатые ружья — страшная вещь. Если б нам пришлось совсем одним сопротивляться Пруссии, меня бы серьезно тревожил исход борьбы. Но теперь меня успокаивают наши германские союзники.

— Союзная армия! — сказал Менсдорф.

— Не отдельные контингенты имеют, по‑моему, вес в военном отношении, — продолжал барон Габленц, — а то обстоятельство, что эти отдельные армии раздробят прусское войско и наш противник будет принужден к сложному ведению войны. Останься я в Ганновере, эта комбинация была бы еще вернее, однако и без того Пруссии придется сражаться очень разбросанными силами, тогда как мы можем действовать концентрированно. В этом, Ваше Величество, залог моего спокойствия, в этом мои надежды на успех, который все‑таки не может быть завоеван без тяжелых усилий! Вот моя точка зрения как генерала. О состоянии армии, о ее неподготовленности к войне я судить не берусь, пока сам своими глазами не видел ее и не взвесил оснований, побудивших фельдмаршала высказать такое мнение. Что касается политических соображений, то в этом я не судья и не думаю, чтобы Ваше Величество стали от меня требовать того, за что я не берусь. Позволю себе высказать только одно: если затронута честь Австрии, я против отступления — даже проигранное сражение не может причинить столько вреда, как отступление, совершенное до того, как обнажен меч.

Генерал замолчал.

Глубокое безмолвие водворилось на несколько минут в кабинете.

— Господа, — заговорил император, — вопросы, подлежащие моему разрешению, так серьезны, что требуют самого глубокого внимания и нескольких минут полной сосредоточенности. Через час я приду к окончательному решению и дам вам, граф Кренневилль, ответ для фельдцейхмейстера. И вы тоже, граф Менсдорф, получите через час ответ на вопрос, который поставили передо мной раньше.

Оба графа поклонились.

— Предложение союзу мобилизовать непрусские союзные войска должно быть сделано немедленно, как было угодно приказать Вашему Величеству? — спросил граф Менсдорф, складывая свои бумаги.

— Конечно, — сказал император, — необходимо, чтобы германские государства показали определенные цвета и чтобы союзные силы были выдвинуты в поле. Я согласен с бароном Габлендом, что в этом заключается большая часть нашей силы.

И приветливым движением головы он отпустил обоих графов, затем подошел к фельдмаршалу Габленцу, подал ему руку и сказал:

— Ступайте с Богом, — да благословит Он ваш меч и да ниспошлет мне случай снова быть вам признательным!

Генерал склонился к руке императора и произнес глубоко взволнованным голосом:

— Моя кровь и моя жизнь принадлежат Вашему Величеству и Австрии!

Франц‑Иосиф остался один.

Он сделал несколько быстрых шагов по комнате, потом сел на стул перед письменным столом и порывисто отбросил в сторону лежавшие перед ним бумаги, не обращая внимания на их содержание.

«Ужасное положение! — думал император. — Все мои чувства рвутся разрешить это общегерманское недоумение, избавить Австрию от этой заразы, грызущим червем подтачивающей ее сердце, препятствующей ее развитию и возвышению… Кровь моего рода зовет поднять перчатку, так издавна бросаемую то с злобной насмешкой, то со страшной угрозой этим опасным, смертельным врагом моей семьи! Меня призывает голос моего народа, но мои министры советуют мне отступить, а мои генералы колеблются в решительную минуту! Неужели правда то, что черным призраком поднимается с глубин моей души в тяжелые минуты? Неужели я в самом деле предназначен судьбой принести несчастье моей милой, прекрасной, дорогой Австрии, славному наследию моих великих предков?! Неужели моему имени суждено соединиться в истории с моментом угасания габсбургской звезды, с эпохой упадка империи?»

Он мрачно уставился глазами в пространство.

«О, если б ты был возле меня! Ты, великий муж, который так долго и славно стоял у кормила Австрии, со своим твердым, благородным сердцем, с своим светлым взглядом и непоколебимой волей — ты, о спокойную, гордую силу которого разбился демонический гигант, наложивший цепи на весь мир! О, если бы у меня был Меттерних! Что бы мне посоветовал этот свободный, богатый ум, которого никто не понимал и никто до сих пор не понимает, потому что между его внутренней жизнью и внешним миром стояло гордое изречение Горация: „Odi profanum vulgus et arceo“?!»

Быстрым, резким движением государь схватил колокольчик.

— Сейчас же пригласите ко мне Клиндворта, — приказал он вошедшему камердинеру. — Пускай его поищут в государственной канцелярии.

Камердинер вышел.

«Это единственное существо, — продолжал думать император, — уцелевшее от тех великих времен старой Австрии, когда в государственной канцелярии сходились нити всей европейской политики, когда ухо Меттерниха присутствовало во всех кабинетах, и рука его направляла решения всех дворов. Правда, он был только агентом великого государственного мужа, не поверенным его замыслов, не Генцем, нет, он далеко не Генц! Но Клиндворт работал в той гениальной машине, его острый, проницательный ум понимал, угадывал общую идею или, по крайней мере, подозревал ее! Когда он со мною говорит, мне кажется, что передо мной воскресает то старое, великое, удивительное время, и мне кажется, мне мнится, что сказал бы и сделал Меттерних, если бы сейчас стоял на стороне габсбургского дома… У меня есть воля, есть силы работать, смелость сражаться — отчего же так трудно решать!»

И император, сжав голову обеими руками, погрузился в глубокое раздумье.

Камердинер отворил дверь из внутренних покоев и доложил:

— Господин Клиндворт к услугам Вашего Величества!

Франц‑Иосиф поднял голову.

В открытых дверях показался тот удивительный человек, который начал свою карьеру школьным учителем в окрестностях Гильдесгейма, короткое время играл официальную роль в качестве государственного советника при дворе герцога Карла Брауншвейгского, а после трагикомического падения этого государя начал своеобразную деятельность в роли одного из деятельнейших и способнейших агентов Меттерниха, которая ставила его в близкие отношения со всеми министрами и государями Европы, вовлекала во все важнейшие политические комбинации, причем он с большим искусством умел создать вокруг себя такой мрак, что только самые осведомленные политики в Европе видели его или имели с ним личный контакт.

Член государственного совета Клиндворт был старик почти семидесяти лет, широкоплечий и плотно сложенный. Почти вдавленная между плеч, слегка нагнутая голова с совершенно коротко остриженными, почти седыми волосами отличалась тем из ряда вон выходящим уродством, которое так же влечет и приковывает взгляд, как необычайная красота — даже почти сильнее. Маленькие глаза светились зорко и проницательно из‑под густых седых бровей и, казалось, хотели и могли быстро бегающим взглядом, никогда в другие глаза прямо не падавшим, разом схватить все, что в его кругозоре оказывалось достойным внимания.

Большой, широкий рот с тонкими, бесцветными губами был плотно сжат и посередине почти закрыт скрюченным, большим и толстым носом, который в нижней своей части расширялся до совершенно невероятных размеров.

Он носил длинный, наглухо застегнутый коричневый сюртук и белый галстук, и походил внешне скорее на удалившегося от дел рантье, чем на бывшего искусного политического агента. Тонко изощренное продолжительной политической карьерой уменье никогда не выставляться напоказ, всегда держаться в тени и на заднем плане, сказывалось во всей его наружности: трудно было представить себе личность более скромную и незаметную.

Член совета вошел, низко поклонился и сделал к императору два или три шага. Затем остановился и, не произнося ни слова, застыл в почтительной позе, тогда как зоркий взгляд его глаз, скользнув по лицу монарха, тотчас же опустился вниз.

— Я пригласил вас, любезный Клиндворт, — начал Франц‑Иосиф, слегка наклонив голову, — потому что желаю знать ваше мнение о положении, в котором я нахожусь. Вам известно, что я охотно сверяюсь с вашим умом, живущим воззрениями минувшего, великого времени.

— Ваше Императорское Величество слишком милостиво, — отвечал Клиндворт тихим, но отчетливым и внушительным голосом. — Все богатство моего опыта, собранное в течение долгой политической жизни, всегда готово к услугам Вашего Величества и, как говорил мой великий учитель, князь Меттерних, прошедшее есть лучшая мерка, вернейший барометр для настоящего. Ошибки прошлого видны со всеми их последствиями и результатами, и учат избегать тех промахов, в которые может ввести настоящее.

— Совершенно справедливо, — сказал император, — совершенно справедливо. Только в прошедшем, в ваше время, делали меньше ошибок… Однако какую же ошибку вы считали бы опаснейшей из всех, в которые может впасть настоящее?

Не колеблясь, член совета отвечал, бросив быстрый взгляд прямо в лицо императору:

— Нерешительность, Ваше Величество.

Император озадаченно посмотрел на него.

— И вы опасаетесь, что такая ошибка может быть совершена? — спросил он.

— Боюсь, она уже сделана! — отвечал член совета.

— Кем?

— Почему Ваше Императорское Величество оказывает мне высокую честь выслушивать меня? — спросил член совета, вместо того чтобы отвечать на вопрос. — Вашему Величеству угодно выслушать мое скромное мнение, потому что оно, упав на чашу весов, пусть и не тяжелее песчинки, даст Вашему Величеству возможность прийти к какому‑нибудь окончательному решению. Стало быть, Ваше Величество еще не пришло к таковому решению.

И он скорчил еще более смиренную мину, чем прежде.

Франц‑Иосиф улыбнулся.

— Вы умеете читать мысли собеседника, и против вашей диалектики ничего не поделаешь. Хорошо, — продолжал он, — если я еще не решился, то в этом нет беды, нет ошибки, потому что только теперь наступает момент решения!

— Прикажете, Ваше Величество, говорить без всякого стеснения? — спросил член совета.

— Конечно, — отвечал государь и тоном невыразимого высокомерия прибавил: — Для пустых разговоров я бы вас не стал звать.

Клиндворт сложил руки на груди и слегка забарабанил пальцами правой руки по тыльной стороне левой ладони.

Затем он заговорил медленно и с некоторыми паузами, наблюдая за действием своих слов:

— По твердому моему убеждению, я не могу разделить мнения Вашего Величества о том, что именно теперь наступил момент принятия решения.

Император посмотрел на него с удивлением.

— Когда же, по‑вашему, был этот момент? — спросил он.

— Когда Пруссия еще не заключала союза с Италией, когда Италия еще не была вооружена, а Пруссия не закончила своих приготовлений. Вашему Величеству было угодно довести до крайности великий разлад, Вашему Величеству угодно было возложить императорскую корону во Франкфурте, после того как граф Рехберг несколько преждевременно сервировал там le boeuf historique…

Император нахмурил брови.

Не изменяя тона, член совета продолжал:

— Но вы, Ваше Императорское Величество, слишком рано разоблачили свои намерения и пропустили лучший момент, — удар должен был грянуть неожиданно, и противника следовало застигнуть врасплох. Этот продолжительный обмен депешами напоминает мне троянских героев, которые сперва произносили длинные речи и рассказывали свою генеалогию, а потом уже принимались метать копья. Разногласие — вызов, и тут же войска Вашего Величества должны были очутиться в Саксонии! Так мне представлялось дело. Теперь же наоборот. Саксонская армия придет в Богемию, иначе негде драться, то есть театр войны будет перенесен на родную почву. Вот это, Ваше Величество, я называю нерешительностью — злейшие ее результаты у нас налицо и с каждым днем будут умножаться.

Франц‑Иосиф слушал.

— Разве вы не думаете, что Пруссия испугается войны и отступит перед последним шагом? — спросил он.

— Нет, Ваше Величество, — отвечал член совета, — этого не будет — граф Бисмарк на такое не способен.

— Но король — ведь он против войны? Говорят об удалении Бисмарка в последний момент…

— Я этому не верю, Ваше Величество, хотя, впрочем, относительно прусского короля мне недостает личных данных для суждения. Я знал Фридриха‑Вильгельма Четвертого, знал императора Николая и знаю Наполеона. Я мог бы, даже при моих скудных познаниях души человеческой, сказать, что те почившие государи или Наполеон Третий могли бы так поступить. Короля Вильгельма я никогда не видел близко, — тут в голосе его прорезалась нотка горечи. — Что он может предпринять, я, стало быть, могу только предполагать на основании тех сообщений, которые получал.

— Что же вы предполагаете? — спросил Франц‑Иосиф.

— Я предполагаю, что король не отступит и будет драться. Вильгельм не молод, и потому не расположен к войне ввиду ее тягостных последствий. Он Гогенцоллерн, а все Гогенцоллерны питают известное традиционное почтение к дому Габсбургов, поэтому особенно не расположен к войне с Австрией; но это человек с характером, солдат, поэтому предпочтет войну отступлению, опасаясь, что оно сделало бы посмешищем ту военную организацию, которой он добился путем такой тяжкой борьбы. Король Вильгельм будет драться, не отступит перед угрозой, поэтому угроза была ошибкой и нерешительность приносит свои плоды.

— Но если уже ошибка сделана, как ее поправить? Ошибку может допустить каждый государственный человек. Великое искусство в том, чтобы своевременно исправлять ошибки. Что же теперь может помочь?

— Быстрое решение и быстрое действие, — отвечал Клиндворт.

— Но… вы не знаете, — сказал, запинаясь, император, — граф Менсдорф…

— Я все знаю, — отвечал, улыбаясь, Клиндворт. — Граф Менсдорф болен, а больные люди всегда нерешительны.

— А что сделал бы Меттерних, человек спокойный и осторожный? — спросил император не то сам себя, не то Клиндворта.

— Меттерних, во‑первых, никогда не довел бы дела до такого положения, — отвечал тот. — Но если бы он в настоящую минуту председательствовал в государственном совете, полки Вашего Величества уже сейчас стояли бы в Дрездене и в Ганновере.

— Но Бенедек…

— Бенедек, Ваше Величество, — прервал Клиндворт императора, — в первый раз оказался перед большой ответственностью, и до сих пор не начал действовать. Это его подавляет.

— Но он говорит, — вырвалось у монарха почти невольно, — что армия не готова к войне.

— Она, конечно, не сделается более готовой, если будет лежать на боку в Богемии. Прикажите начать драться — и солдаты будут драться, — отвечал непоколебимо Клиндворт.

Император заходил взад и вперед. Член совета стоял неподвижно, и только серые глаза его внимательно следили за движениями императора.

Вдруг государь подступил к нему совсем близко.

— Вы знаете о французском предложении? — спросил Франц‑Иосиф.

— Союз за уступку Венеции, — сказал Клиндворт.

— Что же вы об этом думаете?

— Думаю, что это в высшей степени неприятно Вашему Величеству, и это совершенно естественно.

— Вопрос не в том, что мне приятно или неприятно, — поморщился император, — а в том, что полезно в политическом отношении.

— В политическом отношении этот союз представляет собой nonsens, — отвечал Клиндворт.

— Почему? Граф Менсдорф приводил мне доводы, которые, признаюсь, произвели на меня сильное впечатление.

Глаза старика сверкнули резко, он немного выпрямился из своего согбенного положения и, забарабанив быстрее пальцами, заговорил живее и громче прежнего:

— Все политические принципы против этого союза — при предлагаемых условиях. Может быть, — я это допускаю, — что перед такой коалицией Пруссия отступила бы, но насколько? Достигло ли бы Ваше Величество того, чего желает? Нет, это просто означает отложить конфликт в долгий ящик, и Пруссия в конце концов останется в выигрыше. Мало того, я думаю, что в Берлине не побоялись бы даже французского союза и все‑таки пошли вперед. И что тогда? Если даже Ваше Величество победит, то все‑таки цель не будет достигнута. Неужели Ваше Величество думает, что император Наполеон потерпит главенство Австрии над твердо сплоченной Германией? Никогда! А если Ваше Величество потребует полной цены победы, то придется ее добыть только новой войной с этим союзником, который не задумается подать руку побежденному врагу. Стало быть, польза союза весьма сомнительна, особенно еще потому, что Франция неспособна ни к какому военному усилию.

— Верно ли это? — спросил озадаченный император.

— Вашему Величеству известно, — отвечал с твердостью Клиндворт, — что я осторожен в положительных заверениях и обладаю источниками сведений, которые всегда оказывались благонадежными. Франция не может выставить и ста тысяч штыков.

Император молчал.

— Если польза этого союза сомнительна, — продолжал Клиндворт, — то, наоборот, в двух отношениях вред от него может быть весьма значителен.

Франц‑Иосиф посмотрел на него с удивлением.

— Во‑первых, французский союз сильно скомпрометирует положение дома Габсбургов и Австрии в Германии. Если даже Ваше Величество будет иметь успех, все‑таки общественное мнение Германии станет видеть в Пруссии национального мученика, которому пришлось потерпеть поражение от исконного врага немецкой нации. Это послужит громадной поддержкой для Пруссии и почвой, на которой она впоследствии возобновит войну при лучших условиях.

— Но ведь общественное мнение Германии за меня, — заметил император.

— Отчасти, — отвечал Клиндворт, — но не за Францию. Ваше Величество, я не принадлежу к той партии, которая превозносит модную национальную политику, для Австрии в ней кроется величайшая опасность. Я по своим убеждениям принадлежу к тому времени, когда равновесие поддерживалось мудрым распределением больших и малых государственных тел, когда держались воззрения, что искусно связанный пучок прутьев крепче грубой дубины, но национальное чувство не следует бить по лицу, особенно после того, как оно, к сожалению, к крайнему сожалению, германскими съездами и тому подобными демагогическими средствами, которые всегда оставляют правительство в дураках, доведено до искусственного и лихорадочного возбуждения. Все эти представители Южной Германии, Баварии, теперь с жаром и горечью пишущие и говорящие против Пруссии, перейдут в ее лагерь при вести о союзе с Францией. Я знаю furor teutonicus, Ваше Величество; прежде, бывало, мы держали ее на привязи, теперь разнуздали и раззадорили. Если при таком настроении узнают о французском союзе, Германия примкнет к Пруссии.

Император слушал чрезвычайно внимательно. То, что говорил Клиндворт, отвечало, казалось, его собственным мыслям, и улыбка заиграла на его губах. Советник заметил это.

— Кроме того, Ваше Величество, — продолжал он, — я считаю этот союз в высшей степени вредным вследствие той жертвы, которой он будет куплен.

— Разве вы придаете обладанию Венецией такое большое значение? — участливо спросил император.

— Собственно обладанию Венецией я не придаю особенного значения, но здесь речь идет о принципе, который чрезвычайно важен в моих глазах. Добровольной, скрепленной трактатом уступкой Венеции Ваше Величество не только торжественно признало бы все, что было сделано в Италии до сих пор против дома Габсбургов, против законной власти и Церкви, а также и то, что может быть впоследствии сделано против этих факторов, на которых зиждятся сила и могущество Австрии. Я намекаю на расхищение наследия святого Петра, секуляризацию святого престола в Риме. А это было бы отречением Австрии.

Император сказал с живостью:

— То же самое подсказывают мне мои чувства. Но неужели вы думаете, что я вообще буду когда‑нибудь в состоянии остановить ход событий в Италии, что у меня появится возможность вернуть утраченное?

— Думаю, — отвечал твердо Клиндворт.

Император был озадачен.

— Если б я оказался победителем в Германии, то сомневаюсь, чтобы Германия предприняла римский поход, — заметил император.

— Да в этом не будет никакой надобности, — отвечал Клиндворт, — ведь говорят: Italia fara da se, — eh bien, пусть итальянцы сами с собой расправляются.

И с тихим смехом он потер руки.

— А что может Италия сделать? — спрашивал настойчиво император. — Это вы знаете?

— Мое ремесло все знать, — сказал член совета. — Но я позволю себе только несколько коротких замечаний: Италия подпала под власть савойского дома и демагогов, потому что Австрия была побеждена при Сольферино.

— Только не Италией! — прервал император.

— Конечно, нет, но тем не менее, она была побеждена и революция оказалась всемогущей, — защитники же закона бессильны и, главное, разъединены. С тех пор свершилось многое — урок пошел на пользу. Крепкая невидимая связь существует между всеми стоящими за право и религию, и на них почиет апостолическое благословение. То, что было разрушено карбонариями революции, будет воссоздано карбонариями Права и Долга. Но как тем помог победить внешний толчок, так и эти ждут, чтобы австрийский меч проделал первую брешь в этой крепости бесправия и нечестия. Одержи Австрия победу над войсками венчанной революции, и Италия будет объята пламенем, начнется крестовый поход против творения Кавура и поход этот увенчается победой.

Император слушал в сильном волнении. Подойдя совсем близко к Клиндворту, он спросил:

— Что это, ваши фантазии?

— Нет, Ваше Величество, это факты, которые я могу доказать.

— Когда? Где?

— В пять минут, здесь, в кабинете Вашего Величества.

— Так доказывайте!

— В таком случае, я прошу всемилостивейшего позволения ввести сюда персону, которой все известно и которую я пригласил с собой, предвидя направление нашей беседы. Этот человек ждет внизу.

Франц‑Иосиф с удивлением посмотрел на него.

— Кто это? — спросил он.

— Граф Риверо.

Император подумал и, видимо, старался связать это имя с каким‑нибудь воспоминанием.

— Позвольте, не был ли в прошлом году римский граф Риверо представлен ко двору нунцием?

— Точно так, Ваше Величество. Но, кроме того, я прошу обратить внимание на то, что граф Риверо — неутомимый боец за право и Церковь, который под величайшим секретом приготовил обширное восстание, способное разрушить козни нечестивых. Он могущественный представитель всех тех элементов, которые, будучи крепко связаны невидимыми нитями, в настоящую минуту готовы к бою.

— Чем он себя легитимирует? — спросил император, колеблясь между любопытством и недоверием.

Клиндворт вынул из кармана запечатанное письмо и передал императору.

— Из дворца Фарнезе? — Император торопливо разрывал конверт. — От моей невестки!

Он пробежал письмо глазами и сказал:

— Введите сюда графа.

Клиндворт удалился с низким поклоном.

— Какое счастье, что я позвал этого человека! — воскликнул император. — Неужели в самом деле найдется возможность спасти величие моего дома?

Через несколько минут вернулся Клиндворт, вместе с ним вошел граф Риверо, хранивший то же сановитое спокойствие, с каким сидел в будуаре фрау Бальцер и стоял под пулей Штилова.

С уверенностью, легким и твердым шагом, в которых сказывалась привычка ко двору, он сделал несколько шагов к императору, низко поклонился и устремил на него взгляд спокойных ясных глаз.

Император посмотрел на него внимательно и произнес:

— Мне помнится, я видел вас в прошлом году при дворе, граф?

— Весьма лестно, что Ваше Императорское Величество изволите это помнить, — сказал граф своим мягким и мелодичным голосом.

— Вы из Рима? — спросил император.

— Из дворца Фарнезе, Ваше Императорское Величество.

— И что вас побудило сюда приехать?

— Желание предложить Вашему Величеству мои услуги в великой борьбе, предстоящей Австрии.

— Моя невестка рекомендует вас как человека, достойного полного доверия.

— Я надеюсь его заслужить, — отвечал граф, скромно кланяясь и без всякой самонадеянности в голосе.

— Чем вы думаете быть мне полезным? — спросил император.

Граф отвечал на вопрошающий взгляд императора взглядом открытым, гордым и сказал:

— Я предлагаю Вашему Императорскому Величеству содействие великой невидимой силы, священной лиги права и религии.

— Объясните мне, что такое эта лига и что она может сделать?

— Я расскажу Вашему Величеству, как возникла лига, тогда вы поймете, что она такое и на что она способна. Когда после сильных ударов, от которых распалась австрийская армия в Италии, волна революции, под предводительством савойского дома, разлилась по Италии и возложила на голову короля Виктора‑Эммануила ту корону, которая должна изображать переход к красной республике, тогда все носившие в сердце право и религию и готовые постоять за Святую Церковь были поражены и рассеяны, утратив способность к стойкому сопротивлению. Неправое дело быстро совершилось, и даже император Наполеон, мечтавший о совершенно иной Италии, не мог положить преграды им же самим спущенным с цепи злым духам. За пароксизмом лихорадки последовало изнеможение. Но за изнеможением пришла реакция. В Риме, во дворце короля Франциска, этого скромного, но в своей простоте истинно великого героя, который пушками Гаэты заявил свой протест против возмутительного насилия, сошлись вместе первые люди и сказали: зло победило потому, что этого хотели негодяи, действовавшие сообща. Почему же не восторжествовать снова правде, на стороне которой стоит Господь, если решительные и мужественные люди тоже сольют свои силы в общем труде, собрав вокруг себя всех слабых? За этим признанием последовало решение, за решением — действие. Король Франциск одобрил проект и выполнение, а героическая невестка Вашего Императорского Величества превратила чистый огонек благородного и доброго намерения в яркое пламя энтузиазма. По всей Италии стали возникать комитеты. Мужчины и женщины высоких правил примкнули к лиге, и вскоре в нее влились тысячи. Люди, преданные королю, работают при европейских дворах: в Париже умный и осторожный Канофари; граф Чито ездит по Европе. Мы в курсе всего, что происходит, Галотти организует Неаполь и Сицилию. Влияние сочленов лиги на массы громадно, оружие спрятано в надежных местах, и мы в настоящую минуту имеем под рукой силу, которая по одному мановению способна зажечь Италию пламенем от Альп до оконечностей Сицилии.

— Как относится Римская курия к вашему делу? — поинтересовался император.

Граф Риверо отвечал:

— Святой отец не может принять непосредственного участия в предприятии, вершащим светские дела, но его апостольское благословение, несомненно, на тех, кто трудится над восстановлением его мирских и духовных прав. Все духовенство содействует лиге всеми зависящими от него средствами.

— А как собирается действовать эта лига? Чего она надеется достичь? — продолжал вопросы император.

— Ваше Величество, мы ожидаем взрыва великой войны, которую Австрия готова начать для восстановления своего древнего могущества и величия. Трудно говорить об успехах на севере, но в Италии мы уверены в австрийской победе. Мы не можем ничего предпринять одни, потому что против нас регулярное войско, до которого мы еще не доросли, но как только оно столкнется с австрийской армией, как только будет нанесен первый удар, мы подадим сигнал и за спиной у солдат Виктора‑Эммануила поднимется Италия, сардинские полки будут прогнаны и законные государи вернутся в свои земли. Войскам Вашего Величества придется занять только Ломбардию, и она снова будет вам принадлежать.

— А Наполеон? — спросил император.

— Я имею основание предполагать, что он не без удовольствия увидит, как сардинская Италия итальянскими же усилиями распадется — он уже теперь недоволен творением рук своих. Кроме того, его вмешательство подоспеет слишком поздно.

— И вы думаете, что Италия отдаст моему дому даже Ломбардию?

— Да, Ваше Величество, — отвечал граф, — при условии…

— А условие?

— Ваше Величество, — сказал граф, — все мы, работающие над великим делом, — итальянцы, и хотим иметь счастливую, сильную Италию. Мы чаем создания Ломбардо‑Венецианского королевства на севере нашего полуострова, как кровь от нашей крови и плоть от нашей плоти. Мы хотим поэтому отдать Ломбардию Вашему Императорскому Величеству и дому Габсбургов — но не Австрии.

— Как же вы нас разделяете? — спросил император, немного обиженно.

— Я думаю, — отвечал граф, — что это разделение свидетельствует о глубоком уважении, которое мы питаем к великому императорскому дому. По моему мнению — и на его стороне стоит история, — в великой Австрии есть только одно действительно твердое связующее начало, это — император с армией.

Франц‑Иосиф почти невольно склонил голову.

— Для Италии, — продолжил граф, — это несомненная истина. Никто в Ломбардии, или Венеции, или во всем остальном моем отечестве не имеет ничего против владычества габсбурского дома, национальное чувство оскорблялось только введением немецких полков. Позвольте вашим итальянским подданным оставаться итальянцами — и все недоразумения исчезнут.

Император молчал, не вполне уловив мысль.

— Позвольте мне, Ваше Императорское Величество, — продолжил граф, — развить картину, стоящую перед моими внутренними очами с поражающей ясностью. Я воображаю себе, как по низвержении демонических сил, угнетающих теперь мое бедное отечество, Италия становится большим и прочно объединенным организмом, подобным Германскому союзу. На юге Королевство Обеих Сицилий, в сердце священное наследие Петра, на севере, рядом с Сардинией и мелкими герцогствами, Ломбардо‑Венецианское королевство. Все эти земли, управляемые итальянскими правителями, образуют великий Итальянский союз, и Ваше Величество стоит во главе этого союза, так же как и во главе немецких земель. И когда австрийское оружие победит в Германии, римский император займет пост высокочтимого и обожаемого защитника права и вершителя судеб Европы от Сицилии до Северного моря.

Глаза Франца‑Иосифа вспыхнули.

— Меня в высшей степени интересует то, что вы говорите, любезный граф, и я рад случаю, доставившему мне возможность слышать вас. Ваши планы отвечают желаниям, которые я лелею в сердце как потомок моих предков и глава моего дома.

— Стало быть, Ваше Величество согласны принять наши услуги и помочь нам? — спросил граф.

— Да, — сказал император.

Граф колебался с минуту, потом устремил твердый взгляд на императора.

— А автономия Итальянского королевства? — спросил он.

— Мое слово в залог, — отвечал государь.

Риверо поклонился.

— А вы, граф, — спросил император, — какую роль будете играть в великой драме?

— Я остаюсь теперь здесь, — отвечал граф Риверо, — чтобы следить за ходом дел и подать сигнал в данный момент. Я всегда к услугам Вашего Императорского Величества.

— Вы оказали мне большую услугу вашим сообщением, — сказал Франц‑Иосиф, — и спасли меня, — тут он обратился к Клиндворту, — быть может, от ошибки. Я надеюсь, любезный Клиндворт, что с нерешительностью покончено. Теперь, — вскричал он с живостью, — к делу во всех направлениях! Я чувствую мужество и уверенность и надеюсь, старая поговорка снова оправдается: «Austria est imperatura orbi universo!».

— Ad majorem dei gloriam! — произнес граф тихим голосом.

Император наклонил голову и крикнул итальянцу, уходившему с Клиндвортом и в дверях еще раз поклонившемуся:

— До свидания!

Затем государь сел к письменному столу и быстро набросал две записки, которые запечатал гербовым перстнем. Он позвонил камердинеру и велел позвать флигель‑адъютанта.

— Любезный князь, — сказал весело император вошедшему князю Лихтенштейну, — отошлите эти записки сию же минуту Кренневиллю и Менсдорфу.

Князь взял письма и молча удалился.

— Теперь, — сказал император, вставая и поднимая кверху сияющие глаза, — теперь конец нерешимости. И да сохранит Бог Австрию!

 

Глава девятая

Приветливое послеобеденное солнце светило над тихим пасторатом в Блехове. На клумбах тщательно расчищенного сада цвели розы, просторный холл с ведущими во двор дверями был усыпан песком. В большой гостиной, скромно и со вкусом убранной, сидели за столом, покрытым снежно‑белой скатертью, пастор Бергер, его дочь и кандидат Берман.

Елена варила кофе в хорошеньком фарфоровом кофейнике, душистый аромат наполнял комнату, и ни одна дама в салоне высшего круга не сумела бы с более естественной прелестью выполнять этот сложный ритуал.

Напротив нее в большом удобном кресле сидел пастор Бергер в своем обычном черном сюртуке, которого он, по обычаю доброго старого времени, даже и дома никогда не заменял халатом. Единственная роскошь, которую позволял себе священник, была черная бархатная шапочка, придававшая его внешности характер домашнего уюта.

Между ними сидел молодой кандидат, тоже весь в черном, тоже в белом галстуке, но сюртук его не был такого старомодного покроя, как у дяди.

Пастор устроился поудобнее и сложил руки на груди.

— Сколько очарования, — произнес он глубоко взволнованным голосом, — в Божьем помазаннике, который может одним словом так осчастливить и который это так охотно делает, как наш всемилостивейший король! Подданные для него не плательщики податей, они чувствующие существа, живые души. И где бы его королевское сердце ни встретило человека, радующегося или страдающего, всюду оно отзовется с человеческим пониманием. О, как все это иначе в республиках! Там царствует закон, мертвая буква, холодное большинство, случай! И в больших монархиях правитель стоит так далеко, на такой уединенной недостижимой высоте… Но здесь, у нас, в прекрасном, богатом, спокойном и скромном Ганновере, мы знаем, что наш король по‑человечески нам сочувствует!

Елена искусно сварила кофе и поднесла отцу большую чашку с надписью из розовых гирлянд: «Милому отцу».

Старик отпил глоток, и на лице его отразилось удовольствие.

— Я попрошу долить немного воды в мою чашку, — произнес кандидат спокойным, немного высокопарным голосом, — мне вреден крепкий кофе.

— Как молодому поколению все вредно и как оно любит воду! — сказал пастор. — Вода, конечно, замечательный Божий дар, но в своих пределах: хороший кофе должен быть крепок, если его назначение веселить сердце, а ведь вы теперь подливаете воду и в благородные вина, оттого‑то теперь и слышно так много водянистых слов! Надеюсь, любезный Герман, что твоя проповедь в будущее воскресенье не будет разбавлена водой, потому как наши крестьяне привыкли к сильному, немудреному слову, каким гремел наш великий реформатор на страх лицемерам, на радость праведным.

Елена между тем набила отцу большую пенковую трубку табаком и поднесла вместе с зажженным фитильком.

— Ты, пожалуй, и честной дедовской трубки курить не умеешь? — заметил старик племяннику, с большим удовольствием поглядывая на свою закоптелую трубку, товарища многих лет. — Вон там есть славные сигары, которые мы с обер‑амтманом выписали из Гамбурга.

— Благодарю вас, — сказал кандидат, — я вовсе не курю.

— Как? — удивился пастор. — Впрочем, это подходит к воде. Ладно, — продолжал он серьезнее, — у каждого времени свои обычаи, только едва ли они становятся лучше. Что же, готово ли твое представление в адъюнкты?

— Нет, — отвечал кандидат, — мне обещали быстро прислать его, я не стал там ждать, потому что мне хотелось как можно поскорее познакомиться с предстоящим кругом деятельности и устроиться у своих добрых родных.

Взгляд его упал на дочь пастора, которая присела за шитье к рабочему столику у окна.

— Кроме того, консистория вроде как не особенно довольна именным повелением короля, благодаря которому состоялось мое назначение сюда в адъюнкты, — заметил молодой человек.

— Можно себе представить, — сказал старик, — каждый любит разыгрывать роль властелина и сердится, когда ему дают почувствовать высший авторитет, особенно если это состоится с ведома подчиненных. Это нарушает обаяние власти. Они не сделали тебе, однако, никаких придирок?

