Глава седьмая
Гнусное судебное разбирательство
Вестминстер-Холл, 14 июня 1858 года
Первым к суду обратился адвокат Генри.
— Робинсоны поженились в тысяча восемьсот сорок четвертом году, — начал Монтегю Чемберс, королевский адвокат. — Миссис Робинсон была тогда вдовой мистера Дэнси и обладала годовым доходом от четырехсот до пятисот фунтов стерлингов, закрепленными за ней для отдельного пользования. После заключения брака Робинсоны жили в Блэкхите, Эдинбурге, Булони и окрестностях Рединга. Во время их пребывания в Эдинбурге в тысяча восемьсот пятидесятом году они познакомились с мистером Лейном, тогда изучавшим право, который впоследствии женился на дочери леди Дрисдейл. Он открыл водолечебное заведение в Мур-парке, вероятно, хорошо известное вашим светлостям, поскольку прежде являлось резиденцией сэра Уильяма Темпла.
Трое судей, составлявших Суд по бракоразводным и семейным делам, сидели на возвышении под балдахином с красными занавесями. Сэр Крессуэлл Крессуэлл, высокий и худой, поигрывавший лорнетом холостяк шестидесяти четырех лет, был председателем отделения Высокого суда по делам о наследствах, разводах и по морским делам и председательствовал в этом суде. Сэр Александр Кокберн, невысокий мужчина пятидесяти пяти лет, с острым взглядом голубых глаз, под глазами мешки, являлся главным судьей Суда общих тяжб — третьим судьей самого высокого ранга в стране; тоже холостяк, он, однако, как широко было известно в его кругу, имел двух детей (двенадцати и девятнадцати лет) от незамужней женщины. Хотя на судейском месте Кокберн являл собой величавое зрелище, он был известным светским львом и зачастую едва успевал в суд к самому началу слушаний, открывавшихся в одиннадцать часов. Сэр Уильям Уайтман был последним по старшинству из трех судей, но самым опытным в делах закона и брака: из своих семидесяти двух лет он двадцать семь лет служил в суде и был женат тридцать девять лет. Судьи решили слушать дело Робинсонов без присяжных: они вынесут вердикт сами. На головах у них красовались парики из конского волоса, на плечах — красные мантии, отороченные горностаем, в которых в жару было тяжело.
Солнечный свет лился в зал суда через стеклянную башенку и кольцо круглых световых люков в его куполе, падая на длинные столы и скамьи внизу. Проникало сюда и городское зловоние. В период сильной жары, донимавшей Лондон в июне того года, «большая вонь» сточных вод поднималась с илистых берегов Темзы и просачивалась в палаты парламента и примыкающие суды Вестминстер-Холла. К полудню температура достигала восьмидесяти пяти градусов по Фаренгейту, а к трем часам — девяноста градусов.
Мистер Чемберс — бывший гренадер гвардейского полка и парламентарий пятидесяти восьми лет, с густыми темными бровями, доброжелательный и компетентный, — продолжал:
— Мистер Робинсон был инженером-строителем и по необходимости надолго уезжал из города. Он начал строительство дома для себя в пригороде Рединга. Переехав туда, они возобновили свое знакомство с Лейнами и часто навещали их в Мур-парке вместе. Однако чаще миссис Робинсон ездила туда одна, и будет доказано, что близость между ответчиками привлекла внимание некоторых пациентов и слуг заведения. Однако мистер Робинсон оставался в совершенном убеждении в верности своей жены, пока наконец в тысяча восемьсот пятьдесят седьмом году, во время болезни миссис Робинсон, случайно не обнаружил исключительное повествование, немедленно открывшее ему глаза на моральную нечистоплотность и неверность миссис Робинсон.
Чемберс и другие королевские адвокаты надевали черные шелковые мантии, белые сорочки, белые воротники-стойки и белые парики из щетины, закрывавшие их бакенбарды. Сидели они лицом к судьям, их помощники в мантиях из грубой черной ткани располагались позади них. Толпа зрителей заполняла остальную часть зала суда и галерею, шедшую по кругу внутри купола — мужчины в сюртуках, жилетах и галстуках, шляпы держат в руках, женщины в платьях с кружевными воротниками и широкими юбками на кринолине, волосы разделены на пробор под шляпками-капорами. Генри мог быть среди зрителей, хотя маловероятно, чтобы Изабелла или Эдвард присутствовали на суде; адвокаты известят их о ходе дела. Никому из главных действующих лиц не позволили выступить на суде в качестве свидетелей.
— Миссис Робинсон была нездорова, — сказал Чемберс, — и ее муж затем нашел несколько дневников, исписанных ее почерком и составивших в высшей степени экстравагантное повествование об аморальном поступке его жены. Похоже, после знакомства миссис Робинсон с мистером Лейном в Эдинбурге, он, согласно ее дневнику, ей поначалу не слишком понравился, но вскоре она уже чрезвычайно им восхищалась. Она даже подробно описывала, как он выглядел и как был одет. Имеются определенные сведения о более поздних встречах в Мур-парке в тысяча восемьсот пятьдесят четвертом году, убедительно свидетельствующие, что было совершено прелюбодеяние.
Несколько фактов во вступительном слове Чемберса не соответствовали истине. Эдвард Лейн уже был женат, когда Робинсоны познакомились с ним в 1850 году, и тогда изучал медицину, получив звание юриста тремя годами раньше. Изабелла сразу же увлеклась им, судя по ее дневнику; только позже, в пику, она действительно резко о нем отзывалась. И Генри читал дневник Изабеллы в 1856-м, а не в 1857 году. В излагаемую перед судом информацию ошибки закрадывались часто — Генри рассказал свою историю собственному адвокату, который затем проинструктировал барристеров, — но ошибка с датой чтения им дневника могла быть допущена намеренно. Предполагалось, что, узнав о неверности жены, муж станет действовать быстро, и задержка с требованием законной компенсации могла обернуться против него. «Первым делом суд смотрит на то, когда выдвинуто обвинение в супружеской измене, — советует справочник 1860 года по бракоразводным делам, — соответствует ли дата обвинения дате совершения преступного деяния и дате, когда о нем стало известно стороне, заявляющей об этом». Любая несостыковка во времени даст повод предполагать, что Генри примирился с изменой Изабеллы либо сговорился с ней, чтобы расторгнуть их брак. И то и другое не позволяло получить развод.
— Я предлагаю, — сказал Чемберс, — представить в качестве доказательства определенные дневниковые тетради миссис Робинсон. Они установят вину миссис Робинсон, но я вынужден признать, что сомневаюсь, посчитает ли их ваша светлость достаточными для обвинений против мистера Лейна.
При этих словах встал защитник Эдварда Лейна Уильям Форсит, королевский адвокат. Он сказал, что не согласен с принятием дневников в качестве доказательства против любого из ответчиков.
— Если миссис Робинсон признают виновной в прелюбодеянии, то это может быть только с доктором Лейном, — возразил Форсит, сорокапятилетний шотландец с длинным лицом, — но допущения или признания, если брать сам дневник, не могут являться свидетельством против него, а следовательно, ими вообще не следует пользоваться.
Вопрос о статусе дневника как доказательства досаждал суду на протяжении всего процесса. Правила гласили, что его можно использовать против миссис Робинсон (как признание), но не против доктора Лейна (как обвинение).
Судьи посовещались и объявили, что считают допустимым принятие дневников если не против него, то против нее. Крессуэлл пояснил:
— Если нескольких человек обвиняют в краже со взломом или в тайном сговоре и один из них делает признание, обвиняющее остальных, против которых нет других доказательств, совершенно верно, что его заявление не станет свидетельством против кого-либо еще, но разве самого этого человека не признают виновным?
— Нет, — ответил Форсит.
В минуты нетерпения Крессуэлл вертел лорнетом. Прежде чем дать сокрушительный отпор, он часто прибегал к преувеличенной вежливости. Он обратился к Форситу:
— Я был бы рад увидеть какой-нибудь авторитетный источник, подтверждающий данное заявление ученого адвоката.
Форсит не стал далее развивать свою мысль, а адвокат Изабеллы, доктор Роберт Филлимор, быстро отказался от собственного плана бороться против представления дневника. Поднявшись, он сказал, что собирался возражать по этому поводу от имени миссис Робинсон, «но после мнения, только что высказанного судом, я не стану этого делать». Первоначальная стратегия адвокатов защиты — нейтрализовать главную улику против их клиентов, изъяв дневник, — провалилась.
Чемберс ходатайствовал о представлении суду дневников Изабеллы. Он попросил клерка зачитать из них выдержки, но сначала предупредил, что их содержание может смутить невинных людей.
— В дневнике упоминаются имена двух молодых людей, которых миссис Робинсон, по-видимому, пыталась растлить, — сказал он, ловко изображая жену своего клиента хищницей и стареющей развратницей. — По моему впечатлению, ее попытки успехом не увенчались, хотя я признаю, что, вполне возможно, они и удались. Она обвиняла их в холодности и сдержанности и в нежелании бежать с ней, а следовательно, я бы не стал, если могу этого избежать, оглашать их имена, особенно учитывая, что они, как видно, молодые люди.
С этими словами Чемберс показал клерку суда соответствующие отрывки в трех тетрадях дневника, датированных 1850, 1854 и 1855 годами. Сидя за длинным столом чуть ниже судейского стола, клерк зачитал вслух краткую выдержку о первой встрече Изабеллы Робинсон с Эдвардом Лейном в 1850 году, другую — о написанном ею стихотворении под названием «Дух раздора» и еще одну — о «преобладании эротизма», выявленного ею в своем характере.
Затем он обратился к записям, на которых основывалось дело Генри. Первая относилась к 7 октября 1854 года, когда Изабелла и Эдвард впервые поцеловались среди папоротников: «О Боже! Я никогда не надеялась дожить до этого часа или получить ответ на свою любовь. Но это случилось». Клерк перешел к отрывку из записи от 10 октября, в котором говорилось о «блаженстве», пережитом Изабеллой с Эдвардом в карете, увозившей ее из Мур-парка на железнодорожную станцию в Эше. «Я… лежала в объятиях этих рук, о которых так часто грезила, — читал клерк, — и молча радовалась». Заключительные слова этой записи о том, что в любовных ласках доктора было «мало эгоизма», опустили. Поскольку данный отрывок зачитывался по указанию адвокатов Генри, он, возможно, сам предпочел удалить это последнее предложение, намекавшее, что его собственная сексуальная техника оказалась менее удовлетворительной по сравнению с таковой Эдварда Лейна. Вполне возможно, существовал предел унижения, до которого он готов был дойти в своих усилиях избавиться от жены.
Последний зачитанный в тот день отрывок относился к 14 октября (на самом деле данная запись была сделана в октябре 1855 года, хотя в суде это не прояснили) и описывал, как Эдвард соблазнил Изабеллу в доме Мур-парка. «Доктор… ласкал меня, искушал, и в конце концов, немного промедлив, мы переместились в соседнюю комнату и провели там четверть часа в блаженном волнении». Эта запись включала предложение, в котором Эдвард советовал Изабелле «попытаться избежать последствий», предложение, доведшее ее до слез.
