Бесчестие миссис Робинсон

Саммерскейл Кейт

Книга I

Этот тайный друг

 

 

Глава первая

Здесь могу я грезить, созерцать

Эдинбург, 1850–1852 годы

Тихим пятничным вечером 15 ноября 1850 года Изабелла Робинсон отправилась на прием рядом со своим домом в Эдинбурге. Ее экипаж покатился, покачиваясь, по широким мощеным улицам георгианского Нового города и остановился на площади, в кругу больших домов из песчаника, освещенных уличными фонарями. Она вышла из экипажа и поднялась по ступенькам дома номер 8 на Ройал-серкус. Его огромная дверь блестела латунью и завершалась ярким прямоугольником стекла. Это была резиденция леди Дрисдейл, богатой вдовы, имевшей хорошие связи в высшем свете. Изабеллу и ее мужа представили ей прошлой осенью, когда они перебрались в Эдинбург.

Элизабет Дрисдейл считалась признанной хозяйкой салона, живой, щедрой и волевой, ее вечера привлекали творческих, передовых людей. У нее собирались писатели-романисты, такие как Чарлз Диккенс, посещавший приемы Дрисдейлов в 1841 году, врачи, например акушер и пионер анестезиологии Джеймс Янг Симпсон, издатели, как, скажем, Роберт Чемберс, основатель «Эдинбургского журнала Чемберса», и толпа художников, эссеистов, натуралистов, собирателей древностей и актрис. Хотя дни славы Эдинбурга как центра шотландского просвещения ушли в прошлое, он все еще мог похвастаться активной интеллектуальной и социальной жизнью.

Слуга впустил Изабеллу в здание. В передней горели газовые люстры, освещавшие каменный пол и отполированный металл и дерево перил, изгибом уходивших ввысь вдоль лестницы. Гости снимали верхнюю одежду — шляпки, муфты и накидки, шляпы и пальто — и поднимались по лестнице наверх. Платья дам сшиты из блестящего шелка и атласа, с глубокими вырезами, гладкие лифы туго обтягивают корсеты на подкладке из китового уса. Юбки приподняты нижними юбками, отделаны оборками, обшиты лентами, рюшами и тесьмой. Волосы женщин разделены на прямой пробор и спускаются на уши буклями, украшенными перьями или кружевами. На шеях и запястьях, на шелковых башмачках или атласных туфельках сверкают драгоценности. За дамами следуют джентльмены во фраках, жилетах, галстуках и сорочках с гофрированной манишкой, в узких брюках и сияющих туфлях.

Изабелла приехала на вечер, сгорая от желания оказаться в светском обществе. Ее муж Генри часто отсутствовал по делам, и даже когда находился дома, она чувствовала себя одинокой. Он был «чуждым по духу супругом, — написала в своем дневнике Изабелла 14 марта 1852 года, — необразованным, ограниченным, грубым в обращении, себялюбивым, гордым». Если она жаждала разговоров о литературе и политике, стремилась писать стихи, учить языки и читать новейшие научные и философские эссе, он оставался «человеком, жизнь которого сводилась к одной коммерции».

В просторных, с высокими потолками гостиных второго этажа Изабеллу представили леди Дрисдейл и молодой паре, жившей в одном с ней доме: ее дочери Мэри и зятю Эдварду Лейну. Двадцатисемилетний мистер Лейн был юристом, родился в Канаде, образование получил в Эдинбурге и теперь изучал новую для себя специальность — медицину. Он очаровал Изабеллу. Он был «красивым, живым и веселым», поведала она своему дневнику; он «восхищал». Позднее Изабелла жестоко раскритиковала себя, как не раз делала в прошлом, за свою падкость на мужские чары. Но желание овладело ею, и ей предстояло узнать, что от него трудно отказаться.

В том же месяце, когда она познакомилась с Эдвардом Лейном, Изабелла совершила путешествие на побережье Северного моря, где сидела на пляже, размышляя над своими многочисленными недостатками. Родовитая англичанка тридцати семи лет, она, по ее собственному мнению, не справилась ни с одной ролью, которую, как представлялось, должна была сыграть леди Викторианской эпохи. Она перечислила в своем дневнике эти недостатки: «Мои ошибки юности, недовольство братьями и сестрами, упрямство по отношению к гувернантке, непослушание и недостаточное почтение к родителям, нехватка твердых убеждений в жизни, поведение во время первого замужества и его характер, предвзятое и часто жестокое обращение со своими детьми, легкомысленный образ жизни во время вдовства, второй брак и все, что за ним последовало». Она, писала Изабелла, оказалась виновата в «отсутствии терпения при встрече с испытаниями, беспорядочности привязанностей, недостатке самоотверженности и решимости следовать по пути добродетели — как мать, дочь, сестра, жена, ученица, подруга, хозяйка».

Затем она процитировала строки Роберта Бёрнса:

Но — нет, не сделан я Тобой, Как ангел во плоти, И страсти голос колдовской Сбивал меня с пути.

Часть слабостей Изабеллы, с беспощадностью ею перечисленных, можно соотнести с известными фактами ее жизни. Родилась она в лондонском районе Блумсбери 27 февраля 1813 года и в мае того же года была крещена в церкви Святого Панкратия, получив имя Изабелла Гамильтон Уокер. Ее отец — Чарлз, второй сын бывшего главного бухгалтера Георга III, ее мать — Бриджит, старшая дочь наследницы угольных шахт Кумбрии и члена парламента от партии вигов. Когда Изабелла была ребенком, ее отец купил имение в шропширской деревне Эшфорд-Карбонелл неподалеку от границы между Англией и Уэльсом. Именно там, в помещичьем доме из красного кирпича, стоявшем на реке Тим, она и выросла, сопротивляясь старшим и донимая своих братьев и сестер.

Позднее мать Изабеллы описала их дом, Эшфорд-корт, как идиллию для детей: там был «большой красивый парк», рассказывала она кому-то из внуков, «множество зеленых полей и чудесных тропинок и длинная река, а на ней лодка», а также «маленькие ягнята, коровы, овцы и большие лошади, и маленькие лошадки, собаки, кошки и котята». Стоял дом на двухстах тридцати акрах лугов, пастбищ, выгулов, полей хмеля и фруктовых садов. Лужайка спускалась под уклоном к берегу реки, с нее открывался вид на холмы, поросшие на вершинах деревьями. Отец Изабеллы, местный сквайр и мировой судья, владел всей землей в деревне и постепенно скупил и арендовал и более дальние участки, из которых обрабатывал сто акров, а остальное сдавал внаем.

За Изабеллой и семерыми ее братьями и сестрами присматривала няня, а затем гувернантка, на попечении которой осталось четыре сестры, а четверых братьев отослали в школу-интернат. Гувернантка, как это водилось, преподавала своим подопечным современные языки, арифметику и литературу, но главной ее задачей являлось воспитание культурных молодых леди, искусных в танцах, игре на фортепиано, пении и рисовании. Изабелле, старшей из девочек, было тесно в рамках этого обучения. С ранних лет, вспоминала позднее Изабелла, была она «независимым и неустанным мыслителем».

В августе 1837 года, через несколько недель после восшествия на престол королевы Виктории, Изабелла первой из девочек Уокер вышла замуж. Церемония состоялась в церкви Святой Марии, стоявшей на холме в полумиле от ее дома. Изабелле исполнилось двадцать четыре года, а ее жениху, Эдварду Коллинзу Дэнси, вдовцу и лейтенанту Королевского военно-морского флота, — сорок три. Пренебрежительное замечание Изабеллы о «характере» ее брака позволяет предположить, что она вышла замуж не по любви; позднее она сказала, что вышла замуж под влиянием порыва, движимая «упорной страстью». Тем не менее это был взаимовыгодный союз. Эдвард Дэнси происходил из старинной местной семьи, прежних хозяев тех владений, где отец Изабеллы купил свое имение. Вклад Дэнси в этот брак составил шесть тысяч фунтов стерлингов, Изабелла вложила почти столько же — пять тысяч фунтов, данных за ней отцом. Этот капитал приносил достаточный доход, составлявший примерно девятьсот фунтов в год.

После свадьбы супруги переехали в Ладлоу — соседний рыночный городок, где в феврале 1841 года Изабелла родила сына, Альфреда Гамильтона Дэнси. В начале XIX века в Ладлоу «давались балы в зале для приемов», сообщал Генри Джеймс в книге «Замки и аббатства» (1877). «Здесь играла в спектаклях миссис Сиддонс, пела Каталани. Здесь вполне могли впервые влюбиться героини мисс Берни и мисс Остин». Построенный в 1625 году, с фасадом, обновленным восемью венецианскими окнами в середине XVIII века, дом Дэнси стоял рядом с танцевальным залом на Брод-стрит, живописной улице, сбегавшей к реке Тим. Изабелла и ее новая семья заняли место в самом центре шропширского общества.

Однако в декабре 1841 года Эдвард внезапно сошел с ума. Мать Изабеллы сообщала одному из родственников, что «бедный мистер Дэнси совершенно потерял рассудок» и «требовал постоянного лишения свободы и неусыпного надзора». Она писала, что восемнадцатилетний брат Изабеллы Фредерик поселился в доме Дэнси в Ладлоу, «чтобы ухаживать за бедным страдальцем и утешать сестру в этом мучительнейшем испытании». Пять месяцев спустя Дэнси умер от «болезни мозга» в возрасте сорока семи лет.

Эдвард Дэнси успел завещать деньги Альфреду, но все состояние покойного перешло после его смерти к сыну от первого брака Селестину, молодому лейтенанту Королевских бомбейских стрелков. Изабелла не унаследовала ничего. Вероятно, она вернулась вместе с ребенком в Эшфорд-корт.

После двух лет вдовства Изабеллу познакомили с Генри Оливером Робинсоном, ирландским протестантом на шесть лет старше нее. Пара могла встретиться через Сару, сестру Генри, муж которой был адвокатом и членом совета графства в Херефорде, в двадцати милях к югу от Ладлоу. Генри происходил из семьи «бродячих» и предприимчивых промышленников. В Лондондерри, своем родном городе, он, будучи еще молодым человеком, управлял пивоваренным и винокуренным заводами, производившими восемь тысяч галлонов спиртных напитков в год, а теперь вместе с братом подвизался в Лондоне на строительстве судов и сахарных заводов. С 1841 года Генри состоял ассоциированным членом Организации инженеров-строителей, учреждения, регулировавшего сравнительно новую, быстро развивающуюся профессию; к 1850 году в Британии насчитывалось около девятисот инженеров.

Изабелла дважды отказывала Генри, но когда он сделал предложение в третий раз, она его приняла. «Я пошла на то, чтобы мне помогли развеять мои сомнения и неприязнь, — объясняла она позднее в одном из писем, — и почти осознанно, как обреченная, надела на себя оковы ужасного супружества». Вдова тридцати одного года, с ребенком, Изабелла не могла позволить себе перебирать женихов. Этот брак хотя бы давал ей возможность выбраться за пределы той части страны, где она жила, увидеть новые места и познакомиться с новыми людьми.

После свадьбы, состоявшейся в Херефорде 29 февраля 1844 года, Генри и Изабелла уехали в Лондон, где практически год спустя в доме в Кэмден-тауне родился их первый ребенок Чарлз Отуэй. Его назвали Чарлзом в честь отца Изабеллы, но имя Отуэй, судя по всему, никогда раньше не встречалось в семьях его родителей. Изабелла могла выбрать его в знак уважения к популярному драматургу времен английской Реставрации Томасу Отуэю, писавшему окрещенные «трагедиями о женщинах» пьесы о добродетельных и страдающих дамах. Этого своего второго и любимого сына она называла Душка и действительно души в нем не чаяла.

Вскоре после рождения Отуэя семья переехала в Блэкхит-парк, дорогое новое поселение в пригороде Лондона. Их дом был всего в двух милях южнее Гринвича, откуда регулярно ходил паром к железоделательным заводам Робинсонов на левом берегу Темзы. Генри и его брат Альберт проектировали и строили пароходы и сахарные заводы в Миллуолле, среди невысоких кустарников и болот, идущих вдоль реки к востоку от города. На своих предприятиях они выпускали листовое железо, двигатели и детали и обеспечивали работой несколько сотен человек, на месте собиравших суда и строивших сахарные заводы. По одному из проектов, стоимостью сто тысяч фунтов стерлингов, Альберт спроектировал пять судов для Ганга, которые были построены и демонтированы в Миллуолле, перевезены в Калькутту (четырехмесячное путешествие) и собраны там под его руководством. В 1848 году братья Робинсон купили железоделательный завод всего за двенадцать тысяч фунтов (более чем десятью годами ранее он был приобретен за пятьдесят тысяч фунтов). В дело вошел младший брат Ричард и новатор, морской архитектор и инженер Джон Скотт Рассел. В последующие три года компания, называемая теперь «Робинсоны и Рассел», выпустила дюжину морских судов, первый из них «Тамань» — металлический пакетбот, заказанный русским правительством для плавания по Черному морю между Одессой в Черкесией. В день спуска на воду «Тамани» в ноябре 1848 года собралась большая толпа, многие подплыли на паровых катерах и гребных лодках, чтобы посмотреть, как судно сходит со стапелей, сначала медленно, а затем с финальным, стремительным всплеском врезается в речную гладь.

Женитьба Генри на Изабелле обеспечила ему не только положение, но и деньги. Перед свадьбой отец Изабеллы выделил ей пять тысяч фунтов стерлингов «для единоличного и отдельного пользования», как сделал и при первом ее замужестве; это был обычный способ обойти закон, дававший мужу право на собственность жены. Доход с этого капитала — около четырехсот тридцати фунтов в год — переводился доверенными лицами (ее отцом и братом Фредериком) на счет, открытый на ее имя в банкирском доме «Гослинг и компания» на Флит-стрит в Лондоне. Однако почти сразу после свадьбы Генри предложил Изабелле подписать все свои чеки и передать ему, а уж он затем станет обналичивать их, как сочтет нужным, для оплаты их домашних и личных расходов. Изабелла согласилась. Генри обладал «очень властным характером», объясняла она позднее, и чтобы «как можно дальше отодвинуть возникновение каких бы то ни было разногласий» между ними, она с готовностью позволила ему действовать по своему усмотрению. Генри давал Изабелле деньги на оплату счетов от поставщиков и зарплату ее женской прислуге, а также на покупку вещей для дома и одежды для нее и детей. Он давал ей деньги и на карманные расходы и указывал, как вести счета. Семья Робинсон тратила в год около тысячи фунтов, попадая тем самым в один процент самой богатой части населения и в высший слой верхнего среднего класса.

На этом захват собственности Генри не закончил. Когда в конце 1847 года умер отец Изабеллы и оставил своей старшей дочери дополнительную тысячу фунтов, Генри немедленно получил всю сумму по одному из подписанных Изабеллой банковских чеков и вложил эти деньги на свое имя в акции железнодорожной компании «Лондон энд Норт-уэстерн рейлуэй». Хотя Генри и позаботился, чтобы проценты переводились на счет Изабеллы — доступ к которому в любом случае имел только он один, — капитал он удерживал в своих руках. Изабелла заявляла, что Генри также пытался скрыть фамилию своего пасынка Альфреда Дэнси, чтобы унаследовать и его состояние, и присоединил две тысячи фунтов из выделенного мальчику имущества. По словам Изабеллы, она проявила перед лицом алчности Генри «нерешительность — раздраженная, но при этом пассивная». «Прекрасно сознавая, что мой супруг был неприятным и жадным, — писала она, — я никак не противостояла его посягательствам, но позволяла отнимать у меня одну вещь за другой».

В феврале 1849 года Изабелла родила третьего и последнего ребенка — Александра Стенли. Ко времени родов она находилась в ничем не примечательном доме на морском курорте Брайтон, в Суссексе, в двух часах езды от Лондона самым быстрым поездом. Вероятно, там она поселилась ради своего здоровья. В тот год Изабелла погрузилась в глубокую духовную депрессию, сопровождавшуюся жестокими головными болями и расстройством менструального цикла, и блэкхитский врач Джозеф Кидд приписал эти симптомы «заболеванию матки». В течение полугода в 1849 году Генри находился в отъезде по делам в Северной Америке. Изабелла начала вести дневник: друг в одиночестве и болезни, компаньон и доверенное лицо.

«Я совершенно не представляю, куда обратиться за помощью, — сообщала она своему дневнику, — и на душе лежит тяжкий груз уныния и невыразимой подавленности. Мне никто не сочувствует, никто меня не любит, потому что я этого не заслуживаю. Мои дорогие мальчики — единственный просвет покоя, которым я располагаю». Хотя иногда Изабелла плохо обращалась с сыновьями — била в гневе, отдавала предпочтение Душке, — любовь к ним спасала ее от самых мрачных настроений. Она говорила, что ее связывают с ними узы «не простой силы».

Подобно многим женщинам XIX века, Изабелла использовала дневник для признаний в личных слабостях, печалях и грехах. На его страницах она описывала свое поведение и мысли, боролась с ошибками и пыталась наметить путь к добродетели. Однако направляя свои сильные и непокорные чувства в эту тетрадь, Изабелла создавала также письменный документ и воспоминание об этих эмоциях. Она поймала себя на том, что рассказывает историю, разворачивающуюся по частям — каждый день, в которой она была страдающей и отчаявшейся героиней.

После возвращения Генри из Америки Робинсоны решили переехать в Эдинбург, потому что город славился своими либеральными и недорогими школами. Здесь их мальчики могли получить хорошее образование без отсылки в интернаты. Генри снял для своей семьи шестиэтажный гранитный дом — номер 11 на Морей-плейс — приблизительно за сто пятьдесят фунтов в год. Район Морей-плейс был самой богатой застройкой в Новом городе — круг из двенадцати зданий, воздвигнутых на склоне холма; к северу, через парки, засаженные рододендронами и орешником, шел спуск к реке Уотер-оф-Лит. Тяжелое великолепие Морей-плейс нравилось не всем. «Возражали, — отмечал в 1851 году «Путеводитель Блэка по Эдинбургу», — что простота стиля и массивность, особенно отличающая эти здания, сообщает им оттенок торжественности и мрачности, несовместимой с характером жилой архитектуры». Робинсоны держали четверых слуг: лакея, кухарку, горничную и няню.

Внутри дома номер 11 на Морей-плейс широкая лестница вела в гостиные второго этажа и в спальни над ними. Из больших окон жилых комнат, просторных, обшитых панелями, открывался вид на круглый зеленый парк перед домом и на треугольный сад позади него. Вверху, над лестничной клеткой располагался световой купол, украшенный лепным фризом: часть херувимов этого фриза резвилась среди стилизованной листвы, другая — читала книги, чопорно усевшись на листьях.

Более узкая лестница уходила выше, в детские комнаты верхнего этажа, смотревшие на двор. Отсюда Изабелла видела крышу дома номер 8 по Ройял-серкус, а за ней башню церкви Святого Стефана, в которой тремя годами ранее Эдвард Лейн обвенчался с Мэри, дочерью леди Дрисдейл.

Изабелла стала частым посетителем Лейнов и Дрисдейлов. Их дом находился в четверти мили на северо-восток от ее собственного, несколько минут пешком или в карете. Изабеллу приглашали на семейные вечера — в один из дней в первый ее год в городе леди Дрисдейл устроила большой детский праздник, в другой — «клубничный праздник». Она познакомилась с другими членами этого круга: успешными писательницами, как, например, Сьюзен Стерлинг, и влиятельными мыслителями вроде френолога Джорджа Комба. Леди Дрисдейл была «большой покровительницей всего научного и литературного», как заметил Чарлз Пиацци Смит, королевский астроном Шотландии. Другая подруга, художественный критик Элизабет Ригби, охарактеризовала ее как человека, «уникального, по моему мнению, по способности распространять счастье… Я никогда не встречала столь сердечной и бескорыстной женщины». Леди Дрисдейл была пылким филантропом и любила брать под свое крыло лишившихся всего людей — итальянских революционеров, польских беженцев, а теперь и Изабеллу, изгнанницу из собственного брака.

Изабелла никогда не любила своего мужа; ко времени их переезда в Эдинбург она его презирала. Фотография Генри того периода подтверждает слова Изабеллы о нем как о человеке ограниченном и надменном: сидит он горделиво и прямо, видны пиджак, жилет, сорочка и галстук, в правой руке он сжимает трость с серебряным набалдашником; он худощав, затянут в талии, у него вид уверенного в себе человека с длинным носом на длинном лице. Изабелла говорила, что старалась не лезть в личную жизнь Генри, но теперь обнаружила, что у него есть любовница и две внебрачные дочери. Ей пришлось поверить, что он женился на ней исключительно ради денег.

Не прошло и нескольких месяцев, как Изабелла почти ежедневно стала бывать у Лейнов и Дрисдейлов. Сама она часто приглашала старшего сына Лейнов, Артура, поиграть с ее сыновьями, особенно после рождения в 1851 году у Мэри Лейн второго ребенка — Уильяма. Изабелла беседовала с Эдвардом Лейном о поэзии и философии, обсуждала новые идеи и побуждала его писать эссе для опубликования. Генри, по контрасту, литературой не интересовался, жаловалась в письме к приятельнице Изабелла; он был совершенно не способен «разобрать и интерпретировать процитированную мной поэтическую строчку — собственную или кого-то другого!» Эдвард часто приглашал Изабеллу с сыновьями составить компанию ему и Артуру в их поездках на побережье — Атти рос болезненным ребенком, и Эдвард пытался укрепить его здоровье с помощью регулярных поездок на море в фаэтоне — быстром, открытом экипаже с рессорной кабиной и на четырех больших колесах. На пляже в Грентоне, в нескольких милях к северо-западу от Эдинбурга, Изабелла и Эдвард сидели, разговаривая о поэзии и наблюдая за детьми, игравшими на скалах и песке.

Серым воскресным днем 14 марта 1852 года Изабелла совершила пешую прогулку по Новому городу. Трехлетний Стенли, вероятно, остался дома с няней, ирландкой по имени Элиза Пауэр, но Отуэй и Альфред, семи и одиннадцати лет, сопровождали мать. От Морей-плейс компания поднялась на холм и, преодолев его вершину, стала спускаться к Принсес-стрит, широкой улице на юге Нового города. По одной стороне этой улицы шел ряд домов. Другую сторону ограничивал всего лишь железный парапет, за которым лежал глубокий обрыв и открывался вид вдаль, через ущелье, на чернеющие многоквартирные дома Старого города на следующем холме. «Смутно различимый город лежал перед нами, — написала Изабелла в своем дневнике, — шпили, памятники, улицы, порт на Лите, Фрит-оф-Форт, а на переднем плане маленькие душные жилища и здания высотой в десять этажей».

Из богатого района Изабелла смотрела через залив на бедные кварталы, с просторных, чистых улиц современного Эдинбурга — на кипевшие жизнью вертикали трущоб Старого города. Территория между Новым и Старым городом была осушена и выровнена в начале того века, и в 1842 году по ущелью проложили железную дорогу. Хотя на Принсес-стрит открылось несколько магазинов, тут царила роскошь уединенности по сравнению с оживленными улицами, по которым гуляла со своими сыновьями Изабелла. В воскресенье здесь было пустынно. Магазины не работали, жалюзи на окнах опущены. Изабелла сожалела, что не может пойти в запретный перенаселенный район за железной дорогой. «О, — думала я, — под каждой из этих крыш скрывается человеческая жизнь со всеми ее таинственными радостями и печалями. Без сомнения, у многих из временных обитателей этих жилищ есть своя личная история, увлекательная, волнующая, необыкновенная. Будь я с ними знакома, кто-нибудь из них помог бы мне почувствовать себя менее печальной, менее одинокой. Там могут оказаться сердца, столь же недовольные своей участью, как и мое; мало кто устал от жизни, как я».

«Я пошла домой с моими мальчиками, — продолжала она. — В душе я люблю их и горжусь ими, и если бы у меня не отняли моего дорогого Отуэя, я немедленно оставила бы мужа навсегда». Если бы они с Генри расстались, Изабелла сохранила бы опеку над Альфредом, ребенком от первого мужа, и, возможно, над Стенли — Закон об опеке над детьми от 1839 года впервые позволил разведенной женщине ходатайствовать об опеке над любыми ее детьми в возрасте до семи лет при условии хорошей репутации. Однако Душка наверняка остался бы с отцом.

Изабелла вернулась домой в половине шестого и попыталась утихомирить душевное волнение. «Играла псалмы, писала в дневнике, читала, курила сигару; мальчики были со мной до девяти. Печаль немного отступила». Чтение, игра на фортепиано и занятия с детьми были обычным времяпровождением для женщины-викторианки, принадлежавшей к среднему классу; а вот курение сигары являлось определенно бунтарским, неженственным поступком.

В субботу 27 марта 1852 года Изабелла организовала для себя и детей поездку за город. Она пригласила Эдварда сопровождать их и наняла экипаж и кучера, чтобы забрать обе семьи после ленча. Генри отсутствовал.

Утро было холодным и ясным. «Решила заранее подготовиться к поездке, — написала Изабелла, — которую я невольно предвкушаю с удовольствием, но к нему примешивается страх. Им обещанное себе наслаждение не омрачить, как это почти всегда со мной происходит». День не задался с самого утра: встала Изабелла поздно, а значит, пропустила назначенное время, к тому же бокал хереса перед ленчем вызвал «выбившую из колеи головную боль». Плохое поведение сыновей в саду вызвало у нее раздражение. «Я наспех пообедала, — сообщила она своему дневнику, — и немедленно вышла из дома, чтобы не потерять ясной погоды».