— Ни малейших, — отвечал кандидат, — да это было бы и невозможно, — прибавил он, самодовольно улыбаясь, — мои аттестаты в безукоризненном порядке!

— Ну, так они могут успокоиться и не оспаривать у его величества прекрасного права делать людей счастливыми и радовать сердце старого слуги, если при этом не делается ничего несправедливого и никто не обижен. Дай только Боже, чтобы эти тяжелые времена миновали благополучно и чтобы грозная туча поскорее скрылась от нас. Сколько крови прольется, если в самом деле вспыхнет война!

Елена опустила работу на колени и задумчиво посмотрела в открытое окно на цветущие розы.

Быстрые шаги приблизились к дому.

В дверь гостиной постучали, и на призыв пастора вышла молодая, бедно одетая девушка.

— Ну, что скажешь, Маргарита? — обратился к ней приветливо старик.

— Ах, батюшка! — отвечала девушка дрожащим голосом, причем по лицу ее потекли слезы. — Отец так опасно заболел и говорит, что пришла его смерть, и ему хотелось повидать вас, батюшка, — попросить у вас утешения и совета. А что будет с нашим домом и со мной, если он в самом деле умрет!

Громкое рыданье душило девушку.

Пастор встал и отложил трубку в сторону.

— Что с отцом? — спросил он.

— Он вчера очень вспотел на работе, — отвечала девушка сквозь слезы, — и простудился. Всю ночь напролет прокашлял, совсем ослаб и думает, что умрет!

— Не плачь, дитя мое, — утешал ее пастор, — может быть, все еще не так плохо. Я сейчас приду и посмотрю, что можно сделать.

Открыв большой дубовый шкаф, он вынул из него несколько баночек, сунул их в карман и надел шляпу.

— Здесь, в деревне, приходится быть отчасти врачом, — сказал Бергер племяннику, — чтобы иметь возможность оказывать и некоторую помощь до прибытия медика. Кажется, я спас уже не одну жизнь моей аптечкой, — прибавил он со счастливой улыбкой.

— Бедный папа, — вздохнула Елена, — трубка не докурена!

— Неужели ты думаешь, что бедному больному мое появление доставит не больше удовольствия, чем мне лишние затяжки табаком? — спросил серьезно отец.

— Позволь, дядя, сходить мне вместо тебя? — попросил кандидат. — Я бы, таким образом, постепенно ознакомился со своими обязанностями.

— Нет, мой милый, — отвечал пастор, — я больше всего стою за порядок: ты пока не утвержден в должности, приход еще тебя не знает, появление незнакомого может только встревожить больного. Подождите меня, я скоро вернусь.

И вместе с девушкой, отиравшей слезы, старик вышел из дома.

Кандидат подошел к окну, сперва взглянув на Елену, которая снова принялась за шитье, потом на розовые кусты и дальше, на горизонт, увенчанный лесом.

— Здесь в самом деле хорошо, — сказал он, — летом здесь, должно быть, очень приятно жить.

— О да, отлично, — отвечала молодая девушка с выражением искреннего убеждения. — Тебе здесь еще лучше понравится, братец, когда ты походишь по окрестностям. Даже однообразные сосновые леса имеют свою прелесть! — И глаза ее перенеслись на очертания бора, замыкавшего пейзаж точно рамка.

Легкая усмешка, полусострадательная‑полунасмешливая, исказила губы кандидата.

— Меня только удивляет, — сказал он, — что дядя, с его богатым умом, так часто заметным по разговору и о котором так много говорят друзья его юности, мог выжить здесь так долго, так далеко от всякой умственной жизни и от сношений с идущим вперед мировым развитием. Это одно из первых пасторских мест в стране, и при его всеми признанном административном даровании, при глубоких познаниях и связях он бы давно мог выхлопотать себе место в консистории. Для такого человека, как он, такое место послужило бы переходом к высшему: исходным пунктом блестящей карьеры. Я не понимаю, как он выносит эту жизнь среди грубых крестьян.

Елена с удивлением посмотрела своими большими глазами на кузена — его слова вливали совершенно новый, чуждый элемент в ее жизнь.

— Как ты мало знаешь отца! — сказала она. — Он любит эту милую, мирную родину, этот тихий, благодатный круг деятельности гораздо больше всяких важных постов с их заботами и принуждением!

— Но чем выше и влиятельнее положение, — возразил кандидат, — тем шире круг деятельности, тем больше добра и пользы может принести деятельная жизнь.

— Может быть, — отвечала молодая девушка, — но тогда не видишь перед собой плодов своей деятельности, не имеешь близких сношений с людьми, а я часто слышала от отца, что высшее для него удовольствие — вливать утешение и успокоение в огорченные человеческие сердца и величайшая его гордость — возвращать Богу заблудшее сердце. Но ведь и ты, братец, тоже хочешь здесь остаться, тоже, по‑твоему, зарыть себя в этом уединении?

— У меня целая жизнь впереди, — отвечал он, — я должен работать, чтобы выйти в люди, и молодость — настоящее время для труда. Но конечной целью моей жизни я ставлю деятельность более важную и широкую. — И вспыхнувший взгляд его, казалось, пронизывал даль, лежащую за пределами мирного пейзажа за окнами скромного пастората.

— А ты, Елена, — спросил он немного погодя, — разве никогда не ощущала потребности более деятельной умственной жизни, никогда не стремилась в более оживленную, людную среду?

— Нет, — отвечала она просто. — Такая среда меня бы стесняла, подавляла. Еще недавно, когда мы были в Ганновере, мне казалось, вся кровь прихлынула к моему сердцу, я не понимала что мне говорили, и ощущала бесконечное одиночество. Здесь же я все понимаю — людей, природу, здесь мне живется тепло и широко. Там, в большом городе, холодно и тесно. Мне было бы очень жаль, если бы отец уехал отсюда, но об этом не может быть и речи! — сказала она уверенно.

Легкий вздох вырвался из груди кандидата, и он задумался.

— Но зимой, когда нет прогулок, когда нет красот природы, — тогда здесь, должно быть, очень печально и безотрадно?

— О нет! Никогда, никогда здесь не бывает безотрадно! Ты не можешь себе представить, как приятно проходят здесь длинные зимние вечера, когда отец читает или рассказывает мне, а я или играю ему, или пою, и папе так отрадно дома после трудового дня!

Кандидат опять вздохнул.

— Впрочем, — продолжала она, — мы здесь не совсем лишены общества. У нас есть соседи, семейство обер‑амтмана Венденштейна. В прошлом году у них бывали даже танцевальные вечера.

— Вечера! — крикнул кандидат, всплескивая руками.

— Право! К нам приезжали из Люхова, и мы так веселились, как никогда не веселятся в Ганновере.

— И дядя позволяет тебе принимать участие в таких шумных, чисто светских увеселениях?

— Конечно! Отчего же ему не позволять?

Кандидат хотел что‑то возразить, но удержался и, немного помолчав, промолвил кротко и скромно:

— Во влиятельных кругах все более и более приходят к убеждению, что подобные развлечения не приличны семействам духовных лиц.

— Ну, так, стало быть, и великолепно, что мы здесь далеко от влиятельных кругов! — отрезала Елена холодно.

Кандидат замолчал.

— Из кого же состоит общество в замке? — спросил он, немного погодя. — Мне придется на днях туда отправиться на поклон.

— Из самого обер‑амтмана, его жены, дочерей, и еще аудитора Бергфельда, — отвечала Елена.

— Давно он здесь? — спросил кандидат, поглядев прямо в глаза кузине.

— Год, — отвечала она совершенно спокойно, — и скоро уедет, а на его место назначен другой. У амтмана всегда работает какой‑нибудь молодой аудитор.

— Но у Венденштейна есть, кажется, сыновья? — продолжал спрашивать кандидат.

— Их здесь нет, — отвечала она, — один служит в министерстве в Ганновере, другой — офицер в Люхове. А, вот и отец вернулся! — и она указала на дорожку, по которой шел пастор. — Что это, Господи! — вырвалось у нее невольно, и яркая краска покрыла лицо.

Кандидат последовал по направлению ее взгляда и увидел на дороге всадника в синем драгунском мундире. Пастор остановился, дождался всадника, подал ему руку и, обменявшись с ним несколькими словами, снова двинулся в путь. Офицер поскакал дальше, приветливо махнув рукой по направлению к пасторату, у окна которого он, вероятно, заметил Елену.

Елена поклонилась.

— Кто этот офицер? — спросил кандидат.

— Лейтенант Венденштейн, — отвечала она и отошла от окна, чтобы разогреть для отца кофе.

Кандидат внимательно следил за ее движениями.

Через несколько минут пастор вошел в комнату.

— Благодарение Богу! — сказал он. — Все оказалось еще не так плохо: сильная простуда и лихорадка, но люди здесь так мало знакомы с болезнями, что каждую хворь считают смертельной.

Он заменил шляпу бархатной шапочкой, снова опустился в кресло и задумался. Немного погодя, проговорил:

— Лейтенант приехал.

— Я его видела, — сказала Елена, подавая отцу чашку кофе. — Что его побудило приехать так поспешно и в такое необычное время? Он обыкновенно приезжал только по воскресеньям.

— Плохо дело, — сказал пастор, — войны, кажется, не миновать, скоро вовсе перестанут давать отпуска, и лейтенант отпросился на сегодняшний вечер, чтобы проститься со своими. Он наказывал, чтобы и мы туда пришли, — он должен рано уехать, чтобы еще затемно быть на месте.

Руки Елены задрожали, и трубка, которую она набивала, чуть не вывалилась из ее рук.

— Господи! — продолжал старик. — Как я только подумаю о старом, славном обер‑амтмане и его доброй, умной жене, и представлю себе, что эта ужасная война может лишить их сына, который сегодня еще стоит перед ними в цвете молодости! — И он задумчиво взял трубку, над которой Елена, низко склонившись, держала зажженную бумажку.

Когда отец закурил, дочь быстро направилась к дверям.

— Куда ты, дитя мое? — спросил пастор.

— Если нам придется идти в замок, — сказала Елена торопливо и слегка дрожавшим голосом, — то мне надо еще распорядиться по хозяйству. — И, не оглядываясь, вышла из комнаты.

Кандидат посмотрел ей вслед удивленными глазами.

Затем подсел к пастору и сказал, скрестив руки на груди:

— Милый дядя, я желал бы, с первой минуты моего вступления в твой дом в качестве твоего помощника, если Богу будет угодно, занять положение здесь на почве правды, которая должна быть руководящей нитью в жизни каждого, особенно в жизни духовного лица.

Старик выпустил из своей трубки несколько густых клубов дыма и поглядел на племянника, как бы не понимая, к чему тот клонит.

— Моя мать, — продолжал кандидат, — часто выражала мысль, как она была бы счастлива, если бы мы соединились другим союзом, кроме уже существующего между нами родства. Она надеялась в глубине сердца, что Господь поможет мне ввести твою дочь Елену в мой новый дом в качестве моей законной жены.

Пастор молча курил, но его лицо говорило, что речь племянника ему не нова и не противна. Кандидат продолжал:

— Она часто говаривала мне: «Как бы я была рада видеть в тебе помощника и преемника моего брата! И чтобы ты, когда Господь со временем призовет его к себе, остался твердой опорой для его дочери. Конечно, — продолжала она, — и молодой человек при этих словах пристально взглянул на дядю, — конечно, внешние заботы жизни не будут ее касаться…»

— Нет, — сказал оживленно старик, — нет! Благодаря Богу, в этом отношении я могу умереть спокойно: маленькое состояние, которое мне завещал покойный дядя, удесятерилось Божьим изволеньем, так как я не проживал и половины изрядных доходов с моего прихода, и если Господь меня призовет, моя дочь не будет знать нужды до конца своих дней.

Чуть заметная довольная усмешка раздвинула тонкие губы кандидата.

— Но, — продолжал он, — она все‑таки нуждается в опоре, и «если ты, — говорила мне дальше мать, — можешь стать для нее такою опорой, она, быть может, и на всю остальную свою жизнь останется в том же доме, в котором родилась и выросла, и это чрезвычайно осчастливит меня». — Вот так часто говорила мне мать моя.

— Да‑да, моя добрая сестра! — сказал пастор, приветливо улыбаясь. — Судьба нас разлучила, хотя не особенно далеко по теперешним путям сообщения, так как до границы Брауншвейга можно доехать в один день, но в нашем быту трудно подняться с места. Тем не менее она любит меня по‑прежнему…

Кандидат продолжал:

— Мне мысль матери показалась прекрасной, но я всегда ее отстранял как нечто гадательное, сомнительное. Брак, по‑моему, мыслим только по склонности, только по соглашению сердец, и для этого необходимо знать друг друга. С тех же пор, как я здесь, и в те немногие дни, которые я провел вместе с вами в Ганновере, желание матери сделалось моим собственным. Я нахожу в Елене все те качества, которые считаю необходимыми для призвания христианской супруги священника и для того, чтобы составить счастье мужа. Желая, чтобы все между нами было ясным и чистосердечным, я спрашиваю у тебя, милый дядя, позволишь ли ты мне искать расположения твоей дочери, и если она, поближе со мной познакомившись, осчастливит меня им, то вверишь ли ты мне ее на всю жизнь?

Старик протянул племяннику руку.

— Спасибо тебе, — сказал он, — за твои честные и откровенные речи. Я отвечу на них так же честно и откровенно. То, что тебе говорила твоя мать, приходило и мне самому не раз в голову, и, признаюсь, если я так настаивал на твоем приезде сюда, то именно потому, что мне думалось, как было бы хорошо, если бы вы с Еленой сошлись. И тоже мечтал о том, как в конце дней моих, когда уже не буду в силах работать, я увижу дочь мою хозяйкой в этом дорогом доме, видевшем ее детство, и где некогда ее добрая мать так кротко и нежно стояла со мной рядом.

Старик замолчал, и слезы выступили из его глаз.

На лице кандидата показалось самодовольное выражение.

— И потому, любезный племянник, — продолжал пастор, — от всего сердца позволяю тебе искать расположения Елены. И если ваши сердца сойдутся, я с радостью дам вам мое родительское и пасторское благословение. Но, — продолжал он, — не спеши, дай времени сделать свое дело. Елена своеобразная, глубокая натура, она пугается всего нового. Дай ей узнать тебя — время терпит!

Кандидат пожал руку дяде.

— Благодарю тебя от всей души, — сказал он, — за твое позволение. Конечно, я не стану брать ее сердце штурмом — для христианского брака совсем неуместно быстро вспыхивающее пламя, сердца должны гореть чистым спокойным огнем.

Вошла Елена. Она накинула на плечи легкий платок, соломенная шляпа с мелкими цветами покрывала голову. Щеки ее горели свежим румянцем, в глазах виднелся влажный, мечтательный блеск, точно след недавних лет, но рот улыбался.

Она была удивительно хороша, и старик встретил ее улыбкой, тогда как кандидат скользнул по всей ее фигуре взглядом, от которого она невольно потупилась.

— Я готова, папа, — сказала она.

— Хорошо, дитя мое, так пойдем же!

И он встал и взялся за шляпу.

— Ступай и ты с нами, — обратился он к племяннику. — Я тебя представлю.

— Не надо ли мне прежде нанести утренний визит в замок? — спросил кандидат.

— Нет, — сказал пастор, — мы здесь не соблюдаем таких формальностей. Уверяю тебя, что ты всегда встретишь радушный прием у наших друзей!

И все трое оставили пасторат.

* * *

В Блехове, в большой гостиной собралось все семейство Венденштейнов.

Фрау Венденштейн сидела на большом диване, дочери готовили чай раньше обыкновенного. Лейтенант пересел к матери и старался рассеять ее веселой болтовней. Она часто отвечала на его замечания печальной улыбкой, но время от времени слезы капали украдкой на ее тонкие, белые пальцы, которые машинально водили иголкой по шитью. Обер‑амтман молча ходил по комнате, иногда останавливался у широко открытых дверей в сад и глядел через террасу на ширившийся перед ним в летних сумерках ландшафт.

— Не порти ему расположения духа! — сказал он наконец, останавливаясь перед женой с напускно‑суровым тоном. — Хороший солдат должен весело и бодро идти в огонь, ведь это его ремесло. И он, в сущности, должен радоваться тому, что пришло наконец время всерьез исполнять свое призвание и свой долг. Впрочем, точно ведь еще ничего неизвестно — прибавил он тоном, в котором сказывалось желание успокоить жену и себя самого. — Ведь это только приготовление на всякий случай, а туча может еще нас миновать.

— Не может не быть тяжело в такие минуты, — промолвила кротко фрау Венденштейн. — Мы остаемся дома, одни с нашими мыслями и заботами, а он на широком просторе и в пестрой суете событий… Довольно ли у тебя белья? — прервала она себя, как бы желая подавить сердечную тревогу материальной заботой о сыне, которому предстоит так много страшных испытаний.

— Белье у меня в превосходном порядке, мама, — весело отозвался лейтенант, — кроме того, если нам в самом деле предстоит поход, я не могу брать с собой много вещей, наша кладь не должна занимать места. Но где же пастор? Он мне обещал поскорее прийти и провести с нами последние часы. A propos, — продолжал он, — у него, кажется, гости. В окне, рядом с Еленой, я заметил какого‑то господина в черном.

— Это его племянник, который, по желанию старого священника, назначен ему в помощники, — сказал обер‑амтман. — И которому он впоследствии передаст приход. Радуюсь за доброго Бергера, что король быстро исполнил его просьбу. Может быть, молодой человек окажется хорошей партией для Елены.

Лейтенант взглянул на отца, встал и подошел к дверям на террасу.

В прихожей раздался шум.

Старый слуга вошел и сообщил:

— Фриц Дейк пришел и просит повидаться с господином лейтенантом.

Молодой человек быстро повернулся и сказал:

— Пускай войдет Фриц. Ну, что скажешь, старый друг? — проговорил он, приветливо идя навстречу молодому человеку, который, сняв фуражку, вытянулся в струнку.

— Извините, господин лейтенант, — произнес он, — я к вам с просьбой!

— Заранее согласен! — весело воскликнул лейтенант.

— В деревне сказывали, — начал Фриц, — что скоро быть войне и что сам король пойдет в поход. Вот и мне бы хотелось. И потому я хочу просить господина лейтенанта, так как мы с детства знались, чтобы он меня взял в денщики, чтоб нам и на войне быть вместе.

— Постой, дружище, — сказал офицер, — до этого дело еще не дошло. Мы еще не идем в поход, может быть, даже вовсе не пойдем: до сих пор бессрочные еще не собрались и армия еще не на военном положении. Потому, при всем моем желании, мне пока некуда тебя девать. Но, — продолжал он, — если в самом деле состоится поход, даю слово взять тебя с собой — не как денщика, у меня уже есть славный малый на эту потребу, кроме того, — прибавил он, усмехаясь, — сын старого Дейка слишком важен для роли слуги…

— Только не у вас! — возразил Фриц.

— Хорошо, хорошо! Когда придет время, я позабочусь, чтобы тебя причислили к моему эскадрону. Тогда мы вместе постараемся заставить говорить о драгунах!

— Так спасибо же вам, господин лейтенант, до свидания!

Пока офицер прощался с молодым крестьянином, слуга молча отворил дверь и в гостиную вошел пастор с дочерью и племянником.

Пастор представил кандидата обер‑амтману, который приветствовал молодого человек сердечным рукопожатием и подвел затем к своей жене.

Елена скоро присоединилась к девицам и, сняв шляпку, стала помогать им по хозяйству.

Лейтенант подошел к молодым девушкам.

— Ну, фрейлейн Елена, — начал он, — дело грядет нешуточное. Теперь я серьезно прошу вашего доброго пожелания, потому что скоро, быть может, оно понадобится. Не правда ли, — продолжал он задушевно и встречая ее взгляд своим глубоким и горячим взглядом, — вы будете иногда обо мне думать и пожелаете мне на дорогу чего‑нибудь хорошего?

Она глянула на него и слегка дрогнувшим голосом сказала:

— Конечно, я буду о вас думать и молить Бога, чтобы он вас сохранил!

Молодой человек посмотрел на нее со смущением. Слова были так просты и естественны и шли прямо к сердцу, и в первый раз офицер ощутил, что, уходя в поход, оставляет дома что‑то, с чем не хотел бы расставаться.

— Я живо помню, — продолжал он, немного помолчав, — ту темную тучу, которую мы видели вечером, накануне дня рожденья моего отца, и как она уплыла далеко и высоко из‑под лунного света. Теперь мне думается, что вот‑вот и я сам уеду. Уеду надолго и, может быть, в последний раз стою в милом кругу родных и друзей. Вот видите, я совершенствуюсь, и дошел уже до того, что помню ваши прекрасные мысли. Еще шаг, и я, возможно, научусь сам думать.

Она не отвечала.

— Чай готов, мама, — возвестила фрейлейн Венденштейн, бросив последний, критический взгляд на большой стол, перенесенный в виде исключения в гостиную и заставленный всякими принадлежностями для чая вместе с импровизированным ужином.

Фрау фон Венденштейн встала и подошла к столу вместе с пастором и обер‑амтманом, за которыми следовал кандидат.

— Вы сядете возле меня? — спросил тихо лейтенант у Елены. — По‑прежнему?

Она не отвечала, но молча стала у прибора рядом с ним.

Кандидат бросил вопросительный взгляд на молодых людей и сел рядом с фрейлейн Венденштейн.

В этот день в старом Блеховском амтманстве не царил тот дух, который обыкновенно господствовал за столом обер‑амтмана. Разговор шел натянутый. Никто не высказывал того, что думал, и никто не думал того, что говорил. Шутка, которую время от времени старался пустить в ход обер‑амтман, бессильно падала, как неудавшаяся ракета, и на тарелку хозяйки дома капнула не одна слезинка.

Лейтенант посмотрел на часы.

— Пора, — сказал он, — позволь мне встать, мама. Иоганн, лошадь!

Все поднялись.

— Еще просьба, — сказал молодой офицер. — Спойте мне на прощанье, фрейлейн Елена. Вы знаете, как я люблю, когда вы поете, а сегодня мне бы хотелось запастись отрадным воспоминанием из милой родины.

Стройная фигура молодой девушки вздрогнула. Елена невольно взмахнула рукой, как бы отклоняя просьбу.

— Прошу вас, — попросил он негромко.

Обер‑амтман подошел к роялю и открыл его. Елена села за инструмент, а лейтенант стал в дверях, выходивших в сад, через которые врывались светлые сумерки, продолжающиеся в июньские дни так долго.

Елена положила руки на клавиши, опустила на них глаза и задумалась. Немного погодя она взяла несколько аккордов и, не поднимая глаз, начала, как бы следуя внутреннему движению, удивительную мендельсоновскую песню:

По воле Божьей, С любимым самым Ждут нас расставанья…

Ее чистый прекрасный голос глубоко затрагивал сердце и наполнял залу как бы магнетическим током. Лейтенант сделал шаг вперед, в тень вечернего сумрака, фрау фон Венденштейн низко наклонила голову и заплакала.

Все глубже и задушевнее лились звуки, хотя лицо певицы казалось совершенно спокойным, и только когда она дошла до конца, оно озарилось вдруг лучом светлой надежды:

Но расставаясь, Скажем друг другу мы «До свиданья!».

Все молчали под впечатлением от песни. Лейтенант вернулся в комнату. Лицо его было печально и серьезно. Он бросил продолжительный взгляд на девушку, которая, не поднимая глаз, стояла возле рояля с тем же как бы застывшим выражением в лице, потом подошел к матери и поцеловал ей руку.

Старушка встала, обняла его за голову обеими руками:

— Да сохранит тебя Бог, мой сын, — тихо шепнула она и, горячо поцеловав в лоб, слегка оттолкнула юношу от себя, как бы желая скорее положить конец тяжелой процедуре расставанья.

Обер‑амтман пожал сыну руку и сказал:

— Ступай с богом и, когда потребуется, поступай достойно твоего имени и звания. Но только не надо больше прощаний. — Старик тревожно взглянул на жену, которая закрыла лицо платком. — Скорее на коня! Мы тебя проводим.

И он вышел в холл, а за ним последовали священник и кандидат.

Лейтенант обернулся еще раз, обнял сестру и подошел к Елене.

— Благодарю вас за песню, — сказал он, взяв ее ладонь, и не то припоминая последние слова песни, не то обращаясь к ней, прибавил, целуя ей руку: — Так до свидания же! — И не дожидаясь ответа, поспешил к отцу.

Лицо молодой девушки вспыхнуло, она вздрогнула, посмотрела ему вслед странно засветившимся взглядом, потом опустилась перед роялем на стул и заплакала, не замеченная обер‑амтманшей, которая не отнимала платка от лица, не замеченная и дочерью, которая обнимала мать и гладила рукой ее седые волосы.

На дворе стоял Фриц Дейк, который никому не хотел уступить чести подвести лейтенанту лошадь, а Ролан нетерпеливо рыл копытом песок.

Лейтенант обнял отца и пастора и подал кандидату руку, которую тот схватил с поклоном, причем если б не было так темно, можно было бы заметить злой, враждебный взгляд, который он бросил на офицера.

Тот ловко и легко вспрыгнул на лошадь.

— С богом, я мигом за вами! — крикнул Фриц Дейк, и молодой человек быстрым галопом скрылся в ночном мраке.

 

Глава десятая

15 июня 1866 года в восемь часов утра берлинские улицы сияли, залитые солнечным светом. Деятельная жизнь в Берлине начинается не рано, и в этот час на тротуарах Унтер‑ден‑Линден можно было встретить только людей низшего звания, да изредка чиновников и торговцев, спешивших в свои конторы.

На всех лицах лежала печать озабоченности, люди шагали торопливо, погруженные в собственные мысли. Знакомые при встрече, правда, останавливались и обменивались поклонами и последними известиями, но известия эти были тревожного свойства: австрийский посланник уехал из Берлина и война казалась неизбежной. Но войны этой никто не желал, и все приписывали ее честолюбию министра, который, ради своего авторитета в палате, приносил Германию — более того, всю Европу — в жертву огню.

Так думали и толковали добрые берлинцы, привыкшие каждое утро думать и говорить то, что им накануне внушали тетушка Фосс и дядюшка Шпенер. А эти два старинных и уважаемых органа общественного мнения ежедневно посвящали длинные столбцы статьям, в которых доказывали, что только честолюбивые наклонности да безрассудная отвага господина Бисмарка нарушали покой Германии. Вследствие этого все мельники, кузнецы, каменщики и другие ремесленники, проживающие в королевской резиденции на Шпрее, пребывали в твердом убеждении, что для поддержания в Европе мира ничего более не требовалось, как отправить господина Бисмарка в Шенгаузен или Книпгоф сажать репу и капусту.

Когда призванные к оружию солдаты из ландвера проходили по улицам, направляясь к станциям железных дорог, на пути их стояли многочисленные группы берлинцев, старых и малых, с неудовольствием на лицах и с упреками на устах этому Бисмарку, который вносил несчастье в семьи и стоил городу так много денег. Это, однако, не мешало добрым берлинцам щедро угощать «жертв Бисмарковой политики», гвардейцев, отправлявшихся на безумную борьбу с братьями, пивом, сигарами, колбасой и вином. Что же касается самих «жертв», то они, по‑видимому, вовсе не считали себя несчастными.

Ряды их постоянно оглашались веселыми звуками старинных прусских солдатских песен, которые устно переходят из поколения в поколение, с биваков переносятся в мирный домашний быт, где мальчики им учатся, играя в солдаты, и затем снова поют их на биваках во время маневров или на настоящем поле сражения, куда идут по приказанию короля и генералов.

Но когда с наступлением вечера кузнецы, мельники, каменщики и другие ремесленники собирались в трактиры, там они снова слышали от своих коноводов, в свою очередь в течение дня наслушавшихся депутатов или журналистов, что виновником всей этой тревоги, застоя в делах и семейных горестей, является все тот же человек, который ставит в опасность трон и государство и рискует счастьем целого народа ради своих честолюбивых, безумных мечтаний. Человек этот не кто иной, как «феодальный юнкер», господин фон Бисмарк‑Шенгаузен.

Неудивительно после этого, если все шедшие ранним утром по Унтер‑ден‑Линден имели такой озабоченный вид. А когда знакомые при встрече сообщали один другому новейшие известия, в их словах неизменно слышалось хотя и тихо произносимое, но тем не менее сильное неудовольствие против «этого» Бисмарка, смущавшего весь мир, который без него мог бы быть так ясен и спокоен.

Мимо всех этих торопившихся, занятых людей и недовольных групп проходил быстрыми, твердыми шагами сам Бисмарк. Он появился из‑за угла Вильгельмсштрассе и шел по Унтер‑ден‑Линден в своем белом кирасирском мундире с светло‑желтым воротником, стальном кивере и майорских эполетах. Никто ему не кланялся, но он не обращал на это внимания и двигался быстрой, спокойной походкой, как если бы его окружали сплошь доброжелатели. На углу, где широкая Фридрихсштрассе пересекает улицу Унтер‑ден‑Линден и где находится всем известная кондитерская Канцлера, он вошел в одну из так называемых летучих библиотек и купил утренний номер газеты Фосса. Министр‑президент был известен всем и каждому, и несколько любопытных остановились, молча, но искоса, на него поглядывая.

Быстро пробегая глазами столбцы газеты, Бисмарк направился к скромному четырехугольному зданию королевского дворца, мимо величавой статуи Фридриха Великого, на которой развевалось в утреннем воздухе красное с черными орлами знамя.

Ответив на приветствие стражи, министр‑президент вошел во дворец и направился к покоям короля на первом этаже.

Там он нашел дежурного флигель‑адъютанта майора барона фон Лоена, поклонился ему и, вступив в разговор, стал ожидать аудиенции, на которую король выходил всегда с пунктуальною точностью.

В большой, просто меблированной комнате, служащей в то же время кабинетом и приемной, стоял король Вильгельм — седой, но чрезвычайно бодрый, с прямым молодцеватым станом. Он находился в глубине комнаты в амбразуре окна, из которого во время докладов обыкновенно озирал площадь и у которого берлинцы привыкли его видеть каждое утро.

На короле Вильгельме был мундир гвардейской пехоты, черный с белыми пуговицами. На его свежем, добродушном лице, обрамленном седыми волосами и тщательно прибранными бакенбардами, лежала тень печали. Он внимательно слушал человека, который говорил, собирая разные бумаги и укладывая их в большую черную папку.

Этот чиновник — целой головой ниже короля — был одет в простое штатское платье с белым галстуком. Его редкие седые волосы прямыми прядями лежали с обеих сторон лица, чрезвычайно открытого и подвижного. Его живые, блестящие глаза, с выражением юмора, смело устремлялись на государя.

Это был тайный советник Луи Шнейдер, одинаково известный как военный писатель, автор драматических сочинений, как режиссер и как актер — чтец Фридриха‑Вильгельма IV и Вильгельма I, старый верный слуга королевского дома.

— Так вы говорили с королем? — спросил его монарх.

— Точно так, Ваше Величество, — отвечал тайный советник. — Возвращаясь из Дюссельдорфа, куда ездил за сведениями для моего исторического труда, я остановился в Ганновере. Его Величество король Георг, как известно Вашему Величеству, всегда был ко мне очень милостив, а я, со своей стороны, питаю к нему глубокое уважение и симпатию. Я немедленно отправился во дворец и попросил аудиенции. Король принял меня в своем кабинете и был так милостив, что пригласил с собой завтракать. Его Величество находился в прекрасном расположении духа, и я снова был вполне им очарован.

— Да, — возразил король Вильгельм, — у моего брата Георга славная, благородная душа. Как бы я желал находиться с ним в прежних близких отношениях! Это было бы во многом лучше для Германии. К сожалению, он постоянно враждебно относится к Пруссии.

— Я это не вполне понимаю, — возразил тайный советник Шнейдер. — О личном нерасположении тут и речи быть не может. Король с величайшим удовольствием вспоминает свою молодость, проведенную в Берлине, и питает глубокое, трогательное уважение к памяти его величества покойного короля Фридриха‑Вильгельма Третьего. Он с наслаждением рассказывал мне множество анекдотов из старого времени — о графе Неаль, о князе Витгенштейне…

— Которого мы, все принцы, так боялись, — заметил король, усмехаясь.

— И было заметно, — продолжал Шнейдер, — с каким удовольствием король останавливался на этих воспоминаниях и как благосклонно выслушивал мои рассказы из тех же времен.

— Но не говорил ли он чего о настоящем положении вещей в политике? — спросил король.

— Как же, без этого не обошлось. Я осмелился выразить надежду, что король не ограничится одними дружескими воспоминаниями о прусском дворе, но, конечно, не замедлит при настоящем тревожном положении вещей возобновить с Вашим Величеством старинный союз, который в прошлом всегда связывал Ганновер с Пруссией.

— Что же он вам на это отвечал? — поспешно спросил король Вильгельм.

— Его Величество, — продолжал Шнейдер, — высказал свое мнение чрезвычайно откровенно, с той рыцарской прямотой, которая поражала меня всякий раз, когда я имел честь иметь с ним дело. Государь снова уверял меня, что хотя его неоднократно упрекали во вражде к Пруссии, он не чувствует к ней ни малейшего недоброжелательства. Немецкую войну Георг считает несчастьем, которому, опираясь на основные принципы союза, поверит только тогда, когда оно наступит. Но в этом несчастье, в этой несправедливости он никогда не явится участником.

— Но почему же он отказался примкнуть к нейтральному договору? — спросил король.

— Его Ганноверское Величество намерен остаться нейтральным абсолютно.

— В таком случае, я ничего не понимаю! — воскликнул король Вильгельм. — Граф Платен продолжает уклоняться от союза, который для нас так важен.

— Мне неизвестно, Ваше Величество, — сказал Шнейдер, — ни то, что совершается в политике, ни то, что делает и чего не делает граф Платен. Я знаю только одно: король Георг намерен держаться самого строгого нейтралитета.

— Так вы не думаете, чтобы он заключил договор с Австрией? — допытывался король.

— Нет, Ваше Величество, не думаю. Король очень определенно выразил свое намерение не принимать ничьей стороны в этой несчастной борьбе, между тем…

— Между тем? — повторил король.

— Между тем, — продолжал Шнейдер, — Его Величество точно так же определенно выразился насчет того, что никогда не окажет своего содействия стремлению Пруссии вполне или хотя отчасти превратить Германский союз в одно союзное государство. Напротив, он намерен всеми средствами бороться против предполагаемых реформ в союзе и будет всеми средствами отстаивать полную независимость и неприкосновенность своей короны.

