Глава пятнадцатая
Был летний вечер. Знойное марево висело над равниной, которая окружает мирное селение Блехов. Воздух был удушлив, небо, хотя и безоблачное, подернуто сероватой дымкой. Солнце стояло еще высоко над горизонтом, но лучи его бросали на мутное небо резкий багровый, точно кровавый оттенок. Вокруг господствовала невозмутимая тишина.
Из селения выбыло большое число молодых людей, которые при известии, что войска стягиваются к Геттингену, отправились присоединиться к армии — кто надеялся настигнуть ее еще на ходу, кто уже в самом Геттингене. Но тише всего было в здании амтманства, где хозяин, с грозно нахмуренными бровями, расхаживал взад и вперед по большой зале. По временам он останавливался и устремлял мрачный взор через сад на широкую равнину. Он получил королевский приказ, который предписывал всем чиновникам оставаться при своих должностях. До него дошло также и распоряжение, в силу которого управление страной переходило в руки прусского гражданского комиссара фон Гарденбурга. Вслед за получением этих известий обер‑амтман немедленно передал все дела аудитору фон Бергфельду, причем сказал ему: «Вы достаточно знаете ход дел, для того чтобы вести их и исполнять приказания, какие будут получаться свыше. Делайте все, как знаете, а когда потребуется моя подпись, приходите за ней. Я остаюсь на моем посту, потому что король так приказал. Но не рассказывайте мне ничего о том, что совершается вокруг нас. Я не хочу ничего знать о бедствиях, постигших нашу страну. Мое старое сердце и без того истерзано тоской: незачем беспрестанно наносить ему еще новые раны. Только в случае, если здешним служащим сделается уж очень тяжело, вы меня уведомьте, в чем дело, и тогда прусский комиссар услышит голос старого Венденштейна так же явственно, как его привыкли слышать господа ганноверские референты!» С этими словами он вышел из канцелярии суда, поставив подпись везде, где это требовалось. Вообще старик мало говорил с тех пор, как страна подверглась оккупации прусскими войсками.
Тихо и беззвучно бродила по дому госпожа фон Венденштейн. Она, по обыкновению, занималась хозяйством — все было готово вовремя, ни в чем не проявлялось упущения. Только по временам старушка внезапно останавливалась, устремляя вдаль неподвижный взор, который будто следовал куда‑то за ее мыслью, далеко чрез окаймленный лесом горизонт. Потом вдруг, как бы очнувшись, начинала хлопотать с усиленным рвением. И чем быстрее она двигалась, чем усерднее все приводила в порядок, тем легче, казалось, становилось у нее на сердце.
Тишина господствовала также и в пасторском доме. Там все было налицо и все шло обычным порядком. Но тяжесть, чувствовавшаяся вокруг, висела и над мирной кровлей пастората. Даже розы в саду уныло склонялись на стеблях под жгучими лучами солнца.
Пастора не было дома. Он отправился навестить некоторых из своих прихожан, как это делал обыкновенно, не считая еще свои обязанности в отношении их ограничивающимися воскресной проповедью. Священник, желающий быть поистине добрым пастырем вверенных ему душ, должен был, по его мнению, сеять слово Божие еще и в дружеских беседах с прихожанами, деля с ними их радости и печали.
Елена сидела у окна с шитьем в руках, но взор ее часто задумчиво устремлялся вдаль, а руки как бы в изнеможении опускались на колени.
Перед ней расположился кандидат Берман, опрятно одетый весь в черное и, по обыкновению, гладко причесанный. Его всегда спокойное, с правильными чертами лицо было теперь еще спокойнее и самодовольнее обыкновенного.
Он внимательно следил за направлением взгляда и за выражением устремленных вдаль глаз молодой девушки. Желая поддержать плохо вязавшийся разговор, он сказал:
— Как душно сегодня! Вся природа истомлена зноем. Почти механически чувствуется давление этой густой, тяжелой атмосферы!
— Бедные войска! — со вздохом проговорила Елена. — Как сильно должны они страдать от духоты.
— За эти дни я чувствую себя вдвойне довольным и счастливым, — сказал кандидат. — Я не нарадуюсь тому, что избрал для себя мирную духовную карьеру, которая позволяет мне держаться в стороне от бесполезных страданий и лишений, каким подвергаются солдаты.
— Бесполезных? — воскликнула Елена, широко раскрыв глаза. — Ты, кузен, считаешь бесполезным сражаться за короля и отечество?
— Не перед глазами света, конечно, — возразил тот спокойно и назидательно. — Все эти люди, по твердой их уверенности, исполняют свой долг, но сама война достойна порицания и приносимые для нее жертвы бесполезны. К чему ведут они? Разве не гораздо полезнее и приятнее Богу та война, которую мы для усовершенствования человеческого рода ведем с помощью духовного оружия против неверия и греха? Такую войну ведет твой отец, Елена, и как бы я желал быть ему помощником!
— Это высокое, святое призвание — в том нет спора. Но и солдат, который сражается за правое дело, точно так же служит Богу, — возразила молодая девушка.
— А где оно, правое дело? — спросил кандидат. — Каждая из воюющих сторон призывает на помощь Бога, и как часто победа остается за явно неправым делом!
— Для солдата, — отвечала Елена, — всякое дело, которое он защищает в силу данной им присяги, правое.
— Конечно, конечно, — успокаивающе произнес кандидат. — Но, — продолжал он, — по моему мнению, женщине гораздо приличнее питать склонность к более мирной деятельности. Какой опорой, например, может служить солдат своей жене и детям? Его ежеминутно могут от них оторвать и вовлечь в борьбу, затеянную между собой сильными и великими мира сего. Нередко оставляет он на поле брани жизнь, сражаясь за дело, которое вовсе его не касается, и тогда его семья остается в нужде и печали.
— Да, но она хранит в своем сердце гордое сознание, что тот, кого она оплакивает, заслуживает названия героя! — с живостью воскликнула Елена, и в глазах ее блеснула молния.
Кандидат искоса посмотрел на кузину и продолжал несколько глухим голосом:
— Я полагаю, что борьба на службе Бога тоже не лишена своей доли геройства.
— Без сомнения, — отвечала Елена, — и потому всякое призвание должно выполняться свято. А мы, — прибавила она с улыбкой, — к тому и посланы на землю, чтоб утешать страждущих и исцелять раны, получаемые в борьбе с жизнью.
И она снова стала задумчиво смотреть вдаль.
Через несколько минут девушка быстро встала.
— Мне кажется, — сказала она, — на открытом воздухе жара не так томительна. Я пойду навстречу отцу, он должен скоро вернуться. — Надев соломенную шляпу, она спросила: — А ты, кузен, пойдешь со мной?
— С величайшим удовольствием, — живо проговорил тот, и оба, выйдя из пастората, пошли вниз по улице по направлению к деревне.
— Я за это короткое время совершенно сжился со здешней местностью, — вымолвил кандидат после того, как они некоторое время молча шли рядом. — Я теперь начинаю ясно сознавать всю прелесть здешнего житья и понимать, как тут можно постепенно привыкнуть обходиться без развлечений, какие представляют большие города.
— В самом деле! — почти весело произнесла она. — А ты еще так недавно страшился этого уединения, точно так я страшилась городского шума. Но в настоящее время, — продолжала она со вздохом, — грустно находиться в такой глуши: здесь ничего не знаешь ни об армии, ни о короле. Бедный государь!
Кандидат промолчал.
— Об уединении здесь и речи быть не может, — продолжал он после непродолжительной паузы, как бы возвращаясь к первой своей мысли и не обращая внимания на замечание молодой девушки. — Занятия твоего отца, как они ни просты, чрезвычайно многочисленны и представляют гораздо более разнообразия, чем часто можно встретить в больших центрах. А твое общество, милая Елена… — живо проговорил кандидат и остановился.
Она с изумлением на него взглянула.
— А мое общество, — сказала девушка с улыбкой, — не может вознаградить за отсутствие движения, какое встречается только в больших городах. Моя ученость…
— Ученость! — с живостью перебил он ее. — Разве ученость делает приятным общество женщин?
— Для вас, ученых господ, — полушутливо сказала она, — ученость, конечно, не лишнее.
— Только не для меня! — воскликнул Берман. — Для нас вся прелесть женщины заключается именно в естественной простоте ума и сердца. Мужчина должен образовывать и воспитывать женщину. Ему вовсе незачем находить ее уже готовой.
Елена окинула его быстрым взглядом и снова опустила глаза.
Они несколько минут шли молча.
— Елена, — начал снова кандидат, — я говорю правду, когда утверждаю, что мне все более и более приходится по сердцу простая, мирная деятельность посреди сельского населения. Но правда и то, что этому немало содействовало твое общество.
Она продолжала идти молча.
— Отказываясь от полной возбуждения городской жизни, — продолжал молодой человек, — я совершенно естественно ищу себе вознаграждения. А его доставить мне может только семья, домашний очаг. Оставаясь здесь помощником твоего отца, я стал бы работать с двойным рвением, если бы мог найти удовлетворение своим сердечным потребностям… Елена, — с одушевлением продолжал он. — Нашла ли бы ты удовлетворение и отраду в том, чтоб вместе со мной служить опорой и утехой твоему отцу в его преклонных летах? Согласилась ли бы быть мне помощницей и, идя со мной об руку, составлять мое счастье, подобно тому как некогда твоя мать составляла счастье твоего отца?
Молодая девушка продолжала молча смотреть в землю. Грудь ее сильно вздымалась.
— Кузен… — проговорила она.
— Мне, как служителю церкви, — продолжал Берман, — неприлично выражать любовь языком и способом людей светских. Чисто и ясно должно гореть пламя любви в сердце духовного лица. Такое пламя предлагаю я тебе, Елена. Я прямо и открыто спрашиваю у тебя: согласна ли ты принять этот дар моего сердца и можешь ли найти в нем счастье твоей жизни?
Она остановилась и посмотрела ему прямо в глаза.
— Твои слова удивляют меня, кузен. Я не ожидала их услышать… Это так внезапно…
— Отношения между нами непременно должны выясниться, — сказал он, — потому я и решился тебе высказать то, что происходит в моем сердце. Духовному лицу следует свататься иначе, чем светскому. Неужели это удивляет тебя, дочь пастора?
— Но кузен… — нерешительно заметила она. — Мы друг друга едва знаем.
— Неужели ты мне не доверяешь? — спросил он. — Разве ты сомневаешься, что я могу быть тебе в жизни опорой?
Она упорно смотрела вниз. Яркая краска разлилась по ее лицу.
— Но при этом необходимо еще…
— Что такое? — спросил он, пытливо на нее смотря.
— Любовь, — прошептала она.
— И ее‑то ты не считаешь возможным ко мне чувствовать? — спросил он.
Елена опять с изумлением на него взглянула. Глубокий вздох вырвался у нее из груди, а глаза снова на мгновение задумчиво устремились вдаль. Затем легкая, почти лукавая улыбка заиграла на ее губах.
— Но боже мой, — тихо проговорила она, — как же это возможно знать наперед?
— Наперед! — повторил он, и лицо его приняло угрюмое выражение.
— Кузен, — она подала ему руку, а в голосе ее звучала искренность. — Ты говоришь, конечно, с добрым намерением, и для меня чрезвычайно лестно, если ты думаешь, что я могла бы быть для тебя чем‑нибудь в жизни. Но позволь ответить тебе точно так же просто и искренно: я думаю, ты ошибаешься. По крайней мере, мне так кажется, — ласково прибавила девушка. — Во всяком случае, оставим на сегодня этот разговор, который так поразил меня своей неожиданностью. Дай мне время опомниться. Я обещаю тебе об этом подумать, и когда мы ближе с тобой познакомимся, дам тебе ответ…
Он угрюмо потупил взор.
— О! — произнес наконец кандидат с горечью. — Твое сердце уже дало ответ. Ты не поняла безыскусственного выражения моей любви. Где же священнику внушить такое пламенное чувство, как, например, какому‑нибудь молодому офицеру…
Она остановилась, бледная и серьезная, а глаза ее приняли суровое выражение.
Он замолчал, как бы недовольный собой, и поспешил вернуть лицу привычное выражение спокойствия.
— Кузен, — сказала девушка холодно и небрежно, — прошу тебя прекратить этот разговор. Испытай прежде собственное сердце и дай мне допросить мое. Мой отец…
— Мои желания и желания твоего отца одни и те же, — прервал он девушку.
Она опустила голову, и лицо ее подернулось печалью.
— Отец, — продолжала Елена, — не станет желать, чтобы я поступила необдуманно.
— Но ты мне дашь ответ, когда все взвесишь?
— Да, — проговорила она, — а теперь, прошу тебя, не будем больше об этом говорить.
Тонкие губы его слегка дрогнули, а глаза опустились. Они молча и серьезно шли рядом.
— Вон отец! — воскликнула Елена и поспешила навстречу пастору, который шел по тропинке, ведущей от нескольких домиков, стоявших особняком.
Кандидат медленно следовал за нею.
— Вы отлично сделали, дети, — сказал пастор, — что вышли ко мне навстречу. В эти тяжелые времена лучше не быть одному. Вся деревня погружена в тоску и заботы об отсутствующих. К тому же недавно пронеслась весть, которая всех взволновала.
— Какая весть, папа? — спросила Елена. — Надеюсь, не печальная?
— И радостная и печальная одновременно, — ответил пастор. — Во всех деревнях и домах толкуют, что было сражение, наша армия одержала блестящую победу, но крови пролито очень, очень много!
— О, это ужасно! — воскликнула Елена в сильном волнении и крепко сжимая руки. Кандидат не отводил от нее пытливого взгляда, но она этого не замечала и смотрела прямо перед собой.
— Здешние поселяне, — спокойно продолжал пастор, — находятся в недоумении. Они не знают, радоваться ли им победе или страшиться за своих сыновей и братьев.
— Хорошо, — заметил Берман, — не иметь в армии никого из близких. Это избавляет от страха и тревоги…
— Ты не сжился так, как я, в течение многих лет со здешними прихожанами, — серьезно возразил пастор. — Каждый из них мне близок, как родственник, и я переживаю страдания моей духовной семьи так же сильно, как свои собственные.
Елена быстрым, как бы невольным движением схватила руку отца и поцеловала ее. Старик почувствовал, как капнула на нее слеза. С ласковой улыбкой он сказал:
— Ты, милое дитя, тоже сочувствуешь горю наших прихожан — я это знаю: ты между ними выросла.
Елена с тихим вздохом вытерла выступившие у нее на глазах слезы.
Злобный блеск сверкнул в глазах кандидата, а губы его искривились насмешливой улыбкой.
— Я хочу пойти к обер‑амтману, — сказал пастор, — там должны быть более точные известия. К тому же они, без сомнения, сильно тревожатся о лейтенанте. Бедная фрау Венденштейн! Пойдемте со мной, дети.
И они отправились к холму, на котором посреди высоких деревьев стояло мрачное здание амтманства.
Елена взяла под руку отца и старалась ускорить его шаги.
Они вступили в обширные сени, где массивные дубовые шкафы стояли так же неподвижно, а старинные картины так же торжественно смотрели из своих рам, как будто в жизни окружающих их людей не происходило ни перемен, ни страданий.
По большой зале по‑прежнему вышагивал взад и вперед обер‑амтман, а фрау Венденштейн сидела вместе с дочерью на своем привычном месте у большого стола. Все имело обычный вид, но на лицах людей отражалась тяжелая тоска, томившая их сердце.
Обер‑амтман молча подал руку пастору, фрау фон Венденштейн молча поклонилась вошедшим, и молча же обнялись молодые девушки.
— По деревне ходят слухи о большом сражении и победе, — начал пастор. — Я думал, что могу получить от вас более точные сведения.
— Я не имею никаких известий, — угрюмо произнес старик. — И знаю столько же, сколько и другие. В этом, конечно, должна быть доля правды: будем надеяться, что слух о победе подтвердится.
Он ни слова не сказал о собственной тревоге, о страхе за сына, который был тоже в числе сражавшихся. Но во взгляде, брошенном им на жену, выразилась вся скорбь его души.
— Страшные вещи совершаются в мире, — сказала та, качая головой, — в мирное время пар и телеграф уничтожают все расстояния и самые ничтожные известия то и дело перелетают с одного конца света на другой. Теперь же, когда все сердца преисполнены тревожным ожиданием, известия медленно передаются неверной молвой, совершенно так, как это было встарь.
— Таковы результаты гордых трудов человеческого ума, — сказал пастор. — Лишь только рука Божия коснется судьбы народов, человек является вполне беспомощным и все труды его пропадают даром. Но мы должны утешаться мыслью, что во всем этом действует промысел Божий: он может нас защитить и спасти. Он в силах залечить те раны, которые нам наносят.
Со сложенными руками и глубоким умилением слушала фрау фон Венденштейн слова пастора. Но одинокая слеза медленно катилась у нее по щеке, свидетельствуя о том, как сильно тревожит ее неизвестность.
— Из армии я не имею никаких известий, — сказал обер‑амтман, — зато получил из Ганновера письмо от сына. Он сообщает сведения о прусском управлении и хвалит порядок и точность пруссаков, — прибавил старик не без оттенка горечи в голосе.
— Жители столицы должны находиться в гораздо более тягостном положении, чем мы, — заметил пастор, — там политические соображения имеют больше значения, чем здесь, и я полагаю, часто нелегко бывает согласовать обязанности ганноверской службы с особенностями настоящего положения вещей.
— Господа референты, по‑видимому, очень легко их согласуют, — мрачно промолвил судья. — Я согласен с тем, что пруссаки отлично распоряжаются, быстро и толково, но я нахожу, что в настоящее время восторгаться этим вовсе излишне. Но нынешняя молодежь совсем не та, что была в мое время.
Вдруг в залу вошел быстро и в сильном волнении аудитор фон Бергфельд.
— Что нового принесли вы нам из Люхова? — спросил судья, идя к нему навстречу. Взоры всех вопросительно устремились на вошедшего.
— Это правда! — воскликнул он. — Близ Лангензальца произошло большое сражение, и наша армия победила.
— Слава богу! — сказал обер‑амтман. — Следовательно, она благополучно пробралась на юг?
— К сожалению, нет, — печально произнес аудитор. — На следующий день после битвы наши храбрые войска были со всех сторон окружены превосходящими неприятельскими силами и вынуждены были сдаться.
— Значит, и король в плену? — мрачно спросил судья.
— Нет, — отвечал аудитор, — король свободен. Капитуляция совершилась на почетных условиях, все офицеры отпущены с оружием и с лошадьми! Но, — продолжал он, — чрезвычайно много раненых. В Ганновере составляют комитеты. Армия страдает от недостатка припасов, и оттуда постоянно являются требования белья, хлеба, мяса.
— Немедленно отправить все, что есть в доме! — живо распорядился судья. — Раненые должны иметь все лучшее, для них я опорожню свой погреб.
Фрау фон Венденштейн встала и подошла к мужу.
— Пусти меня отвезти припасы! — с мольбой проговорила она.
— Зачем?! — воскликнул судья. — Ты там не можешь принести никакой пользы, а когда Карл вернется…
— Когда он вернется! — проговорила бедная мать и громко зарыдала.
— Мы, без сомнения, скоро получим от него известие, — пытался успокоить ее обер‑амтман, — а до тех пор…
В передней послышались голоса.
В залу вошел Иоганн и сказал:
— Старый Дейк желает поговорить с господином обер‑амтманом.
— Зови, зови его сюда! — воскликнул судья, и в комнату не замедлил явиться старый Дейк, как всегда преисполненный спокойного достоинства, но с более обыкновенного серьезным выражением в крупных, суровых чертах лица.
— Ну, любезный Дейк, — сказал обер‑амтман, — до тебя дошло известие, и ты пришел переговорить о том, как бы поскорей доставить нашим храбрым солдатам все необходимое для их продовольствия?
— Я получил письмо от моего Фрица, — сдержанно проговорил Дейк, почтительно пожимая поданную ему руку.
— Ну, как он поживает? — спросил Венденштейн.
— Не видал ли он моего сына? — в свою очередь спросила фрау Венденштейн, боязливо заглядывая в лицо крестьянина.
— Он нашел господина лейтенанта, — коротко отвечал тот.
— И мой сын — жив? — нерешительно продолжала старушка, как бы опасаясь выговорить вопрос, на который должен был воспоследовать ответ такой великой для нее важности.
— Он жив, — ответил старый Дейк. — Я хотел бы переговорить с господином обер‑амтманом наедине, — нерешительно прибавил он.
— Нет! — воскликнула фрау фон Венденштейн, быстро подходя к крестьянину. — Нет, Дейк, вы принесли нам недобрые вести, я это вижу, но я хочу их слышать! Я достаточно сильна и могу все перенести, кроме неизвестности. Прошу тебя, — прибавила она, обращаясь к мужу, — пусть он говорит при мне!
Старик колебался.
Пастор тихо выступил вперед.
— Не препятствуйте вашей жене слушать, мой старый друг, — сказал он спокойно. — Ваш сын жив, это главное, а затем что бы ни случилось, такое верующее существо, как ваша жена, сумеет все перенести.
Фрау фон Венденштейн с благодарностью взглянула на пастора.
Старый Дейк медленно вытащил из кармана бумагу.
— Может быть, господин обер‑амтман пожелает прочесть письмо моего сына…
— Дайте его мне, — потребовал пастор, — мне, как служителю церкви и старому другу дома, подобает сообщить здесь это известие.
Он взял письмо и подошел к окну, чрез которое еще проникали в залу последние лучи отходящего дня.
Фрау фон Венденштейн не спускала с него глаз, а Елена сидела у стола, опираясь головой на руку. Она казалась совершенно спокойной и даже безучастной к тому, что происходило вокруг нее. Глаза ее были неподвижно устремлены на одну точку, как будто она ничего и не слышала.
Пастор медленно прочел:
«Дорогой батюшка!
Спешу немедленно отправить вам известие о себе. Я, слава богу, здоров и весел. Я присоединился к армии близ Лангензальца, поступил в кирасиры и принимал участие в битве. Скажу вам, что в огне я вел себя порядочно, но вышел из него невредим. Мы победили, отбили у неприятеля две пушки и взяли много пленных. Но сегодня нас окружили со всех сторон, и генералы объявили, что мы не можем идти далее. Король сдался на капитуляцию, и теперь мы все возвращаемся на родину. У меня надрывается сердце, когда я смотрю на всех наших храбрых солдат, отправляющихся по домам с белой палкой в руках. Вид у них у всех бодрый и свежий.
Что касается до меня, любезный батюшка, то я еще останусь здесь с лейтенантом Венденштейном, который тяжело ранен, и я не хочу оставлять его одного. Я нашел его на поле битвы и сначала счел уже умершим. К счастью, я ошибся — доктор вынул у него пулю и говорит, что если он перенесет лихорадку, то останется жив. Я вместе с ним пока нахожусь в доме пивовара Ломейера, отличного человека, хотя и пруссака. За лейтенантом очень хорошо ухаживают. Мой хозяин взялся также отправить вам это письмо через одного своего знакомого. Передайте все это немедля господину обер‑амтману, а обо мне не беспокойтесь.
Ваш сын
Фриц.
Сего 28 июля 1866 г.».
Пастор умолк.
Судья медленно подошел к жене, положил ей руки на плечи, поцеловал в седые волосы и сказал:
— Он жив! Господи, благодарю Тебя!
— Ты меня отпустишь к нему? — спросила старуха.
— И меня также? — прибавила дочка.
— Да, — сказал старый амтман.
— Желал бы и я также с вами ехать, но я буду там бесполезен.
Елена встала, медленными, твердыми шагами подошла к госпоже Венденштейн и с сияющими глазами сказала:
— Могу я вас сопровождать, если отец позволит?
— Ты, Елена?! — воскликнул пастор.
— Наши солдаты нуждаются в уходе, — сказала молодая девушка, смотря прямо в глаза отцу, — а ты учил меня помогать страждущим. Неужели теперь, когда настало время действовать, ты мне не позволишь исполнить мой долг?
Пастор ласково посмотрел на дочь.
— Иди с богом, мое дитя, — сказал он и, обращаясь к фрау фон Венденштейн, прибавил: — Вы возьмете мою дочь под ваше покровительство?
— От всего сердца! — воскликнула та, горячо обнимая Елену.
Кандидат Берман молча присутствовал при этой сцене.
Когда молодая девушка выразила свое намерение сопровождать госпожу Венденштейн, он с досады закусил губу, и в глазах его сверкнул гневный свет. Но он быстро оправился, его послушные черты лица приняли свое обычное невозмутимое выражение. Он выступил вперед и мягким голосом проговорил:
— Я прошу у вас, сударыня, позволения сопровождать вас в этом путешествии. Я полагаю, вы не сочтете лишним иметь при себе мужчину, который в случае надобности мог бы вас защитить. Кроме того, я думаю, присутствие духовного лица должно быть многим желательно на месте кровопролития. Мне кажется, я там буду полезнее, чем здесь, где дядя, без сомнения, согласится до моего возвращения по‑прежнему один отправлять свои обязанности.
В ожидании ответа на свой вопрос он скромно смотрел то на обер‑амтмана, то на пастора.
— Тебе пришла в голову отличная мысль, племянник! — одобрил пастор, подавая ему руку. — Там ты найдешь обширное и благородное поле для деятельности. Здесь же я справлюсь один.
Обер‑амтман остался очень доволен, что дамы нашли себе спутника, а жена его, со своей стороны, благодарила кандидата за то, что он взялся облегчить ей трудности ее пути к раненому сыну.
Елена, услышав предложение двоюродного брата, как будто испугалась, но ни словом, ни взглядом не высказала своего беспокойства.
Старый амтманский дом вдруг оживился непривычной суетой.
Фрау фон Венденштейн суетилась и хлопотала, то указывая дочери, какие вещи следует укладывать в чемоданы, то вынося из кладовой вино, сахар и другие съестные припасы и отдавая приказания слугам на время своего отсутствия. То нравственное оцепенение, в котором она пребывала за эти последние дни, совершенно исчезло: тот, кто увидел ее теперешнее оживление, подумал бы, что она делает приготовления к какому‑нибудь домашнему празднеству.
Елена между тем с отцом и кандидатом вернулась в пасторат, чтобы тоже заняться приготовлениями к отъезду. Не прошло и двух часов, как перед подъездом амтманского дома уже стояла дорожная карета, запряженная парой сильных, рослых лошадей.
Фрау фон Венденштейн долго не могла оторваться от мужа: они в течение многих лет впервые расставались на такое продолжительное время. Старик, обнимая ее, проговорил:
— Да благословит тебя Бог и да возвратит тебя снова сюда вместе с нашим сыном!
Весть об отъезде обер‑амтманши к раненому сыну с быстротой молнии разнеслась по селению, и множество поселян с женами, в том числе и Дейк, собрались вокруг кареты напутствовать отъезжающих пожеланиями. Фрау фон Венденштейн всем дружески пожимала руки и тем и другим обещала прислать сведения о находившихся при армии их родственниках. Карета была, насколько могла в себя вместить, нагружена приношениями, которые всякий предлагал по мере своих средств. Когда же наконец лошади тронулись, все присутствующие обнажили головы, но никто не произнес ни слова, и все медленно начали расходиться по домам, преисполненные тревожных ожиданий насчет завтрашнего дня, который должен был принести более подробные известия о сражении, а следовательно, и о милых отсутствующих.
Обер‑амтман и пастор тоже молча возвратились в дом и еще долго сидели вместе. Они мало говорили, но находили большое утешение в обществе друг друга. Обер‑амтман спокойным взглядом обвел комнату, но когда взор его остановился на месте, где обыкновенно сидела жена, когда он вспомнил, как недавно еще здесь раздавались веселые голоса, и о сыне, которому угрожала, может быть, смерть, — глаза его подернулись туманом и из них полились горячие слезы.
Он быстро встал и несколько раз прошелся по зале.
Пастор также поднялся со стула.
— Мой уважаемый друг, — сказал он, — в такую минуту и мужчине не стыдно плакать! Но поздно, пора вам отдохнуть. Не забывайте, что и эти тяжелые дни в свою очередь минуют.
Судья молча подал пастору руку. По щекам его струились слезы.
— Молите Бога, — проговорил он тихонько, — чтоб Он сохранил мне сына!
Пастор ушел. Особняк погрузился во мрак и безмолвие. Только в комнате самого амтмана еще долго светился огонь и слуги до зари слышали твердые, равномерные шаги хозяина, которые раздавались на весь дом.
Глава шестнадцатая
Между тем как на севере Германии совершалась столь обильная последствиями катастрофа, в Вене все еще рассчитывали на счастливый исход сражения, которое со дня на день должно было произойти в Богемии. Австрийское оружие снискало успех в Италии, одержав победу при Кустоцце, и венцы были уверены, что им удастся так же победить и Германию.
Они возлагали большие надежды на фельдцейхмейстера Бенедека, который вышел из народной среды. Все тревожные сомнения, еще так недавно волновавшие многих, теперь совсем улеглись. Австрия взяла верх над Италией, счастье снова переходило на ее сторону. Вследствие этого известия из Богемии ожидались с нетерпением, но без страха: никто не сомневался в победе.
Но не так спокойно и не с таким доверием смотрели в глаза будущему члены государственной канцелярии и при дворе.
Граф Менсдорф казался печальным и смущенным. Известия из Италии не могли рассеять его опасений, и он с слабой улыбкой принимал поздравления по случаю победы при Кустоцце. Император колебался между страхом и радостью. Успех австрийского оружия в Италии пробуждал гордое воспоминание о Наварре и, по‑видимому, раскрывал перед ним блестящие перспективы. Но с другой стороны, его пугали сомнения, выражаемые фельдцейхмейстером Бенедеком, этим простодушным генералом, который мало полагался на стратегические соображения, умел только водить солдат в огонь и с ними поражать неприятеля. В настоящем случае Бенедек неоднократно утверждал, что считает невозможным успех с войском в том состоянии, в каком он его нашел.
Такие сомнения невольно пробуждали опасения в сердце императора, и он со страхом ожидал развития событий.
Между тем как вся Вена волновалась и каждый из ее обитателей желал, чтоб у времени были крылья и скорей явилась бы развязка всех этих томительных ожиданий, госпожа Антония Бальцер возлежала на удобной софе в своем уютном будуаре. Занавески у окон были опущены, несмотря на сильную жару, и в комнате царствовал полумрак, пропитанный таинственным ароматом, составляющим неизбежную принадлежность жилища светских дам. Никто не знает, что это за аромат, но действие его неотразимо: оно охватывает вас со всех сторон, как магнетический ток, и возбуждает в высшей степени приятные ощущения.
Молодая женщина лежала в грациозной позе. Черты лица ее имели то самое прелестное, томное выражение, с каким красавица принимала фон Штилова и которое менялось на гордую сдержанность и холодность, с какою она обыкновенно относилась к мужу.
Глаза ее печально смотрели в пустоту, и на всей фигуре ее читалась печать утомления.
Маленький столик близ нее был покрыт кучей нераспечатанных писем и телеграмм.
Ее прозрачной белизны руки небрежно играли с маленькой болонкой, которая лежала, свернувшись, у нее на коленях.
— Я считала себя такой сильной, — прошептала она вдруг, — а между тем не могу забыть…
Она быстро встала, положила собаку на подушку и медленно прошлась по комнате.
— Каких странностей преисполнена человеческая природа! — раздраженно воскликнула дама. — Я считала себя сильной, я хотела властвовать и подняться на самую вершину общественной лестницы, не позволяя себе ни сдерживаться никакими соображениями, ни увлекаться чувственными мечтаниями. И что же? Едва вступила я на первую ступень этой лестницы, как уже оборачиваюсь назад! Мое сердце стонет, я страдаю от любви, точно какая‑нибудь гризетка! — гневно прибавила она, топнув красивой ногой по мягкому ковру.
— Но почему, — задумчиво продолжала фрау Бальцер, — почему я не могу забыть того, кто так грубо от меня отвернулся, с таким презрением меня покинул? Граф Риверо предлагает мне то, чего я так сильно желала. Он занимает высокое положение в свете и держит в руках нити, управляющие человеческими судьбами, — почему же я не люблю его? С ним я могла бы быть счастлива! А тот, другой… — глаза ее подернулись влагой, а руки слегка приподнялись, — которому принадлежит каждый удар моего сердца, которого я с тоской призываю в уединенные часы ночи, которого руки мои напрасно ищут в пустом пространстве… Где он, этот ребенок, этот дух, стоящий так ниже меня, но столь прекрасный и чистый?! — воскликнула она, к кому‑то невидимому простирая руки. — Я его люблю, и я раба своей любви!