Приехав в дом номер 8 на Ройал-серкус, Изабелла обнаружила, что ее страх был оправдан. «После некоторой задержки и суеты, я узнала, что миссис Л. тоже едет, и поняла: все надежды на приятный тет-а-тет этим днем пошли прахом. Я едва сумела поздороваться с ней и Атти и держаться приветливо, не говоря уже о какой-то веселости». Изабелла привыкла иметь Эдварда для себя.

Две семьи отправились в карете: трое мальчиков снаружи, на козлах кучера, трое взрослых внутри. Они поехали на север, к морю, а затем — вдоль берега на запад, минуя новый порт в Грентоне. Внутри кареты «разговор поддерживался формальный и сбивчивый. Мистер Л. читал отрывки из Кольриджа и Теннисона». Они обсудили эссе Эдварда «об ошибке поспешного суждения, не основанного на знании», написанное по предложению Изабеллы и напечатанное утром того дня в номере «Эдинбургского журнала Чемберса». Проехав пять миль, карета остановилась рядом с полосой беленых коттеджей приморской деревушки Крэмонд, расположенной в устье реки Алмонд, где компания поднялась по крутой тропке в защищенный от ветра солнечный уголок берега. Там они разложили книги и расстелили пледы. К северу уходил каменистый луг Крэмонд-айленда, куда во время отлива могли прогуляться по песчаной отмели приехавшие отдохнуть на один день.

Мэри Лейн повела мальчиков рвать утесник, оставив Изабеллу и Эдварда вдвоем, но «мое сердце не ощутило подлинной радости», написала Изабелла. Они с Эдвардом разговаривали — «о жизни, о Кане, собственности, о богатых и о рождении… об унынии, образовании, бедности и т. д.», включая, вспомнила Изабелла, оду «Уныние» Сэмюэля Тейлора Кольриджа. Стихотворение описывало настроение, напоминавшее ее собственное: «удушливая тяжесть», «Печаль без боли, с пустотой тоскливой, / Бесстрастная, сокрытая печаль».

«Мы собрались ехать, когда солнце опустилось низко, — писала Изабелла. — Сели в карету и продолжили беседу… без всякого интереса с моей стороны; прилежно восхищались видами, которые были великолепны».

В городе Лейны вышли из кареты на Ройал-серкус, где «проголодавшиеся мальчики» Изабеллы пересели с наружной скамьи внутрь. На Морей-плейс они вернулись в половине седьмого, Изабелла чувствовала себя «раздосадованной, подавленной, разочарованной и поверженной в уныние, как никогда в жизни».

Изабелла упрекнула себя за то, что произвела на Лейнов плохое впечатление. «Несколько раз миссис Лейн выглядела неприветливой и озадаченной, — написала она. — Он держался натянуто; ребенок устал, никто не испытывал ни благодарности, ни удовольствия». Обычно Изабелла не выказывала своих чувств в присутствии друзей и облегчала душу в дневнике, но в этот день ее недовольство вырвалось наружу. «Я потратила восемь шиллингов хуже чем впустую, — написала она, разрываясь между жалостью к себе и презрением. — Боже милосердный! Ну почему все, что я затеваю или чего хочу, оборачивается такой горечью? Уверена, это, должно быть, только моя вина. Я жажду вещей, к которым мне не следовало бы стремиться. Я нахожу невозможным любить то, что должно, или воздерживаться от неуместной любви».

«Мой разум являет собой хаос, — признавалась она, — беспорядочную смесь добра и зла. Я устала от самой себя, однако не могу умереть».

Затем Изабелла получила записку — «холодную строчку» — от Эдварда. На следующее утро она намеревалась присоединиться к его семье, чтобы послушать проповедь его преподобия доктора Томаса Гатри, одного из лидеров Свободной церкви Шотландии; но Эдвард сообщил ей, что службу отменили. Изабелла легла спать в полночь «в печальную и одинокую постель, удрученная и, по сути, павшая духом». Но хотя бы дневник принес ей утешение, сохранив что-то от потерпевшей крах вылазки на природу: «С грустным облегчением описывала историю напрасно прожитого дня». Облекая свое неудовольствие в слова, Изабелла почувствовала душевный подъем. Героиня романа Энн Бронте «Хозяйка Уилфелл-Холла», ведущая дневник, отмечает тот же эффект: «Я получила облегчение, описывая обстоятельства, разрушившие мой мир».

Через две недели после поездки в Крэмонд Изабелла снова мучилась своими чувствами к Эдварду Лейну. «Очень теплый, ясный, приятный день, — записала она в среду 7 апреля. — Сильная и необыкновенная подавленность».

Встала Изабелла поздно. Генри был в плохом настроении и грубил, и она написала матери письмо, жалуясь на него. Затем она навестила Мэри Лейн на Ройал-серкус. «Миссис Л. очень добрая, она милый, дружелюбный человек, блистающий, когда нужно утишить чью-то печаль». Однако когда к ним присоединились остальные члены семьи, Изабелла была задета кажущимся равнодушием Эдварда. Он «болтал со всеми в комнате и был более весел и разговорчив, чем обычно», но «небрежен в обращении и едва на меня взглянул». Лейны проводили ее домой в пролетке. «Я была в ужасном состоянии, и когда вышла у своего дома из пролетки и пожала им руки холодной, как мрамор, рукой, то почувствовала, что я — чужая в их обществе». Она потихоньку вошла в дом и поднялась в свою комнату, избежав встречи с Генри. Как у многих пар, принадлежавших к верхнему слою среднего класса, у них были разные спальни. От няни Элизы Изабелла узнала, что мальчики чувствуют себя хорошо, и затем «легла спать совершенно подавленной».

После такого разочарования Изабеллу лишь сильнее будоражила мысль о возвращении внимания Эдварда Лейна. Во вторник 13 апреля она проснулась в одиннадцать, стояло прекрасное, теплое утро, и женщина села в саду с книгой одного из братьев Шлегелей, основоположников немецкого романтизма и сторонников любви и свободы. Альфред был в школе, но Отуэю нездоровилось, и он остался дома вместе со Стенли. В четыре часа Изабелла пошла за покупками и в пять забрала на Ройал-серкус Атти и привела к себе домой. «Дети играли в саду, — написала она. — Ст. постоянно затевает ссоры, у него возбудимый и страстный характер». К восьми вечера она вернула Атти леди Дрисдейл, а затем вместе с Эдвардом, Мэри и «мисс Р.», еще одной подругой, отправилась на лекцию о Гомере. Тем апрелем в Философском институте на Куин-стрит читал серию лекций Джон Стюарт Блэки, новый профессор греческого языка и литературы Эдинбургского университета. По его собственному мнению, профессор Блэки был оратором, умевшим «подстраиваться и излучать энергию», приводя свою аудиторию в «состояние не просто восхищенного внимания, но возбуждения и ликования». В лекционном зале Изабелла сидела между Эдвардом и Мэри. Выступление профессора было «забавным и оригинальным», написала Изабелла. До лекции и после нее они с Эдвардом беседовали. «Мы говорили о прозвищах и тяжелых характерах, и я веселилась, возбужденная его присутствием. Мы много смеялись».

Продолжили они беседовать и в течение десятиминутной прогулки по пути домой. «Миссис Л. и мисс Р. шли впереди, не слыша нас. Мы говорили о погоде, цитировали поэзию по этому поводу, обсуждали Гомера, Шекспира, талант и т. д.». Изабелла пришла домой в состоянии сильной радости и возбуждения. «Эти прогулки в темноте очень волнуют, — записала она, — и, улегшись в свою одинокую постель, я была слишком взволнована, чтобы заснуть, и не один час ворочалась с боку на бок».

На вечере на Ройал-серкус 15 ноября 1850 года Изабелла познакомилась также с издателем и литератором Робертом Чемберсом, похожим на медведя мужчиной с вьющимися волосами. Они были соседями: задние окна дома Робинсонов смотрели на задние окна дома Роберта и Энн Чемберс по Дун-террас. Роберт был одним из ведущих литераторов города; совместно с братом Уильямом он издавал популярный прогрессивный журнал «Эдинбургский журнал Чемберса», недельный тираж которого составлял более восьмидесяти тысяч экземпляров. Не прошло и двух месяцев со дня знакомства с Робинсонами, а Чемберсы уже дважды ужинали у них на Морей-плейс, и Робинсоны два раза посещали вечера на Дун-террас. В мае следующего года, пока Генри был в отъезде, Изабеллу пригласили на званый ужин к Чемберсам в числе таких гостей, как автор бестселлеров Кэтрин Кроу, еще одна близкая соседка, и молодая актриса Изабелла Глин. Примерно в это время Изабелла Робинсон начала предлагать стихи «Эдинбургскому журналу Чемберса».

Единственное опубликованное стихотворение, которое можно отнести к ней — «Строки одной дамы, обращенные к миниатюре», — появилось под инициалами «ИГР» в номере от 2 августа 1851 года. Стихотворение описывает тайную страсть женщины к мужчине, принадлежащему другой. Не имея возможности открыто смотреть на самого мужчину, она разглядывает его миниатюрный портрет. Не имея возможности открыть свои чувства мужчине, она делает признание перед его изображением. Она говорит картине: «Напрасно полюбила я того, / Кого столь верно ты передаешь». Романтический накал стихотворения безошибочно указывает на физическую страсть рассказчицы к этому мужчине: «Как сладостно изгиб сомкнутых губ / Соединяет твердость и любовь! / Твой вид о мужестве и силе говорит, / Энергией природной полон взгляд». Ее любимый, как и прототип в миниатюре, не подозревает о ее вожделении к нему — «он равнодушен и невозмутим», — а она сгорает от ревности к женщине, которую он предпочел ей. «Разбито сердце, — пишет страдающая от любви дама, — огнь души угас».

Дневник Изабеллы был равнозначен миниатюре, являлся напоминанием о человеке, которого она любила, местом, где она говорила только для себя, чтобы на людях хранить молчание. Дама в стихотворении клянется скрывать свои чувства — «молиться и молчать — одно осталось мне», — хотя, облекая свои мысли в слова, она уже наполовину нарушила свой обет. Как и стихотворение, этот дневник в равной мере обнажал и скрывал тайны Изабеллы. Но она настаивала на секретности: «Без страха здесь могу я грезить, созерцать, — говорится в ее стихотворении. — Любить никем не зримая — одна».

 

Глава вторая

Бедный дорогой Додди

Эдинбург, 1840–1852 годы

Эдвард Уикстед Лейн, предмет любви Изабеллы, родился в 1823 году в пресвитерианской семье на франкоязычном острове Тербон, в канадской провинции Квебек. Вскоре после его рождения семья переехала в соседний город Монреаль, где отец Эдварда, Элиша, нашел работу клерка у оптового торговца-шотландца. Когда Эдварду было девять лет, его мать умерла, оставив Эдварда и его четырехлетнего брата Артура на попечение отца. Элиша Лейн и его бывший хозяин создали компанию по импорту в Монреаль алкоголя, мяса и зерна, и к концу 1830-х Элиша достаточно разбогател, чтобы послать своих сыновей учиться в Эдинбург. В течение десятилетия капитал его компании «Джибб и Лейн» оценивался в семьдесят тысяч фунтов стерлингов.

Мальчики Лейн жили в семье в Новом городе и учились в знаменитой Эдинбургской академии, где Эдвард близко подружился с сыном Элизабет Дрисдейл Джорджем. Эдвард был общительным мальчиком, а Джордж Дрисдейл — впечатлительным и застенчивым. Оба были выдающимися учениками. В 1840 году Эдварда назвали «Первым учеником академии» — наивысшее почетное отличие в этой школе, — а на следующий год этот титул перешел к Джорджу. Эдвард завоевал призы за свои достижения во французском и английском языках, как за письменные, так и за устные работы, а Джордж — за латынь, английский, французский, математику и арифметику. Затем Джордж изучал классические языки в Глазго, где за первый же год получил шесть призов. Эдвард штудировал право в Эдинбургском университете, где его также отмечали за красноречие и в 1842 году избрали в известный дискуссионный клуб «Теоретическое общество». Будучи студентом, Эдвард снимал жилье в доме номер 30 на Ройал-серкус, через несколько домов от особняка, который Дрисдейлы занимали с тех пор, как он был построен в начале 1820-х. Он стал близким другом нескольких членов семьи: родителей Джорджа — сэра Уильяма и леди Дрисдейл, его младшего брата Чарлза и в особенности его старшей сестры Мэри.

Мэри была маленькой, чувствительной молодой женщиной, умной, нежной и доверчивой. Она часто фигурирует в дневнике Изабеллы Робинсон как чистая личность, по всей видимости, не подозревающая о страстном интересе подруги к ее мужу. Но Мэри и Эдварда связывали общие страдания, сведения о которых могли пройти мимо сознания Изабеллы с ее тревожной поглощенностью собой. Касалось это Джорджа, любимого брата Мэри и лучшего друга Эдварда, а началось в 1843 году, когда тому было девятнадцать лет.

Джордж учился в университете Глазго, когда его отец сэр Уильям умер от холеры в июне 1843 года; две недели спустя старший брат Джорджа по отцу, Уильям Дрисдейл, скончался от того же заболевания в Индии. У Джорджа случился нервный срыв, он бросил занятия и вернулся в дом матери на Ройал-серкус.

Родные и друзья пришли ему на помощь. Чтобы поспособствовать восстановлению физических и духовных сил Джорджа, его брат Чарлз и друг Эдвард, только что получивший юридическую степень, отправились вместе с ним в 1844 году в пешее путешествие по Европе. Но во время их пребывания в Вене Джордж исчез. В результате отчаянных поисков Чарлз и Эдвард нашли на берегу Дуная лишь одежду Джорджа. Тело его не обнаружили, и спутники молодого человека вернулись в Шотландию с новостью о его смерти. «Мать покойного и друзья находились в глубочайшем горе», сообщал лорд Генри Томас Кокберн, видный эдинбургский судья, живший на Ройал-серкус; по его словам, Джордж был «способнейший и приятнейший юноша, какого мне доводилось знать». Газеты объявили, что Джордж утонул, купаясь в Дунае, и его трагический конец стал темой студенческих стихотворений, получивших в том году призы Эдинбургской академии.

Года через два, в марте 1846 года, Джордж объявился. Он умолял семью о прощении. Признался, что инсценировал свою смерть, чтобы не сводить счеты с жизнью. Лорд Кокберн писал в письме к другу, что Джордж находился «в состоянии скорбного отчаяния из-за невозможности оправдать порожденные им доброжелательные ожидания и счел, что смерть его, в отличие от провала, меньше опечалит друзей, и таким образом он и придумал это, сделав вид, будто утонул, дабы избегнуть самоубийства». Написанный в конце XVIII века роман Иоганна Вольфганга Гете «Страдания юного Вертера» вызвал, по общему мнению, волну самоубийств у молодых людей, стремившихся подражать его герою, и Кокберн предполагал, что Джордж был поражен «внезапной германизацией мозгов». Но он недоумевал, как столь любимый человек мог вести себя до такой степени неразумно и жестоко: «Бессердечность его поведения составляет необъяснимую часть этого». «Ужас Дрисдейлов от его воскресения, — утверждал Кокберн, — вероятно, превышал их скорбь о его смерти».

Джордж попытался достичь странного рода уничтожения, при котором вместо того, чтобы оборвать свою жизнь, избавился от собственной личности и прошлого. Посреди радости, вызванной его возвращением, мать, брат и сестра испытывали, должно быть, какую-то растерянность и обиду, которые приписывал им Кокберн. Но Мэри в письме подруге, живущей на Тасмании, выражала лишь сочувствие по отношению к своему пропавшему младшему брату: «Наш дражайший, наш обожаемый мальчик не погиб в Дунае, но жив и здоров и в настоящее время находится с нами, появившись у нас только в прошлый четверг… Бедный, бедный дорогой Додди, он много страдал с тех пор, как мы расстались душой и телом, но теперь, милостью Всемогущего Отца, благополучно возвращен в свою счастливую семью». Хотя он еще не вполне оправился, писала она, ему уже много лучше, и его разум «очистился, смирился и тем не менее укрепился благодаря испытаниям, которые он претерпел».

Увидеться с Джорджем приехал из Ливерпуля Джон Джеймс Дрисдейл, сын сэра Уильяма от предыдущего брака. В свои сорок лет Джон был одним из ведущих гомеопатов Британии, редактором руководства по гомеопатии «Материа медика» и «Британского гомеопатического журнала». Теория избранной им ветви медицины — считавшейся спорной даже среди либеральных врачей, — состояла в том, что растворы лекарственных средств, разведенные до почти неопределяемой концентрации, вызывают исцеление. Обследовав своего единокровного брата, Джон Дрисдейл диагностировал нервное истощение, вызванное переутомлением, и велел родным не давать Джорджу книг.

Мэри сообщила своей подруге, что предыдущие два года Джордж «страдал от временного умственного перенапряжения, вызванного чрезмерными занятиями, и это сделало невозможным для него любое размышление над совершаемым им шагом, и движимый лишь своей болью, он перебрался в Венгрию, где с тех пор и живет, преподавая английский язык единственному сыну тамошнего дворянина, и где семья обращается с ним с огромной добротой, не говоря уж о симпатии и доверии». Со временем умственное напряжение Джорджа снизилось, «и тогда он почувствовал, что не успокоится, пока снова не увидит всех нас».

Родные были приятно поражены, вновь увидев Джорджа. «Мы не можем ни насмотреться на него, ни наслушаться, — писала Мэри. — Прошлое кажется ему и нам страшным сном, от которого мы только что очнулись, узнав наконец настоящее счастье и благодарность». Она нашла его более мягким, добрым, более сердечным, чем когда бы то ни было. «С тех пор как наш горячо любимый брат вернулся, наша дорогая мама помолодела от счастья на много лет, а печальное лицо милого Чарлза прояснилось, и мы все чувствуем себя настолько счастливыми, что не поменялись бы местами ни с одним человеческим существом». От своего брата-гомеопата Джона они получили заверения, что здоровье Джорджа поправится и когда-нибудь он даже сможет работать. А пока они должны «как следует оберегать его от любого искушения заниматься».

Семья Дрисдейл и Эдвард Лейн должны были знать хотя бы часть правды. Состояние Джорджа коренилось не столько в умственном напряжении, сколько в том, что он называл своим «тайным стыдом»: сексуальном неврозе. В анонимной работе, которую он позже опубликовал, Джордж описал себя как молодого человека «деятельного, трудолюбивого и чувственного, но почти по-женски застенчивого». «В Шотландии, — объяснял он, — где сексуальные правила строже, чем, вероятно, в любой другой стране, и где похоть плоти, как ее называют, клеймится позором и насколько это возможно контролируется, сексуальная робость и стыдливость составляют огромное национальное бедствие и вызывают больше несчастья среди молодых людей, чем можно себе представить». В пятнадцать лет он случайно открыл для себя мастурбацию и обнаружил, что эта практика предлагает «легкий способ удовлетворения страстей, которые уже давно были источником беспокойства и пытки для его живого воображения». Примерно в течение года Джордж мастурбировал два или три раза в день. Во время учебы в университете Глазго, в возрасте семнадцати лет, у него начались непроизвольные ночные семяизвержения: он испугался, что оказался во власти своего наваждения, которое высосет из него все силы и подтолкнет к безумию. Именно в тот момент умерли его отец и единокровный брат, и он в горе вернулся домой.

Путешествуя по Европе с Эдвардом и Чарлзом в 1844 году, Джордж убедился, что по-прежнему является рабом своего порока. Это настолько его огорчило, что он решил инсценировать свою смерть. Впоследствии, живя в Венгрии, он перенес серию операций по прижиганию пениса, имевших целью умертвить или разрушить его нервные окончания путем введения в мочеиспускательный канал тонкого металлического стержня, покрытого едким веществом. Он подверг себя данной процедуре семь или восемь раз.

Даже в 1846 году, вернувшись к своей семье в Шотландию, Джордж продолжал искать лекарство. В мае он отправился на континент в поисках лечения. В то лето Мэри написала письмо издателю Джону Мюррею, знавшему их семью, умоляя помочь Джорджу; ее брат находился в Париже один, объясняла она, дожидаясь консультации французского врача Клода Франсуа Лаллемана. Она не упомянула, что Лаллеман недавно опубликовал работу, в которой считал навязчивое стремление к мастурбации признаком серьезного заболевания. В своем исследовании непроизвольных эякуляций, вышедшем во Франции в 1842 году, а в Англии — в 1847-м, врач утверждал, что избыточный сброс семени разлагает и тело, и разум. Работа Лаллемана и других французских исследователей вызвала нравственную и медицинскую панику по поводу онанизма, длившуюся на протяжении столетия. Мастурбация была мрачным следствием индивидуализма, столь ценимого в викторианском обществе, воплощением опасностей частной жизни и опоры на собственные силы: такой человек, как Джордж Дрисдейл, мог уйти в книги и мечты, затворяясь в распутном воображаемом царстве.

Мэри объяснила Мюррею, что с Джорджем во Францию поехал Эдвард Лейн, но он «вынужден был поспешить домой». Она просила, чтобы Мюррей направил парижского друга навестить Джорджа в отеле и подобным образом «не дать ему почувствовать себя таким одиноким, каким он чувствует себя сейчас, бедняжка». Она и ее родные страшились, что «дурные последствия длительного одиночества могут сказаться на состоянии духа и здоровье Джорджа». Ее ссылка на «дурные последствия» одиночества могла быть намеком на суицидальные наклонности Джорджа. А возможно, Мюррей был в курсе навязчивых сексуальных идей молодого человека. Мэри добавила постскриптум, в котором просила издателя о деликатности: «Пожалуйста, не сообщайте своему другу никаких обстоятельств, связанных с его прошлым, поскольку мы озабочены тем, чтобы он, бедняжка, забыл о них».

Внезапный отъезд Эдварда Лейна из Парижа в то лето был, вероятно, вызван трагедией в его собственной семье. Его младший брат Артур окончил Эдинбургскую академию в 1845 году и вернулся в отцовский дом в Канаде. 26 июня 1846 года он пошел в Квебекский королевский театр посмотреть химическую диораму — представление, во время которого разные сцены, нарисованные на огромных полотнищах ткани, подсвечивались и накладывались друг на друга таким образом, что создавалось впечатление их волшебного изменения или исчезновения. Опустившийся в конце представления занавес задел пламя опрокинувшейся камфарной лампы и почти мгновенно сцена, а за ней и зрительный зал были охвачены огнем. Зрители бросились к выходу, но проход был узок, а пламя распространялось слишком быстро: в течение нескольких минут погибли сорок шесть мужчин, женщин и детей. Свидетель происшедшего видел восемнадцатилетнего Артура в его последние минуты «полулежавшего навзничь, обе его ноги увязли в массе копошившихся под ним людей». Он «вырывался изо всех сил, вскоре окружающее пламя скрыло его».

Через год после смерти Артура Лейна и воскресения Джорджа Дрисдейла Эдвард Лейн и Мэри Дрисдейл поженились. Церемония состоялась в июне 1847 года, когда и невесте, и жениху исполнилось двадцать четыре года. Джордж приехал в Эдинбург на свадьбу, но затем снова вернулся в Европу, а Эдвард и Мэри встречались с ним во время своего медового месяца в Страсбурге. Мэри сказала, что никогда не видела брата в таком хорошем состоянии. «Он был в прекрасном настроении», «очень обрадовался», увидев ее, «поскольку к тому времени весьма устал от одиночества». В книге, которую он позже издал, Джордж объяснил, что последовал совету Лаллемана испробовать совокупление, что дало потрясающий результат. Как он обнаружил, половые отношения с проститутками совершенно излечили его от мастурбации.

Внешне Джордж оставался неловким и замкнутым. Позднее одна молодая женщина, знакомая Джорджа, вспоминала его как «доброго, но стеснительного, мягкого, но подавленного, у него было суровое шотландское лицо, он был молчалив, мрачен, серьезен, учен, нравственно и умственно недосягаем, как огромная гора или гранитная стена». После кризиса семья сплотилась вокруг него. Хотя Эдвард окончил курс по изучению права и в 1847 году был принят в престижную коллегию адвокатов, он и семья Дрисдейл переехали в том году в Дублин, где Джордж решил изучать медицину. Чарлз Дрисдейл, посвятив год математике в Эдинбурге (где был первым в своем классе) и еще год в Кембридже, поступил в Тринити-колледж в Дублине, чтобы получить специальность инженера. Странное было время для переезда в этот город: Ирландия переживала страшный голод, вызванный гибелью урожая картофеля, и сотни тысяч ирландцев умирали от голода и болезней или бежали из страны.

В Дублине Мэри забеременела, и леди Дрисдейл попросила своего эдинбургского друга Джеймса Янга Симпсона порекомендовать местного врача, который мог бы дать ее дочери хлороформ во время родов. В тот год Симпсон открыл анестезирующие свойства этого газа во время эксперимента, проведенного в его доме в Новом городе. В 1848 году Мэри Лейн родила в Дублине мальчика. Они с Эдвардом назвали его Артуром Джорджем, отдавая дань своим братьям.

Семья вернулась в Эдинбург в 1849 году. Эдвард, в девять лет лишившийся матери, с радостью подчинился мягкому влиянию леди Дрисдейл в доме номер 8 на Ройал-серкус. Он решил оставить профессию, на изучение которой потратил предыдущие семь лет, и последовал за Джорджем в медицину. Вероятно, страдания шурина, равно как и интерес к новым наукам, подвигли его заняться медициной. В то время медицинская степень была единственным научным образованием, имевшимся в Британии, а эдинбургский курс славился полноценной практической и научной подготовкой. Оба молодых человека поступили в университет осенью 1849 года.