Король Вильгельм покачал головой.

— Я позволил себе заметить, что никто не думает, — а Ваше Величество менее всех, — об ограничении власти кого‑либо из государей, но что более тесное военное объединение Германии становится необходимым, и почин в этом должно взять на себя наиболее сильное государство. Я прибавил, что Его Величество получил воспитание английских принцев. Но политика маленького царства, как Ганновер, не может существовать на тех же самых началах, как сильная держава, в распоряжении у которой есть многочисленное войско и флот.

— Его Величество не обиделся на это замечание? — насторожился король Вильгельм.

— Нисколько, — отвечал тайный советник. — Он выслушал меня чрезвычайно дружелюбно, не прерывая, а потом сказал совершенно спокойно, но с большою твердостью: «Любезный Шнейдер, мое королевское право вовсе не есть вопрос о власти. Я получил корону от Бога, точно так же как и властитель самого обширного царства, и никогда ни йоты не уступлю из своей независимости и самостоятельности, и пусть будет то, чему суждено!» Я заметил государю, — продолжал Шнейдер, — что, не имею ни малейшего желания мешаться в политику, однако как верный слуга моего государя чувствую себя обязанным передать ему при своем возвращении смысл слов, только что сказанных Его Величеством и которые при настоящем положении вещей имеют особенно важное значение. Король Георг вполне это одобрил и объявил, что его мнение на этот счет вовсе не составляет тайны и что он намерен всегда действовать согласно с ним. Затем он отпустил меня самым милостивым и дружеским образом.

— Итак, они все против меня! — воскликнул король Вильгельм после непродолжительного молчания, и на лицо его легла печальная задумчивость.

Он обратился к окну, и взгляд его долго покоился на фигуре великого Фридриха.

— Он тоже был один, — произнес Вильгельм вполголоса, — но благодаря этому вознесся еще выше.

Выражение его лица просветлело. Он посмотрел на часы и, с улыбкой взглянув на тайного советника, произнес:

— А теперь, любезный Шнейдер… — Он дунул, указывая пальцем на дверь.

— Я исчезаю, Ваше Величество, — смеясь, отвечал тайный советник и с комической поспешностью направился к выходу. Там он на минуту остановился и прибавил: — Желаю, чтобы точно так же исчезли от одного дуновения все враги Вашего Величества.

Король Вильгельм остался один.

— Итак, настал решительный час, — задумчиво произнес он. — Судьба моего дома и моего государства висит на кончике меча! Думал ли я, когда уже в преклонных летах вступал на престол, что мне предстоит такая великая борьба! Организуя войска, это произведение моей мысли и неусыпного труда, которые я имел в виду завещать сыну как залог будущего величия и силы, ожидал ли я, что мне самому придется еще вести это войско на бой, на те самые поля, где мой великий прадед неизгладимыми буквами начертал свое имя! Впрочем, — продолжал он, задумчиво опуская глаза, — во мне было какое‑то смутное предчувствие того, что совершается ныне. Когда я в Кенигсберге, стоя перед алтарем и облекаясь в знаки королевского достоинства, взял в руки меч, меня внезапно осенило как бы предзнаменование или откровение свыше. Я невольно простер клинок к стоявшим поодаль защитникам моего королевства и в глубине души произнес обет не обнажать меча без крайней надобности, но, раз обнажив, не опускать до тех пор, пока не будут повергнуты в прах все враги моего народа! Ныне это предчувствие исполняется, — тихо прибавил он: — Итак, с богом, вперед!

Король сложил руки и несколько мгновений стоял молча, с опущенной головой. Затем быстрыми шагами подошел к длинному письменному столу. Лицо его дышало энергией и решимостью, он твердой рукою взял колокольчик и громко позвонил.

— Просить сюда министра‑президента графа Бисмарка! — приказал он вошедшему камердинеру.

Несколько секунд спустя министр‑президент входил в кабинет.

Он быстрым, проницательным взглядом окинул короля и, по‑видимому, остался доволен выражением его лица. Вынимая из кармана бумаги, Бисмарк почти весело заговорил:

— Ваше Величество, настала решительная минута. Я надеюсь, что с горизонта Пруссии вскоре исчезнут все тучи, сила ее оружия восторжествует и очистит будущему путь от всяких преград и стеснений!

— Что вы принесли? — спокойно спросил король.

Граф Бисмарк отвечал, перебирая бумаги:

— Господин фон Вертер уведомляет о своем отъезде из Вены. В то же время он сообщает, что Бенедек находится при армии и очень недоволен ее состоянием.

— Еще бы! — произнес король.

— Габленц тоже отправился в армию.

— Мне очень жаль, — заметил король, — что этот храбрый генерал оказывается нашим врагом. Он дрался с нами заодно и теперь может быть нам опасен.

— Никакой генерал не опасен один, Ваше Величество. Ему недостает материала, да к тому же его советов не будут слушаться, — с уверенностью сказал граф Бисмарк. — Вместе с тем получено известие, что во Франкфурте союзным войскам было приказано вчера готовиться к походу против Пруссии. Таким образом, война фактически объявлена, и Вашему Величеству необходимо принять меры против угроз, которые находятся в нашем собственном кругу действий. Нам предстоит обезопасить Ганновер и Кур‑Гессен.

— К какому решению пришли во Франкфурте? — спросил король. — Разве Ганновер и Кур‑Гессен объявили себя за Австрию?

— Они не приняли австрийских мотивов, — отвечал министр‑президент, — но не противятся мобилизации армии. Это старая игра! — прибавил он. — Но она может сильно повредить нам, если мы не поспешим обезопасить себя со стороны этих держав.

— До сих пор они не вооружались, — заметил король.

— Но теперь, после решения союза, обязаны. Кроме того, их войска и в мирное время могут быть чрезвычайно для нас обременительны, — возразил граф Бисмарк. — Я убедительно прошу Ваше Величество принять энергичные меры и немедленно послать армию в Ганновер и Кур‑Гессен.

Король задумался.

— Ганновер и Кассель, — после паузы сказал он, — отказались примкнуть к нейтральному договору. Теперь, когда решено привести в действие союзные войска, об этом, конечно, более не может быть и речи. Но принятые ими полумеры, во всяком случае, доказывают, что они не осмеливаются окончательно объявить себя нашими противниками. Я намерен еще раз обратиться к ним с запросом и дать возможность свернуть с опасного пути, по которому они идут.

— Но, Ваше Величество, — заметил граф Бисмарк, — мы таким образом потеряем много времени, а оно нам теперь чрезвычайно дорого.

— Будьте покойны, любезный граф, — возразил король, — мы не станем терять времени понапрасну. Период сомнений и колебаний прошел, настала минута действовать. Мне более нечего ни раздумывать, ни выбирать!

Граф Бисмарк с облегчением вздохнул.

— Но для успокоения совести, — продолжал король, — я хочу еще раз обратиться к моим братьям с последним предостережением. Богу известно, — прибавил он, — как мне тяжело идти против них. Воззвание, которое предлагает им присоединиться к нам ввиду предполагаемых реформ в союзе и в то же время гарантирует за ними их владения, находится в руках посланников — не так ли?

— Точно так, Ваше Величество, — отвечал министр‑президент.

— Телеграфируйте немедленно предписание вручить кому следует это воззвание, и пусть потребуют на него ответ непременно сегодня же вечером.

— Предписание будет отправлено немедленно, — заверил граф Бисмарк. — Но что, если воспоследует отказ или — что гораздо вероятнее — уклончивый ответ? — спросил он, устремив на короля пытливый взгляд.

Король Вильгельм с минуту помолчал. Лицо его приняло выражение решимости, и он, прямо взглянув министру в лицо, отвечал:

— Тогда пусть посланники объявят войну.

— Да здравствует король! — громко воскликнул граф Бисмарк с сияющим лицом.

— То же самое сделайте и в отношении Дрездена, — добавил король.

— В отношении Дрездена?! — воскликнул граф Бисмарк. — Неужели Ваше Величество полагает, что господин фон Бейст…

— Я не имею никаких дел с господином фон Бейстом, — гордо возразил король, — но хочу еще раз протянуть руку королю Иоанну. Если это окажется бесполезным, не на меня падет вина за последствия.

— В таком случае, — заметил граф Бисмарк, — я буду просить Ваше Величество немедленно отдать приказ о военных действиях, которые окажутся необходимыми тотчас по объявлении войны.

— Я призову Мольтке и сделаю нужные распоряжения, — кивнул король.

— Смею ли я обратить внимание Вашего Величества на один пункт? — спросил граф Бисмарк.

Король вопросительно на него посмотрел.

— Генерал Мантейфель возвращается со своими солдатами из Голштинии, — сообщил граф Бисмарк. — Он имеет от Ганновера разрешение на проход в Минден. Его авангард стоит перед Гарбургом, расположенные на Эльбе суда находятся в его распоряжении. В Гарбурге нет гарнизона, и он легко может быть осажден. Если мы объявим войну Ганноверу, то для нас весьма важно завладеть Гарбургом с ходу, в противном случае нам пришлось бы потерять много времени. Мне кажется, что для нас было бы весьма полезно, если б Ваше Величество приказали генералу Мантейфелю немедленно осадить Гарбург. Он имеет на то полное право, так как получил от ганноверского правительства позволение на проход. Примет Ганновер наше предложение — генерал Мантейфель спокойно продолжит путь, отвергнет — и у генерала в руках останется весьма важная позиция и железная дорога.

Король, внимательно выслушав графа Бисмарка, с улыбкой кивнул головой:

— Вы правы! Хорошо иметь министром человека, который кое‑что смыслит также и в военном деле. Пошлите приказ.

— Прошу у Вашего Величества позволения удалиться, — сказал министр‑президент, — чтоб скорее привести в исполнение ваши приказания.

Он сделал движение, чтоб уйти.

— Какие известия из Парижа? — спросил неожиданно король.

Граф Бисмарк остановился. Лицо его омрачилось.

— Бенедетти, Ваше Величество, против обыкновения, молчит, — сказал он. — Зато граф Гольц уведомляет, что в Париже готовятся энергично действовать. Ему ясно дали понять, что император намерен принять сторону Австрии, если мы не поспешим сделать решительного шага. Я имею основание думать, — прибавил он, — что там ведутся скрытые переговоры насчет Венеции, чтоб в последнюю минуту сыграть с нами злую шутку. Мне это сообщает из Вены доверенное лицо. Граф Узедом тоже говорит, что весьма недоволен положением Италии. Впрочем, — продолжал министр менее озабоченным тоном, — все эти интриги меня мало тревожат. В Вене еще не хотят уступить и потому нарочно говорят так громко. А что касается Флоренции, то я послал туда инструкцию быть настороже, не дремать и работать заодно с нами.

— Но чего хочет император Наполеон? — настаивал король.

— Половить рыбу в мутной воде, — отвечал граф Бисмарк со свойственной ему откровенностью. — Но если он нас торопит, то нужно полагать, ему не везет. Я сделал Бенедетти запрос насчет таинственных сношений между Парижем и Веной. Он уверяет, что ничего не знает, но во всяком случае донесет в Париж, что мы еще далеко не оглохли на оба уха.

— Мне этот союз с Италией никогда не нравился, — задумчиво произнес король, — хотя я признаю его полезность. Грустно, что дела приняли такой оборот! Гораздо охотнее выступил бы я, как в былое время, заодно с Австрией против совершенно иного врага!

Граф Бисмарк с озабоченным видом всматривался в помрачившееся лицо короля.

— А если б дела не приняли такого оборота, — живо заговорил он, — Ваше Величество не мог бы взять на себя почин освобождения Пруссии — этого прекрасного, благородного государства, созданного вашими предками, от оков, в какие ее заковали зависть и недоброжелательство европейских держав с Австрией во главе. А между тем эта Австрия никогда не была немецким государством. Германия постоянно служит только ступенью для ее честолюбивых замыслов, и она всегда была готова изменить нам, продать нас и раздробить. Нет, Ваше Величество, я радуюсь, что настала наконец минута действовать и что королевскому орлу предстоит высоко парить в воздухе. Nec soli cedit — гласит его девиз, и к солнцу поднимется он, хотя бы путь туда лежал ему сквозь грозные тучи. Пруссию и Германию ожидает блестящая будущность, и я горжусь тем, что мне выпало на долю идти об руку с творцом этой будущности.

Ясные глаза короля Вильгельма задумчиво покоились на оживленном, взволнованном лице министра. Радостно сверкнули они, когда граф так смело, с такой уверенностью произносил пророческие слова. Но вдруг король опустил глаза и тихим голосом произнес:

— Как угодно Богу!

Граф Бисмарк с умилением смотрел на государя, который, будучи облечен таким величием, выказывал так много простоты и смирения. Он как будто был удивлен, слушая могущественного монарха, который накануне страшной, решительной борьбы всю свою надежду, все свое честолюбие, всю тревогу выразил в этих трех простых словах.

— Угодно Вашему Величеству еще что‑нибудь приказать мне? — спросил министр голосом, который слегка дрожал от волнения.

— Нет! — отвечал король. — Поспешите отправить депеши.

И легким, дружеским движением головы отпустил министра.

Граф Бисмарк вышел из кабинета быстрее, нежели утром шел во дворец, и отправился в свой дом на Вильгельмсштрассе. Проходя по Унтер‑ден‑Линден, он еще менее прежнего обращал внимание на недоброжелательные взгляды прохожих. Гордое удовлетворение выражалось на его лице, а вся фигура дышала силой и отвагой. Великая борьба, которую он считал необходимой, начиналась, и он питал в душе твердую уверенность в ее счастливом исходе. Бисмарк не чувствовал ни малейшего страха, ни колебания.

* * *

На нижнем этаже здания министерства иностранных дел, к которому спешил министр‑президент, за столом, покрытым бумагами, сидел советник посольства фон Кейдель. Он вел оживленную беседу с мужчиной, белокурые волосы и борода которого, обрамлявшие открытое и оживленное лицо, изобличали его северогерманское происхождение. В светло‑серых глазах северянина светилась смесь юмора, добродушия и лукавства. На вид ему было около тридцати семи лет. Одетый с изяществом, какое встречается только в больших городах, он развалился в кресле, стоявшем близ стола фон Кейделя, и с видом денди покачивал на коленях глянцевитую шляпу, которую придерживал одной рукой.

— Вы полагаете возможным, любезный Бекманн, — говорил фон Кейдель, — расположить в нашу пользу французскую прессу и отстранить таким образом, с помощью голоса общественного мнения, всякое вмешательство Франции в дела Австрии?

— Ничего не может быть легче, — заявил Альберт Бекманн, остроумный и ловкий редактор газеты «Le Temps», который за двадцать лет жизни в Париже успел приобрести полное знание всех требований и особенностей французской публицистики. Это, однако, не мешало ему сохранить в совершенной чистоте все отличительные свойства немецкого характера. — Ничего не может быть легче. Нефцер вполне разделяет ваше мнение и будет поддерживать ваши интересы по убеждению, — он, впрочем, иначе и не пишет. «Siecle», а с ним и все либеральные газеты будут указывать на союз Франции с Австрией как на величайшую глупость. Пруссия олицетворяет для них прогресс, а Австрия реакцию, и потому они с радостью приветствуют всякий успех со стороны нашей державы. Нет больших трудов расположить их в нашу пользу. Необходимо только направлять издания и как можно быстрее и точнее сообщать им дипломатические и военные известия. Это я беру на себя.

Он погладил рукой шляпу, пощипал себя за белокурую бородку и с видом человека, вполне убежденного в справедливости своих слов, небрежно откинулся на спинку кресла.

— Но что вы скажете о клерикальных листках, каковы «Le Monde», «L’Univers»? — спросил фон Кейдель.

— С ними труднее поладить, — отвечал Бекманн. — Эти господа сильно расположены к Австрии, и их нелегко от нее отвратить. В газете «Le Monde» немецкие корреспонденции пишет мой двоюродный брат, доктор Онно Клопп.

— Этот Онно Клопп ваш двоюродный брат? — удивился фон Кейдель.

— Он имеет это преимущество, — отвечал Бекманн, — и подписывается в «Monde» как Герман Шульце. Но должен вам сказать, что он пишет в высшей степени скучно. Кроме того, кузен плохо владеет французским языком, поэтому статьи его сначала переводятся, вследствие чего приходятся по вкусу публике еще менее. Достаточно, чтоб этот листок принял чью‑нибудь сторону, и вся французская публика немедленно настраивается против нее враждебно.

— Но разве эта газета не пользуется большим влиянием при дворе? — продолжал фон Кейдель.

— Ни малейшим, — возразил Бекманн. — Император прислушивается к голосу только независимых органов и никогда не читает ультрамантанских листков. Могу вас уверить, что одна статья в «Siecle» или в «Temps» имеет гораздо более влияния на его решения, нежели самая ожесточенная полемика в «Monde» или «Univers».

— Но не думаете ли вы, — продолжал допрашивать фон Кейдель, — что Австрия в свою очередь будет стараться привлечь на свою сторону общественное мнение во Франции? Она не станет пренебрегать никакими средствами. Князь Меттерних…

— Ah, bah! — воскликнул Бекманн. — Князь Меттерних слишком trop grand seigneur, чтобы воздействовать на прессу. У него для этого кавалер Дебро де Сальданенга. Тот напишет ему несколько статей в своем «Memorial Diplomatique». Статьи эти будут очень хороши, дипломатичны и важны, но никто их не станет читать. Будьте покойны, — продолжал он, — общественное мнение будет за вас. Даже сам Оливье — Эмиль Оливье, этот римский гражданин со стремлением к портфелю в сердце, — прибавил он со смехом, — вполне настроен на прусский лад и своими речами будет действовать не хуже любого из самых распространенных журналов.

— Вы полагаете, что Эмиль Оливье клюнет на портфель, как на приманку? — с удивлением спросил фон Кейдель.

— Он непременно будет министром, — уклончиво возразил Бекманн. — On fera cette betise, но пока Оливье на стороне оппозиции и голос его имеет силу. Он крепко стоит за прусскую гегемонию в Германии — этого с нас достаточно. Затем остаются еще, — продолжал северянин, — «Revues Hebdomadaires», еженедельные обозрения, которые имеют почти столько же влияния, как и ежедневные журналы. Они читаются спокойно и спокойно перевариваются. Но и на этой почве вам нечего опасаться. Мне знакомы все редакторы, и я думаю, что легко могу их расположить в вашу пользу. Вы помните, как благосклонно всеми была принята моя брошюра «Le Traité de Gastein», которую я написал после того, как имел честь беседовать с министром‑президентом в Висбадене?

— Помню, — отвечал фон Кейдель. — Я был тогда очень удивлен поддержкой, какую мы встретили в то время во французской прессе, и мы до сих пор вам за то чрезвычайно благодарны.

— Pas de quoi, не за что! — отмахнулся Бекманн. — Я делал по убеждению все возможное, чтобы распространить во Франции идею о воссоздании Германии в духе графа Бисмарка. И впредь я намерен действовать точно так же, потому что считаю эту идею справедливой и благотворной. Кстати, — перебил он себя, — знаете, что Хансен здесь?

— Вот как? — воскликнул фон Кейдель.

— Я полагаю, он здесь пробудет некоторое время, чтобы вполне изучить положение вещей, — заметил Бекманн, многозначительно поглядывая в сторону. — Вы можете действовать через него: все, что вы ему сообщите, он передаст куда следует и проведет в прессу.

Фон Кейдель слегка кивнул головой.

— А теперь, — сказал Бекманн, — я думаю, мне следует как можно скорее вернуться в Париж и приняться за дело.

Он встал.

Вошел слуга.

— Его сиятельство ожидает господина советника.

— Иду, — отвечал фон Кейдель. Он подал Бекманну руку и произнес: — Уведомьте нас поскорей о ваших деяниях. Вы как раз вовремя поспеете в Ганновер, чтоб видеть там, какой оборот примут дела, — с улыбкой прибавил он.

— Мне очень жаль, что Ганновер против вас, — заметил Бекманн. — Это мое отечество, и хотя я давно покинул его, однако питаю к нему искреннюю любовь. Но все это уладится, когда наступит решительная минута. Пока будем идти, куда нас ведет судьба.

Он простился с фон Кейделем, который, в свою очередь, пошел вверх по лестнице в комнату министра‑президента.

 

Глава одиннадцатая

Утром того же 15 июня король ганноверский Георг V сидел в своем кабинете в Гернгаузене. Свежий воздух врывался в открытые окна, цветы распространяли легкий аромат, фонтаны тихо журчали под окнами в собственном саду короля. Все в монаршей резиденции, расположенной вдали от городского шума, дышало миром и спокойствием.

Тайный советник Лекс сидел за столом близ государя, собираясь читать только что полученные бумаги.

Камердинер подал королю сигару в длинном деревянном мундштуке. Георг V, удобно усевшись в кресле, медленно пускал в воздух клубы синеватого ароматного дыма.

— Мы получили из Франкфурта известие о вчерашнем голосовании, Ваше Величество, — сказал тайный советник.

— Ну, что же? — спросил король.

— Девять голосов против шести постановили мобилизовать союзную армию.

— Это вследствие австрийских настояний, и нельзя сказать, чтобы было умно придумано, — заметил король. — Решение ставит нас в большое затруднение, между тем как оборот, приданный делу ганноверской и гессенской подачей голосов, мог бы принести гораздо больше пользы.

— Осмелюсь заметить, что этот оборот дел, который приводит в действие прусскую армию и отвергает австрийские мотивы, потребован не большинством голосов. К тому же он, по моему крайнему разумению, не кажется мне особенно важным. Вещи дошли до той точки, где нет более места юридическим тонкостям, и одни факты имеют вес.

— Но граф Платен был того мнения, — сказал король, — что в Вене и Берлине отнеслись с большим вниманием к нашей подаче голосов…

— Пруссия, по‑видимому, иначе относится к делу, — ответил тайный советник, заглядывая в лежавшую перед ним депешу. — Прусский посланник покинул собрание союза немедленно после голосования и объявил, что его правительство считает союз расторгнутым и взамен его готово вступить с отдельными государствами в новый союз, на основании предложенного им плана реформ.

— Так вот они уже как далеко зашли! — воскликнул король и выпрямился. — Следовательно, Германский союз, этот оплот немецкого и общеевропейского мира, отныне должен считаться расторгнутым! В какие времена мы живем! Но, — продолжал он после минутного размышления, — как может Пруссия считать расторгнутым союз: это противоречит основным законам, и вся Германия тем должна сплотиться еще крепче!

— Я боюсь, что союз, который, опираясь на Австрию и Пруссию, был силен и прочен, без Пруссии лишится главного своего жизненного элемента, — заявил Лекс.

Король молчал.

— Меня сильно тревожит будущее, — продолжал тайный советник, и, — прибавил со вздохом, — я был бы гораздо спокойнее, если бы Ваше Величество имело на руках договор о нейтралитете.

— Но боже мой! — воскликнул король. — Я неоднократно высказывал свое намерение остаться нейтральным…

— Но не заключили договора, — заметил Лекс.

— Гессенский курфюрст тоже отказался себя связать, — возразил король. — К нему послали из Вены Вимпфена, ко мне — брата Карла. Вы знаете, курфюрст мне через Мединга отвечал, что намерен принять окончательное решение и вступить в договор не прежде, чем расторжение союза фактически совершится. Затем он, так же как и я, хочет остаться вполне нейтральным. Если бы я выступил вперед с договором, о котором говорит граф Платен, то смутил бы весь союз и нанес глубокое оскорбление Австрии.

— Я держусь того мнения, что Ваше Величество могли примкнуть к нейтральному договору, нисколько не подвергаясь опасности произвести смятение во Франкфурте. Более того, я желал бы, чтоб Ваше Величество, если это еще возможно теперь, как можно скорее подписали договор, не слушая более уклончивых советов графа Платена. Лучше сидеть на одном стуле, чем между двумя.

— Вы правы, — согласился король. — Необходимо прийти к какому‑нибудь концу. Нейтралитет вполне соответствует моему взгляду на вещи, и печальное событие во Франкфурте бессильно изменить мое убеждение, которое воспрещает мне всякое участие в войне между членами Германского союза. Я позову Платена и прикажу немедленно сделать все необходимые распоряжения для нашего присоединения к нейтральному договору.

— Я убежден, — радостно проговорил Лекс, — что Ваше Величество поступит справедливо, и успокоюсь только тогда, когда договор будет лежать в нашем архиве.

Вошел камердинер.

— Государственный канцлер граф Платен убедительно просит у Вашего Величества аудиенции.

— Пусть войдет! — с удивлением воскликнул король.

Лицо тайного советника мгновенно приняло озабоченный вид.

Граф Платен вошел. Всегда спокойная, довольная физиономия его на этот раз выражала крайнюю тревогу.

Тайный советник с беспокойством и пытливо смотрел на графа.

— Что вы нам несете такого важного, граф Платен? — спросил король.

— Ваше Величество, — отвечал министр, подходя к стелу, — нота, сию минуту переданная мне князем Изенбургом, побуждает меня немедленно просить у Вашего Величества решительного ответа.

— Что случилось? — с напряженным вниманием спросил король. — Чего еще хотят от нас там, в Берлине? Я только что, — продолжал он, — говорил с тайным советником о нейтралитете, и мне кажется, что теперь, когда, к сожалению, разрыв союза состоялся фактически, нам следовало бы принять участие в нейтральном договоре.

— Ваше Величество, — граф Платен вынул из кармана сложенную бумагу. Похоже, Берлин на этом уже не остановится.

— Вот как? — воскликнул король, и на лице его проявились удивление и негодование. — Чего еще могут они требовать?

— Союза на основании предложенных реформ, причем обещают гарантировать права на владения и верховную власть Вашего Величества.

— Это нечто совершенно новое! — изумился король.

— Слишком поздно, — тихо проговорил тайный советник и печально опустил голову.

— Эти предлагаемые реформы, — живо заговорил король, — отнимают у меня большую и существеннейшую часть моей верховной власти: я раз и навсегда их отверг. Какую власть хотят они там еще за мной гарантировать после того, как я откажусь от самой значимой части этой власти? Передайте князю Изенбургу…

— Не будет ли угодно Вашему Величеству выслушать содержание ноты князя? — сказал Платен. — Он требует ответа к сегодняшнему вечеру, и если ответ этот окажется неудовлетворительным, то есть если Ваше Величество не согласится принять участие в союзном договоре, то Пруссия объявит Ганноверу войну.

Король выпрямился.

— Вот как! — сказал он. — Читайте!

Он закрыл лицо руками и откинулся на спинку кресла. Граф Платен развернул бумагу, которую держал в руках, и прочел прусскую ноту, помеченную настоящим числом.

Король во время чтения не шевелился и не проронил ни слова.

Когда граф Платен кончил, Георг поднял голову: лицо его было чрезвычайно серьезно.

— Какое ваше мнение? — тихо и холодно спросил он.

— Ваше Величество, — отвечал граф Платен нерешительно и с легкой дрожью в голосе, — я не думаю, чтобы дела действительно зашли так далеко, как говорится в этой ноте. Они просто хотят нас напугать, и если выиграть время…

— Но они сегодня же вечером требуют ответа! — нетерпеливо перебил тайный советник.

— Конечно, ответ необходимо дать, — согласился граф Платен, — но всегда есть возможность обойти решительный вопрос и прибегнуть к какому‑нибудь moyen terme. Например, Ваше Величество может сказать, что мы готовы вступить с Пруссией в договор — слово «союз» следует всячески обходить, — но что для этого надо с обеих сторон тщательно обсудить вопрос. Таким образом мы выиграем несколько дней, а там нам на помощь могут явиться новые события. Граф Ингельгейм ежечасно ожидает известия о возвращении австрийских войск в Саксонию. Тогда мы станем сообразовываться с обстоятельствами…

— Я твердо решился! — прервал его король, и гордые черты лица его получили выражение непреклонной воли. Он с достоинством поднял голову и продолжал: — Условия, на основании которых я могу принять участие в новом союзе, подрывают верховную власть и самые святые права короны, наследованные мной от предков и признанные за мной всей Европой. На мне лежит обязанность передать их сыну ненарушимыми. Таково мое убеждение, и на требование Пруссии у меня один ответ: нет! И затем, — прибавил он, — я не хочу более никаких уверток, недомолвок или переговоров. Я хочу, чтобы в Берлине уяснили следующее: обещанный нейтралитет я свято сохраню, но в предлагаемый ими союз никогда не вступлю!

Тайный советник молчал.

Граф Платен вертел в руках ноту князя Изенбурга и, по‑видимому, искал другой способ несколько смягчить решительный ответ короля.

Георг V встал.

— Но положение, — продолжал он, — в котором в настоящую минуту находятся мой дом и мое государство, так серьезно, грядущие события влекут столь важные последствия, что я во всяком случае намерен прежде выслушать мнение моего совета.

Граф Платен с облегчением вздохнул и кивнул в знак согласия.

— Отправляйтесь, любезный граф, немедленно в город, — приказал король, — и созовите сюда всех министров!

— Приказание Вашего Величества будет исполнено, — поспешно проговорил Платен.

— В то же время, — продолжал король, — нам следует немедленно позаботиться о сосредоточении армии, рассеянной по всем частям королевства. Я желаю по возможности избегнуть всякого кровопролития в стране и вместе с войсками отправлюсь в Южную Германию, где можно будет действовать заодно с нашими многочисленными союзниками. Таким образом, если нам и не удастся избежать оккупации страны неприятельскими войсками, мы все‑таки избавим ее от ужасов войны.

— Ваше Величество хотите лично… — воскликнул граф Платен.

— Я хочу исполнить свой долг, — с достоинством перебил его король. — В военное время мое место посреди моих солдат. Отправьте немедленно предписания моим генерал‑адъютантам, начальнику главного штаба и командиру инженерного корпуса, — прибавил он, обращаясь к Лексу, — а вы, любезный граф, поспешите явиться ко мне сюда с другими министрами.

Граф Платен и тайный советник удалились.

Король остался один.

Он сидел у стола, погруженный в глубокое раздумье. Голова его низко опустилась, и по временам глубокие вздохи вырывались из его стесненной груди. Потом он медленно распрямился и устремил вопросительный взгляд наверх.

Вдруг камердинер поспешно растворил обе половинки дверей и доложил:

— Ее Величество королева!

Георг V мгновенно очнулся и встал.

Королева быстрыми шагами вошла в кабинет и приблизилась к королю, который обнял ее и поцеловал в лоб.

Королеве Марии было тогда около сорока пяти лет. Высокого роста и чрезвычайно стройная, она отличалась редкой грацией в движениях. Ее лицо, обрамленное темно‑русыми густыми волосами, утратило розовые тона и детское выражение, которые очаровывали на большом поясном портрете, висевшем над столом короля и изображавшем кронпринцессу в самой ранней молодости. Но добродушное и веселое, оно еще не потеряло всей своей свежести, а прекрасные темно‑серые глаза сияли нежностью и лаской. Теперь взгляд ее выражал тревогу, а голос дрожал от волнения.

— Я видела из окна, как к тебе спешил граф Платен, — посмотрев на мужа, проговорила Мария. — В это тревожное время приходится постоянно опасаться дурных известий, и я пришла к тебе узнать, не случилось ли чего нового? — произнесла она своим звучным, удивительно гибким голосом. — Что‑нибудь важное? — спросила она минуту спустя, робко заглядывая в серьезное, почти торжественное лицо короля.

Георг V отвечал:

— Было бы неблагоразумно уверять тебя, будто ничего не стряслось. Ты все равно не замедлила бы узнать правду. К тому же королева обязана принимать участие в великих кризисах и переживать их заодно с народом.

Он нежно положил ей на голову руку.

— Да, произошло нечто чрезвычайно важное, — сказал он. — Сегодня вечером у нас начинается война с Пруссией.

— О, боже мой! — воскликнула королева дрожащим голосом. — Возможно ли это! Но ты хотел при любом раскладе остаться нейтральным!

— Мне предлагают условия, которых я не могу принять, не уронив чести и достоинства моей короны. Я должен их отвергнуть, и тогда мне объявят войну! — проговорил король тихим, мягким голосом, как бы желая смягчить жестокое известие.

— Это ужасно! Неужели нет более никакой возможности отвратить такое страшное зло? Не могу ли я чего‑нибудь сделать для восстановления дружеских отношений? — воскликнула она, как бы внезапно осененная светлой мыслью. — Королева Августа, вероятно, так же как и я, с ужасом смотрит на эту в полном смысле слова братоубийственную войну.

— Поистине братоубийственную, — повторил король. — Из многих семей один брат находится на моей службе, другой на прусской. Но исправить ситуацию нет никакой возможности, поверь мне. Я в этом убежден. Единственное, что я могу еще сделать, это по мере сил избежать кровопролития здесь, на нашей земле. Граф Платен полагает, что еще можно потянуть время…

— Ах, если бы он не так много медлил до сих пор, — живо заметила королева, — мы не оказались бы теперь в таком тяжелом, безвыходном положении! Еще если бы Габленц со своими войсками не был отсюда отпущен! Поверь мне, — убедительно проговорила она, — мы вовлечены в это несчастье исключительно двойственностью Платена.

Король мрачно смотрел перед собой.

— Во всяком случае, теперь ничем не поправишь дела, — сказал он. — Нам остается только действовать. Я нынче же ночью вместе с Эрнестом отправляюсь в армию, которую намерен созвать всю на юге королевства, с тем, чтобы при первой возможности соединиться с южными войсками.

— А мы куда отправимся? — боязливо спросила королева.

Король обеими руками нежно обнял ее за голову, поцеловал в лоб и сказал чрезвычайно ласковым, но в то же время решительным тоном:

— Ты и принцессы — вы останетесь здесь!

— Здесь?! — с ужасом повторила королева, в волнении отступая шаг назад и устремляя на мужа испуганный взгляд. — Здесь? Во время неприятельской оккупации? Никогда! Ты, верно, несерьезно говоришь.

— Совершенно серьезно, — возразил король, — ты, мой ангел‑королева, при спокойном размышлении вполне поймешь мои причины: я в этом убежден.

Королева вопросительно на него посмотрела и слегка покачала головой.