Воскресная газета «Обсервер» отказалась печатать выдержки из дневника не только в силу их непристойности, но и потому еще, что написаны они были достаточно живо, чтобы возбудить читателя. «Их публикация совершенно неуместна в семейной газете, — объяснил издатель. — Они содержат практически недвусмысленные признания в преступных деяниях, приписываемых означенной леди, и сверх того, изложены с достаточной степенью наглядности, которая делает их тем более опасным чтением. В данных обстоятельствах было сочтено благоразумным не публиковать их вовсе». Мысль о том, что определенные сочинения опасны — особенно для молодых женщин, — была широко распространена: винили обычно французские романы, но дневник Изабеллы Робинсон продемонстрировал, что принадлежащая к среднему классу англичанка способна при помощи прозы повредить своей благопристойности.
Суд по бракоразводным и семейным делам расследовал прелюбодеяние с точки зрения оскорбленной стороны, предлагая зрителям в зале суда и читателям газет беглый взгляд рогоносца на запретные связи женщины. Но дневник Изабеллы осложнил ситуацию: рассказ о том, что Генри обнаружил дневник, может, и ставил суд на место ужаснувшегося мужа, но чтение выдержек из дневника означало проникновение в сознание его жены, представление прелюбодеяния, с точки зрения прелюбодейки.
Как только чтение закончилось, Чемберс снова взял слово.
— Я совершенно не представляю, — сказал он, — что может предпринять защита другой стороны. Насколько я понял, будут утверждать, что написанное этой леди является якобы чистой галлюцинацией и не имеет отношения к фактам.
Чемберс заявил, что его свидетели подтвердят точность дневника. «Устное свидетельство, которое я представлю вашим светлостям, подтвердит дневник во многих важных частностях и покажет, что написанное ею, возможно, имело место».
Генри Робинсон собрал семерых свидетелей, дававших показания от его имени: своего отца, своего зятя, няню своих сыновей, и гостя, и троих слуг из Мур-парка. Они ждали вызова в огромном подвале Вестминстер-Холла, судебном зале XIV века, который служил теперь экстравагантным вестибюлем более новых судебных помещений вдоль его западного крыла. Свидетели стояли под высокой подбалочной крышей, красивейшей в своем роде в Англии, где каждая дубовая балка, постепенно сужаясь, превращалась в резного ангела со щитом.
Чемберс пригласил на свидетельское место Джеймса Джея. Мистер Джей, сорок девять лет, член городского магистрата и ольдермен, женатый на сестре Генри Робинсона Саре, вошел в зал суда через самую дальнюю арочную дверь по правой стороне Вестминстер-Холла. Он подошел к судейской скамье и поднялся по ступенькам в огороженное возвышение рядом с судьями. Принеся клятву, он подтвердил, что в феврале 1844 года присутствовал на свадьбе Генри и Изабеллы в церкви Святого Петра в Херефорде, средневековой церкви, расположенной в конце улицы Соек. Он показал, что когда Генри женился на Изабелле, она была вдовой с одним ребенком. В течение нескольких лет после свадьбы, сказал он, Робинсоны жили в Блэкхите, и когда он навещал их там, всегда, казалось, ладили. Генри, по его мнению, был добрым и заботливым мужем.
Джеймсу Джею показали три соответствующих тетради дневника и спросили, написаны ли они рукой Изабеллы. Он дал положительный ответ.
Форсит спросил Джея, известен ли ему возраст миссис Робинсон. Джей ответил, что нет — она выглядит лет на пятьдесят, сказал он. На этом его показания закончились.
Следующим свидетелем стал отец Генри, переехавший в Лондон с женой и сыновьями в конце 1830-х. Служитель проводил семидесятидвухлетнего Джеймса Робинсона к скамье, где его привели к присяге. Он просто сообщил, что Генри и Изабелла жили, по всей видимости, хорошо.
Затем вышла Элиза Пауэр, которой теперь было далеко за сорок, няня-ирландка, в течение восьми лет ухаживавшая за детьми Робинсонов. Она подтвердила, что Генри был добр к своей жене и, когда семья жила в Эдинбурге, иногда по делам уезжал из дома.
Закон требовал, чтобы муж, подававший на развод на основании супружеской измены, доказал, что заботился о жене и обращался с ней должным образом. Трое первых свидетелей Генри дали показания в этом отношении.
Следующей вызвали Фрэнсис Браун, сорокачетырехлетнюю жительницу Эдинбурга. Служитель проводил ее до свидетельского возвышения. Она поднялась по ступенькам, и он опустил перекладину.
Отвечая на вопросы Чемберса, мисс Браун сказала, что познакомилась с мистером и миссис Робинсон в конце 1850 года и вместе со своей сестрой часто встречалась с ними на светских вечерах. В 1854 году сестры принимали водолечение в заведении доктора Лейна в Суррее.
— Я останавливалась у доктора и миссис Лейн в Мур-парке в октябре пятьдесят четвертого года, — сказала она, — и находилась там, когда миссис Робинсон приехала погостить дня на три в том месяце.
Чемберс спросил, были ли близки доктор Лейн и миссис Робинсон.
— Они поддерживали тесные отношения с тех самых пор, как я их знаю, — ответила мисс Браун, — но я не заметила, чтобы тогда они были более близки, чем в предыдущих случаях.
Чемберс спросил об отрывке из дневника, в котором говорилось, как Эдвард и Изабелла, возвращаясь домой после любовного свидания 7 октября 1854 года, остановились поговорить с сестрами Браун. Мисс Браун подтвердила все эпизоды, участницей которых была.
— Однажды днем в воскресенье, весьма поздно, мы с сестрой встретили доктора Лейна и миссис Робинсон, возвращавшихся с прогулки. Шли они как будто бы с вересковой пустоши. Местность вокруг Мур-парка не очень лесистая. Они подошли и заговорили с нами.
Чемберс спросил, помнит ли она чтение истории о привидениях одному из сыновей миссис Робинсон тем вечером, как упомянуто в дневнике. Она ответила, что помнит. Он спросил, запомнила ли она, каким образом миссис Робинсон уезжала из Мур-парка — в дневнике это эпизод сексуальных ласк в экипаже.
— Миссис Робинсон покидала Мур-парк вечером, в экипаже, — отвечала мисс Браун, — и доктор Лейн поехал проводить ее до станции.
На перекрестном допросе мисс Браун согласилась, что доктор Лейн «уделял большое внимание всем дамам, принимавшим у него лечение» в гидротерапевтическом заведении Мур-парка. Приходило ли ей когда-нибудь в голову, что между доктором и миссис Робинсон существует непристойная связь? «Нет, не приходило», — ответила она.
— Сколько замужних дам находилось в Мур-парке в октябре того года, — спросил адвокат защиты, — и со многими ли из них доктор Лейн гулял в парке?
— Я помню там семерых дам, — сказала мисс Браун, — некоторые были замужние, другие — одинокие. У доктора Лейна было заведено гулять с разными дамами в парке.
Она ответила на ряд вопросов о ландшафте вокруг дома в Мур-парке: рядом росло много деревьев, подтвердила она; пустошь находилась примерно в миле оттуда. Ее спросили, взяла ли миссис Робинсон своего старшего сына Альфреда с собой, когда поехала на станцию с доктором Лейном. «Да, — ответила мисс Браун, — вероятно, взяла».
Мисс Браун отпустили, и на ее место клерк суда привел Леви Уоррена, конюха, работавшего у доктора Лейна в Мур-парке в 1854 году. Уоррен подтвердил, что миссис Робинсон обычно приезжала в Мур-парк со своим сыном «мастером Альфредом» и часто гуляла по парку с доктором Лейном. Затем он выдал свою ошеломляющую новость.
— Также я видел их в беседке, — сказал Уоррен, — он сидел, обняв ее за талию.
Беседка, добавил он, стояла на острове на реке, протекающей через Мур-парк, и он не раз видел этих двоих, уединившихся там.
Уоррен стал первым свидетелем, намекнувшим на нечто недостойное между Эдвардом и Изабеллой. В юридических терминах, описанная им сцена являлась «приблизительным деянием», событием, от которого рукой подать до поимки пары in flagrante, но решительно наводившим на мысль о недостойной связи. К «приблизительным деяниям» могли отнести тайную переписку замужней дамы с джентльменом, или посещение ею одинокого мужчины в его доме с закрыванием при этом ставней, или прием ею мужчины в своем доме, ночью, скрытым образом, или, как в данном случае, пребывание с обнимавшим ее за талию мужчиной в беседке.
Однако перекрестный допрос выявил предвзятость Леви Уоррена. Обнаружилось, что конюх давно знаком с Генри Робинсоном, в пользу которого давал показания. Он работал у него в 1851 году и получил место в Мур-парке по его рекомендации. Когда он впоследствии оставил работу у доктора Лейна (это место показалось ему «тяжелым», сказал он, ему «оно не понравилось»), Генри снова помог Уоррену, порекомендовав на другую работу.
Адвокаты защиты, возглавляемые Филлимором и Форситом, установили, что Генри расспрашивал Уоррена о событиях в Мур-парке с помощью частного сыщика, бывшего детектива полиции Чарлза Фредерика Филда. Чарли Филд был энергичным, хитрым человеком, полным и неразборчивым в средствах — словно списанным с инспектора Бакета в диккенсовском «Холодном доме» (1853), — которого, после ухода из полиции, часто нанимали мужчины, желавшие собрать доказательства неверности своих жен. Адвокаты спросили Уоррена, правда ли, что после этой встречи с бывшим инспектором Филдом он признался дворецкому Мур-парка, будто бы на самом деле не видел, как доктор Лейн обнимал миссис Робинсон. Они дали понять, что Уоррен солгал суду, подкупленный агентом Генри ради ложных показаний.
Уоррен это отрицал. Он сказал, что разговаривал с дворецким Мур-парка о встрече с мистером Филдом и мистером Робинсоном, но не признался в намерении лгать об увиденном в беседке.
Дела о разводах часто зависели от показаний слуг и персонала гостиниц, поскольку те были наиболее вероятными свидетелями случаев незаконной связи между людьми, относившимися к среднему классу и высшему обществу, но судьи держались настороже, учитывая возможность подкупа или мстительности наемных работников. «К показаниям уволенных домашних слуг следует относиться с большой осторожностью и самым тщательным образом их исследовать, — предупреждал юридический справочник 1853 года, — в противном случае наше положение вселяет страх, вокруг наших столов и кроватей будут расставлены ловушки, и наши удобства превратятся в орудия боязни и тревоги».
Вызвали двух других слуг из Мур-парка. Джон Томас Дженкинс показал, что, по его мнению, доктор Лейн обычно оказывал миссис Робинсон больше внимания, чем любой другой даме.
— Замечали ли вы когда-нибудь фамильярность в их отношениях? — спросил адвокат защиты.
— Нет, — признал Джон Дженкинс, — не замечал.