Будучи студентом-медиком, Эдвард работал в Эдинбургском королевском лазарете, основными пациентами которого были представители рабочего класса. Увиденное в палатах ужаснуло его и убедило в том, что обычные медицинские средства — пиявки и клизмы, слабительные и ртуть — не приносили, как правило, никакой пользы, а иногда серьезно вредили здоровью. Королевский лазарет, как указал он в своей выпускной работе, даже подвергал больного опасности инфекционного заражения, помещая заразных больных в общие палаты. Он сказал, что видел двух человек, умерших в результате такой практики. Он не дал подробного описания неэффективных и болезненных методов лечения, практикуемых врачами лазарета, однако многому стал свидетелем. В 1849 году один пациент — моряк тридцати с чем-то лет — был принят с абдоминальной аневризмой, и на протяжении следующих четырех лет ему пускали кровь, ставили банки и пиявки (до четырнадцати за один раз), пока он в конце концов не прекратил свои страдания, приняв большую дозу яда.

Эдвард отметил «совершенную нехватку любых книг» в палатах Королевского лазарета и сетовал по поводу обусловленной этим «полной умственной пустотой» у пациентов: «Ясно, что худшего воздействия на моральный дух нельзя и представить… а подавленность духа сказывается и на здоровье». Для борьбы с этим злом он попросил Чарлза Диккенса обеспечить больницу бесплатными экземплярами его еженедельного журнала «Хаусхолд уордс», а Роберта Чемберса — «Эдинбургским журналом Чемберса». Оба согласились. Новый бестселлер — «Хижина дяди Тома» Гарриет Бичер-Стоу также пользовался у пациентов популярностью.

Во время своей практики в лазарете Эдвард размышлял о более гуманных и естественных способах лечения болезней, методах исцеления одновременно разума и тела. Он пришел к убеждению, что окружающая обстановка может изменить перспективы выздоровления пациента. Больные с гораздо большей вероятностью поправятся, утверждал он в своей работе, если будут лечиться в больницах, расположенных в пригородах или в сельской местности, где смогут необременительными упражнениями укреплять здоровье при дневном свете и на чистом воздухе, окруженные видами, звуками и запахами природы. Пациенты Королевского лазарета имели доступ лишь к «тюремному мраку сырого заднего двора, со всех сторон заросшего травой и заслоненного от грохота оживленной улицы грязной стеной». Он просил своих собратьев-врачей признать «громадные ресурсы, которыми обладает и действует для самоисцеления природа, по сравнению с ничтожными, робкими и слишком часто всего лишь случайными средствами, которые может предоставить самое лучшее человеческое умение».

Шурины Эдварда были настроены так же скептически по отношению к традиционной медицине. Джон, гомеопат, был исключен из Ливерпульского медицинского института в 1849 году из-за упорства, с которым давал гомеопатические лекарства больным холерой — с большим успехом, как он заявлял. Джордж на себе испытал, что медицинское вмешательство не помогло ему справиться с онанизмом, его спасло только естественное лечение половыми актами. Он снова бросил университет в 1851 году, на сей раз для того, чтобы начать работу над тайным проектом — книге о сексе.

Подобно Джорджу Дрисдейлу, Изабелла Робинсон легко впадала в возбуждение и в угнетенное состояние, отличалась честолюбием и подверженностью тревогам. Она считала, что ее вожделение подтолкнуло ее к двум поспешным бракам, а теперь завлекало в страсть к Эдварду Лейну. Он был не единственным объектом ее симпатий: другой — неустановленный — женатый джентльмен из их круга заявлял, что Изабелла осаждала его письмами в попытке соблазнить и в итоге он выпутался из этой ситуации, умоляя жену никогда больше не пускать Изабеллу в их дом. В Эдинбурге мысли Изабеллы о ее эротических желаниях получили по крайней мере новое направление. Учителем ее стал Джордж Комб, светило дрисдейловского кружка и пионер в области френологии в Британии. Шестидесятидвухлетний мистер Комб был худым, высоким, с широким ртом, подчеркнутыми скулами и огромным высоким лбом. Он жил в Новом городе с женой Сесилией, дочерью актрисы Сары Сиддонс.

Познакомившись в 1850 году с Комбом, Изабелла восприняла его как отца — ее отношение к нему, писала она, было «вполне дочерним по своему характеру». Она считала его «представителем более ясного и более духовного мировоззрения, чем любое доселе проповеданное человеку». Кузина миссис Комб, Фанни Кембл, соглашалась, что он был «человеком исключительной прямоты, честности, чистоты ума и поведения и огромной справедливости и беспристрастности суждения, он был необыкновенно благожелательным и человечным и одним из наиболее разумных человеческих существ, кого я когда-либо знала». Мэриан Эванс, позднее прославившаяся как романистка под псевдонимом Джордж Элиот, также была его другом и почитательницей: «Я часто думаю о вас, — писала она, — когда мне нужен кто-то, кому я могла бы поведать о своих трудностях и борьбе с собственной натурой».

Книга Комба «Характер человека относительно внешних объектов» (1828) разошлась в 1851 году в количестве девяноста тысяч экземпляров, большую часть их составил тираж, выпущенный Робертом Чемберсом. Эта в высшей степени противоречивая работа предлагала человеку подчиниться законам природы, по ее предположению, тайны здоровья и счастья крылись в науке, а не в религии. В «Системе френологии» (1843) Комб, в частности, утверждает, что чувства людей помещаются в их головах, а их характеры можно определить по очертаниям черепов. Этот аспект френологии — чтения по бугоркам — часто высмеивался, но принципы новой науки были радикальными и важными: Комб настаивал, что ум находится в мозгу, что разум и тело неотделимы друг от друга, разные участки мозга имеют разные функции и основой человеческой природы служит скорее материя, а не дух. Отличительный образ теории — мозг, поделенный на пронумерованные участки, — являлся моделью новой науки о разуме.

Вскоре после их знакомства в Эдинбурге Комб осмотрел череп Изабеллы и сообщил, что у нее необычно большой мозжечок, орган, располагающийся над затылочной впадиной. Мозжечок, по разъяснению Комба, являлся местонахождением афродизии, или сексуальной любви, — обычно мозжечок крупнее у мужчин, нежели у женщин, прощупываемый в их более толстых шеях. Точно так же обладающие высокой сексуальностью животные и птицы, например бараны, быки и голуби, имеют более толстые шеи, чем иные существа. Подобной формой черепа обладал другой подопечный Комба, девятилетний принц Уэльский: когда королева Виктория и принц Альберт консультировались с этим френологом по поводу воспитания своих детей, он обратил внимание, что у молодого принца «большая афродизия, и я подозреваю, что скоро она станет причиной беспокойств». Собственная область эротизма была у Комба, как он сказал, маленькой — он никогда не знал «безумной свежести утра», даже в юности.

Франц Йозеф Галль, венский врач, создавший френологию около 1800 года, заявил, что идентифицировал область, отвечающую за эротизм, леча вдову, страдавшую нимфоманией. «Во время сильного приступа, — писал Джордж Комб в “Системе френологии”, — он поддерживал ее голову и был поражен высокой температурой и размером ее шеи». Комб не стал вдаваться в дальнейшие подробности на эту тему в своей книге, написанной для широкого круга читателей, но «студентов-медиков» отослал к переведенному им труду Галля «О функциях мозжечка» (1838), в котором тот тщательно описывал историю бьющейся в судорогах вдовы: «Она упала на землю в состоянии такой ригидности, что выгнулась дугой. Приступ в конце концов миновал, закончившись эвакуацией [оргазмом], сопровождавшейся сладострастными конвульсиями и видимым экстазом». С тех пор мозжечок стал самым признанным даром френологии. В работе «Уход за младенцами и детьми и их болезни» (1853), общепринятом медицинском руководстве, Томас Джон Грэм утверждал: «Любовный аппетит сосредоточен в мозжечке, в основании мозга; и, возбужденный по любой причине, он при определенных условиях, не будучи удовлетворен, становится больше и больше, пока не вызывает расстройство различных функций, а следовательно, ипохондрию, судороги, истерию и даже может привести к безумию».

Комб указал, что большая афродизия Изабеллы еще более опасна из-за малой величины осмотрительности и скрытности, расположенных над ушами по сторонам черепа; это наводило на мысль, что Изабелла склонна к импульсивности и нескромности. Возможно, больше всего вызывала тревогу малая величина органа благоговения: макушка у Изабеллы была приплюснута, из чего вытекал недостаток почтения к земным и небесным властям. То есть Изабелла была не только сексуально озабочена, но также безразлична к закону, религии и морали.

Однако Комб определил два участка на голове Изабеллы, указывавшие на сильную жажду хорошего мнения других: любовь к похвале и привязчивость были у нее больше обычного размера. Любовь к похвале виднелась в полных, широких неровностях на затылке в верхней части черепа. Комб заявил, что эта склонность часто больше развита у женщин и французов, равно как и у собак, мулов и обезьян. Изабелла предположительно стремилась доставить удовольствие и нуждалась в защите от тщеславия, честолюбия, жадности до похвал. Ее хорошо развитая привязчивость — чуть ниже любви к похвале и также типично крупнее у женщин, чем у мужчин — указывала на стремление Изабеллы к установлению прочной привязанности, иногда к неподходящим предметам или людям. Для иллюстрации качеств этой части мозга Комб процитировал четверостишие Томаса Мора:

Привычка у сердца опору искать, Пусть растет, где растет, но одно не цветет; Долго будет опору оно выбирать, Обовьется вокруг, а потом прирастет.

Френология научила Изабеллу, что за неистовство характера — приступы желания и отчаяния — отвечают конфликтующие отделы ее мозга. Она предложила Изабелле научное обоснование ее эмоциональных затруднений и план самоисправления. Йозеф Галль обещал, что его новая наука «объяснит двойственного человека, существующего внутри вас, и причину, по которой ваша предрасположенность и ваш интеллект… так часто противятся друг другу». Расшифровывая свой нрав, Изабелла надеялась исправить его, призывая более высокие способности — умственные и нравственные чувства — обуздывать и контролировать неуправляемые части ее мозга. Она преисполнилась решимости освободиться от «любви к себе», привитой ей в юности, и сделаться «разумной, избегать крайностей, владеть собой».

«Я могу только желать и стремиться к совершенствованию», написала Изабелла в своем дневнике в феврале 1852 года, хотя и признавала, что, «имея пылкие чувства, повышенную любовь к похвале, негармонично развитый ум и несчастье изначально плохого образования», находила это «необычайно трудным». Френология предполагала, что люди, с одной стороны, обладают способностью управлять заблудшей частью своей натуры, а с другой — являются беспомощными животными организмами, отданными на милость собственной физиологии. Изабелла часто попадала в рабство к своему деформированному мозгу. «Я понятия не имею, как измениться хоть каким-то образом, — написала она. — Мое сердце цепляется за тех, кто не может мне помочь, и отвергает тех, кого мне следовало бы любить. Помоги мне, Боже! Какую бесполезную и несчастную жизнь я веду, как сильно недовольна собой и однако же упорствую во зле».

Писательницы Энн и Шарлотта Бронте разделяли веру Изабеллы во френологию. Героиня романа Энн «Хозяйка Уилфелл-Холла» замечает впадину на макушке у своего неразборчивого алкоголика-мужа, там, где должен находиться орган благоговения: «Голова выглядела достаточно правильной, но когда он положил мою ладонь себе на макушку, я почувствовала впадинку среди кудрей, тревожно глубокую, особенно в центре». Героиня принадлежащей перу Шарлотты книги «Джейн Эйр. Автобиография» (1848) убеждает, что всем человеческим существам «нужно развивать свои способности». Подобно Изабелле, Джейн движима страстями. «Кто будет порицать меня? Без сомнения, многие. Меня назовут слишком требовательной. Но что я могла поделать? По натуре я человек беспокойный, неугомонность у меня в характере, и я не однажды страдала из-за нее».

Френологи, в отличие от других мыслителей-ученых, считали, что чувства и принуждения у мужчин и женщин по сути похожи. «Предполагается, что женщине присуще спокойствие, — говорит Джейн Эйр, — но женщины испытывают то же, что и мужчины».

Джордж Дрисдейл и Эдвард Лейн оставались близкими друзьями, пока Изабелла жила в Эдинбурге. Они совершали прогулки по городу или к морю, вдвоем или в компании их друга Роберта Чемберса. Летом 1851 года все трое отплыли из Гулля в Швецию, в жестокий шторм, чтобы увидеть полное солнечное затмение. «Зрелище было жуткое», описывал один из компании, «черное солнце, окруженное бледным ореолом и подвешенное в небе мрачного свинцового оттенка». Эдвард Лейн измерил точную продолжительность затмения с помощью переносного хронометра, темнота была настолько полной, что ему пришлось зажечь свечу, чтобы снять показания времени.

Друзей объединял глубокий интерес к научным феноменам. Роберт Чемберс был не только преуспевающим издателем и журналистом, но еще и анонимным автором бестселлера «Следы естественной истории творения», предшественника теории эволюции, вызывающе материалистического мнения о формировании Земли. Многие осудили «Следы»: их автор, бушевало «Эдинбургское обозрение», «верит… будто разум и душа… всего лишь греза — что материальные органы есть все во всем — и он может взвесить разум, как мясник — кусок мяса… Он считает, что человеческая семья может состоять… из многих видов и все они произошли от обезьян».

Авторство «Следов» было предметом догадок с момента своего выхода в 1844 году. В написании книги заподозрили Джорджа Комба, как самого знаменитого из их группы, а также Кэтрин Кроу, которая в своей работе «Ночная сторона природы» (1848 год) предприняла попытку найти физические объяснения несомненно сверхъестественным явлениям. Миссис Кроу была известна участием в шокирующих научных экспериментах, исследовавших связи между разумом и телом, видимыми и невидимыми силами. В 1847 году Ханс Кристиан Андерсен видел, как она вдыхала эфир в доме доктора Симпсона. «Мисс [sic] Кроу и еще одна поэтесса выпили эфир, у меня было чувство, будто рядом со мной находятся два безумных существа — они улыбались с открытыми мертвыми глазами».

Френология Джорджа Комба, медицинская теория Эдварда Лейна, геология Роберта Чемберса, физические исследования Кэтрин Кроу и сексуальная философия Джорджа Дрисдейла росли из одного корня. Они приняли идею, что мир и его обитатели не неизменны, но динамичны и ими управляют естественные, а не сверхъестественные законы и со временем они изменяются.

В своем дневнике за 1839 год Комб описал, как положил ладонь на пульсирующий мозг восьмилетней девочки в Новом городе, жертвы несчастного случая, у которой за четыре года до этого случился открытый перелом свода черепа, обнажив его содержимое. Вызывая у ребенка разные эмоции — робость, гордость, удовольствие, — Комб чувствовал, как под его ладонью набухают различные участки мозга, создавая такое «ощущение, когда рукой, положенной на оболочку, точно через шелковый платок чувствуешь движения скрытой пиявки». Он будто бы касался мыслей ребенка, ощущал ее чувства, ее мысленный мир словно стал плотским.

Попытки Комба ощупать череп, чтобы найти ключи к содержавшейся в нем жизни, были сродни попыткам Изабеллы понять свою жизнь, записывая переживания в дневник. Подобно экономисту и философу Герберту Спенсеру, который называл свои мемуары «собственной естественной историей», Изабелла вычерчивала личную линию эволюции. Делая записи в дневнике и читая их, Изабелла надеялась с помощью взгляда внутрь себя понять свою отчужденную, конфликтующую суть, забраться в свою голову и под кожу.

 

Глава третья

Молчаливый паук

Беркшир, 1852–1854 годы

Кризис в делах Генри Робинсона вынудил семью покинуть Эдинбург весной 1852 года и увезти Изабеллу далеко от друзей, которые ее поддерживали. Альберт и Ричард Робинсоны прекратили свое долевое участие в лондонском железоделательном заводе, и Генри пришлось взять в счет части своих акций машинное оборудование и отказаться от остальных. Сверх того, на его долю выпало выплатить их отцу три тысячи фунтов, которые тот вложил в дело. Для восполнения своих потерь Генри обосновался в конторе на Мургейт-стрит в лондонском Сити, занимаясь продажей сахарных заводов.

Отец Генри, Джеймс, запатентовал свой первый завод в 1840 году. Рекламный проспект обещал владельцам плантаций, что заводы измельчат и сварят сахарный тростник эффективнее, чем «небрежные черные работники», которые суют «пучки» в емкости «с остановками и нерасслоенные, то слишком маленькие, то слишком большие». После отмены рабства в Британской империи в 1830-х плантаторы усиленно искали альтернативу платному труду. Заводы Робинсонов экспортировались на Яву, Кубу, Маврикий, в графство Бурбон в американском штате Кентукки, на Барбадос, Бермуды и в Наталь. В Тирхуте, Индия, рабочие прозвали три громадных агрегата Колымага, Хвастун и Гефский Голиаф. Генри усовершенствовал устройство своего отца. В 1844 году, в год женитьбы на Изабелле, Генри выправил патент на закрепление частей мельницы на металлической опорной плите, увеличение числа валов для выжимания сока из измельченного сахарного тростника и затягивания запора на вакуумном чане, в котором сок превращался в сироп.

В течение трех месяцев в 1852 году, пока Генри работал над созданием независимого дела в Лондоне, Изабелла с сыновьями кочевала с места на место. Они проехали по северо-западу Шотландии и какое-то время жили в гостинице в Скарборо, фешенебельном курорте на Йоркширском побережье. Изабелле нравилось жить у моря или реки. «Глубоким и красивым» долинам Южного Уэльса она предпочитала шотландский северо-запад из-за «отсутствия в целом воды в уэльских ландшафтах», призналась она в письме Комбу.

Изабелла и мальчики навестили ее родительский дом в Шропшире, который она указала своим шотландским друзьям в качестве адреса для пересылки корреспонденции. В апреле в Эшфорд-Баудлере, менее чем в миле от Эшфорд-Карбонелл, открылась железнодорожная станция, что облегчило семье и ее гостям приезд и отъезд. Хозяйство Эшфорд-Корта было сильно истощено. Двое из младших братьев и сестер Изабеллы — Кэролайн и Генри — умерли в 1830-х, старший брат Джон эмигрировал в Тасманию в начале 1840-х, а сестра Джулия уехала в Лондон, выйдя в 1849 году замуж за младшего брата Генри Робинсона — Альберта. Овдовевшая шестидесятитрехлетняя Бриджит жила теперь в шропширском доме с двумя сыновьями — Кристианом и Фредериком, двадцати и двадцати девяти лет. В ноябре 1847 года Фредерик получил звание барристера, но когда спустя месяц умер его отец, вынужден был — как оставшийся в Англии старший сын — взять на себя управление имением.

В начале лета Изабелла описала в дневнике день, когда Лейны гостили в ее сельском доме. Этим домом мог быть Эшфорд-Корт, поскольку Изабелла с гордостью владелицы показывала своим гостям поместье и окружающие земли. Но в данной дневниковой записи не упоминаются ее мать и братья, поэтому, возможно, Лейны навещали ее в каком-то другом месте, в арендуемом доме. Генри, как обычно, отсутствовал.

В одиннадцать утра 30 мая — в день Троицы — Мэри с детьми пришла в комнату Изабеллы. Миссис Лейн была «очень мила, — написала Изабелла, — и когда маленькая компания (к которой примкнул ее спаниель) посетила мою спальню, я со всей силой почувствовала очарование их счастливого, нежного настроения, и мне страстно захотелось любить и наслаждаться жизнью, как они». В тот день Лейны решили не ходить в церковь. Эдвард остался в своей комнате, делая записи, но позднее тем утром он с семьей отправился на прогулку. Изабелла встала в полдень и присоединилась к ним в саду, где «отвечала на их шутливое сочувствие моему недомоганию». Она, похоже, страдала от похмелья, учитывая беззлобное поддразнивание друзей и последующую беседу: мы «болтали о себялюбии, потворстве своим желаниям и о привычках».

Пока мальчики играли, Изабелла повела Эдварда и Мэри посмотреть «цветочный холм» в саду, который привел их в восхищение. Затем они сидели и разговаривали о «великих людях», например о Сэмюэле Тейлоре Кольридже и Джордже Комбе. Они обсудили вопросы, которые Эдвард поднял в своей статье в «Эдинбургском журнале Чемберса» прошедшим мартом: «гибкость характера, твердые мнения, законное поручительство, мысленные оговорки и обе стороны любой проблемы». В своем эссе Эдвард побуждал читателей внимательно выслушивать все версии истории. «Столько предвзятости проистекает из самолюбия, — писал он, — столько небрежности в отношении правды в целом и столько искреннего искажения повествования, что частичному изложению чего-либо доверять нельзя». Люди могут обманывать даже самих себя, указывал он, они способны непритворно заблуждаться.

«Накануне мистер Л. держался не столь бодро, — заметила Изабелла, — но был очень мил и обаятелен. Мы прошли круг по дороге после небольшого подъема и круг по лугу на крутогорье над ним. Здесь мы постояли, любуясь прекрасным видом».

Они вскоре вернулись в дом, где Эдвард прочел Изабелле отрывок из эссе о воображении Перси Биши Шелли — в тот год вышло в свет новое издание прозы поэта. Доводы эссе Изабеллу не убедили: «Как у последовательницы френологии», сообщила она своему дневнику, у нее был иной взгляд на человеческую психологию. Когда пришла Мэри с мальчиками, все собрались на обед. К тому времени многие семьи, принадлежавшие к верхнему слою среднего класса, накрывали второй завтрак в полдень, днем пили чай и вечером обедали, но Робинсоны придерживались прежних традиций — плотная трапеза днем и чай вечером. Воскресный обед был особенно обильным, и Изабелла осталась довольна блюдами, приготовленными ее прислугой, — говядина, пирог с голубями (потрошеные голуби выкладывались на бифштекс и запекались в слоеном тесте), клецки (вареные шарики из почечного сала с мукой) и овощи. Закончили они кофе с коньяком, чистым фруктовым бренди. «Единственным недостатком, — написала Изабелла, — стало плохое поведение Атти, и он изводил нас целый день. Наконец мы все вышли на улицу».

Изабелла и Эдвард гуляли вместе по лужайкам и полям вокруг дома в «отличную, прохладную, немного облачную погоду». Молодая женщина без колебаний, с надеждой приписала ему невысказанное желание, которое испытывала сама. Они «надолго» задержались у качелей в саду. «Я продолжительное время качалась, и мистер Л. сильно меня раскачал, миссис Л. наблюдала со стороны». Няня привела одного из мальчиков Лейнов, и «папа» покачал его на качелях.

Эдвард и Изабелла продолжили прогулку вдвоем. Они сделали остановку, молча посидев рядом в укрытии на крутом берегу реки. «Ф., спаниель, забрался ко мне на колени, мистер Л. сидел рядом со мной. Это была та самая сцена, которой я часто желала и рисовала для себя, но теперь она воплотилась». Они пробыли там час, наблюдая за стайкой голоногих ребятишек, игравших неподалеку. В конце концов они поднялись и повернули назад к дому, выбрав дорожку через рощу. «Я шла рядом с мистером Л., но не опиралась на его руку, — написала Изабелла, — и в его настроение закралась, кажется, легкая горечь». Они остановились рядом с домом. «Я села отдохнуть на своем лугу, — написала она, — а он прислонился к ограде».

Их одиночество было нарушено приходом Мэри Лейн с детьми, и все вместе они вернулись в дом к раннему вечернему чаю. Изабелла сама заварила и разлила чай и «с удовольствием его выпила», отметила она в дневнике. Возможно, в Эдинбурге этим занималась служанка, в деревне же обычаи были проще, и за столом хозяева часто ухаживали за гостями. «За чаем мистер Л. сидел рядом со мной, — писала Изабелла, — и в течение часа мы говорили о политике, наследственности, финансовых средствах, бедняках, эмиграции и т. п.». Еженедельные газеты оживленно обсуждали, следует ли церковным приходам финансировать эмиграцию бедноты в Австралию, где наблюдалась нехватка рабочих рук после открытия в Виктории золотых месторождений в 1851 году.

«Потом, в девять часов, отправив всех мальчиков в постель, поскольку было воскресенье, мы сели в саду, — писала Изабелла. — Миссис Л. замерзла и в десять ушла в дом». Пока Мэри грелась у огня в доме, Изабелла и Эдвард, теперь одни, «беседовали о лорде Байроне, верховой езде, мужестве, воздушных шарах и холодности». Разговор о воздушных шарах был, возможно, вызван многочисленными анонсами в воскресных газетах о полетах на воздушных шарах на лондонских ипподромах и в парках в выходной день в связи с праздником Троицы. Эдвард «курил и болтал, — писала Изабелла, — а я много смеялась».

Когда наступила ночь, их добродушное подтрунивание друг над другом сменилось более серьезной беседой. Они заговорили о «душе человека, его жизни, могиле, бессмертии, Боге, Вселенной, разуме человека и его короткой, быстротечной природе». Изабелла призналась Эдварду, что утратила веру и осталась одна среди своих друзей, не верящая во «все иллюзии христианства». Она заявила, что примирилась со своим новым пониманием.

«Я выразила свое постепенно приобретаемое спокойствие ума, — написала она. — Я сказала, что величие истины возместило мне потерянные надежды». Эдвард рассказал ей о своем недавно умершем греческом друге, студенте-медике. «Он говорил печально», с «глубоким чувством», написала Изабелла. Эдвард, в свою очередь, признался ей в религиозных сомнениях. «Он испытывал потребность молиться, страстно желал верить».

Вместе они наблюдали восход луны и слушали грубый треск коростеля. Эдвард, «казалось, был очарован красотой сцены», темнеющий сад словно околдовал его, и он сказал Изабелле, что хотел бы не ложиться всю ночь. Эта минута вдохновила ее процитировать в дневнике несколько строчек из эпической поэмы «Эванджелина» Генри Лонгфелло, впервые опубликованной в 1847 году и ставшей к началу 1850-х бестселлером.