— Я хочу, — продолжал король, — избавить страну от ужасов войны, а войско от бесполезного кровопролития, поэтому стягиваю его на юг, где ему придется действовать не одному, а вместе со всей южногерманской армией. Место мое и кронпринца — посреди войска. Но я не могу избавить страну и семейства моих подданных от притеснений, страданий и горестей, связанных с неприятельской оккупацией. Мои подданные должны пустить в свое отечество солдат неприятеля, которые поселятся в их домах, между тем как их сыновья будут драться на поле сражения. Я с моим сыном разделю судьбу моей армии, — а ты, королева, с дочерями разделишь судьбу страны — это наша королевская обязанность. Ни в одной ганноверской семье не должно говориться, что королевская фамилия поступает иначе, чем ее подданные. Мы связаны со страной тысячелетними преданиями, мы плоть от ее плоти и кровь от ее крови. Неужели ты допустила бы говорить о себе, что королева пребывает в безопасности, вдали от страны, которую постигло великое испытание?

Его рука искала руку супруги, а голова обратилась в ту сторону, где слышался легкий шорох ее платья.

Королева стояла со сложенными руками. Глаза ее, устремленные на мужа, утратили всякое выражение страха и сияли влажным блеском.

Когда король окончил говорить, она схватила его протянутую руку, опустила голову на его плечо и нежно к нему прижалась.

— Ты прав! — воскликнула она. — Прав, как всегда. Твоя великая и благородная душа всегда умеет увидеть то, что честно и справедливо. Да, мой король и супруг, я останусь здесь, вдали от тебя, но тесно связанная с тобой нашею любовью и долгом перед страной.

— Я знал, что ты одобришь мое решение, — спокойно и дружески проговорил король. — Моя королева не может думать и чувствовать не заодно со мной.

Супруги горячо обнялись. Королева плакала, склонив голову на могучую грудь государя, а он нежно гладил ее голову.

Цветы благоухали, фонтаны под окнами журчали, птицы щебетали на деревьях — вся природа дышала миром и счастьем.

Но где‑то вдали от этого солнечного света и внешнего благоухания собирались грозные тучи, которые должны были мгновенно и навсегда погасить луч спокойного счастья королевской семьи.

У дверей раздался стук.

Король тихонько отстранил от себя супругу.

— Министры ожидают приказаний Вашего Величества, — доложил вошедший камердинер.

— Теперь, — ласково сказал король супруге, — предоставь мне с министрами выполнить то, что нам предстоит. После я увижусь с тобой.

— Да снизойдет на тебя благословение Божие! — из глубины души вырвалось у королевы.

— Тяжелые времена настали, любезный Лекс, — дружески заметила она тайному советнику, который низко перед ней преклонился, — дай бог, чтоб они благополучно миновали!

И она медленно вышла из кабинета.

Министры вошли и стали размещаться вокруг стола.

Кроме графа Платена, Бакмейстера и генерала фон Брандиса, здесь присутствовал обер‑гофмаршал фон Малортие, старик с короткими, седыми волосами и морщинистым, постоянно недовольным лицом. Его собственная фигура, облаченная в наглухо застегнутый фрак и черный галстук, делала его гораздо более похожим на канцелярского служителя, страдающего болью в желудке, нежели на остроумного автора книги «Гофмаршал, каким он должен быть», которая пользуется большим авторитетом при всех дворах.

За ним следовал министр юстиции Леонгардт, знаменитый законовед, человек с виду чрезвычайно простой, с редкими, гладко причесанными волосами и в серебряных очках, за которыми скрывались выразительные, оживленные и чрезвычайно проницательные глаза. После них шли: министр народного просвещения, белокурый, еще молодой человек, бывший дипломат и посланник в Гааге, и еще тоже молодой министр финансов Дитрихс, которого граф Платен рекомендовал было в секретари к одному министру с весьма аристократической фамилией, но король на это предложение отвечал: «Если он способен работать за министра, то пусть сам будет министром»!

Все эти господа вошли в кабинет короля в глубоком молчании.

Когда они заняли места, Георг V сказал:

— Господа министры! Его Величество король прусский сделал мне через своего посланника предложение вступить с ним в новый союз, после того как будет расторгнут старый Германский союз. Вам известны события во Франкфурте‑на‑Майне. Я до сих пор не считал расторжение Германского союза возможным, несмотря на заявления прусского посланника. К сожалению, я должен ныне признать союз фактически расторгнутым. Повторяю еще раз перед вами всеми, что я считал себя вправе и был готов сохранить нейтралитет в войне, которая, к великому горю Германии, готовится между Австрией и Пруссией. Но Его Величество король прусский не этого от нас требует. Граф Платен, прошу вас, прочтите ноту князя Изенбурга.

Граф Платен медленно прочел прусскую ноту.

— Я полагаю, господа, что вам известна сущность предлагаемых Пруссией реформ, на основании которых я должен принять участие в союзе?

Министры отвечали утвердительно.

— Я принужден был бы также, — продолжал король, — отказаться от командования моей армией — той армией, которая дралась под Минденом, в Италии, при Ватерлоо. И эта армия должна была бы присоединиться к войску, выступающему против Австрии, и действовать заодно с ним. Перед лицом Бога, моей совести и присяги, данной мной стране, обращаюсь к вам, господа министры, с вопросом: могу ли я принять подобное предложение? Могу ли я сделать это в качестве защитника моего королевства? Дают ли мне на это право законы страны? Отвечайте сначала вы, граф Платен, как министр иностранных дел.

Граф Платен наклонился немного вперед и, потирая руки, произнес:

— Нет, Ваше Величество, — но, может быть…

Король перебил его:

— А вы, господин фон Малортие?

Обер‑гофмаршал, который еще больше обыкновенного съежился и ушел в свой черный галстук и застегнутый фрак, тихим голосом заявил:

— Нет, Ваше Величество.

— А вы, господин министр юстиции?

Министр юстиции отвечал коротко, ясным и громким голосом:

— Нет!

— Господин министр внутренних дел?

— Нет, ни в каком случае! — воскликнул Бакмейстер.

Такой же точно ответ дали министры военный, народного просвещения и финансов.

Король встал, а за ним и все министры.

— Я очень рад, господа министры, — сказал Георг V, — что вы все дали на прусские предложения один и тот же ответ, который я сам, по моему крайнему разумению, уже дал графу Платену немедленно после того, как он мне сообщил содержание ноты князя Изенбурга. Мне весьма утешительно знать, что я в таком важном случае думаю заодно с моим советом. Не потому, — прибавил он, гордо выпрямляясь, — чтоб я желал переложить ответственность свою на ваши плечи, но потому, что ваш единодушный ответ служит мне подтверждением факта, что бедствия, которые должен навлечь на страну наш отказ Пруссии на ее предложения, посланы нам Богом, и мы не можем никакими средствами их отвратить. А теперь, — прибавил государь, — так как вы согласны со мной о невозможности присоединения к новому союзу, нам следует немедленно приступить меры, которые предписывает наше затруднительное положение. Я хочу во главе моей армии отправиться на юг Германии, и для этого намерен как можно быстрее сосредоточить войска на юге моих владений. Мы с моими генералами немедленно сделаем все необходимые распоряжения. Королева и принцессы останутся здесь, чтобы разделить участь моих подданных.

Между министрами пронесся одобрительный шепот.

— Ваше Величество, — сказал министр Бакмейстер, — могу ли я просить у вас решения по одному вопросу, не терпящему отлагательства?

— В чем дело? — спросил король.

— Генерал Мантейфель стоит под Гарбургом, — сообщил министр, — и в силу данного ему позволения на проход через наши владения требует вагонов для провоза в Минден прусских войск. Дирекция железной дороги спрашивает у меня, что ей делать?

Король стиснул зубы.

— Он хочет быть в самом сердце моих владений, когда будет объявлена война! — воскликнул он. — Прикажите, чтоб все вагоны были немедленно отосланы сюда. Они будут нужны для перевоза наших собственных войск.

— При настоящем положении вещей, — продолжал министр, — нам следует также распустить сословное собрание. Я уже заготовил приказ.

— Дайте его сюда! — потребовал король.

Министр положил приказ на стол.

— Государственный секретарь здесь, — добавил он.

— Позовите его сюда!

Министр вышел и через минуту вернулся с государственным секретарем, в присутствии которого король подписал приказ.

— А теперь, господа, — воскликнул он, — идите, и пусть каждый из вас готовится в своем ведомстве к борьбе с тяжелыми временами! Молю всеблагого и всемогущего Господа, чтоб он позволил мне снова видеть вас всех вокруг меня довольными и счастливыми. Граф Платен и генерал Брандис, вас прошу остаться.

Остальные министры молча поклонились и вышли из кабинета.

— Прошу вас, граф Платен, — сказал король, — приготовить князю Изенбургу ответ — ясный и определенный, подобный только что слышанному мной от всех вас.

— Желание Вашего Величества будет немедленно исполнено, — заверил граф Платен. — Но вы, конечно, изволите приказать, чтобы форма ответа была дружелюбная, не исключающая возможности дальнейших сношений…

— Вы еще считаете возможными дальнейшие сношения?! — изумился король. — Ответ должен быть только учтив, и не более того, — продолжал он. — Можете еще раз упомянуть о моей готовности остаться нейтральным, но что касается предложения насчет реформ — ответ на него не должен оставлять ни малейшего сомнения.

— Если Вашему Величеству угодно, — сказал граф Платен, — ответ может редактировать государственный советник Мединг. Он со своим искусством в выборе выражений сумеет избегнуть всякой резкости…

— Пусть его в самом деле отредактирует Мединг, — согласился король. — Я уверен, что он сделает это в самых приличных выражениях, но зато сильно сомневаюсь, чтоб самые лучшие выражения могли здесь послужить в пользу. Пришлите ко мне Мединга, как только у него будет готов ответ.

Граф Платен быстро удалился.

— Вы, любезный генерал, — король обратился к военному министру, — останьтесь здесь и вместе с генерал‑адъютантами и с начальником главного штаба начертайте мне план сосредоточения войск. Господин тайный советник, собрались генералы?

— Они ожидают приказаний Вашего Величества.

— Введите их сюда.

— При одной мысли, что выступаю в поход вместе с Вашим Величеством, я снова делаюсь молодым, государь, — заявил генерал Брандис. — Сердце мое опять забилось сильно, как во времена великого Веллингтона!

— Тогда Германия действовала единодушно, — со вздохом проговорил король.

Между тем как генералы совещались в Гернгаузене, адъютанты скакали в город с депешами, а телеграф передавал войскам приказы. Город Ганновер находился в лихорадочном волнении. На тихих обычно улицах собирались толпы любопытных и горячо рассуждали о последних событиях. Глубокое смущение выражалось на всех лицах, когда кто‑либо из более посвященных в государственные дела объявлял, что армии приказано идти на юг Германии и что король покидает столицу. Уже с некоторых пор общественное мнение было враждебно настроено против Пруссии, все громко порицали, что государь отпустил бригаду Калика и генерала Габленца, австрийским войскам устраивались разного рода овации. Но тем не менее, когда дело дошло до действительной войны и грозное положение вещей сделалось очевидным каждому, население Ганновера пришло в сильное волнение. А известие о предполагаемом отъезде короля окончательно повергло его в смятение.

Обитатели Ганновера часто составляли оппозицию и порицали и критиковали все, что делалось и не делалось, но резиденцию без короля никаким образом не могли себе представить. Это казалось им чем‑то невероятным, и уже начинали раздаваться голоса, говорившие: «Король спасается и оставляет нас одних. Неприятель будет действовать беспощадно и наложит на нас контрибуцию!»

Но с другой стороны слышалось: «Королева с принцессами остается здесь. Ее присутствие будет защитой для резиденции, враги не посмеют не уважить в ней ее королевского достоинства». И многие успокаивались при этом известии.

Таким образом, толпа переходила от одного настроения к другому. Наиболее напуганные спешили к бургомистру и его приближенным с требованием, чтоб они просили короля не покидать города. Другие хотели, чтобы войска стянулись вокруг резиденции, третьи советовали ломать железную дорогу. Одним словом, на улицах со всех сторон сыпались советы, и каждый произносивший их питал убеждение, что если его послушают, то город и страна будут спасены.

Войска, стоявшие в Ганновере, спешили на железную дорогу, другие батальоны и эскадроны вступали в город и после непродолжительной остановки отправлялись далее. Но все эти передвижения совершалось так таинственно, что многочисленная публика, толпившаяся вокруг станции железной дороги, оставалась в полном неведении о военных действиях.

На большой площади перед станцией железной дороги скопилась кучка горожан, ведущих оживленную беседу. Небольшого роста, бледный, черноволосый мужчина со сверкающими глазами, по‑видимому, старался их успокоить. Все они принадлежали к типу рослой, мощной, нижнесаксонской буржуазии, неустрашимой в действии, когда ясно видят свою дорогу, но легко теряющей всякое самообладание в необыкновенных, запутанных обстоятельствах. Люди северогерманской и нижнесаксонской расы во всяком новом положении должны сначала осмотреться, свыкнуться с ним, прежде чем применить к делу свои силы. Все неожиданное, новое, непривычное смущает их и на время парализует деятельность.

Так точно было и теперь. Сильные мужчины с резкими, характерными чертами лица стояли совершенно растерянные и беспомощные. На их физиономиях выражалось глубокое недовольство, готовое излиться на правительство, которому всегда приходится отвечать, если что‑нибудь нарушает привычный, спокойный ход времени.

— Да будьте же вы, наконец, рассудительны! — говорил белолицый коротышка, сильно жестикулируя. — Не дети же вы, в самом деле, и не могли подумать, что Германия ни к чему новому не придет, а будет постоянно довольствоваться одними толками за пивной кружкой. Всякий разумный человек должен был видеть, к чему клонятся дела. К тому же вы не знаете ничего наверняка.

— В этом‑то и несправедливость! — перебил его высокий, дородный мужчина, говоривший густым басом. — В том‑то и несправедливость, что мы ничего не знаем. Могли бы нас наконец оповестить о том, что делается, чтобы дать время позаботиться о семьях и устроить свои дела.

— Да погодите же! — нетерпеливо воскликнул первый. — Вы слышали, что генералы еще совещаются с королем в Гернгаузене, а министры только что оттуда вышли. Вы хотите знать решение, прежде чем оно родится. Жаль, в самом деле, — прибавил он и засмеялся с досадой, — жаль, что король не пригласил на совещание весь город.

— Зонтаг прав! — произнес старик, одетый в платье простого мещанина. Выразительные черты лица его хранили отпечаток многих невзгод, и говорил он на нижнесаксонском наречии, которое сильно распространено между поселянами и в низшем классе горожан. — Зонтаг прав. Мы должны ждать, король в свое время сообщит нам все, что следует. Он не оставит нас в неведении и опасности: недаром же он сын Эрнста‑Августа, — сказал он успокоительным тоном, обращаясь к другим горожанам, которые слушали его внимательнее и с большим доверием, чем маленького, бледного, вертлявого купца Зонтага.

— Вон, — воскликнул внезапно последний, — стоит карета графа Веделя! — И он указал на изящный экипаж, только что остановившийся у здания станции железной дороги. Кучер с трудом сдерживал красивых лошадей, которые нетерпеливо били копытом о мостовую. — Пойдемте к графу, он, без сомнения, знает все, что делается.

Зонтаг быстрыми шагами направился к карете, другие последовали за ним.

Вскоре из вокзала вышел комендант королевского замка граф Альфред Ведель, в мундире, соответствующем его званию.

Он с удивлением увидел густую толпу, окружавшую его карету и, казалось, желавшую перерезать ему путь.

— Что у вас здесь за собрание? — ласково спросил он. — Как, и вы тут, господин Зонтаг? И вы, любезный Конрад?

Он подошел к старику, который вместе с Зонтагом отделился от толпы, и подал ему руку.

— Господин граф, — сказал старый придворный, седельный мастер Конрад, ветеран великой войны и любимец короля Эрнста‑Августа, который очень любил с ним разговаривать и всегда с удовольствием выслушивал его в высшей степени бесцеремонные, иногда даже грубые, но всегда меткие замечания, приправленные народным юмором, — господин граф, — и он отвел рукой купца Зонтага, который было тоже выступил вперед и собирался заговорить. — Мы все здесь в большой тревоге и неизвестности. Со всех сторон слышим, что начинается война и король уезжает. Судьба города беспокоит горожан, и они желали бы точнее узнать, что их ожидает.

— Да, — вмешался купец Зонтаг, освобождаясь от удерживавшей его руки старого Конрада, — да, господин граф, все эти люди тревожатся, волнуются и готовы потерять всякое мужество. Я делал все, чтобы их успокоить, но напрасно. Прошу вас, господин граф, скажите, что случилось и что им делать.

Взоры всех с напряженным вниманием устремились на красивого молодого мужчину, который с минуту молча и спокойно обводил глазами теснившуюся вокруг него толпу.

— Что случилось? — переспросил он громким, внятным голосом. — Ничего необыкновенного: мы накануне войны и король выступает со своей армией на поле сражения.

— А нас и город оставляет беззащитными? — послышался ропот в толпе.

Легкая краска выступила на лице коменданта, и гневная молния сверкнула в его глазах.

— Всякий ганноверский солдат, отправляясь на войну, — сказал он, — разве не оставляет дома своей семьи? Королева и принцессы остаются здесь посреди вас, а я остаюсь при Ее Величестве.

— A! — раздалось в толпе. — Если королева здесь остается, то, конечно, город еще не в большой опасности.

— В большой или не в большой, а королева разделит с вами вашу участь, равно как король собирается разделить участь своих солдат. Справедливо это или нет? Отвечайте! — воскликнул граф Ведель.

— Справедливо! — громко ответил Конрад, а толпа за ним несколько тише подтвердила: «Да! Да!»

— Но, — продолжал граф Ведель, — вы у меня спрашивали еще, что вам делать?

Он приблизился к толпе, так что очутился почти посреди нее. Сверкающий взгляд его перебегал с одного из присутствующих на другого.

— Как! — воскликнул он. — Ганноверский гражданин не знает, что ему делать, когда страна в опасности и король выступает в поход? Старый Конрад мог бы вам это сказать лучше меня: он немало видел на своем веку и жил во времена, о которых я знаю только понаслышке. Армия наша находится на мирном положении, — с одушевлением продолжал он, — она нуждается в припасах и помощи: пушки должны быть из арсенала препровождены на железную дорогу, а ганноверские граждане толкутся здесь без дела, жалуются и ропщут! Припасайте лошадей и работников, а где не хватит тех и других — будем действовать сами. Я тоже присоединюсь к вам, лишь только позволит служба. Армия выступает в поход, — продолжал он, — надо позаботится о ее продовольствии: не голодать же солдатам! Составьте комиссию и тащите сюда, на железную дорогу, все, что у вас есть в кладовых. Мы отправим провизию в армию для удовлетворения первых потребностей. Затем, не сегодня завтра войска наши могут наткнуться на неприятеля, к нам явятся раненые и больные — пусть ваши жены щиплют корпию и готовят перевязки. Идите к моей жене, она вам посоветует, как все устроить. Сколько раз вы играли в солдаты в своих стрелковых кружках. Теперь регулярное войско уходит: неужели вы оставите королеву в Гернгаузене без защиты? Неужели не найдется никого из ганноверских граждан, кто взял бы на себя обязанность защищать королеву, которую король с доверием оставляет в своей резиденции? Теперь, — прибавил он несколько тише и медленнее, — я вам сказал, что делать. Дела, в сущности, столько, что я решительно не понимаю, как вы можете бесполезно тратить столько времени, оставаясь здесь, чтобы волноваться и трусить…

Толпа молчала. Зонтаг с торжествующим видом поглядывал на нее блестящими глазками.

Старый Конрад почесывал за ухом.

— Гром и молния! — воскликнул он наконец. — Граф говорит правду! Стыдно нам, старикам, что мы ожидаем, чтоб нас учила молодежь! Скорее вперед! — громко крикнул он. — Будем делать все, что предпишет нужда. Разделимся на партии. Вот Зонтаг понимает в этих делах: он устроит комитет, а я оправлюсь в арсенал.

Он подошел к графу Веделю и сказал ему:

— Вы, граф, истый ганноверец. Вы нам резко высказали ваше мнение и были правы. Но будьте покойны, мы не оставим пятна на чести ганноверских граждан!

— А ты, старый дружище, — прибавил он, скидывая шапку и кланяясь стоящей посреди площади статуе короля Эрнста‑Августа, — ты увидишь, что старый Конрад и все ганноверские граждане сумеют честью и правдой послужить твоему сыну.

Он подал руку графу, который крепко ее пожал.

Мрачное настроение толпы изменилось как по волшебству. Тревога и уныние мгновенно сбежали со всех лиц, которые вдруг засияли решимостью и мужеством.

Все окружили графа Веделя и, пока он садился в карету, протягивали ему свои крепкие руки.

Лошади помчались, и экипаж быстро покатился по дороге в Гернгаузен. Толпа, обменявшись еще несколькими словами, разошлась.

Через час облик города изменился.

На улицах не было более уныло слоняющихся групп: всюду кипела жизнь, но в то же время и царствовал порядок. Горожане всех сословий, работники и мастеровые на телегах и тачках перевозили оружие из арсенала на станцию железной дороги. Другие на плечах перетаскивали туда же съестные припасы, частью для немедленного продовольствия солдат, частью для отправления в магазины. Женщины ходили по улицам легкими шагами, но с озабоченными лицами, собирались в кучки и совещались насчет своей деятельности. Наиболее влиятельные горожанки спешили в великолепный, только что отстроенный дом графа Веделя, где графиня принимала их во вновь организованный комитет.

Старый Конрад стоял у входа в арсенал, то помогая накладывать оружие, то крепким словцом понукая неловких работников. А что касается купца Зонтага, то его можно было видеть везде: суетящегося, бегающего, кричащего. Он от волнения был бледнее обыкновенного, охрип от постоянного говора, но все не переставал ободрять и воодушевлять других.

Настал вечер, и солнце зашло, осветив в последний раз короля в замке его предков.

Было девять часов, когда государственный секретарь Мединг, приготовив ответ на прусскую ноту, быстро ехал между двумя рядами фонарей по аллее, ведущей в Гернгаузен.

Во дворце вовсе не было заметно того волнения и движения, какие царили в городе. Привратник стоял у подъезда, лакеи в красных ливреях расхаживали по прихожей медленными неслышными шагами — только лица были озабоченнее обыкновенного.

Зато на дворе стояли запряженные и освещенные фонарями фургоны, вокруг которых суетились слуги, нагружая их чемоданами и сундуками.

Придворные лакеи с тревожным любопытством поглядывали на приближенных короля, являвшихся к нему в столь непривычные часы. Но привычка и строгая дисциплина не давали им вымолвить слова, и только одни робкие взгляды, бросаемые украдкой на посетителей, обнаруживали внутреннее беспокойство.

— Король в своем кабинете? — спросил, входя, Мединг.

— Его Величество в комнате у Ее Величества.

Мединг молча поднялся в верхний этаж по лестнице, где так часто можно было в эти самые часы видеть нарядных дам и кавалеров в блестящих мундирах. Теперь же яркий свет канделябров освещал картину полного безмолвия и пустоты.

У входа в покои королевы сидел в креслах ее старый, седой камердинер, а перед ним стоял камердинер короля.

— Доложите королю о моем приходе, — сказал Мединг.

Камердинер с минуту помедлил.

— Извините, господин секретарь, — промолвил он, — если я осмелюсь задать вам один вопрос. Правда ли, что война объявлена и что неприятель явится сюда?

Мединг печально на него взглянул.

— Правда, любезный Мальман, — отвечал он. — Но, пожалуйста, доложите обо мне поскорее: мы не должны терять ни минуты.

— О Господи, какие времена! — воскликнул камердинер короля, направляясь во внутренние покои, между тем как старый камердинер королевы закрыл лицо руками.

Государственный секретарь последовал за камердинером и, пройдя большую переднюю, вошел в гостиную королевы.

Там все королевское семейство сидело вокруг чайного стола.

Король был в генеральском походном мундире. Он весело улыбался королеве, которая с трудом удерживала беспрестанно наворачивающиеся на глаза слезы. Рядом с королевой сидела семнадцатилетняя принцесса Мария, грациозное существо с прекрасными, благородными чертами лица, с большими, голубыми, задумчивыми глазами. Менее матери привыкшая владеть собою, она не удерживала своих слез и то и дело утирала батистовым платком раскрасневшиеся очи. По другую сторону короля сидела его старшая дочь, принцесса Фридерика. Белокурая и стройная, как сестра, она наследовала от отца его повелительную осанку. Чрезвычайно скромная и чуждая всякой самонадеянности, она, однако, своей фигурой и каждым движением изобличала свое королевское происхождение. Девушка не плакала. Ее большие, ясные голубые глаза сияли смелым, горделивым блеском. Она по временам кусала свои розовые губы, и если бы кто заглянул ей в сердце, то нашел бы там сильное желание следовать лучше за отцом, в поход, чем оставаться в бездействии дома и в печальном уединении ожидать известий из армии.

Напротив сидел, откинувшись на спинку стула, кронпринц Эрнст‑Август, высокий молодой человек двадцати одного года. Ни одной чертой лица не напоминал он своего отца. Узкий, покатый лоб его был почти весь закрыт гладкими темно‑русыми волосами. Нос его был слегка приплюснут, а полные губы как бы с некоторым усилием приоткрывались, чтоб пропускать лениво и медленно произносимые слова. Но прекрасные зубы и блестящие, добродушные глаза делали лицо молодого принца чрезвычайно симпатичным.

Кронпринц был одет в гусарский мундир, состоявший из синего доломана с серебряными шнурками. Он кусал зубами ногти левой руки, а правой играл с маленькой собачкой из породы такс, которая ласкалась к нему.

Такая картина представилась глазам государственного секретаря, когда он вошел в комнату королевы.

С глубоким вздохом окинув взором королевскую семью, он приблизился к королю.

— Доброго вечера, любезный Мединг, — произнес Георг V своим обычным тоном. — Вы мне принесли ответ Пруссии. Надеюсь, что он сформулирован точно и ясно?

— Я старался с точностью передать мысль Вашего Величества, — отвечал Мединг, низко кланяясь.

— Прикажешь, чтоб мы удалились? — спросила королева.

— Нет, — ответил король, — это столько же касается вас всех, сколько и меня. Наш секретарь потрудится прочесть нам свою работу. Садитесь, любезный Мединг, и читайте.

Мединг сел против короля, раскрыл сложенную бумагу и начал ее читать.

Король облокотился о спинку стула и закрыл лицо рукой, как делал всякий раз, когда хотел во что‑нибудь серьезнее вникнуть.

Королева и принцесса Мария тихонько плакали; принцесса Фридерика с напряженным вниманием вслушивалась в каждое слово.

Кронпринц играл с собачкой.

Государственный секретарь читал медленно, выразительно, несколько останавливаясь после каждой фразы.

В ответе этом, написанном в чрезвычайно спокойном и умеренном тоне, выставлялись все причины, по которым король считал невозможным для себя примкнуть к новому союзу, предлагаемому Пруссией. В нем снова и подчеркнуто упоминалось о намерении короля держаться самого строгого нейтралитета. Затем следовало объяснение, что Георг никогда не станет сражаться ни с одной из немецких держав, иначе как разве только защищаясь, в случае если будет произведено нападение на его владения. В заключение выражалась надежда, что столь желанные дружеские отношения между Пруссией и Ганновером не будут расторгнуты и в настоящие дни.

Король молча слушал до конца.

Когда государственный секретарь кончил, Георг V поднял голову и сказал:

— Вы и на этот раз прекрасно передали мою мысль. Я не могу здесь ничего ни прибавить, ни убавить. Но не думаете ли вы, — продолжал он после минутного размышления, — что отказ следует выразить еще резче, чтоб они не подумали, будто я хочу продолжать с ними переговоры о предлагаемых ими реформах? Это было бы недостойно нас и нечестно в отношении Пруссии.

— Я полагаю, государь, — возразил государственный секретарь, — что насчет этого пункта редакция ответа не оставляет ни малейшего сомнения. Что же касается примирительного и спокойного тона в целом, то я думаю, Ваше Величество его вполне одобрит, так как само желало бы по возможности сохранить мир.

— Конечно, конечно! — с живостью проговорила королева.

— По возможности! — повторил король с глубоким вздохом. — Прошу вас, любезный Мединг, — сказал он минуту спустя, — прочтите мне еще раз весь ответ. Извините меня, что я вас так мучаю, но дело это чрезвычайно важно, о нем стоит подумать дважды.

— С величайшей готовностью, Ваше Величество, — сказал государственный секретарь и вторично, так же медленно, прочел ответ.

— Прекрасно! — воскликнул король, когда он замолчал. — У меня нечего прибавить. Что ты об этом скажешь? — спросил он, обращаясь к королеве. — Прошу тебя и вас всех, выскажите ваше мнение. Дело это равно касается и вас.

— Ему надлежит совершиться! — со сдерживаемыми слезами проговорила королева.

— А ты, Эрнст, — спросил король, — не имеешь ли чего сказать?

— Нет! — отвечал кронпринц, вздыхая и гладя собачку, которую взял на колени.

— А вы обе? — продолжал спрашивать король.

— Нет! — отвечала принцесса Фридерика, гордо подымая голову.

— Нет! — с рыданием произнесла ее младшая сестра.

— В таком случае дело это надо считать оконченным, — весело сказал король. — Я, по плану моих генералов, — продолжал он, обращаясь к Медингу, — приказал, чтобы войска стягивались около Геттингена, а оттуда уже отправлялись на юг. Я сам уезжаю туда в два часа. Прошу вас, любезный Мединг, побывайте у генерала Брандиса и у графа Платена, и передайте им, чтоб они были в два часа на железной дороге, готовые к отъезду. Вас самих я тоже прошу приготовиться и мне сопутствовать — вы мне будете нужны. Но успеете ли вы собраться?

— Конечно, успею, Ваше Величество.

— А ты, — обратился король к сыну, — отдай приказание, чтоб не было забыто ничего из твоих походных вещей. Любезный Мединг, — прибавил он, — дайте сюда ответ на подпись.

Мединг взял со стоящего неподалеку письменного стола королевы перо, передал его королю и поднес ему бумагу.

Твердой рукой начертал король начальные буквы своего имени: G. R.

— Поставьте внизу число и час, — сказал король, — чтобы сохранилась точная память о важной минуте, когда был подписан столь важный документ.

Государственный секретарь посмотрел на часы. Стрелки показывали десять минут первого.

Он сделал заметку под подписью короля.

— Теперь прошу у Вашего Величества позволения удалиться, — попросил он, — время мое сочтено. А вы, Ваше Величество, — прибавил он, обращаясь к королеве, — позвольте выразить вам искреннейшие и верноподданнейшие мои пожелания, чтоб скорей миновали эти тяжелые дни. Да благословит Бог Ваше Величество!

Королева склонила голову, закрыв лицо платком.

— До свидания! — воскликнул король. Мединг с глубоким поклоном вышел из комнаты.

В большом аванзале он встретился со стройным, высокого роста молодым человеком в гвардейском мундире, с приветливыми, смеющимися чертами лица и открытыми, умными глазами, — то был племянник короля, князь Георг Сольмс‑Браунфельс.

Он подал Медингу руку и сказал:

— Ну, любезный Мединг, все кончено, война объявлена!

— Я везу ответ на прусскую ноту! — сообщил серьезно Мединг, указывая на сложенную бумагу в своей руке.

Князь задумчиво поглядел с минуту на пол.

— Знаете, — сказал он, — мне кажется, что вы — Дэвисон, секретарь королевы Елизаветы, уносящий от нее смертный приговор.

Мединг печально улыбнулся.

— Да, это в самом деле смертный приговор для многих храбрых, и благодарение Богу, что он ляжет не на мою ответственность — я только исполняю свой долг, хотя мне так тяжело, как едва ли кому иному. До свидания в Геттингене, — сказал он, пожимая молодому человеку руку, и, спустившись по лестнице, сел в быстро подъехавшую карету.

Когда секретарь выезжал из‑под ярко освещенных позолоченных ворот внешнего двора, ему встретилась длинная вереница экипажей, направлявшаяся к замку.

То был магистрат и представители городского сословия, ехавшие проститься с королем. Когда длинная вереница выехала из аллеи, темной лентой выделяясь на ярком фоне ворот и двора, она стала похожей на длинную, черную похоронную процессию. Невольно содрогаясь под этим впечатлением, Мединг откинулся в глубь кареты и в глубоком раздумье поехал к городу.

Пока все это происходило в Гернгаузенском дворце, граф Платен сидел в своем кабинете, в боковом флигеле королевских зданий.

Маленькая лампа освещала письменный стол, заваленный бумагами и письмами, перед ним сидел граф, задумчиво подперев голову рукой.

— Неужели в самом деле нет никакого выхода? — вырвалось у него наконец, когда он встал и зашагал по комнате. — Неужели мы не в силах вновь приобрести утраченное выгодное положение?

Он задумчиво посмотрел в окно, на теплую, звездную летнюю ночь.

— Сосредоточение армии — хорошая мера, — продолжал он, — в этом сказывается наша твердая воля не подчиняться безусловно; хорошо и то, что король уезжает: это облегчит переговоры. Ну, я думаю, — произнес он бодрее, — что в Берлине призадумаются и будут рады‑радешеньки нейтралитету. Мы теперь вынуждены поступать именно так. В Вене нас не могут ничем попрекнуть — и когда Австрия победит…

Радостная улыбка озарила его черты, и в воображении рисовались отрадные картины будущего.

Часы на письменном столе звонко пробили двенадцать.

— Князь Изенбург! — доложил вошедший камердинер.

— Теперь, так поздно? — удивился Платен и быстро двинулся навстречу прусскому послу, который серьезно и неторопливо миновал отворенные настежь двери.

— Что вы скажете нам хорошего в такой поздний час? — спросил граф.

— Не знаю, могу ли я сказать что‑либо хорошее, — отвечал князь, маленький, худенький человек лет пятидесяти, с тонкими, изящными чертами лица и маленькими, черными усиками, устремляя свои черные глаза с печальным и вопросительным выражением на Платена. — Во‑первых, — продолжал он, — я попрошу вашего ответа на ноту, переданную мною сегодня утром, который мне предписано сообщить до вечера сегодняшнего дня. Вы видите, — показал посол, вынимая часы, — что я оттягивал как мог, но уже двенадцать часов, день кончен.

— Любезный князь, — сказал граф Платен, — я вашу ноту тотчас же передал королю, и ответ в настоящую минуту у Его Величества. Я жду его с минуты на минуту и не сомневаюсь, что мы придем к обоюдному соглашению.

Изенбург слегка тряхнул головой.

— Если ответ еще у Его Величества, то вы должны его знать и я вынужден, — он сделал ударение на этом слове, — просить вас настоятельно сообщить мне его содержание. Если предложение принято, уполномочены ли вы заключить предложенный союз?