Женщина в изнеможении опустилась на кресло и закрыла лицо руками.
Долго сидела она так неподвижно, только грудь ее высоко вздымалась, испуская глубокие вздохи, которые одни нарушали тишину погруженной в полумрак комнаты.
Потом она опять быстро вскочила с сверкающими очами, похожая на Медею, и, вся дрожа, произнесла задыхающимся голосом:
— Как охотно стерла бы я в прах ту, которая у меня его отняла! Знатную даму, с колыбели наслаждавшуюся всем счастьем, всеми золотыми дарами жизни! Она имела все, в чем мне было отказано, неужели за ней останется еще и любовь, которую я утратила?
Она поспешно отворила маленький ящичек с инкрустацией и вынула из него фотографический портрет в виде визитной карточки.
— Что за обыкновенные, ничего не говорящие черты! — воскликнула она. — Как скучна должна быть такая любовь! Неужели она может дать ему счастье — ему, испытавшему страстное биение моего сердца и впервые в моих объятиях узнавшего, что такое любовь?!
Красавица гневно смяла портрет в руках.
Звонок в передней вывел ее из задумчивости. Она быстро сунула смятую карточку в ящик и заставила лицо принять обычное выражение холодности и спокойствия.
Немедленно вслед за докладом лакея в комнату вошел граф Риверо, как всегда безукоризненно одетый, с любезной улыбкой светского человека на губах.
Легкими неторопливыми шагами подошел он к молодой женщине и поцеловал ей руку — не с жаром любовника, но и не с уважением человека высшего круга к даме, занимающей одинаковое с ним положение в свете. Приветствие графа отличалось равнодушием и короткостью, которые лишь едва смягчались изяществом его манер.
Она, казалось, это сознавала, и в глазах ее сверкнул луч ненависти к своему искусителю.
— Как вы почивали, мой прекрасный друг? — с улыбкой спросил граф. — Входя в ваше мирное убежище, начинаешь сомневаться, действительно ли мир в настоящую минуту находится в таком тревожном, лихорадочном состоянии.
— Получено много писем и депеш, — спокойно проговорила она, указывая на маленький столик близ софы.
— Уверены ли вы, — спросил граф, — что эта деятельная корреспонденция не обращает на себя внимания?
— Здесь все освоились, — отвечала она с бледной улыбкой, — с тем, что я получаю много писем. Я не думаю, чтоб у меня стали искать нити важных событий.
Граф подошел к окну и отдернул одну из опущенных занавесей. Комната мгновенно озарилась дневным светом. Затем подвинул к окну заваленный депешами столик и начал их открывать одну за другой. Молодая женщина между тем сидела, молча откинувшись на спинку кресла.
Граф вынул портфель, достал из него маленькую тетрадку с различными шифрами и с помощью ее принялся разбирать письма и депеши.
Содержание тех и других, по‑видимому, было ему чрезвычайно по сердцу. Выражение лица его становилось все довольнее и довольнее. Наконец он встал, и с сияющим гордостью лицом сказал:
— Труд мой приближается к концу. Скоро, скоро рухнет здание лжи и ненависти, а правда и право восторжествуют!
— Но что будет со мною? — спросила молодая женщина, слегка поворачивая голову к графу.
Он подошел к ней, сел на кушетку и заговорил с гордым спокойствием, вежливо целуя руку, которую она не отнимала.
— Вы вместе с нами поработали над великим делом, мой прекрасный друг. Вы оказали нам большую услугу, служа посредницей в нашей тайной корреспонденции и помогая мне сохранить вид простого туриста. Обещаю вам независимое и блестящее положение. На каком основании — предоставьте это мне: надеюсь, вы мне доверяете?
Фрау Бальцер пытливо на него посмотрела и отвечала:
— Не сомневаюсь, что вы хотите и можете сдержать свои обещания.
— Но, — продолжал он, — нам остается еще очень много дел, даже если мы и достигнем главнейшей цели. Я намерен открыть новое и еще более широкое поле деятельности вашему уму и способностям. Согласны ли вы по‑прежнему быть моей союзницей?
— Согласна, — отвечала она. Из груди ее вырвался глубокий вздох, легкая краска подернула щеки, в глазах замерцал тихий, мягкий свет. — У меня есть одно желание, — прибавила женщина.
— Какое? — спросил он тоном светского человека, который желает быть любезным. — Если в моей власти его исполнить…
— Я думаю, что это в вашей власти. Я видела столько примеров вашего могущества, что получила к нему большое доверие…
— В чем же дело? — Он пристально на нее смотрел.
Она опустила глаза перед его пытливым взглядом и, сложив руки, тихим, дрожащим голосом произнесла:
— Возвратите мне Штилова!
На его лице выразилось изумление с легким оттенком смущения.
— Этого желания я, признаюсь, с вашей стороны не ожидал. Я думал, ваш каприз к нему давно прошел. Да и выполнить его превыше моих сил.
— Этому я не верю, — отвечала она, и взгляд ее сурово и пытливо остановился на графе. — Он ребенок, а вы умеете управлять людьми зрелыми и более крепкого закала.
— Но вы забываете, — начал он, — что…
— Что он в пылу мечтательного бреда бросился к ногам одного из тех скучных, сладеньких созданий, которые ищут в готском календаре, кому могут принести в дар свое сердце! — воскликнула она, вскакивая с места и метая из глаз молнии. — Нет, я этого не забыла, но потому‑то именно и хочу вернуть его себе. Я вам буду помогать во всем, — продолжала она несколько медленно, — я все силы ума и воли посвящу на служение вашим планам, но что‑то хочу получить и для себя, потому говорю вам: отдайте мне назад Штилова.
— Вы получите для себя все, чего желаете, — сказал граф и продолжал с улыбкой: — Я также вовсе не намерен стеснять вас в ваших личных удовольствиях, но на что вам этот, как вы его сами называете, ребенок? Разве вы не можете повелевать всем и всеми, благодаря вашему уму и вашей красоте?
— Но я люблю его, — тихо произнесла она.
Граф с изумлением на нее смотрел.
— Извините меня, — сказал он, усмехаясь, — этого ребенка…
— Да, и именно потому, что он ребенок! — воскликнула молодая женщина с оживлением, и в широко раскрытых глазах ее засветилась глубокая страсть. — Он так чист, так добр, так прекрасен! — прошептала она с сверкающими на ресницах слезами.
Граф бросил на нее серьезный взгляд.
— Но знаете ли вы, — сказал он, — что любовь, господствующая над вами, может лишить вас способности господствовать над другими? Она отнимет у вас возможность быть моей союзницей.
— Нет! — воскликнула она. — Нет! Она станет освежать меня и укреплять, между тем как эта неудовлетворенная жажда моего сердца делает меня печальной и отнимает всякую бодрость духа. О, дайте, дайте мне его назад! Я сознаюсь в своей слабости. Позвольте мне быть слабой только в одном этом случае, и даю вам слово во всем другом быть сильной и непреклонной!
— Если б вы мне раньше сказали то, что говорите теперь, — задумчиво произнес он, — я, может быть, мог бы… Но теперь моя власть не простирается так далеко. Я не смею здесь ей воспользоваться. Этот молодой человек не может быть вашей игрушкой, — прибавил он серьезно и решительно. — Будьте сильны и забудьте этот бред вашей фантазии!
Он спокойно и холодно встал.
— Прекратим этот разговор, — произнесла она своим обычным тоном.
Граф устремил на нее проницательный взор.
— Значит, вы находите, что я прав? — спросил он.
— Я забуду этот бред моей фантазии, — отвечала она, и ни один мускул ее лица не шевельнулся.
В прихожей снова раздался звонок.
— Это Галотти! — воскликнул граф, отворяя дверь будуара.
В комнату вошел среднего роста мужчина, полный и с округлым лицом. Его жидкие волосы вовсе не скрывали высокого, сильно развитого лба, светлые глаза смотрели зорко и пытливо, сочные губы свидетельствовали о живом, словоохотливом темпераменте.
— Дела идут отлично! — идя к нему навстречу, воскликнул граф. — Все готово для того, чтобы нанести решительный удар. Сардинская партия приведена в смущение австрийской победой, и мы теперь можем разом покончить с этим забавным правительством, которое именует себя итальянским.
— Отлично, отлично! — Вновь пришедший слегка пожал руку графу Риверо и подошел к молодой женщине, которую приветствовал с утонченной любезностью человека из хорошего общества. — Я тоже принес вам добрые известия, — продолжал он. — В палаццо Фарнезе все готово, и граф Монтебелло в своем ответе на сделанный ему дружеский вопрос дал очень ясно понять, что ни шага не сделает для того, чтобы воспрепятствовать соединению Италии, как то было предусмотрено во время Цюрихского мира.
— Я вас оставлю одних, господа, — сказала госпожа Бальцер. — Вам в зале приготовят завтрак, который будет к вашим услугам, лишь только вы окончите вашу беседу.
Граф Риверо поцеловал ей руку, синьор Галотти поклонился, и она удалилась в свою спальню.
— Король поедет в Неаполь? — спросил граф после ее ухода.
— По первому знаку, который ему подадут отсюда, — отвечал Галотти. — Его будет ожидать на берегу вооруженный отряд, составленный из солдат бывшей неаполитанской гвардии. Сардинский гарнизон повсюду очень слаб, и народ везде восстанет по первому знаку.
— А в Тоскане? — спросил граф.
— Там тоже все готово к восстанию. Большое число солдат великого герцогства ожидает только сигнала, а слабый сардинский гарнизон почти весь подкуплен.
— Так вы полагаете, что настала минута поднести фитиль к мине, которую мы так тщательно наполняли порохом? — допрашивал гостя граф.
— Без всякого сомнения, — отвечал Галотти. — Зачем нам ждать? Сардинская армия после битвы при Кустоцце вполне деморализована, и за ней зорко наблюдает эрцгерцог Альбрехт. Нам надо действовать теперь или никогда. Италия может чрез несколько недель быть освобождена от тяжелого ига, которое лежит гнетом над правдой. Все с нетерпением ожидают сигнала, который вам следует произнести.
Граф в раздумье отошел к окну.
— Все это так долго и так тщательно готовилось, — проговорил он, — но теперь, когда настала минута действовать, когда мысли предстоит воплотиться в дело, из глубины души невольно поднимается сомнение в том, хорошо ли все продумано? Но далее медлить нельзя. Нам следует ехать в Рим и Неаполь, а в Тоскану послать ожидаемый сигнал. Вот, — продолжал он, обращаясь к Галотти и вынимая из портфеля три карточки, которые внимательно прочел, — вот три адреса. На них написан текст телеграммы, а указанные на ней имена, равно, как и самое содержание ее, не могут возбудить ничьих подозрений.
Нерешительно, как бы неохотно, протянул он карточки Галотти.
Вдруг в будуар поспешно вошла госпожа Бальцер.
— Известно ли вам, граф Риверо, — живо проговорила она, — что армия в Богемии полностью разбита? Известие это как беглый огонь странствует по Вене и до меня сейчас дошло через мою камер‑юнгферу.
На лице графа изобразился ужас. Его зрачки страшно расширились, по губам пробежал нервный трепет, и он поспешно схватился за шляпу.
— Быть не может! — воскликнул Галотти. — Генерал Габленц привык одерживать победы, и теперь еще никто не ожидал решительного сражения.
— Надо с точностью узнать, что происходит, — произнес граф глухим голосом. — Будет ужасно, если эти слухи оправдаются!
Он хотел уйти, но его остановил громкий звонок, вслед за которым в комнату вошел молодой человек в одежде аббата.
— Слава богу, что я вас здесь нашел, граф Риверо! — воскликнул он. — Мы ничего не должны предпринимать! Свершилось страшное несчастие: Бенедек разбит наголову, армия обращена в бегство.
Граф молчал. Темные глаза его сверкали зловещим огнем, вся фигура выражала глубокую тоску.
— Тем быстрее и энергичнее должны мы теперь действовать! — воскликнул Галотти. — Известие, достигнув Италии, смутит наших приверженцев. Враги же наши, напротив, ободрятся, а равнодушные примкнут к ним.
И он хотел взять у графа карточки, которые тот все еще держал в руках.
Но граф их ему не отдал.
— Кто вам сообщил это известие, аббат Рости? — спокойным голосом спросил граф.
— Оно только что было доставлено из дворца в канцелярию нунция, — отвечал аббат. — К сожалению, тут не может быть ни малейшего сомнения!
— В таком случае, труды многих лет пропали безвозвратно! — печально произнес граф Риверо.
— Не будем терять времени, — говорил Галотти. — Надо действовать как можно скорее. Что бы затем ни случилось с Германией, мы, по крайней мере, восстановим Италию в ее прежнем виде. Австрия во всяком случае нам будет благодарна, если мы взамен утраченного влияния в Германии возвратим ей права на Италию…
— Нет, — холодно перебил его граф, — мы ничего не можем предпринять, пока положение полностью не выяснится. Успех в Италии был для нас возможен только в том случае, если бы австрийские войска, победоносные в Германии, держали в страхе регулярную армию Пьемонта и связывали ее действия. Но когда эта армия свободна, мы перед ней бессильны. Мы только напрасно принесли бы в жертву многих из наших приверженцев и расстроили все, что с таким трудом до сих пор воздвигали и чего не могли бы создать вторично. Я боюсь, что армия Виктора‑Эммануила получит свободу рук и что в Вене не замедлят совершенно отказаться от Италии!
— Отказаться от Италии после блистательной победы при Кустоцце?! — воскликнул аббат Рости. — Это невозможно, да и зачем?
— Ради Германии, которую им тоже не удастся сохранить!
— Но это следовало бы, в таком случае, сделать до начала войны, — заметил Галотти. — Тогда Австрия действительно располагала бы двойными силами в Германии, но теперь…
— Любезный друг, — со вздохом проговорил граф, — вспомните слова Наполеона Первого: Австрия всегда отстает — на год, на армию и на идею!
— Но все же, — с оживлением воскликнул Галотти, — я не понимаю, почему мы должны сидеть сложа руки, когда у нас все так хорошо подготовлено!
— Я вовсе не требую, чтоб мы безусловно сидели сложа руки, — сказал граф Риверо. — Да и разве полное бездействие для нас возможно? — прибавил он, и глаза его загорелись. — Нам только, может быть, придется сызнова начать трудную работу. Теперь же действовать нельзя. Это было бы неблагоразумно, и мы можем тем самым компрометировать много личностей, а наконец, и само дело. Прежде чем поставить все на карту, нам необходимо с точностью выяснить настоящее положение вещей. Известно ли вам, — спросил он аббата, — как принял это известие император и что он намерен делать?
— Император, совершенно естественно, должен быть сильно смущен и опечален. Он немедленно отправил в армию графа Менсдорфа с приказанием досконально исследовать тамошнее положение вещей. Вот все, что до сих пор известно.
— Менсдорф оказался прав! — в раздумье произнес граф Риверо. Затем он встал и, энергично взмахнув рукой, продолжал: — Еще раз повторяю вам, господа: мы не можем действовать впотьмах, дадим прежде всему выясниться. Но нам не следует терять мужества, если окажется необходимым потрудиться еще в течение нескольких лет. Теперь прежде всего я хочу ясно видеть настоящее, а затем мы уже станем говорить о будущем.
Он приблизился к молодой женщине, которая, по‑видимому, безучастно присутствовала при этой сцене, и сказал, целуя ей руку:
— До свидания, chere amie! — Затем несколько тише прибавил: — Может быть, скоро настанет та минута, когда для вашей деятельности откроется более широкое поле, и тогда вы скоро забудете все ваши мелкие желания.
Она окинула его быстрым взглядом, но ничего не отвечала.
Галотти и аббат тоже с ней распростились и вышли вместе с графом.
Молодая женщина долгим взглядом проводила вышедших от нее гостей и осталась одна.
— Ты хочешь сделать из меня свое орудие! — воскликнула она. — Ты сулишь мне свободу и власть, а на деле предлагаешь позолоченное рабство! Ты запрещаешь биться моему сердцу, потому что боишься, как бы оно не сделало меня негодной для дальнейшего употребления! Но, — продолжала красавица, — ты ошибаешься, граф Риверо, жестоко ошибаешься! Я в тебе нуждаюсь, но никогда не буду твоей рабой, ни за что! Итак, война объявлена! — сказала она решительно. — Война из‑за цены владычества: я хочу попробовать по твоим гордым плечам добраться до вершин своего собственного могущества и полной независимости. Независимость! — произнесла женщина со вздохом, немного помолчав. — Как многого мне недостает для нее! Но мы пойдем вперед медленно и осторожно: прежде всего сделаем опыт, нельзя ли помимо моего господина и властелина вернуть этого изменника, к которому рвется мое сердце.
Она бросилась на софу и задумчиво поглядела вдаль.
— Но боже мой! — вскрикнула она, хватаясь руками за голову. — Я хочу его вернуть, а он пошел на врага, он участвовал в большом сражении, он, может быть, уже лежит мертвый на поле битвы… — Глаза ее уставились в пустое пространство, как бы ища страшной картины, которая вырисовывалась в ее душе.
— Но если б даже это случилось, — сказала красавица глухо, — может быть, так даже лучше, может быть, я избавилась бы от жгучего шипа, которого теперь не могу вырвать из сердца. Граф прав, такая любовь — слабость, а я не хочу быть слабой! Но знать, что он жив, и думать, что он уже не мне принадлежит, знать, что он, с его красотой, во всем его очаровании, у ног другой — в ее объятиях!
Она вскочила — грудь порывисто поднималась, глаза горели, красивое лицо исказилось.
— Никогда, ни за что! Ах, как в старину было удобно избавляться от врагов! А теперь? Но разве непременно нужно уничтожать тело химическими средствами, чтобы побороть препятствия?
Злая усмешка играла на красивых губах, в глазах вспыхивали электрические искорки. Она подошла к письменному столу и принялась разбирать бумаги в одном из ящиков.
Много писем разлетелось по сторонам, прежде чем она нашла то, чего искала. То было коротенькое письмо — всего одна страничка.
— Вот это он написал мне во время маневров, — сказала она, — это пригодится!
Она тихо прочла:
«Очаровательная королева!
Не могу не сказать тебе в нескольких словах, что мое сердце стремится к тебе и разлука с тобой тяжело ложится на душу. Скучная и утомительная служба отнимает весь день, но лежа ночью на биваке, глядя на мерцающие звезды, вдыхая мягкий ночной воздух, я вижу перед собой твой прелестный образ, и как воочию, мне чудится твое дыхание. Полный пламенной тоски, я простираю руки, чтобы отыскать тебя и обнять, и когда наконец глаза мои смыкает сон, ты опять передо мной во сне, ты прижимаешься ко мне так сладко, так нежно и страстно… И как ужасно, что немелодичные звуки трубы на рассвете разрушают такие небесные сны! Мне бы хотелось все спать и грезить, пока я снова не буду возле тебя, пока меня слаще всякого сна снова не обнимут твои руки! Целую этот листок, к которому прикоснутся твои прелестные ручки».
— Отлично! — произнесла она, кончив чтение. — И, главное, хорошо то, что нет числа!
Госпожа Бальцер взяла перо и, прежде внимательно вглядевшись в почерк письма, написала на верху страницы: «30 июня 1866».
— Прекрасно, нельзя отличить! — И она позвонила.
Вошла горничная.
— Отыщи моего мужа и скажи, что мне надо сейчас же его видеть!
Горничная вышла, а молодая женщина подошла к окну, рассеянно глядя на оживленное движение улицы и самодовольно усмехаясь.
Глава семнадцатая
Мрачная тишина царила в императорском замке. Посреди громких ликований по случаю итальянских победоносных вестей грянул громовой удар, принесший из Богемии крушение всех надежд, и в один миг подорвавший всякое доверие к фельдцейхмейстеру Бенедеку. Всех точно оглушило: даже лакеи торопливо и мрачно сновали по длинным коридорам и обменивались только необходимыми по службе словами. Император немедленно после известия о проигранном сражении отправил графа Менсдорфа в главную квартиру фельдцейхмейстера, чтобы в качестве военного знатока удостовериться в положении дел, а с тех пор как граф уехал, государь не выходил из своих покоев и, кроме дежурных по службе, никого не принимал.
В императорской прихожей царило глубокое безмолвие, часовой у дверей королевского кабинета стоял неподвижно, дежурный флигель‑адъютант упорно молчал, смотря на группы под окном, то сходившиеся в тихих, серьезных переговорах, то снова расходившиеся. Люди то и дело бросали взгляды на окна замка, как бы ожидая оттуда новостей или решающего слова, способного рассеять страх и смятение момента.
Старинные часы мерно и спокойно покачивали маятником, так же хладнокровно отсчитывая эти печальнейшие моменты габсбургского дома, как возвещали течение всесокрушающего времени и в дни его величайшего блеска. Вечно одинаковой поступью шествует время через мимолетные моменты счастья, так же как и через томительно длинные часы черных дней, вот только в шуме радости не слышно его гулкого шага, тогда как в мрачной тиши несчастия рефрен Memento Mori раздается громко, сурово напоминая нам о каждой секунде, падающей в недра вечного, неумолимого прошедшего.
Так было и здесь. Часовой и флигель‑адъютант несли свое дежурство часто и не раз в этой же самой комнате, с веселыми мыслями о внешнем мире и жизни, весело кипевшей вокруг, и все те часы исчезли из их воспоминания или расплылись в общую, неопределенную картину; эти же немые, мрачные минуты глубоко врезались в их память медленным раскачиванием маятника, отсчитывавшего томительно ползущие секунды.
Вошел генерал‑адъютант граф Кренневилль. Рядом с ним шел ганноверский посол, генерал‑майор фон Кнезебек в парадной ганноверской форме, а за ними следовал флигель‑адъютант ганноверского короля, майор фон Кольрауш, скромная, военно‑чопорная фигурка, с короткими черными усами и почти лысой головой.
Кнезебек, высокий, статный человек, так твердо и самоуверенно входивший в салон графа Менсдорфа, теперь шел согбенный, горе и уныние запечатлелись на его морщинистом лице. Не говоря ни слова, он поклонился дежурному.
— Доложите обо мне, — обратился к адъютанту граф Кренневилль.
Адъютант ушел, но через минуту вернулся, указав почтительным движением, что император ждет генерал‑адъютанта.
Граф Кренневилль вошел в кабинет Франца‑Иосифа.
Император опять кутался в серый форменный плащ, он сидел согнувшись перед большим письменным столом, перья, бумага и письма лежали перед ним нетронутыми, ничто не свидетельствовало о всегда столь неутомимой деятельности этого государя. Судорожно перекошенное, изнуренное лицо императора выражало уже не печаль, а мрачное, неутешное отчаяние.
Генерал‑адъютант печально посмотрел на своего глубоко потрясенного государя и тихим, дрожащим голосом проговорил:
— Умоляю Ваше Величество не слишком поддаваться впечатлению этих тяжело потрясающих известий. Мы все — вся Австрия взирает на своего императора. Нет несчастия, с которым бы не могли справиться твердая воля и смелое мужество, а если Ваше Величество поддадитесь унынию, то что же делать армии, что делать народу?
Император медленно поднял тусклые, усталые глаза и провел рукой по лбу, как бы стряхивая гнет мыслей.
— Вы правы! — отвечал он глухо. — Австрия ждет от меня мужества и решимости. И в самом деле! — сказал он громче, вскидывая голову и метая из глаз гневную молнию. — Мужества у меня много, и если бы вопрос был только в том, чтобы стать под неприятельский огонь, если бы моя личная храбрость могла обусловить исход дела, то, конечно, победа осталась бы за австрийским знаменем! Но как мне не считать себя обреченным на несчастье, как не думать, что мой скипетр пагубен для Австрии? Разве я не все сделал, чтобы обеспечить успех? Разве я не поставил во главе армии человека, на которого общественное мнение указывало как на способнейшего? И что же?! Разбит! Уничтожен! — восклицал государь, и в голосе его звучали слезы. — Разбит после такого высокого, блестящего торжества, разбит неприятелем, который искони веков оспаривал германское наследие моего дома, которого я, наконец, считал навсегда низвергнутым, уничтоженным! К чему мне победы в Италии, когда я утрачу Германию? О, как это ужасно!!
И император закрыл лицо руками, а из груди его вырвался глубокий вздох.
Граф Кренневилль сделал шаг вперед.
— Ваше Величество, — сказал он, — еще не все потеряно. Может быть, Менсдорф привезет добрые вести. Неприятелю победа обошлась дорого, возможно, все еще устроится к лучшему.
Император опустил руки и пристально посмотрел на графа.
— Любезный Кренневилль, — произнес он неторопливо и серьезно, — я скажу вам нечто, что никогда еще не было для меня так ясно, как в эту минуту. Видите ли, величайшее могущество моего дома, сила, которая поддерживала Габсбургов и Австрию во все тяжелые времена, — была устойчивость, та несокрушимая, невозмутимая выносливость, которая спокойно гнется под ударами несчастия, ни на миг не теряя из виду цели, которая умеет страдать, переносить, выжидать. Пройдите всю историю, взгляните на ее мрачнейшие страницы, вы найдете у всех моих предков эту черту и убедитесь, что именно в ней было все их спасение. Эта устойчивость, — продолжал он после короткого молчания, — мне чужда, и в этом мое несчастье. Радость увлекает меня на легких крыльях до небес, великие задачи жизни возбуждают во мне могучий энтузиазм, но, с другой стороны, тяжелая рука несчастия повергает меня в прах: я могу сражаться, могу принести себя в жертву, но не могу нести креста, не могу ждать — не умею ждать. Впрочем, — прибавил он, вздрогнув, и как бы придя в себя, — впрочем, вы правы, граф. Не следует падать духом. Если несчастье велико, то мы должны быть выше него!
И он поднял голову и прикусил толстую нижнюю губу красивыми зубами, взглянув на генерала со всей царственной гордостью Габсбургов лотарингских.
— Душевно радуюсь твердости Вашего Величества, тем более что ганноверский посол, генерал Кнезебек, просит аудиенции. Он твердо и мужественно переносит тяжелый удар, постигший его государя!
— Бедный король! — горестно произнес император. — Он храбро постоял за свои права и справедливо ждет от меня помощи и защиты! Боже мой! — вдруг прибавил он неожиданно. — Как после этого позорного поражения я покажусь на глаза всем государям, которых я собирал вокруг себя в древней императорской зале во Франкфурте!
И он снова уставился глазами в землю в мрачном отчаянии.
— Ваше Величество! — произнес Кренневилль умоляющим голосом.
Император встал.
— Введите сюда генерала Кнезебека!
Генерал‑адъютант бросился к дверям и впустил Кнезебека и Кольрауша.
Император подошел к генералу и подал ему руку.
— Вы привезли печальную весть, любезный генерал, я преисполнен удивления к вашему государю и глубоко сожалею, что такой героизм не смог принести лучших результатов. Но и здесь вы не нашли ничего утешительного! — прибавил он, видимо переламывая себя, и затем, как бы желая не прикасаться более к этому больному месту, поднял вопросительный взгляд на майора Кольрауша.
— Ваше Величество, — сказал Кнезебек, — я прежде всего попрошу позволения представить майора фон Кольрауша, флигель‑адъютанта моего государя. Он желает удостоиться чести передать Вашему Императорскому Величеству письмо Его Величества короля.
Император приветливо поклонился майору, который подошел церемониальным шагом и вручил императору письмо.
Тот распечатал его и быстро пробежал глазами короткие строки.
— Его Величество сообщает мне в нескольких словах о печальной катастрофе и обращает меня к вам для дальнейших разъяснений.
— Мой всемилостивейший государь, — начал Кольрауш тоном официального доклада, — приказал мне передать Вашему Императорскому Величеству, что, после того как армия сделала величайшие усилия, чтобы защитить независимость и самостоятельность короны и королевства, и после того, как эти усилия и победоносное сражение при Лангензальца оказались тщетными, Его Величество считает наиболее справедливым и достойным приехать к Вашему Императорскому Величеству, своему могущественному союзнику.
— И преданному другу, — вставил горячо император.
Майор поклонился и продолжал:
— И мне поручено спросить, не будут ли Вашему Величеству неприятны посещение и пребывание короля в Вене?
— Неприятно? — повторил император с живостью. — Да я жажду обнять венчанного героя, показавшего всем нам такой высокий пример твердости и мужества. Хотя, конечно, — продолжал он со вздохом, — король найдет здесь не могущественного союзника, но только надломленную силу, которая исключительно при помощи величайших усилий и крайнего мужества, быть может, будет в силах устранить самое худшее…
— Король готов разделить с Вашим Величеством радость и горе, так как считает ваше дело своим и правым!
Император опустил на мгновение глаза. Затем поднял их с сияющим выражением и сказал:
— Дружба и доверие такого благородного и отважного сердца вселяют в нас новое мужество, новые силы для продолжения нашей борьбы. Скажите вашему государю, что я жду его с нетерпением и что он найдет меня готовым стоять до конца за правду и Германию. Я передам вам мой письменный ответ королю, как только успею.
Император замолчал. Майор молча ждал знака, что аудиенция окончена.
Через несколько минут Франц‑Иосиф снова заговорил взволнованным голосом:
— Король подал пример несравненного мужества. Мне хочется выразить ему мое удивление к его образу действий в эти дни каким‑нибудь внешним знаком! Я сейчас же созову капитул ордена Марии‑Терезии, и армия моя будет гордиться тем, что король и кронпринц соблаговолят носить на своей груди благороднейшие и высшие почетные отличия австрийских солдат. Подождите, пока я не пришлю вам знаков.
— Я достаточно знаю своего государя, — отвечал майор с радостным выражением, — и могу сказать определенно, что такое отличие преисполнит его живейшей радости и вся ганноверская армия сочтет его за особую для себя честь и гордость.
— Очень рад, любезный майор, — сказал император милостиво, — случаю познакомиться с вами и прошу вас принять от меня Рыцарский крест моего ордена Леопольда, который я доставлю вам вместе с прочими вещами. Прошу носить его как воспоминание об этой минуте и моем к вам дружеском расположении.
Майор низко поклонился.
— Я и без того никогда не забыл бы этой минуты, Ваше Величество, — заверил он.
— Ну, а теперь отдохните, — сказал ласково император, — чтобы собраться с силами на обратный путь, как только все будет готово.
И он милостиво кивнул головой. Майор откланялся и вышел.
— Вы были в баварской главной квартире? — спросил император у Кнезебека.
— Был, Ваше Величество, — отвечал тот, — и нашел ее в Нейштадте. Я поставил принцу Карлу на вид крайнее положение ганноверской армии и настоятельно просил именем Вашего Величества немедленно двинуться на Готу и Эйзенах, чтобы там соединиться с ганноверцами и придать, по возможности, лучший оборот всей кампании.
— И что же сказал принц? — спросил император.
— Принц, равно как бывший при этом генерал фон дер Танн, признали важность соединения баварской армии с ганноверской и были готовы сделать все от них зависящее, тем более что они и без того были наготове идти вперед. Но как Его Королевское Величество, так и начальник главного штаба выразили при этом величайшее несочувствие к образу действий ганноверской армии, о которой, в сущности, доподлинно не знали, где она, и которая, по полученным о ней сведениям, наделала тьму величайших стратегических ошибок. Принц спросил у меня, как сильна наша армия, и когда я ему ответил, что она, по моему расчету и по собранным мной справкам, заключает в себе около девятнадцати тысяч человек, отвечал мне: «С девятнадцатью тысячами пробиваются сквозь неприятеля, а не шатаются из угла в угол, пока наконец в каком‑нибудь из углов не будут приперты безвыходно!»
Император покачал головой и вздохнул.
— Я выслушал это с мучительнейшим прискорбием, — продолжал генерал, — и еще с большим прискорбием должен сказать Вашему Величеству, что я не могу не согласиться с мнением баварской главной квартиры. Я сам офицер главного штаба, — прибавил он со вздохом, — но я должен сознаться, что переходы, которые делала наша армия, мне совершенно непонятны: ей гораздо легче было бы быстрым маршем достигнуть с своей стороны баварцев, чем поджидать их в бесцельном изнурительном метанье взад и вперед.
— Бедный король! — печально произнес император.