Сара Бермингем, сестра садовника Мур-парка, который переписывался с Дарвином, дала похожие показания о близости между доктором Лейном и миссис Робинсон. Она добавила, что в разговоре с ней миссис Робинсон назвала доктора «очень красивым» и «очаровательным» человеком.
Суд заслушал показания — газетное сообщение не уточняет, кого из слуг, — о том, что доктора Лейна видели выходившим из комнаты миссис Робинсон, а ее видели в его кабинете, и они шептались за обеденным столом.
На этом изложение дела истца, по словам Чемберса, закончилось.
Теперь дело должны были представить защитники Эдварда и Изабеллы. Но когда адвокат Изабеллы, доктор Филлимор, начал приводить свои доводы, Кокберн прервал его. Своим ясным, мелодичным голосом главный судья объявил, что представляемые материалы не годятся для дамских ушей. Он предложил ненадолго прервать заседание суда и удалить из зала женщин. Остальные судьи согласились. Видимо, на том же основании присутствовавшим в зале суда репортерам помешали или запретили публиковать дальнейший ход заседания, поскольку больше никаких подробностей слушаний того дня в печати не появилось.
Большинством истцов в новом суде были мужчины, обвинявшие своих жен в неверности. По закону, для получения развода мужу следовало всего лишь установить неверность жены, тогда как женщине требовалось доказать, что ее муж не только изменил ей, но также был виновен в уходе из семьи, жестокости или сексуальных преступлениях, а именно, двоеженстве, кровосмешении, насилии, содомии или скотоложестве. Такой двойной стандарт был обусловлен социальной опасностью, которую представляла собой прелюбодейка. Поскольку неверная жена могла родить своему мужу ребенка от другого мужчины, она ставила под угрозу уверенность в отцовстве, родстве, порядке наследования и праве наследования — основах буржуазного общества. Архетипом английской прелюбодейки была королева Гвиневера, женщина, чья неверность привела к гибели королевства ее мужа. «Другого тень все льнет и льнет ко мне, — говорит Гвиневера в поэме Теннисона «Королевские идиллии» (1859). — И пачкает меня».
Наиболее печально известной неверной супругой современной литературы была госпожа Бовари, скучающая провинциальная жена в романе Флобера, изданном в 1857 году. Эмма Бовари беспокойна, сентиментальна, меланхолична, увлекается романами — одна из любимых ее книг «Поль и Виргиния» Сен-Пьера, произведение, которое Изабелла цитировала Эдварду в октябре 1854 года. Эмма влюбляется в молодого служащего, заваливает его подарками, и в самой скандальной сцене романа — изъятой из оригинального варианта, печатавшегося с продолжением в журнале, но восстановленной Флобером в изданном романе — вступает с ним в интимную связь в карете.
Хотя роман много лет не издавался в Англии, он сразу же вызвал комментарии в британской прессе. Эссе в «Субботнем обозрении» за 1857 год характеризует Эмму Бовари как «один из наиотвратительнейших» литературных персонажей; автор заявляет, что женщины подобного сорта угрожают разрушить общество изнутри. Он заверял своих читателей в отсутствии опасности, что «наши романисты» оскорбят общественную мораль, как это сделал Флобер, но предупреждал: английские нормы поведения и морали несут в себе свои риски. Национальная сдержанность в отношении секса может закончиться вспышкой желания. «Легкая литература, целиком основанная на любви и полностью, и систематически замалчивающая одну из важнейших ее сторон, — замечает автор, — может вызвать тенденцию к поощрению страстей, на которые неприлично даже намекать».
За две недели до начала процесса Робинсонов на летней выставке в Королевской академии, всего в миле на запад от Суда по бракоразводным и семейным делам, была показана картина, посвященная неверной жене. Центральная часть триптиха работы Августа Леопольда Эгга изображала семью среднего класса в гостиной. Подобно Генри Робинсону, этому мужу стало известно о грехе жены не от человека, а через письменный источник: он узнал о ее преступлении, прочитав письмо. Муж безвольно опустился в кресло, взгляд пустой, в руке листок бумаги. Ногой он попирает портрет любовника жены. Та ничком лежит на сплошь застланном коврами полу, спрятав от стыда лицо. Их дети, две девочки, на мгновение отвлеклись от карточного домика, который сооружают в уголке, непрочной башни, балансирующей на книге французского романиста Оноре де Бальзака. Рядом с женой на полу валяется половинка яблока, символ того плода, которым Ева соблазнила Адама. Другая половинка, пронзенная ножом, лежит на столе рядом с мужем.
Картины по обе стороны от центральной сцены рассказывали о судьбе семьи. Мать и дети оказались разделенными с момента печального открытия. На левой — две девушки, живущие вместе в безысходной нищете; на правой — прелюбодейка с младенцем на руках съежилась под мостом Ватерлоо — печально известном убежище проституток и самоубийц, в миле к северу от Суда по бракоразводным и семейным делам. Две афиши на кирпичных арках под мостом рекламируют фарсы о несчастных браках. В самом последнем из них — «Жертвах» Тома Тейлора, премьера которого состоялась в лондонском Хеймаркете в июле 1857 года, — действовала претендующая на интеллектуальность женщина, презиравшая своего мужа-коммерсанта и флиртовавшая с бледным молодым поэтом.
Произведение Эгга погружало зрителя в рушащийся брак, страшный поворотный момент. Вместо названия картина сопровождалась отрывком из вымышленного дневника, усиливая реализм, сиюминутность и незавершенность истории. «4 августа. Только что узнала, что Б. уже две недели как умер, так что его бедные дети лишились теперь обоих родителей. Я слышала, что ее последний раз видели в пятницу рядом со Стрендом, очевидно, ей некуда было идти. Какое падение она претерпела!» Подобно большинству изображений адюльтера — и в отличие от дневника Изабеллы Робинсон, — картина представляла не волнующее преступление жены, но ее бесконечный позор.
Однако послание художника получилось двусмысленным: с одной стороны, это было назидательное полотно об ужасных последствиях супружеской измены, с другой — произведение, вызывающее сострадание, где неверная жена и ее дети становились фигурами трагическими. «Таймс» обратила внимание, что картину «нелегко понять». «Атенеум» посчитал ее «неприличной». «Нужно провести черту, за которую нельзя заходить в изображении ужасов для публичного и невинного взгляда, и мы полагаем, что мистер Эгг хотя бы одной ногой, но заступил за эту черту». Предоставляя в истории Робинсонов право голоса обеим сторонам, новый суд заступал за ту же самую опасную черту.
Глава восьмая
Я лишилась всего
1856–1858 годы
В мае 1856 года версия истории в изложении Изабеллы почти умолкает. Дневник обрывается на том моменте, когда его отобрали. Но в ряде писем к Джорджу Комбу в 1858 году она, Эдвард, Генри и леди Дрисдейл говорили о событиях двух лет между открытием Генри и его прошением о разводе. Письма немедленно стали конфиденциальными документами и настойчивыми, предвзятыми мольбами о невиновности их авторов. В ходе переписки Комб принял на себя роль своего рода судьи, морального арбитра в этом деле. Эти неопубликованные письма, хранящиеся в архиве Национальной библиотеки Шотландии, повисают между личной и общественной областями, миром дневника и миром суда. Они открывают, как и почему дело дошло до суда, несмотря на потенциально ужасные последствия для всех заинтересованных сторон.
В июне 1856 года Изабелла оправилась от болезни и вернулась из Франции со своим старшим сыном. Генри отказался пустить ее в семейный дом, поэтому они с Альфредом, которому было теперь пятнадцать лет, недолго пожили на Альбион-стрит, маленькой красивой улице с рядом стандартных домов, к северу от Гайд-парка, а затем переехали на двадцать миль южнее, в коттедж в рыночном городке Рейгейте, в Суррее. В «темноте и одиночестве» двух снятых комнат, писала Изабелла, она погрузилась в «глубокую и непреходящую печаль». Ее изгнали из общества и разлучили с любимыми Отуэем и Стенли. Младших сыновей, говорила она, «оторвали» от нее, когда она лежала измученная недугом. Генри удержал всю мебель и другие вещи, которые она принесла в качестве приданого, равно как и ее дневники, стихи, эссе и корреспонденцию, включавшую и письма к ней Эдварда Лейна.
«Я лишилась всего, — написала она Джорджу Комбу, — но я была беспечна и безрассудна и поэтому заслужила страдание». В течение многих месяцев она находилась «в состоянии, граничащем с безумием, и серьезно размышляла о самоуничтожении». Она говорила, что лишь надежда воссоединиться когда-нибудь с детьми удержала ее от самоубийства.
Осенью она съездила в Мур-парк и рассказала Эдварду, что произошло в Булони, предупредив о намерении Генри мстить: отняв почти все, что было ей дорого, он теперь хотел публично опозорить ее и разрушить семью, которой она восхищалась. И он хотел денег.
Генри ненавидел Эдварда Лейна и завидовал ему, объяснила Комбу Изабелла. «Он решил погубить его, если возможно, прилюдно пообещав закрыть Мур-парк». Также он считал, сказала Изабелла, что, очернив ее имя, сможет удержать большую часть ее собственности и содержать ее как «бедную пенсионерку от своих щедрот». Генри заявил, что собирается выделять ей на жизнь всего сто фунтов в год.
Генри проконсультировался у юристов. Первоначально он планировал подать в суд на Эдварда с требованием возмещения ущерба на основании «преступного разговора» с Изабеллой, которая по закону являлась движимым имуществом своего мужа, но юристы отсоветовали ему затевать процесс немедленно. Предположительно, они сказали, что у него нет шансов выиграть дело, представив в качестве доказательства только дневник, поскольку закон тогда требовал двух свидетелей для подтверждения прелюбодеяния. В декабре 1856 года он нанял бывшего инспектора Чарли Филда для сбора дальнейших свидетельств против жены.
Эдвард по-прежнему управлял водолечебницей в Мур-парке, хотя и страдал от возобновившихся приступов диспепсии. Обнаружив, что агент Генри расспрашивает его слуг, он написал Изабелле. Письмо он послал ей через юриста по имени Грегг, бывшего пациента Мур-парка, и Изабелла ответила таким же образом. Такая система скрывала переписку между этой парой, маскируя обмен посланиями, адресованными или написанными третьим лицом, и таким образом избегая, например, внимания любопытных слуг или вопросов жены или тещи. Эдвард надеялся утаить эту историю от Мэри и леди Дрисдейл. Для обсуждения ситуации он договорился с Изабеллой о встрече.
Эдвард и Изабелла подозревали, что Генри собирается добиваться постановления суда о раздельном проживании супругов. Изабелла заверила Эдварда, что, если Генри подаст иск о раздельном проживании, она признает себя виновной в прелюбодеянии. Таким способом она избавляла Эдварда от вовлечения в это дело, сохраняя в тайне его участие в данной истории. Последними обращенными к ней словами Эдварда, как она позднее написала, стали: пусть «будет, что будет, ему следует знать, что он пострадал несправедливо». Являясь автором уличающего дневника, Изабелла соглашалась, что вина полностью лежит на ней.