— Вы согласитесь с тем, — отвечал граф Платен, — что крепко связующие трактаты, так же как преобразовательные реформы союза, требуют обсуждения и времени.

— Настоятельнейше прошу вас, граф, — сказал посол, — дайте мне сперва на один пункт положительный ответ — я не имею полномочий входить в рассуждения: принял король союз или нет?

— Нет, — произнес граф Платен нерешительно, — но…

— В таком случае я вам объявляю войну! — торжественно возвестил князь Изенбург.

Граф Платен пристально посмотрел ему в лицо.

— Но, мой любезный князь… — начал было он.

— Вы поймете, — прервал его князь Изенбург, — что мне после только что сделанного заявления ничего больше не остается, как выразить мое глубокое личное сожаление о том, что наши многолетние отношения, о которых я всегда буду вспоминать с удовольствием, должны возыметь такой печальный исход. Прощайте же и сохраните обо мне, так же как я о вас, дружеское воспоминание!

Посланник подал графу Платену руку, которую тот взял машинально, и, прежде чем министр успел прийти в себя от изумления, оставил комнату.

Немного погодя к графу пришел Мединг и застал еще не оправившимся от недавней сцены. Секретарь передал министру приказание короля отправляться в Геттинген, а тот сообщил про объявление войны.

— Разве вы все еще сомневались в этом исходе? — осведомился Мединг.

— Я считал его невозможным! — воскликнул Платен. — И надеюсь, что в Геттингене можно будет еще кое‑что устроить.

— Ничего нельзя устроить, а надо как можно скорее отправляться в Южную Германию! — сказал Мединг и ушел к генералу Брандису.

Бекманн прибыл в Ганновер с берлинским курьерским поездом и, к большой досаде, узнал, что без того уже сильно задержавшееся путешествие может быть продолжено только после того, как будут отправлены различные военные поезда.

Было два часа ночи.

С неудовольствием вышел он на дебаркадер, зябко кутаясь в дорожный плащ, закурил сигару и стал смотреть на суетливую беготню железнодорожной прислуги.

Вдруг к самому парапету подъехал поезд, составленный из небольшого числа вагонов, посреди которых бросался в глаза большой королевский вагон, украшенный короной.

— Что это значит? — спросил Бекманн у одного из суетившихся кондукторов.

— Король уезжает в Геттинген, — отвечал тот и бросился дальше.

Бекманн подошел к королевскому вагону и начал его рассматривать.

— Стало быть, правда, — сказал он, — что король уезжает. Но это не похоже на бегство: солдаты, по крайней мере, вовсе не обнаруживают стремления отступать.

Дебаркадер, несмотря на ранний час, все более и более наполнялся людьми, которые в молчаливом ожидании поглядывали на королевский вагон.

Наконец отворились большие двери королевской залы, в которой видны были генералы, министры, придворные чины, Лекс и Мединг.

Все в серьезном безмолвии расступились перед королем, направлявшимся к выходу на дебаркадер. Король был в генеральском мундире и опирался на руку кронпринца в мундире гвардейских гусар. За ним следовали флигель‑адъютанты Геймбрух и Кольрауш и капитан граф Ведель.

Король простился со всеми собравшимися на проводы, к некоторым обратился с несколькими милостивыми словами и некоторым подал руку.

Главный директор железной дороги подошел доложить, что поезд готов.

Король и кронпринц направились к открытым дверцам вагона.

Все головы обнажились, и глухой ропот пронесся по собравшейся толпе.

За королем последовала его свита. Толпа теснее пододвинулась к вагонам.

Георг V показался в окне, высунулся из него и произнес своим громким, чистым голосом:

— Отправляясь в армию, чтобы отвратить несправедливое нападение, я говорю горожанам моей столицы: до свидания! Королеву и принцесс поручаю вашей защите, они разделят вашу участь. Господь с вами и с нашим правым делом!

— Да здравствует король! — крикнула толпа. — До свиданья! До свиданья! Да благословит Бог Ваше Величество! — Замахали платки, и шляпы высоко поднялись на воздух.

В первом ряду стоял Бекманн, слезы блестели в его глазах, он высоко поднял свою шляпу, и голос его громко присоединился к всеобщему пожеланию, которым ганноверцы провожали своего уезжающего короля.

Поезд медленно тронулся, локомотив засвистел, быстрее задвигались колеса, еще громкий возглас: «До свиданья!» — и король выехал из столицы.

Медленно удалились генералы и придворные, медленно и молча разбрелась толпа, и Бекманн снова задумчиво зашагал по дебаркадеру.

«Tiens, tiens! — думал он. — Voila le revers de la medaille. Чего только эта война не разрушит! Как глубоко врежется она в человеческую жизнь в ее высших и низших слоях! Великие события лежат на лоне грядущих дней, да. И много слез — даже мои глаза увлажнились при виде этого прощанья короля со своим народом. Ну, чему быть, того не миновать, отдельные личности ничего изменить не могут — судьба выше всех нас!»

— Сию минуту отправляется поезд в Кельн! — сказал кондуктор, проходя мимо него.

— Наконец! — весело вздохнул Бекманн, и скоро его уносил шипящий и свистящий локомотив.

 

Глава двенадцатая

Король Георг V прибыл в Геттинген рано утром 16 июня, и в великом изумлении и не меньшем смятении узнали жители, еще накануне не подозревавшие важности настоящего момента, что война объявлена, что король в гостинице «Короны» и что армию стягивают к Геттингену.

Никогда еще город старой Георгии‑Августы не видывал в своих стенах такой пестрой и шумной жизни.

Безостановочно проходили городскими воротами или со станции железных дорог новые отряды и располагались частью в городе, частью в окрестных деревнях.

Солдаты украшали свои каски дубовыми ветками, весело гарцуя, выступали статные кони кавалерии, громко звеня, катились по мостовой батареи, со всех сторон неслись веселые песни.

Перед гостиницей «Короны» кипела деятельная жизнь. Ординарцы из красных гусар стояли наготове в ожидании приказаний, адъютанты приезжали и уезжали, лакеи суетливо двигались взад и вперед, группы горожан тихо, озабоченно перешептывались и с любопытством поглядывали на средние окна комнат первого этажа, в которых поместился король.

Когда же прибывал новый полк и, проходя перед гостиницей, гремел звуками «God save the king!» — наверху отворялось окно, и в нем показывался король в генеральском мундире и походном кепи, серьезно и приветливо кланяясь войскам, знамена которых склонялись перед царственным главнокомандующим. Торжественно и шумно гремело староганноверское «ура!», так что окна звенели, а сердце короля радостно замирало, потому что чувствовалось, что эти крики вырывались из‑под самого сердца и что солдаты, приветствуя ими своего государя, радостно пролили бы свою кровь в его защиту.

Около девяти часов появился университетский совет, предводительствуемый проректором, знаменитым профессором государственного права Захарией, и почти священнически темная одежда представителей науки смешалась с пестрыми блестящими мундирами и придала новую прелесть оживленной и разнообразной картине.

Король принял профессоров, поработал с генералом Гебзером, которого назначил командующим армией, и наконец остался один в своей комнате.

Лицо его было бледно и утомлено тревогами предшествовавшего дня и бессонной ночи, но глаза светились высоким мужеством и непреклонной решимостью.

Камердинер отворил двери и доложил о кронпринце.

Приветливо улыбаясь, король протянул сыну руку, которую тот почтительно поцеловал.

— Спал ли ты? — спросил король.

— Мало, — отвечал принц, лицо которого под впечатлением шумного движения вокруг немного более обыкновенного оживилось. — Я говорил со многими офицерами из выступающих в поход полков.

— Превосходный дух в армии, не правда ли? — сказал глубоко тронутый король. — Меня несказанно радует сознание, что я стою во главе такого войска.

— Да, — согласился принц нерешительно, — дух превосходен, но…

— Что такое? — настороженно и напряженно спросил король. — Разве ты что‑нибудь заметил, что идет вразрез этому духу?

— Дух превосходен, папа, — отвечал кронпринц медленно и немного запинаясь, как будто не находя подходящих слов, — но… но нет полного доверия к начальникам!

— Как нет доверия? — изумился король, вскакивая с места. — В начале похода — да ведь это ужасно!

Он помолчал.

— Уверен ли ты в этом? — спросил он немного погодя. — Кто это тебе сказал?

— Многие офицеры, — отвечал принц, — из генерального штаба, адъютанты, и меня настоятельно просили передать это тебе.

— В самом деле? И к кому же именно нет доверия? Называли имена?

— Да, — сказал принц, — например, генерала Гебзера считают недостаточно энергичным для командования в поле, кроме того, он не пользуется популярностью. Чиршница находят слишком старым для военных передряг и слишком втянувшимся в бумажную бюрократическую службу…

Быстрым движением король схватился за стоявший на столе, под рукою, колокольчик и сильно позвонил.

— Дежурного флигель‑адъютанта! — приказал он вошедшему камердинеру.

Тотчас вошел флигель‑адъютант граф Ведель.

— Любезный Ведель, — обратился к нему король, — кронпринц только что сообщил мне, что между офицерством и войсками нет надлежащего доверия к генералу Гебзеру, которому я решил передать командование армией, и что и генерал‑адъютант не пользуется необходимым авторитетом. Момент серьезен: скажите мне как офицер и как флигель‑адъютант, по долгу и совести, что вы об этом знаете?

Граф Ведель, красивый, рослый юноша, с короткими, черными волосами, направил свои большие темные глаза честно и откровенно на короля и отвечал твердым, звонким голосом:

— Все, что его высочество сообщил Вашему Величеству, насколько мне известно из моих личных наблюдений, есть совершенная правда!

Король просидел несколько минут в раздумье.

— И вы это слышали от людей серьезных и способных? — допытывался он.

— От офицеров генерального штаба, — отвечал граф Ведель, — и многих других начальников, с которыми мне приходилось беседовать.

— Кого же они считают способным командовать армией?

— Генерал‑адъютанта Ареншильда, — отвечал граф Ведель, не задумываясь.

— Благодарю вас, — сказал серьезно король, — попросите ко мне графа Платена и генерала Брандиса.

Граф Ведель вышел.

— Плохо, очень плохо! — произнес печально король. — Армия без доверия к предводителям — наполовину разбита, хорошо еще, что я узнал об этом вовремя…

Кронпринц подошел к окну и смотрел на пестрые группы на улице.

Вошли оба министра.

Генерал Брандис — улыбаясь и спокойно, как всегда, граф Платен — бледный и взволнованный.

— Господа, — сказал король, — я слышу, что личности избранных мною командиров не пользуются полным доверием войск.

Он замолчал.

— Совершенно справедливо, к сожалению, я сам слышу это со всех сторон, Ваше Величество, — вымолвил граф Платен.

— А вы, генерал Брандис?

— Ваше Величество, — начал генерал своим спокойным голосом, — я тоже слышал много подобных отзывов, но если верить всяким слухам, возникающим в такую тревожную пору, то пришлось бы часто менять распоряжения. Главное, по‑моему, чтобы распоряжались хорошо и быстро двигались вперед.

— Я сам не придаю большого значения тому, что говорят в городе, — сказал король, — но это обстоятельство кажется мне слишком серьезным, и я в самом деле не хотел бы, чтобы армия выступила в поход без доверия к своим предводителям!

— Конечно, Ваше Величество, дело серьезное, — отозвался Платен. — Мне тяжело высказывать мнение по военному делу, в котором я мало смыслю, и Вашему Величеству известно, что я стою вне влияний каких бы то ни было партий…

Генерал Брандис слегка усмехнулся.

— Но настоящий случай такого рода, — продолжал Платен, — что нельзя не принять в расчет общественного настроения.

— Вам не называли Ареншильда?

— Его все хотят, Ваше Величество! — отвечал граф Платен.

Генерал Брандис молчал.

— Я мало знаю Ареншильда, — вслух раздумывал король. — Что вы о нем думаете, генерал Брандис?

— Ареншильд способный генерал и безукоризненно честная личность! — отвечал военный министр.

— Считаете вы его способным командовать армией? — спросил король.

— Ваше Величество, проба генерала — успех. Я старый боевой солдат и берусь судить о солдатах только в поле.

Король подпер голову рукой и долго сидел молча.

Наконец он встал и заговорил торжественно:

— Вопрос идет о будущем моего дома и моего королевства, я жертвую всеми личными желаниями и соображениями, когда на очереди такие крупные интересы. Я никогда не простил бы себе, если б успех был подорван ошибкой; времени нельзя терять — надо решать безотлагательно. Бедный Чиршниц, — сказал он тихо, покачав головой, — какой тяжелый для него удар! Но кого же выбрать в генерал‑адъютанты? — спросил он себя.

— Называют полковника Даммерса, папа, — подсказал кронпринц, снова подходя к отцу.

— Полковника Даммерса? — переспросил король.

— Способный и энергичный офицер, — отозвался Брандис, — человек деятельный и решительный!

— Я беседовал с ним, — сказал граф Платен, — и нашел в нем очень умного и просвещенного человека. Я изложил ему политическую программу последнего времени, и он вполне признал ее основательность. Думается…

— Он здесь? — перебил король.

— Должен быть, — отвечал кронпринц.

Король позвонил.

— Я прошу к себе генерала Гебзера и генерал‑адъютанта Чиршница, — сказал он со вздохом.

Оба генерала вошли.

Генерал Гебзер был высок и статен, лицо его дышало смелостью, взгляд был оживлен, а усы и волосы покрывала легкая седина. Генерал‑адъютант Чиршниц держал какие‑то бумаги в руке.

— Любезный генерал Гебзер, и вы, Чиршниц! — произнес король дрожащим голосом. — Мне предстоит говорить с вами серьезно и потребовать от вас нового доказательства вашего патриотизма и вашей преданности мне и моему дому.

Генерал Гебзер посмотрел на короля прямо и смело, Чиршниц удивленно вскинул брови, как будто не понимал, каких еще доказательств преданности можно от него ожидать.

— В часы, подобные настоящему, — продолжал король, — необходимо откровенное, честное слово. Я слышу, что армия произведенное мной назначение командующим вас, генерал Гебзерг, приняла не с тем радостным сочувствием, которого оно заслуживало бы, и что в рядах солдат ходит другое, более популярное имя. Я слышу еще, — продолжал он, — что повсюду высказывают опасение, что вам, любезный мой Чиршниц, по вашим преклонным летам, могут оказаться не по силам тяжелые испытания похода и что вследствие этого может произойти перерыв в служебных делах, а это может повлечь за собой пагубные последствия во время кампании. Господа, — произнес он тише и наклоняя вперед голову, как бы желая высмотреть сквозь завесу глаз своих впечатление, которое произведут его слова, — вы знаете, что я всегда готов как самого себя, так и свои личные соображения принести в жертву делу моего государства. Я знаю, вы думаете так же, как я, и я могу ждать от ваших преданных сердец такой же жертвы. Я, ваш король, высоко чтущий ваши заслуги и ваш образ мыслей, прошу вас принести эту жертву.

Король замолчал. Тяжелый вздох вырвался из его груди.

Генерал Гебзер высоко поднял голову, и горькая усмешка на мгновение передернула его губы. Бледный, но не задумавшись ни на секунду, он сделал шаг к королю и сказал громко и твердо:

— Долг мой, Ваше Величество, предписывал мне по приказанию моего венчанного повелителя вести армию против врага и обнажить шпагу на защиту отечества. Долг мой также передать эту обязанность тому, кого Ваше Величество найдет более достойным. Благодарю Ваше Величество за оказанное мне доверие…

— Которое ни на миг не поколебалось! — поспешил вставить король.

— И надеюсь, — продолжал генерал, — что тот, кто меня заменит, будет служить отечеству и Вашему Величеству с тем же рвением, с той же преданностью… Я знаю, что так и будет, — прибавил он, — так как речь о ганноверском офицере!

Король молча подал ему руку, и твердым шагом, не взглянув на кронпринца и министра, генерал вышел из комнаты.

Чиршниц в глубоком волнении кусал свои седые усы, слезы блестели на его ресницах.

— Ваше Величество, — заговорил он медленно и негромко, — теперь не время и не место исследовать причины дружеского участия, которое так заботливо старается оградить мою старость от тягостей похода. Мне же ничего больше не остается, как просить Ваше Величество уволить меня от обязанностей генерал‑адъютанта. Вашему Величеству известно, что я уже просил об этом увольнении и что я охотно удалюсь на покой, но сердцу старого солдата больно, что это увольнение должно состояться именно теперь, когда армия идет на врага! Может быть, это воспоминание, — и он указал на медаль за Ватерлоо на своей груди, — дало бы мне, при всей моей старости, силы вынести все тяготы похода, но, впрочем, закон природы требует, чтобы старые уступали место молодым. Я прошу Ваше Величество сохранить о вашем старом слуге милостивое воспоминание…

Грубый солдатский голос старого ветерана изменил ему.

Король бросился к нему.

— Мы не прощаемся, милый Чиршниц! — сказал он взволнованно. — Мы свидимся скоро после этого тяжелого испытания, и вы еще долго будете не оставлять меня своим высокочтимым советом!

И он прижал старика к груди.

— Примите назначение в генералы от инфантерии — как доказательство моей признательности и моего сочувствия, прибавил он тихо и ласково.

Генерал молча поклонился.

— Ваше Величество позволит мне вернуться в Ганновер? — спросил он. — Старому инвалиду нечего бояться неприятелей, — прибавил он с горечью.

— Поезжайте, любезный генерал, королева будет очень рада совету преданного слуги.

Кронпринц подошел и приветливо сказал:

— Я попрошу вас поклониться от меня маме!

— Прощайте, ваше королевское высочество, — отвечал генерал. — Вы видите уходящим старого слугу вашего деда и отца — так уходит и все старое время. Дай Боже будущему новых людей — но прежнюю верность!

И старый генерал ушел.

Король глубоко вздохнул.

— Итак, — сказал он, — самое трудное сделано. Теперь новые назначения — и дай Бог, чтоб они были счастливы! Генерал Брандис, потрудитесь приготовить повеления, — обратился он к военному министру, — и позаботьтесь, чтобы генерал Ареншильд немедленно отправился к месту назначения вместе с полковником Даммерсом.

Генерал вышел серьезный и безмолвный.

Граф Платен подошел к королю:

— Граф Ингельгейм только что приехал и просит аудиенции.

— Просить его! — повелел король с живостью.

Граф Платен удалился и через несколько минут вернулся с послом императора Франца‑Иосифа.

Граф Ингельгейм, высокий, статный человек пятидесяти восьми лет, с коротко остриженными, белокурыми с проседью волосами и сановито‑приветливым, безбородым и бледным лицом, был в черном фраке со звездой ордена Гвельфов и Мальтийским крестом.

— Рад видеть вас здесь, любезный граф, — приветствовал король, весело идя ему навстречу. — Вы, стало быть, не побоялись переполоха войны?

— Ваше Величество, — отвечал граф, — мой государь приказал мне не оставлять Вашего Величества, и потому я буду покорнейше просить позволения остаться при главной квартире.

— С большим удовольствием, любезный граф, предлагаю вам гостеприимство моей главной квартиры! — сказал король. — Может быть, нам с вами придется иногда оставаться без обеда, но — а la guerre comme a la guerre! Перед нами великие события! — прибавил он серьезно.

— Которые приведут Ваше Величество к высокой славе и прочному счастью! — вставил живо граф Ингельгейм.

— Вы думаете, нам удастся пройти в Южную Германию? — спросил король.

— Я в этом уверен, — отвечал граф, — судя по всем до меня дошедшим справкам. Я только что получил письма из Касселя: путь свободен и немногие прусские отряды, которые могут встретиться, не дерзнут задержать армию Вашего Величества.

— Мне бы хотелось, чтобы предстоящие дни уже миновали! — сказал с грустью король. — Меня тяжело гнетет забота об исходе кампании, и я боюсь думать, что нас может окружить более сильный неприятель.

— Храбрая армия пробьется, Ваше Величество, если будет нужно, но главное, Ваше Величество, мы не одни — великое решение предстоит на саксонских полях, и только когда там император разобьет врага и победит, Ваше Величество снова торжественно вступит в свою столицу.

— Главное, — сказал король, немного помолчав, — пройти в Баварию: если это удастся, армия спасена и может свободно влиять на великое решение германских судеб. Надо хорошенько узнать, где стоит баварская армия.

— Я вчера слышал, что баварские форпосты у Эйзенаха и Готы, — сказал Ингельгейм.

— Ну, в таком случае соединиться трудно! Однако следовало бы дать знать в баварскую главную квартиру, где мы находимся и куда направляемся, чтобы они распорядились своими операциями сообразно с этим.

— Без сомнения, Ваше Величество, — вставил граф Платен, — как только главнокомандующий решит вопрос о нашем маршруте…

— Мне кажется, сами обстоятельства указывают на то, что необходимо идти прямо вперед, и как можно скорее, — сказал король.

— Не знаю, — отвечал граф Платен, — мне кажется, есть много различных соображений и воззрений, которые довольно трудно было бы примирить.

— Трудно примирить — я этого не понимаю! — воскликнул король. — Впрочем, — прибавил он с грустной улыбкой, — я должен предоставить это моим генералам! Позаботьтесь, во всяком случае, о том, граф Платен, чтобы надежные и доверенные люди были разосланы на пути к югу для разведки, нет ли там неприятельских войск, а если есть, то в каком количестве.

— Слушаю, Ваше Величество!

— Нет ли известий из Гессена? — поинтересовался король.

— От вчерашнего числа, Ваше Величество, — отвечал Ингельгейм. — Курфюрст решился остаться в Касселе, армия передана генералу Лоссбергу и сосредоточена около Фульды.

— Так и нам следует идти туда же, — решил король, — потому что вместе с гессенской армией мы образуем корпус, который может уже представлять серьезное противодействие.

Камердинер доложил о военном министре.

— Генерал Ареншильд и полковник Даммерс к услугам Вашего Величества! — заявил Брандис, входя в комнату. — И вот повеления.

— Пригласите их сюда, — распорядился король. — Любезный граф, мы увидимся за столом! — И он подал посланнику руку. — Пожалуйста. Граф Платен, поручаю вам заботу о том, чтобы графу Ингельгейму были доставлены все удобства, какие возможны при главной квартире.

Посланник и министр, удаляясь, в дверях встретились с входившими офицерами.

Первым вошел Ареншильд, невысокий, чрезвычайно худой человек с резкими, отчасти обветренными чертами и громадными седыми усами. За ним шел полковник Даммерс, еще совсем молодой человек, белокурый, с румяным, свежим лицом и быстрыми, энергичными движениями. Светло‑серые глаза его зорко окинули присутствующих. Он подошел к королю и остановился в ожидании. За ними следовал генерал Брандис.

— Господа! — произнес Георг V серьезно и отчасти надменно‑холодно. — Я призвал вас к важнейшим постам в настоящую минуту и убежден, что вы оправдаете доверие, которое вы сумели снискать в армии и которое я вам оказываю, — прибавил он.

Прошу вас безотлагательно приступить к делу, а вы, генерал Ареншильд, сообщите мне как можно скорее ваше мнение о направлении нашего движения.

— Ваше Величество, — сказал генерал, сильно ударяя себя в грудь, — я высоко ценю это доверие, и все, что может сделать старый солдат, чтобы оправдать его, будет сделано. Прошу, Ваше Величество…

— Что? — спросил король.

— Назначить мне в начальники генерального штаба полковника Кордемана.

Король помолчал.

— Стало быть, еще новое назначение! — произнес он вполголоса. — Впрочем, это в порядке вещей, — продолжал он, — вы имеете право выбирать себе начальника штаба; полковник Даммерс, приготовьте все необходимое, а вы, генерал Брандис, решите вопрос с генералом Зихартом, всячески его менажируя.

— Генерал сейчас сам просил меня уволить его, Ваше Величество, — отвечал Брандис.

— Славный человек! — воскликнул король. — Я потом повидаюсь с ним и лично его поблагодарю. А теперь, господа, за дело! Эрнст, прошу тебя прислать ко мне Лекса.

Кронпринц и офицеры вышли из комнаты.

Король опустился в кресла с глубоким вздохом. Задумчиво прислушиваясь к долетавшему снизу глухому шуму голосов и шагов, к которому изредка примешивались военные сигналы, лошадиный топот и барабанная трель, он тихо проговорил:

— Nec aspera terrent!

Вновь организованный генеральный штаб устроился в университетской аудитории и неутомимо работал над мобилизацией и подготовкой армии к походу.

Пока таким образом весь город предавался лихорадочному движению и напряженной деятельности, к станции железной дороги быстро катила карета.

В ней, скрестив руки и в мрачном раздумье, сидел старый генерал Чиршниц..

«Так вот конец долгой служебной карьеры, начатой с походов тысяча восемьсот тринадцатого года, проведенной через многие годы труда и работы! И чтобы быть вытолкнутым из рядов в виду неприятеля! Почему? Потому что несколько молодых офицеров, несколько честолюбивых пролаз хотят очистить себе путь и воспользоваться случаем избавиться из‑под суровой и твердой дисциплины старого Чиршница!»

Он отстегнул саблю и положил ее на переднее сиденье кареты.

— Лежи тут, — сказал он печально, — старый, честный меч! Ты слишком прям и неподатлив для этого времени и для этого поколения! Они любят много писать, много бегать взад и вперед, сочинять проекты, отдавать приказания и еще охотнее отменять их, а о солдатах они не позаботятся, в поход не пойдут и драться не станут. Ну, — промолвил он со вздохом, — армия будет драться, войска бросятся на врага, как только его увидят, вопреки всем теориям и инструкциям, — в этом я уверен.

Он приехал на станцию, и, пока отставной генерал с саблей в руке входил в один из пустых вагонов, отправлявшихся в Ганновер за новыми войсками, на станционном дворе шумно и суетливо строился полк кембриджских драгун под командой полковника графа Кильмансэгге. Тот сидел на горячившейся лошади, собираясь вести полк через город на квартиры в окрестные деревни Гарсте и Гладебек.

Генерал полюбовался из своего купе на великолепных, блестящих вооружением и воодушевлением всадников.

Затем он откинулся с печальной улыбкой назад, на подушки, локомотив свистнул, и поезд умчался в Ганновер.

В тот же момент зазвучали трубы полковой музыки, лошади подняли головы, всадники приосанились на седлах, ряды сомкнулись, и прекрасный полк вступил в город Георгии‑Августы.

Перед четвертым эскадроном скакал на гарцующей лошади высокий, стройный человек, капитан фон Эйнем, а возле него ехал лейтенант Венденштейн, бодрый и сияющий в своем военном наряде. Глаза его блестели, и видно было, что только служебная дисциплина побуждала его сдерживать рвавшуюся вперед лошадь, — ему так хотелось броситься очертя голову навстречу врагу!

Полк прошел мимо гостиницы «Короны», эскадроны приветствовали громким «ура!» короля, показавшегося в окне, и вышли другими воротами в деревни, где их ждал радушный прием крестьян.

Четвертый эскадрон стал на постой в деревне Гладебек.

Лошадей накормили и поставили на места с той заботливостью, с какою кавалеристы всегда относятся к своим коням.

Веселый костер запылал на деревенском перекрестке, у подножия холма, с которого открывался далекий простор лугов и засеянных полей. Внизу светились всю ночь напролет крестьянские избы, а издали доносились громкие голоса, отрывистые сигналы и ржание лошадей. С темного неба мигали звезды, и мягкий, теплый ночной ветер веял свежестью после дневного зноя.

На холме стоял неподвижно конный часовой с ружьем наготове.

Перед костром лежали два офицера на чистой, высоко подмощенной соломе: лейтенанты Венденштейн и Штольценберг. В походном котелке кипела вода. Коньяк, лимоны и большие куски сахара виднелись в изобилии, и Штольценберг — розовый, свежий юноша — готовил в двух серебряных походных кубках душистый крепительный напиток, который некогда вдохновлял Шиллера на его бессмертные песни. Ветчина, хлеб и колбаса лежали тут же и доказывали, что гладебекские крестьяне не поскупились попотчевать гостей всем, что было лучшего в их кладовых.

Штольценберг размешал лучинкой приготовленный напиток, попробовал и подал один из кубков товарищу.

— Ты веришь в предчувствия, Венденштейн? — спросил он.

— Право, не знаю, — отвечал тот, приподнимаясь, чтобы выпить из кубка. — Право, не знаю, я никогда об этом хорошенько не думал, но, — прибавил он, смеясь и ставя кубок на землю перед собой, — мне бы следовало в них верить, потому что если предчувствие есть то неопределенное чувство, которое дает нам возможность провидеть будущее, то мое будущее должно быть прекрасно и светло: мне все улыбается впереди, мне так весело, что я готов тотчас умчаться в мрак и тьму ночи на целые мили ради удовольствия. Знаешь, Штольценберг, — продолжал лейтенант, закуривая сигару, кончик которой предварительно обрезал маленьким ножом, — ведь ужасно хорошо, что пошлая, скучная гарнизонная служба кончилась и что нам предстоит поход, настоящая война, старина! Ведь такая ночь на биваках под открытым небом, — просто прелесть! Дай‑ка мне уголек, зажечь сигару!

Штольценберг подал ему пылающую лучинку, от которой товарищ прикурил сигару со всем тщанием тонкого знатока, и с удовольствием пустил клубы ароматного дыма на ветер.

— Однако почему тебе вздумалось заговорить о предчувствиях, Штольценберг? — спросил он.

Штольценберг подправил костер длинной веткой и задумчиво посмотрел в огонь.

— Потому что у меня было предчувствие, — сказал он серьезно.

— Ну и ну! — воскликнул Венденштейн. — Ты говоришь это таким голосом, точно каменный гость! Говори толком, но сперва выпей. Знаешь, философы утверждают, что предчувствия выходят из желудка, а для желудка нет ничего лучше, как стакан доброго вина.

Штольценберг согласился с полезностью диететического предписания своего приятеля и, встав, заговорил снова:

— Знаешь ли, я, в сущности, затрудняюсь тебе рассказать, в чем было дело, потому что это такие пустяки. Но если ты непременно хочешь… Когда я, совершенно собравшись, выходил из своей комнаты, чтобы сесть на лошадь, меня всего пронизало ледяным холодом, точно электрическим ударом, и почудилось, внутри меня что‑то шепнуло: ты не вернешься! Впечатление было так сильно и внезапно, что я на момент остановился как вкопанный. Но потом все так же быстро прошло, и я скоро не мог даже дать себе отчета, что именно со мной было.

— Вздор! — решил Венденштейн, лежа на спине и глядя на звезды. — Я стою на том, что у тебя желудок не в порядке, и это весьма естественно — рано встал и целый день был на ногах и в тревоге. Выпей‑ка еще пунша.

— И знаешь, что это же самое чувство, — продолжал Штольценберг, — повторилось еще раз. Когда мы сегодня проходили мимо гостиницы «Короны» в Геттингене, король кланялся из окна, наши солдаты кричали неистово «ура!», я поднял саблю, чтобы салютовать, — и в ту же минуту меня пронизало опять ледяным холодом, и снова точно кто‑то нагнулся к уху и шепнул: ни ты не вернешься, ни король!

— Ты с ума сошел! — вскричал Венденштейн, быстро вскакивая. — Ты можешь предчувствовать для себя самого, что твоей душе угодно, но оставь короля в покое! Сделай одолжение, не говори больше никому о твоих галлюцинациях.

Штольценберг сказал вполголоса:

— Если дело дойдет до сражения, ведь много храбрых падет, такова наша доля — славная, честная смерть. Вот все, чего мы можем желать, — только бы не страдать долго и не остаться калекой.

— Брось, пожалуйста! — сказал Венденштейн. — Что за глупые мысли перед началом дела! Послушай лучше, что я тебе скажу…

И полушутя, улыбаясь счастливому воспоминанию, он сказал:

— Мне кажется, я влюблен!

— Ты! — засмеялся Штольценберг. — Ну, брат, плохое же ты выбрал время!

— Почему?

— Потому что хороший солдат, идя на войну, не должен ничего оставлять позади себя. Ведь наше дело — вперед, и без оглядки!

— Ты не понимаешь! Напротив, идя в дело, именно приятно сознавать, что есть сердце, которое бьется для нас и шлет нам вслед приветы и пожелания, и если представится возможность сделать что‑нибудь путное, как приятно, что про тебя подумает это сердце! А потом, когда настанет пора вернуться, как должно быть отрадно!

— Пора вернуться! — повторил мрачно Штольценберг. — Однако, — прибавил он веселее, — кто же твоя новая страстишка?

Задумчиво поднятые к звездам глаза Венденштейна уставились как бы с удивлением на приятеля, и немного обиженным тоном он сказал, снова откидываясь на солому:

— Страстишка! Что за выражение! Впрочем, я тебе не скажу.

— Так это, стало быть, серьезно? — спросил Штольценберг. — Ну, так на этот раз позволь мне поднести тебе здоровый стакан пунша, потому что я стою на том, что любовь — болезнь, особенно когда надо идти в поход.

Венденштейн не отвечал, но продолжал наблюдать звезды, которые в эту минуту так ярко светились и над старым Блеховом, над старыми деревьями и хорошо знакомыми дорогами и тропинками, над пасторатом и цветущими розовыми кустами, и он тихо запел:

И, расставаясь с друзьями, Мы говорим им — до свиданья!

— Стой! Кто там? — крикнул часовой на холме и гулко взвел курок.

Оба офицера в одну минуту были на ногах.

Открытая коляска парой быстро катилась по дороге и остановилась на оклик часового. Офицеры подошли. На расстоянии показалось несколько драгун.

— Кто здесь? — спросил Штольценберг, заглядывая в экипаж.

Из экипажа высунулось молодое, румяное лицо. Незнакомец обратился к офицерам.

— Это я, господа, Дувэ, посланный графом Платеном и генералом фон Ареншильдом отвезти депешу графа Ингельгейма к барону Кюбеку, во Франкфурт, и вместе с тем разыскать гессенскую армию, чтобы доставить ей сведения о нас и убедить присоединиться к нам. Вот депеши, а вот пропуск!

Штольценберг подошел с пропуском к костру, прочел его и возвратил Дувэ.

— Все в порядке, — сказал он. — Желаю вам счастливого пути и успеха. Доставьте нам поскорее гессенцев, а если можно, то и баварцев!

— Если только буду в силах, то непременно исполню, — отвечал молодой человек.