Наконец Изабелла решила утешить Мэри Лейн. «Вскоре после одиннадцати я подумала, что миссис Л. посчитает нас жестокими за то, что мы ее бросили, — написала она, — и мы пошли к камину. Настроение у нее по-прежнему было неважное, и я постаралась ее ободрить».

В дневнике Изабелла мысленно восстанавливала события дня, как наблюдатель, чтобы лучше насладиться ощущением, что тебе завидуют, тебя желают. Она так долго находилась вне брака Лейнов, с завистью заглядывая туда, что, став причиной уныния Мэри, втайне получала теперь от этого удовольствие. Дневник волшебным образом восстанавливал прошедшие сцены, более не анализируя ее стремления, а позволяя им проникать в воспоминания. Никому не подконтрольный, не подпитываемый никакими внешними источниками, не сверяемый ни по какой иной перспективе, дневник мог создать желаемый мир, в котором воспоминания расцвечивались желанием. Эта запись принадлежала к тем отрывкам, которые можно было перечитывать для души.

В конце лета 1852 года Генри нашел для семьи виллу рядом с Редингом в Беркшире, откуда мог доезжать до Лондона на поезде, покрывая сорок миль немногим более чем за час. Рединг лежал в плодородной долине, образованной Темзой; богатая продукция Беркшира — зерно, фасоль, вишня, лук, кирпичная глина, свиньи, шерсть, ручки для метел и сливочное масло — доставлялась из города в Лондон по каналу и железной дороге. Одна американская писательница, посетившая тем летом Рединг, отметила, что вдоль железнодорожного полотна рос дикий мак — за окном скорого поезда алые цветы лились «кровавой рекой».

Изабелла с детьми переехала в Рипон-лодж, особняк на холме, поднимавшемся к западу от Рединга, и начала принимать доставляемую мебель, которая до того хранилась в Лондоне. Генри ездил в столицу три раза в неделю.

Мальчики не были записаны в школу, и Изабелла обратилась к Комбу за советом касательно их образования. Хотя ее старший сын Альберт был «добродушным и общительным», писала она, семилетний Отуэй отличался «не таким приятным и более своеобразным нравом». Как и его младший брат, трехлетний Стенли, Душка был «вспыльчив и немного упрям». Генри планировал открыть в Беркшире школу для мальчиков из семей среднего класса; за образец он брал «светскую школу», которую основал в Эдинбурге Комб и где вместо богословия учили наукам. Но Изабелла не была уверена, что дневная школа подойдет ее среднему сыну. Она размышляла, не понадобится ли ему дисциплина школы-интерната.

Беспокойство Изабеллы за младших детей перекликалось с тревогой по поводу собственной страсти и неудовлетворенности. Хотя прежде семья переехала в Эдинбург, чтобы Изабелла могла держать мальчиков при себе, теперь она начала воспринимать семейный дом как место, откуда им, возможно, придется бежать.

В какой-то мере Изабелла винила в подавленности сыновей Генри. «Дети так грустны и подавлены, когда он с ними, — записала она в своем дневнике, — не выходит ничего, кроме недовольства, угрюмости, молчания и выискивания ошибок». 26 августа Генри возмутился, вернувшись домой из Лондона и застав жену за распаковкой вещей в отсутствие няни, Элизы, ушедшей с поручением. «Генри приехал в 12, сильно расстроился, захватив нас врасплох. Э. не было, поторопилась с обедом. Он рассердился из-за картофеля». В половине четвертого он в одиночку отправился в Пэнгбурн, деревню в пяти милях от Рединга, чтобы поискать место, где можно было бы построить новый дом. Изабелла взяла Стенли и в легком экипаже поехала в Уайтнайтс, в парк бывшего имения в трех милях в противоположном направлении. «Красивый парк, теперь не используемый, дом необитаем, компании пьют в нем чай и гуляют вокруг». Это место возбудило в ней желание «владеть тихим местечком на земле и освободиться от мелочной тревоги и житейских неприятностей».

Домой Изабелла вернулась несколько приободренной, но Генри испортил ей настроение. «Вечером Генри разозлился, и за чаем мы разговаривали на повышенных тонах. Меня вывела из себя мысль о жизни с ним. Очень несчастна; печальный день». Ее мир пришел в упадок. Не было больше прогулок с Эдвардом или ужинов с романистами и философами, только домашние обязанности, общество ее детей и недовольного Генри.

Во Франции тем летом Гюстав Флобер закончил черновой вариант первой части «Госпожи Бовари», книги, начатой годом ранее. Подобно Изабелле Робинсон, героиня этого романа становится жертвой одиночества и апатии.

Неудовлетворенность Изабеллы отчасти коренилась в несоответствии ее жизни и жизни ее предков, особенно по материнской линии. Отец Изабеллы, Чарлз, познакомился с Бриджит Керуэн на званом обеде в доме ее родителей в Камберленде году в 1808-м, когда работал барристером в Северном судебном округе. Чарлз унаследовал участок земли в Западном Йоркшире, но у Бриджит состояние было больше: к своему бракосочетанию в 1809 году она получила девять с половиной тысяч фунтов стерлингов, а он — пять тысяч.

Керуэны были старинной и влиятельной династией, имели два поместья на Камбрийском побережье — Уоркингтон-Холл и Эвэнригг-Холл. Художник Джордж Ромни запечатлел в конце XVIII века мать Бриджит, Изабеллу — темноволосую красавицу с яркими губами. Единственная наследница состояния своего отца, которое тот сколотил на добыче угля, она бежала с двоюродным братом Джоном Кристианом, когда ей исполнилось семнадцать лет. При этом она, по общему мнению, разбила сердце другому кузену, который вскоре после этого возглавил бунт против капитана Блая на «Баунти». Женившись на Изабелле Керуэн, Джон Кристиан взял ее фамилию, подарил ей остров на озере Уиндермир (названный в ее честь островом Красавицы или островом Беллы) и кольцо с бриллиантом, стоившее тысячу фунтов. Джон Кристиан Керуэн, как он теперь назывался, сделался членом парламента от партии вигов от Карлейля, а позднее — от Камберленда и получил известность благодаря своим социальным и аграрным реформам. Желая продемонстрировать близость с земляками, он как-то раз явился в палату общин в наряде камбрийского крестьянина, с буханкой хлеба и головкой сыра под мышками. Жена разделяла его политические убеждения и проявляла живой интерес к благополучию людей на своей земле.

Изабелла Робинсон жаждала подобной роли. Даже ее мать принимала активное участие в делах своего мужа, помогая ему управлять имением и расширять связи. Изабелла же располагала всего-навсего домом и имела под своим началом трех-четырех слуг, а мир промышленности и торговли Генри был для нее закрыт. Муж пропадал в поездах, доставлявших его на собственные фабрики, заводы и в конторы в Сити, и на пароходах, следовавших в дальние колонии, с которыми он торговал.

В Рединге, делилась с Джорджем Комбом Изабелла, у нее «много свободного времени»; «гораздо больше досуга, чем выпадает большинству женщин». Днем дамы ее класса в основном наносили светские визиты и принимали посетителей, но у нее не было друзей по соседству. Беркшир, писала она, «приятное место в отношении климата и красоты, но у нас нет здесь знакомых, и я не думаю, что мы обзаведемся приемлемыми, учитывая ограниченность характера местных жителей и то, что ими по преимуществу руководит духовенство».

«Вы не представляете, как часто я сожалею, что не могу увидеться с вами и поговорить, — писала она Комбу, — или до какой степени мне не хватает интеллекта и серьезности того маленького круга, частью которого я была в вашем доме или в домах ваших друзей. Здесь я ощущаю себя в изоляции, как человек, взгляды которого будут почти осуждены, если я посмею на них намекнуть».

Дневнику она призналась в том, в чем не призналась Комбу — как сильно скучает по Эдварду Лейну. «Встала поздно из-за скованности и усталости, — начиналась запись от 31 августа 1852 года. — Мальчики пришли повидаться со мной, а затем все ушли на реку, но из-за грозы вернулись, и утро прошло беспорядочно. Написала матери». В тот день Изабелла получила письмо от Мэри Лейн, дружеское послание, в котором сообщалось, что леди Дрисдейл болеет, а Эдвард находится сейчас на водолечебном курорте в Ротси, на острове Бьют, восстанавливая ногу после травмы. Изабелла была разочарована, что написала ей Мэри, а не Эдвард. «Ах, подумала я, хотя он не занят и даже не может сейчас ходить, он совсем обо мне не вспоминает». Она несколько раз писала ему и послала в подарок запонки, но он не ответил. «Ни одной строчки благодарности за запонки или ответа на мои многочисленные записки, хотя не проходило часа, чтобы мои мысли с тревогой и любовью не обращались к нему». Она попыталась разозлиться на Эдварда, но сумела вызвать только жалость — к нему и к себе. «Слезы навернулись у меня на глаза, когда я подумала о нем — хромом и одиноком, и даже сильная горечь от того, что мною совершенно пренебрегают, не смогла в достаточной мере укрепить мое сердце гордостью, чтобы презирать его и забыть в свою очередь. Непредсказуемое и прискорбное положение. Весь тот день и несколько последующих меня преследовала и наполняла мое сердце невыразимой печалью унизительная, горестная правда о полной его забывчивости, даже о моей дружбе».

В состоянии сильнейшего упадка духа Изабелла решила, что никакие ее чувства ничего не значат ни при каких обстоятельствах, что ее внутренняя жизнь совершенно безразлична высшей силе. Она склонилась к тому, что нет ни Бога, ни бессмертной души. Она пришла к убеждению, что за смертью ничего не следует. «Все будет темно для меня, — написала она, — когда однажды я покину этот мир». Утрата Изабеллой веры, сказал позднее Эдвард Лейн, «кажется, настолько потрясла все ее существо, что укрыло зловещим облаком депрессии и malaise на всю ее дальнейшую жизнь». Если другие разочарованные люди могли найти утешение в мысли о том, что эта жизнь является всего лишь подготовкой к следующей, испытанием, которое надо вынести и в награду получить будущее блаженство, Изабеллу мучила мысль, что у нее есть только это, несчастливое существование. Она погрузилась в глубокое и всеобъемлющее уныние, духовное опустошение шло в согласии с ее скукой, сердечной тоской и меланхолией. Крушение религиозных и романтических иллюзий слилось у Изабеллы воедино.

В попытке извлечь из своего страдания какую-то пользу Изабелла предложила Комбу опубликовать ее взгляды на миф о бессмертии. Ложное ожидание будущей жизни, доказывала она, поощряло духовную гордыню и препятствовало научному прогрессу; те, кто верил в Царство Небесное, не умели уделять внимание миру, в котором жили, и улучшать его. Ей известно, сказала она, что Комб старательно воздерживался от выражения столь опасных мнений в своей собственной работе, но поскольку она не обладала общественной репутацией, нуждавшейся в защите, у нее «не было причин избегать ответственности».

Комб стал решительно отговаривать Изабеллу писать о религии. Он попытался убедить ее, как в течение многих лет пытался убедить других, что френология не обязательно ведет к атеизму. С этой целью он послал ей эссе священника о взаимоотношениях тела и души. Изабелла была непоколебима. Автор, заявила она Комбу, «разделывается с обычно принимаемым мнением, что душа и тело не связаны между собой… но затем он питает надежду, будто каким-то таинственным образом с помощью молитвы и добрых дел мы можем стать духами и поэтому жить вечно — вывод лишь более сложный, но не более возможный, чем отвергаемая им доктрина». Она допускала, что после смерти человеческие существа претерпят «революционное изменение элементов, их составляющих» — в конце концов, спрашивала она, «почему человеческая жизнь должна настолько принципиально отличаться от существования животного?» Верующим, писала она Джеймсу Комбу, как минимум следует продемонстрировать смирение. «Перед лицом стольких противоречащих друг другу религиозных мнений» она поражалась, что «тщеславный человек во все века решительно и яростно сражался за свой собственный обряд — свои собственные убеждения, до полного исключения всякой возможности даже услышать своего соседа. Представляется, что само существование такого разнообразия доктрин и убеждений могло научить хотя бы сомнению и какому-то милосердию».

Тем не менее она последовала совету Комба и не поддалась искушению опубликовать свои размышления. «Есть люди, которых такой мой поступок способен рассердить, если не оскорбить, — написала ему Изабелла, — и возможно, я могу просто оставить заметки, которые после моей смерти будут изданы или нет моими друзьями, как они сочтут нужным». Она неохотно смирилась с требовавшимися от нее секретностью и самоограничением.

Джорджа Комба поразил уровень доводов Изабеллы. «Вы обладаете, — писал он ей в письме, — здравомыслием, убедительностью и полнотой осмысления в способности проникать в отношения причины и следствия гораздо глубже среднего уровня даже по сравнению с образованными женщинами». Когда в 1853 году он решил письменно изложить свое мнении о религии, Изабелла стала одной из «очень, очень немногих», кому он послал экземпляр своей рукописи (другой была Мэриан Эванс). Он убедил своих привилегированных читательниц в важности сохранения в тайне содержания рукописи. «Я пришел к заключению, что сверхъестественной религии не существует, — объяснял он другому корреспонденту. — Если бы содержание этой книги стало известно… нам пришлось бы покинуть Эдинбург». Изабелла заверила его в своей осторожности. «Я свободно могу пообещать выполнение поставленного вами условия. Я немедленно запру книгу среди своих личных бумаг и никому о ней не скажу, кроме мистера Робинсона, которому вы разрешили ее показать». Она признала, что «общие взгляды» Генри «либеральны, и он в высшей степени уважает ваши взгляды» — Изабелла и ее муж действительно разделяли энтузиазм по поводу научного прогресса и отделенного от церкви образования, — но не устояла и напомнила Комбу, что Генри лишь поверхностно интересуется общими понятиями. «У него, — написала она, — мало досуга или склонности к отвлеченным размышлениям».

Изабелла с головой ушла в чтение и сочинительство. В 1852 году она послала размышления о религии в газету «Лидер», хотя знала, что мнение будет, вероятно, сочтено слишком крайним даже для ее радикальных страниц. «Эдинбургский журнал Чемберса» опубликовал еще одно ее стихотворение, «несколько моих строчек о неких фантастических символах бессмертия, что весьма меня порадовало». В июне 1853 года тот же журнал напечатал эссе о браке «Женщина и ее хозяин» за подписью «Женщина», которое вполне могло принадлежать перу Изабеллы: затруднительное положение автора, ее яркая проза, сильная любовь к детям и инакомыслие — все напоминает Изабеллу. Эссе было данью «Социальной статике» Герберта Спенсера, новой книге, которую Изабелла прочла тем летом и рекомендовала Комбу как работу «глубокой и вдумчивой философии». Брак, говорил Спенсер, может вызывать «вырождение того, что должно быть свободным и равным общением, в отношениях властелина и подчиненного… какая бы поэзия ни присутствовала в страсти, соединяющей два пола, она вянет и умирает в холодной атмосфере принуждения».

Подобным образом автор статьи в «Чемберсе» утверждал, что чрезмерная власть мужа может погубить его жену, не оставив ей ничего, кроме ненависти к нему и к себе самой. По словам автора, неудачный брак не просто наносит женщине ущерб, он ее калечит. Как немощный спутник «всевластной планеты» своего мужа, она становится слабой, бездеятельной, плачевно зависимой. С течением времени «она может очень стараться, стараться, плача кровавыми слезами, быть терпеливой, мудрой и сильной, но подорванные жизненные силы могут никогда не восстановиться». Как «белая христианская рабыня», она «обязана двигаться тихо, подавлять свои настроения… На ее лице должно отражаться внешнее спокойствие, хотя в груди бушует пламя Этны». Несчастная женщина, писал автор, часто остается в браке только потому, что не в силах вынести расставания со своими детьми. Она может испытывать к детям «исключительную нежность», но у нее нет независимого права на них, «совершенно никакого».

Роберт Чемберс почувствовал себя обязанным объяснить свое решение опубликовать такие взгляды. Он добавил к эссе постскриптум: «Наш автор, имея, возможно, более чем достаточно оснований для описания того, что мы должны считать исключительным случаем, прав в поисках лекарства… Со временем, быть может, выяснится, что разрешить несчастной женщине уходить с детьми от невыносимого мужа — гораздо меньший риск, нежели это теперь, как правило, представляется».

Летом 1853 года Эдвард, Мэри и леди Дрисдейл навестили Робинсонов в Рипон-лодже. Генри по-прежнему занимался своими сахарными заводами. Не так давно он стал обладателем патента на диск связи, соединяющий новый мотор и старую мельницу: конец вала шестерни этого мотора вставлялся в один паз железного диска, а язык верхнего вала — в другой. Эдвард только что получил звание терапевта — врача-джентльмена, специалиста в области диагностики, а не хирургии, — и ехал со своей семьей через Беркшир на континент, где они планировали отдохнуть в течение месяца. Они попросили Изабеллу, которая была так добра к их детям в Эдинбурге, приютить их сыновей на время этой поездки за границу. Артуру и Уильяму исполнилось соответственно пять лет и два года. Теперь у Мэри Лейн был еще один сын, Сидни Эдвард Гамильтон, родившийся в 1852 году, темноглазый, в отличие от своих голубоглазых братьев, мальчик; вполне возможно, что Гамильтоном его назвали в честь Изабеллы — это имя было средним именем у нее и у Альберта.

Лейны и леди Дрисдейл направлялись в курортный город Баден в Германии, откуда Эдвард написал Изабелле несколько писем. Он уже побывал на водолечебном курорте в Шотландии и на горячих источниках Баньи-ди-Лукка в Италии — в статье, написанной для «Эдинбургского журнала Чемберса» в 1851 году, он хвалил тосканский курорт за его «тенистые дорожки» и «журчащую реку». Теперь, будучи готовым к практической работе, Эдвард вынашивал планы о собственном гидротерапевтическом заведении — просторном мире стекла, воды, лугов и солнечного света.

По возвращении в Англию Эдвард Лейн и его семья заехали в Рипон-лодж за мальчиками и пробыли с Робинсонами сутки.

«Мне очень хочется знать, думал ли он обо мне и скучал ли хоть сколько-нибудь, — признавалась Изабелла в дневниковой записи без даты — хотя в моменты серьезных размышлений я ничуть в это не верю». Она укоряла себя: «Как может человек, столь занятой, столь любимый и пользующийся таким восхищением, уделить хотя бы одну мысль некрасивому, не отличающемуся изящными манерами и дальнему другу? Боже милосердный! Да я бы отдала всю свою жизнь по капле, если бы это могло принести ему пользу, и, умирая, просила бы только любви; а он — почему должна существовать такая несоразмерность симпатии? — он думает обо мне всего лишь как о бывшей знакомой. Увы!» В таком настроении она настолько же низко оценивала себя, насколько высоко Эдварда — она некрасива и неуклюжа, сокрушалась Изабелла, тогда как он любим и ценим всеми. Ее желание отдать ради Эдварда «жизнь по капле» было желанием превратить свою кровь в золото ради его пользы, принести себя ему в жертву.

Робинсоны и сами совершили путешествие в Европу туманной зимой 1853 года — «ускользнуть от мрачного ноября», как описал это Генри в письме Комбу. За шесть или семь недель семейство объехало города на севере Франции — Кале, Сент-Омер, Лилль и Булонь. «Жили мы в основном в последнем, — писал Генри, — который очень понравился миссис Робинсон».

Семья вернулась в Рипон-лодж к концу декабря. В первый день 1854 года Изабелла встала рано (без четверти восемь), проверила счета, закончила дневник за 1853 год и начала новую тетрадь. Она очень старалась быть терпеливой и практичной с мужем и сыновьями, отличавшимися изменчивостью настроений. «Этот день был холодным, морозным, дул восточный ветер, — отметила она, — бодрящее солнце светило до полудня. Ночью чувствовала себя не очень хорошо, но когда поднялась, мне стало получше, и я ощутила прилив энергии. Мое радостное настроение вернуло Генри хорошее расположение духа, и я нежно поздоровалась с детьми, хотя они выглядели довольно хмурыми».

Генри начал строительства дома для семьи в Кевершеме, пригороде в четырех милях к северу от Рипон-лоджа, и за завтраком они с Изабеллой обсуждали, как его назвать. Затем они читали с мальчиками. Потом, уединившись, Изабелла пересчитала свои письма за прошлый год: «Получено 189 писем и 26 записок, написано 214 и 54 записки». Произведя подсчет своей корреспонденции, она также составила список умерших знакомых и родственников, среди них брат ее первого мужа Джордж Дэнси, «некогда друг, а в последнее время чужой, отдалившийся человек», две тетки с материнской стороны и двое сыновей ее старшего брата Джона, жившего со своей семьей на Тасмании. Этот ежегодный учет, типичный для дневников того времени, побудил Изабеллу к попытке молитвы: «Пусть Великий Творец самого высшего из всех земных существ направляет наши пути и ведет нас к признанию и постижению присутствия добра и порядка посреди кажущихся противоречий, боли и скорби».

В половине второго Изабелла пошла на прогулку с Альфредом и Стенли. Начать с того, что старший мальчик «скучен и не в духе», написала она, но холодный воздух и вид на заснеженные холмы поднял им настроение. По возвращении Генри снова расстроил Изабеллу. «Обед прошел хорошо, но Генри дулся и был полон решимости к чему-нибудь придраться». Поскольку за хозяйство отвечала она, то критика в отношении блюд досталась ей. «Читала после обеда детям, а потом беседовала с ним о причинах его недовольства. Он бранил прислугу, хотел личного слугу (которого через месяц рассчитает), хотел кабинет, желал, чтобы я была более активной хозяйкой, жаловался на простуду и строил планы, как проводить меньше времени здесь и больше — в Лондоне». На выпады против ее манеры ведения хозяйства и на его намерение как можно меньше времени проводить с семьей она отвечала спокойно: «Я сказала все, что могло, по моему мнению, как-то его вразумить, отметила эгоистичность его жалоб, справедливость желания наилучшим образом устраивать дела и указала на несколько мелочей, которые можно было бы воплотить для улучшения положения».

Поведение Изабеллы в тот день казалось выстроенным как послание к самой себе, новогоднее решение в действии. Она пыталась поступать в соответствии с таким руководством, как книга «Английские жены» Сары Стикни Эллис, вышедшая в 1843 году, где доказывалось, что миссия жены — подчиняться мужу и посвящать себя созданию уютного и спокойного дома. «Бесспорно, — писала миссис Эллис, — что неотъемлемым правом всех мужчин, больных или здоровых, богатых или бедных, умных или глупых, является право ожидать, чтобы к ним относились с почтением и угождали им в их собственных домах». Принести мужу счастье было даром и привилегией женщины. Как отмечал Ковентри Патмор в своей эпической поэме «Ангел в доме» (1854), «Мужчину должно ублажать, но ублажать его — вот радость женщины».

Изабелла изо всех сил постаралась молча снести грубость Генри и его дурное настроение, с любовью ожидая, когда рассеется облако недовольства. Она оставалась с ним, пока он не смягчился, а затем снова пошла на прогулку с Альбертом: «Ветер утих, и было очень приятно». Вернулись они к восьмичасовому чаю, после чего они с Генри еще час обсуждали название их нового дома. В половине десятого она сделала запись в дневнике и закончила упражнения по латинскому языку — хотя у нее не имелось больше возможности посещать лекции и занятия, как это было в Эдинбурге, Изабелла по-прежнему старалась восполнить пробелы в своем образовании. К одиннадцати часам Изабелла легла спать. «И так закончился первый день этого года, — поведала она своему дневнику, — не без приятности, хотя до некоторой степени и испорченный плохим настроением Генри». «Полное недружелюбие его характера, — писала она, — утомило и раздосадовало».

 

Глава четвертая

С разгоряченным, словно от явных вещей, воображением

Беркшир и Мур-парк, 1854 год

В 1854 году в жизни Изабеллы и на страницах ее дневника появился новый мужчина: Джон Прингл Том, шотландец лет двадцати четырех, нанятый Генри в качестве первого учителя в дневную школу, которую он планировал открыть в Беркшире. Дело со школой еще не сдвинулось с места — прогрессивный проект Генри не встречал особой поддержки среди консервативных жителей этого района, да и в любом случае он был слишком занят своим бизнесом в Лондоне. А тем временем Джон Том поселился в Рединге и преподавал английский язык сыновьям Робинсонов.

Том прибыл в Рипон-лодж в половине десятого утра 24 марта 1854 года, сухим, холодным, ветреным днем. Он давал уроки Отуэю, теперь девятилетнему, а Изабелла наблюдала за занятиями Альфреда, тринадцати лет, и Стенли, которому только что исполнилось пять. Пока ее сыновья не пойдут в школу, за их образование отвечала она. После занятий с Отуэем она разговорилась с Томом. «Мне стало очень жаль этого молодого человека, — написал она в дневнике, — он был какой-то вялый, подавленный и одинокий. Мистер Робинсон привез его в Рединг и теперь, по-видимому, бросил. Я решила показать ему, что озабочена его положением». Она тоже чувствовала себя покинутой Генри и обреченной на бессодержательную провинциальную жизнь.

В течение последующих трех месяцев сочувственная привязанность Изабеллы к гувернеру своих сыновей сделалась лихорадочной и необходимой. Ее по очереди то увлекала «буря страсти и возбуждения», то настигал «апатичный и горестный» спад, всегда с надеждой, что очередная встреча с ним принесет ответ на ее желания.