Ни Эдвард, ни Изабелла не ожидали, что Генри потребует полного развода — в рамках существовавшей тогда системы это было чрезвычайно сложно и дорого. Обманутый муж должен был получить право на раздельное проживание в епископальном суде Коллегии юристов по гражданским делам в Лондоне, возмещение ущерба в Суде королевской скамьи, а затем добиться частного закона парламента о расторжении брака. Стоимость могла дойти до нескольких тысяч фунтов. Между 1670 и 1857 годами только триста двадцать пять таких разводов было оформлено, в среднем меньше двух в год.
Однако с начала 1850-х парламент обсуждал вопрос об изменении этого закона таким образом, чтобы облегчить данную процедуру, сделать ее дешевле, последовательнее и прозрачнее. Это повлекло бы за собой передачу власти из церковного суда при Коллегии юристов по гражданским делам в Лондоне — названном Диккенсом «мирным, сонным и усыпляющим, старомодным, позабытым временем собранием, происходящим словно в тесном семейном кругу» — новому светскому суду. Адвокаты Генри посоветовали ему следующее: если он добьется раздельного проживания в существующем церковном суде, то у него будут прекрасные шансы получить полный развод в случае создания парламентом гражданского суда.
В апреле Генри подал прошение об официальном раздельном проживании с женой, и в конце месяца Изабеллу вызвали в суд.
* * *
Джордж и Сеси Комб находились в Мур-парке в июле 1857 года, когда Эдвард Лейн узнал о прошении Генри и наконец открыл жене и теще, какая катастрофа может обрушиться на их семью. От гостей они свои неприятности скрыли. Комб единственно отмечает в своем дневнике, что обе хозяйки заболели. «Миссис Лейн лежит в постели из-за солнечного удара, полученного в зоологическом парке 14 июля, — написал он 25 июля. — Леди Дрисдейл расхворалась, пульс у нее 120 и сильное расстройство пищеварительной системы». Нездоровье женщин, написал он, «огорчило нас».
Это был второй визит Комбов в Мур-парк. Джорджа мучили проблемы с пищеварением, а Сеси страдала от нервной депрессии и страхов. Они с удовольствием провели на курорте месяц. В окрестностях поспели пшеница и рожь, отметил Джордж, а ежевика и липы стоят в цвету. Гости срывали огромные фиги со шпалерных деревьев в огороженном саду, а вечерами собирали на дорожках светлячков. «Мы с Сеси пошли в лощину, — написал Джордж 25 июля, — и наслаждались нежным ветерком и прекрасным пейзажем. Мы долго отдыхали на сухой траве, и она пела старые английские мелодии, которыми я восхищаюсь».
Изредка в мирное времяпрепровождение Комбов вторгалась случайная новость. 9 июля Джордж замечает, что газеты заполнены сообщениями о суде над Мадлен Смит, дочерью архитектора из Глазго, которую обвиняли в отравлении любовника, отказавшегося вернуть ей уличающие любовные письма. В этих письмах мисс Смит, судя по всему, радовалась своему сексуальному преступлению, замечал судья, «ссылаясь на него, в одном из отрывков в особенности, в выражениях, которые я не стану зачитывать, ибо, возможно, они никогда не предназначались для печати, поскольку происходили между мужчиной и женщиной». Уже одно ее поведение было достаточно шокирующим, но гораздо хуже то, что она получала удовольствие, вспоминая о нем. Комб написал: «Основание черепа должно быть в целом большим, а коронарный участок — недостаточным». Те же самые черты — большой орган афродизии и маленький орган благоговения — он определил и у Изабеллы.
К 3 августа, дню отъезда Комбов, Мэри и ее мать, похоже, оправились. Лейны и леди Дрисдейл собрались вместе с гостями проводить своих знаменитых друзей. Одна из пациенток, шестидесятилетняя вдова из Абердиншира, умоляла Комба дать ей прядь волос. Сеси эта просьба позабавила, особенно когда Джордж с трудом снабдил свою поклонницу просимой прядью. «Едва ее нашли, — написал он, — поскольку волос у меня мало и они коротки». На этой комической ноте любящая старая пара попрощалась с обитателями Мур-парка и отправилась в карете на железнодорожную станцию.
* * *
Семье Эдварда пока удавалось скрывать свое несчастье, но Генри Робинсон действовал против них. Не прошло и нескольких дней после отъезда Комбов из Мур-парка, как Генри навестил в Эдинбурге Роберта Чемберса и показал ему дневник Изабеллы, объясняя, что нашел его случайно, когда что-то искал для жены в ее письменном столе. «9 августа, — записал в собственном дневнике Чемберс. — Вечером зашел мистер Г.О. Робинсон и зачитал мне отрывки из дневника своей жены, раскрывая развитие ее преступной симпатии к _____ _____. Исключительное разоблачение, три часа поддерживавшее во мне неослабевающий интерес». Даже в собственном дневнике Чемберс не упомянул имени Эдварда Лейна, сознавая возможность того, что и эта личная запись может стать достоянием гласности. Хотя Генри попросил Чемберса какое-то время держать это дело в тайне, тот поделился данной историей с другими знакомыми в Эдинбурге.
Позднее в том же месяце, как и надеялся Генри, парламент принял Закон об учреждении гражданского суда по бракоразводным делам, судопроизводство которого вплотную приблизило Генри к полному расторжению брака. Обеспечивая более широкую доступность развода, правительство лорда Палмерстона стремилось сократить число «незаконных союзов» в стране, дать женщинам возможность законным путем покинуть жестоких мужей, а мужчинам — избавиться от неверных жен. Открытие суда было запланировано на 1858 год.
Тем временем Генри подал свой иск в Коллегию юристов по гражданским делам в Лондоне и поместил Отуэя и Стенли в школу-интернат Тонбридж-скул в Кенте; себя он записал в учетную книгу как «преп. Генри Оливера Робинсона», надеясь, возможно, что это замаскирует его личность, когда дело о разводе попадет в суд. Тонбридж был традиционной закрытой школой для мальчиков, где обучалось сто шестьдесят человек. Директор, по словам современника, был «строгим начальником» — «палка всегда лежала под рукой». Отуэя взяли запасным в футбольную команду, игравшую в необычно жестокую разновидность этой игры. «У любого, бегущего с мячом, мяч можно отобрать, игрока можно атаковать, нанести резкий удар или сделать подсечку», гласило правило 13.
3 декабря 1857 года в церковный суд при Коллегии юристов по гражданским делам в Лондоне, заседавшем в здании старинного внутреннего двора рядом с собором Святого Павла, представили прошение Генри Робинсона о разводе a mensa et thoro — разводе, при котором супругам запрещено жить вместе, но брак не расторгнут, или так называемом судебном разлучении. Его доказательства, заслушанные в частном порядке, состояли из отрывков из дневника и показаний двух слуг из Мур-парка. Прошение Генри было одним из последних, возможно, самым последним, рассмотренным в старом судебном порядке. Изабелла, как и обещала Эдварду, иску не сопротивлялась. Ее адвокат сказал лишь, что не может предложить никаких возражений от ее имени. Суд присудил Генри его раздельное проживание, и на следующий день в «Таймс» появилось несколько строк об этом деле без упоминания обстоятельств адюльтера и имени предполагаемого прелюбодея.
По условиям своего брачного контракта, Изабелла сохраняла личный доход после судебного разлучения, хотя процентные начисления на ее средства снизились. Экономический кризис в конце 1857 года сократил стоимость многих инвестиций. Теперь Изабелла имела около трехсот девяноста фунтов стерлингов в год, что, после вычета расходов на Альфреда в размере ста пятидесяти фунтов, оставляло ей, как она сказала, «только-только чтобы жить, подобно леди». С Генри Изабелла вращалась среди самых богатых людей своего класса, ныне же практически выпала из этого круга; триста фунтов стерлингов в год считались минимумом, требовавшимся семье среднего класса на ведение хозяйства с одним слугой. Генри надеялся еще больше сократить ее доход.
В том месяце Генри жил в Балмор-Хаусе вместе с Отуэем и Стенли, приехавшими домой на каникулы, и с одной из двух своих внебрачных дочерей, которых он планировал представить обществу Рединга. 12 декабря, через девять дней после получения разрешения на раздельное проживание с Изабеллой, он написал Роберту Чемберсу, позволяя ему посвятить в подробности дневника их эдинбургских друзей. Джордж пересказал историю «пылких и омерзительных» эскапад Изабеллы Джорджу Комбу, который поведал о них своему другу сэру Джеймсу Кларку.
Кларк, лечивший Китса в Риме перед самой его смертью, был одним из любимых терапевтов королевы Виктории; именно он устроил для Комба обследование голов королевских детей. Комб многословно извинился перед Кларком за знакомство его с обитателями Мур-парка, добавив, что хотя и не сомневается в виновности Изабеллы, доктора «ждет прискорбная расплата». Комб отметил, что, по слухам, Генри Робинсон и сам «не почитал узы брака».
На Рождество Эдвард находился в Лондоне, в шестиэтажном георгианском доме на Девоншир-плейс в Мерилебоне. С ним приехали жена, теща, дети и трое его шуринов. Джордж Дрисдейл был теперь практикующим терапевтом, медицинскую степень он получил в Эдинбурге в 1855 году, а Чарлз учился медицине в Университетском колледже Лондона, оставив свою инженерную карьеру в том же году.
28 декабря 1857 года Эдвард узнал, что слух о его супружеской неверности широко распространился, и на следующий день написал Комбу, «полностью, категорично, недвусмысленно и возмущенно» отрицая роман с Изабеллой. Он заявлял, что не может отвечать за посвященные ему дневниковые записи — Изабелла, должно быть, «ополоумела», написал он. Она не сопротивлялась судебному разлучению, сказал он Комбу, потому что «нанесла мне невосполнимый урон и полна решимости любой ценой не усугублять его, публично впутав мое имя в такой скандал». Двумя днями позже — 1 января 1858 года — за этим письмом последовало адресованное Комбу послание леди Дрисдейл. «Вы поверите моим словам, сказанным со всей серьезностью, когда я заявлю, что Лейн совершенно невиновен и более того, мы с Мэри часто настаивали на необходимости принять эту бедную женщину… поскольку она была несчастлива дома, Лейн всегда неохотно соглашался на наши просьбы, считая ее надоедливой».