— Штольценберг, — позвал Венденштейн, — дай сюда стакан пуншу! Вот, — он обратился к молодому человеку, — наполните про запас желудок — это нелишнее на ночь: почем знать, где вы еще что‑нибудь найдете!

— За здоровье храбрых часовых! — провозгласил Дувэ, опорожняя поданный кубок.

Лошади тронулись, коляска умчалась, и офицеры вернулись к костру.

Немного погодя снова раздался оклик часового. По ту сторону холма раздались шаги, был сообщен пароль, и быстро поднявшиеся офицеры встретили капитана фон Эйнема.

Штольценберг доложил:

— Ничего нового, проехал курьер с депешами и пропуском.

— Хорошо, господа, но, — прибавил он, весело улыбаясь, — позвольте на минутку позабыть о служебной дисциплине и подсесть к вам. Дайте‑ка мне стаканчик пуншу и чего‑нибудь закусить. Мне до сих пор столько было возни с людьми и лошадьми, что я еще не успел подумать о себе самом.

Офицеры поспешили предложить командиру остатки своего ужина и приготовили ему стакан душистого и горячего пунша.

— Да, — сказал Эйнем, поудобнее укладывая солому к огоньку и закуривая сигару, — в первое время все прекрасно и удобно, но потом нам не видать такого пунша и не курить таких сигар!

— Тем лучше! — сказал весело Венденштейн. — Отличный случай испытать силу нашей воли. Но капитан, скоро ли мы тронемся вперед? Только что проехал курьер, отправленный к гессенской армии. Мне кажется, чтобы соединиться с ней, нам надо двинуться вперед, ведь не возвращаться же гессенцам!

— Я, право, не знаю, когда мы двинемся! — отвечал со вздохом командир. — До сих пор ничего похожего нет — главный штаб сидит, не разгибая спины, и пишет — с утра до вечера все пишет! Когда мы тронемся, одному Богу известно!

— Мне, право, жаль Чиршница! — сказал Штольценберг. — Он славный, храбрый старик! Грубоват — вишни в гостиной не совсем было бы приятно с ним есть. Но солдатская похлебка в походе — иное дело. Почему его, в сущности, отстранили?

— Граф Кильмансэгге, который был здесь с четверть часа тому назад, — отвечал капитан, — сказывал, что армия потеряла будто бы доверие к его военным способностям.

— Вздор! Находили, конечно, что он староват, но это вовсе не было заметно на службе, когда ему приходилось ее отправлять, — сказал Венденштейн. — А каков новый генерал‑адъютант, Даммерс?

— Я его мало знаю, — говорят, человек с энергией. Однако все это вещи, нас не касающиеся, кавалерия осталась при старых преданиях — где враг, туда иди и бей или умирай… Точка, и довольно!

И он допил стакан.

— Дай бог, чтобы новые метлы хорошо справили свое дело и чтобы мы поскорее двинулись с места!

Он встал.

— Доброй ночи, господа, до свидания завтра, дай бог на марше!

Офицеры раскланялись, и капитан медленно скрылся во тьме по направлению к деревне.

Штольценберг и Венденштейн решились спать по часу каждый поочередно, пока другой остается сторожить у огня. Так миновала полночь, форпосты погрузились в безмолвие, тогда как в Геттинген все прибывали новые и новые отряды: бессрочные, резервные и не служившая еще молодежь стремились со всех концов родного края, чтобы стать в ряды армии.

Новый главный штаб проработал всю ночь напролет, много было споров, много изведено бумаги и чернил, и в конце концов, порешили оставить армию еще на четыре дня в Геттингене, чтобы хорошенько приготовиться к походу.

Четыре дня — очень большой срок, когда счет идет на часы!

 

Глава тринадцатая

И в самом деле, в те достопамятные дни счет шел на часы, и история за сутки делала столько шагов на своем пути, изменявшем лицо земли, сколько в иное время не делала за годы.

С севера подвигался генерал Мантейфель, генерал Фогель фон Фалькенштейн занял Ганновер и взял на себя управление краем, чиновникам которого король позволил и даже приказал оставаться на своих местах. Генерал Бейер сосредотачивал свой корпус, разбросанный по Гессену, генерал Секендорф занял Нордгаузен, из Эрфурта двинулась часть осаждающей армии с артиллерией в Эйзенах и там соединилась с армией герцога Кобург‑Готского, чтобы запереть для ганноверской армии и этот путь к югу.

Приказания летели из Берлина к начальникам отдельных корпусов и отрядов, и быстрое и дружное движение обнаруживалось во всех частях прусской армии с целью окружить сперва ганноверскую армию непрерывной цепью, а затем стягивать эту цепь все теснее и крепче.

Оставался открытым только один естественный и прямой путь на Фульду.

Между тем храбрая, поражающим героизмом вдохновленная ганноверская армия находилась в Геттингене и его окрестностях.

Генеральный штаб работал день и ночь, чтобы приготовить ее к походу. Молодые офицеры горели нетерпением и не понимали, почему полки, пришедшие со своих постоянных квартир в Геттинген таким неслыханным маршем, могут быть неготовыми к походу; старый Брандис качал головой и думал, что лучше было бы пробиться к югу с неготовой армией, чем очутиться взаперти с готовой — он припоминал, как войска великого Веллингтона часто были не готовы к походу по требованиям регламентов и, несмотря на то, шли в бой, сражались и побеждали. Король кусал губы от нетерпения — но что мог сделать государь, лишенный зрения, как только спрашивать и торопить и опять снова спрашивать и торопить!

Между тем генеральный штаб доказывал храброму генералу Ареншильду, что по всем существующим регламентам армия еще не может быть пущена в действие. В доказательство представлялись регламенты, генеральный штаб оказывался правым, и генерал Ареншильд ежедневно докладывал королю, что армия все еще не готова.

Кроме того, генеральный штаб ждал присоединения гессенцев и баварцев к ганноверской армии.

Королю приходилось ждать, изнывая в нетерпении в гостинице «Короны».

И войскам тоже приходилось ждать по квартирам, но их нетерпение не было сдержанно и тихо, как у короля. Напротив, солдаты разражались грубыми проклятиями, громче и резче сказывалось нетерпение в кавалерийских полках, лошади которых рыли землю, а люди думали, что им стоит только впрыгнуть в седло, чтобы быть так же готовыми к битве, как и всякий кавалерист.

Все ждали.

Граф Платен ждал ответа от князя Изенбурга. Он послал князю пояснение на прусский ультиматум и надеялся, что на этом основании можно будет начать какие‑нибудь переговоры. Но на второй день это объяснение вернулось — правда, распечатанное, но с холодными и короткими замечаниями князя, что после объявления войны его дипломатические обязанности прекратились и что он не имеет времени заниматься чтением упражнений в красноречии ганноверского министра.

Курьер Дувэ между тем продолжал путь, не встречая ни одного прусского солдата. Он нашел кур‑гессенскую главную квартиру не в Фульде, а в Ганау, и там генерал Лоссберг объявил ему, что, во‑первых, не может делать никаких распоряжений, так как командование взял на себя принц Александр Гессенский, а во‑вторых, кур‑гессенская армия еще не трогалась с места.

Курьер поспешил дальше, передал во Франкфурте австрийскому послу барону Кюбеку депешу графа Ингельгейма, и от Кюбека получил ответ к принцу Александру Гессенскому, который квартировал в Дармштадте. Дувэ лично передал принцу все сведения о положении ганноверской армии, о котором тот ничего не знал. Принц Александр отвечал, что постарается убедить баварцев, стоящих у Швейнфурта, поскорее двинуться к северу, что восьмой армейский корпус должен как можно скорее перейти через Фульду, чтобы подать руку помощи ганноверской армии, и что наконец кур‑гессенскую бригаду не мешает, в виде демонстрации, перевести из Ганау в Гессен.

Стало быть, в главной квартире принца Александра ждали, что ганноверская армия поспешно двинется по пути к Фульде, сольется с кур‑гессенской бригадой и присоединится к восьмому армейскому корпусу. Путь через Фульду был свободен, и там могли встретиться только разве отдельные отряды разбросанного корпуса генерала Бейера, которые, по всей вероятности, не рискнули бы вступить в сражение.

Так рассчитывали в главной квартире принца Александра.

Но иначе распорядился новый ганноверский генеральный штаб. Частью через путешественников, частью через разосланные рекогносцировки узнали, что на Фульдской дороге сосредоточено от шестидесяти до ста тысяч пруссаков, и потому решено было не идти по этому направлению, а врезаться прямо в прусские владения, в прусскую армию, чтобы пробиться в Эйзенах через Гейлигенштадт и Треффур и примкнуть к баварцам, о которых не было никаких известий, оставалось только надеяться, что они там.

Тщетно качал головой старый Брандис и говорил, что армия, желающая пробиться через неприятельский строй, не должна от него удаляться, и поэтому если прусские войска сосредоточены на пути к Фульде, то по очень практичным принципам Веллингтона следует идти именно туда. Во всяком случае, там больше шансов откинуть врага и достигнуть юга, чем выбраться из того котла, в который ганноверские предводители добровольно хотят окунуться.

Генеральный штаб единогласно порешил идти на Гейлигенштадт, и король утвердил это решение.

И вот наконец 21 июня в 4 часа утра армия выступила, и единогласное ликование на всех постоях приветствовало распоряжение о марше. Храбрые бригады выдвигались одна за другой в образцовом порядке, как на параде. Около пяти часов король выехал из Геттингена, простившись с сенатом, университетом и чиновничеством.

Полуэскадрон кембриджских драгун составлял личный конвой государя. Георг V ехал на великолепном белом коне, которым чуть заметной тонкой уздечкой управлял майор Швеппе, рядом с королем ехал кронпринц в гусарском мундире и на маленькой легкой лошади. Их окружала многочисленная свита: семидесятилетний генерал Брандис с негодованием отказался от кареты, граф Ингельгейм, в сером пальто и высоких охотничьих сапогах, ехал возле короля. За блестящей кавалькадой следовала дорожная карета монарха шестеркой, с форейторами и егерями. Дальше тянулся ряд других экипажей для свиты и прислуги.

Когда королевский кортеж проезжал мимо идущих войск, раздавалось громкое, восторженное «ура!», и все эти бодрые, мужественные солдатские сердца бились сильнее, видя посреди себя короля.

Отважное, но стратегически отчасти загадочное выступление ганноверцев, на которое тогда были обращены взгляды не только Германии, но и всей Европы, принадлежит истории и о нем подробно рассказано в сочинениях о войне 1866 года. Последующим временам предстоит, быть может, объяснить различные, уму непостижимые обходы, которые делала армия, в Гейлигенштадте вновь передумавшая идти на Треффур и направившаяся через Мюльгаузен в Лангензальца, оттуда, почти под эрфуртскими пушками, прошедшая в Эйзенах и затем вдруг, после того как эта местность оказалась почти в ее руках, остановившаяся потому, что в ганноверской главной квартире явился парламентер герцога Кобург‑Готского без легитимации. Чтобы разъяснить это появление, был послан в Готу майор генерального штаба Якоби, который оттуда, обманутый численностью стоявших под Эйзенахом прусских войск, телеграфировал полковнику Бюлову о приостановке дальнейших действий. Полковник Бюлов, согласно этому предписанию, отступил от Эйзенаха и заключил перемирие.

И когда — свидетельствует официальный отчет об этом событии — главнокомандующий Ареншильд, в уверенности, что Эйзенах взят, к восьми часам вечера появился в условленном пункте, то увидел завершенным дело, которое разрушало все его планы, противоречило видам короля, но вмешаться в которое или изменить его он не мог, во‑первых, потому что наступила ночь, а во‑вторых, потому что его связывало по рукам и ногам перемирие.

Майор Якоби был предан военному суду, правильное ведение которого оказалось невозможным при дальнейшем ходе событий.

Принятие парламентера, начало переговоров с ним и с герцогом Гобургским в самом разгаре военных действий, отступление от Эйзенаха заставили в Берлине думать, что король хочет вступить в переговоры, и король Вильгельм, постоянно одушевляемый желанием избегнуть кровавого столкновения с ганноверцами, отправил своего генерал‑адъютанта Альвенслебена в ганноверскую главную квартиру, которая 25 июня находилась на Эйзенахской дороге, в Гроссберингене.

Между тем за время приостановки военных действий ганноверцев, последовавшей вследствие предварительных переговоров с герцогом Кобургским, Эйзенах был так сильно прикрыт прусскими войсками, что взятие его сделалось крайне затруднительным.

Генерал Альвенслебен явился в Гроссберингене как уполномоченный Его Величеством королем прусским «для принятия приказаний Его Величества короля ганноверского». Переговоры вращались вокруг предложения, сделанного ганноверским кригсратом: дозволить ганноверским войскам без кровопролития пройти на юг под условием в течение известного времени не поднимать оружия против Пруссии. Со стороны Пруссии это время было определено годом, и потребованы определенные гарантии и залоги. Ганноверский король не принял условий, поставленных таким образом, хотя переговоры не были прекращены, и, напротив, перемирие продолжалось, и король обещал дать положительный ответ до утра 26‑го. Когда утром 26‑го король отправил в Берлин полковника генерального штаба Рудорфа, он не был пропущен генералом Фогель фон Фалькенштейном, который между тем успел сосредоточить в Эйзенахе почти две дивизии и тотчас же объявил, что он знать не хочет о приостановке военных действий и намерен немедленно нападать.

Ганноверская армия была вследствие этого поставлена в весьма затруднительное положение. Король, проведя ночь в Гроссберингене, 26‑го рано утром снова перевел свою главную квартиру в Лангензальца.

Вдали от города, в стороне от Эйзенахской дороги, стоит охотничий дом, большое красивое здание, с большой просторной площадью перед фасадом, напротив которого возвышается изящная почтовая контора. За домом тянется большой сад, обнесенный высокой стеной, широкая веранда составляет переход из дома в сад.

Перед охотничьим домом стоял двойной караул, на площади виднелись придворные экипажи, офицеры разных полков приходили и уходили, адъютанты и ординарцы главнокомандующего, штаб‑квартира которого располагалась в городе, носились взад и вперед, передавая известия королю. Военная деятельность кипела.

Армия была сосредоточена около Лангензальца и приведена в оборонительное положение, так как отказ со стороны Фогеля фон Фалькенштейна признать перемирие заставлял ежеминутно опасаться прусского нападения.

Король сидел в своей комнате. Глубокая задумчивость лежала на его лице. Перед ним стоял старый генерал Брандис.

— Брандис, — сказал печально король, — кажется, мы в очень незавидном положении.

— К сожалению, Ваше Величество, не кажется, а точно, — отвечал генерал.

— Кажется, — продолжал король, — эти несчастные нерешительные переговоры привели только к тому, что пруссаки успели усилиться, и наше положение стало безвыходным. Без этих переговоров мы бы взяли Эйзенах и, может быть, были бы теперь в Баварии.

— Совершенно справедливо, — согласился генерал сухо. — Ваше Величество должны отдать мне справедливость, — продолжал он, — что я всегда самым решительным образом высказывался против подобных переговоров. По‑моему, нужно или вести переговоры, или вести войну: то и другое вместе немыслимо. И наконец, я даже не понимаю, к чему могли привести эти переговоры. Я не понимаю их мотива. Свободно пройти на юг, с обязательством некоторое время не сражаться с пруссаками…

— Два месяца, — вставил король.

— Какой в этом смысл? — продолжал генерал. — Как бы нас встретили в Южной Германии, если бы мы туда пришли и сказали: вот мы, дайте нам квартиры и провиант, но драться мы не будем! Я, право, не знаю, что бы я сам ответил на такой сюрприз, будучи на месте главнокомандующего южных войск. Я думаю, что в таком случае лучше было бы остаться в Ганновере.

Лицо короля слегка вспыхнуло досадой, но в следующую минуту приняло прежнее приветливо‑грустное выражение.

— Но Брандис, — проговорил он, — главнокомандующий и генеральный штаб с утра до вечера твердили мне, что армия все равно не приготовлена к войне и совершенно не годится для серьезных операций, что ей по прибытии в Южную Германию надо еще, по крайней мере, два месяца, чтобы прийти в состояние, необходимое для начала боевых действий! Оттого‑то я и согласился на эти переговоры. Что же мне было еще делать?

— Не мое дело, — сказал генерал, — судить о решениях и мерах Вашего Величества, но я не могу не повторять, что не понимаю этих теорий генерального штаба. Что за генеральный штаб, результатом трудов которого является всегда отрицание и предложение отступать, отступать и отступать? Ведь вам, Ваше Величество, угодно было решиться на войну, а воевать — значит идти вперед. Наступательные движения укрепляют дух армии, — топтание на месте утомляет ее, а бесцельное шатание взад и вперед окончательно деморализует.

Король промолчал и глубоко вздохнул.

— Ваше Величество! — продолжал горячо и живо генерал. — Есть только одно средство спасения, это — немедленное движение к Готе. Пруссаки ждут, исходя из предшествующих наших действий, что мы перейдем железную дорогу при Эйзенахе, и потому сосредоточили там свои силы. Ваше Величество, прикажите, не медля ни минуты, двинуться к Готе, идти форсированным маршем, — там не может быть серьезного препятствия, и мы прорвемся! У нас девятнадцать тысяч человек, пусть четыре тысячи лягут, мы все‑таки — головой ручаюсь — с остальными пятнадцатью окажем Южной Германии существенную помощь, и, главное, знамя Вашего Величества будет по‑прежнему высоко развеваться. А если останемся здесь, — прибавил он печально, — это добром не кончится!

— Но как же быть с Альвенслебеном? — спросил нерешительно король. — Граф Платен все еще надеется на результат.

— Какой результат? — прервал Брандис. — Нечего сказать, завидные результаты всех его переговоров!

— Граф Платен, — доложил камердинер.

По закону короля вошел Платен.

— Ваше Величество, — сказал он, — прусский полковник Деринг приехал из Берлина парламентером и привез депешу от графа Бисмарка.

— Просить его сюда, — распорядился король, вставая.

Брандис пожал плечами и отошел к окну.

Граф Платен ввел прусского полковника.

— Полковник фон Деринг, — представился тот, почтительно приближаясь к королю. — Прошу позволения Вашего Величества прочесть депешу его сиятельства министра‑президента графа Бисмарка.

— Я готов вас выслушать, полковник, — отвечал король.

Полковник развернул бумагу, которую держал в руке.

— Я должен предварительно доложить Вашему Величеству, — сказал он, — что я считаю свое поручение фактически отмененным, так как нашел здесь переговоры прерванными и войска генерала Фогеля фон Фалькенштейна готовыми к нападению.

— Так, стало быть, ваше сообщение не может быть более полезным? — сказал холодно король.

— Позвольте мне все‑таки, Ваше Величество, исполнить мое поручение.

— Может быть… — начал было граф Платен.

— Читайте, полковник, — прервал его король.

Полковник медленно прочел депешу, в которой заключалось буквальное повторение требования, выраженного князем Изенбургом 15‑го числа и предлагавшего союз на основании прусских условий реформы.

— Неужели этот человек думает, — воскликнул король, когда полковник кончил, — что я теперь…

— Ваше Величество, — сказал полковник Деринг твердым голосом, — я всепреданнейше прошу принять во внимание, что я, как прусский офицер, не могу слышать о прусском министре‑президенте выражений…

— Разве он не человек, как все мы? — спросил надменно король. — Неужели он думает, что я теперь в поле, во главе моей армии, приму условия, которые отверг в моем кабинете в Гернгаузене? Что я теперь поверну мою армию против Австрии?

— Нельзя ли, быть может, предоставить некоторое время для обсуждения, — заметил граф Платен.

— Я не уполномочен принимать ничего подобного, — возразил Деринг.

— И не нужно, — сухо сказал король, — ответ мой остается тем же: нет! Я допустил переговоры во избежание бесполезного пролития крови и угнетения населения, но так как избежать их не удалось, я больше ничего не могу сделать. Благодарю вас, полковник, и желал бы познакомиться с вами при более благоприятных обстоятельствах. Позаботьтесь, господа, — он обратился к своим генералам, — чтобы полковника проводили до форпостов.

Деринг поклонился и вышел из комнаты вместе с обоими министрами.

Перед домом расхаживал граф Ингельгейм и поглядывал время от времени с напряженным вниманием на окна короля. Группы офицеров оживленно разговаривали. Все знали, что у короля прусский парламентер, и пуще всего боялись капитуляции, не сделав ни выстрела.

— Ведь тогда нельзя будет нигде показаться в ганноверском мундире! — горячился молоденький гвардейский офицерик с по‑детски румяным лицом. — Что ж мы — две недели расхаживали взад и вперед, выжидая то баварцев, то гессенцев и ни разу не обнажив шпаги, того и гляди, попадем, как глупая мышь, в мышеловку! А чего‑чего не ожидали от нового главнокомандующего, — и что же вышло!

На отличной лошади подскакал цветущий юноша в мундире гвардейских егерей, с командорской звездой Эрнста‑Августа на груди, спрыгнул с седла, передал лошадь подоспевшему рейдкнехту и подошел к группе офицеров.

— Откуда так спешно? — спросил говоривший.

— Объезжал войска, — отвечал князь Герман фон Сольмс‑Браунфельс, младший из племянников короля, делая тщетную попытку захватить пальцами чуть видный пушок на верхней губе. — Я в совершенном отчаянии, что король, несмотря на мои настоятельные просьбы, прикомандировал меня к главной квартире — для меня физически необходимо время от времени подышать свежим лагерным воздухом! А вы где, Ландесберг? — спросил он молоденького офицера.

— Да пока здесь, — отвечал тот, — и страшно бешусь на бездействие, на которое нас обрекает главный штаб! Королю следовало бы созвать нас, всех офицеров, и мы бы ему в пять минут доказали, что армия как нельзя более готова к войне и жаждет подраться.

— Еще бы! — воскликнул один гусар, крутя длинные усы. — Я главное не понимаю — на какой прах нам генеральный штаб! Ведь так слоняться без цели, как нас до сих пор заставляли, сумел бы всякий дурак. Мне помнится, я слышал старый анекдот о каких‑то неудавшихся крестоносцах: они предоставили идти перед собой гусю и шли по маршруту, который тому вздумалось указывать. Это было, по крайней мере, проще и дешевле — теперь штабные повыдергали у бедного гуся перья и строчат ими день и ночь — а какой из этого прок?

— Вон парламентер возвращается, — заметил Ландесберг, и офицеры приблизились к охотничьему дому, из дверей которого вышел Деринг в сопровождении Брандиса и Платена.

Пока Брандис распоряжался отправкой парламентера, Платен поспешно подошел к Ингельгейму.

— Повторение требования пятнадцатого числа!

— Ну, и что? — спросил граф Ингелъгейм.

— Разумеется, сейчас же отвергнуто.

— Стало быть, этим несчастным переговорам положен конец? — констатировал Ингельгейм, не без удовольствия провожая глазами карету, в которой уехал Деринг.

— Конец, — повторил граф Платен со вздохом.

— Знаете, любезный граф, — продолжал посланник, — по‑моему, положение весьма серьезно. Вы здесь заперты в угол между прусскими армиями, и я вижу только один исход — немедленное движение к Готе.

— Да и король не прочь двинуться вперед как можно скорее, но генеральный штаб…

— Господи боже мой! — воскликнул Ингельгейм. — Если бы король остался при своих старых генералах, я, право, думаю, что Чиршниц не стал бы постоянно пятиться.

— Да, — граф Платен пожал плечами, — в военном деле я не судья, но в Геттингене всеобщее желание…

— Всеобщее желание как там, так и здесь — действовать и идти вперед — взгляните на группы этих офицеров, они, конечно, думают именно так, — и он указал на кружок горячо разговаривавших молодых офицеров.

Князь Герман подошел к графу Платену.

— Надеюсь, — сказал он, — больше парламентеров не будет?

— Это был последний, — вмешался Ингельгейм.

На дороге послышался резкий рожок почтальона, и быстро подъехала дорожная карета с ливрейным лакеем на козлах.

— Это что такое? — спросил граф Платен удивленно.

И все взгляды устремились на карету, остановившуюся у подъезда.

Лакей спрыгнул с козел и отворил дверцы.

Пожилой человек в дорожном костюме медленно вышел из экипажа и вопросительно огляделся вокруг.

— Персиани? — воскликнул князь Герман.

— Господи! В самом деле, Персиани! — подтвердил граф Платен с удивленным, но радостным выражением, и поспешил навстречу русскому послу при ганноверском дворе.

— Чего ему надо? — Ингельгейм нахмурил брови.

— Это, при любом раскладе, хороший знак, — сказал князь, и прибавил он, усмехаясь: — Во всяком случае, это не парламентер.

— Почем знать, — проворчал Ингельгейм.

И взгляд его внимательно уставился на графа Платена, подошедшего к Персиани.

— Наконец, я вас нашел, любезный граф! — произнес посол императора Александра — старик с оживленными темными глазами и резкими чертами лица, в которых теперь выражалось сильное утомление. — Слава богу, это ужасное путешествие кончено!

И он протянул министру свою дрожавшую от усталости руку.

— Вы не можете себе представить, что я вынес, — продолжал он, передавая свой плащ слуге, — в этой отвратительной карете, беспрестанно задерживаемой передвижением войск, без сна, без надлежащей пищи… В мои‑то годы…

— Ну, — сказал граф Платен, — здесь вы можете немного отдохнуть: многого мы вам, правда, предложить не можем, потому что комфортом наша главная квартира не изобилует.

— Но прежде всего, — прервал его Персиани, — где Его Величество? Я прошу немедленно аудиенции — я приехал к нему с особым поручением.

Граф Платен вытаращил глаза и, помедлив, отвечал:

— Так пойдемте со мной, я сейчас же доложу о вас королю.

Он подал руку валившемуся с ног от усталости старику и поднялся вместе с ним по внутренней лестнице охотничьего дома.

В прихожей Персиани в изнеможении опустился на стул.

Граф Платен вошел в комнату короля и застал его отдыхающим на диване. Возле него сидел тайный советник Лекс и докладывал о разных текущих делах.

— Извините, Ваше Величество, за перерыв, — сказал министр, — приехал господин Персиани с особым поручением от своего правительства и просит Ваше Величество его принять.

Георг V поднялся, и радостное выражение оживило его черты.

— Как? — воскликнул он с живостью. — И что он привез? Пусть войдет!

Граф Платен ввел русского посланника в комнату.

— Добро пожаловать в наш лагерь, мой любезный Персиани! — вскричал король, подавая вошедшему руку.

Персиани схватил ее и промолвил надтреснутым голосом:

— Боже мой! Ваше Величество, какие времена! Как прискорбно мне видеться вновь с Вашим Величеством при таких обстоятельствах!

Рука его дрожала, и глаза были полны слез.

— Господин Персиани очень устал от дороги, Ваше Величество, — заметил граф Платен.

Король тотчас же опустился на диван и сказал:

— Так садитесь же! Любезный Лекс, постарайтесь добыть стакан вина.

— Благодарю, всепокорнейше благодарю, Ваше Величество! — проговорил Персиани, в изнеможении падая на стул. — Я потом что‑нибудь найду, а теперь позвольте прежде всего изложить поручение, с которым мне приказано явиться в главную квартиру Вашего Величества.

Здесь Персиани в кратких словах передал о том сочувствии, которое питают в Петербурге к положению короля и которым продиктован возложенное на русского посланника поручение предложить свои услуги королю Георгу на случай возможных переговоров с Пруссией. Расчет строился на том, что дружественное посредничество нейтральной обоим германским государям монархии может содействовать к мирному решению вопроса.

Король нахмурился.

— Все переговоры кончены, — заявил он.

— Боже мой, — вскричал Персиани, — так, стало быть, я приехал слишком поздно!

Его, видимо, поразила мысль, что трудное путешествие оказывалось напрасным.

— Неужели нет никакой возможности, — сказал он, складывая дрожащие руки, — избегнуть кровавого столкновения? Нам доподлинно известно, что прусский король душевно желает соглашения, и если Ваше Величество…

— Господин Персиани, — сказал король, — я, право, не знаю, как снова начинать переговоры после того, как только что перед вашим приездом мне было повторено неприемлемое требование от пятнадцатого числа? Я снова отверг его.

— Боже мой! Боже мой! — вскричал Персиани. — Какое несчастье в такие моменты быть таким: старым, бессильным и не владеть своими нервами! Может быть, мое посредничество снова…

Он не мог дольше говорить: голос изменил ему, он был близок к обмороку.

— Любезный Персиани, — произнес король кротко, — сердечно благодарю, что вы так быстро проделали это тяжелое путешествие, чтобы привести мне доказательство дружеского и доброго расположения великой державы, но в настоящую минуту ничего нельзя больше сделать… Вам нужно подкрепиться и отдохнуть. Я попрошу вас удалиться — граф Платен о вас позаботится.

— Благодарю, благодарю, Ваше Величество! — Персиани с трудом встал и тяжело оперся на руку графа Платена, проводившего его в комнату с постелью, на которой старичок тотчас же в изнеможении задремал, между тем как его слуге было предоставлено в распоряжение весьма ограниченное количество провизии для господина.

Граф Платен сошел вниз и отыскал в саду австрийского посланника.

— Ну, что? Новые переговоры? — спросил Ингельгейм, вопросительно взглядывая на министра.

— Кажется, — отвечал тот, — что в Петербурге по личному побуждению или вследствие прусского желания склонны к посредничеству — может быть, в связи с приездом полковника Деринга. Во всяком случае…

— Любезный граф, — прервал его австрийский посланник серьезно, — я воздерживался от всяких замечаний относительно этих несколько дней тянувшихся переговоров, — они по форме, по крайней мере, касались войны. Вы видите, куда эти переговоры привели вас в военном отношении: вы заперты, почти придавлены прусскими войсками, и погибнете, если не воспользуетесь единственным средством спасения. Неужели в этот крайний и последний момент врагу будет дано время замкнуть и этот еще, может быть, открытый, путь на Готу посредством возобновления переговоров? На этот раз, впрочем, — продолжал австриец, — вопрос переходит на дипломатическую почву. Я должен обратить ваше серьезное внимание на политические последствия. Переговоры, которые велись до сих пор, поставили вас в весьма опасное военное положение, неужели вы хотите того же и в отношении политики? Что скажут в Вене, когда узнают, что даже в этот момент нельзя положиться на Ганновер, что при русском посредничестве затеваются переговоры с Пруссией…

— Да ведь никаких переговоров не было, — прервал граф Платен.

— Да, потому что бедный Персиани утомлен дорогой и заснул, — огрызнулся Ингельгейм, — но когда он проснется? Прошу вас, граф Платен, отправьте вы этого русского посланника восвояси. Неужели вы до сих пор думаете найти где бы то ни было поддержку, кроме Австрии? Неужели вы хотите запереть для себя все двери, выключить себя из раздела плодов великой борьбы, который там скоро будет иметь место?

— Но, позвольте, — под каким предлогом? — замялся граф Платен.

— Да бедный, больной старик ухватится с радостью за любой предлог, который даст ему возможность убраться отсюда, из‑под пушек. Прошу вас, — продолжал он настойчиво, — подумайте, что скажут в Вене: император, который так твердо рассчитывал на Ганновер, все ваши друзья в обществе, Шварценберги, Дидрихштейны, графиня Менсдорф, графиня Клам‑Галлас…

— Персиани уедет, — сказал Платен. — В Вене слишком хорошо знают, как я отношусь к Австрии, и в крайнем положении Ганновера…

— Самое лучшее — твердо держаться одной стороны, — добавил граф Ингельгейм.

— Я иду к королю, — объявил граф Платен, и направился к дому.

Граф Ингельгейм посмотрел ему вслед, качая головой.

«Только бы он дорогой никого не встретил! — сказал он про себя. — Боюсь, — продолжал он в раздумье, — ах, как боюсь, что все это очень дурно кончится! Поражающий героизм государя не найдет никакого органа, который бы соединил его с храброй армией, генеральный штаб понятия не имеет о войне, поклоняется только одному принципу — бегать от неприятеля, где только тот покажется, а кронпринц…»

Он только глубоко вздохнул.

«Однако все‑таки многое сделано, — продолжал граф, — этот ганноверский поход отнял у Пруссии много времени, много сил. Все это прямая для нас выгода, и тяжело ложится на чашу весов. Занятие края потребует еще больших сил. Главное, необходимо всякими мерами мешать неприятелю действовать тут на севере с полной свободой. Эге, да вот и мой северный коллега отдохнул!»

И он пошел навстречу русскому посланнику, спускавшемуся из дома в сад.

Персиани немного поспал, немного приоделся, немного поел и казался гораздо свежее и бодрее прежнего.

Все еще слегка колеблющимся шагом он направился навстречу графу Ингельгейму.

— Добро пожаловать, любезный коллега! — сказал граф, протягивая руку. — Дипломатический корпус начинает пополняться: до сих пор я был его единственным представителем! Вы очень утомлены путешествием?

— Смертельно, граф! — отвечал Персиани, опускаясь на садовую скамейку, на которой рядом с ним устроился граф Ингельгейм. — И кажется, здесь не предвидится возможности хоть сколько‑нибудь отдохнуть…

— Помилуйте, где тут отдыхать! — заохал Ингельгейм. — Целый день шум, барабанный бой, трубы!

— Ужасно! — сказал Персиани.

— А ночью вместо порядочной постели жесткий соломенный матрац…

Персиани всплеснул руками и поднял глаза к небу.

— Но это все мелочи, с этим можно было бы кое‑как примириться, — продолжал гнуть свое Ингельгейм.

Персиани покосился на него с выражением глубочайшего удивления.

— Неприятно будет, когда начнется настоящее действие, — многозначительно произнес австрийский дипломат, — король, конечно, примет участие, и нам придется быть неотступно возле него…

— Неужели вы думаете, что нам есть основание чего‑либо бояться? — спросил Персиани. — Ведь, кажется, наш дипломатический характер…

— Нисколько не предохранит меня от плена, — пугал Ингельгейм, — потому что мы с Пруссией враги. Вы — иное дело, вы можете рассчитывать на безукоризненное внимание, как скоро вас признает кто‑либо из командиров. Конечно, в запале боя, может быть… — Он не кончил, но многозначительно пожал плечами.

— Но разве есть основание предполагать? — спросил Персиани.

— Любезный коллега, — отвечал граф Ингельгейм, слегка вздыхая и искоса бросая на дипломата испытующий взгляд, — ядра, пули и сабли не руководствуются дипломатическими соображениями. В таких неожиданных положениях не остается никакого выбора. Впрочем, я не думаю, чтобы опасность могла угрожать нашей жизни, хотя, конечно, не совсем приятно слышать страшный шум поля битвы, видеть кровь, трупы…

Персиани невольно вздрогнул при мысли о таких поводах к возбуждению нервов.