Она с таким волнением предвкушала встречи с Томом, словно тот был ее любовником. «Мои мысли часто и с каким-то ужасом возвращались к намеченной встрече с мистером Томом, — записала она без даты, — и тем не менее невыразимое желание влекло меня вперед. Я испытала все возможные средства, чтобы успокоиться, но тщетно». К ее смятению, он на встречу не пришел. «Если бы он испытывал или возвращал мне хотя бы десятую часть моего подлинного интереса к нему, то не отверг бы с такой легкостью мое приглашение. Я была убита, унижена, как часто случалось в других ситуациях, и всерьез кляла возбужденную нервозность и привязчивую пустоту моего сердца».

«Если бы я могла оставить его в покое, — писала она, — если бы только я могла избавиться от тоски по дружескому общению и участию в интеллектуальных удовольствиях, то вполне сносно существовала бы. А так моя жизнь — это сочетание возбуждения, страдания и непоследовательности. Что же мне делать?»

Влечение Изабеллы к Тому не уничтожило ее чувств к Эдварду Лейну, которого она забросала записками и письмами. «Мистер Лейн по-прежнему молчит, — сообщалось в записи без даты, — не ответил даже на мой вопрос: хочет ли он со мной переписываться? Испытала возмущение и изумление. Я полагала, что его друзьям не на что рассчитывать, кроме как на его личное присутствие (которое единственное учтиво и вежливо). С глаз долой — из сердца вон». Похоже, ей не приходило в голову, что молчание Эдварда могло быть намеренным, попыткой отдалиться от влюбленной приятельницы. Как только они с Изабеллой разлучились, его благоразумие вновь заявило о себе. Его письма, когда они приходили, были неизбежно осторожными: позднее он сказал, что Мэри читала каждое слово их с Изабеллой переписки.

Все же Изабелла смутно предполагала, что Эдвард может не отвечать ей взаимностью. «Просмотрела два последних письма мистера Лейна, — говорилось в одной из записей. — Написанное к Рождеству доставило мне много радости, оно так свежо и умно. Но всякий раз, глядя на них, я понимаю, насколько велика разница между робким дружеским чувством, которое он питает ко мне и о котором заявляет, и всепоглощающим уважением, испытываемым к нему мной. Если бы это было наоборот». Такой реалистичный взгляд мало способствовал пресечению ее грез. «В одиночестве и в минуту радости, — писала она, — его голос, его взгляд снова возвращаются, и я тоскую по его обществу. Я страшусь времени, которое уменьшает мою способность нравиться, но нисколько не уменьшает моих страстных и неконтролируемых чувств».

Во сне Изабеллу донимали эротические фантазии, грезы гораздо более насыщенные и притягательные, чем ее серые, пустые дни. «Приняла сны о мистере Лейне за действительность, — написала она 24 марта 1854 года, — и пробудилась с разгоряченным, словно от явных вещей, воображением. Весь день я думала о предметах, заполнивших мой сон. Попеременно то впадала в уныние, то приходила в возбуждение, и день получился бессвязным».

Френологи верили, что сны берут свое начало в участках мозга, высвобождающихся, когда разум спит. Они «проистекают из некоторых участков мозга, отдыхающих менее чем другие, — писала Кэтрин Кроу в «Ночной стороне природы», — поэтому, если допустить истинность френологии, один орган не в состоянии исправлять впечатления другого». Порой этой коррекции не происходит, даже когда спящий просыпается. В работе «Сон и сны» (1851) Джон Эддингтон Саймонс объясняет, как в подобных случаях проснувшийся человек «видит перед собой новый мир, созданный его внутренним существом. С помощью меланхолической способности, рокового дара, присваивать и ассимилировать реальные объекты, воспринимаемые его чувствами, он овладевает ими, нет, освобождает от формы и соединяет их со своим воображаемым творением».

В одном сне Изабелла увидела себя летящей в ночи с Эдвардом Лейном и своими старшими сыновьями Альфредом и Отуэем. Мэри Лейн гналась за ними и настигала, задерживая побег Эдварда; Изабелла, преследуемая Генри и человеком, обозначенным только буквой «К», продолжала бежать. «Никогда ни один из моих снов не захватывал настолько мою душу, — написала она. — Я спешила закончить свои утренние занятия, чтобы записать его в виде рассказа; и весь день не могла забыть о нем, с трудом осознавая, в какой мере это было правдой, а в какой — вымыслом. Боже великий! Что мы за игрушки в руках воображения?» Ее тревожило и возбуждало то, каким образом сны просачивались в ее дни. Ночные видения были фрагментами другого мира, намеками на свободу. «Всю ночь мне снились отсутствующие друзья, романтические ситуации и мистер Лейн, — говорилось в другой записи. — О! Почему сны благословеннее жизни наяву?»

В эссе, написанном в начале 1850-х, Флоренс Найтингейл описала «накопление нервной энергии», которое нарастает в подобных ей женщинах и «при отходе ко сну вызывает у них чувство, будто они лишаются рассудка». Она приписывала насыщенность своих снов собственной «страстной натуре» — брак, думала она, мог бы «по крайней мере спасти меня от зла сновидений». Сны Изабеллы тоже управлялись сильными эротическими желаниями, очевидно, подогревая, в свою очередь, ее литературные амбиции, пробуждая ее утром с желанием занести все это на бумагу. Ее жажда физического контакта выливалась в желание сочинять. «Необыкновенный, романтический сон на рассвете до пробуждения, — писала Изабелла. — Во сне у меня часто появляется мысленный сюжет и основа для романа, с именами, сценами, и все идеально, однако совершенно не связано ни с какими событиями моей жизни, и в тот момент я тоскую по перу скорописца, чтобы все записать».

В тот год одна из романисток, знакомых Изабелле по Шотландии, похоже, полностью перешла в мир фантазий. В конце февраля нагую шестидесятичетырехлетнюю Кэтрин Кроу, давно уже расставшуюся с мужем, обнаружили бродящей по улицам рядом с ее домом на Дарнуэй-стрит, недалеко от Морей-плейс. Чарлз Диккенс сообщил о необычной перемене, произошедшей с миссис Кроу, в письме от 7 марта 1854 года: она «совершенно сошла с ума — и совершенно разделась… На днях ее нашли на улице, облаченную лишь в целомудрие, носовой платок и визитную карточку. Кажется, духи сообщили ей, что если она выйдет в таком наряде, то станет невидимой. Сейчас она в доме для умалишенных и, боюсь, безнадежно утратила разум».

Какое-то время известный психиатр — или «доктор для помешанных» — Джон Конолли лечил Кэтрин Кроу в частной психиатрической лечебнице в Хайгейте, к северу недалеко от Лондона. «Когда она поступила сюда, ее галлюцинации развеялись, как сон, — сказал доктор Конолли другу романистки Джорджу Комбу. — Разве не свирепствует эпидемическое влияние, поражающее умы множества людей пустыми верованиями, как в Средние века — склонностью к бесконечным танцам?» Из Хайгейта миссис Кроу поехала на гидротерапевтический курорт в Малверне, где принимала водолечение. В письме, опубликованном в «Дейли ньюс» 29 апреля, она отрицала свое безумие, но признавала, что перенесла в феврале «хроническое желудочное воспаление» и, находясь в беспамятстве, посчитала, что ею руководят духи.

История о блуждании миссис Кроу нагишом была подтверждена Робертом Чемберсом, который в письме от 4 марта 1854 года рассказывал, как друзья писательницы, обнаружив ее раздетой рядом с домом, спасли женщину от «жуткого состояния обнажения в припадке безумия». Она считала себя невидимой, но кончила тем, что скинула достоинство и разум, явив миру свои галлюцинации.

* * *

В конце мая Генри оставил планы создать школу и уведомил Джона Тома об увольнении с поста гувернера. Изабелла пришла в страшное смятение. В субботу 3 июня — ясный день с проблесками солнечного света и свежим северным ветром — она послала Альфреда за Томом к нему домой на Лондон-роуд, на восточной окраине Рединга. Она неделю не видела молодого человека и встревожилась, когда он не пришел сразу же: «подавлена, озабочена, несчастна, беспокойна, слезы на глазах». Она оделась и заказала обед, все еще надеясь, что он придет. Наконец он появился: «В 12 я услышала его голос с голосами мальчиков, но была слишком взволнована, чтобы принять его, и побежала в комнату бледная, как привидение, но, немного придя в себя, спустилась и встретилась с ним в своей комнате». Он казался таким же изнуренным и встревоженным, как Изабелла. «Выглядел он худым, бледным, измученным, взволнованным, отчаявшимся. Я никогда не видела человека, настолько переменившегося в худшую сторону за одну неделю; его большие глаза казались бледными фиалками в тени тяжелых, нависающих век; щеки впали, и во всем его облике сквозило сильное уныние. Он сказал, что хворал и находится в отчаянии из-за внезапного увольнения». Если он был опустошен, то Изабеллу переполняли ответные эмоции, к глазам подступили слезы, обдало жаром. «Я едва владела собой, чтобы поддерживать разговор, и у меня мучительно разболелась голова; щеки пылали, на глаза каждую секунду наворачивались слезы, голос прерывался».

Когда она восстановила душевное равновесие, они говорили «долго и откровенно». Изабелла критиковала Генри за его «гордость и упрямство» в столь внезапном увольнении Джона Тома. Том признался, что не знает, как ему быть дальше. «Он подробно описал свои невзгоды: тяжелая работа в Шотландии, увольнение отовсюду из-за отсутствия университетского образования». Она сочувствовала его положению — подобно ей, он не получил полного образования, ему никуда не было хода, что обрекало его на скучную работу — и пыталась ободрить его мыслями о будущем: «Мы строили планы, в основном, если не все, безнадежные».

Его отчаяние отвлекло ее от собственных печалей: «Мы полчаса гуляли по саду, и мне стало лучше, а затем пообедали в прекрасном настроении, но болезненная бледность так и не покинула его лица». Потом они сидели в ее комнате, разговаривая о скульптуре, живописи и Италии. Изабелла предложила Тому кофе и виски, он не отказался и достаточно «оживился», чтобы пешком сопроводить Изабеллу с сыновьями, когда днем они совершали верховую прогулку. Альфред пошел к Тому — взять «Диккенса и проч.», написала она; гувернер, должно быть, собирал книги — а затем молодой человек верхом проводил Изабеллу и мальчиков до Уайтнайтс-парка. Они сидели со своими книгами у озера, но «говорили так много, что было не до чтения». Изабелла предложила Тому в виде подарка пятнадцать фунтов стерлингов, от которых он отказался, и взяла адрес его матери, обещав писать. «Это был практически последний наш разговор, — написала Изабелла, — и наши чувства были обострены, хотя и не совсем печальны. Он рад был, по его словам, что вообще приехал в Рединг, я тоже». Они оставались в парке до его закрытия, когда их попросили удалиться.

Изабелла и мальчики вернулись в Рипон-лодж. Генри приехал домой к чаю и держался «вежливо», отметила Изабелла. Ели они вместе. Остаток вечера она писала и легла в постель в полночь.

Когда Том оставил свою службу у Робинсонов в том месяце, Изабелла побудила его посетить новое водолечебное заведение Эдварда Лейна в Мур-парке, рядом с Фарнемом в Суррее, что в двадцати милях к югу от Рединга. Лейны и леди Дрисдейл переехали туда из Эдинбурга в марте, чтобы вступить во владение курортом, принадлежавшим известному гидротерапевту доктору Томасу Сметерсту. Том принял предложение Изабеллы, надеясь, что отдых в Мур-парке ослабит его зависимость от курения, алкоголя и опиума. Эдвард, в качестве любезности Изабелле, мог согласиться полечить неимущего гувернера по льготным расценкам.

Мур-парк стал оздоровительным учреждением, о котором мечтал Эдвард. Он рекламировал новую клинику среди друзей в Шотландии и через рекламные объявления в таких изданиях, как «Атенеум», «Морнинг пост» и «Таймс». Каждый вторник он приезжал в Лондон для бесед с потенциальными пациентами между 10.30 и 12.30 утра в конторе в Мейфэре. Брал он за консультацию гинею, а базовая стоимость лечения на курорте составляла от трех до четырех гиней в неделю, дополнительные четыре шиллинга обеспечивали банщика, который мыл и растирал пациента, и пять шиллингов — камин в комнате. Эдвард надеялся, что они с семьей и сами выиграют от переезда в здоровую южную местность. Доктор «всегда» отличался «хрупким здоровьем», писала Изабелла (он страдал от диспепсии), и Атти продолжал жаловаться на легкие.

Водолечение, появившееся в Шотландии и Англии в 1840-х, становилось популярным лечением неясных, связанных с неврозами заболеваний середины XIX века. Столетиями люди «принимали воды» на таких курортах, как Бат и Бакстон, но новый вариант водолечения, изобретенный в Силезии Винсентом Приснитцем в 1830-х, тяготел к более научному и систематическому подходу. Считалось, что погружение в горячие и холодные ванны и принятие душа может вернуть здоровье расстроенному организму. Эдвард Лейн говорил, что многие из его пациентов являлись жертвами мании, вызванной одержимостью работой («изнуренный непосильным трудом адвокат, политик или механик»), либо наркотиками и алкоголем («самоубийственные злоупотребления светского человека»). Искал помощи у доктора Лейна Чарлз Дарвин, охваченный тревогой по поводу своей «бесконечной книги о видах», работы, которая станет «Происхождением видов»: он страдал от ужасных приступов метеоризма, а также от тошноты, головных болей и вспышек экземы и фурункулеза. «Я видел много случаев жестокого несварения, — делился Эдвард с доктором Б. У. Ричардсоном в своем письме, — но не могу припомнить ни одного, при котором боль была бы настолько мучительной, как у него. Во время самых тяжелых приступов он казался почти сломленным страданиями, нервная система серьезно расшатывалась и в результате развивалась удручающе сильная временная депрессия».

Хотя водолечение пользовалось популярностью в интеллектуальных кругах, ведущие газеты высмеивали его, называя модным увлечением, комическим пристрастием и потачкой своим желаниям. Эдвард писал в «Гидротерапии» (1857), что как терапевт вынужден «бороться против объединенного консерватизма медицинской профессии» в своих усилиях быть воспринятым всерьез. Слово «водолечение», доказывал он, на самом деле неточно: Приснитц не сумел заметить, насколько успех его лечения зависел от диеты и окружающей обстановки. Эдвард предпочитал называть свой метод «природным лечением». Подобно гидротерапевту в романе Чарлза Рида «Никогда не поздно исправиться» (1856), он «похлопывал природу по плечу» там, где «другие били ее по голове дубинками и обломками кирпича».

Во вторник 4 июля, через месяц после расставания с Джоном Томом, Изабелла посетила Мур-парк в надежде увидеть и Тома, и Эдварда Лейна. Из Рединга до деревни Эш она доехала на поезде, путешествие заняло сорок пять минут, а оттуда проделала последние несколько миль до Мур-парка в кебе. В 10.30 утра она высадилась на гравийную подъездную дорожку перед широким белым домом высотой в три этажа. Над парадным входом красовалась табличка с гербом сэра Уильяма Темпла, знаменитого дипломата и эссеиста, жившего здесь в конце XVII века. Темпл купил это поместье площадью четыреста пятьдесят акров в 1680-х, через полвека после постройки дома, ища отдохновения «в непринужденности и свободе частного владения, где человек может ходить куда хочет и как хочет».

Изабеллу встретили леди Дрисдейл, Мэри Лейн и некоторые из гостей. Доктора не было, но ранним утром она увиделась с Томом. «Встреча получилась очень натянутой, — написала в своем дневнике Изабелла. — Я сильно покраснела, и глаза всех присутствующих были прикованы ко мне. Мистер Т. стоял рядом, не осмеливаясь много говорить, и я почти умолкла».

Внутри дома у одной из стен зала находился бильярдный стол, у другой была устроена библиотека. В глубине помещения поднималась достопримечательность этого здания — лестница-кринолин, с чугунными, как бы раздутыми, словно юбки дам-пациенток, перилами. Окружающие стены были украшены лепными лирами и ангелами и освещались овальными световыми люками. Дверь за лестничной клеткой вела в столовую с камином, отделанным деревом с резными пасторальными фигурами — пастух играл на дудочке, а пастушка стояла в окружении стада. За тремя застекленными во всю высоту другой стены дверями открывался вид на лужайку, фонтан, два канала и реку Уай. В чаще на речном островке притаились летний домик и разрушенная беседка.

Справа от террасы, примыкавшей к столовой, размещались виноградник, оранжерея и теплица, а далее огороженный сад, где летом созревали крыжовник, малина и черная смородина. Слева от террасы рос огромный кедр, распростерший свои ветви над травой, а солнечные часы отмечали место, где после смерти сэра Уильяма Темпла предали земле его сердце в серебряной шкатулке. Также под лужайкой был устроен глубокий погреб со льдом, который зимой заготовляли на каналах и реке; еще один ледник находился в склоне холма напротив парадной двери.

День был теплый, то и дело принимался дождь. Поздним утром, когда ненадолго прояснилось, Изабелла погуляла по саду вместе с Атти, которому теперь было шесть лет, и знакомым пациентом, названным в ее дневнике «капитан Д.». Изабелла остро ощущала присутствие Джона Тома, который шел по другую сторону изгороди вместе с «мистером Б.» (возможно, Робертом Беллом, пациентом Мур-парка, впоследствии давшим мистеру Тому работу). Она обменялась несколькими словами с мужчинами, но у нее создалось впечатление, что Том держит ее на расстоянии. «Я гадала, избегал ли он меня или просто не искал встречи», — писала Изабелла.

Вернувшись в дом, она переоделась к обеду и в половине второго заняла место за столом. Сидела она между двумя другими гостьями, «миссис О. и миссис К., мистер Т. — напротив и ни разу не заговорил и не посмотрел на меня».

После обеда она провела некоторое время в комнате леди Дрисдейл, а потом вышла в сад, пройдя мимо Тома у бильярдного стола. Он «немедленно оставил игру, — написала она, — и, увидев, что я одна, пылко устремился за мной. Поскольку шел дождь, мы пошли в теплицу; немного посидели и откровенно поговорили». Они переместились в оранжерею. «Он подал мне стул и сел сам, но на большом расстоянии. Мы беседовали очень откровенно, но пожалуй, торопливо и сбивчиво и не о том, что было важнее всего». Они вышли в сад. «Я не знаю, так ли он обычно молчалив, но он определенно был до странности тих, — написала Изабелла, — однако сознание того, что меня понимали и ему действительно нравилось находиться со мной, сделало эту прогулку очень интересной для меня».

Когда они возвратились в дом, Изабелла узнала, что Эдвард вернулся, но уже выпил чаю и снова уехал. Она выпила чаю с другими гостями, и вскоре после этого доктор приблизился к столовой снаружи. Он «решительно вошел через застекленную дверь, чтобы поздороваться со мной, — написала Изабелла, — с большей, чем я могла ожидать, теплотой. Он очень тепло пожал мне руки; проявляя большую сердечность, он сел рядом со мной и задал много вопросов о моем благополучии». Теперь она могла вообразить, что Том наблюдает за ее обожателем и за ней, видя ее веселую и непринужденную близость с красавцем доктором. Изабеллу снова взволновала мысль о том, что ее дружба с Эдвардом Лейном может вызвать ревность у других. «Мистер Т. сидел напротив и как будто читал, но я знаю, что он следил за происходящим», — написала она.

Позднее гости собрались в гостиной на первом этаже. «Доктор Лейн был в приподнятом настроении, сел на диван, который я выбрала рядом с пианино, и покидал меня только для того, чтобы иногда спеть и перекинуться несколькими словами со своими пациентами, но его взгляд, все его внимание, разговор — все принадлежало мне… Мы говорили о любви, о поэзии, его возрасте, и я сказала ему, что никогда он не выглядел лучше, хотя он и заявлял о неважном самочувствии; мы побеседовали о музыке и его песнях; он прекрасно и с удовольствием пел французские и комические песенки, и несколько других, включая одну по моей просьбе — “О, сердце вольно и свободно”».

Том «весь вечер сидел недалеко от нас, но почти не двигался, не говорил, не смотрел на меня, — написала Изабелла, — и однако же я знала, что он наблюдал за нами и чувствовал наше присутствие». Его видимое равнодушие, намекнула она, являлось прикрытием ревности. Только один раз он подошел к ней, встав сначала на колени рядом во время разговора — «как только что делал мистер Лейн». Они побеседовали о школе, которую он предложил открыть в Сиденгаме, модном лондонском пригороде, переживавшем деловой подъем после того, как в 1852 году на Сиденгам-хилле перестроили Хрустальный дворец, сооруженный ко Всемирной выставке. Изабелла посоветовала ему составить проспект с рекламой своих планов. «Пока я говорила, он выглядел веселым и счастливым», — написала Изабелла. Том ушел в десять часов, чтобы проводить священника и еще двух гостей до их домов по соседству. «Вернувшись поздним вечером, — отметила Изабелла, — он сел у двери и был бледен, изнурен и безжизнен, как раньше».

До поздней ночи компания продолжала разговоры и пение. Прослушав арию Эвридики из оперы Глюка «Орфей и Эвридика», Изабелла попросила Эдварда прочесть «Оду на День святой Сесилии» Александра Поупа, «что он и сделал напоследок, очень мило, к моему немалому удовольствию». И опера Глюка, и стихотворение Поупа связаны с греческим мифом, по которому Орфей теряет свою возлюбленную Эвридику, потому что не может удержаться и оглядывается на нее, когда они выходят из подземного царства.

После песен и чтения и «еще нескольких шуток и комплиментов» общество отправилось спать. «Я никогда не получала такого наслаждения от вечера, — записано у Изабеллы. — Полностью исчезли головная боль и чувство горечи; старое очарование этого пленительного общества возвращалось ко мне, и я ощущала, что никто не может сравниться в привлекательности с красивым, любезным, живым, обаятельным Л.».

Мэри — «его маленькая женушка», «такая милая, такая добрая, такая доверчивая» — отвела Изабеллу по лестнице с раздутыми перилами в ее спальню, и вскоре за ними последовал Эдвард. «И затем они оставили меня, но спать я не могла; постель была слишком жесткой, а я — слишком взволнованной, чтобы уснуть. Я проворочалась с боку на бок до утра, а потом уже было поздно».

Насколько личный журнал Изабеллы являлся местом, где она обещала себе быть добродетельной, настолько же он был убежищем для тех сторон ее натуры, которым не удовлетворяла супружеская жизнь. «Женщина, верно исполняющая разнообразные обязанности жены и дочери, матери и подруги», согласно популярному руководству Томаса Бродхерста «Рекомендация юным леди по поводу исправления мыслей и образа жизни» (1810), «занята гораздо более полезным делом, чем та, которая, преступно пренебрегая важнейшими обязанностями, ежедневно погружена в размышления о философии и литературе либо парит в волшебных сферах выдумки и романтизма». В дневниковых записях, подобных этой, Изабелла сбивалась с истинного пути и парила в сферах, порицавшихся руководствами по поведению.

Вернувшись в Рипон-лодж, Изабелла встала в семь утра во вторник 11 июля и обнаружила, что всю ночь шел дождь. Со времени визита в Мур-парк на предыдущей неделе она находилась в подавленном состоянии, но этим утром ей, по ее словам, было «не так грустно». После завтрака Генри уехал в Кавершем, где выбрал участок в двадцать пять акров на склоне холма для постройки дома. Некая «мисс С.» присматривала за мальчиками, пока Изабелла занималась домашними делами. Она сказала мяснику, что он ошибся в подсчетах, и как только тот внес в счет поправки, расплатилась с ним. В час дня она следом за Генри отправилась в Кавершем, где уже обретал очертания дом. С места строительства открывался панорамный вид на юг, что обеспечивало «в высшей степени здоровую атмосферу», согласно подробному отчету агентов по недвижимости, но Изабелла не смогла изобразить энтузиазма. «Очень устала и удовольствия от него не получила, — написала она. — Сидела и задумчиво, печально смотрела на дом. Вернулись в 7. Распаковывала вещи и занималась делами. Генри злился, тогда и позднее».

Дома ее ожидало письмо от Джона Тома. Посыльный доставил его в два часа. Изабелла вскрыла и прочла письмо. Причиной, побудившей Тома написать, отметила она в своем дневнике, было желание «выразить его глубокое сожаление о моем изменившемся внешнем виде и болезни и сообщить мне, что у него все хорошо и есть надежды на Сиденгам. Оно было коротким и в какой-то мере неудовлетворительным; никакого упоминания о моих прежних письмах; никакой признательности ни за что. В каждом следующем письме сквозило меньше интереса, чем в предыдущем». Во время пребывания в Мур-парке она вообразила, что молодой человек украдкой бросал на нее страстные взгляды, но теперь он заявлял, что лишь обратил внимание на ее болезненный вид. Она добавила с долей мученической гордости: «И хорошо. Я должна смириться и позволить и ему примкнуть к компании тех, кто может прожить без меня; он обзаведется друзьями и больше никогда не будет одинок». Она завидовала свободе Тома.

«Теперь с его стороны была одна холодная дружба, — писала она. — Было ли когда-нибудь больше? Нет, подумала я; и таким образом снова была наказана, как часто прежде, за чрезмерную привязанность, за любовь к похвалам и возбудимость. Когда я стану невозмутимой, холодной, спокойной и достойной похвалы? Никогда».

В следующем месяце Том занял место гувернера при пятнадцатилетнем махарадже Далипе Сингхе, с которым он путешествовал по Шотландии. Сикхский принц находился под опекой Ост-Индской компании, в 1849 году убравшей его с пенджабского трона, и был любимцем королевы Виктории, которой подарил в 1850 году алмаз Кохинур.

Через четыре дня после получения письма Тома Изабелла сидела в саду Рипон-лоджа с последним номером литературного журнала «Атенеум», который семья выписывала. Номер за субботу 15 июля содержал рекламу Мур-парка и статьи об Александре Поупе и Гарриет Бичер-Стоу, опубликовавшей записки о своем путешествии по Англии (она «целиком» была «героиней своей же книги», заметил обозреватель).