Эдвард поехал в Эдинбург, чтобы лично защититься. В субботу 2 января он сел в экспресс, который отбыл из Лондона в 9.15 утра и достиг столицы Шотландии около 10 часов вечера. На следующее утро он два с половиной часа разговаривал с Джорджем Комбом в его доме на Мелвилл-стрит. Эдвард яростно отстаивал свою невиновность. Записи в дневнике Изабеллы — фантазия, говорил он: ее религиозные сомнения «полностью» выбили ее «из колеи здравого смысла и общепринятых норм поведения и морали». На страницах ее дневника «факты и вымысел опрометчиво свалены в одну кучу», и «слишком часто полная воля давалась сладострастному и больному воображению». Он утверждал, что не флиртовал с Изабеллой в Эдинбурге; на самом деле он всегда брал с собой книгу во время их поездок в карете на побережье, чтобы иметь возможность отгородиться от ее «неглубокого» разговора. «Я никогда ни строчки не написал миссис Р., — сказал он, — которые нельзя было бы зачитать вслух на рыночной площади». Доктор заявил, что горел желанием подать на Генри в суд за клевету, но его адвокат отсоветовал ему предпринимать что-либо, способное сделать эту историю достоянием гласности, поскольку его репутация «будет погублена в равной мере как неудачей, так и успехом».
Негодование Эдварда было искренним. Восприятие Изабеллой их отношений, вероятно, имело мало общего с его собственным. Сентиментальные выражения, в которых она описывала их свидания, страсть и желания, которые она ему приписывала, могли и в самом деле показаться ему фантазиями, почерпнутыми больше из романтической литературы, нежели из реальности. В восторженной риторике некоторых записей своего дневника Изабелла могла даже намекнуть, что у них были интимные отношения, тогда как их не было. Кроме того, она проявила беспечность: ведя дневник и оставляя его на виду, она, похоже, необдуманно причинила боль ему и его семье. Единственное, что оставалось Эдварду, — это отрицать содержание дневника, настаивать, что Изабелла все выдумала. Он обрушился на свою бывшую подругу. Она была «восторженной и хвастливой дурой, — писал он, — подлой и ненормальной женщиной», склонной к «вздорным литературным фантазиям».
Эдвард пришел в ярость от контраста между его положением и положением Генри Робинсона. Генри представал на страницах дневника как «средоточие человеческой злобы, ничтожества, обмана и жестокости», сказал Комбу Эдвард; его поведение вынудило Изабеллу искать «бегства, почти любой ценой, от рабства союза, сделавшего ее жизнь совершенно непереносимой». Однако этот отвратительный муж, у которого, как было известно, есть любовница и внебрачные дети, являлся абсолютно невиновным в глазах закона.
Джордж Комб был побежден. «Меня глубоко тронуло отчаяние бедного Лейна, — сообщил он сэру Джеймсу Кларку. — Лейн разбит, а леди Дрисдейл и миссис Лейн живут в мучительном ужасе огласки». Комб, с таким энтузиазмом рекомендовавший Мур-парк своим друзьям, чувствовал себя лично ответственным за честь доктора. Он постарался дистанцироваться от Изабеллы. Она «изображала большой интерес к новой философии, — сказал он Кларку, — но миссис Комб и мне она никогда не нравилась». Хотя она была «умной, интеллектуальной женщиной», «недостаточность ее коронарного участка придавала проявлениям ее интеллекта холодный, унылый тон, лишавший ее всяческого интереса в наших глазах».
История эта поразила друзей Комба. Изабелла Робинсон была «необычайной женщиной, — сказал сэр Джеймс Кларк, — первой… кто когда-либо фиксировал свой позор». Мармадюк Блейк Сэмпсон, редактор «Таймс» из Сити и фанатичный сторонник френологии, считал, что Эдварду следует взять часть вины на себя, даже если он и невиновен в прелюбодеянии. «Разделяя ее утренние поездки и позволяя взаимное общение с детьми, он… уделял ей самое большое внимание, какое мог позволить себе влиятельный, имеющий положение в обществе человек. Он имел дело с сомнительной личностью и замарался. Если бы он отдавал себе отчет в имевших место последствиях, ставших законным результатом нехватки у него проницательности, чувства собственного достоинства и благоразумия, я больше поверил бы любому его утверждению, нежели когда он выставляет себя жертвой».
Через два дня после визита Эдварда в Эдинбург, Генри Робинсон написал Комбу, излагая свою версию происшедшего. Он изворотливо уверял о своем нежелании, чтобы неприятная история достигла ушей Комба, но только теперь узнал от Роберта Чемберса, что она до него дошла — отныне «мое перо свободно, и я повинуюсь естественному побуждению сообщить доброму и почтенному знакомому печальную повесть». Он сказал Комбу, что жаждет исправить любое возможное искажение фактов со стороны Изабеллы. Он описал отчаяние, скорбь, удивление и ужас, испытанные им при чтении дневника и «страшном открытии», что у Изабеллы «любовь» с Эженом ле Пти, «хотя остается пространство для надежды, что отношения эти не переросли в преступление». Он написал, что в еще больший ужас его повергло открытие, что его жена с 1850 года была «рабыней страсти к доктору Э.Л.», в 1854 году вовлеченному в «преступную связь». Генри предлагал показать Комбу подтверждающее свидетельство против Эдварда, если он воспримет его как «строго частное и конфиденциальное».
Комб отказался. «Итак, ваше предложение представить мне, конфиденциально, свидетельство его преступления лишь усложнит наши трудности; ибо я не смог бы просить у доктора Лейна никаких объяснений, и мы должны будем обвинить его, не слыша его оправданий».
И Генри, и Изабелла нарушили границу между частным и публичным: Изабелла записями об Эдварде в своем дневнике, Генри — чтением и распространением ее тайных слов. Комб ответил упорным стремлением восстановить различие между конфиденциальной и свободной информацией. Он тщательно отделил публичные заявления от негласно распространяемых обвинений, письменные материалы — от сплетен. Отказавшись читать дневник, он также облегчил себе веру в невиновность Эдварда.
Эдвард поблагодарил Комба за защиту. «По отношению ко мне вы действовали не только как добрый друг, но и как человек чести — полный решимости, чтобы в любом случае, насколько это в ваших силах, мне не нанесли удара в спину в темноте». Генри, по контрасту, действовал в манере «хитрой», «тайной и злобной».
Эдвард настаивал в надежде замять скандал. «Я говорю с вами, — писал он Комбу, — как сын может… говорить с отцом», эта мольба взывала не только к честности, но и к секретности семейного круга. Он напомнил Комбу об «особенных обстоятельствах моего положения, требующего избегать всякой публичности в деле такой важности». Леди Дрисдейл высказала то же соображение. «Могу я… умолять вас и миссис Комб считать это письмо строго конфиденциальным, — написала она, — поскольку с каждым днем все больше уверяюсь, что в молчании наша единственная безопасность».
В 1857 году разразился скандал с участием другой миссис Робинсон, а с ним и полемика по вопросу о публикации материалов, касающихся личных тайн. В марте романистка Элизабет Гаскелл издала биографию Шарлотты Бронте, умершей в 1855 году, и в ней описала роман между братом Шарлотты Бренуэллом и Лидией Робинсон, «зрелой и порочной» замужней женщиной, которая в 1840-х наняла его гувернером к своим сыновьям. «В этом случае все было наоборот, — писала миссис Гаскелл. — Мужчина стал жертвой; жизнь мужчины была разрушена и загублена терзанием и проступком, повлекшим за собой вину; семья мужчины пострадала от страшнейшего позора». Женщина, о которой шла речь, теперь леди Скотт, пригрозила в мае 1857 года издателям миссис Гаскелл судебным преследованием и добилась того, что книга была изъята и в нее внесены изменения.
* * *
Когда в начале 1858 года начал действовать Суд по бракоразводным и семейным делам, Генри Робинсон стал одиннадцатым человеком, подавшим прошение о разводе a vinculo matrimonii — от уз брака. Данная форма развода давала такой же результат, как смерть супруги: если Генри выигрывал дело, он, словно вдовец, мог взять другую жену.
Новый суд проводил свои слушания публично. Этим он ставил цель продемонстрировать, как защищают и наказывают, определяя, что позволительно в браке, и в то же время показать, какой весьма ощутимый позор ожидает совершивших преступление. Среди ключевых положений Закона о разводе было условие о защите собственности замужних женщин, что давало право потерпевшей жене сохранять личные заработанные деньги, и смягчение критерия доказанности, требуемого для подтверждения измены. Что самое важное, процесс упростился. До 1858 года Генри Робинсон и другие, подобные ему, не смогли бы позволить себе полного развода.
Уже убедив церковный суд в прелюбодеянии Изабеллы, Генри имел все основания для уверенности, что новый суд удовлетворит его иск. Если Коллегия юристов по гражданским делам в Лондоне требовала двух свидетелей прелюбодеяния, то этому суду достаточно было одного. Руководство 1860 года объясняло: «Безусловно требовать показаний двух свидетелей в отношении фактов, которые едва ли могут быть иными, нежели тайными, означает в большинстве случаев поражение иска и отрицание правосудия». Также адвокату Генри не нужно было устанавливать факт прелюбодеяния сверх разумного сомнения; поскольку данный случай относился к общему праву, а не к уголовному, Генри требовалось только убедить судей, что его доказательства более вероятны, чем доказательства Изабеллы.
Адвокаты Генри сказали ему, что, хотя его иск против Эдварда Лейна сравнительно непрочен, мужчина, требующий развода, обязан теперь называть предполагаемого любовника жены как соответчика. Это послужило бы финансовой выгоде Генри: если его прошение окажется успешным, суд может обязать Эдварда возместить ему расходы и издержки. В феврале 1858 года Генри подал иск на Эдварда и Изабеллу.
В церковном суде Изабелла прикрыла Эдварда, позволив беспрепятственно удовлетворить иск Генри, но в гражданском суде невозможно было оставить доктора за пределами слушаний. Чтобы теперь защитить Эдварда, она должна была отрицать прелюбодеяние.
Барристеры Изабеллы и Эдварда встретились, дабы сформулировать их дело. 22 апреля Изабелла через своего адвоката отказалась от своей вины в прелюбодеянии, а на следующий день то же самое сделал Эдвард. За сто пятьдесят фунтов стерлингов он заказал копию дневника, чтобы его адвокат мог использовать этот документ для защиты.
За первые пять месяцев 1858 года в Суд по бракоразводным и семейным делам было подано сто восемьдесят прошений. Но только в понедельник 10 мая суд вынес свое первое решение о разводе, однако дальше дело пошло быстрее: к обеду следующего дня суд развел восемь пар. «Не могу не выразить своего удовлетворения тем, как работает новый закон, — сказал лорд Кэмпбелл, лорд-канцлер, помогавший составлять Закон о разводе. — Теперь все классы находятся в равном положении».
Одними из первых обратились в этот суд несколько адвокатов. Как юристы, они быстро оценили возможности нового закона; подобно Генри Робинсону, они принадлежали к современному среднему классу, их больше интересовала месть, а не репутация, стремление обеспечить себе свободу, а не сохранить честь семьи. Доказательства были непременно сфабрикованными. 12 мая адвокат по фамилии Торл обвинил свою жену в том, что она соблазнила сына их соседа. Свидетелями мужа стали его племянник, случайно встретившийся с миссис Торл и сыном соседа в ее гостиной, «покрасневшими и смущенными», его слуга, якобы видевший, как молодой человек обнимал миссис Торл за талию у нее в столовой как-то днем в ноябре 1856 года, кучер, сказавший, что заметил пару целующейся в лесу летом 1857 года, и служитель гостиницы на Альгамбра-стрит в Лондоне, где они поселились в одном номере. На основании того, что пару видели на грани интимной близости, развод предоставили.