— Вот идет граф Платен, — сказал австрийский посланник, — может быть, он сообщит нам что‑нибудь новое.

Граф Платен подошел и просил русского посланника пожаловать к королю.

— Вы, стало быть, думаете, что переговоры уже немыслимы? — спросил Персиани, поднимаясь на лестницу.

— Я не думаю, чтобы король теперь решился на какие‑либо уступки, — ответил Платен после некоторого колебания.

— В таком случае… — начал было Персиани, но не высказал своей мысли, потому что они уже подошли к дверям.

— Любезный Персиани, вы, вероятно, немного отдохнули? — сказал Георг V. — Я пригласил вас, чтобы еще раз поблагодарить за усердие, с которым вы, несмотря на ваши лета и на ваше слабое здоровье, предприняли вдвойне тягостную поездку сюда и передали мне дружеское участие и предложение. Я попросил бы вас остаться долее в моей главка квартире, если бы не была отрезана последняя возможность к переговорам, после того как полковник Деринг приезжал сюда еще раз предлагать союз на условиях реформы, от чего я отказался. Таким образом, мне пришлось бы вас бесполезно мучить, удерживая здесь и подвергая ваше здоровье лишениям и опасностям боевой жизни. Поэтому я прошу вас вернуться в Ганновер. Вы можете быть там полезным королеве своими советами. Благодарите императора искренно и сердечно за его дружбу и заботу!

— Если Ваше Величество полагает, что в настоящем положении дел переговоры невозможны и что я не могу быть вам здесь полезным…

— Это точное мое мнение, — подтвердил король.

— Но, может быть, — сказал Персиани, — с течением времени, в случае перевеса одной стороны, еще раз наступит момент для каких бы то ни было переговоров, — в таком случае долг мой остаться…

— Такого момента ожидать скоро нельзя… Отправляйтесь и сообщите королеве, в каком положении вы нашли здесь меня и армию.

— Я повинуюсь, — согласился Персиани, — и молю Бога сохранить Ваше Величество и устроить все к лучшему!

В глубоком волнении старик схватил поданную ему королем руку, долго держал ее в обеих ладонях, и крупные слезы капали из его глаз.

Король милостиво улыбнулся.

— Я знаю, как вы расположены ко мне и к моему дому. Да сохранит Господь вас и вашего государя! — прибавил он с чувством.

Персиани вернулся с графом Платеном в сад, где их дожидался Ингельгейм. После обмена несколькими незначительными фразами старик пожал графу Ингельгейму руку и направился с Платеном к дому, где для него были приготовлены карета и конвой.

— Итак, буря миновала! — возрадовался граф Ингельгейм, потирая руки, и с юношеской подвижностью идя к дому.

Через час состоялся военный совет под председательством короля. На нем заседали главнокомандующий и главный штаб, генерал‑адъютант, генерал Брандис, граф Платен, граф Ингельгейм и Мединг.

Король настаивал на немедленном отправлении в Готу. Генерал Брандис, полковник Даммерс и гражданские чины настойчиво поддерживали мнение короля.

Начальник главного штаба полковник Кордеман заявил со своей стороны, что армия вследствие усиленных маршей и скудного провианта отнюдь не может быть приведена в атакующее положение и что необходимо сосредоточить все силы для обороны и заблаговременно приготовиться к возможному нападению. Весь главный штаб присоединился к мнению своего начальника, и главнокомандующий счел при таких условиях выступление вперед мерой чересчур рискованной.

Король со вздохом согласился, но объявил, что хочет провести ночь среди войск, и поэтому в полночь, сопровождаемый всей своей свитой, прошел через весь лагерь и расположился на биваках в ржаном поле, перед местечком Меркслебен.

Все провели ночь в напряженном ожидании. Но все оставалось спокойным. К форпостам не дошло никаких известий о движениях неприятеля.

Около четырех часов утра вернулись в главную квартиру несколько офицеров, разосланных накануне к югу на рекогносцировку, и сообщили, что баварцы решительно продвигаются вперед, и к 25‑му должны были быть уже у Баха.

Полная бездеятельность неприятеля, казалось, подтверждала эти сведения и позволяла предполагать, что прусские действующие войска были стянуты в том направлении.

Главная квартира приободрилась и повеселела, и было решено выждать подтверждения этих известий и приближения баварской армии, укрепившись на занятой позиции. Только генерал Брандис покачивал головой и говорил:

— Если баварцы подвигаются к северу, а пруссаки заняты на юге, то тем больше оснований спешить как можно скорее к ним навстречу и подать им руку, прежде чем главные прусские силы подойдут с севера.

Между тем было приказано поставить батареи, король и его свита, измученные бессонной ночью, отправились в Тамсбрюк, деревушку на берегу Унструты, и король расположился в тамошнем пасторском доме.

Рассвет 27 июня выдался ясным, и солнце озарило первыми лучами пеструю, разнообразную картину раскинувшейся вокруг города Лангензальца ганноверской армии.

 

Глава четырнадцатая

В пять часов утра король прилег отдохнуть в тихом пасторском домике в Тамсбрюке. Из распоряжений главного штаба следовало, что в ближайшие дни предстоит ограничиться оборонительными стычками, дожидаясь предполагаемого, но никакими определенными известиями не подтвержденного прибытия баварцев.

Под большой, старой липой на дворе пастората сидела за очень скромным завтраком королевская свита.

На большом столе, покрытом белой скатертью, стоял фаянсовый кофейный прибор с синими цветочками, какие, по преданию, сохраняются до сих пор в некоторых старых, скромных деревенских хозяйствах Северной Германии, и далеко не аромат мокко разносился из большого кофейника, кипевшего на старинной жаровне.

Окорок и несколько колбас, большой черный хлеб и маленький кружок масла дополняли убранство стола. Строго беспристрастным распределением всех этих благ занимался флигель‑адъютант граф Ведель.

Все общество отдавало честь завтраку с аппетитом, которого никогда не обнаруживало за парадными обедами в Гернгаузене.

— В этом напитке, кажется, ужасно много воды, — заметил генерал Брандис, подозрительно поглядывая на темноватую жидкость в своей чашке.

— Так в нем, стало быть, избыток того, чего недостает в колбасе, — отозвался граф Ингельгейм, сделав перочинным ножом тщетную попытку отрезать кусок.

— По крайней мере, не просто холодная вода, — сказал дрожащий и бледный граф Платен, глотая горячий кофе.

— Не знаю, лучше ли горячая вода холодной, — ворчал Брандис, все еще не решаясь поднести чашку ко рту. — Для внешнего употребления она, пожалуй, имеет свои преимущества, но без некоторой примеси спиртного элемента — в настоящем случае достоинство ее кажется весьма сомнительным, тем более так рано утром.

— Ваше превосходительство изволит разделять отвращение к воде старых легионеров, — сказал, улыбаясь, граф Ведель, — они ведь говорят: вода очень неприятна, когда заберется за сапоги, но должна быть еще неприятнее, когда заберется в желудок!

— Веллингтоновы легионеры жили до изобретения гидропатии! — заявил маленький Лекс, уничтожая с большим старанием ветчину.

— И были совершенно правы! — заметил генерал Брандис с комичной серьезностью. — Их стихией был огонь, и они не разводили своих войск сахарной водицей, как теперь вошло в моду.

— Не угодно ли вашему превосходительству отведать вот этого, — князь Герман Сольмс подал изящную, оплетенную соломой походную фляжку, — у меня осталось немного превосходного коньяка!

— Вы — спасение погибающих, милый князь! — сказал старый генерал, приветливо улыбаясь. — Я ваш должник!

Князь вошел в дом, вернулся с чайником, полным кипятка, и скоро стоял перед генералом со стаканом грога, возвратившим старому ветерану обычное бодрое и веселое настроение.

Громкое «ура!» раздалось со стороны обступивших двор хозяйственных пристроек, в ту же минуту с той стороны показался кронпринц Эрнст‑Август, спеша присоединиться к обществу вокруг стола.

В одной руке у него было кепи, в другой — платок, завязанный узелком.

— Отгадайте, что у меня здесь, господа? — спросил он, осторожно приподнимая кверху фуражку и платок. — Свежие яйца! Не прелесть ли это? — И он выложил добычу на стол. — Давайте их варить, или лучше сделать яичницу?

— Зачем столько излишней возни? — возразил Брандис, взяв одно яйцо, разбив о сабельную рукоятку и выпив. — Видно, что молодое поколение не привыкло к походной жизни.

Граф Ингельгейм последовал его примеру.

— Было бы весело самим состряпать яичницу! — настаивал кронпринц, прикрывая свою добычу обеими руками.

— К сожалению, у нас времени мало! — проворчал Брандис.

— Слышите! — воскликнул, вскакивая со своего места, Мединг.

— Пушечный выстрел! — сказал Ингельгейм, прикладывая руку к уху.

— Не может быть! — удивился генерал‑адъютант. — Откуда ему взяться? Главный штаб не ждет никакого нападения!

Повторилось несколько очень отдаленных глухих залпов.

— В самом деле, выстрелы! — крикнул Ведель.

— Не мешало бы сесть на лошадей! — воскликнул Брандис с просиявшим лицом, допивая остатки грога.

— Не разбудить ли Его Величество? — предложил Ведель.

— Прислали бы сказать, если бы было что‑нибудь серьезное, — заметил Даммерс. — Я пойду на чердак, оттуда видно далеко вокруг.

И он вошел в дом. За ним последовал князь Герман, а остальное общество в напряженном ожидании прислушивалось к залпам, доносившимся все яснее и яснее.

— С яичницей в самом деле много возни, — передумал кронпринц и, положив яйца в чайник, из которого Брандис взял лишь каплю воды для грога, поставил его на уголья. Затем принялся усердно их раздувать и озабоченно следить за начинавшимся процессом закипания.

Немного погодя вернулся Даммерс.

— На горизонте видны большие колонны, сквозь пыль сверкает оружие! — сообщил он. — Надо разбудить Его Величество!

Граф Ведель побежал в дом.

С равнины доносились сигналы; в разных местах лагеря раздавались звуки марша.

Георг V вышел из пастората.

Все подошли к нему.

— Ваше Величество, — обратился к королю Брандис, — я с радостью слышу старые, хорошо знакомые голоса пушек. Это молодит старое сердце!

Лицо короля светилось мужеством и решимостью.

Он пожал генералу руку.

— Я в первый раз слышу этот голос на серьезном поле, — ответил государь, — но, мой любезный генерал, и мое сердце бьется сильнее при его звуках. Теперь никакие колебания немыслимы, и с нами Бог!

И Георг сложил набожно руки и молча поднял голову к небу.

Почти невольно его примеру последовали все присутствующие.

Раздался лошадиный топот, подскакал офицер гвардейского корпуса, спрыгнул с седла и доложил королю от имени главнокомандующего, что неприятель надвигается большими колоннами с Готской дороги и что генерал просит Его Величество немедленно оставить Тамсбрюк и подняться на вершины, за Меркслебен.

Граф Ведель отправился распоряжаться, лошадей вывели и заложили экипажи.

— Главнокомандующий просит у Вашего Величества полномочий на случай возможной необходимости капитулировать, — прибавил адъютант.

Генерал Брандис закусил усы, граф Ингельгейм топнул ногой.

— Что это значит? — спросил с недоумением король.

— Главный штаб, — продолжал адъютант, — поставил главнокомандующему на вид, что утомленная и оголодавшая армия может не выдержать сражения, поэтому он просит разрешения капитулировать, если это, по его убеждению, окажется необходимым. Генерал с этой целью составил инструкцию и просит Ваше Величество, всемилостивейше подписав ее, возвратить ему немедленно.

И он подал королю бумагу.

Король крепко стиснул зубы. Тяжелый, сдавленный вздох вырвался из его груди. Но, не сделав ни одного порывистого движения, Георг взял у адъютанта бумагу и разорвал ее.

— Вернитесь к главнокомандующему, — отчеканил он холодным, металлически звонким голосом, — и отвезите ему мой приказ защищаться до последнего человека!

Лицо адъютанта просияло.

Почтительно отдав королю честь, он в один миг очутился на седле и умчался как вихрь.

— А теперь, господа, вперед! — приказал король.

— Папа, только что из‑под курицы, всмятку! — подбежал принц с полной тарелкой сваренных яиц.

— Скушайте хоть одно, Ваше Величество, — попросил Брандис, — неизвестно еще, когда и где доведется вам снова чем‑нибудь себя подкрепить! — И он подал королю яйцо, предварительно разбив его с одного конца.

Король съел и повернулся к лошадям.

Уселись, и кавалькада тронулась, с драгунами в качестве эскорта.

Когда король выезжал из Тамсбрюка, началась горячая перестрелка.

С высот видны были линии неприятельских застрельщиков перед городом Лангензальца, — неприятельские батареи выстроились по ту сторону Унструты и поддерживали оживленный огонь, ганноверские батареи отвечали с другой стороны. Перед городом началась схватка пехоты. Ганноверская кавалерия виднелась в стороне и медленно отступала.

— Куда мы едем? — спросил король.

— На холм, за Меркслебен, откуда видно все поле битвы, Ваше Величество, — отвечал генерал‑адъютант.

— Мы удаляемся от пушечного грома, — заметил король.

— Дорога делает изгиб и уклоняется влево, к тому холму, — отвечал полковник Даммерс.

— Так мы повернем вправо, чтобы приблизиться к сражению, — сказал король спокойно и повернул лошадь в том направлении, откуда несся гул ружейных залпов. — Швеппе, — обратился он к кирасирскому майору и берейтору, который держал его лошадь под уздцы, — я приказываю вам ехать в том направлении!

— Там нет никакой дороги, Ваше Величество! — отвечал майор.

— Так мы поедем через поле!

И в самом деле, королевский отряд двинулся в направлении, указанном королем. Все ближе и ближе раздавались пушечные выстрелы и треск ручного огнестрельного оружия.

Король и его свита двигались по горной возвышенности, окружавшей равнину, направляясь к указанному адъютантом пункту, резко выделяясь на общем фоне красивыми мундирами конвойных драгун и блестящими мундирами свиты.

Несколько пуль пролетело над этой группой, лошади начинали тревожиться.

Вдруг неприятельская артиллерия избрала кортеж короля своей мишенью, и дождь гранат хлынул на него, взрывая почву то спереди, то сзади, то перелетая над головами.

Генерал‑адъютант подскакал к королю.

— Ваше Величество! — проговорил он взволнованно. — Мы в смертельной опасности, умоляю Ваше Величество…

Граф Платен и генерал Брандис тоже стали убеждать короля удалиться с явно опасного пункта.

Король приостановил лошадь.

Свита тоже остановилась.

— Может ли отсюда видеть меня моя армия? — спросил Георг V.

— Непременно, Ваше Величество, — отвечал генерал‑адъютант, — место Вашего Величества видно со всех концов равнины.

— Хорошо, — сказал спокойно король.

И остался на месте.

Гранаты со свистом пролетали над его головой, мелкие снаряды, не долетая, рассыпались у подножия холма, на котором он остановился, лошади вскидывали головы, дрожали и ржали. Неподвижно, подобно мраморной статуе, стоял слепой король на вершине, чтобы армия видела его, вельфского монарха, готового отдать жизнь за то, что он считал своим правом и долгом.

И громогласным «ура!» приветствовали ганноверские колонны своего государя, проходя стройными рядами мимо него, и низко склонялись перед ним знамена. Король отвечал спокойным наклоном головы.

— Однако, если мы тут задержимся, — шепнул Ингельгейм Брандису, — какая‑нибудь шальная пуля найдет случай решить очень просто ганноверский вопрос.

— Да, в самом деле, — заметил Платен, указывая на гранату, лопнувшую очень близко от короля, — они все ближе и ближе ложатся к цели. Но если сказать что‑нибудь, мы еще дольше здесь останемся!

— Ваше Величество, — сказал Брандис, подъезжая к королю, — сражение уклоняется в сторону, и я думаю, что Ваше Величество будет виднее с того холма, который был первоначально предназначен для пребывания Вашего Величества.

— В самом деле? — переспросил король.

— Я убежден, что Вашему Величеству лучше туда переместиться! — отвечал генерал.

— Так едем! — решил король, вонзая шпоры в бока лошади, так что майору Швеппе оказалось весьма затруднительным с ней справляться.

Кортеж быстро переместился на тот холм, около которого сосредоточилась резервная кавалерия.

Король подъехал к самому скату, свита последовала его примеру, частью спешилась и следила за движением сражавшихся войск при помощи подзорных труб.

Экипажи выстроились полукружием на некотором расстоянии.

Король стоял неподвижно. Ни одна черта его благородного, бледного лица не изменилась. Генерал‑адъютант поминутно сообщал ему все, что видел из хода сражения, свита тоже время от времени выражала громкими возгласами результаты своих наблюдений, но по большей части все шепотом передавали друг другу опасения или надежды.

Пока это происходило в главной квартире, драгунский полк герцога Кембриджского стоял с самого раннего утра на форпостах в окрестностях деревни Геннигслебен, на пути из Лангензальца в Готу.

Перед этой деревней стоит дом шоссейного сборщика, черный с белым шлагбаум которого виден издалека. У этого пункта помещался самый отдаленный форпост.

Лейтенант Штольценберг с младшим своим товарищем, Венденштейном, командовал этим отрядом.

Утреннее солнце светило ярко, и оба молодых офицера стояли возле лошадей, поглядывая на равнину, далеко перед ними расстилавшуюся, прорезанную серой лентой шоссе. Немного соломы лежало на земле, но от припасов, из которых молодые люди составили себе ужин перед вступлением в Геттинген, не уцелело ничего.

Усталый, сонный Венденштейн вытащил из кармана фляжку, хлебнул из нее и передал товарищу. Затем вынул из кармана кусок черного хлеба, принялся медленно отламывать от него маленькие кусочки и глотать их.

— Знаешь что, Штольценберг, — заговорил он с легкою дрожью, — такой род войны невыносим. Ведь не таким мы представляли себе поход, когда выступили в него! — И он подал своей лошади кусок хлеба, накапав на него сперва немного водки.

— Нет, видит Бог! — согласился Штольценберг, вздыхая, и, глотнув из фляжки в свою очередь, поморщился: — Тьфу, черт побери! Откуда ты взял такую мерзость!

— В деревенском кабаке — что ж делать, коньяк весь вышел, приходится пить картофельный спирт! Однако скверно, — продолжал он, — что у нас нечего есть и пить. В тылу всего вдоволь, но с нашими порядками провиантские обозы всегда отстают на бог знает сколько, и пока до них доберешься, того и гляди, пробьют тревогу и надо будет двинуться вперед!

— Ну, это, брат, еще вопрос, пойдем ли мы вперед! А какие славные овечки бегали по обе стороны дороги! И мы не дерзнули к ним прикоснуться! Черт возьми! — прибавил офицер, топая ногами. — Быть на неприятельской земле и не сметь разжиться необходимейшими припасами, это уж слишком!

— Знаешь что? — сказал, смеясь, Венденштейн. — Главный штаб так сосредоточился на заботе улизнуть от врага, что позабыл о пропитании своих людей. Впрочем, где провиантским колоннам угнаться за нашими своеобразными лавировками!

— Я, однако, не понимаю, как мог король согласиться на подобное ведение войны! — недоумевал Штольценберг. — Ведь он положительно хотел идти вперед, и это трусливое метание вовсе не свойственно его характеру.

— Бедный король! — вздохнул Венденштейн. — Что же ему делать? Да, если б он мог видеть, а теперь… Все, что он может — это разделять нашу участь, и это он делает.

— Что это такое? — удивился Штольценберг, устремив трубу на равнину. — Посмотри‑ка, Венденштейн, на повороте шоссе — видишь облако пыли?

Венденштейн тоже поглядел в трубу.

— Ружья сверкают сквозь пыль! — вскричал он оживленно. — Штольценберг, старый друг! Кажется, неприятель!

— Наверное, — отвечал тот, все следя глазами за столбом пыли, — это пехотная колонна, а вон и артиллерия! Венденштейн, ступай к эскадрону и объяви.

— Урра! — гаркнул Венденштейн и, вспрыгнув на лошадь, понесся к деревне.

Штольценберг и отряд драгун в ту же минуту очутились в седлах и, выстроившись, напряженно смотрели на равнину.

Облако пыли медленно приближалось, все явственнее становились в нем блестящие точки.

Немного погодя к форпосту подскакало несколько всадников. Командир полка, граф Кильмансэгге, со своими адъютантами сопутствовал Венденштейну. Он посмотрел пристально в трубу.

— В самом деле неприятель! — сказал полковник. — А вон, взгляните, на тот холм въезжает батарея! Все форпосты должны вернуться к полку! — скомандовал он адъютантам, которые сломя голову помчались в разные стороны.

— А что предпримет полк, позвольте спросить, господин командир? — спросил Штольценберг, выстроив свой отряд.

— Исполнит приказ главнокомандующего: медленно отступить, отстреливаясь от неприятеля! — ответил со вздохом и пожимая плечами Кильмансэгге, и уехал назад, к деревне, куда съезжались со всех концов отряды форпостов.

— Отступать и вечно отступать! — заревел отчаянным голосом Венденштейн. — Ну, это кончится тем, что тактика ошибется в своих расчетах на армию!

На южных высотах сверкнула молния, с треском раздалось несколько залпов, и ядро раздробило поднятый шлагбаум возле шоссейного домика.

— Увертюра началась! — оповестил Штольценберг и быстро понесся со своим отрядом к деревне.

Это были те же самые выстрелы, которые услышали в королевской главной квартире в Тамсбрюке.

Полк медленно отступал к Лангензальца под прикрытием застрельщиков.

Город между тем был очищен — так исполнялся повсеместный приказ главнокомандующего армии отступать, отбиваясь и отстреливаясь по мере необходимости.

У Лангензальца драгуны встретили бригаду Кнезебека, которая по полученному приказанию отступала за Унструту. Войска исполняли приказание скрежеща зубами и отдавали позицию за позицией, тотчас занимаемые неприятелем, застрельщики которого шли по пятам ганноверцев, а артиллерия со всех холмов поддерживала все более смертоносный огонь.

Драгуны перешли мост через Унструту и стали перед деревней Меркслебен у подножья церковной горы, с которой поддерживали огонь ганноверские батареи, медленнее прусских, но зато каждым залпом метко производили видимые опустошения в прусских рядах.

Вправо от драгун тянулась, отступая, бригада Кнезебека. По ту сторону Унструты лежала мельница при маленьком ручейке Зальца, которая немедленно по отступлении ганноверцев была занята пруссаками и из которой они поддерживали сильный огонь.

Мимо драгун промаршировало два батальона гвардейской пехоты. Во главе первого батальона ехал полковник Ландесберг, полковник Альтен вел второй.

Батальоны шли к Унструте и, согласно полученному приказанию, должны были подняться на возвышенность к остальной бригаде.

Полковник Ландесберг ехал перед своим батальоном, невесело задумавшись, гренадеры следовали в мрачном безмолвии.

Батальон, имея Унструту с левой стороны, дошел до того пункта, где ему предстояло повернуть влево, чтобы занять предписанные позиции.

Унструта в этом месте имеет очень низкие берега, и переход через нее, видимо, не представлял затруднений. Ровная почва окружала холм, на котором лежит деревушка Меркслебен. Передние цепи неприятельских застрельщиков приблизились к противоположному берегу.

Полковник Ландесберг внимательно осмотрел окрестности.

— Если это место останется неукрепленным, — сказал он своему адъютанту, — неприятель врежется в самую середину нашей позиции и разделит наши силы.

— Мне это тоже кажется, полковник, — отвечал адъютант, — и я не понимаю, почему ее отдают. Между тем главный штаб…

Полковник прикусил усы.

— Невозможно предоставить неприятелю такую позицию и такую переправу через реку! — воскликнул он вполголоса.

Молния сверкнула из его глаз. Внезапным порывом он остановил лошадь.

— Батальон, стой! — скомандовал он громовым голосом.

Команда пронеслась по рядам. Батальон остановился.

С взволнованными лицами, полными напряженного ожидания, глядели гренадеры первых рядов на своего любимого начальника.

— Фронтом к неприятелю! — крикнул он.

Громовое, торжествующее «ура!» единогласно отвечало на это распоряжение, и гренадеры в один миг стали в указанную позицию.

На противоположном берегу показались неприятельские застрельщики.

— Застрельщики, вперед! — скомандовал полковник.

Линии развились с необыкновенной правильностью, и через несколько минут ганноверские стрелки стояли у берега, лицом к лицу с врагом.

Огонь ганноверцев последовал с такой правильностью и меткостью, что передние ряды неприятельских застрельщиков скоро стали искать прикрытия и отвечали слабее.

Между тем подоспел второй гвардейский батальон. Полковник Альтен подскакал прямо к Ландесбергу, который в пылу сражения очутился почти у самого берега, в ряду застрельщиков.

— Что случилось? — изумился Альтен. — Изменена диспозиция?

— Взгляните на эту позицию, — отвечал Ландесберг, — разве можно ее отдать? Я ее не отдам!

— У вас есть на это приказание? — спросил фон Альтен.

— Не нужно мне никаких приказаний, когда я вижу поставленную на одну карту участь дня и армии и могу удержать эту карту! — крикнул с увлечением Ландесберг. — Пали!

И ружья дружно грянули вдоль всей линии застрельщиков.

Полковник Альтен внимательно и пристально осмотрелся.

Потом подскакал к своему батальону, остановившемуся в томительном ожидании шагах в ста позади.

— Фронтом к неприятелю! — крикнул он.

Второй батальон так же, как первый, ответил оглушающим «ура!».

Через несколько минут линия застрельщиков развернулась до берега Унструты, и неприятель неожиданно для себя оказался перед опустошающим огнем.

Ганноверские гренадеры падали, но ряды пополнялись беззвучно и правильно и не отступали ни на дюйм от берега — впереди стоял полковник Ландесберг спокойно и холодно, как на параде.

Неприятельские батальоны, подвинувшиеся было к реке, приостановились. Между ними стало заметно тревожное движение.

Подскакал адъютант.

— Господин полковник! — крикнул он. — Главнокомандующий ожидает вас в предписанной позиции!

— Скажите ему, что я занят! — отвечал резко Ландесберг.

Адъютант бросил взгляд на позицию, отдал честь, повернул коня и умчался, не прибавив ни слова.

Неприятельский огонь ослабевал. Немного погодя послышался сигнал, и неприятельские застрельщики отошли на расстояние выстрела.

Полковник вложил саблю в ножны.

— Итак, — сказал он, — первое сделано. Как вы думаете, можно пройти через реку?

— Без сомнения, — отвечал адъютант, близко подъехав к берегу, — дно видно.

— В конце концов, люди могут переплыть, — констатировал спокойно Ландесберг. — Десять минут отдыха, а затем вперед!

На некотором расстоянии, в деревне Меркслебен, стояла бригада полковника де Ваукса. Полк кембриджских драгун держался поблизости берегов Унструты. Офицеры напряженно следили за движениями войск, отступавших обоими флангами, тогда как в центре продолжался сильный артиллерийский огонь.

— Мы уже повсюду отступили за Унструту! — волновался Венденштейн. — Это скандал! Чем кончится этот отход? Мы будет отступать, пока и сзади не наткнемся на неприятеля, который должен откуда‑то двинуться с севера, и тогда…

— Тогда мы капитулируем! — с горечью сказал Штольценберг и заставил лошадь подпрыгнуть. — Ведь именно этим должен завершиться такой способ ведения войны?

К молодым людям быстро подъехал Кильмансэгге.

— Посмотрите! — И он указал на берег, видневшийся вдалеке на равнине. — Что это значит — там дерутся?

— Обмениваются выстрелами при отступлении — там уходит бригада Кнезебека, — сказал Венденштейн.

— Неприятель скоро зайдет нам во фланг! — воскликнул Штольценберг, и оба офицера взяли в руки трубы и принялись смотреть по направлению, указанному графом Кильмансэгге.

— Это гвардейский полк, — определил Штольценберг, — но он не отступает, он стоит твердо на берегу…

— Неприятельские застрельщики отступили! — живо крикнул Венденштейн.

— Наши батальоны строятся… подходят к реке… идут в реку — урра!! — закричал во все горло Кильмансэгге. — Наши наступают!

— А мы тут стоим спокойно! — торопливо проговорил Венденштейн и со звоном всунул саблю в ножны.

В эту минуту подъехал полковник де Ваукс с бригадным штабом.

— Гвардейский полк переходит через Унструту! — закричал ему навстречу Кильмансэгге.

— Я видел, — сказал полковник, — и черт меня побери, если я останусь киснуть на месте! Скверно одно, нам придется брать с боя все те позиции, которые мы уступили добровольно неприятелю! Что у вас там под рукой? — спросил он у адъютанта.

— Первый батальон второго полка и первый егерский батальон, — отвечал тот.

— Приведите их скорее сюда.

Адъютант поскакал к ближним колоннам и скорым маршем привел их к полковнику.

Тот сошел с лошади и встал во главе их.

— А мне что делать? — спросил Кильмансэгге.

— Подъезжайте к Унструте, переходите через реку, где будет можно, и действуйте сообразно с обстоятельствами. Если можно, нападите на правый фланг неприятеля и заставьте замолчать вон те батареи.

— Будет исполнено, полковник! — вскричал Кильмансэгге. Через несколько минут полк был выстроен и быстро понесся к реке.

С той стороны, где перешли через реку два гвардейских батальона, снова начался сильный, ружейный огонь. Первый батальон с храбрым полковником Ландесбергом во главе медленно двигался прямой линией к Лангензальца, второй батальон повернул налево к мельнице, которая образовала здесь центр неприятельской позиции и стояла против полковника де Ваукса.

— Теперь пора! — крикнул он, послав с адъютантами бригаде приказ к наступлению, и велел заиграть штурм‑марш.

Перед ним лежала открытая равнина шагов в пятьсот, частью густо засеянная репой. Она обстреливалась огнем неприятельских линий и артиллерий с находившихся за ними высот.

Забили барабаны, полковник поднял саблю, и в стройном порядке, как на параде, батальон двинулся по равнине.

Неприятельский огонь делал сильные опустошения в рядах, которые в высокой листве репы могли продвигаться только медленно, — но батальон спокойно и споро смыкал ряды и скоро был на берегу Унструты, откуда с своей стороны открыл смертоносный огонь по неприятелю, который отвел своих застрельщиков и сосредоточил все свои силы вокруг мельницы.

Переход гвардейских полков через Унструту и смелое наступление полковника де Ваукса было между тем замечено со всех позиций армии и повело за собой всеобщее наступательное движение.

Офицеры перестали ждать приказаний, войска с громким «ура!» бросали свои позиции и спешили туда, где представлялась возможность скорее встретиться с врагом и где они рассчитывали принять более деятельное участие в ходе сражения.

Пехота повсюду переходила, отчасти переплывала Унструту и надвигалась на неприятельские позиции. Батареи, сперва оттянутые, выдвинулись вперед и поддерживали нападение непрерывным огнем, а кавалерия со всех сторон тоже подоспевала к полю битвы.

Все действовавшие неприятельские силы сосредотачивались около вышеупомянутой мельницы, которая составляла, таким образом, ключ к позиции центра прусской армии и была окружена глубоким рвом.

Против мельницы было два моста через Унструту, запертые баррикадами и сильно защищенные.

С высот сошел полк, взял мосты приступом и с этой стороны тоже двинулся к мельнице, тогда как отдельные небольшие отряды, повсюду переходя и переплывая реку, со всех сторон подходили к этой твердой неприятельской позиции.

Перед мельницей завязалось горячее дело. Отряды всех полков объединились для приступа.

Три раза храбро шли на приступ лейтенанты Керинг, Лейе и Шнейдер; лейтенант Лейе пал, пронзенный пулями, но ганноверцев было слишком мало, ров слишком глубок, и огонь из мельницы слишком убийствен.

Тогда показался генерал‑адъютант Даммерс, чтобы взглянуть на ход сражения и дать отчет королю. Рядом с ним ехал князь Герман Сольмс.

Сильно поредевшие ряды снова сомкнулись для нового приступа.

Вдруг с одной из придвинувшихся прусских батарей посыпался на них дождь гранат. Ряды дрогнули под этим убийственным огнем. Несколькими прыжками лошади князь очутился между ними и мельницей.

— Не так страшен черт, как его малюют! — крикнул он весело, обращаясь к солдатам, и, спокойно остановив коня, снял кепи и комично поклонился гранате, пролетевшей над его головой.

— Ура! — закричали солдаты и снова бросились к мельнице.

В эту же минуту двинулись с мостов два сомкнутых батальона, а за ними батальон Флеккера. Вместе с тем из‑за них, с высот Меркслебена, грянул залп быстро подоспевшей ганноверской батареи и сорвал с мельницы крышу.

Тогда храбрые защитники строения, превратившегося в груду развалин, вышли с противоположной стороны и густой волной хлынули вдоль шоссе назад к городу. Но в ту же минуту отступающие были встречены смертоносным фланговым огнем от подоспевшего второго гвардейского батальона, а через мосты примчались два эскадрона гусар и бросились на неприятеля с саблями наголо.

Часть бегущих удачно добралась до стоявших в отдалении прусских войск, остальные вернулись к развалинам, и в одном из уцелевших окон показался белый платок.

Огонь тотчас же прекратился. Полковник Флеккер подскакал к простреленным насквозь дверями мельницы, они распахнулись, и последние из храбрых защитников, человек сто из Двадцать пятого пехотного прусского полка, положили оружие. Двор мельницы был завален ранеными и трупами — перед ней лежали павшие ганноверские солдаты.

Генерал‑адъютант подъехал к князю Герману.

— Поздравляю вас, князь, — сказал он, — вы окрестились огнем! Только напрасно вы себя так экспозировали. Что бы сказал король, если бы с вами случилось несчастье.

— Да помилуйте! — сказал князь, смеясь и крутя чуть заметные усики. — Король прикомандировал меня к главной квартире, а мне вовсе не хотелось, чтобы про меня сказали, что я боюсь огня!

— Теперь не скажут, — заметил полковник, смеясь и приветливо глядя на юношу.

С этой минуты отступление неприятеля было решено. Медленно и в порядке, под непрерывным огнем, двинулись прусские войска по направлению к Готе, прикрываемые батареями, непрерывно отвечавшими на ганноверские залпы.