«Выписывала отрывки из “Атенеума”, — пометила в своем дневнике Изабелла, — и читала журнал в саду, сидя под деревом, при взгляде на которое обязательно вспоминаю о своей эскападе с мистером Томом». Характер эскапады остался без разъяснений.

Месяц спустя Изабелла все еще возвращалась к Тому. Он «цепляет струны моего сердца, — написала она, — я не могу освободиться от его образа».

* * *

Летом 1854 года Генри проверил домашние счета Изабеллы и обнаружил расхождения, которые она не смогла объяснить. Они поссорились — она была возмущена его недоверием и надзором, он — рассержен ее небрежностью и неповиновением. Изабелла не призналась, что тратила деньги на Джона Тома. Хотя Том и отказался от пятнадцати фунтов, которые Изабелла пыталась навязать ему в качестве прощального подарка, в том же году она убедила его принять пятьдесят пять фунтов стерлингов — деньгами и вещами, — что превысило двадцатую часть семейных расходов. Изабелла считала, что Генри плохо обошелся с Томом, и компенсировала это. Учитывая свой вклад в семейные финансы, она, вероятно, полагала себя вправе распорядиться частью денег по своему усмотрению.

В то лето Генри последовал примеру своего младшего брата Альберта, требуя возмещения трех тысяч фунтов, которые он выплатил их отцу в 1852 году. Альберт теперь жил в Вестминстере с сестрой Изабеллы Джулией и их новорожденной дочерью и вкладывал деньги в претенциозные предприятия, в том числе в экспедицию в Гренландию для поисков полезных ископаемых и строительство громадного парохода по проекту Изамбарда Кингдома Брюнеля. Альберт отказался платить Генри, заявляя, что это не его единоличный долг, и Генри подал на него в суд. Рассмотрев в августе дело, суд решил его в пользу Генри и обязал Альберта выплатить старшему брату три тысячи триста тридцать пять фунтов стерлингов.

Изабелла говорила, что Генри радовался финансовым неудачам других. «Он ненавидит все добродетели, — писала она позднее Комбу, — завидует любому успеху. Мне известно, что он ходил в суд по банкротствам с целью порадовать себя зрелищем бедственного положения некогда преуспевающего человека».

 

Глава пятая

И я знала, что за мной наблюдают

Мур-парк, октябрь 1854 года

Осенью 1854 года Изабелла дважды посещала Мур-парк со своими сыновьями, в сентябре и в октябре. Альфреду теперь было тринадцать лет, Отуэю девять, а Стенли — пять. Ездила она отчасти полечиться водами, отчасти как друг семьи. Ее страсть к Эдварду ожила со всей силой.

Леди Дрисдейл, Эдвард и Мэри Лейн осуществляли своего рода тонизирующий прием в загородном доме в своем заведении в лесах Суррея. Элизабет Дрисдейл, в кружевных воротниках и черной парче, «составляла очарование Мур-парка», вспоминала дочь Чарлза Дарвина Генриетта, бывавшая там в 1850-х. Слух леди Дрисдейл ухудшался, но в остальном возраст никак на ней не сказывался. Она была «истинной шотландкой, полной жизни, темпераментной, — отмечала Генриетта Дарвин, — и в глазах у нее мелькал самый веселый огонек, прежде чем она от души расхохочется; ее переполняли доброта и гостеприимство, так что все бродячие животные попадали под ее защиту; большая любительница чтения, большая любительница виста и деятельная, способная домоправительница большого заведения». Чарлз Дарвин был очарован всей семьей: «Доктор Лейн, жена и теща леди Дрисдейл — приятнейшие из людей, с которыми я когда-либо встречался». Доктор, отметил он, «слишком молод — это его единственный недостаток, — но он джентльмен и очень начитанный человек». Он хвалил Лейна за его здравый смысл и скромность. Он не подписывался под «всей чушью», о которой разглагольствовали другие гидротерапевты, «и не претендовал на объяснение многого из того, что не может объяснить ни он, ни любой другой врач».

Джордж Комб соглашался, что Лейн был «разумным, хорошо подготовленным врачом, а не невежественным шарлатаном, как многие в этой области»; его жена — «умной маленькой женщиной», пусть даже «очень нервной»; леди Дрисдейл являлась «душой и телом Мур-парка», «добрая, деятельная, умная женщина, обладающая хорошим доходом», которая «управляет хозяйством» и «чарует компанию своим бьющим через край дружелюбием и прямотой». В Мур-парке, как и в доме на Ройал-серкус, Эдвард с радостью позволял леди Дрисдейл командовать. Комб отмечал, что доктор Лейн опирался на жену и тещу: «Вся его жизнь зависела от женщин».

Комб выделил два недостатка в характерах Мэри, Эдварда и леди Дрисдейл. «Благожелательность и любовь к похвале цветут пышным цветом, — заметил он, — и не дают им увидеть недостатки в людях, с которыми их знакомят друзья и препоручают их доброте».

Между пациентами и хозяевами Мур-парка почти не проводилось разделения. Поскольку водолечение являлось предупредительной, поддерживающей здоровье терапией, пользу от него получали в равной мере здоровые и больные. Эдвард стремился играть роль доброго друга по отношению к своим гостям, распространяя вокруг себя дух терпимости, открытости и надежды. Достойное общество, писал он в «Гидротерапии» (1857), «облегчает и освещает» дорогу пациента к здоровью: оно «поддерживает его в хорошем настроении» и «отвлекает от постоянных размышлений над собственными недугами». Эдвард получал от своей работы удовольствие и гордился успехами. «В жизни немного радостей (если они вообще есть), — сказал он Комбу, — одна из них — быть способным действительно улучшить здоровье или благополучие одного из собратьев». Если разум являлся частью тела, как утверждали френологи и другие, то наряду с физическим здоровьем врач мог вернуть счастье и рассудок. Умение Эдварда убеждать было жизненно важно для лечения.

Пациенты курорта образовали «очень интеллектуальное, живое, приятное общество», отмечал Комб. Приезжала эдинбургская компания, а также друзья из Лондона. Среди гостей были логик Александр Бэйн, пионер теории психологии, подчеркнувший «доброту и внимательность» своих хозяев; железнодорожный инженер Джордж Хеманс, сын поэтессы Фелиции Хеманс; Роберт Белл, друг Теккерея и Троллопа и многими любимый директор Королевского литературного фонда, и романистки леди Сидни Морган, Джорджиана Крек и Дина Мьюлок, последняя написала свой бестселлер «Джон Галифакс, джентльмен» (1856) в комнате с видом на солнечные часы в саду Мур-парка.

Здесь часто жили братья Мэри Лейн, Джордж и Чарлз Дрисдейлы. Чарлз указал Мур-парк в качестве своего адреса, когда в ноябре 1854 года стал членом Организации инженеров-строителей (с личной рекомендацией от бывшего партнера Генри Робертсона Джона Скотта Рассела). А вот Джордж уехал той осенью в Эдинбург, чтобы закончить последний год обучения медицине и, возможно, дистанцироваться от своей семьи ко времени неизбежной публикации его руководства по половой жизни.

Каждому гостю Мур-парка отводились гостиная и спальня, где в углу стояла ванна. По утрам служители наполняли ванну и растирали пациентов влажными и сухими полотенцами, пока кожа не начинала блестеть. Затем они подавали им бокалы с холодной водой. Все проживающие ели вместе (обед в половине второго, чай — в семь часов), общались, гуляли и играли в игры. «Я много играл на бильярде, — рассказывал своему сыну Дарвин, — и в последнее время разыгрался и провел несколько великолепных ударов!» Эдвард возил их на прогулки по холмистым пустошам до Епископского дворца в замке Фарнема, в аббатство Уэверли и новый военный лагерь в Олдершоте. Переехав в Мур-парк, он навсегда обрел для себя сферу общественной деятельности, наполненную обещанием здоровья, семейных удобств и компанией умных, тонко чувствующих дам и господ. Доступ Эдварда к гостям практически ничто не ограничивало — как врач он был обязан посещать их спальни, выслушивать жалобы, осматривать их тела. «Пациенты почти всегда находятся на глазах у терапевта», — писал он.

Всех гостей поощряли гулять в парке. «Я прошелся немного дальше поляны в течение полутора часов и хорошо провел время, — писал своей жене Чарлз Дарвин 28 апреля 1858 года, — свежая и в то же время темная зелень величественных сосен, коричневые сережки на старых березах с их белыми стволами и бахрома далекой зелени лиственниц образовывали исключительно приятный вид. Наконец я крепко уснул на траве и проснулся под хор птиц, певших вокруг меня, белки бегали по деревьям, смеялись дятлы — я никогда не видел более приятной сельской сцены, и мне было совершенно все равно, каким образом созданы все эти твари».

Дарвин, может быть, и чувствовал, как в Мур-парке без следа исчезают все его заботы, однако во время прогулок находил новые доказательства своей теории борьбы за существование. Среди вереска на пустоши рядом с Фарнемом он обнаружил лесок из двадцатишестилетних сосен — десятки тысяч низкорослых деревьев не выше трех дюймов, которые постоянно обгладывал проходящий скот. «Какая игра сил, определяющих виды и пропорции каждого растения на квадратном ярде земли! По моему мнению, это истинное чудо. И все же нам интересно узнать, когда вымерло то или иное животное или растение». Он сошлется на маленькие сосны в третьей главе «Происхождения видов» как на пример рискованности и жестокости мира природы, на пример того, что «борьба продолжается». При ближайшем рассмотрении пасторальная идиллия изобиловала сценами, насыщенными творческими и деструктивными силами, неутолимым аппетитом и соперничеством.

Дарвину нравилось наблюдать за муравьями, которые разбегаются из муравейников по лесу и прокладывают тропки вверх и вниз по неровной поверхности земли. «Мне очень повезло в Мур-парке, — сказал он одному другу. — Я нашел муравья-рабовладельца и видел маленьких черных садовых муравьев в муравейниках их хозяина». Он попросил садовника Мур-парка Джона Бермингема следить за желтыми муравьями, которых он видел в саду, и Бермингем позднее написал ему о своих наблюдениях: «Тама было отчень много яиц но муравьев видал очень мало в муравейнике и рядом… они пиристали нести яйца где-то через неделю как вы уехали и скоро после ваще ушли из парка».

После того как пациент проводил в Мур-парке несколько дней, Эдвард прописывал более сильное лечение. Дарвин ежедневно принимал неглубокую ванну, сидячую ванну и душ (струя воды, направляемая на пораженную болезнью часть тела). Для исцеления диспепсии, как у Дарвина, душ направлялся на живот; для женщин, страдавших от истерии или других заболеваний репродуктивных органов, душ направляли на область таза. Некоторые гости принимали горячие воздушные ванны и влажные обертывания. Для приема горячей воздушной ванны Эдварда пациент садился на пробковую доску, положенную на деревянный стул, снабженный каркасом из обручей; на этот каркас набрасывались одеяла и плотно запахивались под самым подбородком, а под сиденьем зажигалась спиртовка. Через двадцать — двадцать пять минут ванна вызывала у пациента обильный пот, что, как считалось, полезно для печени и брюшной полости. При лечении влажными обертываниями пациента плотно заворачивали во влажную ткань, укладывали на кровать и накрывали грудой тяжелых одеял. «При воздействии естественного жара тела на влажную ткань незамедлительно выделяется пар, — объяснял Эдвард, — и пациент очень быстро оказывается в восхитительно приятном и успокаивающем тепле паровой бани». Джон Стюарт Блейки — профессор, лекции которого Изабелла слушала в Эдинбурге, — описал это ощущение так: чувствуешь, «будто тебя очень мягко и успокаивающе запекают в пироге». Другой ярый поклонник водолечения писал, что, выйдя из паровой ванны, он ощущал себя «теплым, как тост, свежим, как четырехлетний ребенок, и ненасытным, как страус».

Это лечение было тонизирующим средством для души и чувств. При лечении на водах, писал романист Эдвард Бульвер-Литтон, «ощущение настоящего поглощает прошлое и будущее: возникают определенная свежесть и молодость, которые пронизывают душу и живут радостью нынешнего часа». Струи ледяной воды пощипывали тела пациентов, горячие клубы пара заставляли потеть, теплые, влажные одеяла снимали напряжение. Все дело было в температуре, объяснял Эдвард: жар успокаивает нервы, замедляет кровоток, смягчает боль и выводит из организма яды; холод возбуждает аппетит, улучшает настроение, укрепляет волокна тканей тела.

Лучше всего поддавались гидротерапии ипохондрия и истерия, недуги, проистекающие, как полагали, из-за нарушения взаимодействия между телом и разумом. Писательница Дина Мьюлок в своем романе «Жизнь за жизнь» (1860) приписывала широкую распространенность ипохондрии — другое название диспепсии, которой страдали Дарвин и Эдвард Лейн, — «нашему нынешнему состоянию высокой цивилизации, где разум и тело развивались, судя по всему, в ходе непрекращающейся войны одного против другого». Жертвами часто оказывались тонко чувствовавшие мужчины-интеллектуалы; симптомы могли включать мизантропию или ненависть к самому себе; а лечением, говорила мисс Мьюлок, был «отдых, естественный образ жизни и душевный покой».

Истерия являлась женским эквивалентом этой болезни. В важной работе «О патологии и лечении истерии» (1853), вышедшей в 1853 году, Роберт Бреднелл Картер утверждал, что истерия — биологическое нарушение, вызванное эмоциональной травмой. «Эти расстройства гораздо чаще встречаются у женщин, чем у мужчин — женщины не только предрасположены к эмоциям, но также чаще сталкиваются с необходимостью прилагать усилия к тому, чтобы их скрыть». Мисс Мьюлок считала эту болезнь частью общего для всех женщин недуга. «Боюсь, не подлежит сомнению, что женщины в основном очень несчастны: это не просто несчастливые обстоятельства, но несчастность души». Лечение, говорила она, состояло в возврате к природе в сочетании с принятием воды, «чем холоднее, тем лучше». «В противном случае некая господствующая мысль свободно, как навязчивый дьявол, перемещается по отделениям разума, вырастая в конце концов в мономанию».

Чтобы отвлечь своих пациентов от их тревог, Эдвард настоятельно рекомендовал им чтение. Семья выписывала журналы, сделала библиотеку доступной для гостей и читала стихи по вечерам. Порой врач и его друзья выступали с лекциями о литературе в Институте механики в Фарнеме. Эдвард Лейн говорил о Теннисоне, который, прежде чем получить почетное звание поэта-лауреата, лечился на водах в Малверне, а Роберт Белл обсуждал жизнь Уильяма Шекспира.

Приезжая на курорт, Дарвин всегда привозил с собой запас книг. «Моя задача здесь — ни о чем не думать, принимать много ванн, много гулять, много есть и читать много романов». Ему нравилось обсуждать популярные литературные сочинения с Мэри Лейн, активным абонентом библиотеки Мьюди. Однажды они спорили об авторстве двух анонимных романов, которые оба читали, и Мэри вступила в дискуссию с колкой, игривой уверенностью в себе. «Миссис Лейн согласна со мной, что «Обрученная» написана мужчиной, — сообщал Дарвин в письме своей жене Эмме. — Она холодно добавила, что роман «В тихом омуте» настолько слаб, что, должно быть, написан мужчиной!» («Письма обрученной» на самом деле вышли из-под пера женщины, романистки и поэтессы Маргариты Агнессы Пауэр, но насчет книги «В тихом омуте. История из английской сельской жизни» Мэри оказалась права — ее автором был баронет сэр Артур Хэллем Элтон.)

Также Дарвин пускался в оживленные дебаты с Джорджианой Крек, двадцатитрехлетней дамой-писательницей. «Мне очень по душе мисс Крек, — признавался он, — хотя у нас и было несколько сражений и разногласий по всем предметам». Когда за обедом он изложил ей свою теорию естественного отбора, она спросила, почему никто не находил ископаемых, относящихся к промежуточным стадиям эволюции. Он взял на заметку ее критическое замечание, раннее упоминание о «недостающем звене» в эволюционном процессе, признав, что она указала на явный — «возможно, реальный» — изъян в его теории.

Эдвард с большой теплотой вспоминал пребывание Дарвина в Мур-парке. «Никто никогда не проявлял большей доброжелательности, деликатности, дружелюбия и, в общем и целом, обаяния… он с редким тактом и вкусом приспосабливался к возможностям своего слушателя… он был хорошим слушателем и оратором. Никогда не поучал и не пускался в пустую болтовню, но его разговор, серьезный ли, веселый ли (каковым он бывал попеременно), был полон жизни и приправлен солью — колоритный, яркий и оживленный». Те же самые качества — деликатность и живость — привлекали Изабеллу в Эдварде.

Водолечебные курорты были одними из немногих мест в викторианской Британии, где жены и дочери безнадзорно селились рядом с женатыми мужчинами и холостяками. Время от времени это приводило к затруднительными ситуациям: дама, пациентка Мур-парка, сообщала другу Комба, что во время пребывания там манера поведения по отношению к ней одного господина вызвала у нее «отвращение». В 1855 году мисс Мьюлок опубликовала рассказ «Водолечение», в котором описала сексуальные подводные течения на курорте как силу добра. Рассказчик истории, Александр, страдает от творческого кризиса и слабого здоровья: «Мое тело стесняет мой разум, мой разум разрушает мое тело». Он характеризует себя следующим образом: «поглощенный собой, пресыщенный, несчастный, склонный к ипохондрии болван». Его кузен Остин страдает похожим образом, однако если Александр перенапрягает свой мозг, то Остин разрушает организм чрезмерным курением и выпивкой. Эти два молодых человека, говорит Александр, являются «убийцами разума и убийцами тела».

Водолечебное заведение, куда приезжают двоюродные братья, почти целиком списано с Мур-парка: белое здание, обращенное к поросшему лесом склону холма, в паре часов езды на поезде от Лондона. «Это был большой, старомодный дом, — говорит Александр, — похожий на баронский, с длинными коридорами, по которым нужно было пройти, и просторными комнатами, в которых дышалось свободно». Там около двадцати пациентов, «обоего пола и всех возрастов, и единственное, что связывало их, была общая атмосфера приятности и удовольствия». При всех своих размерах, здание обладало «непринужденностью и уютом дома».

Лечащий врач с улыбкой забирает у Александра рукопись, а у Остина — сигару, символы их насилия над разумом и телом. Он излагает свою философию: «Для любого расстройства мозга, любого нарушения умственной деятельности — для всех и каждой из этих причудливых форм, в которых тело обязательно со временем отомстит тем, кто… пренебрегал общим законом природы — что разум и тело должны работать вместе, а не по отдельности, я не знаю ничего столь же целительного, как возвращение к естественному состоянию и попытка водолечения». Многие из его пациентов поступают из неблагополучных домов, замечает он. «Мы хотим вылечить не только тело, но и разум. Для того чтобы принести нашим пациентам настоящую пользу, мы должны сделать их счастливыми».

После пребывания на курорте Александр сообщает: «Туман у меня в мозгу рассеялся — сердце трепещет со всей горячностью моей юности». Оба они с Остином так сильно обновились, что влюбляются в даму-пациентку. В конечном счете они выясняют, что она уже дала обещание врачу. Романтическим героем этого произведения оказывается врач — с его серьезным, красивым профилем, «такой нежный, несмотря на всю свою стойкость и силу». У автора рассказа могли быть собственные мысли в отношении мягкого, но вместе с тем властного Эдварда Лейна.

Юрист из Линкольнс-инна (того из судебных иннов, с которым была связана семья Уокеров) приехал в Мур-парк в сентябре 1854 года. Его приняли в доме («воплощенные комфорт и элегантность, — заметил он, — имеющие вид радостного благополучия, весьма пленительного») и провели в кабинет. Там они с Эдвардом обсуждали поэта и сатирика Джонатана Свифта, который в конце XVII века был нанят в Мур-парк в качестве секретаря сэра Уильяма Темпла. Барристер увидел в Эдварде «идеального хозяина и умного ценителя» литературной истории поместья.

За тот месяц, что он провел на курорте, молодой юрист отбросил «сокрушительную тиранию мысли» и вновь обрел способность радоваться своему телу. «Как сильно удовольствие и как изысканно наслаждение, которое иногда позволено нам ощутить в голом осознании животного существования! — ликует он. — Назовите это чувственным! Я называю это божественным».

Утром в воскресенье 7 октября Эдвард подошел к Изабелле в доме. «Доктор Лейн пригласил меня погулять с ним, но я подумала, что он сделал это лишь из вежливости, — поведала она своему дневнику, — и я пошла в детскую и более часа оставалась с моими маленькими любимцами». Эдвард снова нашел ее. «Он упрекнул меня за то, что я не пошла, и стал добиваться моего согласия». Изабелла тем не менее помедлила у детей, «но наконец присоединилась к нему, и он увлек меня к нашим любимым местам, совершая больший круг и выбирая более уединенные дорожки».

Эдвард и Изабелла пересекли красивый парк, разбитый сэром Уильямом Темплом, и поднялись в лес. День выдался солнечный, теплый, осень стояла одна из лучших на памяти. Главная дорожка между деревьями на холме была покрыта толстым ковром скользких сосновых иголок и рыхлым песком, свет падал сквозь ветви яркими широкими полосами. По мере того как тропа тянулась на восток, долина сужалась и углублялась: справа совсем рядом оказалась река, слева круто уходил вверх холм.

Через несколько сотен ярдов, если идти вдоль дорожки, на полпути между Мур-парком и разрушенным цистерцианским монастырем Уэйверли в песчанике пряталась глубокая пещера, над входом в нее нависали корни ползучих растений и сорняки, а пол был затоплен водами чистого родника. Называли ее пещерой или норой матушки Ладуэлл — или Ладлем, — по имени ведьмы, как говорили, когда-то там жившей. В этой пещере в конце XVII века Джонатан Свифт ухаживал за своей первой любовью — Эстер Джонсон, дочерью экономки сэра Уильяма Темпла. Свифт написал оду, посвященную этому роднику, у которого они с Эстер обычно встречались, представив его источником интимного, чувственного пейзажа: «Струями серебра расчерчен луг, / Кусты, деревья поднялись вокруг».

Изабелла и Эдвард пошли по тропинке, ведущей вверх, в лес на склоне над пещерой, и выбрались на вершину холма, поросшую папоротником-орляком, дроком и вереском. С одной стороны лежали руины аббатства Уэйверли, с другой — спелые поля хмеля и папоротниковые пустоши Фарнема. Ветерок доносил чистый запах лесной сосны и острый сладкий аромат дугласовых пихт.

«Наконец я предложила отдохнуть, — писала Изабелла, — и мы сели на плед и стали, переговариваясь, читать «Атенеум». Было что-то новое в его манере держаться, что-то более мягкое по сравнению с обычным тоном и взглядом, но я не знала, чем это вызвано, и весело болтала, направляя разговор — говорила о Гете, женском платье и о том, что к лицу и удобно». Изабелла добродушно подшучивала над Эдвардом, перепархивая с интеллектуальных тем на фривольные, на вопросы, касавшиеся ума и тела, желания и пристойности. Упомянув Гете, она коснулась струнки неприличия. Самый известный роман Гете «Страдания юного Вертера» рассказывал о молодом человеке, одержимом женой своего друга, а его «Избирательное сродство», переведенное на английский язык в 1854 году, исследовало встречные токи притяжения между двумя парами в сельском поместье. В номере «Атенеума» от 23 сентября была напечатана положительная рецензия на любовную лирику Гете, в которой критик воображал, что читательницы-дамы посчитают его «виновным как ужасную кокетку».

«Мы пошли дальше, — продолжила Изабелла, — и снова уселись на краю непревзойденной красоты. Солнце мягко светило на нас, папоротник, желтый и бурый, примялся под нами, группы красивых старых деревьев служили украшением ближайшего участка, а вдалеке мерцали синие холмы. Я отдалась наслаждению. Откинулась на какой-то крепкий сухой куст вереска и смеялась, и вставляла замечания, что редко делала в его присутствии». Пока она с удовольствием отдыхала на поросшей кустарником пустоши, мир природы, похоже, сговорился с ней: солнце грело кожу, деревья и холмы украшали вид, вереск льнул к ее телу.

А потом случилось нечто из ряда вон выходящее: фантазии, которые Изабелла взращивала в своем дневнике, шагнули в жизнь. «Внезапно, — писала она, — когда я шутила с моим спутником по поводу слабости его памяти, он наклонился ко мне и воскликнул: «Если вы еще раз это скажете, я вас поцелую». Ясно, что я не стала возражать, ибо разве не грезила я о нем и об этом бесчисленное множество раз прежде?» С поцелуем доктора напряжение и подтрунивание исчезли, и Изабелла погрузилась в состояние восторженного изумления. Она вошла в мир, где мечты стали реальностью, а реальность совпала с мечтами. «Я смутно помню, что последовало за этим — страстные поцелуи, шепот, признания о прошлом. О Боже! Я никогда не надеялась дожить до этого часа или получить ответ на свою любовь. Но это случилось. Он нервничал, смущался и жаждал, как и я».

«Наконец мы встали, — писала она, — и продолжили прогулку счастливые, напуганные, почти не разговаривая. Мы медленно дошли, не обращая внимания, куда идем, до сосновой рощи, и там нам открылся новый вид, такой же прекрасный, как на этой стороне, но шире».

Спустившись в парк, они увидели сестер Браун, эдинбургских знакомых, живших в самом доме. Изабелла и Эдвард «посчитали необходимым медленно к ним присоединиться. Они ничего не заметили — мы были в безопасности. Заставив себя поговорить с ними, нам удалось развеять все подозрения, и до дома мы дошли вместе, но опоздали к обеду».