— Разумеется, — продолжал Кнезебек, — я не высказал своего воззрения в баварской главной квартире, напротив, настаивал на скорейшем выступлении на выручку ганноверской армии — единственное спасение, впрочем, как оказалось впоследствии; принц Карл был совершенно со мной согласен, тотчас же отдал приказ двинуться к Готе через Тюрингенский лес и сообщил об этом принцу Александру, чтобы одновременно выдвинуть восьмой корпус. Но, — продолжал он со вздохом, — баварская армия оказалась вовсе не готовой к походу!
— Не может быть! — воскликнул император. — Бавария еще на съезде так горячо отстаивала политику, которая неизбежно должна была привести к войне!
Кнезебек пожал плечами.
— Как бы то ни было, — сказал он, — баварская армия была не в состоянии действовать быстро и энергично. Но она все‑таки двинулась, — принц Карл перенес главную квартиру в Мейнинген, я последовал за ним с сердцем, полным тревоги и страха. На следующий же день мы должны были двинуться дальше, как вдруг приехал граф Ингельгейм и принес весть о лангензальцской капитуляции!
— Какое печальное совпадение печальных обстоятельств! — вскричал император.
— После этого, разумеется, принц Карл тотчас же приостановил движение вперед своей армии и приказал фланговыми маршами восстановить соединение с восьмым корпусом, стоявшим в семнадцати милях от Мейнингена. А я, — прибавил он мрачно, — вернулся сюда с отчаянием в душе и нашел здесь, к сожалению, еще весть о страшном ударе, постигшем Ваше Величество и наше дело.
— Удар ужасен! — вскричал император. — Но я не теряю мужества и надежды. Я рад был увидеть сегодня адъютанта короля и вас, любезный генерал. Это придало мне новые силы предпринять крайние меры для того, чтобы остаться верным моему долгу относительно Германии. Думаете ли вы, — спросил он после некоторого раздумья, — что можно ожидать от Баварии энергичного продолжения военных действий? Вы там были и видели их близко, у вас верный и зоркий глаз — скажите мне откровенно свое мнение.
— Ваше Величество, — отвечал Кнезебек, — как бы то ни было, Бавария будет отвлекать прусские силы, и это уже большая выгода. Что же касается энергичных военных действий, то принц Карл очень стар, а в его лета энергия редкость, особенно во главе в самом деле неготовой армии.
— Но генерал фон дер Танн?
— Чрезвычайно способный полководец, но возьмет ли он на себя ответственность подвергнуть риску баварские войска не исключительно ради Баварии, зная при этом характер принца Карла? Я в этом сомневаюсь…
— Вы, стало быть, ожидаете?
— Очень малого.
— А от других немецких корпусов? — спросил с напряженным участием император.
— Восьмой корпус без Баварии ничего не может сделать, а о баденских войсках перед самым моим отъездом пришли странные вести, — сообщил Кнезебек.
— Что же именно?
— Не знаю, — сказал Кнезебек, — но говорят, что впечатление известий о Кениггреце, там, быть может, преувеличенных…
— Они хотят нам изменить?
Кнезебек только пожал плечами.
— Вот она, союзная армия! — И Франц‑Иосиф гневно топнул ногой. — Неужели вы думаете, что солнце Австрии заходит? Это, может быть, вечер, — сказал он мрачно, — может быть, и ночь, но, — тут глаза его вспыхнули, — ведь за ночью может последовать утро!
— Солнце привыкло не заходить в габсбургских владениях, — сказал Кнезебек.
— И клянусь Богом, — сказал император, — если дневное светило в этой кампании еще раз снова лучезарно взойдет над моим домом и Австрией, ваш король сядет со мной рядом на германский престол во всем блеске могущества и славы! — И он протянул генералу руку в неподражаемо благородном порыве.
Вошел флигель‑адъютант.
— Граф Менсдорф возвратился и просит аудиенции у Вашего Величества.
— Ах, — заговорил император, тяжело дыша и порываясь идти, — скорее, скорее! Я жду его с нетерпением.
И он бросился навстречу графу Менсдорфу.
— Вашему Величеству угодно будет еще что‑нибудь приказать мне? — спросил Кнезебек.
— Останьтесь, останьтесь, генерал! Известия графа Менсдорфа так же весьма интересны для вас, как и для меня!
Генерал поклонился.
— Ну, Менсдорф, — проговорил император дрожащим голосом, — что же вы молчите! Судьба Австрии на ваших устах!
Менсдорф едва держался на ногах. Утомительная поездка в главную квартиру тяжело отозвалась на его болезненном организме, глубокие морщины пролегли по лицу, печальная складка образовалась около рта, и только темные глаза светились лихорадочным блеском.
— Вы измучены! — сказал император. — Садитесь, господа!
И он сам сел в кресло у письменного стола. Менсдорф и Кнезебек устроились напротив.
— Ваше Величество, — начал Менсдорф своим обычным тихим голосом, глубоко вздохнув, — вести печальны, очень печальны, но не безнадежны!
Император сложил руки и поднял глаза кверху.
— Армия потерпела страшное поражение, в порыве отчаяния обратилась в беспорядочное бегство, и всякий порядок был нарушен. К сбору и новому формированию масс возможно приступить только через несколько дней.
— Но как это могло случиться? — спросил порывисто император. — Как мог Бенедек?
— Фельдцейхмейстер был прав, говоря, что с такой армией нельзя драться. Положение было неслыханное. Вашему Величеству хорошо известно, что Бенедек — храбрый боевой генерал, отлично умеющий действовать по заданному плану и повести за собой солдат, но ему пришлось действовать на совершенно ему незнакомом поле. Ваше Величество, я не могу умолчать, что у него не было никакой поддержки. Главный штаб составил план, о достоинствах которого я не хочу судить, но который должен был быть изменен вследствие быстрых, неожиданных и удивительно комбинированных движений прусского корпуса, вследствие неожиданного прибытия армии кронпринца прусского. Но главный штаб в упорном ослеплении отклонял всякое изменение первоначального плана, не принимая в соображение никаких доводов. Кроме того, об отступлении вовсе не подумали. Никто из офицеров не знал дороги назад, мало того, никто из командиров полков не знал мостов, по которым могло бы состояться отступление. И потому отступление превратилось в бегство, бегство — в панику и распад.
— Это неслыханное дело! Фельдцейхмейстера надо предать военному суду! — крикнул император.
— Не его, Ваше Величество, — возразил граф Менсдорф, — он сделал все, что мог, твердо стоял на посту, который был ему вверен, рисковал жизнью, с неслыханной отвагой бросился на неприятеля — разумеется, тщетно! Меня слезы душили, Ваше Величество, — продолжал граф дрожащим голосом, — когда я видел храброго генерала подавленным, мрачным и когда он мне сказал на свой простой, солдатский лад: «Я все потерял, кроме жизни, увы!» Ваше Величество, можно глубоко сожалеть, что фельдцейхмейстер был поставлен на место, до которого не дорос, но сердиться на него, осуждать его — невозможно!
Император молча и мрачно понурил голову.
— Но если кто подлежит суду, — продолжал граф Менсдорф, — то это главный штаб. Теперь еще не время для приговора, спокойное и всестороннее обсуждение дела пока еще немыслимо. Душевно желаю, чтобы кажущиеся виноватыми оправдались, но все‑таки необходимо потребовать строгого отчета, этого требует вся армия, геройская храбрость которой была так напрасно принесена в жертву. Этого через несколько дней потребует голос народа.
— А кто виновные? — мрачно допытывался император.
— Фельдмаршал Геникштейн и генерал‑майор Крисманик — обвиняемые, — сказал с ударением граф Менсдорф, — окажутся ли они виновными — решат следствие и суд.
— Они сейчас же должны оставить свои посты и явиться сюда для отчета. Граф Кренневилль! — громко позвал император.
— Не могу скрыть от Вашего Величества, — продолжал тихо и спокойно Менсдорф, — что со всех сторон в армии адресуют также жестокие упреки графу Клам‑Галласу — он будто бы не в надлежащее время приступил к военным действиям и не слушал приказаний, которые ему отдавались.
— Граф Клам? — вскричал император. — Я этому не верю!
— Благодарю Ваше Величество за это слово! — сказал граф Менсдорф. — И осмелюсь присовокупить, что я считаю графа Клама при его преданности Вашему Величеству и Австрии неспособным на небрежность по службе. Однако он мой родственник, принадлежит к высшей аристократии империи, общественное мнение его обвиняет и тем беспощаднее и громче его осудит, если его оправдание не будет гласно. Я прошу Ваше Величество и его привлечь к ответу.
— Хорошо, пускай его пригласят сюда приехать, а там я посмотрю, — сказал император. — Но однако, — продолжал он, — что же делать? Положение безнадежно?
— Ваше Величество, — отвечал Менсдорф, — в армии насчитывают еще сто восемьдесят тысяч штыков, которые хотя в настоящую минуту совершенно неспособны к военным действиям, но, для того чтобы оказать новое сопротивление неприятелю, нуждаются только во времени и организации. Безопасным представляется ольмюцский лагерь, и туда‑то фельдцейхмейстер стягивает главные силы, чтобы привлечь неприятеля к себе и отвлечь от Вены.
— Отвлечь от Вены! — повторил император. — Это ужасно! В несколько дней враг, которого я надеялся раздавить навсегда, угрожает мне в моей собственной столице!
— Надо надеяться, — сказал Менсдорф, — что прусская армия последует за фельдцейхмейстером и будет задержана у Ольмюца. Между тем надо на всякий случай прикрыть Вену и сформировать новый корпус, чтобы напасть на неприятеля с двух сторон.
Генерал Кнезебек одобрительно кивнул головой, император с напряженным вниманием смотрел на своего министра.
— Для этого, — продолжал Менсдорф, — нам необходимы Венгрия и итальянская армия.
Император вскочил с места.
— Неужели вы думаете, — вскричал он с живостью, — что из уст Венгрии еще раз раздается Moriamur pro rege nostro?
— Pro rege nostro, — повторил Менсдорф, ударяя на каждом слове. — Думаю, да, если Ваше Величество захочет стать rex hungariae!
— Разве этого нет? Что же мне еще делать, чтобы увлечь за собой Венгрию на поле битвы?
— Позабыть и простить, — отрезал Менсдорф, — и возвратить Венгрии ее самостоятельность под короной святого Стефана.
Император промолчал.
— А итальянская армия? — спросил он погодя.
— Она должна поспешить как можно скорее для прикрытия Вены.
— А что же будет с Италией?
— От Италии надо отказаться! — вздохнул Менсдорф.
Император взглянул на него подозрительно.
— Отказаться от Италии? — переспросил он нерешительно и опустил глаза вниз.
— Италия или Германия? — многозначительно произнес граф Менсдорф. — Дерзаю думать, что выбор не затруднителен!
— Тяжело то, что пришлось стать лицом к лицу с таким выбором! — прошептал император.
— Позвольте мне, Ваше Величество, яснее высказаться и точнее формулировать мои мысли. Вашему Императорскому Величеству, должно быть, памятно, что я еще до начала войны смотрел на два ее театра с тяжелым чувством, я был того мнения, что Италией следует пожертвовать для укрепления положения в Германии и для приобретения французского союза. Тогда, однако, еще жила надежда и без этой жертвы выйти победоносно из борьбы, и мужественное сердце Вашего Величества твердо ухватилось за эту надежду. Теперь это уже немыслимо — надо сделать прискорбный выбор. Если можно еще чего‑нибудь достигнуть в Германии, если можно сохранить то, что у нас есть, — то все силы Австрии должны сосредоточиться на этом пункте. Итальянская армия должна быть переброшена сюда, и эрцгерцог Альбрехт обязан принять командование над всеми войсками. Только при таких условиях возможен успех, только таким образом возможно удержать Германию на стороне Австрии. Ваше Величество не должны заблуждаться относительно того, что впечатление Кениггреца на немецких союзников, без того неподготовленных и осторожно колеблющихся, будет ужасно. Баден уже отпал…
— Баден отпал?! — вскричал король, порывисто вскакивая.
— Сейчас только, как я собирался ехать сюда, — сказал граф Менсдорф, — пришло в государственную канцелярию известие из Франкфурта о том, что принц Вильгельм Баденский объявил шестого июля, что при теперешних обстоятельствах дальнейшее содействие баденских войск союзной армии не может продолжаться.
— Вот, стало быть, первое последствие Кениггреца! — сказал император с горечью. — Но, — продолжал он, гордо вскинув голову и сверкнув очами, — они могут ошибиться в расчете, эти государи, предки которых смиренно стояли у трона моих предков. Могущество Австрии потрясено, но не разрушено, и еще раз наступит время, когда Габсбург воссядет на суд Германии — карать и миловать! Граф Менсдорф! Мой выбор сделан! Все для Германии! Но… как это устроить? Неужели мне, победителю, склониться перед итальянским королем, предлагать мир, который может быть отвергнут?
— Ваше Величество, — сказал граф Менсдорф, — исход покажется очень легким и удобным, если принять в соображение дипломатическое положение, каким оно было до начала войны. Император Наполеон жаждет покончить счеты с Италией, он предлагал союз до войны ценой Венеции, — разве нельзя теперь принять его условий? Мой совет, государь, уступить Венецию французскому императору и за то приобрести или союз с ним, или, по крайней мере, его могущественное посредничество. Этой мерой достоинство Австрии перед Италией будет сохранено, всякое прямое сношение устранено, и все наши силы сосредоточатся для продолжения войны с Пруссией. Если Ваше Величество позволит, я тотчас переговорю об этом с герцогом Граммоном и пошлю инструкцию князю Меттерниху?
Император долго молчал в глубоком раздумье. Неподвижно сидели перед ним три собеседника, можно было слышать их дыхание — так тихо было в кабинете, — а извне доносился глухой шум большой, деятельной Вены.
Наконец император встал, а за ним все другие.
— Да будет так! — возвестил Франц‑Иосиф серьезно и торжественно. — Ни Испания, ни Италия не приносили благословения моему дому. В Германии стояла его колыбель, в Германии возросло его величие, в Германии должно лежать и его будущее! Переговорите сейчас же с Граммоном, — продолжал он, — а вы, граф Кренневилль, приготовьте все, чтобы передать моему дяде главное командование над всеми моими армиями и перебросить сюда как можно скорее южную армию. Генерал Кнезебек, вы стоите здесь как представитель мужественного государя, вы видите, что наследник германских императоров жертвует всем для Германии.
— Я желал бы, чтобы вся Германия была свидетельницей благородной решимости Вашего Величества! — сказал с чувством генерал.
— А насчет Венгрии? — спросил Менсдорф.
— Переговорите с графом Андраши, — сказал император с легким колебанием, — и сообщите мне, что может быть сделано и чего там ждут!
Он махнул рукой и кивнул головой, приветливо улыбаясь.
Все трое господ оставили кабинет с глубоким поклоном.
Император прошелся несколько раз быстрыми шагами взад и вперед.
— Но если я пожертвую Италией, — прошептал он, — как Рим, как церковь устоит против волн, отовсюду и неудержимо стремящихся на скалу Петра?
Франц‑Иосиф задумался.
Слегка постучав, вошел камердинер из внутренних покоев.
— Граф Риверо, — сообщил он, — просит аудиенции, и так как Ваше Величество приказывало всегда о нем докладывать, то…
— Какое странное совпадение! Неужели это предостережение свыше? — спросил себя тихо император и сделал было движение, чтобы отказать в приеме.
Но тотчас совладал с собой и распорядился:
— Пускай войдет.
Камердинер вышел.
«Я его выслушаю, — решил император, — во всяком случае, он имеет право на откровенность и правду!»
Дверь внутренних покоев снова отворилась, и граф Риверо серьезно и печально вошел в кабинет.
— Вы пожаловали в грустный момент, граф! — обратился к нему император. — События этих дней погребли много надежд!
— Правые и святые надежды никогда не должны быть погребены, государь, — отвечал граф. — Даже сходя в могилу, следует их доверчиво поручать грядущему.
Император посмотрел на него вопросительно.
— Я тоже не совсем еще потерял надежду, — произнес он с некоторым смущением.
— Государь, — заговорил Риверо после недолгого молчания, так как император ничего больше не высказывал, — я слышал только в общих чертах о великом несчастии. Я не знаю, насколько поправимы его последствия и на что решилось Ваше Величество. Вам известно, что в Италии все готово для восстания за святое дело религии и правды. Победы австрийского оружия сильно потрясли военное и нравственное могущество сардинского короля, и наступил момент, когда мне надлежит произнести решающее слово, чтобы повсюду зажечь пламя. Прежде чем сделать это, я прошу приказаний Вашего Величества и спрашиваю: может ли восстание в Италии рассчитывать на полную и сильную поддержку австрийской армии? Иначе жертва стольких жизней будет напрасна и может только повредить нашему святому делу.
Граф говорил тихо и спокойно, почтительным тоном придворного человека, но тем не менее в его голосе звучала глубокая, серьезная твердость.
Император на минуту опустил глаза. Потом подошел к графу на шаг ближе и медленно заговорил:
— Любезный граф, неприятель угрожает из Богемии столице, разбитая армия не может продолжать действовать, не отдохнув и не собравшись с силами. Я нуждаюсь во всех силах Австрии, чтобы отвратить последствия поражения, парировать угрожающий удар. Южная армия должна прикрыть Вену и вместе с переорганизованной заново богемской армией дать возможность снова перейти в наступление.
— Стало быть, Ваше Величество жертвует Италией? — Граф глубоко вздохнул, но без малейшего раздражения, пристально глядя на государя своими темными глазами.
— Должен пожертвовать, — сказал император, — если хочу сохранить Австрию: иного выхода нет…
— И Ваше Величество навсегда уступит савойскому дому железную корону Габсбургов, отдаст Венецию, эту гордую царицу Адрии, королю Виктору‑Эммануилу, армии которого разбил австрийский меч?
— Не ему! Не ему! — живо крикнул император.
— Кому же, Ваше Величество?
— Мне необходима французская помощь, — сказал император, — я должен купить союз с Наполеоном!
— Итак, снова эта демоническая рука холодно и мрачно захватит судьбы Италии! — заключил граф горячо. — Итак, Рим и священный престол будут навсегда предоставлены произволу бывшего карбонария?
— Не навсегда! — возразил император. — Когда мое могущество в Германии будет восстановлено, когда удастся устранить грозящую опасность, тогда у святого престола будет защитник могущественнее того, чем бы я мог быть теперь. И почем знать: Германия завоевала Ломбардию в прежние времена…
— Стало быть, все потеряно! — невольно вырвалось у графа глубоко горестное восклицание. Но он тотчас же подавил порыв чувства и заговорил с обычным спокойствием: — Решение Вашего Величества безвозвратно — или я могу себе позволить высказать против него несколько возражений?
Император помолчал с минуту.
— Говорите, — сказал он наконец.
— Ваше Величество надеется поправить совершившееся несчастие привлечением южной армии и уступкой Венеции, то есть Италии, купить союз с Францией? По моему убеждению, обе надежды неосновательны.
Император посмотрел на него с удивлением.
— Южная армия, — продолжал граф, — вернется слишком не скоро, чтобы принести какую‑нибудь существенную пользу; противник Вашего Величества не ждет и не стоит спокойно, доказательством тому служат прискорбные события, под впечатлением которых мы находимся. Французский союз, если даже его удалось бы купить, не стоит назначаемой ему цены, потому что — как я уже имел честь раньше заверять Ваше Величество — Франция не способна к какой бы то ни было успешной военной деятельности.
Император молчал.
— С другой же стороны, — продолжал граф, — отказываясь от Италии, вы отрицаете великий принцип, вы признаете революцию — революцию против законного права и против церкви, вы отнимаете у императорского габсбургского дома того могущественного союзника, который сидит на судилище высоко над полями битв и кабинетами и по своему предвечному усмотрению руководит судьбами государей и народов. Ваше Величество жертвует церковью, жертвует Господом, оружием и твердынею которого служит Святая Церковь!
Император вздохнул.
— Но что же мне делать? — воскликнул он горестно. — Неужели впустить надменного врага в столицу, а самому бежать? И разве может государь‑беглец, государь без престола быть защитником Церкви?
— Предки Вашего Величества, — отвечал граф, — неоднократно бегали из Вены, но, твердо стоя за право и за того вечного, всемогущего союзника их дома, они всегда, возвеличенные и увенчанные славой, возвращались в свою столицу! Кроме того, — продолжал он, — между неприятелем и Веной еще много пространства — неприятельская армия тоже сильно потрепана, и что Вена не сделается прусским городом, за это ручается Европа, за это постоит Франция — даже без всякой платы, — Англия, и пока еще даже Россия. Предоставьте победоносной итальянской армии под предводительством героя‑эрцгерцога продолжать натиск, и вскоре вся Италия будет принадлежать вам, союзник Пруссии будет раздавлен и Святая Церковь прогремит своим могучим словом за Австрию и Габсбургов. Слово это будет услышано в Баварии, в Германии, во Франции, и Ваше Величество восстанет с новыми силами. Не бросайте одного дела неоконченным, для того чтобы вполсилы взяться за другое, преследуйте победу до конца, тогда она в свой черед поправит зло, не жертвуйте победой поражению, напротив, исправьте поражение довершением победы!
Граф говорил горячее обыкновенного. Слова лились с его уст магнетическим потоком, глаза горели, и черты озарились пророческим светом.
Он слегка приподнял руку, и в своей удивительной мужественной красоте стоял точно статуя красноречию.
Император смотрел на него в сильном смущении, лицо его выражало живую борьбу.
— И с другой стороны, — продолжал граф, — если Ваше Величество отдаст Италию, отвлечет все силы к северу и если все‑таки эта жертва не принесет желаемого результата, где вы тогда найдете поддержку и помощь? Прочную поддержку и надежную помощь? Раз сойдя с колеи, раз оторвавшись от вечного и неизменного союзника, разрыв будет становиться все больше и больше, обратится в бездну, и могущество церкви уже не вступится за отпавшую Австрию. А государственным людям не след пренебрегать этим могуществом: если даже теперь молнии Ватикана не срывают больше корон с головы государей и не заставляют их каяться перед дверями храма, то все‑таки дух и слово Церкви мощно и неудержимо пронизывает весь мир, и если скалу не раздробить больше громовому удару, то ее подточит капля! Взвесьте, Ваше Величество, серьезно и зрело, прежде чем сделать первый шаг, ведущий к разрыву с Церковью.
Взволнованное лицо императора вспыхнуло. Он поднял голову, гордая молния сверкнула из глаз, губы вздернулись гневом и задрожали. Но граф Риверо, не давая ему вставить слова, продолжал горячо:
— В Мексике августейший брат Вашего Величества вступил на опаснейшую стезю, основывая свое могущество на светских опорах, отвернувшись от Церкви, — и вот он мяч в руках Наполеона, и путь, им избранный, будет вести его все ниже и глубже в бездну…
Император не выдержал.
— Благодарю вас, граф Риверо, — произнес он холодно и надменно, — за то, что вы потрудились так обстоятельно изложить свое мнение. Но мое решение принято, и безвозвратно! Я не могу иначе. Я надеюсь, что на избранной мною стезе я скоро вновь обрету прежние могущество и возможность быть полезным церкви и служить ей, как указывает мне сердце.
Лицо графа снова приняло обычное спокойное выражение, глаза несколько утратили блеск и смотрели ясно и холодно.
Он подождал несколько минут, но так как император молчал, то сказал без всякого следа волнения в голосе:
— Ваше Величество ничего больше не изволит приказать?
Император отвечал приветливо:
— Прощайте, граф, будьте уверены в моем искреннем расположении и надейтесь вместе со мной на будущее: возможно, то, чего вы хотите, Бог устроит в грядущее время!
— Я никогда не перестаю надеяться, — сказал граф спокойно, — потому что будущее принадлежит владыке мира!
И с низким поклоном Риверо вышел из кабинета.
Император задумчиво посмотрел ему вслед.
«Им хочется вернуть времена Каноссы! Ошибаются — я не хочу быть слугой Церкви, я хочу бороться и завоевать себе силу и право быть ее защитой. А теперь — за дело!»
Он позвонил.
— Позвать ко мне сию же минуту господина Клиндворта! — приказал он вошедшему камердинеру.
Император сел к столу и принялся торопливо просматривать различные бумаги. Но занятие это было скорее механическим, мысли блуждали далеко, и часто бумаги выпадали из рук, а взгляд терялся задумчиво в пространстве.
Вошел Клиндворт; лицо с опущенными глазами было, как всегда, неподвижное и непроницаемое, руки сложены на груди. Низко поклонившись, советник остановился у двери.
Император отвечал легким кивком.
— Знаете, на что я решился? — спросил он, пристально вглядываясь в лицо Клиндворта.
— Знаю, Ваше Величество.
— И что вы на это скажете?
— Радуюсь решению Вашего Величества.
Император казался удивленным.
— Вы согласны с тем, что я жертвую Италией?
— Чтобы сохранить Германию, да, — отвечал Клиндворт. — Из Германии можно снова завоевать Италию, из Италии Германию — никогда!
— Но ведь вы были против уступки Италии до войны?
— Точно так, Ваше Величество, — отвечал Клиндворт, — ибо великий Меттерних учил, что никогда не следует отдавать того, что имеешь и можешь удержать за собой. Но если уж необходимо жертвовать, то следует отдавать то, что снова может быть легко приобретено.
— Но в Риме на это посмотрят очень косо, и пожалуй, станут во враждебные ко мне отношения?
— Косо посмотрят — да, но до ссоры не дойдет, так как без Австрии им все‑таки не обойтись. Церковь и ее влияние — могущественный фактор в политической жизни, и политическими факторами следует пользоваться, но не давать им овладевать собой — это было одно из основных правил Меттерниха.
Император помолчал в раздумье.
— Но если я отдам Италию, я хочу, чтобы мне заплатили за эту жертву. Считаете ли вы возможным французский союз?
— Надеюсь, — сказал Клиндворт, метнув в императора пристальный взгляд из‑под опущенных век, — если дипломатия исполнит свою обязанность!
— Исполнит свою обязанность? — переспросил император. — Любезный Клиндворт, я вас попрошу тотчас же отправиться в Париж и употребить все усилия, чтобы подвинуть императора Наполеона на немедленные деятельные меры!
— Я еду с следующим курьерским поездом, Ваше Величество, — сказал Клиндворт, не моргнув глазом.
— Вы хорошо знаете положение и знаете, чего я хочу?
— Ваше Величество может на меня положиться!
Император долго молчал, барабаня пальцами по столу.
— Что говорят в Вене? — как бы между прочим поинтересовался он наконец.
— Я очень мало забочусь о том, что говорят, — ответил Клиндворт, в то же время украдкой пристально глянув на государя. — Но я все‑таки слышал, что настроение в общем спокойное и что все надеются на эрцгерцога Альбрехта и итальянскую армию.
— А не говорят… о моем брате Максимилиане? — спросил император, запнувшись.
Клиндворт опять украдкой взглянул на государя.
— Ничего не слыхал, да и что же говорить?
— Есть люди, — сказал Франц‑Иосиф вполголоса, — которые к каждой катастрофе приплетают имя моего брата. — И он опять замолчал, мрачно нахмурив брови.
— Лучшее средство заставить всю Вену повторять только одно имя — Вашему Величеству следует показаться на люди!
— То есть как — проехать по Пратеру? — спросил император все так же угрюмо и хмуро.
— Ваше Величество, — сказал Клиндворт, — только что доставлено множество австрийских и саксонских раненых офицеров, которые помещены в Леопольдштадте, в гостинице «Золотая овца». Осмеливаюсь верноподданнейше просить Ваше Величество навестить этих раненых — это произведет отличнейшее впечатление.
— Хорошо! Сию же минуту! И не для впечатления, а потому что сердце мое влечет меня приветствовать и поблагодарить этих храбрецов.
Он встал.
— Прикажете, Ваше Величество, деньги на поездку в Париж взять из государственной канцелярии? — спросил Клиндворт тихим, раболепным голосом.
— Нет, — возразил император и, открыв небольшую шкатулку, стоявшую перед ним на столе, вынул из нее два свертка и подал их советнику. — Довольно?
— Вполне! — отвечал Клиндворт.
Глаза его сверкнули, и, схватив свертки, он проворно опустил их в карман длинного коричневого сюртука.
— Ну, поезжайте скорее и скорее возвращайтесь. Если будет нужно, сообщайте мне сведения известным вам путем. Но главное, устройте что можно!
Он слегка кивнул головой. Клиндворт поклонился и исчез, отворив дверь ровно насколько было необходимо, чтобы проскользнуть, не производя ни малейшего шума.
Император позвонил и потребовал коляску и дежурного флигель‑адъютанта.
Он проехал к «Золотой овце» и навестил раненых офицеров.
Жители Вены, видя его веселым и гордым, в открытом экипаже, говорили: «Ну, значит, еще не так плохо, если император так бодр и весел!»
Когда Франц‑Иосиф выходил из гостиницы, у крыльца собралась густая толпа и приветствовала императора громкими, восторженными «ура!».
Он весело и гордо поглядывал по сторонам и, приветливо кланяясь направо и налево, сел в коляску.
Вдруг громко и явственно раздались вблизи и издали крики: «Eljen! Eljen!»
Император вздрогнул и, озабоченно прислушиваясь, впал в глубокую задумчивость, между тем как экипаж, медленно раздвинув толпу, быстро уносил его к дворцу.
Глава восемнадцатая
Наполеон III сидел в своем кабинете в Тюильри. Тяжелые, темные занавеси на больших окнах были раздвинуты, и утреннее солнце врывалось яркими лучами. Император был в легком утреннем костюме, волосы и длинные усы были только что причесаны, и стареющее, усталое лицо носило тот отпечаток свежести, который ночной отдых и тщательный туалет придают даже больным чертам.
Возле него на маленьком столике стояли зажженная свеча и простенький прибор из серебра и севра, в котором он только что сам себе приготовил чай. Наполеон курил большую, темно‑коричневую гаванскую сигару, синий дымок которой расходился по кабинету и, смешиваясь с ароматом чая и легким благоуханием eau de lavande, распространял легкий и приятный запах по комнате, только что перед приходом императора тщательно проветренной.
Император просматривал письма и телеграммы, и на лице его светилось веселое и довольное выражение.
Перед ним стоял Пьетри.
— Все тому, кто умеет ждать! — сказал император с легкой усмешкой. — Меня хотели втянуть в эту немецкую войну, заставить быстро и неожиданно действовать. А теперь? Я думаю, ничего больше и лучше я никогда не мог бы достичь, если бы даже, против склонности и убеждения, вмешался в естественный ход событий. Австрийский император, — продолжал он, — уступает мне Венецию и просит моего посредничества, чтобы удержать победоносно наступающего врага. Таким образом, Италия в моих руках, и мое обещание — свобода до Адриатики — будет исполнено! Таким образом, я выиграл во влиянии и обаянии, что весит больше власти. Прусский король примет мое посредничество — в принципе, конечно, и прежде всего для перемирия, но из этого последует остальное, и таким образом, я стану вершителем судеб Германии! Мог ли я достичь большего, даже если бы французская армия стояла под ружьем? — спросил он, протяжно затянувшись сигарой, и затем, поглядев на белый пепел на ее оконечности, медленно выпустил синеватый дым отдельными клубами.
— Конечно, нет, — отвечал Пьетри, — и я удивляюсь проницательности Вашего Величества. Признаюсь, меня сильно заботила отстраненность Франции от всякого участия в этих великих событиях. Однако мне хотелось бы представить Вашему Величеству, что, как кажется, положение более выяснилось относительно Италии, чем относительно германских властей, хотя король пока еще обнаруживает некоторое нежелание принять Венецию в подарок. Принятие посредничества в принципе…
— Поведет к дальнейшим переговорам на практике, — прервал император. — Я это знаю: у обеих сторон при этом свои потаенные мысли, но зато, — сказал он, усмехаясь, — и у меня есть свои! Во всяком случае, важно уже то, что мое слово способно заставить пушки замолчать, что тихая и дружеская речь Франции может заставить обоих противников опустить оружие и выслушать мое слово с почтительным вниманием. Это, во всяком случае, ставит меня в положение авторитета в Германии. Таким образом, — продолжал он, — должно быть представлено это дело общественному мнению. Весьма важно, чтобы общественное мнение не было вовлечено в недоразумения, которые могли бы запутать, испортить мою осторожную, тихую игру.