Между тем как прусская позиция была разбита в центре, граф Кильмансэгте подъехал к Унструте, отыскивая удобную переправу. Но берега были круты и сплошь поросли кустарником. Пришлось ехать вниз по течению до деревни Негельштедт, где наконец оказался мост и стало возможным перебраться на другой берег.

Драгуны подъезжали все ближе к неприятелю, уже отступившему по всей линии, но вынужденному к новой схватке на равнине к югу от Лангензальца. Перед драгунами оказалась небольшая возвышенность, полк поднялся на нее и очутился против открытого неприятельского фланга. Два прусских каре медленно отступали, беспрестанно останавливаясь и отстреливаясь, а на холме прямо против драгун виднелась прусская батарея, посылавшая картечь ганноверцам, напиравшим на центр.

Драгуны были одни — между ними и ганноверскими войсками стояли пруссаки.

— Слава богу! Наконец и мы в деле! — радовался Венденштейн, удерживая свою лошадь возле Штольценберга. — Знаешь, в такие минуты, право, лучше быть влюбленным; по крайней мере, я знаю, о чем думать, и…

— Опять! — слегка вздрогнул Штольценберг. — Ну, это недаром… Прощай, старый друг! Мы больше не увидимся…

— Вздор! — решительно возразил Венденштейн. — Однако смотри — начинается!

Четвертому эскадрону было приказано взять неприятельскую батарею, а второму и третьему — двинуться на неприятельское каре. Убийственный картечный огонь встретил драгун. Упали два трубача, за ними вслед множество всадников, но эскадрон неудержимо мчался вперед, а впереди всех скакал капитан Эйнем с высоко поднятой саблей.

До батареи оставалось всего ничего, когда снова раздался залп и осыпал храбрых всадников картечью.

Каким‑то чудом капитан остался цел. Он первый очутился между неприятельскими пушками и сильным ударом сабли повалил канонира. Драгуны последовали за ним под жестоким огнем прикрывавшего батарею отряда пехоты.

Одна из пуль попала в лошадь командира, которая, падая, почти совсем его придавила. Отчаянным усилием Эйнем вырвался из‑под нее.

— Вперед! — крикнул капитан, высоко взмахнув саблей, но в ту же минуту рука, пронзенная пулей, беспомощно упала. Он ухватился левой рукой за колесо стоявшей рядом пушки, как вдруг три или четыре неприятельских штыка глубоко вонзились в его грудь.

Храбрец упал на груду трупов, сведенная смертельной судорогой рука крепко держала спицу завоеванной пушки. Драгуны бросились к нему, и вскоре остальные защитники батареи обратились в бегство.

Батарея была взята, как приказано, но большая часть драгун полегла около нее вместе со своим предводителем.

Эскадроны, медленно подвигавшиеся к каре, следили за этой атакой с напряженным вниманием и приветствовали победителей громким «ура!».

Когда оба эскадрона приблизились к каре настолько, что можно было атаковать, из‑за холма, на котором стояла взятая батарея, неожиданно показались лейб‑гвардейцы, а за ними на некотором расстоянии кирасиры.

Лейб‑гвардейцы отважно бросились на стоявшее ближе каре. Сделанные на коротком расстоянии два залпа не остановили их. Но храброе каре не шелохнулось, и лейб‑гвардейцы отступили, чтобы приготовиться к новому нападению.

От второго каре, стоявшего ближе к драгунам, отделился командир и махнул платком. К нему был послан майор Гаммерштейн с адъютантом и трубачом.

— Мои люди измучены до последней степени, — сказал прусский штаб‑офицер, — я готов сдаться.

— В таком случае позвольте вашу шпагу, — отвечал Гаммерштейн, — и распорядитесь положить оружие.

— Постойте, — сказал прусский офицер, — сюда едут кирасиры.

И в самом деле, кирасиры, следовавшие за лейб‑гвардейцами, неслись в атаку с саблями наголо.

— Ступайте к ним навстречу и остановите их! — приказал Гаммерштейн своему адъютанту.

Тот бросился к кирасирам, но в страшном шуме, поднимаемом полком на всем скаку, его не заметили и не услыхали. Кирасиры продолжали свое наступление.

— Слишком поздно! — констатировал прусский офицер. — Пали! — скомандовал он, возвращаясь к каре, и смертоносный залп встретил кирасир.

Майор Гаммерштейн вернулся назад, и по рядам драгун пронеслось:

— В атаку марш, марш!

Второй эскадрон стремительно бросился на каре. Его встретил страшный залп.

Командир упал с лошади почти перед самым каре. Сильным прыжком лошади выдвинулся вперед Штольценберг и с саблей наголо и с громким «ура!» врезался в каре, но почти тотчас же слетел с лошади, пронзенный штыками.

Тем не менее его натиск образовал глубокую брешь и проложил путь эскадрону.

— Ура! Старый друг! — крикнул Венденштейн, но в ту же минуту сам повалился рядом с товарищем, а через них пронеслись драгуны.

Каре было разбито наголову, и остатки его разбежались.

Но когда драгунский эскадрон собрался, ни одного офицера не было налицо и недоставало трети солдат.

В рядах первого эскадрона кирасир был молодой солдат, в старом мундире, видимо не на него сшитом, простые серые панталоны были засунуты в сапоги. На голове у него красовалась фуражка, из‑под которой виднелась рана на лбу, наскоро перевязанная белым платком.

— Где лейтенант Венденштейн? — спросил он у одного драгуна.

— Вон все наши офицеры! — отвечал драгун, указывая на груду людей и лошадей, обозначавшую место, где стояло неприятельское каре.

— Убит! — крикнул кирасир. — Но я не могу его там оставить, я дал слово не оставлять его, и пусть не скажут, что Фриц Дейк не держит слова! Бедный лейтенант!

Он быстро подъехал к своему офицеру.

— Ваше благородие, — сказал он, отдавая честь, — я прибыл в армию в Лангензальца и был зачислен в кирасиры. Надеюсь, что вы остались мной довольны!

— Ты молодец! — подтвердил офицер.

— Ну, ваше благородие, — продолжал молодой человек, — сегодня, кажется, все кончено, и у меня на лбу тоже есть отметка, из которой так и каплет кровь в глаза, позвольте мне на сегодня отлучиться?

Офицер посмотрел на него с удивлением.

Яркая краска покрыла лицо кирасира.

— Господин офицер! — проговорил он. — Я вырос в Блехове вместе с сыном нашего амтмана Венденпггейном, лейтенантом кембриджских драгун; когда я отправлялся в армию, его мать сказала мне: «Фриц, не оставь моего сына!» Я обещал, и вот, мой лейтенант лежит под трупами — неужели мне его там оставить?

Офицер взглянул на него приветливо.

— Ступай, славный малый, — проговорил он, — и вернись, когда ты больше не будешь нужен своему лейтенанту.

— Благодарю вас! — обрадовался Фриц.

Кирасиры двинулись преследовать неприятеля.

Между тем и другое каре было рассеяно возобновленным натиском лейб‑гвардейцев. Кавалерия оставила место, и вскоре на поле битвы водворилось глубокое безмолвие. Только по временам его прерывали глухие стоны раненых, лежавших вперемешку с убитыми, мертвыми лошадьми, друзьями и неприятелями.

Фриц Дейк остался один. Он сошел с лошади, взял ее за поводья и приблизился к тому месту, где произошла схватка драгун с каре. Лошадь упиралась и порывалась в сторону. Он отвел ее и привязал к одному из деревьев, обступавших пролегавшее поблизости шоссе.

Затем снова подошел к страшной груде. Несколько раненых со стоном просили воды.

Молодой человек вздрогнул всем телом.

— Не погибать же им всем? — Он поглядел вокруг. Вдоль шоссе тянулся ров. В нем могла быть вода. Он схватил с земли две каски и бросился ко рву. В нем оказалась вода, но мало и мутная — постоянная жара повсюду все высушила.

Юноша наполнил обе каски мутной, тепловатой жидкостью и вернулся к раненым, пылающие глаза которых смотрели на него с невыразимой тоской. Он вынул из‑за пазухи походную фляжку, налил из нее понемногу в обе каски и напоил этой жидкостью несчастных, беспристрастно разделяя ее между ганноверцами и пруссаками.

— Ну, теперь потерпите немножко! — сказал он ласково. — Я сейчас похлопочу достать для вас телегу.

И он принялся осматривать груды трупов.

Храбрые драгуны лежали вперемешку с отважными прусскими пехотинцами, — одни со спокойным, мирным выражением в лице, другие так ужасно обезображенные пулями и штыками, что у молодого солдата замирало сердце, и он должен был на минуту закрыть глаза, чтобы собраться с силами для дальнейших поисков.

— Вот Штольценберг! — вскрикнул он, узнав молодого офицера в фигуре, плававшей в крови и лежавшей лицом к земле. — Славный, красивый какой! И так рано убит! Пулей снесло половину черепа, а сколько ран на теле! Уж и кровь перестала бежать!

Фриц Дейк нагнулся над телом, сложил руки и тихо прочел «Отче наш».

— Ай, вот Ролан! — опять крикнул он, поднимаясь. — Бедный, убит! А под ним — Господи! — под ним лейтенант!

Он с усилием оттащил лошадь в сторону. Под ней оказался Венденштейн, бледный и неподвижный — левая рука была прижата к груди, правая застыла с саблей, широко раскрытые глаза казались точно стеклянные.

— Умер! — громко и горестно простонал Фриц. — Но я его все‑таки возьму с собой! — решил он тотчас же. — Ему здесь не след оставаться, по крайней мере, бедная мать придет помолиться на его могилу. Как ужасно смотрят милые, добрые глаза! — продолжал он, рассматривая труп. — Но где же рана? Голова цела… ах, вот, грудь — то‑то он прижал рукой!.. Однако кровь еще сочится! Но глаза я видеть не могу!

И он нагнулся закрыть глаза товарищу своих детских игр.

— Господи! Да он жив! — вскрикнул он вдруг. — Веки движутся!

И он внимательно уставился в лицо лежавшего на земле.

В самом деле, веки медленно поднялись и снова опустились — на минуту в глазах блеснула молния жизни, потом они опять приняли то же неподвижное, стекловидное выражение.

Фриц Дейк опустился на колени.

— Боже милосердный! — заговорил он дрожащим, прерывающимся голосом. — И пусть после этого тебе не будет угодно выслушать никакой моей просьбы во всю мою остальную жизнь, но помоги мне теперь спасти моего бедного господина!

Он вынул фляжку, открыл рот раненого и влил в него порядочный глоток водки.

Легкая, чуть заметная дрожь пробежала по членам лейтенанта, глаза оживились на мгновение и вопросительно уставились на молодого крестьянина, губы чуть‑чуть приоткрылись, на них выступила кровь, и грудь поднялась от тяжелого вздоха.

Затем опять закрылись веки, и не стало заметно ни малейшего признака жизни.

Фриц охватил сильными руками тело лейтенанта и донес до лошади. С большим трудом взобрался на седло, не выпуская из рук своей ноши, усадил ее перед собой, крепко держа правою рукой, а левою взялся за узду и быстро направился к городу через поле.

Разбитое драгунами и кирасирами каре было последним серьезным препятствием со стороны пруссаков. По устранении его все пространство до Готы было занято исключительно ганноверскими войсками.

Не готовая к походу армия, совершив неслыханнейшие переходы — к сожалению, бесцельные, — опровергла свою неспособность к бою, самовольной, неудержимой инициативой вступив в кровавую стычку и победив.

На холме у Меркслебена целый день простоял король со своей свитой.

Георг V ни на минуту не сошел с седла. Он задавал короткие вопросы о ходе сражения, на которые получал быстрые ответы. От главнокомандующего не поступало никаких известий, ведь сражение было начато и велось отдельными офицерами, не захотевшими выполнять план главнокомандующего и самовольно вступившими в бой на тех местах, на которых каждый из них стоял, и тем способом, который каждому казался целесообразнее и успешнее.

Король ничего не видел, он слышал над собой свист пуль, вокруг себя гром пушек, но недоставало живой, пестрой картины, затрагивающей нервы и приковывающей трепетное внимание.

Он стоял как бронзовая статуя, ни малейшего следа внутреннего волнения не было видно на его спокойном лице, он только спрашивал время от времени, могут ли солдаты его видеть?

Когда, наконец, генерал‑адъютант принес известие, что центр неприятеля прорван, когда кирасиры, стоявшие за штандартом короля, в резерве, неистово ринулись в погоню за неприятелем, когда подскакал адъютант главнокомандующего с докладом об окончательной победе, одержанной ганноверскими войсками, король глубоко вздохнул и сказал:

— Я хочу сойти!

Рейткнехты подбежали помочь королю.

Свита поспешила принести поздравления.

— Много храбрых сердец перестало биться! Мир их праху и вечная память их мужеству! — сказал король печально.

Он долго стоял в раздумье.

— Я немного устал, — проговорил он наконец, — дайте мне чего‑нибудь выпить.

Стоявшие поблизости схватились за фляжки — они были пусты.

— В нашей карете есть немного хереса! — вспомнил Мединг и поспешил к экипажам. Он вскоре вернулся с початой бутылкой хереса и маленькой булкой, налил вина в серебряный стакан и подал королю.

Георг V выпил и закусил кусочком хлеба.

— Теперь я чувствую себя лучше! — сказал он. — Дай боже, чтобы каждый из моих солдат мог сказать то же самое! Я малость пройдусь! — прибавил он и, взяв под руку Мединга, прошелся взад и вперед по холму. — Господь даровал нашему оружию победу! — сказал он взволнованно. — Что же теперь делать?

— Ваше Величество, — отвечал Мединг, — чтобы столько благородной крови не было пролито даром, нам следует тотчас же отправиться в Готу, там перейти через железную дорогу и поторопиться достичь Баварии.

Король вздохнул.

— О, если б я мог сам вести свою армию! А теперь мне будут чинить затруднения, противопоставлять соображения — вы знаете, как поступает наш главный штаб… — Он замолчал.

— Прикажите вести протоколы военным советам, Ваше Величество, — заметил Мединг, — чтобы впоследствии можно было проверить все соображения и возражения и констатировать их в точности на бумаге.

— Непременно! — согласился с живостью король. — Я потребую протоколов, ибо я отвечаю перед историей за все, что случится и что будет сделано ошибочно!

Адъютант главнокомандующего подъехал к королю.

— Генерал Ареншильд просит Ваше Величество соблаговолить занять главную квартиру в Лангензальца!

— На коней! — приказал король.

Подвели лошадь, и королевский отряд двинулся в путь, вниз, через поле битвы.

Серьезно и спокойно ехал король мимо мельницы. При дороге лежали груды трупов, лошадиные копыта покраснели от крови, застывающей большими лужами. Король ничего не видел. Он слышал «ура!» приветствовавших его войск, но на лице его не было радости. Холодно и неподвижно сидел он на лошади и думал о павших, заплативших за победу своей жизнью, думал о будущем и с тревогой спрашивал у себя, принесет ли победа желаемые плоды, выручит ли армию из опасной западни, в которую ее вовлекли?

Королевская главная квартира поместилась в стрелковом доме в Лангензальца.

Как только король немного отдохнул, он вызвал к себе главнокомандующего и начальника главного штаба и пригласил вместе с тем генерала Брандиса, графа Платена, графа Ингельгейма, Мединга и Лекса для заседания на военном совете с целью обсуждения дальнейшего образа действий.

Было девять часов вечера, когда все приглашенные собрались в комнате короля.

Король начал с настойчивого требования немедленно двинуться к Готе. Мединг, исполняя желание короля, приступил к составлению протокола заседания. Но главнокомандующий и начальник главного штаба объявили, что армия так измучена, что положительно не в состоянии идти. Тщетно доказывал генерал Брандис, что даже для измученной армии короткий переход в Готу, где она нашла бы превосходные квартиры и обильное продовольствие, — лучше бивачной жизни в поле, без достаточного питания: начальник штаба объявил переход безусловно невозможным, а главнокомандующий сложил с себя всякую за него ответственность. Оба генерала настойчиво просили позволения оставить военный совет, так как их присутствие посреди войск крайне необходимо.

Военный совет разошелся без всякого результата, и король удалился, чтобы отдохнуть после тяжелых испытаний дня.

Вокруг города зажглись бивачные огни войск, и отовсюду доносились такие громкие песни, такие веселые возгласы, что трудно было верить в глубокое изнеможение этих солдат, будто бы слабых до того, что не представлялось никакой возможности заставить их промаршировать два часа до Готы, где они нашли бы отдых и ужин.

Фриц Дейк между тем доехал со своим лейтенантом до города, не зная все еще, жив он или нет. Тяжело лежало тело на его руках, беспомощно повисли члены, и от тряской езды из ран снова засочилась кровь.

Молодой крестьянин въехал в город, на улицах которого сражались и который казался оставленным жителями, попрятавшимися по чердакам и подвалам.

— Где бы мне его приютить? — спросил он себя. — В гостинице, пожалуй, будет лучше всего, — решил он после минутного раздумья и отправился отыскивать гостиницу. На повороте улицы, за хорошеньким, тщательно выхоленным палисадником стоял большой белый дом с большими хозяйственными пристройками. Зеленые опущенные жалюзи покрывали окна.

Когда кирасир с безжизненным телом на руках проезжал мимо, из первого этажа раздался звонкий, молодой голос, с оттенком полуужаса, полусострадания:

— Ах, бедный офицер!

Фриц Дейк был тронут звуком голоса и выражением сострадания к лейтенанту, и поднял глаза. Из‑под жалюзи выглядывала румяная, белокурая девичья головка, которой робко откинулась назад, когда солдат поднял голову, однако жалюзи не опустились.

Интонация ли голоса или участливый взгляд голубых глаз навели Фрица на мысль попросить именно здесь, в этом большом и, по‑видимому, обеспеченном доме, приюта для своего лейтенанта. Он остановил лошадь и крикнул:

— Да, бедный офицер очень нуждается в покое и уходе, и я прошу поместить его в этом доме!

Заявление было повелительно и категорично — ведь он принадлежал к армии, победоносно вступившей в город, — но тон был мягкий и умоляющий, и именно этот тон побудил молодую девушку полностью открыть окно и снова высунуть голову. Из‑за нее показался старый толстый человек, с красным, круглым лицом и короткими седыми волосами. Он сердито посмотрел на ганноверского солдата.

— Место в доме найдется, если нужно, — сказал он коротко и несколько грубо, — но ухаживать за раненым некому, а есть и самим нам почти нечего.

— Об этом я уже сам позабочусь! — сказал Фриц Дейк. — Только спуститесь вниз и помогите мне внести моего лейтенанта.

Старик ворча отошел от окна, а молодая девушка приветливо крикнула:

— Я сейчас приготовлю постель для раненого, а потом увидим, что нужно будет еще.

И тоже скрылась из окна.

Старик между тем отворил дверь и подошел к всаднику.

— Я не могу радоваться вашему вступлению в мой дом, — сказал он мрачно и резко, — потому что вы принадлежите к врагам моего короля и моего края, но комнату я вам дам, и, — прибавил он, сострадательно взглянув на бледного офицера, — еще охотнее для раненого, чем для здорового.

— Тут не может быть речи о друзьях или врагах, — отвечал Фриц Дейк спокойным и приветливым тоном, — дело в том, чтобы исполнить христианский долг относительно бедного раненого.

— Ну ладно! — согласился старик просто и подошел к лошади.

Фриц Дейк осторожно спустил тело лейтенанта на руки старика, сошел с седла, привязал лошадь к низенькому забору палисадника, и оба внесли безжизненного офицера в дом.

— Сюда! — указал старик на лестницу на верхний этаж.

Фриц Дейк нес голову раненого, и, тяжело ступая, едва поспевал за ним старик, заботливо поддерживая тело.

Наверху оказался длинный коридор, с дверями по обе стороны.

Молодая девушка, встретившая их наверху, побежала отворять дверь в большую комнату о двух окнах во двор, меблированную просто, но с некоторым изяществом. В ней раненого ожидала белоснежная постель.

Фриц Дейк положил на нее офицера с помощью старика и девушки.

— Ну, молодой человек, — сказал старик, серьезно глядя на кирасира, — теперь ваш офицер в надежном месте и не будет терпеть ни в чем недостатка в доме пивовара Ломейера! А теперь поставьте вашу лошадь в стойло, и, — прибавил он тише, как бы заискивающим голосом, — если можете, избавьте меня от других квартирантов!

Оба сошли с лестницы, между тем как молодая девушка осталась в комнате возле раненого, поправляя подушки и с состраданием поглядывая на бледное, мертвенное лицо.

На улице показалось несколько пехотинцев.

— Где тут в городе квартиры? — заговорил один из них. — А, вот славный дом, — войдем и спросим, здесь будет место для всех!

В эту минуту в дверях показался Фриц Дейк со стариком.

— Эге, да тут кирасиры! — воскликнули пехотинцы. — Товарищ, нет ли местечка?

Фриц Дейк положил палец на губы.

— В доме тяжело раненные офицеры, — сказал он, — нельзя ни громко говорить, ни стучать…

— Ну, так мы пойдем дальше! — решили пехотинцы и, бросив на окна сострадательный взгляд, отправились дальше.

— Спасибо! — произнес приветливо старый пивовар.

Фриц Дейк провел лошадь в стойло, где оказалось место между четырьмя лошадьми пивовара.

Затем он спросил кусок мела, подошел к входной двери и крупными буквами написал: «Тяжелораненые офицеры!»

— Ну, а теперь отправлюсь искать доктора, — сказал он, — смотрите хорошенько за моим лейтенантом и не трогайте его! — Он хотел было уйти.

— Постойте, — остановил его старик, — ваши доктора, вероятно, сильно заняты перевязкой, а здесь рядом живет наш домашний доктор, отличный и очень знающий человек, я его позову!

Он ушел и скоро вернулся с седым, но бодрым и приветливым старичком. Они поднялись наверх, тщательно заперев за собою дверь. Старый доктор подошел к постели, и Фриц стал тревожно следить за выражением его лица.

Доктор покачал головой, поднял одно из опущенных век раненого, заглянул в глаз и сказал:

— Жизнь еще не угасла, но сохраним ли мы ее, одному Богу известно! А теперь надо взглянуть на рану, надо его раздеть. А вы, милая Маргарита, принесите нам теплой воды и немного вина.

Молодая девушка поспешно вышла. Фриц Дейк осторожно разрезал мундир, панталоны и сапоги лейтенанта.

Одна рана оказалась на левой груди, другая — на плече.

— Это пустяки, — сказал доктор, указывая на плечо, — штыковая рана сама собой заживает, но тут, — и он вынул из футляра зонд и вложил его в грудную рану. — Пуля засела в ребрах, — определил он. — Если раненый не умрет от потери крови и истощения, то его еще можно спасти. Теперь ему необходим величайший покой. Когда я приступлю к извлечению пули, надо, чтобы он хоть немного окреп.

Молодая девушка принесла теплой воды, белье и губку. Потом зажгла лампу, так как становилось темно.

Доктор промыл рану и влил немного вина в рот лейтенанту. Вздох раздвинул его губы, легкая краска выступила на щеках, и он открыл глаза. Удивленные, большие глаза окинули обстановку, но в следующую минуту опять закрылись, а губы чуть слышно прошептали: «До свидания».

Молодая девушка сложила руки и подняла кверху глаза, полные слез.

Фриц Дейк подбросил свою фуражку к потолку и широко разинул рот, — можно было бы издать «ура!», каким он, бывало, разражался в веселом товарищеском кругу в Блеме, на лугу перед деревней или в большой зале деревенской гостиницы, но на этот раз «ура!» не издалось, рот снова сомкнуло, фуражка упала в угол, и только счастливое, признательное выражение осталось светлым отблеском на лице, до того мрачном и печальном.

— Ну вот, — доктор с довольным видом кивнул головой, — теперь больше ничего и не нужно, только чтобы кругом все было тихо, да давайте ему по капельке как можно чаще вино, чтобы восполнить потерю крови. Завтра я попробую извлечь пулю.

И он ушел вместе со стариком Ломейером.

Фриц и Маргарита остались при раненом, прислушиваясь к его дыханию. Каждые пять минут молодая девушка с величайшей пунктуальностью подавала кирасиру ложку, полную вина, которую тот принимал с благодарным взглядом и вливал в рот раненому.

Старый Ломейер принес холодный ужин для Фрица и кружку своего собственного пива. Молодой человек торопливо поел — аппетит оказался хорош, как всегда, — но от пива отказался.

— Пожалуй, засну, — сказал он.

— Ну, Маргарита, ступай спать, — распорядился старик, — мы уж без тебя позаботимся о раненом — тебе не высидеть ночи!

— Пустяки, папа! — возразила девушка. — Что значит ночь, когда дело идет о человеческой жизни! Позволь мне остаться, может быть, что понадобится!

Старик не стал противоречить, и приветливый взгляд его одобрил дочь. И Фриц тоже ничего не сказал, но его большие, честные синие глаза устремились на молодую девушку с выражением бесконечной признательности.

Старик сел в кресло и скоро задремал. Молодые люди остались у постели и исполняли аккуратно предписания доктора, с радостным участием приглядываясь к каждому признаку жизни — то глубокому вздоху, то легкой краске на бледном лице.

Долго они сидели, не говоря ни слова.

— Славная вы девушка! — вдруг проговорил Фриц, когда она снова подала ему ложку вина. — Как мать моего лейтенанта будет вам благодарна!

— Ах, бедная мать! — произнесла она с чувством, отвечая на его дружеское рукопожатие, и в ее ясных глазах блеснули слезы. — Должно быть, она очень знатная дама?

И Фриц принялся тихо, чуть не шепотом, рассказывать ей о семье лейтенанта, о старом амтманстве в Блехове, о прекрасной Вендландии с ее богатыми пажитями и темными сосновыми лесами, потом о своем собственном доме, о своем отце, о своем дворе и поле. Молодая девушка слушала молча и внимательно. Картины, встававшие перед ней при словах солдата, были так просты, так естественны, так свежи и чисты, кроме того, были все расцвечены поэтическим колоритом, окружавшим молодого храброго кирасира, вынесшего на руках с поля битвы своего бедного, насмерть раненного товарища и теперь так нежно, так заботливо следившего за проблесками жизни, висевшей на тоненьком волоске в изнеможенном теле.

Так, тихо и спокойно, прошла ночь в доме Ломейера. С улицы доносились громкие, веселые голоса городских постояльцев и солдат на биваках, всюду кипела жизнь и раздавался воинственный шум, и старый пивовар, иногда просыпаясь в своем кресле, приветливо взглядывал на молодого солдата и раненого офицера, которые избавили его от беспокойных постояльцев.

Утро 28 июня занялось лучезарно. В главной квартире спозаранку все были на ногах. Король обратился к армии с несколькими душевными словами, благодаря за проявленные храбрость и самоотверженность.

Затем начали хоронить на лангензальцском кладбище убитых. Король со свитой стоял у края большой, общей могилы. Священник трогательной речью напутствовал соединенных и примиренных смертью героев — пруссаков и ганноверцев. Георг V, который не мог видеть трупов храбрецов, лежавших в яме у его ног, — верных борцов за долг и своего государя, — низко нагнулся и, взяв горсть земли, первый бросил ее своей державной рукой павшим героям.

— Да будет земля вам пухом! — прошептал король и еще тише прибавил: — Благо уснувшим в вечном покое!

И, сложив благоговейно руки, произнес про себя молитву. Потом взял под руку кронпринца и вернулся в стрелковый дом. На пути его повсюду приветствовали стоявшие и расхаживавшие группами солдаты громкими «ура!» и возгласами: «Вперед! Вперед!»

Король низко наклонил голову. На чертах его лежало скорбное выражение.

Придя в свою комнату, он тотчас же послал за главнокомандующим.

Тот, как выяснилось, уехал к бивакам, и прошло больше часа, прежде чем он вошел к королю.

— Могут ли войска идти? — спросил король.

— Нет, Ваше Величество! Армии капут! Совсем капут! — сказал генерал, отчаянно ударяя себя в грудь. — Есть нечего, и боеприпасов не хватит для серьезного дела.

— Что же делать, по‑вашему? — спросил спокойно и холодно король.

— Ваше Величество! — крикнул генерал. — Главный штаб единогласно просит капитуляции!

— Почему?

— Главный штаб того мнения, что армия не в состоянии продолжать похода, — заявил генерал. — Кроме того, — прибавил он, — отовсюду надвигаются значительные неприятельские силы, форпосты доносят с севера, что генерал Мантейфель нас запирает, с юга генерал Фогель фон Фалькенштейн двинул значительные силы из Эйзенаха к Готе…

— Этого не могло бы быть, если б мы вчера же вечером пошли дальше, — заметил король.

— Идти дальше было немыслимо, как уверял главный штаб, — сказал Ареншильд.

Король молчал.

— Ваше Величество! — снова заговорил генерал, по‑прежнему колотя себя в грудь. — Мне тяжело произносить слово «капитуляция», но ничего иного не остается. Прошу разрешения Вашего Величества вступить в переговоры с генералом Фогелем.

— Я оглашу вам мое решение через час, — объявил король, — оставьте здесь своего адъютанта.

И он отвернулся.

Генерал вышел из комнаты.

— Итак, — произнес с глубокой скорбью Георг V, — напрасно лилась кровь, напрасны были все эти тревоги, страдания, лишения — все напрасно! И отчего? Оттого, что глаза мои застилает ночь, что я не могу стать во главе моей храброй армии, подобно моим предкам… Ах, как это тяжело, как это больно!

Король крепко стиснул зубы и поднял к небу свои невидящие очи.

Мало‑помалу с лица его сбегали негодование и скорбь, уступая место кроткому спокойствию. На губах заиграла тихая, страдальческая улыбка, он сложил руки и тихо проговорил:

— Мой Господь и Спаситель нес терновый венец и для меня тоже пролил кровь свою на кресте. Господи! Не моя — но твоя да будет воля!

Он позвонил в золотой колокольчик, последовавший за ним из его гернгаузенского кабинета в поход.

Вошел камердинер.

— Прошу сейчас же ко мне графа Платена, генерала Брандиса, графа Ингельгейма, тайного советника Лекса и члена совета Мединга.

Немного погодя все эти лица вошли в кабинет.

— Вам известно положение, в котором мы находимся, господа, — сказал король, — нас окружают значительные неприятельские силы, и главнокомандующий сейчас объявил мне, что войска в совершенном изнеможении и не могут продолжать похода, что у нас нет ни провианта, ни боеприпасов Он считает капитуляцию неизбежной. Но прежде чем на нее решиться, я желаю выслушать ваши мнения. Что вы думаете, граф Ингельгейм?

Австрийский посол заговорил глубоко взволнованным голосом:

— Тяжело, государь, говорить о капитуляции на другой день после такой победы, но если превосходство окружающих нас сил несомненно, — сил, успевших охватить нас со вчерашнего вечера, — прибавил он с ударением, — тогда продолжение войны было бы только напрасной жертвой храбрых солдат, чего никто Вашему Величеству не посоветует.

— Если б можно было послать кого‑нибудь в Берлин, — начал граф Платен, — тогда, быть может…

— Ваше Величество! — прервал его резко генерал Брандис, и голос его дрогнул. — Если б Ваше Величество могли сами обнажить меч и стать во главе армии, — я бы сказал теперь: «Вперед!» — и уверен, что мы пробились бы и достигли бы цели, но теперь… — И он топнул ногой и отвернулся, чтобы скрыть слезы, подернувшие его глаза.

Мединг подошел к королю.

— Ваше Величество, — заговорил он сдержанным голосом, — надо примириться с неизбежностью. Солнце проглядывает и сквозь мрачные тучи! Зачем напрасно проливать кровь ваших подданных? Но государь ответствен перед историей, и потому необходимо констатировать, что дальнейшее наступление действительно невозможно. Если мне позволено будет повергнуть к стопам Вашего Величества мой совет, то потребуйте от главнокомандующего и от всех начальников бригад честного слова и клятвы перед Богом и совестью в том, что войска не могут ни идти вперед, ни еще раз вступить в бой и что у нас нет ни припасов, ни снарядов. Тогда Ваше Величество будет ограждено от всякого нарекания, от всякого упрека со стороны армии, отечества и истории!

Король одобрительно кивнул головой.

— Итак, — сказал он, — это должно совершиться! Напишите приказ на имя главнокомандующего.

— И позвольте мне, Ваше Величество, — сказал граф Ингельгейм, — в эту торжественную минуту выразить уверенность, что после тяжелого испытания, ниспосланного вам Богом, вы вернетесь в свою столицу с торжеством — это так же несомненно, как то, что Австрия и мой император готовы стоять до последнего человека за права Германской империи!

Король приветливо пожал ему руку.

— Вы тоже напрасно подвергались лишениям? — сказал он с печальной улыбкой.

— Не напрасно, Ваше Величество, — я увидел короля и армию без страха и упрека.

Часом позже король принял требуемую клятву от главнокомандующего и всех начальников бригад. Генерал Фогель фон Фалькенштейн принял капитуляцию. Вскоре после этого в Лангензальца вступил генерал Мантейфель и по приказанию прусского короля сделал к капитуляции дополнения, в высшей степени почетные и лестные для ганноверской армии.

Офицеры сохранили оружие, лошадей, поклажу и все свои служебные права, так же как унтер‑офицеры свое жалованье.

Солдаты сдали оружие и лошадей офицерам, назначенным ганноверским королем, которые их затем предали прусским комиссарам, и были отпущены на родину.

Но прежде всего генерал, по особому повелению прусского короля, высказал его глубокое удивление и почтение храброй стойкости ганноверских войск.

Георг V выслал вперед, в Линц, графа Платена, генерала Брандиса и Мединга, которые там должны были ожидать его, сам же остался отдохнуть в замке герцога Альтенбургского, чтобы затем отправиться в Вену и ждать там дальнейших событий.

Ганноверские солдаты, которых весть о капитуляции поразила как гром среди ясного неба, сложили оружие в глубокой, горькой скорби и с палками в руках вернулись на родину, из которой вышли такие полные надежд и воинственного пыла!

Но они имели право вернуться, гордо подняв голову, потому что сделали все возможное. Они воздвигли себе нерукотворный и непреходящий памятник славы и доблести, и рыцарский предводитель прусской армии первый увенчал этот памятник лаврами своего королевского признания и одобрения.

Но знающему историю тех дней и следившему за знаменательным ходом событий невольно приходит на мысль мучительно неотвязчивый вопрос: почему судьбе не было угодно, чтобы оба благородных, рыцарских и благочестивых государя, воины которых стояли здесь в кровавой распре друг против друга, лично встретились и пришли к взаимному дружескому согласию?