Идя по своему списку, судьи устанавливали, что является жестокостью, как доказать прелюбодеяние, где предел господства мужа над женой и детьми. Поступая так, они забрасывали публику историями о домашнем несчастье. «Каждый, с кем обсуждаешь любой неудачный брак, — говорилось в передовице в «Дейли ньюс» в конце мая, — тут же сопоставляет это дело с другим, которое вызывает упоминание о третьем; и вследствие этого тебя начинают преследовать образы проклятых домов». Даже королева Виктория, похоже, внезапно обеспокоилась судьбой данного института. «Думаю, люди слишком много женятся, — писала она в мае своей только что вышедшей замуж дочери Викки. — В конце концов это такая лотерея, а для бедной женщины — очень сомнительное счастье». Чарлз Диккенс, чьи романы много послужили восхвалению викторианского дома среднего класса, сам впал в состояние семейного кризиса. В пятницу 11 июня, за три дня до начала слушания дела Робинсонов, Диккенс объявил, что они с женой Кэтрин подписали документ о раздельном проживании. Избрав частное соглашение, Диккенс по крайней мере избежал публичности судебного зала. В газетах он отрицал слухи, что совершил прелюбодеяние с молодой актрисой или с сестрой жены. «Дыхание этого злословия», сказал он, оскорбляет его читателей, «как нездоровый воздух».
Глава девятая
Сожги этот дневник и будь счастлив!
Вестминстер-Холл, 15 июня 1858 года
Ко вторнику 15 июня новость о процессе Робинсонов получила распространение. Когда в 11 часов утра собрался суд, несколько известных юристов протиснулись в душный зал, чтобы следить за слушаниями. Среди них был бывший лорд-канцлер Генри Брум, прославившийся успешной защитой королевы Каролины, обвиненной в неверности, когда Георг IV пытался развестись с ней в 1820-х. Лорд Брум мог знать о родословной Изабеллы, о которой в ходе суда не упомянули: в 1820-х он сидел в палате общин рядом с ее дедом Джоном Кристианом Керуэном, таким же землевладельцем с северо-запада Англии. Первые сообщения о деле «Робинсон против Робинсон и Лейна» появились в прессе в тот же день.
Из трех судей сэр Крессуэлл Крессуэлл лучше всех ориентировался в сложностях нового закона, возглавляя Суд по бракоразводным и семейным делам с января, но председательствовать на слушаниях должен был сэр Александр Кокберн. Ему нравилось находиться в центре внимания, а дело Робинсонов уже вызывало больший интерес, чем любое другое из заслушанных этим судом. Также у него была особая заинтересованность к ссылкам на безумие, поскольку имя себе он сделал в суде в 1843 году, обеспечив оправдательный приговор на основании невменяемости: он вызвал в Олд-Бейли девять врачей, чтобы доказать, что его клиент, Дэниел М’Нагтен, находился в состоянии «ярко выраженного и пугающего бреда», когда пытался убить премьер-министра Роберта Пиля. Этот вердикт произвел революцию в представлениях о психическом расстройстве и уголовной ответственности, превратив оправдание на основании невменяемости в обычное явление в уголовных судах. Теперь адвокат мог доказывать, что его, по видимости, нормальный клиент совершил преступление в минуту помрачения рассудка — или, как предложат барристеры в деле Изабеллы, ошибочно признался в преступлении во время приступа безумия.
Начал Форсит — от лица Эдварда Лейна. Обычно первым обращался к судьям адвокат ответчика, а не соответчика, но Изабелла согласилась на первенство защитника Эдварда; это означало, что его защитники смогут подвергнуть ее свидетелей перекрестному допросу, но ее защитники не могли перекрестно допрашивать его свидетелей. Они надеялись, что дело против Эдварда быстро рухнет, а с ним и дело против Изабеллы.
— Мой ученый друг признал, — начал Форсит, — что не располагает достаточными доказательствами вины соответчика, но последствия подозрения слишком серьезны для доктора Лейна, и мне не было бы оправдания, если бы я упустил возможность обратиться к вашим светлостям и представить доказательства. Честь, репутация, семейное счастье и средства существования доктора Лейна — все стоит на карте этого расследования.
Суд, отметил он, посчитал дневник допустимым в качестве доказательства против Изабеллы, но не против Эдварда.
— В отношении этого джентльмена он должен приниматься как несуществующий, словно никогда не был написан. Следовательно, я отмету таким образом все соображения и ссылки на данный дневник.
Без дневника как доказательства, сказал Форсит, «найдется ли дело с более ничтожными обвинениями в прелюбодеянии против соответчика, чем нынешнее? Вот доктор Лейн, молодой мужчина, имеющий жену и семью, обвиняется в нарушении супружеской верности с женщиной пятидесяти лет, потому что видели, как он гулял с ней в своем парке и шептался за обеденным столом, и потому что ее видели в его кабинете, через который свободно ходили все обитатели дома, а его — однажды встретили выходящим из ее комнат».
Он напомнил суду, что доктор общался со всеми дамами — пациентками Мур-парка.
— Мать миссис Лейн побуждала доктора Лейна оказывать всяческое внимание миссис Робинсон — прокатиться с ней, проехаться верхом и погулять по парку. Будут вызваны дамы-пациентки, чтобы подтвердить — они никогда не видели ничего такого, что дало бы им повод хотя бы для малейшего подозрения в отношении этих двоих. Без всякого страха я говорю, что, исключая показания свидетеля Уоррена, в этом деле совершенно ничто не вызывает подозрения. Противная сторона не осмелилась представить ни одного письма доктора Лейна к миссис Робинсон, хотя они состояли в оживленной переписке. Говорят, что доктора Лейна как-то раз видели выходящим из комнаты миссис Робинсон, но дело в том, что этот джентльмен имеет обыкновение посещать комнаты всех дам-пациенток. Миссис Робинсон могла плохо себя чувствовать, и нет ничего более вероятного, что в таких обстоятельствах доктор Лейн распространил свои визиты и на ее комнату.
Адвокат заверил суд:
— Я уничтожу любую каплю или крупицу подозрения против доктора Лейна.
Первым свидетелем Форсита стал Огаст Джиет, бывший дворецкий Мур-парка, в обязанности которого входил надзор за буфетной рядом с кабинетом доктора.
Джиет засвидетельствовал, что Леви Уоррен, конюх, дававший показания накануне, совершил поездку из Мур-парка в Лондон в 1856 году. После этого, сказал Джиет, парень сообщил ему о своей встрече с бывшим инспектором Филдом и Генри Робинсоном, которым сказал, «что никогда не видел, чтобы доктор Лейн обнимал миссис Робинсон за талию». Джиет добавил:
— Также он сказал мне, что никогда не видел их в таком положении.
Форсит предъявил два письма, которые Уоррен написал Джиету, и показал их дворецкому, прося подтвердить, что эти письма написаны рукой Уоррена. Джиет подтвердил. Форсит продемонстрировал суду одно их этих писем, в котором Уоррен просил дворецкого молчать о том, что он ему открыл.
Адвокат поинтересовался, помнит ли Джиет миссис Робинсон по Мур-парку.
— Да, — ответил дворецкий, — но никогда не замечал, чтобы она гуляла с доктором Лейном.
Форсит спросил о местонахождении кабинета, в котором Изабелла и Эдвард якобы совершили прелюбодеяние. Джиет подтвердил, что слуги использовали кабинет, чтобы напрямик пройти из буфетной в столовую.
Дворецкому разрешили покинуть свидетельское место. Даже без его показаний было достаточно легко опровергнуть показания недовольного конюха; теперь судьи могли полностью ими пренебречь.
Форсит вызвал Каролину Саклинг, пятидесятитрехлетнюю жену капитана Уильяма Саклинга, дальнего родственника лорда Нельсона. Саклинги были частыми гостями в Мур-парке. Джордж Комб познакомился с ними там в 1856 году и невзлюбил их восьмилетнюю дочь Флоренс Горацию Нельсон Саклинг; Комб назвал ее в своем дневнике «избалованным единственным ребенком и наследницей, в отношении которой я дал ее матери совет».
Миссис Саклинг показала, что находилась в Мур-парке в сентябре 1854 года и ясно помнит пребывание там миссис Робинсон.
— Я никогда не замечала никакого общения между доктором и той дамой. Я видела, как миссис Робинсон беседовала с ним, и к этим беседам часто и сама присоединялась, но никакого различия в обращении доктора Лейна к миссис Робинсон и другим дамам не было.
Форсит спросил миссис Саклинг о Мэри Лейн.
— Отношения между доктором и миссис Лейн были самыми превосходными, — сказала миссис Саклинг. — Ей было лет двадцать пять, и она была подругой миссис Робинсон.
Во время дальнейших расспросов о близости отношений между доктором и Изабеллой миссис Саклинг сказала, что однажды видела, как доктор Лейн гулял с ней на общей террасе рядом с домом.
— Но у него была привычка по очереди гулять на террасе и в парке с каждой дамой-пациенткой и с каждым джентльменом-пациентом.
Миссис Саклинг покинула место свидетеля, и Форсит пригласил туда леди Дрисдейл. Эдвард, как соответчик, не мог свидетельствовать в суде, равно как и Мэри, будучи его женой. Но леди Дрисдейл могла дать показания в защиту своего зятя.
В ответ на вопросы Форсита Элизабет Дрисдейл сказала суду, что живет вместе с дочерью и Эдвардом Лейном с момента их женитьбы. Лейны, сообщила она, долго поддерживали близкие отношения с семьей Робинсонов. Форсит спросил ее о поведении доктора Лейна в отношении миссис Робинсон.
— Его поведение всегда было одинаковым и к миссис Робинсон, и к другим дамам в доме, — ответила леди Дрисдейл. — Я часто побуждала доктора Лейна со вниманием отнестись к миссис Робинсон.
— По какой причине? — последовал вопрос Форсита.
— Мне казалось, что миссис Робинсон несчастлива дома, — отвечала она.
Форсит спросил у леди Дрисдейл, знала ли она о прогулках доктора с миссис Робинсон.
— Миссис Лейн и я всегда знали, когда доктор ездил кататься или ходил гулять с миссис Робинсон, — сказала она. — У него было в обыкновении гулять по парку с разными дамами, живущими в поместье.
Замечала ли она когда-нибудь какую-либо недостойную близость в общении доктора Лейна с миссис Робинсон?
Нет, был ответ леди Дрисдейл, она не замечала.
Больше у Форсита вопросов не оказалось.
Для перекрестного допроса поднялся Джесс Аддамс, помогавший Монтегю Чемберсу в деле Генри.
Доктор Аддамс представлял Генри в декабре предыдущего года, когда тот добился в церковном суде раздельного проживания с женой. Изабелла тоже привела с собой в новый суд своего представителя по декабрьскому процессу, доктора Филлимора, тогда как на защиту Эдварда Лейна был назначен Джеймс Дин. Практиковавшие прежде в Коллегии юристов по гражданским делам в Лондоне, они были докторами гражданского права, а являясь королевскими адвокатами, имели также квалификацию для выступления в новом суде.