— Это уже сделано, государь, — подхватил Пьетри. — Совершенно в таком смысле «Монитер» изобразил посредничество Вашего Величества, и таким же образом будет обработано это положение и другими, нам преданными газетами.
— Хорошо, хорошо, — кивнул император, — а как относится к этому самодержавное общественное мнение моих добрых парижан?
— Превосходно! — отвечал Пьетри. — Все органы прессы смотрят на роль Франции в этом столкновении как на самую соответствующую национальному достоинству и самую лестную.
Император вновь самодовольно кивнул головой.
— Я не могу, однако, скрыть от Вашего Величества, — сказал Пьетри, — что в журналистике заметна сильная агитация в прусском смысле: прусский консул Бамберг, который, как Вашему Величеству известно, состоит по этой части при посольстве, с некоторых пор очень сильно и искусно поддерживает «Temps», «Siecle» и другие газеты.
Император в раздумье молчал.
— Вопрос в том, — продолжал Пьетри, — нужно ли противодействовать этой агитации?
— Нет, — сказал император решительно, — мне в настоящую минуту весьма не хотелось бы, чтобы общественное мнение встало на сторону Австрии — это меня стеснило бы. Я должен сказать вам откровенно, — продолжал Наполеон после минутного молчания, — что я весьма мало доверяю Австрии, которая, кажется мне, переживает процесс разложения, и думаю, предпочтительнее поладить с пруссаками. Великий император имел эту мысль, — продолжал он как бы про себя, — но его не поняли в Берлине и поплатились за то под Иеной. Но граф Бисмарк не Гаугвиц и… А с австрийской стороны, — вдруг прервал он себя, — ничего не делается, чтобы повлиять здесь на общественное мнение?
Пьетри пожал плечами.
— Князь Меттерних, — ответил он, — слишком чванлив, чтобы об этом заботиться и снизойти с Олимпа в темненькие и грязненькие закоулки журналистики, к которым вообще в Австрии питают глубочайшее презрение.
— Да‑да, — сказал император в раздумье, — эта законная дипломатия живет и действует на своих олимпийских высотах, не заботясь о том, что происходит внизу, в пыли и грязи, а между тем именно там, внизу, формируется общественное мнение, эта неосязаемая сила в образе Протея, решающее слово которой низвергало некогда гордых богов Олимпа в преисподнюю!
— Впрочем, — сказал, улыбаясь, Пьетри, — австрийское общественное мнение тоже отчасти настраивается очень длинными, очень аристократическими и дипломатическими статьями «Memorial Diplomatique»…
— Дебро де Сальданенга? — спросил, улыбаясь, император.
— Точно так, Ваше Величество.
— Впрочем, — сказал император, заботливо стряхивая с панталон упавший сигарный пепел, — пожалуй, можно пустить одну или две статьи — небольшое противоречие не повредит. Укажите на необходимость не слишком принижать положение Австрии в Европе. Вы слышите: в Европе — о Германии не должно быть и речи. И статьи должны носить печать официозного австрийского происхождения: пусть вся журналистика думает, что они вышли оттуда. Вы сумеете это устроить?
— Как нельзя лучше, Ваше Величество.
— Лагероньер говорил мне об очень ловком журналисте Эскюдье, у него много знакомых в Австрии. Употребите его на это. Вообще нам не мешало бы увеличить наш журналистский контингент. Наши кадры поредели, а нам придется предпринять поход. Подумайте об этом!
Пьетри поклонился.
Камердинер доложил:
— Его превосходительство господин Друэн де Люис.
Император кивнул головой, еще раз затянулся сигарой и сказал своему секретарю:
— Будьте под рукой — вы мне еще понадобитесь.
Пьетри скрылся за тяжелой портьерой, которая вела на лесенку к его комнате.
Едва опустились складки портьеры, как вошел Друэн де Люис, серьезно и спокойно, как всегда, с портфелем под мышкой.
— Здравствуйте, любезный министр, — сказал Наполеон III, медленно приподнимаясь и протягивая ему руку. — Ну, довольны ли вы ходом дел и положением, которое нам доставила выжидательная политика?
— Не особенно, государь, — отвечал Друэн де Люис серьезно и спокойно.
Чело императора подернулось облаком. Но в следующую же минуту он сказал с приветливой улыбкой:
— Вы неисправимый пессимист. Чего же вам еще? Разве мы в эту минуту не вершители судеб Европы?
— Судья, — ответил невозмутимо Друэн де Люис, — который еще сам не знает, примут ли партии его приговор… Лучший судья тот, который кладет меч на весы, и Бренн, прототип галльских полководцев, подал нам к тому пример!
— Мне кажется, что передо мной пламеннейший из моих маршалов, а не министр иностранных дел, — сказал император, улыбаясь. — Однако говоря серьезно — чем вы недовольны? Я знаю, что нам предстоит ряд тяжелых и сложных переговоров, но, — прибавил он любезно, — может ли это пугать вас, многоопытного государственного мужа, умеющего находить нить Ариадны во всех подобных лабиринтах? Я думаю, — и он самодовольно потер руки, — что наша игра будет выиграна, как только нам удастся перенести вопрос на поле продолжительных переговоров. Я больше всего боюсь быстро возникающих событий. Они исключают возможность логики, комбинаций, всех орудий ума.
Друэн де Люис помолчал немного, спокойно глядя на более обыкновенного оживленное лицо императора.
— Я знаю, — сказал министр наконец, — что Ваше Величество любите распутывать гордиевы узлы, но вы упускаете из виду, что здесь мы имеем дело с человеком, который весьма не прочь рассечь мечом такие хитросплетенные комбинации и меч у которого очень острый!
— Но, любезный министр, — возразил император, — неужели вы хотите, чтобы я в этот момент, когда мое посредничество принимается, выступил с оружием в руках между партиями!
— Не в руках, государь, — отвечал Друэн де Люис, — но, во всяком случае, с острым мечом при бедре! Ваше Величество, — продолжал он, — момент серьезен, французское посредничество не может быть платоническим. Ваше Величество должно уяснить себе, чего вам угодно достичь этим посредничеством.
— Прежде всего, конечно, чтобы прекратилась эта неприятная пушечная пальба в Германии, делающая невозможной всякую спокойную и разумную дипломатию. Cedant arma togae! А затем… Но что вы думаете о положении дел и о нашем поведении? — прервал он себя, причем его полузакрытые глаза открылись и в министра вперился взгляд его фосфорически блестящих зрачков.
Он сел, указывая Друэну де Люису на кресло.
— Государь, — сказал Друэн, опускаясь в кресло, — прежде всего необходимо уяснить, что мы можем противопоставить совершившимся событиям в Германии? Возможны два пути; я позволю себе проанализировать их перед Вашим Величеством. Из сообщений Бенедетти, из указаний графа Гольца несомненно видно, что Пруссия хочет в полной мере воспользоваться громадным успехом своего оружия, успехом, который дорого обойдется монархии Гогенцоллернов!
Император одобрительно кивнул головой.
— По моим справкам и наблюдениям характера графа Бисмарка, пруссаки потребуют не только отстранения Австрии от германских дел, не только прусского главенства в Германии, но еще и территориальных уступок: присоединения Ганновера, Гессена и Саксонии.
Император поднял голову.
— Гессен, — сказал он. — Это меня не касается. Ганновер — я уважаю короля Георга и искренно ему симпатизирую, с тех пор как познакомился с ним в Баден‑Бадене, но это пускай они устраивают с Англией. Саксония, — сказал он, слегка покручивая усы кончиками пальцев, — дело другое, затрагивающее традиции моего дома… Однако, — прервал он себя, — продолжайте!
— Австрия, — спокойно продолжал Друэн де Люис, — должна будет согласиться на эти требования, потому что она не в силах снова подняться и продолжать борьбу. Южная армия движется слишком медленно, а на Венгрию — как подтверждают все мои агенты — нельзя положиться. Стало быть, только от решения Франции будет зависеть, исполнятся ли требования Пруссии или нет.
Император молчал.
— Вашему Величеству предстоит два пути относительно этого положения вещей…
Наполеон внимательно прислушивался.
— Ваше Величество может сказать: так как Германский союз, состоявший под основанной на народном праве гарантией Европы, распался и все германские государи стали вследствие этого просто европейскими правителями и союзниками Франции, то Франция не допустит серьезного изменения их владений и образа правлений, изменения, затрагивающего германское и европейское равновесие. Ваше Величество может допустить разделение Германского союза на северогерманскую и южногерманскую группы: первую под эгидой Пруссии, вторую под эгидой Австрии. Но никакого дальнейшего изменения. Вот путь, которым я советовал бы следовать Вашему Величеству.
Император склонил голову в раздумье.
— А если Пруссия не примет этого предложения — или приговора? — спросил он.
— Тогда Вашему Величеству надлежит двинуться к Рейну и последовать примеру Бренна, — сказал Друэн де Люис.
— Что же я выиграл бы? — спросил император. — Разве эта раздвоенная Германия не была всегда готова соединиться против Франции, может быть крепче организовавшись в своих двух половинках, чем когда‑либо она была в древних германских союзах? А другой путь? — спросил он погодя.
— Если Вашему Величеству не угодно то, что я только что предложил, — сказал Друэн де Люис, — тогда Франции следует поступить относительно Германии так же, как последняя поступила относительно Италии: предоставить события их течению, дать состояться полному или местному национальному объединению под прусским скипетром, допустить территориальное увеличение Пруссии и, с своей стороны, потребовать вознаграждений.
Глаза императора вспыхнули.
— Каких бы вы вознаграждений потребовали? — спросил он.
— Бенедетти предполагает, — сказал Друэн де Люис, — что в Берлине весьма не прочь помочь нам приобрести Бельгию.
Император одобрительно кивнул головой.
— Но я, — продолжал министр, — такой политике не сочувствую: мы не много выиграли бы относительно военных позиций и обременили бы себя большими сложностями с Англией.
Император слегка пожал плечами.
— Но ведь Бельгия — страна французская, — заметил он.
— Да, государь, — отвечал Друэн де Люис. — Точно так же, как Эльзас — немецкий.
— Мало ли что! — невольно вырвалось у императора. — Однако каких же вы хотите вознаграждений?
— Государь, — отвечал министр, — когда Германия сплотится в одно политическое и военное целое под прусским скипетром, она станет серьезной угрозой для Франции, опасностью для нашего могущества, даже для нашей независимости. Стало быть, мы должны с нашей стороны также потребовать гарантий против агрессивной политики вновь организованной Германии. Во‑первых, — продолжал он, так как император молчал, — во‑первых, мы должны потребовать — и это, в сущности, весьма скромное и умеренное требование — восстановления французских границ в тех линиях, которые были начертаны Венским конгрессом тысяча восемьсот четырнадцатого.
Император живо кивнул головой.
— Затем, государь, — продолжал Друэн де Люис, прямо и твердо устремляя на императора свой ясный взгляд, — мы должны потребовать уступки Люксембурга и Майнца.
— Это много! — сказал император, не поднимая глаз.
— Много, но не чересчур! Люксембург, кроме того, составляет исключительно вопрос между нами и Голландией и нуждается только в безмолвном согласии Пруссии. Что же касается Майнца, то это дело можно было бы устроить посредством какой‑нибудь полюбовной сделки. Во всяком случае, лучше требовать больше того, что точно рассчитываешь получить. Таково мое мнение о вознаграждениях.
— И мое также! — сказал император вставая, и своей медленной, раскачивающейся походкой он сделал несколько шагов по комнате. Потом остановился перед Друэном де Люисом, который тоже встал, и проговорил: — Весьма сожалею, что не могу избрать первого из указанных вами путей, хотя вам он кажется лучшим.
— Я оба пути нахожу лучшими исходами, государь, — сказал Друэн де Люис, кланяясь, — и хотя предпочитаю первый, но тем не менее, отдаю полную справедливость и второму.
— Так пойдемте вторым! — решил император. — Предоставим Бисмарку объединять Германию, как ему хочется, и укрепим с своей стороны могущество Франции насколько окажется возможным. Напишите сейчас же Бенедетти, чтобы он отправился в главную прусскую квартиру и сперва потребовал просто перемирия, чтобы сначала замолчали пушки и оставили место для спокойного обсуждения. Тогда он в спокойной беседе с Бисмарком обговорит вопрос о вознаграждениях и упомянет при этом о Люксембурге и Майнце.
Друэн де Люис нагнул голову.
— Но, ничем себя не связывая, не ставя никаких ультиматумов — я хочу оставить за собой полную свободу действий, — продолжал с живостью император.
— Наши интересы могут быть соблюдены, государь, — вставил Друэн де Люис, — только в таком случае, когда наша речь будет свободна и наше положение определено…
— Так и будет. Но нельзя же начинать с ультиматума? Пускай Бенедетти позондирует и возможно скорее отвечает, как будут приняты его заявления.
— А что Вашему Величеству угодно будет ответить Австрии? — спросил Друэн де Люис.
— Что мы приложим всевозможные старания способствовать как можно более благоприятному миру и что, разумеется, территориальная целость и европейское положение Австрии не обсуждаются. В Вене, — прибавил он, — надо посоветовать на всякий случай не прекращать готовиться к продолжению войны. Почем знать? Всегда может наступить иной оборот, и во всяком случае, твердость Австрии и увеличение затруднений, которые Пруссия еще находит с той стороны, нам весьма на руку.
— Я совершенно согласен с мнением Вашего Величества и тотчас же напишу герцогу Граммону в этом смысле. Но, однако, — сказал он, — я должен еще сообщить Вашему Величеству, что сегодня приехал господин фон Бейст и просит аудиенции.
— Фон Бейст, саксонский министр? — удивился император.
— Он в Париже с сегодняшнего утра и был у меня только что перед моим отправлением сюда.
— И чего он хочет?
— Защиты Вашего Величества для Саксонии.
— Я сейчас же его приму, — заявил Наполеон, немного подумав, — но без церемониала!
— И господин фон Бейст того же желает, государь!
— Так попросите его доложить о себе через полковника Фаве, который сегодня дежурит. Я предупрежу полковника, чтобы он ввел его ко мне незаметно.
— Очень хорошо, Ваше Величество. Я жду сегодня или завтра князя Рейсса, которого прусский король послал к Вашему Величеству с письмом из своей главной квартиры в Пардубице.
— Откуда? — переспросил Наполеон.
— Из Пардубицы, государь, — повторил Друэн де Люис, медленно выговаривая каждый слог.
— Что за имя! И вы знаете, что он везет?
— Наброски мирного договора, — ответил Друэн де Люис, — без предварительного принятия которых король не хочет заключить перемирия. Так сказал мне граф Гольц, которого известили телеграммой об отправке князя.
— А графу Гольцу известны эти наброски? — продолжал спрашивать Наполеон.
— Из его общей и предварительной инструкции я заключаю, что они содержат именно то, что я сейчас сообщал Вашему Величеству. Исключение Австрии из Германии, прусское главенство и присоединение областей, лежащих между обеими частями прусской монархии.
— В таком случае его приезд ничего не изменит в нашей политике, — сказал император, — но мы все‑таки его подождем.
— Я позволю себе еще раз обратить внимание Вашего Величества на то, — произнес министр решительным тоном, пристально глядя на императора, — что какую бы политику ни избрала Франция, наши интересы могут быть соблюдены только в таком случае, если наш язык будет очень тверд и наши действия очень решительны.
— Так и будет, — подтвердил император, — по существу, с формальной стороны при этих соглашениях надо быть очень осторожными, — дайте это знать Бенедетти.
— Тем более оснований выступить вперед с большой твердостью, — настаивал Друэн де Люис, — что для Пруссии, возможно, возникнет новое затруднение, которое побудит берлинский двор еще охотнее поладить с нами. Мне только что прислали статью официозного «Journal de St.‑Petersbourg», в которой излагается, что перемирие могло бы привести к окончательному примирению, если бы в Германии не было кое‑кого, кто считает себя достаточно сильным, чтобы вынудить у Европы согласие на завоевание Германии, забыв про наличие в Европе других сильных держав, для которых европейское равновесие не пустое слово.
И Друэн де Люис, вынув из портфеля газету, подал ее императору. Тот пробежал статью глазами и положил на стол.
— Это хорошо! — сказал он, улыбаясь. — И адрес, по которому направлен намек, не оставляет сомнений.
— Барон Талейран думает, что эта статья выражает настроение придворных кругов, — сообщил Друэн де Люис, — и что хотя князь Горчаков соблюдает большую сдержанность, но несомненно с большой озабоченностью наблюдает за далекоидущей катастрофой в Германии.
— Отлично, отлично! — все более оживлялся Наполеон. — Сообщите Талейрану, чтобы он всячески поддерживал это настроение. Ему следует, — прибавил он, подумав немного, — особенно напирать на то, что интересы как России, так и Франции не допускают, чтобы Германия сплотилась в одну концентрированную военную державу в руках Пруссии.
— Я приготовил инструкцию в этом смысле, государь, — отвечал Друэн де Люис, — так как предугадывал намерения Вашего Величества.
— И… — начал было император, как бы пораженный внезапной мыслью, но тотчас же спохватился и сказал улыбаясь: — Вы видите, как все счастливо совпадает, чтобы снова вложить в наши руки нити европейских дел: мы словно выиграли крупное сражение, не сделав ни выстрела, не издержав ни франка!
— Я буду радоваться, когда все придет к счастливому концу, — сказал Друэн де Люис, застегивая портфель.
— И не забудьте, — сказал император любезно, повторяя слова своего министра, — что наша речь должна быть тверда и наш образ действий решителен!
Он подал министру руку.
— Я сейчас пришлю сюда фон Бейста, государь, — предупредил министр, направляясь к выходу.
— Пожалуйста, а как только случится что‑то новое, я буду вас ждать.
И с обязательной улыбкой он сделал шаг к двери, в которую прошел Друэн, отвесив низкий поклон.
Император прошелся в раздумье взад и вперед по кабинету. Затем подошел к портьере, маскировавшей потайную лестницу, и крикнул:
— Пьетри!
Тот явился сию же минуту.
— Вы знаете эту статью в «Journal de St.‑Petersbourg»? — спросил Наполеон.
— Знаю, — отвечал Пьетри, быстро взглянув на номер газеты, — она лежала у меня наготове для сообщения Вашему Величеству.
— Все идет превосходно! — возрадовался император, потирая руки. — Мы должны как можно больше подкреплять эти затруднения, возникающие с востока для победителя при Кениггреце. Я приказал Талейрану настаивать на тождестве французских и русских интересов.
Наполеон помолчал, покручивая кончики усов.
— Вы можете написать ему совершенно конфиденциально, — продолжал он, — что не мешает, при случае и очень осторожно, намекнуть, что с тысяча восемьсот пятьдесят четвертого и тысяча восемьсот пятьдесят шестого годов европейское положение весьма изменилось и что теперь сближение Франции и России по восточному вопросу вполне возможно и желательно. Если из совместного обсуждения германских дел разовьется ближайшее соглашение, то пересмотр Парижского трактата, вероятно, не встретит здесь никакого противодействия. Но совершенно частным образом, — продолжал он с ударением, — ничем себя не связывая, и под строжайшим секретом.
— Очень хорошо. Сейчас же будет исполнено, — сказал Пьетри. — Государь, — продолжал он, подождав с минуту, — здесь Клиндворт, и желает вас видеть.
— Клиндворт? — Наполеон усмехнулся. — Без этой старой зловещей птицы не обойтись в бурное время! Что он говорит?
— Он прямо из Вены и хочет сообщить Вашему Величеству много интересного.
— Интересен он всегда, и очень часто у него бывают хорошие мысли. Введите его сюда немедленно!
Пьетри спустился с лестницы, и через несколько минут из‑под тяжелой портьеры показался Клиндворт.
Император и Клиндворт были одни. Клиндворт стоял в той же позе, в том же коричневом сюртуке и белом галстуке, как в кабинете императора Франца‑Иосифа. Опустив глаза, он ждал слова императора.
— Добро пожаловать, любезный Клиндворт, — сказал Наполеон со свойственной ему чарующей любезностью, — идите сюда и присядьте ко мне. Поболтаем об удивительных и бурных событиях, встревоживших весь мир.
Он опустился в кресло, а Клиндворт, окинув быстрым проницательным взглядом выражение физиономии императора, сел против него.
Наполеон открыл маленький этюи, с большою ловкостью свернул себе папиросу из турецкого табака и зажег о стоящую на столе свечу.
— Радуюсь видеть Ваше Величество таким бодрым и веселым в это тяжелое время, — начал Клиндворт. — Его Величество император Франц‑Иосиф будет очень рад узнать, что Ваше Величество в таком прекрасном здравии.
— Вы от императора Франца‑Иосифа? — спросил, настораживаясь, Наполеон.
— Вам известно, государь, — сказал Клиндворт, складывая руки на груди, — что я не посланник, поскольку не гожусь для репрезентаций. Я просто старый Клиндворт, имеющий счастье удостаиваться доверия и полагающий все свои дряхлые силы на водворение здравого смысла в дипломатическом мире, где творится так много нелепостей.
Император усмехнулся и пустил густой клуб дыма.
— И потому вы приехали поправить немножко нелепости, которые могли быть сделаны в Тюильри? — спросил он.
— Если Ваше Величество поведет речь о Тюильри, я умолкаю, но, если вы упомянете и Ке‑д’Орсе, я не скажу «нет»: там хороший совет не повредил бы!
Император засмеялся.
— Ну, какой же совет предложили бы вы Ке‑д’Орсе?
Клиндворт, быстро окинув взглядом императора, забарабанил пальцами левой руки о правую и сказал:
— Я напомнил бы министрам и дипломатам Вашего Величества старое изречение: Videant consules, ne quid respublica detrimenti capiat!
Император вдруг сделался серьезен, глаза его, блестящие и проницательные, взглянули из‑под покрывавшей их завесы век и с пылающим выражением уставились на Клиндворта, который сидел перед ним, не дрогнув ни одним мускулом.
Затем он откинулся в кресло, медленно выпустил клуб дыма и спросил спокойно:
— Вы думаете, стало быть, что дело так плохо? После того как император решился уступить Венецию, все его военные силы будут свободны и военное счастье может измениться.
— Не думаю, чтобы оно изменилось, государь, — сказал спокойно Клиндворт, — и, по моему убеждению, Вашему Величеству следует позаботиться, чтобы это поражение впоследствии было заглажено.
— Поражение? — спросил Наполеон, гордо выпрямляясь и покручивая усы.
— Государь, при Кениггреце Франция была разбита в такой же степени, как и Австрия.
Император промолчал.
— Неужели, Ваше Величество, вы полагаете, что для престижа Франции — императорской Франции — может быть полезно, когда без ее участия в самом сердце Европы перевернутся вверх дном все отношения, когда без согласия Франции рядом с нею вырастет громадная прусская военная держава? Европейские кабинеты научатся таким путем обделывать свои дела, не спрашиваясь Франции, и Ваше Величество лучше меня понимает, какое это произведет впечатление на французскую нацию.
Император задумался. Потом спросил серьезно и спокойно:
— А что собирается делать император Франц‑Иосиф и чего он от меня ждет?
Клиндворта нимало не смутил этот неожиданный прямой вопрос, придавший всему разговору совершенно иной тон.
— Император, — сказал он, — решился продолжать войну до последней крайности. Он надеется привлечением южной армии приобрести необходимые силы для возобновления действий, рассчитывает на Венгрию…
Наполеон слегка покачал головой.
— Он надеется, — продолжал Клиндворт, — что переговоры о перемирии дадут ему время, необходимое для отдыха, а что затем бескомпромиссность прусских требований сделает мир невозможным. Он ожидает, что тогда Ваше Величество двинется к Рейну, выручит Австрию и сбросит Пруссию с высоты, на которую ее возвела победа при Кениггреце.
Император помолчал с минуту.
— Нет ли в этом ряде ожиданий каких‑нибудь затруднений или препятствий? — спросил он, не поднимая глаз.
— Если Ваше Величество их видит, то, конечно, есть.
— А разве вы не видите их?
— Государь, мне приказано призвать Ваше Величество к скорому вмешательству с вооруженной рукой. А когда Ваше Величество соблаговолит дать мне ответ на это мое поручение, то я, если прикажите, выскажу свое мнение.
— Вы любите тонкости, — заметил император, улыбаясь, — ну хорошо, я буду говорить откровенно. Император может быть уверен, что для спокойствия и равновесия Европы я считаю необходимым иметь сильную Австрию и что я буду всем могуществом Франции препятствовать всякому изменению этого европейского положения Австрии, если возникнет такая необходимость. Но вместе с тем я думаю, что этот крайний момент еще не наступил и что, может быть, теперь скорее вредно, чем полезно превратить моим вооруженным вмешательством, для которого в настоящую минуту нет основания, немецкий вопрос в общеевропейский кризис.
Клиндворт внимательно слушал, сопровождая безмолвным кивком каждое из медленно произносимых слов императора.
— Вашему Величеству угодно выждать, — произнес он наконец, — и, быть может, сохранить за собой подольше свободу действий, но во всяком случае, не допускать территориальных ограничений Австрии?
Император слегка кивнул головой.
— Но это отнюдь не исключает возможности вмешательства в дела, — сказал он, — только в настоящую минуту более всего необходимо, чтобы Вена употребила все усилия изменить военное положение дел в пользу Австрии.
— Я вполне понимаю, — отвечал Клиндворт.
— Ну, а теперь, — продолжал император, бросая окурок в фарфоровую пепельницу и с большим тщанием принимаясь сооружать себе новую папиросу, — озвучьте мне ваше мнение!
— Мое мнение таково, что Ваше Величество совершенно право!
На лице Наполеона отразилось некоторое изумление.
— Ваше Величество совершенно право, — повторил Клиндворт, взглянув украдкой на императора, — во‑первых, потому, что выжидание дает вам возможность потребовать вознаграждений для Франции, — сказал он равнодушно и почти небрежно.
Веки императора почти совсем закрылись. Наполеон смял папиросу, закурил новую и выпустил густой клуб дыма.
— Во‑вторых, — продолжал Клиндворт, немного повышая голос, — Ваше Величество вдвойне право, воздерживаясь в настоящую минуту от резкого вмешательства, потому что оно принесло бы Франции и Австрии мало пользы.
Император напряженно вслушивался.
— Если Ваше Величество вступится теперь вооруженной рукой в немецкие дела, — продолжал Клиндворт, барабаня пальцами, — возможны два варианта. Или Пруссия образумится и ситуация останется по сути в прежнем положении, исключая преобладания Пруссии в советах союза и некоторых территориальных ее увеличений, но зато Пруссии будет дано в руки громадное нравственное оружие. Немцам будут без умолку твердить, что Франция помешала объединению Германии, что Австрия призвала на помощь национального врага, и так как теперь в Германии модно говорить, писать и петь все что хочешь. И поскольку все, что говорится, пишется и поется, сочиняют в Берлине, то Австрия в немецком общественном мнении будет совершенно уничтожена, и при первом случае, когда Франция будет, может быть, занята в другом направлении, Гогенцоллернам упадет в руки совершенно зрелый плод.
Император слегка покрутил усы и кивнул головой.
— Или, — продолжал Клиндворт, — и это самое вероятное, — ввиду известного характера руководящих лиц, Пруссия не образумится и примет борьбу, невзирая на ее гигантские размеры. Тогда я боюсь, что Бисмарку удастся возжечь национальную войну и двинуть объединенную Германию против Франции.
— Возможно ли это при настоящем настроении Германии? — усомнился Наполеон.
— Государь, — сказал Клиндворт, — когда текучая вода зимой не замерзает, в нее бросают железные полосы, и тотчас же образуется ледяная кора. Французский меч, брошенный в немецкое течение, произвел бы то же самое, что и те железные полосы: волны остановились бы и соединились бы в твердую массу.
— А Южная Германия?
— Она уже потеряла надежду на Австрию, — вздохнул Клиндворт, — и чувствует себя в руках Пруссии. Обещаниями и несколькими ласковыми или угрожающими словами не трудно будет перетянуть ее на ту или иную сторону. Я убежден, что она сама теперь ищет подходящего предлога. Наоборот, — продолжал Клиндворт, оживляясь, — если Пруссия достигнет теперь того, чего хочет, то есть прежде всего территориальных увеличений, полного присоединения Ганновера, Гессена и так далее, то тогда умеренно примененным давлением на Пруссию будет достигнута самостоятельность Южной Германии. Тогда результатом станет не единство германской нации — этот популярный идеал всех завсегдатаев пивных, а, напротив, раскол Германии, и ценой такого количества крови окажется только увеличение Пруссии. Нравственное негодование, к которому немцы так склонны, обратится против нее, и симпатии нации могут снова обратиться к Австрии.
— Возможно ли это? — спросил император.
— Конечно, особенно если Австрия проникнется иным духом и примется за разумную политику, пользуясь теми факторами, которые в наше время приобрели такое значение. К сожалению, с ними надо считаться, как с настоящими силами!
— То есть? — спросил Наполеон.
— Государь, — отвечал Клиндворт, — когда Пруссия увеличится аннексиями и приобретет главенство в Северной Германии, она превратится в суровый, ничем не стесняющийся военный лагерь, потому что германские племена нелегко ассимилировать, и ляжет железной рукой на Северную Германию, обращая ее вместе с тем постоянной угрозой против Южной. Тогда Австрия внутренне окрепнет и сделается защитой автономий, самостоятельности и свободы.
Наполеон усмехнулся:
— Свободы?
— Почему нет? — спросил Клиндворт. — Опаснейшие болезни излечивают применением сильнейших ядов.
— Кто же будет тем искусным врачом, чья рука сумеет дать больной Австрии этот яд в надлежащих дозах? Граф Менсдорф? Или Меттерних?
— Я, кажется, нашел такого врача, — ответил Клиндворт серьезно и не смущаясь.
Вошел камердинер.
— Полковник Фаве в прихожей, Ваше Величество!
Император встал.
— Одну минуту, — сказал он.
Клиндворт тоже встал и подошел ближе к императору.
— Этот врач, — сказал он тихо, — господин фон Бейст!
Император удивленно и озадаченно посмотрел на него.
— Фон Бейст? Протестант? Неужели вы думаете, что император…
— Думаю, — сказал Клиндворт, — впрочем, господин фон Бейст здесь, — он устремил на императора свои зоркие глаза тверже и продолжительнее, — Ваше Величество можете сами позондировать, основательно ли мое мнение.
Наполеон улыбнулся.
— Играя с вами, — сказал он, — надо выкладывать карты на стол. Подождите у Пьетри, я хотел бы еще с вами побеседовать после свидания с вашим врачом будущей Австрии.
Самодовольная улыбка показалась на широких губах Клиндворта, который с низким поклоном скрылся за портьерой.
Император позвонил.
— Полковника Фаве!
Полковник, худощавый человек среднего роста, с короткими черными волосами и маленькими усами, в черном сюртуке, полувоенный‑полупридворный по внешности, появился в дверях. Он подержал ее половинку для саксонского министра и, впустив его, немедленно удалился.
Господин Бейст был в сером, широко распахнутом пальто из легкой летней материи сверх черного фрака, с белой звездой Почетного легиона. Седоватые волосы его были тщательно подвиты, черные панталоны почти совсем закрывали поразительно маленькие ноги в красных сапожках, холеное, умное лицо его какого‑то прозрачного цвета, с выразительным ртом и оживленными, ясными глазами, было бледно и не скрашивалось обычной приветливой и чарующей улыбкой. Скорбная морщина залегла около губ, и сильная усталость выражалась на нервно подергивающемся лице.
Он подошел к императору с тем тонким и самоуверенным изяществом, которым отличаются придворные высшего общества, и молча поклонился.
Наполеон подошел к нему с любезной улыбкой и подал руку.
— Как ни прискорбен повод, — произнес он мягким голосом, — я все‑таки рад видеть у себя умнейшего и талантливейшего государственного человека Германии.
— Несчастнейшего, государь! — сказал печально фон Бейст.
— Несчастны только утратившие надежду, — отвечал император, садясь и приглашая сесть Бейста приветливым движением.
— Государь, я приехал, чтобы выслушать из уст Вашего Величества, могу ли я питать надежду и привезти ее моему государю?
Император покрутил усы кончиками пальцев.
— Скажите мне, как вы смотрите на положение дел в Германии, мне любопытно услышать ваше мнение — мнение мастера схватывать черты и излагать их образно, — попросил император с любезной улыбкой и легким наклоном головы.