Изабелла поднялась в свою комнату, чтобы подготовиться к трапезе. В столовую она спустилась «раскрасневшаяся и взволнованная, — написала она, — и мы с доктором Л. едва встречались взглядами и разговаривали». К облегчению Изабеллы, собрат-пациент — «мистер С.» — сел рядом и беседовал с ней за столом, а потом она с детьми и Эдвард и Мэри Лейн проводили его в экипаже до железнодорожной станции. Изабелла втайне лелеяла свою тайну. «Поехало нас, пожалуй, многовато, но чувство скрытого счастья и удовлетворения согревало мне сердце. На обратном пути мы разговаривали, но на отвлеченные темы, и дорогая маленькая, ничего не подозревающая миссис Л. сидела рядом со своим прелестным младенцем, который спал, укрытый ее плащом».

Днем Изабелла оказалась на конном дворе с Мэри Лейн и Отуэем и вскоре после этого «потеряла всех из виду», кроме Стенли, няня которого отлучилась, «и в доме я никого не могла найти». Ее младший сын «бегал по моей комнате до сумерек». Затем она «прилегла и вздремнула, совершенно ошеломленная происшедшим и воспоминаниями». Ей принесли свечу, чтобы она могла переодеться к вечернему чаю, для которого она выбрала платье из бледно-голубого шелка. «Выглядела» она «хорошо», заметила Изабелла. «Я встретилась с его взглядом, когда вошла (при звуке гонга) в столовую, и я знала, что за мной наблюдают».

После чая «какое-то время прошло бесцельно». Большая часть гостей переместилась в гостиную на втором этаже, но Изабелла задержалась. «Я вышла вместе с Альфредом в коридор, не желая подниматься наверх, если больше не смогу увидеться с ним наедине». В итоге леди Дрисдейл пригласила ее в библиотеку, где Эдвард и нашел ее, когда вошел в дом со стороны конного двора. Он «замерз, дрожал, нервничал и казался заболевшим», отметила Изабелла. Альфред отправился наверх, чтобы послушать, как одна из сестер Браун будет читать историю про привидения. Эдвард и Изабелла уединились в его кабинете.

Кабинет доктора был угловой комнатой, примыкающей к столовой, с окнами на реку и на солнечные часы сэра Уильяма Темпла. Вечером, при закрытых ставнях и дверях, с затопленным камином здесь было уютно и тепло. Стены и двери были обиты горизонтальными панелями красного, с богатой текстурой дерева, такими гладкими и точно подогнанными, что двери, когда их закрывали, словно бы исчезали, угадываясь лишь по тонким желобкам, прорезанным в панелях, и по блеску отполированных прикосновениями дверных ручек. Двери были двойные, разделенные пространством в несколько футов — узким, не шире буфета тамбуром, надежно отгораживавшим кабинет от звуков в доме, а дом — от звуков в кабинете.

Эдвард и Изабелла подошли к огню. «Я не знаю, как прошел вечер», написала Изабелла, поскольку утратила чувство времени и забылась. «Он был полон страстного волнения, долгих и крепких поцелуев и нервных ощущений, к которым примешивался страх вмешательства. Однако блаженство преобладало». Эдвард, написала она, «был особенно нежен, успокаивал мое волнение и ни на минуту не забывал, что он джентльмен и добрый друг». В какой-то момент в дверь кабинета постучал Альфред, прервав их объяснения в любви. Он сказал доктору, что один из его сыновей попросил Эдварда прийти к нему в спальню. Эдвард пошел наверх — «неохотно», заметила Изабелла. Когда же вернулся, она находилась в некоем экстазе. Он «тихонько поцеловал мои закрытые глаза, — писала она. — Я попыталась поднять поникшую голову, но напрасно». Эдвард встревожился. «Наконец, — по словам Изабеллы, — он совсем перепугался, что кто-нибудь войдет, и посоветовал мне уйти». Покидая кабинет, писала Изабелла, «я пригладила растрепавшиеся волосы и через несколько мгновений входила в гостиную, в половине десятого. К счастью, там сидело всего несколько гостей. Никто не имел права расспрашивать меня о моем отсутствии или появлении».

В гостиной Изабелла принялась изучать книгу автографов и болтать с одним из гостей. Эдвард и Мэри вошли вместе, за ними вскоре последовала и леди Дрисдейл. «Какое я пережила приключение! Какой спокойный вид сумела принять! Завязался общий разговор. Я обернулась, чтобы послушать, и доктор Лейн прочел для мисс Б. несколько лучших од Байрона. Когда они пошли, я тоже поднялась и уже уходила, но тут доктор Л. тепло пожал мне руку, настолько тепло, что мои перстни впились мне в пальцы, и след оставался еще в течение часа». Эдвард вжал кольца в ее плоть, словно пытаясь пробудить ее для силы его желания, реальности их нового договора. Воспоминания о случившемся снова захлестнули ее, к эйфории примешивался страх.

«Увы! — заканчивалась запись от 7 октября. — Той ночью я спала мало, просыпалась, вставала, грезила — и медленно наступило утро».

На следующее утро Изабелла чувствовала себя измученной. Из спальни она услышала разговор Эдварда с женой. Позднее он пришел в ее апартаменты, чтобы показать длинное письмо, которое написал потенциальному пациенту в Эдинбург. «Письмо было составлено хорошо», — отметила Изабелла. Она вернулась в постель. «Я легла, усталая, измученная, нервничающая. Он постучал в дверь в половине первого и предложил мне спуститься вниз и погулять, но я отказалась и заснула». Вскоре после этого к ней заглянула Мэри, и Изабелла решила одеться.

Изабелла «медленно вышла на улицу», чтобы присоединиться к Эдварду. Они встретились внизу у лестницы, а затем «пошли куда глаза глядят вместе, прошли по всему парку и вдоль воды, однако почти не разговаривая, поскольку оба чувствовали себя усталыми и обессилевшими. Я сослалась на бессонницу, он сказал, что его мучают боли и он вообще едва встал. Оба испытывали волнение, смятение, нервничали, и я спросила его, почему он так вел себя в воскресенье». Изабелла захотела выбраться из тихой, узкой долины. «Я предложила уйти из парка (поскольку воздух был жарок и влажен) на холм, где дул ветерок. Мы медленно поднялись по склону, и я села отдохнуть среди высохшего папоротника. Не стану излагать, что было дальше».

Отказываясь описывать самые интимные моменты, Изабелла придерживалась избитой литературной традиции. Только что помолвленная героиня романа Фанни Берни «Эвелина» (1778) торжественно заявляет: «Я не могу описать последовавшую сцену, хотя каждое слово запечатлено в моем сердце». Формулировка намекала, что существуют действие и чувства слишком священные — или нескромные, — чтобы доверить их бумаге; она замалчивала чувственность и пристойность, выполняя своего рода трюк, с помощью которого жеманная героиня получала через молчание возможность быть одновременно страстной и приличной — ревниво оберегая частную жизнь свою и своего возлюбленного, уважая деликатные чувства своего читателя.

Изабелла и Эдвард «вскоре поднялись несколько успокоившиеся и приободрившиеся» и вернулись в дом «быстро, боясь слишком запоздать». За обедом Изабелла снова избегала беседовать с Эдвардом. «Насколько это было возможно, я обращалась к леди Дрисдейл, потому что присутствовало совсем мало гостей, и отворачивалась от него, вынуждая вести разговор с мисс Т.». После обеда она совершила «приятную длинную прогулку» с Эдвардом в экипаже к заброшенному аббатству Уэйверли, позади них сидели сестры Браун.

Два дня спустя — в среду 10 октября 1854 года, в день, когда Эдварду Лейну исполнился тридцать один год, — Изабелла должна была уезжать. Они с Эдвардом гуляли по парку. Доктор остановился, чтобы поговорить с другим пациентом, а потом догнал Изабеллу и ее старшего сына «рядом с оградой». Они направились в лес, «держась обычного круга, идя по дорожкам необыкновенной красоты, которых я раньше не видела, добравшись до внешнего соснового бора и, наконец, вернувшись мимо коттеджа Свифта и по нижней дорожке». Здание, называемое коттеджем Свифта, было прежде домом его возлюбленной Эстер и стояло на главной дорожке между Мур-парком и аббатством Уэйверли. К 1854 году коттедж зарос розовыми кустами и мхом, был увит клематисами и девичьим виноградом; табличка снаружи гласила: «Продается имбирное пиво».

«Мы разговаривали с предельной откровенностью, но как-то спокойнее, — написала Изабелла. — Я умоляла его поверить, что со времени моего замужества никогда прежде ни в малейшей степени не нарушала нравственных законов. Он утешал меня в том, что я сделала теперь, и умолял простить себя. Сказал, что я всегда ему нравилась и он с жалостью думал о моем неудачном замужестве, поскольку мой муж, несомненно, мне не пара и обладает, как он ясно видел, характером вспыльчивым и неприятным».

Эдвард напомнил Изабелле об уязвимости собственного положения. «Мы говорили о его молодом возрасте, тридцать один год, доброй, лишенной подозрительности натуре его жены, ради которой он скорее даст отрубить себе правую руку, чем обидит ее». Они переходили к вопросу о несчастливости Изабеллы — «моего частого горького страдания и желания смерти», — когда появились леди Дрисдейл и Мэри Лейн. Они пришли справиться у Изабеллы, не заказать ли экипаж, чтобы отвезти ее на станцию. Жена доктора и теща держались тепло и доверительно, как всегда. «Они любезно выслушали мое решение уехать часов в 7 и снова ушли без единого холодного или недовольного взгляда, и это при том, что мы гуляли рука об руку по уединенному лесу и серьезно беседовали».

В семь часов тем вечером Изабелла поехала с Эдвардом на станцию в Эше в крытом одноконном экипаже: они с Эдвардом сидели внутри узкой повозки, а Альфред примостился рядом с кучером наверху. Ее младших сыновей с ними не было — возможно, они уехали вперед с няней.

«Никогда я не переживала столь счастливого часа, как последующий, — писала Изабелла, — наполненного таким блаженством, что я готова была умереть, лишь бы он не кончался. Я не расскажу всего, что произошло, достаточно будет сказать, что я наконец-то лежала в объятиях этих рук, о которых так часто грезила, и молча радовалась, и целовала локоны и гладкое лицо, блистающее красотой, ослепившее мой внешний и внутренний взор с самого первого нашего разговора 15 ноября 1850 года». Похоже, Эдвард, чьи поцелуи довели ее до ослепления мягкими кудрями и кожей, мужчина из плоти и крови, сливался с кумиром ее мечтаний.

Поцелуи перемежались признаниями. «Мы перебрали все минувшее, объяснив его», — писала Изабелла. Эдвард сказал ей, что скрывал свои истинные чувства «по соображениям благоразумия» и сдерживание их причиняло ему «много боли». Изабелла напомнила ему некоторые строки из французского романа «Поль и Виржиния», которые она прочла гостям Мур-парка, и призналась, что выбрала их как послание к нему. Роман Жака-Анри Бернардена де Сен-Пьера (1787) описывал великую любовь между девушкой и юношей, воспитывавшимися вместе на острове Маврикий; узнав о смерти Виржинии, Поль умирает от горя.

Эдвард «всегда знал, что нравился мне, — продолжала Изабелла, — но не знал полной силы моего чувства из-за того, что я никогда не выражала его открыто. Это принесло мне облегчение. Большего блаженства, чем в те моменты, я не испытала бы и на небесах. Пока будет длиться жизнь, воспоминания о них не изгладятся из памяти, полной большого страдания и малого счастья; как ласков, как благороден он был — как мало в нем эгоизма!»

Хотя Изабелла нарисовала романтическую, нежную сцену, декорации были явно компрометирующими. Путеводитель по проституции конца XVIII века «Список дам Ковент-Гардена, или Годовой календарь сибарита» рекомендовал для незаконных свиданий кареты. «При правильном размещении колебания кареты, сопровождаемые время от времени очаровательными маленькими толчками, значительно увеличивают наслаждение критического момента». К 1838 году, сообщает «Крим кон газет», уполномоченные лондонских наемных экипажей были настолько встревожены развратом, творившимся в их каретах, что предложили совсем запретить в них жалюзи и подушки, чтобы уменьшить как уединение, так и удовольствие. Поведение Изабеллы в карете было особенно бесстыдным: ребенок, ее сын, сидел на крыше, пока они с Эдвардом Лейном шептались и обнимались внутри.

Когда Изабелла с безмятежным видом описывала эти сцены в своем дневнике, возможно, на виду у детей и мужа, никто не мог предположить, какие образы теснились в ее голове и на страницах тетради. Фиксируя свои встречи в тайной книге, она воскрешала в памяти трепет нарушения закона, трепет наслаждений, остроту которым придавала опасность разоблачения.

 

Глава шестая

Будущее — ужасно

Булонь и Мур-парк, 1854–1856 годы

В конце октября 1854 года, когда не прошло и нескольких недель после ее свиданий с Эдвардом Лейном, Изабелла и ее семья уехали из Англии во французский рыболовецкий порт Булонь-сюр-Мер, где сняли на зиму дом. В булонском порту пассажиров с парового парома загоняли в таможню для проверки паспортов, а затем их встречал на набережной натиск шумных агентов из отелей и пансионов: «Отель “Европа”! Гостиница “Купальня”! Гостиница “Лондон”!» Чуть дальше, на деревянной пристани, рыбаки разбирали свой улов и плели сети.

Изабелла поселилась с Генри, сыновьями и слугами в трехэтажном доме номер 21 по улице Зала для игры в мяч. Здание составляло часть крутой террасы, идущей вдоль северной стороны Тинтеллери — прекрасного парка на склоне холма, где ежедневно во второй половине дня совершали променад модные экспатрианты, разодетые в шелка и атлас. «На зиму мы обосновались на очень приятной площади в Булони, — писала Изабелла Джорджу Комбу, — и мальчики регулярно ходят в школу в главный колледж города». После увольнения Джона Тома Альфред и Отуэй недолго посещали дневную школу в Беркшире. Теперь они присоединились к значительной группе британских мальчиков в городском муниципальном колледже, либеральном заведении, где, как надеялись их родители, они приобретут хорошее знание французского языка.

В Булони жили более семи тысяч британцев, составляя четверть от общего числа населения, и еще сто тысяч посещали город каждый год, приезжая из Фолкстона. По сравнению с другими городами Северной Франции Булонь была оживленной, даже космополитической, а стоимость жизни на континенте была дешевле, чем в Англии. Разгар сезона приходился на осень, когда небо по эту сторону Ла-Манша казалось более голубым. В Булони имелись две английские церкви, два английских клуба (с бильярдом, карточными столами и британскими газетами) и две английские читальни с библиотечными абонементами. Некоторые приехавшие из Британии были беспутными людьми, скрывавшимися от долгов или скандала, другие приезжали поправить здоровье. Привезя сюда семью, когда строительство нового дома в Беркшире закончилось, Генри Робинсон мог надеяться на улучшение здоровья жены, французского своих сыновей и собственных финансов.

Чарлз Диккенс жил в Булони за месяц до приезда Робинсонов. В ноябрьском номере журнала «Хаусхолд уордс» он объяснял притягательность этого курорта. «Это яркий, веселый, приятный, радостный город; и если вы прогуляетесь по одной из его трех хорошо вымощенных главных улиц ближе к пяти часам пополудни, когда воздух насыщен тонкими кулинарными ароматами, а в окна его гостиниц (а гостиниц там множество) можно увидеть длинные, накрытые к обеду столы, коим сложенные в виде вееров салфетки придают роскошный вид, вы справедливо рассудите, что это необыкновенно хороший город, чтобы поесть и выпить». На эспланаде гости смотрели в подзорные трубы на меловые английские скалы на другой стороне канала. При хорошей погоде они заезжали с пляжа в море в деревянных купальнях. Диккенс был очарован рыбацким кварталом Булони, «где через узкие, взбирающиеся на холмы улицы висели огромные коричневые сети». Кричали на крышах чайки, и порывы ветра разносили по переулкам запах рыбы.

Улица, на которой жили Робинсоны, поднималась к старому, обнесенному стеной городу на вершине холма, который Диккенс сравнил со сказочным замком, окружающие дома коренились в глубоких улицах, как бобовые стебли. Город, казалось, был наводнен детьми, заметил он в очерке «Наш французский курорт». «Английские дети с гувернантками, читающими романы и прогуливающимися в тени аллей, или с нянями, сидящими и сплетничающими; французские дети с их улыбающимися боннами в белоснежных чепцах». Альфред, Отуэй и Стенли пополнили ряды этой детворы.

В ноябре того года на побережье Северной Франции обрушился ряд штормов, знаменуя начало холодной зимы. Генри вернулся в Англию, где провел большую часть следующих месяцев, надзирая за бизнесом в Лондоне и строительством дома в Кавершеме. Погода по эту сторону Ла-Манша была еще суровее: Темза замерзла, а морозы в Беркшире замедлили работы по сооружению дома. Приехав на несколько дней в Булонь в феврале 1855 года, Генри сказал жене, что въехать в новый дом удастся не раньше июня.

Может, Изабелла и надеялась спастись в Булони от мелочных ограничений беркширского общества, но чувствовала себя в ужасной изоляции. Эдвард редко писал ей, и в дневнике она оплакивала свой «злополучный склад ума, цеплявшийся за тени и заблуждения». В письме к Джорджу Комбу она приписала свое злополучие упадку духа. Не имея веры в Бога, которая поддержала бы ее, делилась Изабелла, она не знала, где найти поддержку или смысл жизни — у нее не было «ничего радостного, выдающегося и утешительного» для замещения надежды на Небеса. В ее мольбе был намек на упрек: последовав рациональным принципам Комба, она обрела только пустоту. Такие, как он, достигшие больших вершин, могли «утешаться чувством, что не зря прожили жизнь», писала Изабелла, но она и бесчисленные другие женщин, «которые просто тихо существуют, воспитывают детей (может быть), следуя по бессмысленным стопам тех, кто прошел перед ними — какой мотив — какая надежда, достаточно сильная, может найтись, чтобы помочь им пережить испытания, раздельное проживание, старость и саму смерть?» Она не вдавалась в подробности нынешних причин своих душевных страданий, но «испытания» и «раздельное проживание», о которых писала, были скрытыми ссылками на разлуку с Эдвардом. Она добавила: «По мне, так лучше вообще никогда не жить, чем двигаться через невежество и трудности в страну полного уничтожения».

Она попросила прощения за свою мрачность. «Дорогой мистер Комб, я должна умолять вас о прощении за все это. Думаю, вы скажете мне, что я больна — и, следовательно, неважный судья в таких вещах, — или другие умы, лучше организованные, не чувствуют того, что чувствую я». Но ей некого было попросить о помощи. «Лишь от вас одного ищу я сообщений или укора».

Комб быстро написал ответ. «В порядке ли ваше физическое здоровье? — спросил он. — Под воздействием желтухи глаз видит все предметы желтыми, а человек с низким тонусом воспринимает все творение темным и безутешным. Подобно вам, это случается и с традиционно верующими. Из их дневников вы можете узнать, как при таком же состоянии здоровья они отчаиваются в спасении, и они делаются гораздо несчастнее вас, ибо тогда перед ними разверзается ад, а в вашем случае его врата хотя бы закрыты». Комб настаивал, что страх верующего перед адом хуже, чем ее ужас перед «страной полного уничтожения». Он рекомендовал ей перестать так много думать. «Интеллект сам по себе не заполняет пустоту, возникшую от неудовлетворенного желания». Прагматично, пусть и ханжески, он посоветовал Изабелле дать выход ее энергии через благотворительность. Чтобы отвлечься, говорил он, следует делать что-то полезное — как монахини, работающие в больницах. «Для счастья мы должны любить бескорыстно и являть нашу любовь через добрые дела».

Возможно, Комб имел в виду пример Флоренс Найтингейл, знакомой его большого друга сэра Джеймса Кларка, который в 1853 году помог ей вырваться из стесняющих ее жизненных обстоятельств с помощью учебы на сестру милосердия у «Дочерей милосердия» в Париже. Мисс Найтингейл разделяла в своей работе «Как нужно ухаживать за больными» (1860) медицинскую философию Эдварда Лейна. «Природа лечит без посторонней помощи, — говорила она. — Уход за пациентом состоит в том, чтобы поместить его в наилучшие условия, в которых над ним потрудится природа». 10 октября 1854 года — в день, когда в дневнике Изабеллы появилась запись о поцелуях, — Найтингейл покинула дом, держа путь в Крым, где Англия, Франция и Турция с весны вели войну с Россией. Военные действия ужесточались, и к тому моменту, когда она добралась до Севастополя, британские войска потерпели унизительное поражение под Балаклавой. Сообщения о ее работе среди раненых достигли Англии в начале ноября.

А вот одна более близкая подруга Джорджа Комба дала волю своим любовным чувствам. В июле 1854 года Мэриан Эванс бежала в Германию с Джорджем Генри Льюисом, женатым мужчиной, давно не живущим со своей женой. Номинально они с Льюисом стояли во главе светской и прогрессивной мысли в Британии, а их поведение грозило дискредитировать философию их круга. Комб был «глубоко оскорблен и огорчен», узнав о побеге. Но он и удивился, поскольку обследование черепа мисс Эванс в 1840-х не выявило избытка эротизма (как она сама ожидала), а напротив — привязчивости. В ноябре, в том же месяце, когда он ответил на письмо Изабеллы, Комб написал их общему другу Чарлзу Брею: «Хотелось бы мне знать, нет ли душевнобольных в семье мисс Эванс, ибо ее поведение, при ее уме, кажется мне болезненным умственным отклонением». Они с Льюисом, «по моему мнению, своим фактическим поведением нанесли огромный ущерб делу религиозной свободы». По их поведению можно было судить, что прогрессивное мышление ведет к аморальной анархии.

Тем временем Джордж Дрисдейл закончил наконец свою книгу «Физическая, сексуальная и натуральная религия», над которой работал четыре года. Этот труд не только подтверждал, но и прославлял связь между свободомыслием и свободной любовью. Руководство объемом в четыреста пятьдесят страниц, охватывавшее вопросы контрацепции, сексуальных расстройств и контроля над рождаемостью, было опубликовано в декабре 1854 года радикальным издателем Эдвардом Трулавом. В «Народной газете» книгу приветствовали как «Библию тела», а в прессе мейнстрима заклеймили «Библией борделя». Чтобы защитить семью, Джордж держал свое авторство в секрете: на титульном листе значилось «Студент-медик». В работе прятались воспоминания о мучительной юности самого Джорджа, рассказанные от третьего лица и представленные как клинический случай.

Искалеченный в молодости стыдом, ныне Джордж отбросил свои комплексы. Он доказывал, что сексуальное желание естественно для мужчин и женщин и должно удовлетворяться. «Каждой личности, — писал он, — следует осознать, что у него или у нее должно быть достаточное количество любви, чтобы удовлетворить сексуальные запросы своей натуры, и другим вокруг него следует иметь то же». Он писал, что многие женщины заболевают, поскольку лишены достаточной половой жизни. «До тех пор пока мы не сможем дать женским органам надлежащей естественной стимуляции и здорового и естественного количества практики, женские заболевания будут возникать вокруг нас со всех сторон». Джордж утверждал, что у женщин, как и у мужчин, «сильное половое влечение — большое достоинство… Если продолжать рассматривать целомудрие как высшую женскую добродетель, невозможно дать женщинам подлинной свободы».

Мастурбация, заявлял Джордж, распространена как среди мужчин, так и среди женщин, и безвредна. Он отмечал «пагубный эффект» сдерживания природных страстей, «заключенных в мрачных пещерах разума». Он побуждал своих читателей пользоваться контрацептивными средствами, чтобы они могли наслаждаться частыми половыми актами, а не прибегать к онанизму. Для предотвращения беременности он рекомендовал совокупляться через восемь дней после менструации (здесь он случайно выявил фазу высокой фертильности) или извлекать пенис перед эякуляцией (хотя предостерегал, что этот метод влечет за собой тот же риск для здоровья, что и мастурбация), или промывать влагалище теплой водой сразу после полового акта, или (его любимая процедура) заранее затыкать шейку матки губкой. Также он пропагандировал презервативы из овечьих кишок, «искусственный чехол для пениса, сделанный из очень тонкой пленки».

Использование любого из этих способов бросало вызов христианскому учению о том, что основной целью секса является продолжение рода, а не удовольствие. Джордж Дрисдейл защищал противозачаточные средства, ссылаясь на «Опыт о законе народонаселения» (1798), влиятельную работу священника Томаса Мальтуса, предостерегавшего, что только принудительное сдерживание рождаемости предотвратит катастрофическое перенаселение Земли. Контрацептивы, доказывал Джордж, могли искоренить бедность и венерические заболевания, равно как и сексуальную неудовлетворенность. Мальтус рекомендовал воздержание от половых отношений, но многие викторианские либералы восприняли его аргументы для оправдания противозачаточных средств. Среди неомальтузианцев, собиравшихся в Мур-парке в 1850-х, были Джордж Комб, психиатр Александр Бэйн и Джеймс Стюарт Лори, школьный инспектор, порекомендовавший Джона Тома Робинсонам.

Джордж Дрисдейл составил поразительно откровенный и радостный манифест сексуальной свободы, не имеющий себе равных в викторианской литературе, даже если основой для него послужило зло онанизма. Но для замужних женщин среднего класса, таких как Изабелла, польза его была ограничена: Изабелла не могла поступить, как Джордж, и платить другим ради удовлетворения своих сексуальных потребностей.