Аддамс попросил леди Дрисдейл описать темперамент Мэри Лейн.
— Моя дочь обладает очень приятным характером, — сказала леди Дрисдейл.
— И сколько же лет ей было во время предполагаемого романа?
— Около двадцати семи, — ответила леди Дрисдейл.
— И она ни о чем не подозревала? — спросил Аддамс.
— У нее не было подозрений в отношении мужа, — сказала леди Дрисдейл. — У нее не было причины.
Барристер спросил о возрасте миссис Робинсон.
— Возраст большинства дам-пациенток составляет около пятидесяти лет, — ответила леди Дрисдейл, — или, возможно, пятьдесят пять. Я бы сказала, что миссис Робинсон было пятьдесят пять, но боюсь, захожу слишком далеко.
При этих словах в зале суда послышались смешки.
На самом деле на момент предполагаемого адюльтера Изабелле был сорок один год. Даже если леди Дрисдейл этого и не знала, ей уж точно было известно, что собственной дочери был тридцать один год, а не двадцать семь, когда ее муж, как говорили, загулял.
Один из судей спросил у леди Дрисдейл, как получилось, что Робинсоны и Лейны так сблизились.
— Миссис Робинсон проявляла необыкновенную доброту к детям доктора Лейна, моим маленьким внукам, — ответила леди Дрисдейл, — и это привело к близости.
Леди Дрисдейл отпустили. Ее показания о взаимном доверии, существовавшем между ее зятем, дочерью и ею самой, по словам «Морнинг пост», были «весьма эффективными и трогательными».
Следующим свидетелем Форсита стал мистер Рид, топограф, представивший план территории Мур-парка. Он указал на плане положение беседки и засвидетельствовал, что человек, стоявший там, где указал Леви Уоррен, вообще не мог видеть беседку, не говоря уже о том, чтобы заметить руку доктора Лейна на талии миссис Робинсон.
Последним свидетелем Эдварда Лейна стал доктор Марк Ричардсон, бывший хирург в Бенгальской армии, находившийся в Мур-парке, когда в 1856 году туда приезжала миссис Робинсон. Как и все пациенты Мур-парка до него, он показал, что отношение к ней доктора Лейна ничем не отличалось от его отношения к другим гостьям.
Слово для заключительной речи Форсит передал своему подчиненному, Джону Дьюку Кольриджу, внучатому племяннику поэта. Кольридж повторил суду, что свидетельств, доказывающих вину Эдварда Лейна, нет.
Затем поднялся Филлимор, чтобы представить дело Изабеллы. Казалось, это нелегко будет осуществить, и не в последней мере потому, что Филлимор совершенно не защищал Изабеллу, представляя ее в Коллегии юристов по гражданским делам в Лондоне. Но правила изменились — в частности, правило, требовавшее, чтобы истец публично назвал предполагаемого любовника своей жены.
— Это одно из самых поразительных дел, о каком мне доводилось слышать, — сказал Филлимор. — Как, похоже, признано, дело против доктора Лейна основано только на дневнике миссис Робинсон, который не может быть использован против него, и, следовательно, не исключено, что с доктора Лейна снимут обвинения, поскольку не доказано совершение им прелюбодеяния, а миссис Робинсон будет разведена, ибо ее адюльтер с доктором Лейном доказан. Вряд ли мне требуется говорить, о каком состоянии юриспруденции свидетельствует такое положение вещей.
Если признать миссис Робинсон виновной, а доктора Лейна невиновным, как отметил он, это сделает момент их интимной близости одновременно реальным и нереальным, фактом и вымыслом. Может, в отношении нее и докажут, что она вступила с ним в сексуальную связь, тогда как его признают не имевшим с ней сексуальной связи.
Крупный, уверенный в себе Роберт Филлимор более пятнадцати лет выступал и в церковном, и в гражданском судах: с помощью церковного суда он приобрел глубокое знание прецедентов брачного законодательства и в равной степени был знаком с процедурами и личностями гражданской системы. Он имел большие связи, и относились к нему благосклонно: бывший член парламента, сын и брат видных ученых-юристов и хороший друг бывшего канцлера (и будущего премьер-министра) Уильяма Гладстона. Филлимор, вероятно, не подозревал, что Гладстон с 1850-х вел личный журнал, в котором фиксировал свою «спасительную работу» с проститутками и последующие эпизоды покаянного самобичевания.
Кокберн не согласился с доводом Филлимора о том, что дело Робинсона сделалось абсурдным.
— Предположим, жена призналась в супружеской неверности, — сказал судья, — но скрыла личность своего любовника, заменив его имя на чужое, — суд не мог обвинить мужчину, безосновательно ею обвиненного, но все равно мог обвинить ее. Вы же не заставите мужа держать такую жену? — спросил он.
— Мистер Робинсон должен выиграть или проиграть по своему иску, — ответил Филлимор. — Он не обвинил жену в прелюбодеянии с любым «неизвестным лицом» или с любым из других мужчин, о которых она говорила в своем чудовищном дневнике с таким легкомыслием. Он обвинил ее в прелюбодеянии именно с доктором Лейном, и, следовательно, если адюльтер с доктором Лейном не может быть доказан, иск всецело несостоятелен. Невиновность или виновность доктора Лейна должна принести оправдание или обвинение и ей.
Филлимор перешел к следующей уловке: атаке на достоверность дневника.
— Вот дело, в котором нет «приблизительного деяния», ведущего к адюльтеру любого рода и вида, — начал он. — В таком случае мы должны вернуться назад к тому, что названо признанием жены, и признание это, надо отметить, предстает в совершенно оригинальной форме — признание, составленное из неких выражений в дневнике, который вела эта дама. Дневники, как гласит пословица, лгут. Всякий связанный с литературой знает, что Хорас Уолпол, например, нарочно вставлял в свой дневник ложные факты.
Уолполовские дневники середины XVIII века, посвященные дворам Георга II и Георга III, были опубликованы в 1840-х.
— Факты ложные и бесчестные по отношению к нему? — спросил Крессуэлл.
— Напротив, — признал Филлимор, — он в основном стремился придать благовидность собственным поступкам. Но нет недостатка в людях, имеющих нездоровую привычку писать о себе как плохое, так и хорошее. Я мог бы, например, упомянуть «Исповедь» Руссо, в которой записано многое, крайне позорящее автора.
«Позорящие» подробности автобиографии Жан-Жака Руссо, вышедшей в свет в 1782 году, через четыре года после его смерти, включали признание в отцовстве нескольких незаконнорожденных детей и мастурбации.
— Да, — сказал Кокберн, — но мы не должны предполагать, что они недостоверны.
— Я мог бы также привести для примера запись в дневнике Пипса, — упорно продолжал Филлимор: — «Обманом заработал в этом году пятьсот фунтов. Боже, прости меня за это».
— Боюсь, мы не должны говорить, что это недостоверно, — повторил Кокберн, вызвав смех в зале суда.
Дневник Сэмюэла Пипса был известен своей откровенностью. В издании 1848 года опустили много пассажей, которые были, по объяснению издателя, «настолько неделикатны по своему характеру, что никто, обладающий упорядоченным умом, не станет сожалеть об этой потере». Пипса редактировали не из-за лжи, а из-за избыточной честности.
Чтобы доказать, что дневник Изабеллы грешит искажениями, Филлимор привлек внимание суда к частым ссылкам на ее живые сны. «Весь день я не могла забыть о нем и с трудом осознавала, в какой мере это было правдой, а в какой — вымыслом, — написала она. — Боже великий! Что мы за игрушки в руках воображения?»
Филлимор предложил суду принять скептицизм Изабеллы в отношении своего восприятия как такового. Он предположил, что в дневнике она пробивалась в область сексуальной и воображаемой анархии, отдаваясь миражам и галлюцинациям. Согласно «Главам о психической физиологии» Генри Холланда (1852), сны были близкими родственниками безумия: и то и другое демонстрировало «частичную или полную потерю способности отличать нереальные образы, создаваемые сознанием, от действительного восприятия через внешние органы чувств, приписывая тем самым первым подобие и влияние реальности».
Филлимор доказывал, что преступление совершили не Изабелла и Эдвард, нет, это дневник перешел границы и переродился в вымысел.
— Я должен утверждать, — сказал он, — что этот дневник нельзя назвать положительным доказательством. Отрывки, на которые опирается другая сторона, рассказывают не о происшедшем в действительности, они — чистейшие иллюзии.
У всякого читающего этот дневник, сказал он, сложится впечатление, что это «продукт сумасбродства, возбуждения и чувствительности, если не переходящих в царство безумия, то граничащих с ним. Никогда не было документа, который нес бы на себе отпечаток столь ветреного, несдержанного, возбудимого, романтического, чувствительного, безрассудного и больного ума, как этот дневник миссис Робинсон».
Если Филлимор, который и сам вел личный журнал, старался найти примеры ложных признаний в дневниках, то потому, возможно, что чтение его ограничивалось чтением дневников известных людей. Но он затрагивал зарождающееся, едва уловимое ощущение беспокойства по поводу дневников в Англии середины XIX века. Из всех написанных историй жизни, восхищавших викторианцев — биографий, автобиографий, мемуаров, личных журналов, посвященных здоровью, путешествиям и политике, — личный дневник был самым субъективным и неприглаженным, более других обнажающим проблемы писания и чтения о себе.
Хотя люди вели записи своей домашней и духовной жизни сотни лет, заметное распространение эта практика получила в начале XIX века. Прежде большинство дневников были семейными книгами, личными скорее для семьи, чем для отдельного индивида, а тайные мысли включались в письма к доверенным друзьям. Моду на личные дневники подогрела популярность романтической поэзии, ценившей самоанализ, и первые публикации личных дневников: дневники XVII века, принадлежавшие Джону Эвелину, впервые увидели свет в 1818 году, а дневники Пипса — в 1825-м. В двадцатые годы XIX века число публикуемых дневников ежегодно удваивалось, а в тридцатых достигло апогея и сохранялось на этом уровне до конца пятидесятых. В большинстве случаев авторы этих личных журналов не представляли, что когда-нибудь их слова прочтут чужие люди. Дневник XVIII века, оставленный предком Изабеллы Сэмюэлом Керуэном, чья ветвь семьи эмигрировала в Соединенные Штаты из Камберленда, был издан в 1842 году. В предисловии цитировалась просьба Керуэна: «Пусть [эти бумаги] развлекут моих друзей, кому я их и рекомендую, прося уберечь от исследования всеми другими, ибо написаны они небрежно и только лишь для глаза доброго и дружеского». Обещание откровенности притягивало читателя, а издатель настаивал, что публикация дневника Керуэна «ни в коей мере» не была «нарушением его предписаний», но осуществлялась «в память о нем».