Бледное лицо Бейста оживилось.
— Государь, — сообщил он, — я проиграл свою игру! Я надеялся создать новый федеративный строй в Германии, окончательно втиснуть в рамки прусское честолюбие и ввести Германский союз на новую, более отвечающую современным требованиям стезю свободного развития силы и авторитета. Но я заблуждался, я не принял в расчет немецкого разлада, бессилия Австрии. Игра проиграна, — повторил он со вздохом, — но, по крайней мере, Саксония сделала все, что от нее зависело, чтобы ее выиграть.
— Но разве игра не может повернуться счастливо? — спросил император.
— Не думаю, — сказал Бейст. — В Вене надеются на южную армию, на возобновление наступательной войны. Я ни во что это не верю. От удара, подобного кениггрецскому, государство нелегко оправляется, даже если его внутренняя жизнь не представляет такого застоя и такого разложения, как в Австрии. Пруссия — победитель и воспользуется правом победителя железной рукой, если ей не противопоставят могущественного вето!
Ясные глаза его пристально уставились на императора.
— И вы думаете, что это вето должен — и могу — произнести я? — спросил Наполеон.
— Государь, — отвечал фон Бейст, — я говорю с Вашим Величеством прежде всего как саксонский министр, как слуга несчастного государя, которому угрожает потеря наследства его дома, насколько оно у него еще сохранилось.
— Вы думаете, — вставил император, — что в прусской главной квартире в самом деле думают об удалении немецких государей?
— Присоединение Ганновера, Гессена и Саксонии уже решено, — уверил Бейст, и продолжил, слегка пожимав плечами: — В Берлине так много поставили на карту, что, естественно, хотят воспользоваться всеми преимуществами выигрыша в видах будущего. Однако Ганновер и Гессен разделяют прусскую монархию, Саксония, напротив, отделяет Пруссию от Австрии и препятствует непосредственным столкновениям. Главное же в том, что Ганновер и Гессен пошли своим собственным путем и относились к истинным интересам Германии с холодной пассивностью. Они, наконец, не вступили в союз с Австрией перед настоящей борьбой, и если их постигнет несчастье, они по большей части виноваты сами. Но сохранение Саксонии вопрос чести для Австрии и, — прибавил он, глядя императору в лицо, — может быть, также для Франции, для наследника могущества и славы Наполеона Первого.
Наполеон нагнул голову и медленно покручивал усы.
— Государь, — продолжал Бейст, и бледное лицо его вспыхнуло, а ясные, блестящие глаза неуклонно покоились на императоре, — когда могущество вашего великого дяди рухнуло под рукой судьбы при Лейпциге, когда от него отвернулись многие из тех, кого он поднял и возвеличил, саксонский король стоял рядом с ним, стоял верным другом и союзником в беде. И ему пришлось тяжело поплатиться за эту верность: почти половиной своих владений. Император никогда этого не забывал и еще на Святой Елене вспоминал о своем благородном союзнике с волнением и скорбью.
Император опускал голову все ниже и ниже. Бейст продолжал, все более и более повышая голос:
— Теперь, Ваше Величество, наследнику государя, верно стоявшего возле вашего дяди в его несчастии, угрожает опасность потерять остатки того, что ему осталось из прежних владений его предков, — королю Иоанну, бывшему всегда искренним другом Вашего Величества, угрожает опасность быть изгнанным из наследия отцов, и — не он, государь, но я, его слуга, не стесненный, подобно ему, высшими соображениями царственной деликатности, спрашиваю у Вашего Величества: потерпит ли преемник могущества, славы и имени великого титана, чтобы сын его верного и последнего друга, друга в нужде и опасности, был лишен престола и изгнан из своего государства?
Бейст замолчал и, сдерживая дыхание, с напряженным вниманием ждал ответа.
Наполеон поднял голову. Веки его были открыты. Большие зрачки лучезарно светились, своеобразное выражение гордости и величия лежало на его челе, мягкая, печальная улыбка играла на губах.
— Друзья моего дяди, — начал он мягким, гармоничным голосом, — мои друзья до третьего и четвертого поколения, и никакой государь не раскается в том, что стоял возле несчастного императора, пока меч Франции в моих руках! Вы спасли Саксонию, — продолжал он, приветливо улыбаясь. — Скажите королю, вашему повелителю, что он вернется в свою столицу и в свое королевство. Даю мое императорское слово!
И жестом, в котором соединялись величие и достоинство государя с изящной вежливостью светского человека, он подал Бейсту руку.
Тот схватил ее почтительно, быстро поднявшись с места, и промолвил взволнованным голосом:
— Если б в эту минуту дух великого императора мог взглянуть на землю, он приветливо улыбнулся бы Вашему Величеству! Вы доказываете, что его дружба до сих пор много значит на весах судеб Европы!
Наступила короткая пауза. Император задумчиво смотрел вдаль. Бейст снова сел и ждал.
— Вы, стало быть, того мнения, — сказал наконец император, — что Австрия не оправиться от этого удара?
— Я настойчиво убеждал в Вене, — отвечал фон Бейст, вздыхая, — сделать все возможное, употребить крайние усилия, но едва ли это увенчается успехом. Австрийская государственная машина заржавела, и только разве гений мог бы заставить ее двигаться. Но гения там нет, да ему, — прибавил он печально, — и не откуда теперь взяться на родине Кауница и Меттерниха.
— В таком случае, надо его поискать на стороне, — вставил император.
Глаза саксонского министра устремились с удивлением и недоумением на совершенно успокоившееся, но исполненное решимости лицо Наполеона.
— Неужели вы думаете, — продолжал тот, — что Австрию нельзя было бы воскресить, если бы нашелся гений, которого там недостает?
— Конечно, можно! — откликнулся живо Бейст. — В Австрии кроются громадные внутренние силы, недостает только нерва, который бы придал этой силе движение!
— Вы в вашей политической жизни так о многом думали, и с таким успехом, — император любезно улыбнулся и слегка наклонил голову, — неужели вы не думали и о том, как можно было бы двинуть эту дремлющую силу, чем ее можно оживить?
Светлый, неожиданный луч сверкнул из глаз Бейста.
— Государь, — сказал он с воодушевлением, — первая и главная причина слабости Австрии лежит в том, что ее связывают собственные силы, что одна часть этой монархии должна охранять и держать под шахом другую. Венгрия с ее громадной военной силой, с ее богатой, неистощимой производительностью лежит мертвым капиталом, и вместо того чтобы ее оживлять, ею пользоваться, Вена, напротив, сдерживает и подавляет всякое жизненное проявление этой страны. В этом кризисе, например, одна Венгрия могла бы спасти все утраченное, но и теперь не решаются произнести воскресающего слова, потому что это слово называется свободой, национальной самостоятельностью. При этом слове трепещут пыльные, заплесневелые архивы государственной канцелярии, и еще больше трепещут пыльные, заплесневелые люди! В сердце монархии, в самой Австрии коснеющая бюрократия со страхом давит всякое жизненное проявление народа, а где народ не думает, не чувствует, не участвует в государственной жизни, там он не способен ни на какую жертву, ни на какой сильный, героический порыв для поддержки и спасения своего государства. О, — продолжал он, — если б Австрия могла воскреснуть к новой жизни, если бы ее богатые силы могли развиться и закалиться, тогда все было бы спасено, все было бы приобретено для Австрии — и для Германии. Когда Австрия встанет в нравственном отношении на свое место в Германии, когда она пойдет впереди умственного прогресса и когда прогресс разовьет в ней новые материальные силы, тогда наступит день блестящего возмездия за нынешнее поражение. Формула для достижения этого проста. Это — свобода и самостоятельность для Венгрии, свобода и общественная жизнь для всей монархии, реформа управления и реформа армии! Но для применения и проведения этой формулы требуются, — прибавил он с печальной улыбкой и легким поклоном, — ум и воля Вашего Величества!
— Вы льстите, — император улыбнулся и слегка поднял палец, — в эту минуту я учусь. Вы, вероятно, не останетесь саксонским министром? — спросил он вдруг.
— Я не оставлю своего короля в этом кризисе, — сказал Бейст. — И затем, я думаю, самое лучшее для несчастного государственного человека — сойти со сцены.
— Или, — добавил император, — попробовать свои силы на более широком поприще, развернув силы, которым не хватало простора в узкой колее.
Он встал.
Бейст тоже встал и взялся за шляпу.
— Надеюсь, — сказал император, — что ваши воззрения на возрождение Австрии серьезно воплотятся в жизнь. Во всяком случае, прошу вас всегда помнить, что вы имеете здесь друга и что интересы Франции и Австрии солидарны: обе нации должны стремиться к тому, чтобы гарантировать немецкой нации свободное развитие истинно народной жизни. Передайте королю мой привет и просите его положиться на мое слово.
Бейст с живым волнением схватил руку, протянутую ему императором.
— Благодарю, государь, искренно благодарю! — воскликнул он. — И куда бы ни привело меня будущее, я этого часа никогда не забуду!
И, низко поклонившись, он вышел из кабинета.
Император позвал Пьетри.
— Клиндворт здесь? — спросил он.
— Здесь, государь.
— Прошу его прийти!
Клиндворт явился.
— Вы правы, — сказал император, — врач для спасения больной Австрии найден!
Клиндворт поклонился.
— Я знал, — сказал он, — что Ваше Величество со мной согласится!
— Постарайтесь вручить ему лечение больного и можете рассчитывать на полную мою поддержку!
Наполеон замолчал и задумался.
— И скажите императору, — сказал он погодя, — что я сделаю все от меня зависящее, чтобы оказать ему по возможности существенную помощь, но главное усилие для своего восстановления должна все‑таки сделать сама Австрия.
— Понимаю, государь.
— И дайте мне возможность быть au fait Бейста.
Клиндворт поклонился.
— Итак, я могу уехать? — спросил он.
— Вы должны приняться за дело, — ответил император, — потому что ваша задача нелегка. До свидания! — И он приветливо поклонился ему.
Клиндворт исчез за портьерой.
— Карты все больше и больше перемешиваются, — сказал император, опускаясь в кресло, — и теперь вопрос только в том, кто крепче держит их в руках и зорче следит за игрой. Игра усложняется: открываются широкие перспективы для будущего. Если Австрия в самом деле сможет воскреснуть к новой жизни, Италия сдавлена с двух сторон, союз готов. Венгрия, Польша угрожают России…
Глаза его вспыхнули.
— Ну, — сказал он, тихо усмехаясь, — подождем, в выжидании вся моя сила. А теперь надо что‑нибудь сделать для Саксонии.
Император встал и позвал Пьетри.
— Ступайте к Друэну де Люису, — распорядился он, — и попросите его прибавить к инструкции для Бенедетти серьезно и решительно не допускать присоединения Саксонии к Пруссии.
— Слушаю, государь.
— И не знаете ли вы, где в настоящую минуту генерал Тюрр?
— Кажется, в итальянской армии, но я сию минуту уточню.
— Напишите ему… нет — пошлите к нему доверенное лицо и попросите от моего имени как можно скорее приехать сюда.
Пьетри поклонился.
— Через него, — сказал император вполголоса, как бы про себя, — у меня рука отчасти в Турине и отчасти в Пеште, — это может быть очень важно!
— Ваше Величество ничего больше не изволит приказать? — спросил Пьетри.
— Нет, благодарю, — сказал император, и секретарь ушел.
Наполеон свернул себе еще папиросу, уютно уселся в кресле и, пуская густые клубы дыма, погрузился в размышления.
Глава девятнадцатая
В древнем замке князя Дидрихштейна, в Никольсбурге, расположилась главная квартира прусского короля. Блестящая и пестрая картина развернулась в маленьком городке, который в своем тихом и скромном уединении никогда, кажется, не мечтал сделаться центром таких великих, мировых событий. Перед замком стоял под ружьем королевский караул, войска, расположенные на постое в городке, передвигались разнообразными группами по улицам. Их пересекали порой стройно марширующие колонны, по неровной мостовой гремела артиллерия, из окрестностей несся многоголосый шум биваков, и кругом кипели жизнь и движение. Жители робко выглядывали из дверей своих домов и настежь раскрытых окон: все они смертельно боялись неприятеля, но к этому страху начинало примешиваться доверие. Сплошь и рядом прусские солдаты в затасканных мундирах, обросшие громадными бородами, подходили приветливо к группам поселян, сбегавшихся сюда из погоревших и разоренных войной деревень, и предлагали хлеб и вино застенчиво отворачивавшимся детям или старикам.
Картина войны была тут в полном блеске, во всем своем ошеломляющем величии, наполняющем воспоминаниями долгие, тихие годы мира, во всем своем ужасе момента, страшным разгромом разрушающего счастье многих лет, во всем своем могучем потрясении человеческой природы, разнуздавшей все свои дикие инстинкты, но вместе с тем богато проявляющей благороднейшие и чистейшие примеры преданности и самоотвержения.
Как только неоднократно проявлявшаяся приветливость солдат вызвала доверие жителей, оно все более и более вырастало под впечатлением переходивших из уст в уста известий о мирных переговорах. Между генералами и адъютантами, в постоянной поспешности и озабоченности входившими и выходившими из замка, виднелись иногда и дипломаты в скромной штатской одежде. Все знали, что приехал французский посол и после короткого пребывания уехал в Вену. Было заключено предварительное, короткое перемирие на пять дней, и в воздухе повеяло миром, никем так горячо не желаемым и так искренно не призываемым, как несчастными жителями тех местностей, которые служили театром кровавой военной драмы.
Посреди всего этого шума, гула голосов, сигналов и барабанного боя сидел в просторной комнате своей квартиры граф Бисмарк.
В середине этой комнаты стоял большой стол, покрытый темно‑зеленым сукном и заваленный грудами писем и бумаг. На полу в пестром беспорядке валялись вскрытые и развернутые конверты. Посреди стола была развернута большая карта местности, и перед ней сидел министр‑президент на простом камышовом стуле. На маленьком столике рядом стояла бутылка с светло‑желтым богемским пивом и большой стакан. В открытое окно врывался свежий воздух.
Министр был в майорском мундире своего кирасирского полка, по‑домашнему расстегнутом, в высоких сапогах и при палаше.
Напротив него сидел советник посольства Кейделль в мундире конного ландвера, занимаясь просмотром поступивших писем.
— Бенедетти долго нет, — сказал министр, глядя на карту, над которой он долго сидел в задумчивости. — Кажется, что в Вене питают еще большие надежды или, быть может, хотят сыграть двойную игру. Ну, долго нас здесь не удержат! — резюмировал он, допив свой стакан залпом. — Потому что лежать здесь на боку — значит ухудшать наше положение. Как медленно ни двигается южная армия, она все‑таки идет вперед, а холера сильно к нам подбирается. Жаль, что король со свойственным ему мягкосердечием отказался от вступления в Вену: нас ничто не удерживало и австрийская игра в жмурки волей‑неволей прекратилась бы в их собственной столице. Но, однако, если они еще долго не согласятся на наши условия, то, по всей вероятности, терпению нашего всемилостивейшего государя наступит конец! Есть ли письма из Петербурга? — спросил он у Кейделля.
— Только что распечатал отчет графа Редерна.
— Дайте сюда! — потребовал с живостью Бисмарк и торопливо схватил протянутую ему советником бумагу.
Он внимательно прочел ее, и в комнате водворилась глубокая тишина, в которой можно было расслышать дыхание обоих присутствовавших, странно противоречившая с шумом, долетавшим извне.
Граф бросил бумагу на стол.
— Это правда, — проговорил он, — поднимается туча, которая может составить для нас весьма прискорбное затруднение. Предпримут ли там что‑нибудь? — сказал он вполголоса. — Перейдет ли неудовольствие в дело? Не думаю, но во всяком случае это очень неприятно: если Австрия найдет поддержку, то снова пойдут в ход рычаги. Впрочем, — продолжал он, — для Австрии в Петербурге ничего не сделают. Но необходимые перемены в Германии и это французское посредничество с его задними мыслями — положение и без того достаточно затруднительное, и, может быть, так же трудно будет разорвать эту паутину дипломатических нитей, которой нас хотят опутать, как было трудно прорвать австрийские линии. Во всяком случае, эту русскую тучу надо рассеять в настоящую минуту и в будущем! Потому что в будущем предстоит еще многое сделать! — прибавил он в раздумье.
Он встал и прошелся большими шагами по комнате, погруженный в размышления и шевеля губами. Бурные, стремительные мысли отражались на подвижных чертах его лица.
Наконец сила воли внесла ясный порядок и спокойствие в его мысли; он вздохнул свободнее, подошел к окну и вдыхал свежий воздух с такой жадностью, что широкая, сильная грудь высоко поднималась.
Вошел секретарь иностранного министерства.
Граф обернулся к нему.
— Приехал баварский министр фон дер Пфортен и желает видеть ваше сиятельство. Вот его письмо.
Граф Бисмарк взял небольшую запечатанную записку, распечатал ее и пробежал содержание.
— Все нахлынули, — констатировал он с гордой усмешкой, — все охотники, уже поделившие между собой шкуру медведя и только теперь почувствовавшие его когти! Но так скоро не добиться им своего. Скажите министру фон дер Пфортену, что вы мне передали его письмо и что я пришлю мой ответ.
Секретарь ушел.
Через несколько минут он вернулся и доложил:
— Французский посол!
— А! — многозначительно произнес граф Бисмарк.
Кейделль встал.
— Потрудитесь сходить к фон дер Пфортену, любезный Кейделль, и скажите ему, что я не мог бы его принять в качестве баварского министра, так как мы еще в разгаре войны с Баварией, но частное свидание с ним, без всяких последствий, я готов устроить, и вскоре выберу для него час.
Кейделль поклонился и вышел.
В следующую минуту секретарь по знаку Бисмарка отворил дверь французскому послу.
Выражение лица графа Бисмарка совершенно изменилось: на черты его легли холодное спокойствие и вежливая приветливость. Он учтиво пошел навстречу представителю императора Наполеона и подал ему руку.
Бенедетти своей внешностью составлял поразительную противоположность рослой фигуре и твердой, солдатской выправке прусского министра. Ему было лет пятьдесят; скудные волосы оставляли лоб широко и высоко открытым и покрывали только верхнюю часть головы. Безбородое, гладкое лицо принадлежало к физиономиям, по которым трудно определить возраст человека и которые в молодости кажутся старше, а в старости моложе. Трудно было бы сказать, какой характер, какие особенности выражались в его чертах: в них не читалось ровно ничего, кроме интеллигентной податливости на всякие впечатления. Что могло скрываться за этой спокойной, ровной, приветливой внешностью, трудно было угадать. Глаза были открыты и смелы, по‑видимому, беззаботны и равнодушны, и только необычайно быстрый и острый взгляд, которым он иногда охватывал все окружающие предметы разом, мог заставить предполагать, что им двигал живой интерес. Лицо ничего не говорило, ничего не выражало, и все‑таки чувствовалось, что за этой кажущейся невыразительностью прячется нечто, имеющие причины и способность тщательно скрываться.
Стройная, среднего роста фигура выделялась прямой осанкой, жесты были оживленны, как у всех итальянцев, эластичны и льстивы, как у левантинцев; легкий, летний костюм чрезвычайно прост, но, несмотря на только что проделанную дорогу, безукоризненно чист.
— Я ждал вас с нетерпением, — сказал Бисмарк, устремив на спокойное лицо посланника свой острый и проницательный взгляд. — Что вы нашли в Вене — привезли ли мир?
— По крайней мере, начало к нему: я привез принятие предложенной императором программы мирных переговоров.
— Ага, стало быть, в Вене решили вопрос?
— Я выдержал тяжелую борьбу, — сказал Бенедетти. — Нелегко было добиться согласия Австрии.
Граф Бисмарк пожал плечами.
— На что же там еще надеются? — вырвалось у него. — Хотят, что ли, дождаться нас в Вене?
— Надеются на вступление южной армии в действие, на серьезную военную помощь Венгрии, — ответил посланник.
— Может быть, еще на нового Яна Собесского? — спросил граф Бисмарк с легкой улыбкой.
— И в самом деле, я должен сознаться, — продолжал спокойно Бенедетти, — что не был в состоянии напрочь отказать этим надеждам одобрении.
Граф Бисмарк посмотрел на него удивленно и вопросительно.
— Почти две трети южной армии, — продолжал Бенедетти, — стоит в окрестностях Вены, Пратер — бивак, а флоридсдорфский лагерь представляет твердую позицию. Войска южной армии полны победоносной самоуверенности и воодушевлены как нельзя лучше. Эрцгерцог Альбрехт — генерал решительный, а начальник его генерального штаба, фельдмаршал фон Ион — офицер с тонким умом.
Граф Бисмарк спокойно слушал. Тонкая, чуть заметная усмешка играла на его губах.
— А Венгрия? — бросил он небрежным тоном.
— С графом Андраши и партией Деака вступили в переговоры, и если дадут автономию и допустят вооружение гонведов, надо ожидать громадного движения в Венгрии.
— Если дадут, — повторил Бисмарк. — Венгрию часто обманывали… Впрочем, — продолжал он, — наши войска стоят под Пресбургом, который не обложили только вследствие наступившего перемирия: ключи к Венгрии в наших руках.
— В Вене убеждены, — продолжал Бенедетти, — что прусская армия сильно потрясена тяжелым сражением и страдает болезнями…
— Она гораздо больше страдает от праздного лежания на боку! — сказал с живостью граф Бисмарк.
— По всем этим причинам, — продолжал посол невозмутимо, — нелегко было добиться согласия на мирную программу моего государя. Император Франц‑Иосиф очень долго не решался допустить исключение Австрии из Германии. Однако уступил настойчивым представлениям, которые я ему сделал именем императора и о которых ему писал сам государь. Для того чтобы не подвергать Австрию новым случайностям и тягостям войны, чтобы не нарушать дольше европейского спокойствия, Франц‑Иосиф согласился принять программу.
Граф Бисмарк кусал усы.
— И в чем же состоит эта программа, в конце концов принятая Австрией? — спросил он. Он пригласил посла сесть и сам уселся против него.
— Почти ничего не поменялось, — отвечал Бенедетти. — Сохранение целости Австрии, но исключение ее из вновь переорганизованной Германии; образование северогерманского союза под военным управлением Пруссии; признание за южногерманскими государствами права образовать независимый союз, но сохранение национального союза между Северной и Южной Германиями, обусловленного свободным взаимным соглашением германских государств.
Граф Бисмарк сопровождал легким кивком каждую фразу этой программы, медленно и отчетливо высказываемой посланником, причем слегка постукивал кончиками пальцев одной руки о кончики пальцев другой.
— Так, это именно то, чего мы в настоящую минуту желали для выяснения положения Пруссии и Австрии в Германии, — сказал он. — Основания переговоров, если уже Австрия на них согласна, и окончательного мира выяснятся при дальнейшем соглашении. Мир с Австрией не касается и не должен касаться наших распоряжений относительно остальных государств Германии, с которыми мы в войне.
— Австрия предоставляет каждому из этих государств самому для себя заключать мир, — сказал Бенедетти.
— Заключать мир! — вскричал граф Бисмарк. — Да для этих корольков очень удобно было бы заключить теперь мир, чтобы при первом подходящем случае возобновить старую игру.
Немного помолчав, министр продолжал спокойнее:
— Несколько дней тому назад король сообщил вашему императору по телеграфу, что необходимо решительное усиление Пруссии путем территориального ее увеличения. Вы жили между нами, — продолжал он, — вы хорошо знаете, чем Пруссия рискнула для этой войны, знаете жертву, которую мы принесли, и раны, которые война причинила стране. Прусский народ ожидает, требует плодов этой жертвы, после того как победа оказалась на нашей стороне. Он требует, и совершенно основательно, чтобы кровь прусских солдат, сынов народа, не была пролита напрасно, чтобы окончательно и навсегда было устранено положение, которое естественно привело к настоящей борьбе и могло бы привести к возобновлению ее в будущем. Тяжелые преграды, приготовленные Пруссии ее географическим положением, ее сдавлением в нелепые, неестественные и политически возмутительные границы, должны быть устранены навсегда. Если Пруссии суждено занять положение, на которое она имеет право, и если она хочет твердо, всецело исполнить свое назначение, то должна прежде всего сама по себе окрепнуть и правильно округлиться. Для этого, во‑первых, необходимо присоединение Ганновера, Гессена и Саксонии, чтобы сплотить обе половинки монархии и обеспечить нам военную безопасность от Австрии.
Ни одна черта на плоском лице посланника не изменилась.
— Я нахожу весьма естественным, что прусский народ, выставивший на поле битвы все свои силы, желал бы собрать наибольшее количество плодов войны, — сказал он, заметно оттенив слова «все свои силы». — Но, с другой стороны, надо принять в соображение желания народов и правительств враждебного лагеря. Они, — продолжал он, слегка понизив тон, — так же, как я сам, убеждены, что каждое время имеет свои особые политические принципы и соображения. Сегодня они совершенно иные, чем те, например, какими были во времена Фридриха Великого: тогда считали возможным и прекрасным сохранять за собой все, что попадало в руки. Солидарность интересов и договоров была тогда не так реальна, как теперь.
Между бровями графа Бисмарка показалась складка.
— Ну, — произнес он более спокойным голосом и с легкой усмешкой, — я думаю, что Фридриху Великому не так‑то легко было сохранить то, что он взял. Эта политическая замашка была применена в больших размерах в начале нынешнего столетия Наполеоном Первым.
— Да, это была ошибка основателя нашей императорской династии, — согласился Бенедетти. — Ошибка, поднявшая против него в конце концов всю Европу — я могу высказать это прямо ввиду мудрой сдержанности, которой всегда отличался мой государь во главе своих победоносных войск, и ввиду его стараний избегнуть промахов своего великого дяди.
Граф Бисмарк пробыл несколько мгновений в задумчивости и молчании.
— Вы знаете, — заговорил он наконец с некоторой откровенностью, — как я высоко ценил добрые отношения с Францией, — императору это тоже известно, — и особенно в эту минуту я отнюдь не хочу, чтобы меня заподозрили в небрежении к желаниям и интересам Франции, в нежелании выслушать ее добрый совет. Дружеские отношения Пруссии, Германии с Францией, согласование обоюдных политических потребностей и необходимостей, мирные и добрососедские международные сношения между обеими странами, по моему мнению, это первое условие для равновесия и спокойствия Европы. Давайте же спокойно и откровенно обсуждать положение дел. Я могу вам только повторить, — он пристально поглядел на посла, — что решительное увеличение Пруссии вышеупомянутыми областями кажется мне безусловной необходимостью. Думаете ли вы, что император будет серьезно против этих присоединений, с точки зрения интересов Франции?
Бенедетти не сразу ответил на этот прямой вопрос.
— Император признавал и раньше, — заговорил он наконец, — что установление связи между двумя частями прусской монархии для вас необходимо, и, по моему убеждению, теперь он менее чем когда‑либо склонен отрицать эту необходимость. Требуется ли для этого полная аннексия германских государств, все‑таки стоящих под гарантией европейского народного права, — насчет этого мнения могут быть различны; но я не думаю, чтобы император питал намерение становиться против выполнения ваших видов, даже если он их не разделяет.
Граф Бисмарк одобрительно кивнул головой.
— Что же касается Саксонии… — продолжал Бенедетти.
Прусский министр взглянул на него вопросительно и нетерпеливо.
— …я нашел в Австрии твердую решимость безусловно сохранить ее территориальную целость: на это там смотрят как на долг чести относительно союзника, дравшегося на одних полях с Австрией.
Граф Бисмарк прикусил губу.
— Я думаю, — продолжал Бенедетти, — что император Франц‑Иосиф скорее решился бы на крайние шансы продолжения войны, чем на отступление от этого условия.
Граф Бисмарк помолчал с минуту.
— А что Франция? Как относится император Наполеон к этому условию… Австрии? — спросил он, пристально глядя на посла с легкой усмешкой.
— Я считаю себя вправе предполагать, — ответил Бенедетти, — что император серьезно сочувствует этим австрийским желаниям относительно Саксонии.
— Серьезно? — спросил Бисмарк.
— Серьезно, — повторил спокойно посол.
— Хорошо! — согласился Бисмарк. — Присоединение Саксонии не составляет для нас крайней необходимости. Я передам королю желания императора Наполеона — и Австрии — относительно Саксонии. Разумеется, Саксония будет присоединена к северному немецкому союзу.
— Это уже внутренний вопрос новой организации Германии, — сказал Бенедетти, слегка кланяясь, — в который император вовсе не имеет намерения вмешиваться.
— Вот, стало быть, программа, принятая как окончательный базис для мира. С той добавкой, что все перемены, которые состоятся в Северной Германии в территориальном отношении, будут одобрены и приняты Австрией. Речь о присоединении Ганновера, Кур‑Гессена, Нассау и Франкфурта…
Спокойное лицо посланника обнаружило легкое изумление.
— Я что‑то не помню, чтобы мы говорили о Нассау и Франкфурте, — вставил он.
— Это необходимо для окончательного закругления, то есть после того, как мы вынуждены отказаться от Саксонии… — сказал граф Бисмарк.
Бенедетти молчал.
— Стало быть, на этом базисе могут быть начаты мирные переговоры? — спросил прусский министр, устремляя испытующий взгляд на посланника.
— Я не вижу никаких затруднений дальше, — ответил Бенедетти, — и, — прибавил он без всякого особенного ударения, — не сомневаюсь, что соглашение взаимных интересов новой Германии и Франции состоится без всяких усилий ввиду умеренности и уступчивости, обнаруженных императором, и которыми постоянно были одушевлены и вы, и ваше правительство.
Взгляд графа Бисмарка глубоко и проницательно заглянул в совершенно равнодушные глаза французского посланника. Он, казалось, заботливо взвешивал каждое из произнесенных им слов.
— Почему вы полагаете, что эти взаимные интересы могут быть затронуты новыми отношениями, и каким образом может быть установлено соглашение?
Бенедетти откинулся на спинку своего кресла и сказал:
— Я думаю, вы признаете готовность, с которой император Наполеон принял присоединение немецких государств к Пруссии, хотя, как я уже говорил, оно не согласуется с его воззрениями и может возбудить сильное неудовольствие других европейских кабинетов.
— Какое же государство скажет что‑нибудь против, — вскричал Бисмарк, — когда Франция за нас?
— Может быть, Англия вступится за Ганновер?
Граф Бисмарк пожал плечами.
— Может быть, Россия. Допустит ли император Александр, при своих воззрениях на законность и монархическое право государей, упразднение династий?
Граф Бисмарк молчал.
— Но… это только мимоходом, — заметил Бенедетти. — Во всяком случае, мне кажется, что вам существенно необходимо действовать в полнейшем согласии с Францией, и я думаю, что на предупредительность императора Наполеона относительно вас вы ответите не меньшей готовностью признать необходимость некоторых территориальных изменений взаимных границ для упрочения равновесия и взаимного согласия.
Легкое облако, показавшееся на лбу графа Бисмарка при первых словах посланника, быстро исчезло, лицо его приняло выражение равнодушного спокойствия, и он спросил с приветливой вежливостью:
— И вы можете сообщить мне воззрения императора на эти территориальные изменения?
— Мое воззрение, — отвечал с ударением Бенедетти, — таково, что Франция вправе требовать некоторых вознаграждений взамен снисходительности, которую она обнаружила к серьезным переменам в Германии. Вы не станете отрицать, что границы, в которые Франция была поставлена в тысяча восемьсот пятнадцатом году, не отвечают ни естественным, ни военным ее условиям, и что изменение границ, навязанных в тысяча восемьсот четырнадцатом году победоносной Европой изнуренной Франции, конечно, составляет скромное и справедливое требование в настоящую минуту.
Граф Бисмарк молчал, но улыбающееся, предупредительное выражение не исчезло с его лица.
— И вы найдете естественным, — продолжал Бенедетти, — что императору угодно в исправленные границы Франции включить Люксембург, принадлежащий нам по естественному положению, языку и необходимый для нас в военном отношении, при столь значительно усилившемся могуществе Германии, угрожающем рейнским укреплениям… Извините! — продолжал он, улыбаясь. — Надо обо всем подумать! Могут наступить времена, когда в Париже и Берлине не будет правительств, которые бы так дорожили миром и так высоко ценили взаимную дружбу. Соглашение на этот счет не должно быть затруднительным. Разумеется, что голландскому королю, и без того не придающему большого значения этому слабо привязанному владению, будет предложено достойное вознаграждение.