29 января 1855 года Изабелла встала в восемь часов, «чувствуя себя не очень хорошо» после тревожного сна, в котором она ребенком гуляла в саду с матерью, отцом и одним из братьев. Сон напомнил ей, что она сама теперь находится «в середине жизни, моя мать стара и больна, отец — в могиле, мои собственные дети растут, ныне настала моя очередь, еще несколько лет — и я одряхлею и умру». «Я никогда не постигну великой тайны жизни», испугалась Изабелла, но лишь «сделаюсь словно никогда и не бывшей — мои мысли, моя любовь, мои мечты превратятся в прах! О Боже! Какой пустой насмешкой кажется дар жизни — как бы я хотела, чтобы моя работа завершилась и я могла ее отложить; жизнь не была для меня блаженством».

В нескладном начале своей жизни она винила других — «моя юность была загублена нетерпимостью, невежеством и недостатком заботы тех, кто отвечал за мое воспитание», — но признавала, что окончательно решило ее судьбу собственное поведение. «Увы! На склоне лет я оплакиваю ошибки, которые не в состоянии исправить; моя душа омрачена сожалениями и горечью. Я стремлюсь, со слабой надеждой на успех, воспитать трех моих сыновей, которым (при всей моей любви к ним) следовало бы находиться в лучших руках». Дневник заманивал Изабеллу в мрачный эгоцентризм, уводил в свои темные размышления, так что впереди и позади она не видела ничего, кроме пустоты: «Прошлое — пустыня, настоящее — тяжело, будущее — ужасно, вечность — пустота».

Дни рождения Изабеллы часто вызывали у нее грустные чувства. «Юность прошла без возврата, — написала она, когда ей исполнилось тридцать девять лет. — Я содрогаюсь при мысли о старости, с которой должна буду столкнуться!» 28 февраля 1855 года, в день своего сорокадвухлетия, она «увидела болезненный сон о своей последней прогулке с доктором Лейном, мучительном расставании, разоблачении и блуждании по миру со стыдом и в отчаянии». Это была первая запись в дневнике, в которой Изабелла намекала на страх быть изобличенной — она представляла себя выброшенной из дома и бродящей по земле как падшая женщина. «Проснулась (1 марта) встревоженная и несчастная, — добавила она, — и весь день у меня болела голова».

Десятью годами раньше сексуальный скандал грозил позором керуэновской ветви семьи Изабеллы. Ее двоюродная сестра Изабелла Керуэн, также названная в честь их богатой и красивой бабушки, вышла в 1830 году замуж за его преподобие Джона Уордсуорта, ректора в Морсби, что в Камберленде, и старшего сына поэта Уильяма Уордсуорта. По словам ее новой тетки Дороти Уордсуорт, она была «сокровище, чистая душой и привлекательная, болезненно застенчивая… и всегда необыкновенно скромная». В 1843 году, после рождения шестого ребенка, Изабелла Уордсуорт заболела и по совету двух акушеров лечилась в Риме. Она попросила мужа привезти детей к ней, что он и сделал летом 1844 года. В декабре того года их четырехлетний сын подхватил лихорадку и умер. Джон обвинил жену в смерти мальчика и забрал у нее остальных детей. В отчаянии она написала родителям в Камберленд, раскрыв им, что ее муж живет в Риме с шестнадцатилетней итальянской девушкой. Джон дал этой девушке письменное обещание, что женится на ней после смерти своей больной жены и завещает свое имущество ей и их будущим детям.

Генри Керуэн пришел в ужас от «жестокого» обращения с его дочерью. Он написал своему зятю, настаивая, чтобы тот возвратил детей их матери и немедленно вернулся в Камберленд. В противном случае, угрожал он, история о сексуальном преступлении Джона станет известна его епископу. Керуэн написал также Уильяму Уордсуорту — «бедному, старому поэту», как он его назвал, — о постыдном поведении его сына. Генри Керуэн и Уильям Уордсуорт изменили свои завещания, оставив деньги непосредственно внукам вместо заблудшего Джона, а Керуэн договорился о выкупе у итальянской девушки обещания жениться, данного ей Джоном. В итоге он откупался от женщины, во власти которой было обрушить на семью позор, шантажируя тем самым своего зятя и вынуждая его вести себя прилично. Джон Уордсуорт подчинился требованиям Керуэна, и в свет не просочилось и намека на скандал. Изабелла Уордсуорт умерла в Баньи-ди-Лука в 1848 году. Джон Уордсуорт был женат трижды. Его недостойное поведение осталось тайной: его запомнили, по словам биографа его отца, как послушного дурня.

Сокрытие супружеской измены — ради детей, жены, родителей и родственников прелюбодея — было обычным делом среди мелкопоместного дворянства. В подобных кругах, где репутация ценилась очень высоко, семьи обманутой жены и ее мужа развивали бешеную деятельность, чтобы замолчать любое не слишком опасное преступление. Когда виновной оказывалась жена, стандарты были иными, но принцип сохранялся: если история не выходила за пределы семьи, через преступление можно было перешагнуть. Только очевидное свидетельство греха — письменное обещание или признание, — случалось, невозможно было утаить.

Изабелла продолжала переписываться с Джоном Томом и Эдвардом Лейном. Несмотря на долгий период молчания доктора, своему дневнику она сказала, что «милая, печальная записочка» в апреле «вполне возместила» его пренебрежение. На эту записку она ответила «хорошим, длинным, но довольно грустным письмом». Изабелла воображала, что с помощью туманных посланий они признаются, как скучают друг по другу.

Она сообщила Комбу, что следует его совету, занявшись образованием детей. «Я больше отдаю себя деятельному наблюдению за успехами и поведением моих сыновей, чем когда они посещали школу в Англии, — написала она, — и в результате чувствую себя не такой подавленной. В свободное время к ним приходят несколько учителей, и я помогаю им готовиться к занятиям». Среди этих новых учителей был молодой гувернер-француз Эжен ле Пти. Несмотря на его безразличие, Изабелла нашла его привлекательным. Она договорилась с ним об уроках и для себя.

Утром 9 апреля месье ле Пти правил сделанный Изабеллой перевод. Он «ушел только в 12, — записала она. — В его манерах есть что-то очень мягкое и почти веселое, и он сказал, что получил большое удовольствие от вчерашнего дня. Выглядел он лучше, чем всегда, и я отметила, что с моей обычной, свойственной мне привязчивостью я начинаю больше думать о его внешнем виде и одобрении, чем это способствует моему покою». Она попыталась вразумить себя: «Глупое сердце, всякий раз выдающее свой интерес и внимание к тем, кого ты заботишь лишь настолько, насколько это интересно им, ни на йоту больше».

Тремя месяцами позже, незадолго до отъезда Робинсонов в Англию, ле Пти провел урок с мальчиками, а затем помог Изабелле с переводом. Он задержался, чтобы закончить его, записала она 9 июня, и «время пролетело», пока они много говорили о религии, музыке и новой книге Фредерика Греттона, переводчика с латинского языка. Ле Пти «был очень весел и держался дружески, — написала Изабелла, — и признался, что будет очень по нам скучать». «Я подумала, что это будет верно скорее по отношению ко мне, чем к нему, — добавила она. — Совершенное его безразличие весьма меня удивляет: другие (более красивые, чем он) находили мое общество привлекательным, и там, где я неизменно выказывала столько доброты, сколько выказывала ему, и там, где благодарность очевидна, удивительно, что более теплое чувство никогда не преобладает». Тайком от Генри Изабелла подарила ле Пти, помимо прочего, пианино стоимостью тридцать фунтов стерлингов. Она сказала себе, что холодность гувернера только к лучшему. «Темпераменты разнятся самым крайним образом, — записала она, — и в конечном счете во всех отношениях хорошо, что ему досталась сдержанность».

В июне Изабелла и мальчики вернулись в Англию и въехали в Балмор-Хаус, огромную белую виллу, которую Генри выстроил в Кавершеме. Название «Балмор» несло в себе оттенок величия по ассоциации с Балморалом в Абердиншире, где по заказу королевы Виктории и принца-консорта все еще строился с 1853 года замок. Дом Генри был спроектирован в итальянском стиле, при нем имелась теплица, богато украшенный зимний сад, кованые балконы и терраса, каретный сарай и конюшня. Покоился он на бетонном фундаменте, заложенном в меловой горе, имел внешние двойные стены с вентиляционной шахтой. На первом этаже располагались три гостиные, а также кабинет и будуар (личная комната Изабеллы); на верхних этажах находились восемь спален, две гардеробные и ванная комната; в цокольном этаже разместились столовая для слуг и кухня.

Как только Изабелла добралась до дома, Генри поехал повидаться с Эдвардом Лейном в Мур-парк, чтобы договориться о ее визите на курорт в качестве пациентки. Возможно, Изабелла страдала от рецидива «болезни матки», которую ей диагностировали в Блэкхите в 1849 году, либо утверждала это, чтобы снова увидеть Эдварда. За двухнедельный курс водолечения Изабеллы Генри заплатил врачу десять фунтов десять шиллингов.

Изабелла и ее старший сын Альфред прибыли в Мур-парк к чаю в четверг 21 июня и были тепло встречены леди Дрисдейл и Мэри Лейн. Эдвард приехал позже. Он «как будто был рад видеть меня», написала Изабелла, но в течение дня, казалось, ощущал себя неловко в ее обществе, неохотно возвращаясь к тем чувствам, с какими они расстались минувшей осенью. «Я пошла с ним посмотреть на закат и поднялась на холм как раз вовремя, чтобы увидеть это зрелище. Как часто я хотела увидеть его с ним, но теперь он был болен, холоден, уныл и печален и не мог им насладиться; в саду, в беседке, мы возобновили любовь прежних дней, но без особого восторга». Вернувшись в дом, они спокойно разговаривали в его кабинете до десяти часов.

«Я ценю его красоту и превозношу его успехи, — написала она без даты. — Однако, сама не имея ни одного из этих талантов, должна довольствоваться пренебрежением — отсутствием внимания, если не неприязнью. Мне следует делать то же в случае, если в меня влюбится некрасивый или непривлекательный человек. Это только естественно для человеческой природы».

Как всегда, она не могла контролировать себя во сне. «Ночь, проведенная в счастливых грезах, объединила меня с кумиром моей души. Я была соединена с ним как прежде и даже более нежно, ибо во многом получила ответ на мою любовь. Я всем пожертвовала ради него и могла бы поэтому умереть». Подобно героине романа, Изабелла готова была от всего отказаться ради Эдварда. «Час за часом видела я эти сны, а проснувшись, лежала в восхитительном полубессознательном состоянии, не до конца осмысливая все, чем желала бы насладиться, и вместе с последними строками из «Эпипсихидиона» Шелли в ушах у меня звучали — верные и ошибочные — мои надежды, желания и прошлое, не до конца осуществленное блаженство, смешались в одну сладостную картину. Ах! Почему же оно осуществилось не полностью?»

Скандальная поэма Перси Биши Шелли заканчивалась соединением поэта с его любовницей, но загадочная ссылка Изабеллы на «не до конца осуществленное» или «не до конца произошедшее» блаженство указывает, по-видимому, на неполноту ее физического союза с доктором: недоставало, может быть, оргазма или самого акта. Хотя записи в дневнике Изабеллы в октябре 1854 года намекают, что они с Эдвардом вступили в половые отношения — на поляне, в кабинете, в экипаже, — в них с тем же успехом могли описываться пылкие поцелуи и ласки. «Весь день, — писала она, — этот сон не выходил у меня из головы. «Я никогда никого не любила, как тебя и твое тело, и твою душу», сказала я в моем сне, и, когда проснулась, та же мысль по-прежнему звучала у меня в ушах».

В воскресенье 24 июня Изабелла и Эдвард пошли на прогулку к пещере матушки Ладлем и разговаривали, сидя на скамейке рядом с колодцем. «Наконец, — писала она, — он повел меня по той самой долине, где мы впервые насладились счастьем любви», но пейзаж «теперь изменился и он тоже». Они «беседовали только на общие темы».

На следующий день доктор расположился рядом с ней в доме, «и в конце концов принес книгу старых песен и сидел совсем близко от меня, просматривая их». Они вместе отправились на прогулку, и в «нашей личной беседке» прочитали песню радикального и безнравственного французского поэта Пьера-Жана де Беранже. Эдвард «говорил о своем здоровье и планах, — написала Изабелла, — но был холоден и ум его пребывал в печали. Мне осталась лишь оболочка кумира, которого я некогда обожествляла». Тем не менее, заявляла Изабелла, «для моего женского сердца этого было достаточно». Они гуляли до темноты, а затем рассматривали гравюры в его кабинете. Здесь наконец-то вновь зажглись какие-то старые чувства. После «одного долгого, страстного, крепкого объятия» Изабелла поздно легла в постель. Она была «сильно возбуждена», написала она. «Всю ночь я о нем грезила, и тосковала, и размышляла, и пылала».

В последующей записи без даты Эдвард снова сдержан. Он «курил сигару, — отметила Изабелла, — и мы говорили о судьбе человека в будущем и о мире до Адама». Это был современный по тем временам спор о том, как примирить данные геологии и христианство: если некогда существовал мир, не населенный людьми, как показывали открытия в области геологии, то можно было ожидать, что однажды человечество вымрет. Но во время разговора с Эдвардом о пустом прошлом и пустом будущем Изабелла заметила, что он и ее вычеркивал из своего прошлого и будущего. «Романтизм присутствовал в обстоятельствах нашей прогулки, — написала она, — но не в его обращении. Никогда он не был столь неприветлив. Он позабыл о времени и местах, где я с ним бывала. Разговаривал холодно, шутливо, почти эгоистически, и вечер, который мог свести меня с ума своей сладостностью, который мог на месяцы заставить меня мечтать об одном образе, обречен был разом остудить, и, думаю, навсегда, любую оставшуюся мысль о том, что я обладаю хоть малейшей властью заинтересовать его. Я шла рядом с ним усталая и подавленная, но он не подозревал об этом».

Изабелла покинула Мур-парк в начале июля. Два месяца спустя она снова там побывала, чтобы взять троих мальчиков Лейн на побережье вместе со своими детьми. Атти был «болезненно хрупок» из-за слабых легких, писала она, а Эдвард и Мэри — слишком заняты своими гостями, чтобы самим отвезти его на море. Изабелла вернула детей Лейнов их родителям 19 октября, в день тридцатитрехлетия Эдварда, и осталась на курорте на несколько дней. Мэри только что родила четвертого сына, Уолтера Темпла, предположительно названного в честь сэра Уильяма Темпла из Мур-парка.

Улучив момент наедине с Эдвардом вечером 10 октября, Изабелла просила прощения за то, что написала ему нескромное письмо. «Я принесла тысячу извинений и сказала, как сильно о нем сожалею, должно быть, я написала его не в том настроении, сказала я». Он был снисходителен. «Теперь все позади, ответил он, и мы расстались после одного из тех долгих, ласковых поцелуев, которые потрясают меня до глубины души и заставляют мечтать и тосковать часами напролет».

На четвертый день визита Изабеллы — 14 октября — они с Эдвардом болтали в гостиной до одиннадцати вечера. Пожилая пациентка сидела рядом с ними на диване, «слишком глухая», чтобы слышать беседу, но не желавшая уходить. Наконец старая дама отправилась спать. Эдвард, по словам Изабеллы, «поговорив еще немного, как будто бы вернулся к своим прежним добрым чувствам в отношении меня, ласкал меня, искушал, и в конце концов, немного промедлив, мы переместились в соседнюю комнату и провели там четверть часа в блаженном волнении». Переживание — снова имевшее место в кабинете доктора, — было настолько сильным, настолько приятным и будоражащим, что Изабелла едва не лишилась чувств. «Я сделалась почти беспомощной из-за последствий его присутствия, с трудом могла позволить ему уйти, расплакалась, когда он убеждал меня попытаться избежать последствий, и наконец заставила его пылко со мной проститься. Я была одна, растратившая понапрасну страсть и печальная, сон не приблизился ко мне той ночью; я ворочалась, грезила и горела до утра, слишком усталая и слабая, чтобы подняться».

Смиренное подчинение Изабеллы Эдварду в тот вечер, ее восторженное возбуждение в его объятиях и последующая томная меланхолия дают основания предполагать, что между ними произошло нечто новое — возможно, они впервые были близки. Побуждая Изабеллу «избежать последствий», Эдвард скорее всего просил ее предпринять меры по предохранению от беременности; самым распространенным способом посткоитального предохранения, как описано в руководстве Джорджа Дрисдейла, было, помимо прочих, промывание влагалища при помощи спринцовки.

На следующий день, словно внезапно осознав опасность ситуации, Эдвард сказал Изабелле, что их сексуальные отношения закончились. «Доктор пришел ко мне в комнату, — написала она, — и долго сидел, невозмутимо говоря о жизни, репутации, возможностях, осторожности и моем супруге». Она пыталась воззвать к его романтизму. «Я отрезала прядь его светлых волос, сказала, как сильно всегда его любила, сказала о его говорящих о любви глазах и красивом лице и губах; однако его ничто не тронуло; разговор закончился даже без поцелуя». Унизительная получилась сцена, в ходе которой Изабелла добивалась расположения доктора, как мог бы добиваться расположения женщины мужчина, и потерпела поражение. Уязвленная в своей гордости, она пришла к выводу, что Эдвард больше печется о комфорте и благополучии, чем о ней. «Я увидела, что, хотя и могла вызвать мимолетную страсть, он не любил меня всецело, но забота о репутации и покой были движущими силами его поведения». Ее слова выдали, сколь многого она хотела от него: не просто романа, но всей его любви.

В ноябре 1855 года Робинсоны снова снялись с места и отправились в Булонь, передав на зиму Балмор-Хаус декораторам. «Он очень далек от завершения — не покрашен, не оклеен обоями, поэтому мы должны снова его покинуть, чтобы закончились работы, — объясняла Изабелла Комбу в письме от 4 ноября 1855 года. — На самом деле надо было бы уехать намного раньше, но мистер Робинсон обязательно хотел сделать необходимые посадки, и это задержало нас до нынешнего момента».

Четырнадцатилетний Альфред начал учиться с проживанием в Куинвудской школе, в Гемпшире, новаторском колледже, специализировавшемся на практическом преподавании наук. «У нас есть все основания быть довольными этим на его счет, — сообщала Изабелла Комбу, порекомендовавшему эту школу. — Он очень интересуется химией и несколькими направлениями физической науки, а также учится пению, занимается гимнастикой; кроме того, ему разрешили в свободное время трудиться в мастерской, работать плотничьим инструментом». Директор, по ее словам, в целом «хорошо отзывается о поведении нашего мальчика, хотя он никоим образом не преуспевает в книжных знаниях». Отуэй и Стенли продолжили свое образование в Булони.

Рождество 1855 года Робинсоны справляли вместе во Франции, зима опять выдалась с ливнями и снегом. Хотя Изабелла по-прежнему много думала об Эдварде, ее мечты о нем больше не служили ей прибежищем. В течение многих лет он позволял духу неопределенности присутствовать в их отношениях, но теперь стало ясно, что он всегда будет предпочитать ей жену и семью. Очарование нарушилось.

Изабелла возобновила флирт с Эженом ле Пти. На сей раз она встретила больший отклик со стороны молодого гувернера, и их близость привлекла внимание Генри. 30 декабря он озвучил свое недовольство. «После чая Генри затеял весьма неприятный разговор, — записала она, — обвинил меня в близких отношениях с семьей ле П., хотя и не мог сказать, до какой степени, однако он знает, что я пишу, отсылаю и получаю письма, о которых ему ничего не известно». Он продемонстрировал такую «подозрительность и враждебность, — писала она, — что я встревожилась и по-настоящему огорчилась». Дневнику она признавалась, что вина была «заслужена, поскольку я ничего не могла с собой поделать», и тем не менее Изабелла считала, что ее грех «оправдывался грубостью, ограниченностью натуры моего супруга». Она как могла развеяла подозрения мужа и постаралась не дрогнуть перед лицом его обвинений. Их ссора продлилась за полночь, когда у Изабеллы уже «разболелась голова и разыгрались нервы». Генри, «похоже, устыдился последствий этой бурной перебранки, — заметила Изабелла, — и всячески утешил меня».

Изабелла мимоходом нарисовала Генри как человека уязвимого, обеспокоенного, раскаивающегося, способного на сочувствие. Запись в дневнике она закончила на ноте обороняющейся уверенности: «Тем не менее было слишком поздно. Любовь, уважение, удовлетворенность, дружба, терпение закончились; с моей стороны не осталось ничего, кроме страха, усталости, отвращения и напряжения. Держат меня лишь дети; как только они покинут отчий кров, я его брошу».

С годами желание Изабеллы уйти лишь крепло. Они с Генри «давно уже находились в наихудших отношениях», позднее сообщила она в письме Комбу, и она часто умоляла своего мужа отпустить ее, «превратить частое раздельное проживание в постоянное» и позволить ей жить с сыновьями в другом месте. Но он «меня не слышал, потому что в таком случае потерял бы мой доход», объясняла она. В вопросах собственности и своекорыстия Генри был «абсолютно бесчестен», утверждала Изабелла; его нельзя «назвать нормальным». Она чувствовала себя парализованной, разрываясь между привязанностью к сыновьям и страстным желанием свободы.

Изабелла пришла к убеждению, что институт брака деспотичен и несправедлив, и в начале 1856 года послала Комбу письмо, в котором назвала брачные узы «религиозным предрассудком». Брак являлся предметом серьезных дебатов того времени. В 1850 году была учреждена Королевская комиссия для исследования закона о разводе, и такие реформаторы, как Каролина Нортон, вели кампанию за улучшение положения множества замужних женщин. В 1855 году миссис Нортон выставила напоказ несправедливости супружества в «Письме королеве». «Замужняя женщина в Англии юридически не существует, — напомнила она суверену, — ее жизнь поглощена жизнью мужа». Жена не могла подать в суд, оставить себе свои средства, тратить собственные деньги по своему усмотрению. У нее «не было законного права даже на одежду и украшения; ее муж мог забрать их и продать, если ему того захочется». Личность жены не отделялась от личности мужа, даже если в действительности пара была «“единой” не больше тех искусно выполненных скульптурных групп, изображающих смерть животных; одно существо не хочет впредь сопротивляться, и другое немедленно его уничтожает». Каролина Нортон знала, о чем говорила: когда в 1836 году она ушла от своего неверного, драчливого, расточительного мужа, он не отдал ей детей и конфисковал деньги, которые она заработала своей литературной деятельностью. «Я существую и страдаю, — писала она, — но закон отрицает мое существование».

Джордж Дрисдейл в своей работе «Физическая, сексуальная и естественная религия» (1854) считал брак «одним из главных инструментов деградации женщин» наряду с нездоровым обузданием сексуальной практики. «Огромная часть браков, которые мы видим вокруг, — писал он, — заключены не по любви, а по каким-либо практическим соображениям, например, богатство, положение в обществе или другая выгода… Такие брачные союзы являются, по сути, узаконенной проституцией».

Той весной Изабелла серьезно заболела. Возможно, она перенесла дифтерию, свирепствовавшую в Булони между 1855 и 1857 годами. Самая длинная и тяжелая зарегистрированная эпидемия дифтерии унесла жизни 366 человек в городе, 341 из которых — дети. «Ланцет» сообщал, что прибывшие в Булонь англичане особенно пострадали от вспышки в середине 1850-х, до такой степени, что заболевание получило в Англии название «булонская ангина». Симптомами были опухание дыхательных путей и жар.

В один из майских дней, зайдя проведать Изабеллу в ее комнату, Генри застал жену мечущейся в бреду на постели. Он услышал, как она бессознательно бормотала имена других мужчин. Со вновь пробудившимися подозрениями он нашел в столе жены и похитил дневник, который она привезла с собой из Англии. Она всегда хранила его «втайне» от мужа, утверждал он позже. Возможно, по рассеянности из-за лихорадочного состояния она не заперла стол; возможно, отчасти хотела, чтобы муж узнал ее секреты и разорвал их союз. Генри открыл дневник и стал читать.

Генри прочел о влюбленности жены в Джона Тома и Эжена ле Пти. Прочел о блаженстве, которое она испытала в объятиях Эдварда Лейна. Он прочел, что его общество вызывало у нее только презрение, отвращение и страх и по достижении Отуэем и Стенли совершеннолетия она от него уйдет.

Сцена перекликалась с тем отрывком из романа Энн Бронте «Хозяйка из Уилфелл-Холла», в котором Артур Хантингтон обнаруживает дневник своей жены. Распутный, неверный мистер Хантингтон отбирает у Элен ее дневник: «Я его НЕНАВИЖУ! — читает он. — Слово бьет мне в глаза, как признание вины, но это правда. Я его ненавижу… я его ненавижу!» Хантингтон со злорадством отвечает на свидетельство горечи и ненависти своей жены. Узнав из дневника, что она планирует бежать вместе с их сыном и зарабатывать на жизнь живописью, он забирает у нее ювелирные украшения и сжигает кисти и мольберты. «Хорошо, что ты не смогла сохранить своей тайны, — насмехается он. — Хорошо, что эти женщины непременно должны болтать… если у них нет подруги, с которой можно поговорить, они должны нашептать свои тайны рыбам или написать их на песке, или где-то еще».

Генри Робинсон тоже действовал без промедления, совершив свои открытия. Как только Изабелла обрела способность понимать, что ей говорится, он известил жену, что завладел ее дневниками и письмами. Он также забирает у нее Отуэя и Стенли, сказал он, и возвращается с ними в Англию. Он отплыл в Фолкстон со своими сыновьями, оставив Альфреда во Франции с его матерью. В столе Изабеллы в Балмор-Хаусе Генри нашел другие дневники и прочие бумаги: эссе, письма, заметки и стихи. Он забрал их все.