Граф Бисмарк продолжал молчать, слушать и приветливо улыбаться.
— Наконец… — сказал Бенедетти.
Граф Бисмарк вопросительно поднял голову.
— Наконец, ключом к оборонительной позиции Франции — я все говорю о временах возможного разлада, который, конечно, весьма далек от действительности, — должен быть Майнц…
Из глаз Бисмарка сверкнула молния.
Он быстро поднялся и, тяжело дыша, выпрямился во всю высоту своего богатырского роста. Посланник медленно последовал его примеру.
— Я скорее сойду с политической сцены, — почти закричал прусский министр, — чем соглашусь подписать уступку Майнца!
И он быстро зашагал по комнате.
Посланник стоял неподвижно. Светлые, спокойные глаза его внимательно следили за оживленными движениями графа.
— Если мои воззрения, — произнес он обыденным тоном, — не сходятся с вашими, то…
Граф Бисмарк отвернулся к окну и крепко сжал губы в сильном напряжении воли.
— То мы, вероятно, при более близком их рассмотрении скорее сойдемся, — заключил он вдруг, обращаясь к посланнику и закончив начатую им фразу.
Лицо его оказалось по‑прежнему вежливым и приветливым.
— Но теперь не время приступать к этому рассмотрению, — продолжал он. — Вам поручено высказанные вами желания формулировать от имени императора и потребовать на них ответа, или поставить их в какую‑либо связь с мирными переговорами с Австрией?
— Я имел честь, — ответил Бенедетти, — уже в самом начале нашего разговора об этом предмете заметить, что высказываю свои воззрения. Мне ничего не поручено требовать или просить определенного ответа и тем менее устанавливать связь между этой беседой и австрийскими мирными переговорами.
— Стало быть, вы согласны продолжить эту беседу тогда, — констатировал Бисмарк, — когда будет покончено лежащее ближе и подписан мир с Австрией? Вы понимаете, что для продолжения этой беседы необходимо глубокое, спокойное обсуждение, чтобы совершенно объективно взвесить взаимные интересы, и затем, — продолжал он, улыбаясь, — трудно рассуждать о вознаграждениях, прежде чем будут в наших руках предметы, образующие эквивалент вознаграждений. Я, впрочем, не сомневаюсь, что мы придем к взаимному соглашению, когда примемся за это и когда у вас будут определенные инструкции. Вы знаете, как мне сильно хочется не только сохранить отношения к Франции в форме существующей дружбы, но упрочить их так крепко и надежно, чтобы связь между Францией и Германией послужила залогом европейского мира. Итак, все, что в настоящую минуту подлежало решению, решено? — спросил он после небольшой паузы.
— Решено, — отвечал Бенедетти.
— Австрийские уполномоченные?
— Прибудут завтра или послезавтра. А мне хотелось бы отдохнуть с дороги. — И он взялся за шляпу.
Граф пожал ему руку и проводил его до дверей.
Как только дверь за посланником затворилась, выражение лица графа совершенно изменилось. Приветливая улыбка исчезла, глаза сверкнули гневом.
— Хорошую сделку они задумали, эти ловкие игроки! — вскричал он. — Но они ошибутся в расчетах. Германия не станет, подобно Италии, оплачивать собственной плотью и кровью шаги к своему объединению. По крайней мере, пока я имею влияние на судьбы нации. Пускай их подвигаются к Рейну, если нельзя иначе, а уж я, конечно, не отступлю! Единственная уступка, на которую я могу согласиться, это идти вперед не спеша. Я был бы не прочь помериться с ними силами, не прочь сказать еще раз: вот что я сделал! И на этот раз и король не стал бы колебаться и ждать. Однако, — продолжал он спокойнее, — многое достигнуто и достигнутое не следует безумно ставить на карту. Они воображают, что игра у них в руках? Ну, а я, с своей стороны, немножко перетасую карты…
Он позвонил. Вошел дежурный.
— Отыщите господина Кейделля и попросите его привести ко мне господина фон дер Пфортена!
Дежурный ушел.
Бисмарк подсел к развернутой на столе карте и стал внимательно на нее смотреть, то проводя по ней пальцами правой руки, то тихо шевеля губами, то задумчиво устремляя глаза в потолок.
Через четверть часа в кабинет вошли Кейделль и фон дер Пфортен.
Полная и рослая фигура этого государственного человека была согбена и обнаруживала следы большой физической усталости. Длинное, округлое и пухлое лицо, обрамленное темными, плоскими волосами, было бледно и измученно, глаза смотрели тускло сквозь стекла очков.
Граф Бисмарк высоко выпрямился — выражение ледяной холодности лежало на его чертах. С военной чопорностью и строго официальной вежливостью он сделал шаг навстречу баварскому министру и отвечал на его поклон. Затем таким же холодным и вежливым жестом пригласил его сесть на то самое кресло, в котором только что сидел Бенедетти, а сам расположился напротив, ожидая когда гость заговорит.
— Я приехал, — начал фон дер Пфортен слегка взволнованным голосом с южнонемецким акцентом, — во избежание дальнейшего кровопролития. Поход, в сущности, окончен — в вашу пользу, и Бавария не должна медлить завершить войну, которую ей, — прибавил он тише, — может быть, лучше было вовсе не затевать!
Граф Бисмарк строго посмотрел на него своими светлыми, суровыми глазами.
— Знаете ли вы, что я имею полное право отнестись к вам как к военнопленному? — спросил он.
Фон дер Пфортен вздрогнул. Он на минуту лишился языка и с глубоким изумлением уставился на прусского министра.
— Бавария в войне с Пруссией, отношения прерваны, — сказал Бисмарк, — баварский министр может быть в прусской главной квартире только в качестве пленного, ведь единственный путь международных сношений происходит через парламентеров.
Фон дер Пфортен печально повесил голову.
— Я в вашей власти, — проговорил он спокойно, — и само это доказывает, как сильно я желаю мира. Что выиграли бы вы, задержав меня?
Бисмарк помолчал.
— Удивляюсь вашей смелости, — сказал он немного погодя. — В самом деле вам, должно быть, очень хочется мира!
Фон дер Пфортен слегка тряхнул головой.
— Боюсь, — заявил он, — что мой шаг будет напрасен.
— Добрый шаг никогда не напрасен, если даже он сделан поздно, слишком поздно, — сказал Бисмарк с легким оттенком приветливости в голосе. — Какое положение могла занять Бавария, если бы вы сделали этот шаг месяцем раньше, если бы вы месяцем раньше пожаловали ко мне в Берлин!
— Я остался верен Германскому союзу, освященному всей Европой, — напомнил фон дер Пфортен, — и думал исполнить свой долг относительно Германии и Баварии. И ошибся — мир праху прошедшего! Я приехал переговорить о будущем.
— Будущее в наших руках, — заметил Бисмарк. — Австрия заключает мир и не заботится ни о союзе, ни о своих союзниках!
— Я это знаю, — тихо произнес Пфортен.
— Германия теперь видит, — продолжал Бисмарк, — до чего она дошла на австрийском буксире. Мне особенно жаль Баварию, потому что я всегда считал ее призванной занять особенно важное и многозначительное положение в национальном развитии Германии и стать наряду с Пруссией во главе нации.
— Если Бавария при моем управлении вступила на ложный путь, — сказал фон дер Пфортен, — и исход решил, что путь был ложен, то каждый промах поправим, хотя бы и с запозданием. Моя деятельность окончена после этого прискорбного исхода, мне остается только исполнить один долг: употребить все усилия, чтоб отвратить от моего отечества и от моего молодого короля все тяжелые последствия моего просчета. Я здесь для выполнения этого долга, и именно потому, что я ничего от будущего не требую и не жду, то надеялся свободнее и объективнее переговорить с вами, граф, насчет будущего.
Бисмарк помолчал с минуту, слегка барабаня пальцами по столу.
— Я не могу, — ответил он наконец, — беседовать с баварским министром как прусский министр. Для этого недостает основания, недостает согласия короля. Но этот час не останется бесплодным, — прибавил он более мягким тоном. — Я хочу вам доказать, как мне лично жаль, что мы с вами не пришли к соглашению, не смогли идти вместе, рядом. Ваш совет, ваша опытность могли бы быть так полезны для Германии. Если мы, барон фон дер Пфортен и граф Бисмарк, баварский и прусский патриоты, поговорим о положении вещей… быть может, — прибавил он, улыбаясь, — баварскому и прусскому министрам будет чему от нас научиться!
Лицо фон дер Пфортена просияло. Он радостно взглянул на Бисмарка сквозь очки.
— Что же, вы думаете, — спросил Бисмарк, — должно совершиться с Баварией, что Пруссия могла бы сделать для нее?
— Положим, — сказал фон дер Пфортен, — что Пруссия добьется безусловной гегемонии в Северной Германии.
— Кто же стал бы ее оспаривать?
— Я на это замечу только то, что аннексия южных государств, во всем столь от нее различных, едва ли может быть в интересах Пруссии, и потому ей выгоднее устроить будущность Германии в дружеском соглашении с самостоятельной и неослабленной Баварией.
— Чтобы при каждом случае встречать новые затруднения? — спросил граф Бисмарк.
— После опыта этих дней… — начал было баварский министр.
— Любезный барон, — прервал его граф Бисмарк, — я буду говорить с вами совершенно откровенно. Будущее принадлежит не мне и не вам. Слова и обещания, как бы вы серьезно к ним ни относились, не могут быть основанием, на котором следовало бы успокоиться будущему мирному могуществу Пруссии и Германии. Нам нужны гарантии. Пруссия не должна вторично подвергаться только что перенесенным опасностям, она не должна быть вынуждена вторично приносить такую же жертву. Бавария — к собственному своему ущербу, как я всегда был убежден, — во все времена относилась к нам враждебно. Мы должны быть вполне уверены в том, что этого в будущем не будет. Для этого есть два пути.
Фон дер Пфортен насторожился.
— Или мы отнимем от ваших владений столько, что вперед Бавария будет в совершенной невозможности повредить нам чем‑нибудь…
— Вы подумали, как трудно присоединить баварские владения и баварское население? — спросил фон дер Пфортен.
— Трудно, согласен, но мы преодолели бы эти трудности, ради обеспечения блага Пруссии меня не остановят никакие преграды.
Фон дер Пфортен вздохнул.
— Осложнения, к которым мог бы повести подобный образ действий… — сказал он вполголоса, пристально глядя в лицо прусского министра.
Бисмарк тоже пристально на него поглядел.
— Откуда им взяться? — спросил он. — Австрия, что ли? А там, — продолжал он, смело и гордо озирая всю фигуру баварского министра, — откуда могли бы возникнуть осложнения, не пренебрегут своей долей добычи.
Фон дер Пфортен понурил голову.
— Стало быть, нечего говорить об этом, — сказал Бисмарк. — Мы немцы — и можем обделывать немецкие дела, не озираясь по сторонам.
— А другой путь? — подсказал фон дер Пфортен.
— Внутренняя жизнь Баварии, — ответил Бисмарк, задумчиво глядя вдаль, — нам чужда, и мы не хотели бы в нее врываться. Германии для ее могущества и силы, Пруссии для ее обеспечения необходимо сосредоточение народных оборонительных сил в руке могущественного полководца германской нации, ее естественного предводителя. Если Бавария признает эту национальную необходимость, утвердит ее прочным трактатом и в случае национальной войны передаст безусловно прусскому королю командование своими военными силами, тогда у нас появится надлежащая гарантия для германского могущества — для обеспечения Пруссии.
Лицо баварского министра все более и более прояснялось.
— Предводительство в случае национальной войны? — спросил он.
— Разумеется, с необходимыми частностями, для того чтобы сделать возможным общее дело, — введение баварского тела в организм прусской армии, — вставил Бисмарк.
— Без посягательства на военное значение короля? — уточнял фон дер Пфортен.
— Я не считал бы необходимым ограничивать его больше, — отвечал граф.
Фон дер Пфортен глубоко вздохнул.
— Это, стало быть, ваши мирные условия? — спросил он.
— Не мирные условия, а условия для мира, — поправил Бисмарк.
— Как это следует понимать?
— Очень просто, — сказал граф. — Когда будет заключен трактат, который я вам сейчас начертал и который сейчас же распоряжусь набросать в подробностях, с военной точки зрения — трактат, который, впрочем, пока должен оставаться под секретом, чтобы не наделать вам хлопот с антипрусской партией, — когда, говорю я, такой трактат будет принят, тогда заключить мир не составит труда. Пруссия обретет в этом договоре гарантию того, что Бавария искренне и откровенно хочет работать вместе с нами над делом национального объединения и отрекается от всех ошибок своей прежней политики, и с такой гарантией мы будем в силах очень легко и скоро выработать условия мира. Тогда в наших интересах будет сохранить Баварию как можно более сильной и самостоятельной в пределах Германии. Тогда весь вопрос сведется только на военные издержки, которые мы заплатим сполна, и, может быть, на некоторые, совершенно ничтожные поземельные уступки для округления наших границ.
— Граф, — с чувством произнес фон дер Пфортен, — благодарю вас. Вы указываете мне путь, которым Бавария может с честью и на благо германскому отечеству выйти из печального настоящего положения. Благодарю вас от имени моего короля!
— Я принимаю живейшее участие в вашем юном государе, — заверил Бисмарк. — И надеюсь, что Бавария в союзе с Пруссией достигнет того положения в Германии, которое так долго не хотела занимать, — сказал граф кротким голосом. — Однако, любезный барон, — продолжал он, вставая, — прошу вас помнить, что это был разговор между двумя частными лицами. Возвращайтесь скорее к своему королю и привезите мне как можно скорее его согласие на трактат. Как только трактат будет подписан, немедленно враждебные отношения будут прекращены, и я обещаю вам, что вслед за этим быстро и беспрепятственно последует заключение мира. И, — прибавил он с любезной улыбкой, — будьте уверены, что я не желаю вашего отстранения от дел.
— Я знаю, — сказал фон дер Пфортен, — что мне остается делать: новая рука должна ввести Баварию на новый путь. Мои же пожелания будут всегда принадлежать новой Германии, как всегда принадлежали старой!
— Еще одно, — сказал граф Бисмарк. — Так как мы так хорошо поняли друг друга, вы могли бы оказать услугу вашим союзникам в Штутгарте и Дармштадте — быть может, и мне самому, — потому что мне хотелось бы иметь возможность поступить осторожно с Вюртембергом и Гессеном. Если бы тамошние дворы заключили трактаты в подобном же смысле, то осторожность относительно них не вызывала бы сомнений. С полномочиями заключить подобные предварительные трактаты, которые я также обещаю хранить в секрете, я буду рад видеть господ фон Варнбюллера и фон Дальвига, и надеюсь скоро и легко прийти с ними к мирным соглашениям.
— Я не сомневаюсь, что они скоро появятся, — заявил фон дер Пфортен.
— Ну, любезный барон, отправляйтесь скорее, — улыбнулся пруссак. — До скорого свидания! И постарайтесь, чтобы граф Бисмарк как можно скорее мог бы приветствовать здесь баварского министра и уполномоченного.
Он подал фон дер Пфортену руку, которую тот пожал искренне и взволнованно, и проводил до дверей. В прихожей находился Кейделль, и граф поручил ему позаботиться о скорейшей и беспрепятственной доставке баварского министра на место.
Вернувшись в комнату, граф Бисмарк самодовольно потирал руки, расхаживая большими шагами взад и вперед.
— Итак, мои парижские благожелатели! — рассмеялся он. — Вы хотите расколоть Германию, раздробить ее на куски и получить вознаграждение! Ну, сваи для ее будущего соединительного моста вколочены. А ваши вознаграждения? Убаюкивайте себя надеждами на них. Однако теперь — к королю!
Он застегнул мундир, взял фуражку и вышел из комнаты.
В своей прихожей он застал пожилого человека с седыми волосами и с седой бородой, в мундире ганноверского флигель‑адъютанта.
Его ввел прусский офицер и, почтительно подойдя к министру‑президенту, доложил:
— Обер‑лейтенант фон Геймбрух, флигель‑адъютант ганноверского короля, желает переговорить с вашим превосходительством.
Граф Бисмарк обернулся к Геймбруху, приложил руку к фуражке и вопросительно посмотрел на него.
Обер‑лейтенант приблизился к нему и сказал:
— Его Величество король, мой всемилостивейший государь, недавно прибывший в Вену, прислал меня сюда передать письмо Его Величеству королю Пруссии. Вместе с тем я имею честь вручить вашему превосходительству письмо от графа Платена.
И он подал министру‑президенту запечатанный конверт.
Тот вскрыл его и быстро пробежал содержание. Затем серьезно обратился к Геймбруху:
— Потрудитесь подождать меня здесь, я зайду к Его Величеству и скоро вернусь.
И он вышел, козырнув по‑военному.
В приемной короля было несколько генералов, много ординарцев. Все приподнялись при входе графа Бисмарка, который отдал им честь.
Дежурный флигель‑адъютант фон Лое встретил министра‑президента.
— Его Величество один? — спросил граф Бисмарк.
— Генерал фон Мольтке у короля, — отвечал фон Лое, — но Его Величество приказал тотчас же доложить о вашем превосходительстве.
И, стукнув в дверь короля, он вошел с докладом и в следующую же минуту вернулся и отворил дверь министру‑президенту.
Король Вильгельм стоял перед большой, раскинутой по столу картой, на которой положение армий было обозначено длинными пестрыми булавками. Он был в верхнем походном сюртуке, с Железным крестом в петлице, с орденом Pour le Merite на шее.
Король внимательно следил за линиями, которые проводил карандашом по воздуху над картой Мольтке, обозначая то здесь, то там точки для разъяснения доклада о своих диспозициях. Высокая, статная фигура генерала была слегка согнута, чтобы лучше видеть карту, спокойное лицо с тонкими, серьезными, напоминающими Шарнгорста чертами было слегка оживлено. Он с увлечением развивал свою мысль, король слушал молча и только время от времени выражал одобрение кивком.
— Хорошо, что вы пришли, — обратился король к входящему министру. — Вы можете нам разъяснить. По словам Мольтке, генерал Мантейфель пишет, что принц Карл Баварский предлагает восьмидневное перемирие и просит пощадить Вюрцбург, атакуемый Мантейфелем, ввиду предстоящих мирных переговоров с Баварией. Генерал Мантейфель, не будучи извещен, тем не менее не отклонил предложения, поставив, однако, условием перемирия сдачу Вюрцбурга, и теперь спрашивает, что ему делать? Что это за переговоры с Баварией?
Граф Бисмарк усмехнулся.
— У меня только что был фон дер Пфортен, государь, — отвечал он.
— А! Стало быть, они просят мира? О чем же вы с ним говорили?
— Ваше Величество, — отвечал граф Бисмарк, — это в связи со всем положением настоящей минуты, о котором я прошу позволения сделать Вашему Величеству доклад и просить высочайших решений.
Фон Мольтке вложил карандаш в большую записную книгу, которую держал в руке, и сказал:
— Я Вашему Величеству пока не нужен?
— Я попрошу Ваше Величество, — сказал граф Бисмарк поспешно, — оставить генерала здесь — его мнение на обсуждаемые вопросы весьма важно!
Король одобрительно кивнул головой, генерал вопросительно посмотрел на министра‑президента.
— Ваше Величество, — сказал Бисмарк, — Бенедетти вернулся и привез согласие Австрии на мирную программу императора Наполеона.
— Стало быть, можно начать переговоры? — спросил король.
— Без промедления, государь, — отвечал Бисмарк. — Бенедетти поставил себе в большую заслугу то, что ему удалось подвинуть Австрию на принятие программы. Он говорил о сильном нерасположении к ней, которое нашел в Вене, и старался изобразить положение Австрии как еще весьма богатое надеждами.
Мольтке усмехнулся.
— Ничего они больше не могут сделать! — сказал спокойно король. — Они воображали завлечь нас в Ольмюц и там задержать, прикрыть Вену и поднять Венгрию! Все это не удалось. Мы, по совету Мольтке, оставили их на покое в Ольмюце, а сами отправились напрямик. Мы стоим перед Веной, которая не может сопротивляться: укрепления, сооруженные ими при Флоридсдорфе, нас не удержат, кроме того, у нас в руках ключи от Венгрии, и венгры, кажется, вовсе не намерены спасать Австрию из ее затруднений.
— Я знаю, государь, — кивнул граф Бисмарк, — и знаю также, какую цену стоит придавать уверениям Бенедетти: его тактика — показывать нам повсюду затруднения, чтобы убедить поладить с Францией и выплатить ей цену ее посредничества.
— И он высказался о цене? — спросил король с возрастающим вниманием.
— Я не обинуясь высказал послу, — отвечал Бисмарк, — как уже Ваше Величество от восемнадцатого телеграфировали из Брюнна императору Наполеону, что положительное усиление прусского могущества путем территориальных приобретений существенно необходимо, и указал ему на лежащие между двумя половинками нашего государства враждебные владения.
— Он высказывал какие‑нибудь возражения? — спросил король.
— Он распространился насчет трактатов и европейского равновесия, что звучало довольно странно в устах наполеоновского дипломата, но не имел ничего против. Только насчет Саксонии…
— Ну? — спросил король.
— Насчет Саксонии, как выразился Бенедетти, император Наполеон ставит непременным условием со стороны Австрии сохранение территориальной целости.
Король задумчиво посмотрел на пол.
— То есть, — продолжал Бисмарк, — Австрии навязывают то, за что стоит Париж. Но как бы то ни было, сохранения Саксонии требуют серьезно. Вашему Величеству предстоит решить, можно ли согласиться на эту уступку или нет?
— Как вы полагаете? — спросил король.
— Настаивать на присоединении Саксонии значило бы усложнять положение данного момента — особенной необходимости в этом не вижу и думаю, что даже в военном отношении…
Он вопросительно посмотрел на генерала Мольтке.
— Если Саксония вступит в военный союз Северной Германии и серьезно исполнит свои обязанности… — сказал генерал.
— Король Иоанн свято сдержит слово! — заявил король, и темный луч сверкнул из его глаз. — Стало быть, Саксония останется неприкосновенной — чрезвычайно рад возможности смягчить тяжелые последствия войны хоть для одного высокочтимого государя!
Бисмарк поклонился.
— Франция, так же как Австрия, — продолжал он, — принимает все остальные перемены в составе Северной Германии, а затем остается вопрос о вознаграждениях.
Лицо короля омрачилось.
— Они выставили требования? — спросил он.
— Нет еще. Но Бенедетти очень определенно намекал, в чем именно они будут состоять.
— Что же это за требования? — поинтересовался король.
Бисмарк отвечал спокойно и улыбаясь:
— Границы тысяча восемьсот четырнадцатого года, Люксембург и Майнц!
Король вздрогнул, как от удара электричеством. Бледное лицо Мольтке вспыхнуло, и на губах его показалась саркастическая усмешка.
— И что вы отвечали? — спросил король, стиснув зубы.
— Я отложил рассуждения об этом до того дня, когда будет заключен мир с Австрией. Тем более что Бенедетти настойчиво выдавал это за свои личные взгляды, и мне поэтому не было нужды давать определенный ответ.
— Вы знаете, однако, — сказал король с строгим выражением и таким же тоном, — что я никогда не уступлю ни пяди немецкой земли?
— Так же верно, как то, что я никогда не подпишу подобного трактата! — отвечал Бисмарк. — Однако напрасно вызывать преждевременно разрыв, затруднения и усложнения — если Франция теперь поднимется…
— Мы пойдем на Париж, — уверенно заявил Мольтке. — У Наполеона нет армии!
— Граф Гольц так не думает, — возразил министр‑президент. — Если б я мог знать это наверняка! Впрочем, во всяком случае лучше заключить мир с Австрией и не спешить с переговорами о вознаграждениях, еще не предъявленных Францией официально. Как только мы здесь порешим вопрос, мы дадим Парижу ответ, которого он заслуживает, и еще устроим маленький сюрприз… Позвольте теперь перейти к фон дер Пфортену, Ваше Величество.
Король посмотрел с удивлением.
— Вашему Величеству памятно, — невозмутимо продолжил граф Бисмарк, — положение, которое мирная программа дает южногерманским государствам?
— Конечно, — отвечал король, — и это положение возбуждает во мне серьезные опасения за будущее!
— Намерение ясно, — отвечал министр‑президент. — В Париже хотят Германию раздробить и поставить одну часть под удар другой: в Вене рассчитывают возобновить в будущем с большим успехом теперь проигранную игру. Надеюсь, что они ошибутся в расчете. Фон дер Пфортену я поставил на вид весьма умеренные условия мира, если Бавария в силу особого, тайного договора примет главное командование Вашего Величества над баварской армией в случае войны.
Глаза короля засветились.
— Тогда Германия была бы единой! — вскричал он. — И что же, он согласился?
— С радостью и благодарностью! — отвечал Бисмарк. — И уверяет, что его примеру не замедлят последовать Вюртемберг и Гессен. Я хотел только просить генерала Мольтке набросать предполагаемый трактат, чтобы, когда фон дер Пфортен вернется с согласием короля, можно было все поскорее покончить. А пока пускай генерал Мантейфель отказывает в окончательном объявлении перемирия, чтобы произвести благотворное давление. Я надеюсь, — продолжал он усмехаясь, — что по заключении мира император Наполеон заметит, что козыри в столь тонко им разыгранной игре очутятся в наших руках, и тогда вопрос о вознаграждениях может быть без околичностей отстранен.
— Посмотрите, Мольтке, — засмеялся король, приветливо поглядывая на министра‑президента, — как дипломаты‑то всегда верны себе! Даже если носят мундир! Однако, — продолжал он серьезнее, — я не хочу, чтобы Бенедетти заводил при мне речь о вознаграждениях — я не мог бы отстрочить своего ответа!
Бисмарк поклонился.
— Ваше Величество, нам необходимо обратить внимание еще на другую сторону, — сказал он. — Настроение в Петербурге неблагоприятно, я боюсь, что там будут очень недовольны нашими новыми приобретениями.
— Я сам этого боялся, — признался король.
— Необходимо, — продолжал Бисмарк, — совершенно очистить воздух в той стороне, парализовать воззрения и влияния, которые могут там преобладать, и довести до России, как ей выгодна дружба Пруссии и Германии теперь и в будущем. Необходимо послать в Петербург толкового человека. Я изложу Вашему Величеству мои воззрения на этот предмет, и они могут послужить инструкцией для посланника.
— Пожалуйста, — заявил король с живостью, — я хочу сохранить целою и нерушимой дружбу с Россией не только из политических соображений, но и по личному убеждению. Я пошлю Мантейфеля, он отлично все устроит, как только мы покончим с Баварией.
Граф Бисмарк молча поклонился.
— Ваше Величество, — начал он немного погодя. — Только что приехал ганноверский флигель‑адъютант с письмом от короля. Он мне передал письмо от графа Платена.
Глубоко скорбное выражение показалось на лице короля.
— Что он пишет? — спросил он.
— Король признает Ваше Величество победителем Германии и готов принять условия, которые Ваше Величество продиктует для мира.
Король долго молчал.
— О, — вскричал он, — если б я мог ему помочь! Бедный Георг! Нельзя ли сохранить Ганновер без военной самостоятельности?
Бисмарк посмотрел с железным спокойствием и твердостью на взволнованное лицо короля.
— Ваше Величество сочло необходимым для обеспечения и могущества Пруссии присоединить Ганновер. Что может значить, чего может стоить мнимое королевство — просто княжеское вельфское владение! Но для нас такое препятствие, как страна с враждебным населением, может быть весьма опасным. Подумайте, Ваше Величество, сколько бед наделала бы нам ганноверская диверсия, если бы там оставили Габленца или если ганноверский главный штаб поменьше гонял армию бессмысленно взад и вперед? Такая опасность должна быть навсегда устранена в будущем.
— Королева Фридерика была сестрой моей матери! — произнес король дрожащим голосом.
— Я высоко чту отношения королевской крови, связывающие Ваше Величество с королем Георгом, — сказал граф Бисмарк, — и сам лично преисполнен почтительной симпатии к этому несчастному государю. Но важнейшая обязанность Вашего Величества лежит в вашем отношении к народу, кровь которого лилась на полях битвы, к народу Фридриха Великого, к народу тысяча восемьсот тринадцатого года. Этому народу Ваше Величество должны пожертвовать своей кровью. Простите, Ваше Величество, что я дерзаю говорить от имени этого народа — я знаю, мои слова только отголосок того, что королевское сердце Вашего Величества само ясно и глубоко чувствует. Принятием письма короля вы себе свяжете руки — вы вступите в переговоры, которых вовсе не следует допускать.
Король глубоко вздохнул.
— Бог свидетель, — сказал он, — я все испробовал, чтобы избегнуть разрыва с Ганновером и предохранить короля от тяжелого испытания, которое должно было его постигнуть! Поверьте, сердце мое приносит Пруссии, ее величию и ее германскому призванию тяжелую жертву.
И глаза короля увлажнились.
— Так отклоните прием этого письма! — сказал он взволнованным голосом, печально опуская голову.
— Да благословит Бог Ваше Величество! — вскричал Бисмарк, весь просияв. — За Пруссию и Германию!
Мольтке посмотрел на своего короля с выражением искренней любви и серьезного удивления.
Король молча махнул рукой и отвернулся к окну.
Бисмарк и Мольтке вышли из кабинета.
Глава двадцатая
После бурных и тревожных дней в Лангензальца наступила тишина. Ганноверская армия была распущена и вернулась на родину, прусские войска двинулись дальше на юг и запад, навстречу другим врагам, и городок Лангензальца внешне стал снова таким же тихим и мирным, каким был многие годы перед тем, как судьбе заблагорассудилось сделать его театром таких кровавых событий.
Но хотя внешне улицы казались по‑старому спокойными и сонными под знойными лучами летнего солнца, — внутри домов двигалась тихая жизнь неутомимой любви и сострадания, той любви и того сострадания, которые после грозных военных ураганов врываются в жизнь с большей стремительностью и служат прекрасным доказательством вечной и неразрывной связи человеческого сердца с Богом, неиссякающей любви, неистощимого милосердия.
Многие из тяжелораненых пруссаков и ганноверцев не могли быть отправлены на родину. Для них устраивались лазареты, и частные дома с готовностью открывали свои двери для несчастных жертв войны. Кроме сестер милосердия и дьяконисс из Пруссии и Ганновера, являлись родственники раненых с целью лично за ними ухаживать. Когда с заходом солнца на землю спускались сумерки и прохлада, на улицах встречалось множество одетых в простые темные платья женщин и девушек, которые с серьезными лицами спешили за город подышать свежим воздухом и набраться новых сил для добровольного самопожертвования, на какое себя обрекали. Горожане, отдыхавшие от дневного труда у ворот своих жилищ, провожали их взглядами, исполненными участия, и вполголоса обменивались замечаниями насчет той или иной из проходящих групп.
Фрау фон Венденштейн с дочерью и Еленой была очень дружелюбно принята в жилище старика Ломейера. Маргарита отдала в их распоряжение две лучшие во всем доме комнаты, убрав их как только могла удобнее и красивее. А кандидат поселился в ближайшей гостинице.
Фрау Венденштейн подошла к постели своего сына, дрожа от страха и ожидания. Она с трудом удерживала душившие ее рыдания. Лейтенант лежал перед ней неподвижно, и только легкое дыхание свидетельствовало, что он жив.
Мать с тоской взяла его за руку и, склонясь над ним, осторожно поцеловала в лоб. Под влиянием магнетического действия этого материнского поцелуя молодой человек медленно открыл глаза и обвел комнату бессмысленным взглядом. Но вдруг глаза оживились, в них мелькнул луч сознания, а по губам пробежала легкая улыбка. Рука едва заметным пожатием отвечала на приветствие матери.
Она опустилась на колени возле кровати и, склонив голову на руку сына, вознесла к Богу безмолвную молитву, в которой горячо просила сохранить столь драгоценную для нее жизнь.
Немного поодаль стояли молодые девушки. Елена не могла отвести глаз от зрелища слабого, надломленного существа, которое так недавно покинуло ее во цвете сил и здоровья. Сестра молодого человека горько плакала, закрыв лицо платком. Глаза Елены были сухи и блестящи, лицо оставалось бледным и неподвижным, только губы слегка дрожали да руки судорожно сжимались.
Когда мать опустилась на колени, взгляд лейтенанта упал на молодую девушку. Легкая краска мгновенно вспыхнула на его щеках, в глазах сверкнул радостный луч, губы раскрылись, но из них вырвался только тяжелый, хриплый вздох, и они окрасились красноватой пеной. Веки опять опустились на глаза, и лицо покрылось смертельной бледностью.
Но вскоре явился доктор и принес помощь и утешение. Тогда настало время неутомимого ухода, — этой тихой работы, столь тяжелой в самой своей несложности, но столь преисполненной благодати, которая отрешает сердце от всего житейского и возносит его к вечному источнику любви, к всемогущему распорядителю человеческой жизни и человеческих судеб. Чего, кажется, легче, как сидеть в мягком кресле и наблюдать за больным! Как невелик труд приложить к ране освежающий компресс, или влить в рот укрепляющий напиток, или просто взбить подушку, на которой покоится голова больного!
Но кто передаст всю тоску напряженного состояния, с каким приходится следить за каждым движением век или губ, за каждым вздохом любимого существа! От одной минуты сна, от малейшего упущения в докторских предписаниях может зависеть жизнь больного. О, какое громадное значение приобретают в ночной тишине все эти маленькие, казалось бы ничего не значащие, услуги! Как медленно тянутся тогда минуты, каким мелким, бесцветным кажется все, что не входит в пределы комнаты больного, что не имеет отношения к святой работе восстановления человеческой жизни, к усилиям остановить руку равнодушной Парки и отвратить неумолимое лезвие от тонкой нити, на которой покоится так много счастья и надежды, любви и радости, труда и награды!
А когда к одру страдания начинает медленно приближаться выздоровление, которому все еще, как нежному весеннему цветочку, продолжает угрожать рука холодной смерти, неохотно уступающей свою добычу и все еще силящейся сразить своим ледяным дыханием слабый цветок, который вы взрастили с неутомимой заботливостью, — с каким умилением склоняется тогда человек перед рукой Всевышнего! Какими ничтожными оказываются тогда человеческие силы и воля, как кротко научается тогда сердце произносить слова молитвы: «Господи, да будет воля Твоя!» С какою верою и смирением обращается взор к надзвездному миру, припоминая божественное изречение: «Просите, и дастся вам!»
Старушка‑мать пережила у постели сына все эти различные фазы внутренней жизни. Одновременно страшась и надеясь, отчаиваясь и веря, она выполняла однообразные обязанности сиделки с невозмутимым видом. Ей усердно помогали молодые девушки. Елена исполняла свою часть труда со спокойным самообладанием. Она не спускала глаз с больного и с робкой пытливостью всматривалась в его бледные черты.
Наконец явилась надежда, которая освежила и ободрила эти истомленные опасениями и тревогой сердца. Больной счастливо перенес первый приступ лихорадки, пулю извлекли, но впереди еще ожидал кризис, а именно отделение запекшейся крови, которая находилась в глубине раны. Затем оставалось бы только постепенно подкреплять его сильно потрясенную нервную систему.
Доктор предписал больному безусловный покой. Вблизи него не должен был раздаваться ни малейший звук, не следовало отвечать ему ни на один вопрос, а только постоянно показывать улыбающееся лицо и говорить с ним не иначе как глазами.
Но как красноречив был этот язык!
Какой чистый, теплый свет изливался из глаз Елены, когда они покоились на бледном лице спящего, с напряженным вниманием следя за каждым его движением или с благодарностью обращаясь к небу, когда сон больного был спокоен!
А когда больной, в свою очередь, открывал глаза и встречал взгляд молодой девушки, какая радость мгновенно вспыхивала на его лице! Удивительно, как многое может выражать глаз человеческий — этот маленький кружок, в котором все находит себе место, где отражаются и звездное небо, и вечные горы, и бесконечное пространство морей! То, чего не может сказать ограниченное, в узкую форму заключенное слово, что не может быть выражено даже цветистым языком поэзии, то все с мельчайшими оттенками и совершенно понятно передается глазами, и в особенности глазами больного, которые, не отражая в себе многочисленных и изменчивых картин внешнего мира, становятся чище, прозрачнее и отчетливее передают малейшие движения души.
Когда глаза раненого офицера останавливались на молодой девушке, в них можно было прочесть целую поэму воспоминаний и надежд. Тогда легкий румянец выступал на ее щеках и взор опускался, но только на мгновение: глаза ее опять невольно поднимались, и сквозь подергивавшую их влажную дымку в них светился ответ ее сердца.
Однажды, когда Елена подавала ему прохладительное питье, он протянул ей бледную, исхудалую, испещренную синими жилками руку. Она вложила в нее свою; он сжал ее и долго не выпускал, а глаза его между тем смотрели на нее так благодарно, жадно и вопросительно. Она вся зарделась и отняла руку, но он во взгляде ее успел прочесть желанный ответ. С блаженной улыбкой, опять закрыв глаза, он продолжал во сне начатый им наяву сон.
С тех пор он чаще и чаще с мольбой во взгляде протягивал ей руку. Она подавала ему свою; он медленно подносил ее к губам и запечатлевал на ней горячий поцелуй. Елена в смущении отнимала руку, а он опять засыпал со счастливой улыбкой. Безмолвный разговор между ними все становился продолжительнее и красноречивее. Не раз открывал он рот, чтобы едва слышным шепотом подтвердить выражение глаз, но она с нежной улыбкой останавливала его, поднося палец к губам. Но однажды он не утерпел и у него вырвались слова: «Милая Елена!»
Она с сияющими глазами быстро подала ему руку и не отняла ее, когда он запечатлел на ней долгий и горячий поцелуй.
Фрау фон Венденштейн видела и хорошо понимала этот безмолвный обмен мыслями. Какая женщина не сумеет понять его, какая мать останется слепа к чувству, возникающему в сердце ее возлюбленного сына к той, которой предстоит продолжать относительно взрослого мужчины дело любви, начатое матерью в его детстве, — дело смягчающей, утешающей, всепрощающей и всеискупающей любви! Без нее, без этой любви, сила мужчины остается сухой и непроизводительной, потому что его стремлению к деятельности не хватает тогда животворного света и тепла.
Эти разговоры улыбками и глазами часто происходили в присутствии матери, но трудно было бы определить, с удовольствием или с тревогой следила она за развитием того, что совершалось на ее глазах. Ее бледное, спокойное лицо светилось неизменной лаской и дружелюбием, но более на нем ничего нельзя было прочесть. Во всяком случае, она не могла без умиления смотреть на это пробуждение любви в сердце больного сына. Когда же он раз, в одно и то же время взяв за руку ее и Елену, соединил их в одном пожатии, между тем как глаза его с трогательной мольбой устремлялись то на одну, то на другую, фрау Венденштейн молча обняла Елену и нежно поцеловала ее в лоб. В ту самую минуту в комнату вошла сестра лейтенанта и тоже принялась горячо обнимать Елену. Больной совершенно преобразился: он буквально сиял радостью, глядя на них.
Таким образом в комнате раненого занялась заря новой жизни, завязалась новая сердечная связь, нежная, чистая, благоухающая, святая! Вряд ли бы она могла скрепиться в таком точно виде среди тревог и волнений внешнего мира. О том, что произошло, никто не сказал ни слова, но все друг друга понимали. Каждый знал и чувствовал, что здесь, в тиши уединения, на рубеже между жизнью и смертью, возникло и взросло нечто, чему надлежало перейти в вечность. Таким образом, в то время, как по мановению руки Божией над историческим миром разражалась страшная гроза и в Германии вследствие жестокой борьбы устанавливался новый порядок вещей, здесь, в частной жизни людей, совершались события более мирного и отрадного свойства. То, что эти сердца переживали, запечатлевалось в них неизгладимыми буквами и должно было перейти в вечность наравне с великими событиями, по воле судеб божиих записываемыми на скрижалях истории.
От проницательного взгляда преданного Фрица Дейка также не ускользнуло ничего из произошедшего в комнате больного лейтенанта. От тоже не проронил о том ни слова, постоянно выражая свое одобрение и участие почтительным вниманием, которым окружал дочь пастора. Когда же он видел ее сидящей у постели раненого, то с радостной улыбкой поглядывал на девушку и многозначительно кивал головой.
Со времени приезда дам он входил в комнату больного, чтобы только приготовить все необходимое для ухода за ним. Но он оставил за собой часть ночного бдения в самые тяжелые для бодрствования часы, и тогда с добродушной суровостью выпроваживал дам из комнаты лейтенанта.
Кроме того, он с неутомимым усердием помогал красавице Маргарите во всех ее стараниях сделать как можно приятнее и удобнее однообразную жизнь ее гостей. Для Ломейера он сделался просто необходим всюду — во дворе, в конюшне и в саду. Он со всяким делом справлялся чрезвычайно ловко, избавляя старика от многих забот и тягот. По вечерам Фриц сидел у ворот вместе с Маргаритой и ее отцом. Последний, с веселой улыбкой посматривая на дочь, всегда с новым удовольствием слушал рассказы молодого человека о его родине. Особенно приятно ему было узнавать из этих рассказов, что старый Дейк владел значительным состоянием, которому надлежало всецело перейти к его единственному сыну и наследнику.
Кандидат по нескольку раз в день навещал дам, скромно, без малейшей навязчивости помогая им ухаживать за больным и утешая фрау Венденштейн речами, исполненными надежды и упования. Кроме того, он посещал все дома, в которых были больные или раненые, и повсюду неутомимо разносил духовную пищу. Он также принимал деятельное участие в устройстве лазаретов. Весь городок Лангензальца превозносил его до небес. Фрау фон Венденштейн, со своей стороны, не могла нахвалиться молодым пастором и при всяком удобном случае старалась ему выразить свое уважение и благодарность.
Елена держалась от двоюродного брата в стороне. Он, в свою очередь, не пытался сближаться с ней более, чем того требовали ежедневные визиты. Правда, его глаза часто покоились на молодой девушке с особенным выражением, в них по временам сверкала гневная молния, особенно в те минуты, когда Елена сидела у постели больного и на ее лице отражалась вся глубина ее привязанности к нему. Но никогда ни словом, ни малейшим намеком кандидат не дал ей почувствовать того, что медленно и в молчании копилось у него на сердце.
Однажды вечером, в последних числах июня, фрау фон Венденштейн вместе с дочерью сидела у открытого окна, в которое свободно проникал прохладный вечерний воздух. Дверь в комнату больного была отворена. Елена сидела у постели, с заботливым вниманием наблюдая за его спокойным сном.
В обществе дам находился также и кандидат в своем обычном черном одеянии и белом галстуке, тщательно повязанном вокруг шеи. Его гладко причесанные волосы плотно прилегали к вискам.
Он вполголоса рассказывал госпоже Венденштейн о других раненых, которых видел в этот день.
— Вы избрали для себя высокую стезю, — сказала старушка, ласково смотря на молодого пастора. — Во времена, подобные нынешним, особенно отрадно подавать страждущим духовную помощь, ободрять их и успокаивать.
— Но с другой стороны, — смиренно заметил кандидат, опуская глаза, — в такое время более, чем когда‑нибудь, сознаешь все свое бессилие перед лицом Всемогущего промысла. Обращаясь со словами утешения к страдальцам, которые уже стоят на пороге вечности, я нередко у себя спрашиваю, достоин ли говорить с ними от имени Господа? Тогда я почти начинаю сомневаться в пользе и величии моего призвания. Но, — продолжал он, как на молитву складывая руки, — вечная сила слова Божия и недостойному орудию сообщает власть творить великое. Я с чистейшей радостью могу сказать, что многие сердца были мной обращены к вере и что многим раскрыл я врата в Царствие Небесное.
— Сколько семейств будут вам благодарны! — горячо проговорила фрау Венденштейн, пожимая ему руку.
— Не меня должны они благодарить, а того, кто через меня действует, — отвечал кандидат, склоняя голову.
В то же самое время он искоса бросил быстрый взгляд в комнату больного, где слышался легкий шорох.
Туда между тем тихонько вошел доктор, осторожно приблизился к спящему, наклонился над ним, привычной рукой отодвинул компрессы и стал внимательно рассматривать рану.
Несколько минут спустя он вышел в соседнюю комнату к дамам.
Фрау фон Венденштейн устремила на него тревожный, вопросительный взгляд. Последовавшая за доктором Елена остановилась в дверях.
— Все идет как нельзя лучше, — сказал доктор, дружески кланяясь. — Хотя я и не могу еще сказать, что всякая опасность миновала, однако с каждым днем все более и более начинаю надеяться на благоприятный исход болезни.
Фрау Венденштейн радостным взглядом поблагодарила его за хорошую весть. Глаза Елены подернулись влажным блеском.
— Но больной еще требует самой тщательной заботы. Ему необходимо полное спокойствие. Малейшее возбуждение может оказать гибельное влияние на его сильно потрясенную нервную систему и вызвать тифозную горячку, за исход которой, при расстроенном его организме, никак нельзя ручаться. Внутренняя часть раны еще наполнена запекшейся кровью, которую следует удалять постепенно. Внезапное ее отделение может сопровождаться сильным воспалением и причинить смерть. Повторяю: первое и необходимейшее условие выздоровления заключается в безусловном спокойствии, чтобы дать природе возможность самой себе помочь. Затем продолжайте прикладывать компрессы, давать больному прохладительное питье и поддерживайте его силы легкой питательной пищей. А теперь, сударыни, я хочу также и на вас распространить мой докторский авторитет, — продолжал он. — Вы давно уже не дышали свежим воздухом, а сегодня прелестная погода, — извольте пойти погулять.
Фрау фон Венденштейн нерешительно на него посмотрела. Доктор продолжал:
— В интересах больного вы должны подумать о сохранении собственных сил. Что станется с ним, если и вы также захвораете! Я настоятельно требую, чтобы вы шли погулять. За больным пока может присмотреть Фриц. К тому же ему теперь ничего не надо, кроме сна.
— Я останусь дома! — живо воскликнула Елена и вдруг, опомнившись, в смущении опустила глаза.
— Прошу вас, сударыня, — вмешался кандидат, — последуйте предписанию доктора и будьте совершенно покойны. Я останусь с вашим сыном. За это время я достаточно научился ухаживать за больными. Идите: вам необходимо отдохнуть.
— Итак, скорее в путь! — воскликнул доктор. — Я сам покажу вам дорогу к прелестной тенистой аллее. Вы увидите, какую пользу вам принесет свежий воздух. Это в высшей степени целебное средство, которое природа безвозмездно всем предлагает.
Фрау фон Венденштейн надела шляпу и мантилью. Молодые девушки последовали ее примеру. Елена бросила в комнату больного еще один заботливый, тревожный взгляд, затем нехотя присоединилась к двум другим дамам.
Кандидат с опущенными глазами и кроткой улыбкой проводил их до дверей.
Потом он вернулся, вошел в комнату больного и поместился на стоявшем возле постели стуле.
Странную противоположность составляли эти два человека. На лице раненого офицера, погруженного в легкую дремоту, выражалось почти небесное спокойствие. Он представлял собой картину мирных, сладких сновидений. Лицо молодого пастора, напротив, было искажено ненавистью, выражением совершенно земной и низкой страсти.
Раненый сделал легкое движение головой, как бы чувствуя тяжесть упорно устремленного на него взгляда кандидата. Минуту спустя он открыл глаза и взглянул на то место, где надеялся увидеть воплощенным предмет своих сновидений. С удивлением, почти с испугом взор его упал на пастора, лицо которого с пробуждением больного приняло свое обычное спокойное выражение, а глаза опустились, чтобы скрыть горевшую в них ненависть. Но, несмотря на всю силу своей воли, кандидат, однако, не успел преобразить свою физиономию так быстро, чтобы лейтенант не заметил зловещего блеска его зрачков.
— Не надо ли вам чего‑нибудь, господин Венденштейн? — спросил кандидат тихим, мягким голосом. — Ваши дамы вышли подышать свежим воздухом, а вас поручили моим заботам.
Больной легким движением руки указал на стоявший около постели столик с графином свежей воды и с маленькой скляночкой, наполненной красноватой жидкостью.
Кандидат налил несколько капель лекарства в стакан с водой и осторожно поднес его к губам больного, который с трудом приподнял голову. Глаза последнего ясно говорили: «Благодарю вас».
Кандидат поставил стакан обратно на столик, затем, сложив руки, тихо заговорил:
— Думали ли вы, господин Венденштейн, утоляя вашу земную жажду, о том, что душа ваша тоже нуждается в напитке, который бы освежил ее и укрепил на рубеже жизни, так чтобы она могла, в случае если Господу угодно будет призвать вас к себе, явиться перед своим судией совсем вооруженная и готовая дать строгий отчет во всех своих деяниях?
Глаза раненого, которые после того, как он утолил свою жажду, опять сомкнулись, приготовляясь ко сну, теперь широко раскрылись и со страхом и недоумением устремились на кандидата. Он привык, чтобы с ним говорили не иначе как глазами, знаками, отдельными словами, произносимыми тихим шепотом. Длинная речь пастора неприятно подействовала на его усталые нервы. Кроме того, в нем до сих пор постоянно поддерживали надежду на выздоровление и веру в новую, счастливую будущность. Внезапно вызванный перед ним образ смерти, еще простиравшей над его головой свою грозную руку, подействовал на него как ледяное дыхание подземелья, когда в него входят с насыщенного солнцем и благоуханием воздуха. Легкая дрожь пробежала по его телу, он слабо покачал головой, как бы пытаясь прогнать от себя ужасное явление.
— Думали ли вы о том, — продолжал кандидат, постепенно возвышая голос и все более и более придавая ему суровости, — думали ли вы о том страшном, роковом часе, который, может быть, очень недалек от вас? О часе, когда ваша душа после жестокой борьбы покинет охладевшее тело, а сердце, простившись со всеми земными радостями и надеждами, сойдет во мрак могилы, чтобы обратиться в прах, из которого оно возникло?
Все шире и шире раскрывались глаза раненого. Лихорадочная краска разлилась по его лицу. Он с мольбой во взгляде смотрел на кандидата.
Тот, в свою очередь, устремил на лейтенанта сверкавший, неумолимый взор, каким гремучая змея преследует свою добычу.
— Думали ли вы, — продолжал пастор голосом, резкие звуки которого, проникая в сердце больного, терзали его не менее упорно устремленного на него жестокого взгляда, — думали ли вы о том, как вы при трубном звуке предстанете перед строгим Судией и должны будете дать ему отчет о жизни, последним действием которой было кровопролитие и братоубийство в борьбе, оправдываемой земными законами, но осуждаемой вечным правосудием?
Нервная дрожь пробегала по лицу больного. Лихорадочная краска все более и более сгущалась на его щеках, отяжелевшие веки были в непрерывном движении, то опускаясь, то поднимаясь над глазами.
— Небо оказало вам великую милость, — плел ядовитую паутину кандидат. — Оно дает вам время приготовиться к вечности. А как многие внезапно призываются им из среды житейской суеты! Но воспользовались ли вы этим временем, оказались ли достойным столь великой милости? Отрешились ли вы от всего земного и обратились всеми помыслами к небу? Не таятся ли еще у вас в сердце мирские надежды и желания? Рассчитайтесь скорее с жизнью, чтоб не пропало для вас бесследно дарованное вам для того время!
Кандидат, по мере того как говорил, все ближе и ближе придвигался к лейтенанту. Он буквально впился глазами в лицо несчастного, на котором отчетливо выражалось глубокое потрясение. Бледные руки больного дрожали. Он приподнял их, как бы стараясь отстранить от себя страшное зрелище, затем, указывая на столик, едва слышно простонал:
— Воды!
Кандидат еще ближе наклонился над несчастным лейтенантом. Правая рука его была распростерта над головой больного, а левою он сделал угрожающее движение в воздухе. Голос его глухо звучал, когда он продолжал:
— Подумайте о вечной воде! Позаботьтесь о том, чтоб вам дозволено было напиться из источника милосердия божия, которое одно может избавить вас от адского пламени, неизбежно ожидающего, если вы не поспешите вырвать из вашего сердца земных помышлений! Ваше время уже, может быть, сочтено, и если вы не отрешитесь от прошлого, то непременно упадете в пропасть, которая уже разверзлась перед вами!
Красная пена выступила на губах больного. Его глаза широко раскрылись и дико блуждали по комнате, все тело подергивалось судорогами.
Пастор хриплым голосом шипел уже над самым его ухом:
— Пропасть разверзается… из нее подымаются огненные языки, в воздухе раздаются плач и стоны грешников, мольбы которых более не достигают слуха божественного милосердия! Небесный свет меркнет, душа, преисполненная неизъяснимого ужаса, погружается все глубже… глубже… глубже…
Больной еще раз сильно вздрогнул; хриплый вздох вырвался из его высоко поднятой груди, рот раскрылся, и из него хлынул поток черной, густой крови, между тем как лицо покрылось смертельной бледностью.
Кандидат умолк. Медленно выпрямился он и спокойно, неподвижно смотрел на происходившую перед ним страшную борьбу жизни со смертью. Холодная улыбка мелькала на его бледных губах.
Тихо отворилась дверь соседней комнаты, и послышались чьи‑то легкие, осторожные шаги.
Кандидат вздрогнул. Он почти с сверхъестественным усилием возвратил чертам своего лица их обычное выражение спокойного достоинства и, скрестив руки на груди, обратил голову по направлению к двери.
На пороге показался Фриц Дейк.
— Вы тут, господин кандидат? — произнес он шепотом. — Я был занят на конюшне, когда узнал, что дамы вышли погулять, и пришел сюда взглянуть на лейтенанта… Господи боже мой! — вдруг громко воскликнул он, бросаясь к постели. — Что случилось? Лейтенант умирает!
Он схватил больного за руку и наклонился над тем, что уже казалось ему лишенным жизни трупом.
— Я опасаюсь худшего, — сказал кандидат тихим голосом, в котором звучало участие. — Внезапная судорога схватила бедного молодого человека, в ране открылось кровотечение, которое, я боюсь, должно положить конец всем нашим надеждам. Все это случилось очень быстро, в ту самую минуту, как я предлагал ему духовное утешение.
— Боже мой, боже мой! — воскликнул Фриц Дейк. — Это ужасно… Бедная мать! Бедная фрейлейн Елена!
Он выбежал за дверь и голосом, в котором слышались волнение и испуг, громко позвал:
— Маргарита, Маргарита!
Молодая девушка быстро повиновалась призыву, произнесенному таким тоном, от которого на ее собственном лице появилось выражение испуга. Она быстро поднялась по лестнице и боязливо заглянула в комнату больного.
— Лейтенант умирает! Ради бога, бегите скорей за доктором! — кричал Фриц Дейк.
Маргарита беглым взглядом окинула больного, увидела его бледное лицо, струившуюся изо рта кровь и, всплеснув руками, побежала вниз по лестнице.
Фриц Дейк опустился на колени возле кровати и платком вытирал беспрестанно накоплявшуюся у рта кровь, время от времени повторяя:
— Боже мой, боже мой, что скажет его мать!
Кандидат вышел в последнюю комнату и взялся было за шляпу, но потом передумал и решился остаться. Он сел в кресло, откуда мог видеть то, что происходило у постели больного.
Маргарита между тем не теряла времени напрасно. Она знала дорогу, по которой пошел доктор, сопровождая дам, и пустилась за ним в погоню. Миновав последние дома города, она увидела доктора, который прощался с дамами у входа в тенистую аллею.
Не переводя духа, бегом молодая девушка направилась к завиденной ею вдали группе. Доктор с удивлением на нее смотрел, а глаза Елены устремились на девушку с выражением тревожного ожидания.
— Ради бога, господин доктор! — воскликнула Маргарита, с трудом переводя дух. — Я думаю… Я боюсь… Бедный лейтенант…
— Что случилось? — с испугом спросил доктор.
— Я боюсь, что он умер! — проговорила наконец Маргарита. — Идите скорей, скорей!
Фрау Венденштейн схватила за руку доктора, как бы ища в ней опоры, затем, не выпуская ее, пошла по направлению к дому, все более и более ускоряя шаг. Она влекла за собой доктора, который между тем расспрашивал Маргариту о причинах столь неожиданного кризиса.
Елена шла впереди всех так быстро, что, казалось, едва касалась ногами земли. Когда она услышала страшную весть, принесенную Маргаритой, у нее вырвался один‑единственный крик, затем она почти бегом пустилась в обратный путь, вошла в город, достигла дома Ломейера, поднялась по лестнице и очутилась у комнаты больного.
На пороге она на мгновение остановилась и глубоко вздохнула, прижимая руки к груди.
Затем отворила дверь и, бледная, безмолвная, устремила неподвижный взгляд на молодого человека, перед которым стоял на коленях Фриц Дейк, осторожно вытирая выходившую у него изо рта кровь.
Фриц Дейк обернулся. Увидев перед собой Елену, лицо которой выражало глубокое отчаяние, он понял, насколько ее скорбь должна была превышать его собственное горе. Медленно приподнимаясь с колен, он дрожащим голосом произнес:
— Я боюсь, уж не призвал ли его Господь к себе… Подойдите сюда, фрейлейн Елена! Если кто‑нибудь может его разбудить, так это разве только вы.
И он подвел ее к постели.
Она упала на колени, схватила руку больного и прижала к губам. Сухие глаза ее впились в его лицо, а губы шептали:
— Господи, пусть и я за ним последую!
В таком положении оставались они в течение нескольких минут: Елена на коленях у постели, возле нее Фриц Дейк, утиравший рукой беспрестанно накоплявшиеся в его глазах слезы, а в соседней комнате кандидат с выражением живейшего участия на лице. Руки его были крестообразно сложены на груди, а губы шептали молитву.
Вскоре явился и доктор с двумя остальными дамами.
Госпожа Венденштейн хотела тоже войти в комнату больного, но доктор ее остановил.
— Здесь никто не может помочь, кроме меня, — сказал он решительно. — Больной принадлежит пока мне. Когда окажется в вас надобность, я позову.
Фриц Дейк почти насильно увел фрау Венденштейн и ее дочь. Елена тихо приподнялась и села на отдаленный стул тут же, в комнате больного.
Доктор внимательно рассматривал лицо больного, освидетельствовал его рану и, приложив руку к сердцу, долго считал его удары.
Кандидат подошел к фрау Венденштейн, которая, закрыв лицо руками, опустилась на первый попавшийся ей стул.
— Не отчаивайтесь, — начал он ее утешать. — Еще не вся надежда потеряна, но если Господу угодно будет положить конец жизни вашего сына, вспомните, что такая же участь, кроме вас, постигла еще многих и многих других!
Рыдания были единственным ответом бедной матери.
Вскоре явился доктор. Едва только он удалился из комнаты больного, Елена заняла свое прежнее место у кровати лейтенанта и опять старалась дыханием согреть его руки.
— Это страшный кризис, — сказал доктор, — причины которого я никак не могу себе объяснить и который оставляет весьма мало надежды. Надо быть ко всему готовыми, но пока еще бьется сердце, пока в больном есть хоть искра жизни, доктору не следует унывать. Помочь тут я почти не в силах: если природа сама не справится, искусство бессильно. Но, — спросил он, обращаясь к кандидату, — каким образом настал этот кризис? Больной в последнее время был так спокоен…
— Когда я к нему вошел, — отвечал кандидат, — он проснулся и попросил пить. Я ему налил его питья, и он, казалось, совершенно хорошо себя чувствовал. Но когда я заговорил с ним, стараясь направить его мысли на высшие духовные предметы, его вдруг начали подергивать судороги и изо рта хлынула кровь. Все это случилось чрезвычайно быстро и совершенно неожиданно.
— Так‑так, — проговорил доктор. — То, чего я надеялся достигнуть постепенно, случилось разом. Накопившаяся в сосудах кровь внезапно излилась. Трудно предположить, чтобы при этом не произошло какого‑нибудь разрыва. Не слишком ли много вы с ним говорили?
— Я ему сказал только то, — отвечал пастор, набожно складывая руки, — что считал своей обязанностью. Слышал ли он меня и понял ли — я не знаю.
— Извините меня, господин кандидат, — перебил его доктор, неодобрительно качая головой, — я вовсе не принадлежу к разряду тех докторов, которые отвергают религию. Я от всей души верю, что помощь является к нам только от Бога, но на этот раз, право, гораздо лучше было бы оставить больного в покое.
— Божественное слово везде и во всякое время уместно, — возразил кандидат холодным, решительным тоном, устремляя кверху исполненный благочестия взор.
— Боже мой, боже мой! — воскликнула Елена в соседней комнате голосом, в котором одновременно звучали и радость и испуг. — Он жив… он просыпается!
Все поспешили к постели больного. Доктор стал у него в головах, а Елена оставалась по‑прежнему на коленях, прижимая к губам руку молодого человека.
Лейтенант открыл глаза и с удивлением обвел ими всех присутствующих.
— Что такое со мной случилось? — спросил он тихим, но вполне чистым голосом, между тем как новая струйка крови обагрила его губы. — Я видел ужасный сон! Мне казалось, будто я умираю!
И он опять закрыл глаза.
Доктор приподнял подушку, на которой покоилась голова больного, и, взяв у Елены его руку, пощупал пульс.
— Стакан вина! — приказал он.
Фриц Дейк бросился вниз и через минуту вернулся со стаканом старого вина темно‑красного цвета.
Доктор поднес его ко рту больного. Тот с жадностью выпил все до последней капли.
Все были в страшно напряженном состоянии. Лицо Елены казалось высеченным из мрамора: вся душа ее тонула в глазах.
Несколько минут спустя легкая краска медленно выступила на щеках больного, он глубоко вздохнул и снова открыл глаза.
Его взгляд упал на Елену, и лицо мгновенно оживилось радостной улыбкой.
— Вздохните поглубже! — сказал доктор.
Больной повиновался.
— Вы нигде не чувствуете боли?
Молодой человек отрицательно покачал головой.
Доктор еще раз пощупал пульс, коснулся рукой головы больного и в течение нескольких минут внимательно прислушивался к его дыханию.
Затем он подошел к фрау Венденштейн и, с улыбкой подавая ей руку, сказал:
— Природа благополучно выдержала натиск страшного кризиса. Теперь ничего более не нужно, кроме спокойствия и подкрепляющих средств. Благодарите Бога: ваш сын спасен!
Старушка приблизилась к постели, долго смотрела в глаза больному, потом нежно поцеловала его в лоб.
Затем она вышла в соседнюю комнату и в изнеможении опустилась там на диван. Обильные слезы хлынули у нее из глаз и не замедлили ее облегчить.
Елена же все по‑прежнему оставалась у постели больного, не выпуская его руки и не отводя глаз от его лица. Только на ее бледных чертах теперь сияла тихая радость.
Кандидат все еще стоял со сложенными руками. Улыбка не сходила с его крепко сжатых губ, между тем как глаза следили за всем, что происходило у постели раненого лейтенанта.
Доктор был занят выпиской рецепта. Затем он присоединился к другим, держа в руках узкую полоску бумаги.
— Пусть, — сказал он, — больной через час принимает по ложке этого лекарства. Я надеюсь, что он проведет ночь спокойно, а завтра или послезавтра мы начнем его откармливать. Теперь он, с Божией помощью, не замедлит выздороветь.
Потом, обращаясь к кандидату, прибавил серьезно:
— Извините меня за нетерпеливые слова, которые я недавно вам сказал. Вы были правы, говоря о всемогуществе божественного слова. Здесь сегодня поистине совершилось чудо! Подобный кризис едва ли из ста раз один оканчивается благополучно! Я преклоняюсь перед этим чудом и с благодарностью и смирением обращаюсь к источнику света, который ниспосылает нам знание и веру, как два различных луча, исходящих из одной и той же точки.
Он говорил с оживлением и в заключение горячо пожал кандидату руку.
Странное выражение промелькнуло на лице последнего.
Он опустил глаза и молча низко склонил голову.
Потом Берман вспомнил, что у него было еще много других больных, которые ожидают его посещения, и простился с фрау фон Венденштейн, еще раз выразив ей свое участие. Он подошел также и к Елене и подал ей руку.
Но почему молодая девушка с таким ужасом вдруг от него отшатнулась? Отчего по всем членам ее пробежал лихорадочный трепет и сердце в ней вдруг точно замерло?
Поймала ли она на лету быстрый, острый взгляд, который из глаз кандидата упал на больного, или она просто поддалась минутному влиянию одной из тех странных антипатий и симпатий, которые часто оказываются проницательнее долгого опыта, самого глубокого знания человеческого сердца и самого тонкого понимания вещей и людей?
Доктор и кандидат удалились. Дамы остались одни при больном, который не замедлил уснуть крепким, безмятежным сном.
Фриц Дейк, благодаря своему крепкому организму, менее прочих пострадал от только что пережитых волнений. Вследствие этого он мог вполне отдаться радости, какую пробудила в нем уверенность в выздоровлении лейтенанта. Отнеся прописанный доктором рецепт в аптеку, он отправился в маленький садик, где Маргарита поливала цветы, которые после знойного дня томно склоняли свои головки на стеблях.
Фриц и Маргарита при этом мало говорили. Он наполнял для нее лейку и делал вокруг корней растений маленькие углубления для воды. Его несказанно радовала ловкость, с какою Маргарита двигалась между цветами, поливая их и подвязывая. Фриц не спускал с молодой девушки глаз и остался чрезвычайно доволен, когда та, заметив это, слегка покраснела.
Потом он вместе с Ломейером и его дочерью приступил к сытному ужину и опять любовался, как Маргарита при этом выполняла свои обязанности хозяйки.
Молодой человек мысленно представлял себе, как она будет украшать своим присутствием его богатый крестьянский дом в Блехове и как старый Дейк останется доволен приобретением такой невестки. О чем думала Маргарита — неизвестно, но вид у нее, когда она прислуживала отцу и гостю и исполняла свои маленькие обязанности с уверенностью опытной хозяйки и с грацией цветущей молодости, был чрезвычайно счастливый.
Таким образом, в доме Ломейера наконец водворилось полное спокойствие и счастье.
А кандидат Берман между тем прилежно обходил своих многочисленных больных и раненых. Он неутомимо утешал одних, напутствовал других и смиренно отклонял от себя всякую благодарность. В лазаретах он все приводил в порядок и всюду давал полезные советы. Все осыпали похвалами благочестивого, кроткого, услужливого молодого пастора.
Глава двадцать первая
Графиня Франкенштейн сидела в приемном салоне своего дома на улице Херренгассе в Вене. Ничто в этом салоне не изменилось; громадные, потрясающие события, прошумевшие ураганом над Австрией и потрясшие глубочайшие корни габсбургского могущества, не оставили следа в этих аристократически спокойных и сановито‑неизменных покоях. Но в них, кроме старинной мебели, видевшей на своих подушках те минувшие поколения, которые теперь смотрели из матово блестящих золотых рам на своих внуков и правнуков, кроме высоких, просторных каминов, пламя которых отражалось в юношески сверкавших глазах теперь давно усопших бабушек, кроме часов с группами пастушков, равнодушно отсчитывавших секунда за секундой часы горя и радости, рождения и смерти уже стольким отпрыскам этого дома, кроме всех этих предметов, безжизненных и вместе с тем полных живучих воспоминаний, привыкших созерцать с высоты спокойного величия преходящие скорби и радости человечества, сидели современные люди, глубоко взволнованные и потрясенные ужасным и неожиданным ударом, постигшим судьбы габсбургского дома и Австрии.
Старая графиня Франкенштейн, как всегда преисполненная серьезного, сановитого достоинства, но с грустным выражением в гордом, спокойном лице, сидела на большом диване, рядом с ней в темном платье сидела графиня Клам‑Галлас, часто прикладывавшая тонкий кружевной платок к глазам. Против дам расположился генерал Рейшах. Лицо его дышало по‑прежнему здоровьем и свежестью, умно и оживленно лучились темные глаза из‑под седых бровей, но над выражением невозмутимой веселости лежал покров грусти. Возле матери, откинувшись в кресло, устроилась графиня Клара. И на ее прелестном молодом личике лежал налет печали, недаром же она была истой дочерью той гордой австрийской аристократии, которая глубоко и жгуче чувствовала унижение, постигшее на кениггрецских полях древние императорские знамена. Но эта печаль лежала только легкой вуалью на выражении счастья, наполнявшего задумчивые глаза. Лейтенант фон Штилов, несмотря на страшную опасность, которой он подвергался при Траутенау и Кениггреце, остался цел и невредим; война почти окончена, и новой опасности для него не предвидится, и тотчас по заключении мира начнутся приготовления к свадьбе!
Молодая графиня сидела, вглядываясь в глубокой задумчивости в привлекательные картины, в которых рисовалось ей будущее, и мало вслушивалась в то, что говорили другие.
— Это несчастие — результат невероятного подобострастия к тому, что кричали снизу, — говорила графиня Клам голосом, дрожавшим от скорби и гнева. — Передали командование Бенедеку только потому, что он был популярен, потому что он сам из народа! Разумеется, все офицеры высшего круга, вся аристократия были оскорблены, отодвинуты на задний план! И вот к чему это привело! Я, конечно, ничего не имею против прав заслуги и таланта — продолжала она, — история учит, что многие из великих полководцев вышли из простых солдат, но из этого еще не следует, что надо выдвигать вперед людей, не имеющих никаких талантов и никаких других заслуг, кроме храбрости, только потому что они не знатного рода! И затем осталась в виноватых та же аристократия! То, что сделали с графом Кламом — неслыханное оскорбление для всего австрийского дворянства!
— Не смотрите на вопрос таким образом, графиня, — сказал Рейшах. — Я, напротив, думаю, что пример графа Клама зажмет рот клевете, потому что нет лучше средства выяснить настоящие причины поражения. Общественное мнение, подстрекаемое парой журналистов, осыпало графа упреками — совершенно справедливо, что он потребовал строгого следствия, и Менсдорф прекрасно сделал, убедив императора согласиться. Подождем конца, он докажет, что австрийская аристократия выше всяких упреков!
— Тяжело мне, — говорила графиня Клам, — сверх гнета общего несчастья, быть так жестоко пораженной лично… — И она вытерла выступившие слезы платком.
— Расскажите нам, барон, — попросила графиня Франкенштейн, воспользовавшись короткой паузой, чтобы переменить разговор, — расскажите нам о ганноверском короле — вы ведь прикомандированы к нему. Я так благоговею перед этим венчанным героем, так глубоко сочувствую его несчастью!
— Удивительно, как твердо и спокойно король переносит свое тяжелое положение! Впрочем, он все еще полон надежд, — боюсь, как бы они его не обманули!
— Неужели осмелятся просто лишить его престола? — вскричала графиня Франкенштейн.
— К сожалению, после того, что говорил Менсдорф, я совершенно в этом уверена, — сказала графиня Клам.
— А Австрия должна это терпеть, — возмутилась графиня Франкенштейн, и ее обычно спокойное лицо вспыхнуло гневом, глаза заблестели.
— Австрия все терпит и вытерпит еще гораздо больше! — вздохнул генерал, пожимая плечами. — Я вижу впереди долгий ряд несчастий, опять начнутся опыты — и каждый новый опыт будет стоить короне перла и лаврового листа. Я боюсь, что мы вступим на стезю Иосифа Второго.
— Боже сохрани! — взмолилась графиня Франкенштейн, всплескивая руками. — Ганноверский король останется здесь? — спросила она, помолчав.
— Кажется, — отвечал Рейшах. — Он живет на Валльнерштрассе, в доме барона Кнезебека, где ему уступила свою квартиру графиня Вильчек. Но я слышал, что он скоро переедет в Гитцинг, на виллу герцога Брауншвейгского. Мне кажется, ему лучше следовало бы отправиться в Англию, ведь он английский принц по рождению, и если ему там удастся перетянуть на свою сторону общественное мнение, что весьма немудрено при его чарующей личности, то Англия — единственная держава, которая, может быть, что‑нибудь для него сделает — и может сделать. Но его нельзя на это подвинуть, а граф Платен, кажется, вовсе и не способен двигать короля к твердым намерениям.
— У меня был граф Платен, — сообщила графиня Клам, — он не верит в аннексию Ганновера.
— Такого сорта люди видят черта только тогда, когда он им на шею сядет, — сказал Рейшах. — Вот генерал Брандис, простой, старый солдат, с ясным, здравым смыслом, был бы лучшим советником для короля в положении, где только скорая и быстрая решимость могла к чему‑нибудь привести. Но он не находит поддержки в Платене…
— Сколько несчастий породили эти несколько дней! — сказала графиня Франкенштейн.
— Ну, — Рейшах встал, — вы можете утешаться счастьем, расцветающим у вас в доме. Держу пари, что мысли графини Клары заняты очень веселыми картинами!
Молодая графиня слегка покраснела и сказала, улыбаясь:
— Что вы можете знать о мыслях молодых девушек?
— Достаточно для того, — отвечал Рейшах, — что если бы я смел теперь принести моей маленькой графине куклу, то выбрал бы ее в зеленом мундире с красными обшлагами.
— Мне кукол давно не надо! — засмеялась молодая графиня.
Фон Рейшах и графиня Клам простились и уехали.
Как только мать с дочерью остались одни, вошел слуга и доложил:
— Пришел незнакомый господин и умоляет графиню принять его на минуту!
— Кто такой? — спросила графиня с удивлением, потому что у нее почти не было отношений вне ее замкнутого общества.
— Вот его карточка! — И слуга подал графине визитку. — Он уверяет, что графине будет очень любопытно его выслушать.
Графиня Франкенштейн взяла карточку и с удивлением прочла: «Е. Бальцер, вексельный агент».
Яркая краска залила лицо графини Клары, она испуганно взглянула на мать и прижала платок к губам.
— Не понимаю, чего может от меня хотеть совершенно мне незнакомая личность… Впрочем, введите его сюда!
Через несколько минут Бальцер вошел в гостиную.
Он был весь в черном, и его пошлое лицо носило выражение величавого достоинства, как‑то плохо шедшего ему.
Он подошел к дамам с поклоном, в котором к наглой уверенности трактирного habitue примешивалось смущение, испытываемое каждым привыкшим к дурному обществу человеком при входе в настоящий аристократический салон.
Графиня Франкенштейн посмотрела на него надменно и холодно, графиня Клара, окинув его пошлую фигуру быстрым взглядом, опустила глаза и с трепетом гадала, какова может быть причина этого необычного посещения.
— Я согласилась вас принять, милостивый государь, вследствие вашего настояния, — начала графиня спокойно и холодно, — и прошу сказать, что вы имеете мне сообщить.
Бальцер поклонился с напускным достоинством и сказал:
— Меня привело к вам, ваше сиятельство, весьма печальное стечение обстоятельств, в котором в одинаковой степени заинтересованы и вы, и я, и ваша дочь…
Глаза Клары устремились на него с выражением глубокого изумления и мучительного ожидания. Светлый, надменный взор графини спрашивал яснее слов: что может быть между нами общего?
Бальцер понял этот взгляд, и чуть заметная насмешливая улыбка показалась на его лице.
— Весьма прискорбный случай, — сказал он медленно и запинаясь, — вынуждает меня вверить вам, графиня, мою честь и посоветоваться с вами, как бы устроить все к общему благу.
— Прошу вас перейти скорее к сущности ваших сообщений — мне время дорого…
Бальцер повертел в руках шляпу в видимом смущении и спросил:
— Ваша дочь помолвлена с лейтенантом фон Штиловом?
Графиня посмотрела на него с глубоким изумлением. Она начинала бояться, что перед ней сумасшедший. Молодая графиня вздрогнула, побледнела и не смела поднять взора.
Бальцер вынул платок и потер глаза. Он театрально протянул к графине руки с умоляющим жестом:
— Графиня, вы сейчас поймете, почему я к вам обратился. Вверяю свою участь вашей скромности, потому что только при вашей помощи может быть распутана эта плачевная путаница.
— Милостивый государь! — графиня выразительно взглянула на колокольчик. — Прошу вас не тянуть.
— Фон Штилов, — сказал Бальцер, — этот легкомысленный молодой человек, который так счастлив, обладая столь прелестной невестой, не побоялся посягнуть на мое домашнее спокойствие, разрушить мое счастье — вступить в преступную связь с моей женой!
Графиня Клара вскрикнула и, закрыв лицо руками, упала в кресло, перед которым стояла.
Графиня Франкенштейн гордо и пристально посмотрела на отвратительного для нее вестника и голосом, в котором не было и следа волнения, спросила:
— Откуда это вы знаете? Уверены ли вы в этом?
— Слишком уверен! — вскричал патетически Бальцер, снова поднося платок к глазам, покрасневшим от трения. — Я люблю свою жену, графиня! Она была моим единственным счастьем! С некоторых пор друзья предупреждали меня, но я не верил этим предупреждениям. А когда про обручение господина фон Штилова с этой прекрасной особой, — он поклонился Кларе, — стало известно в Вене, я считал себя совершенно обеспеченным, потому что в своей простоте, — он положил руку на черный атласный жилет, — не считал возможным такую развращенность…
— Ну? — спросила графиня.
— Пока случайно — о! — сердце мое обливается кровью, как я только подумаю! Вчера я открыл ужасную истину.
Графиня сделала нетерпеливое движение.
— Между письмами, переданными мне с почты, было одно на имя жены, — продолжал он. — Я не обратил внимания на адрес и в уверенности, что оно адресовано ко мне, распечатал его. В нем оказалось ужасное, несомненное подтверждение моего несчастия.
Графиня Клара подавила рыдание.
— Где же это письмо? — спросила графиня‑мать.
Бальцер шумно вздохнул и, вынув из кармана сложенную бумажку, передал графине. Она взяла, развернула и прочла. Потом бросила на стол и крикнула:
— Что вы сделали!
— Графиня! — заговорил патетически Бальцер. — Я люблю свою жену. Она тяжко передо мною виновата — это правда, но я все‑таки ее люблю и не теряю надежды вернуть ее себе.
Графиня презрительно пожала плечами.
— Я не хочу ее отталкивать, я хочу ей простить. — говорил Бальцер слезливым голосом, — и потому я пришел поговорить с вами, графиня, просить вас…
— О чем? — спросила графиня.
— Вот видите ли, я думал, — сказал Бальцер, вертя свою шляпу, — если бы вы… ведь теперь в Вене так скучно, — если б вы уехали в свои поместья, или в Швейцарию, или на итальянские озера, — подальше отсюда, — и взяли бы с собой лейтенанта Штилова, — тогда бы он здесь не остался… и не мог продолжать отношений с моей женой. А я бы ее тоже на время отсюда удалил, а после свадьбы графини молодые поехали бы в фамильное имение господ Штиловых. Он забыл бы мою супругу, и все пришло бы в порядок. Если мы будем действовать сообща, по одному плану…
Он говорил медленно и запинаясь, часто прерываясь и пытливо поглядывая то на мать, то на дочь. Покрасневшие от слез глаза Клары горели негодованием, она напряженно, полуоткрыв рот, ждала слов матери, как бы боясь, что та не сумеет дать надлежащего ответа.
Графиня Франкенштейн выпрямилась и заговорила тоном холодного презрения:
— Благодарю вас за ваше сообщение, милостивый государь, открывшее нам вовремя глаза. Но сожалею, что не могу быть полезной восстановлению вашего домашнего счастья. Вы сами можете понять, что графиня Франкенштейн не может брать на себя исцеления барона Штилова от такой недостойной страсти и не должна продолжать отношений, которыми барон так мало дорожил. Стало быть, мы предоставляем вам самим изыскать способ вернуть к себе вашу жену.
Глаза Клары вполне одобрили мать. Гордым движением отвернувшись от Бальцера, она молча и с большим трудом удерживаясь от слез, смотрела сквозь стекла одного из больших окон гостиной.
Бальцер, изображая глубокое отчаяние, всплеснул руками:
— Боже мой! Извините, что я в своем горе думал только о себе и о своей жене, и упустил из виду, что вы… Я думал только о том, что вы желаете этой партии, и надеялся, что поэтому вы согласитесь действовать со мной заодно.
— Графиня Франкенштейн не может желать партии, которая недостойна ее, — сказала графиня с невозмутимым спокойствием, — а теперь, я полагаю, продолжение этого разговора не имеет смысла.
Она слегка поклонилась, Бальцер будто бы в отчаянии ломал руки:
— О, как я был глуп! Я теперь вижу, что мне вовсе не следовало говорить вам все то, что я высказал. Я теперь понял, что вы ничем не можете мне помочь! Но, графиня, будьте милосердны до конца! Сохраните мне мою тайну! Штилов в порыве ярости отомстит мне, произойдет скандал… Вам и вашей дочери, конечно, все равно, но мне и моей супруге! О, пожалейте нас!
И он сделал движение, как будто хотел броситься к ногам графини.
— Милостивый государь, — ответствовала графиня, — я не вижу никакой надобности обсуждать это… неприятное обстоятельство… с бароном Штиловом.
Клара поблагодарила мать взглядом.
— Я прекращу отношения моей дочери с бароном Штиловом под каким‑нибудь благовидным предлогом, и тогда вам останется сделать то, что вы сочтете за лучшее. Тайна ваша будет сохранена.
И она кивнула головой, недвусмысленно давая знать Бальцеру, что ему пора уходить. Тот, как будто подавленный невыносимым горем, молча поклонился и вышел.
Он проворно сбежал с лестницы, и как только вышел за дверь, серьезное и печальное выражение на его лице сменилось пошлой усмешкой торжества.
«Ну, — бормотал он про себя, — кажется, дело сделано, и тысяча гульденов заслужена честно. Теперь моя супруга может снова ловить своего любезного дружка сколько угодно — и поймает! Она на это мастерица! А тогда, — продолжал он, все более и более ухмыляясь, — я буду иметь право не стесняясь черпать из золотой руды этого юного миллионера!»
Негодяй поспешил к жене с отчетом.
Когда он вышел из гостиной, Клара, не говоря ни слова, разрыдалась и бросилась на шею матери.
— Крепись, моя девочка! — говорила тихо графиня, гладя ее блестящие волосы. — Тяжелое испытание послал тебе Господь, но лучше теперь порвать недостойные тебя отношения, чем если бы этот же удар постиг тебя позже!
— О, мама! — с трудом выговаривала сквозь слезы молодая графиня. — Я была так счастлива! Он меня так уверял, что совершенно свободен, и я ему так слепо верила!
— Ступай в свою комнату, дитя мое, — велела графиня, — тебе нужен покой. А я подумаю, как лучше всего устроить дела. Отсутствие барона значительно облегчает задачу: мы поедем в деревню, я все устрою. Успокойся и не теряй присутствия духа, чтобы свет не заметил: наш долг нести наши горести одиноко и безропотно. Только мелкие, пошлые души показывают свои раны всякому встречному. Господь тебя утешит, а на груди матери ты всегда найдешь место для твоих слез!
И, нежно приподняв дочь с кресла, в которое та было бросилась в порыве скорби, она сама проводила ее в комнату.
В больших, просторных покоях снова раздавалось однообразное раскачивание маятника посреди глубокой тишины и портреты предков глядели из рам с той же неизменной, величавой улыбкой; глаза, смотревшие так спокойно и приветливо в былые дни, тоже плакали и гордым усилием заставляли слезы литься в свои же сердца, чтобы не вызывать сострадания или злорадства света. И вечно вперед стремящееся время после часов печали и скорби снова дарило моменты счастья. Все это было не ново в старом доме старинного рода.
Вдруг в прихожей раздался шум, послышалось бряцание сабли. Слуга отворил дверь, и в гостиную вошел лейтенант Штилов, свежий, цветущий и веселый; сияющими глазами оглядел он комнату и с удивлением оглянулся на слугу.
— Они только что были здесь, — оправдывался слуга, — у графини был один господин по делу — они, должно быть, только что вышли, я сию минуту доложу, что господин барон…
— Нет, любезный друг, — сказал молодой офицер, — не докладывайте, дамы, вероятно, сами скоро вернутся, и мне хотелось бы сделать им сюрприз. Не говорите ничего!
Слуга поклонился и вышел.
Молодой офицер прошелся по гостиной взад и вперед. Счастливая улыбка царила на его лице, восторг свидания после разлуки, во время которой ему угрожала смерть в самых разных видах, предвкушение увидеть неожиданную радость в глазах любимой девушки — все это наполняло сладкой тревогой его молодое сердце.
Он подошел к креслу, где обыкновенно сиживала графиня Клара рядом с матерью, и прижал губы к спинке, на которой часто покоилась ее головка.
Затем он сел в это кресло, полузакрыл глаза и отдался сладким грезам, — и часовой маятник отмерял время, пролетавшее над этими счастливыми, полными надежд грезами тем же однообразным темпом, как и минуты терзания, только что на этом самом месте наполнившего сердце той, чей образ носился в его мечтах.
Пока молодой человек сидел здесь в мечтах и ожидании счастья, Клара находилась в своей комнате — четырехугольном покое с одним большим окном, отделанной и меблированной серой шелковой материей. Перед окном стоял письменный стол, рядом пирамидальная этажерка с цветами, разливавшими по комнате аромат. На столе, на изящной бронзовой подставке стоял большой фотографический портрет жениха, подаренный им перед отъездом в армию; в нише, в углу комнаты, располагался пюпитр с изящным, черного дерева и со слоновой кости Распятием; рядом у на стене висела маленькая раковина со святой водой.
В комнате имелось все, что могут дать изящный вкус и богатство для украшения жизни, атмосфера ее еще так недавно была полна счастья и надежды, а теперь? Цветы благоухали, как час тому назад, солнце светило в окно по‑прежнему, — но куда девалось счастье, куда скрылась надежда?
Клара бросилась на колени перед изображением Распятого, в чем она часто находила утешение в своих детских огорчениях былой поры. Девушка ломала красивые, белые руки в задушевной мольбе, глаза, полные слез, устремились на изображение Спасителя, губы шевелились в полуслышной молитве, — но мир и покой не нисходили по‑прежнему в ее душу.
Она встала и глубоко вздохнула, из глаз сверкнуло уже не горе, а гнев. Она прикусила губы белыми зубами и начала ходить по комнате взад и вперед, прижимая руки к груди, как бы желая унять бурю чувств, грозившую разорвать сердце.
Она остановилась перед письменным столом и сердито, враждебно посмотрела на портрет Штилова.
«Зачем ты ворвался в мою жизнь? — думалось ей. — Чтобы лишить меня покоя и радостей и заставить заплатить за несколько мгновений обманчивого счастья такими страшными муками!»
Взгляд ее долго покоился на портрете, медленно и постепенно исчезало выражение гнева с ее черт, глаза засветились грустной кротостью.
— А как хорошо было это короткое счастье! — шепнула она. — Неужели эти честные, добрые глаза лгали? Неужели в то же самое время…
Она опустилась на стул перед столом и почти бессознательно, по старой привычке, открыла шкатулку из черного дерева, удивительно красиво выложенную золотом и перламутром.
В этой шкатулке лежали письма ее жениха, письма из лагеря, все маленькие записочки, многие сильно перепачканные от множества рук, через которые им приходилось проходить, чтобы дойти до нее. Она знала все их наизусть — эти приветы любви, говорившие так мало и так много, ожидаемые ею с таким томлением, получаемые с таким ликованием, с такой тихой радостью вновь и вновь перечитываемые.
Почти механически она взяла одну из них и медленно пробегала глазами строки. Но вдруг с отвращением бросила бумажку на стол.
— И та же рука, — вскричала она, — которая написала эти слова!.. — Она не кончила и мрачно посмотрела вдаль. — Но правда ли это? Может быть, злоба, зависть… Ведь я знала, что эта женщина не была ему чужда… Ведь я не сравнивала почерков… Боже мой! Несчастное письмо осталось в гостиной, — что, если кто‑нибудь из прислуги… — И, быстро вскочив со стула, она бросилась из комнаты, торопливо миновала промежуточные покои, вошла в гостиную и направилась прямо к столу, на котором было оставлено несчастное письмо между двумя вазами с цветами и канвовой работой.
Шум ее шагов пробудил молодого человека от его мечтаний. Он быстро приподнялся из полулежачего положения и увидел ту, чей облик наполнял его мысли.
Невозможно было бы изобразить в словах те чувства, которые в эту минуту наполнили грудь молодой девушки. Сердце ее сперва сильно забилось радостным восторгом, когда она так нежданно‑негаданно увидела перед собой любимое существо, но в следующий же миг она содрогнулась, вспомнив о том, что ее навсегда отделило от стоявшего перед ней воплощения счастья. Мысли ее путались в мучительной тревоге, она не находила сил ни заговорить, ни уйти и стояла, не двигаясь, не отрывая глаз от неожиданного гостя.
Молодой человек одним прыжком оказался возле нее, он раскрыл было объятия, но потом, быстро спохватившись, опустился на колени, взял ее руку и запечатлел на ней долгий, пламенный поцелуй.
— Вот, — заговорил он, — вот мое счастье, моя радость, моя звездочка! Вот опять твой верный рыцарь у твоих ног, твой талисман сохранил меня — святое сияние моей звездочки было сильнее всех грозных туч, меня окружавших!
И сияющими глазами, полными любви и счастья, он посмотрел ей в лицо.
В ее широко раскрытых глазах почти не было выражения; казалось, вся ее кровь отхлынула к сердцу, будто впечатление этого момента подавило все ее мысли, всю ее волю.
Он радовался этой неподвижности, приписывая ее неожиданности свидания, и сказал:
— Генерал Габленц отозван к императору и взял меня сюда с собой — вот почему я здесь раньше, чем предполагал.
Он отстегнул лацкан мундира и вынул из‑под него изящный золотой медальон с прихотливо выложенной из бриллиантов буквой «С», говоря с улыбкой:
— Вот талисман, которым меня благословила моя дама и который охранял меня от всех опасностей: он всегда покоился на моей груди и может засвидетельствовать, что все удары моего сердца принадлежат моей любви!
Он открыл медальон: на синей бархатной подкладке под стеклышком лежала засохшая роза.
— А теперь мне не нужен безжизненный талисман, так как передо мной стоит живая роза моего счастья!
Он встал, нежно положил руки на ее плечи и поцеловал девушку в лоб.
Она вздрогнула, глаза метнули молнию гнева и презрения, щеки вспыхнули.
— Барон! — почти крикнула она, отодвигаясь от него. — Прошу вас, оставьте меня!
Губы дрогнули, она не находила слов и отвернулась, чтобы выйти из комнаты.
Штилова точно громом поразило. Что это значит? Что случилось? Неужели она уйдет, не рассеяв этого ужасного мрака сомнений? Он бросился к ней, протянул обе руки и произнес голосом, полным любви и тоски, полным горя и страха:
— Клара!
Она вздрогнула, остановилась, силы грозили ее оставить, она пошатнулась.
Штилов поддержал ее и посадил в кресло. Потом опустился перед ней на колени и проговорил с мольбой и страхом:
— Ради бога, Клара, что случилось? Что с тобой?
Приложив платок к глазам, она тихо плакала, потеряв всякое самообладание.
Дверь отворилась, и вошла графиня Франкенштейн.
Она с глубоким изумлением уставилась на группу, которую увидела перед собой.
Штилов быстро поднялся.
— Графиня! — сказал он. — Не можете ли вы разрешить мне загадку, перед которой я стою: что такое с Кларой?
Графиня поглядела на него спокойно и серьезно.
— Я не ждала вас так скоро, — заговорила она, — иначе я распорядилась бы немедленно довести до вашего сведения, что моя дочь больна. Мы оставляем Вену надолго, и я думаю, что при подобных условиях лучше отложить пока планы, которые мы строили насчет будущего. Дитя мое, — обратилась она к дочери, все еще тихо плакавшей в кресле, — ступай в свою комнату.
— Клара больна? — с ужасом переспросил молодой человек. — Боже мой! Давно ли? Нет, этого не может быть — что‑то другое стряслось здесь без меня… Умоляю вас!
Быстрым порывом молодая графиня выпрямилась, гордо вскинула голову и, пристально взглянув на Штилова, сказала:
— Случай — или Провидение привело вас сюда именно теперь. Пусть между нами будет правда — я, по крайней мере, не хочу молчать!
И прежде чем графиня успела вставить слово, она быстро подошла к столу, схватила письмо и подала его молодому офицеру жестом, исполненным гордого достоинства. Затем снова залилась слезами и бросилась на шею матери.
Штилов прочел письмо, и яркая краска залила его лицо. Он опустил голову.
— Я не знаю, как могло попасть сюда это письмо… Я думал… я заключил из некоторых слов Клары, что ей известно несчастное увлечение, которому я поддался было… Я думал, что, несмотря на прошлое, она все‑таки отдала мне свое сердце, и не понимаю…
Клара посмотрела на него пылающими глазами.
— Несмотря на прошлое! — произнесла она с горькой иронией. — Да, потому что я поверила вашему слову, я поверила, что все это было только в прошедшем… Я не знала, что мне придется делить настоящее с этим прошедшим!
— Боже мой! — говорил Штилов, все более и более недоумевая. — Я ровно ничего не понимаю… Как могло старое письмо…
— Старое письмо? — переспросила строго графиня. — Писанное всего неделю тому назад!
Штилов посмотрел на бумагу. Глаза его широко раскрылись. Он долго молча держал перед собой листок, им же самим написанный. Наконец, пылая гневным волнением, он обратился к дамам:
— Я не знаю, какой демон затеял эту адскую игру. Не понимаю, кому понадобилось разлучать два сердца, предназначенные самим Богом друг для друга! Графиня, — продолжал он, — вы обязаны сказать мне правду, я требую правды: кто вам дал это письмо?
Клара тяжело дышала и не сводила глаз с молодого человека.
Графиня, видимо, боролась с отвращением, которое ей внушал весь этот разговор, и холодно ответила:
— Вы можете дать честное слово, что все это останется между нами?
— Честное слово! — сказал Штилов.
— Это письмо нечаянно попало в руки мужа этой дамы, и о…
— Обман! Бессовестный обман! — крикнул Штилов полугневно, полурадостно. — Я еще не очень понимаю его цели, но какова бы она ни была… Графиня! Клара! Это письмо написано год тому назад… Посмотрите, если вглядитесь хорошенько, то заметите, что число только что написано свежими чернилами. Это постыдная интрига!
И он протянул письмо графине.
Она его не взяла и холодно взглянула на молодого человека. В глазах Клары сверкнул луч надежды — любящее сердце так склонно верить и надеяться!
Штилов бросил письмо.
— Вы правы, графиня, — сказал он, гордо выпрямляясь, — это доказательство для адвокатов!
И он подошел к Кларе, опустился на колени и, взяв в руку медальон с засохшей розой, сказал задушевным голосом:
— Клара! Клянусь этим святым воспоминанием о первых часах нашей любви, клянусь талисманом, сопровождавшим меня во всех ужасах войны: это письмо написано год тому назад, прежде чем я тебя знал!
Он встал.
— Графиня, — прибавил он серьезно и спокойно, — даю вам честное слово дворянина, носящего имя, честно и беспорочно переходившее из века в век, носящего меч, бесстрашно обнажившийся против врагов Австрии, что дата на этом письме подделана и что я, с тех пор как полюбил Клару, не обменялся с той женщиной ни одним словом, и ни одна моя мысль не принадлежала ей. Я не спрашиваю, верите ли вы моим словам — графиня Франкенштейн не может сомневаться в слове дворянина и австрийского офицера. Но я тебя спрашиваю, — прибавил он с жаром, обращаясь к Кларе, — веришь ли ты, что мое сердце принадлежит тебе беззаветно и нераздельно? Хочешь ли ты остаться звездой моей жизни?
Он молча ждал, опустив голову.
Молодая графиня смотрела на него с выражением беспредельной любви. Счастливая улыбка играла на ее губах. Легким шагом подошла она к нему и с пленительным жестом подала ему руку.
Он поднял глаза и встретил ее кроткий, лучистый взгляд, увидел ее любящую улыбку, ее живой румянец. Он быстро протянул к ней обе руки, она нагнулась и спрятала голову на его груди.
Графиня смотрела на юную пару с кроткой, счастливой улыбкой, и в комнате водворилось продолжительное безмолвие.
Старые часы отмерили и эти моменты своим неспешным маятником — моменты, следующие один за другим вечной чередой и никогда не уравновешивающиеся в непрестанной смене короткого счастья долгими несчастиями, составляющими человеческую жизнь на земле.
Когда поздним вечером Клара вернулась в свою комнату, она положила золотой медальон с засохшей розой на пюпитр, к подножию Распятия, и на этот раз ее молитва поднялась к нему окрыленной, как аромат весенних цветов, и в сердце ее звучали чистые, дивные мелодии, точно хвалебные песни ангелов, окружающих престол вечной любви!