Вымышленные дневники тоже стали распространенным явлением в 1850-х. Эпистолярный роман XVIII века, в котором история рассказывалась в письмах, постепенно уступил место роману-дневнику, где героиня писала сама себе. Начало этой перемены восходит к пользовавшемуся огромной популярностью роману «Памела» (1740) Сэмюэла Ричардсона, в котором письма рассказчицы к своим родителям заменяются, по мере все большей ее изоляции, чем-то похожим на личный журнал. В «Воспоминаниях мисс Сидни Бидалф, извлеченных из ее личного журнала» (1761), принадлежавших перу Фрэнсис Шеридан, героиня отправляет доверенной подруге ряд писем, но выражения, в которых она описывает свое смелое предприятие, предвосхищают более глубокую секретность личного дневника: «Только тебе, мое второе «я»… с тобой я связана торжественной клятвой и взаимной доверенностью раскрыть сокровеннейшие тайны моей души, и у тебя они в такой же безопасности, как в моем сердце».
Некоторые из первых романов-дневников XIX века претендовали на подлинность. «Дневник скучающей особы», опубликованный анонимно в 1826 году, издатель назвал личным журналом, обнаруженным среди имущества молодой женщины, умершей от туберкулеза. Вскоре затем стало известно, что это — беллетристическое произведение Анны Браунелл Джеймсон. В предисловии к следующему изданию миссис Джеймсон извинилась за претензию на подлинность дневника: «В мои намерения не входило создание иллюзии путем придания вымыслу видимости правды, на самом деле я хотела скрыть правду, набросив на нее покров вымысла». Также подлинным посчитали первоначально и «Дневник леди Уиллоуби, излагающий ее семейную историю и богатый событиями период правления Карла Первого», изданный в 1844 году с имитацией под XVII век: текст был напечатан старинным шрифтом на широких листах кремовой ребристой бумаги, золотой обрез — украшен узором в виде ромбов. В 1848 году автор, Ханна Мэри Ретбоун, опубликовала «Продолжение…» из того же вымышленного дневника, в предисловии к которому призналась, что «выдала себя за» историческую личность. Успех ее стилизации породил целую серию подражаний на протяжении пятидесятых — романов под видом недавно найденных личных дневников забытых женщин, в большинстве случаев с минимальной маскировкой. Эти опубликованные дневники, настоящие и вымышленные, эксплуатировали идею о дневнике как самом чистом литературном повествовании и одновременно подрывали ее.
Сюжеты «Грозового перевала» (1847) Эмили Бронте и «Незнакомки из Уайлдфелл-Холла» ее сестры Энн Бронте опирались на дневники. Дина Мьюлок, регулярно приезжавшая в Мур-парк, написала в 1852 году роман в форме тайного дневника гувернантки, а Уилки Коллинз опубликовал в 1856 году два рассказа под видом женских дневников. К этому времени «Атенеум» отметил: «Дневник, кажется, вытеснил письма как средство, с помощью которого человек может рассказывать свои истории». Увлекательность формы заключалась в ее правдоподобии, ее сходстве с действительностью. Читательница дневника могла испытать запретное удовольствие от просматривания страниц, не предназначенных для ее глаз, или принять на себя роль близкой подруги, по которой скучает рассказчица. Как шпионка, наперсница или то и другое вместе, она переживала острое чувство близости.
Чтобы нажиться на повальном увлечении писательством и чтением дневников, издатель Джон Леттс напечатал первые большие тетради для ведения дневников в 1820-х. К пятидесятым компания Леттса продавала несколько тысяч дневников в год, дюжинами разных форматов. Это и были тетради, в которых писала Изабелла; они выходили в матерчатых переплетах или в переплетах из красной телячьей кожи, поставляемой из России и издававшей слабый аромат бересты, и могли быть снабжены футляром и пружинным замочком. «Ведите себя со своим дневником как с самым близким и верным другом, — наставлял Леттс новичков в этом деле, — ничего не скрывайте от его страниц и не позволяйте коснуться их ничьему взору, кроме вашего». Слово diarist впервые было зафиксировано в 1818 году, diarise — в 1842-м (это появились эквиваленты более признанных слов journaliser или journalist, означавших человека, который ведет личный журнал, и journalising для обозначения действия по его ведению).
Женщины с особенной страстью предались ведению дневников. Журнал «Панч» высмеивал эту тенденцию в 1849 году в своей колонке «Дневник моей жены», имитировавшей серию выдержек из дамского дневника, которые возмущенный муж прочел, переписал и тайно передал редактору журнала. Заботы жены корыстны и банальны: она замышляет спрятать от мужа портвейн и медоточивыми речами убедить его купить ей красивые шали и шкатулки для рукоделия. Он «противоречил мне насчет хрена, — жалуется она, — когда я знала, что права». От дневников часто отмахивались как от хранилища женской глупости. «Молодая дама может купить том любого размера в твердой обложке для размещения годового излишка своих мыслей, аккуратно переплетенный и изданный на хорошей бумаге», поддел автор обзорной статьи о дневниках Леттса в «Игзэминере» в 1856 году.
Однако даже дамские дневники находили дорогу в печать. В то время, когда Изабелла начинала свои записи, самым последним из опубликованных женских дневников стал дневник романистки Фанни Берни, вышедший в трех томах после ее смерти в 1840 году. Следуя ее примеру, ведущая дневник честолюбивая особа женского пола могла надеяться, что заполняет свой личный журнал в качестве учебы, репетиции перед написанием романа, и даже подумывать, не обретет ли однажды и сам дневник свою аудиторию. Дневник Берни высветил искусную безыскусность лучших личных журналов: они могли стремиться к полной честности («Личный журнал, в котором я могу признаться в любой мысли, должен целиком открыть мое сердце!»), добиваясь при этом и драматичного волнения («Увы, увы! Бедный мой дневник! — как же ты скучен, незанимателен, неинтересен! — о, что бы я отдала за какое-нибудь приключение, достойное описания, — за что-то, что удивило бы — изумило тебя!») Для удовлетворения дневниковой жажды историй его автор могла сподвигнуться на более интересную жизнь или вообразить ее. Берни отредактировала свои дневники для публикации, а затем уничтожила оригиналы.
Дневники (английское diary (от латинского dies — день) и journal (от французского jour — день) по определению предназначались для ежедневных записей, однако их атмосфера сиюминутности способна была вводить в заблуждение. Они могли лишь приблизительно соответствовать настоящему времени, как могли быть лишь тенью и отголоском тех чувств, которые хотели найти точное определение. Дневник действовал на его автора, усиливая эмоции женщины и изменяя ее восприятие. Джейн Карлейль, жена историка Томаса Карлейля, описала этот процесс в своем личном дневнике 21 октября 1855 года: «Ваш дневник целиком посвящен чувствам, которые усугубляют все, что есть в вас наигранного и ненормального, в чем я убедилась на опыте». Ведение дневника оказало честь многим из ценностей викторианского общества — уверенности в своих силах, независимости, способности хранить тайны. Но те же самые добродетели, зашедшие слишком далеко, могли обернуться пороками. Уверенность в себе — перерасти в радикальный разрыв с обществом, его законами, правилами и ограничениями, скрытность — видоизмениться в лживость, самоконтроль — в солипсизм, а самоанализ — в мономанию.
В «Дневнике мистера Найтингейла», одноактном фарсе, поставленном на водолечебном курорте, Чарлз Диккенс и его друг Марк Лемон исследовали мысль о том, что дневник может потворствовать и помогать фантазиям его автора. Диккенс написал эту пьесу под влиянием поездки в знаменитое гидротерапевтическое заведение в Малверне в 1851 году, он сопровождал свою жену (Кэтрин была «серьезно больна каким-то нервным расстройством», написал он). Пьесу сыграли в присутствии королевы и принца-консорта на Пиккадилли в мае того же года, в числе актеров были Диккенс, Лемон, Уилки Коллинз и художник Август Эгг.
Мистер Найтингейл скрывает в своем дневнике настоящую тайну — он платит жене, чтобы та притворялась умершей, — но большинство записей посвящено тревогам по поводу его тела. Пьеса пародировала моду на самодиагностические «дневники здоровья». «Диспепсия» значится в одной записи. «Такое чувство, будто внутри у меня играют котята». Чутко прислушиваясь к своему телу, мистер Найтингейл наделяет его воображаемыми хворями и приобретает ненормальную чувствительность по отношению к каждому приступу боли и лихорадки, как ведение дневника во многом побуждало Изабеллу разбирать любую подробность поведения других в свете ее собственных забот. «Ты болен, только если знаешь об этом», говорит он служителю водолечебного курорта. «Если бы вы познакомились со своими внутренностями так же близко, как я со своими, у вас волосы встали бы дыбом».
Мистер Найтингейл называет дневник своим «единственным утешением», но он стал симптомом его болезни, даже причиной. Когда же его крадут и читают другие, дневник предает его: вместо того чтобы помочь ему заглянуть в себя, он позволяет другим узнать о нем, вместо очищения от греха, он подводит его к наказанию. Пассивность дневника иллюзорна. В конце пьесы мистеру Найтингейлу дают совет: «Сожги этот дневник и будь счастлив!»
Глава десятая
Безумная нежность
Вестминстер-Холл, 15 июня 1858 года
На время обеда судьи удалялись, чтобы подкрепиться — обычно отбивной и стаканом хереса, — а затем занимали свои места на вторую половину дня.
Доктору Филлимору, поставившему вопрос о возможности того, что часть дневника Изабеллы вымышлена, все еще требовалось объяснить суду мотивы, побудившие ее выдумать столь унизительные сцены. Он заявил судьям, что дневник был продуктом болезни матки.
«Я сумею доказать, — сказал Филлимор, — что для этого заболевания характерно возникновение сексуальных галлюцинаций самого нелепого свойства», заставляющих женщину «считать себя виновной в самых ужасных и, конечно, самых невероятных преступлениях». Эта болезнь, сказал он, иногда проистекает из давления в мозгу, иногда из-за дисфункции самой матки. Для подтверждения этого, сказал адвокат, он вызовет несколько свидетелей-врачей.
К присяге привели Джозефа Кидда, ирландского квакера, высокого, с тонкими чертами лица, голубоглазого. В 1847 году он стал членом Королевского колледжа хирургов, а свою медицинскую степень получил в Абердине в 1853-м. В суде не упомянули о нетрадиционной отрасли медицины, в которой он специализировался: он был врачом-гомеопатом, как Джон Дрисдейл, и вернулся в Ирландию в 1847 году во время Великого голода, чтобы попытаться облегчить страдания соотечественников с помощью своих альтернативных лекарств. Когда Изабелла впервые консультировалась у доктора Кидда в Блэкхите, ему было двадцать пять лет. Он был в ее вкусе: молодой, красивый, умный, идеалистичный, открытый новым идеям.
Кидд показал, что миссис Робинсон была его пациенткой между 1849 и 1856 годами, особенно в 1849 году и три или четыре года спустя. В 1849-м он, по его словам, лечил ее от заболевания матки. Свой диагноз он поставил, исходя из головных болей, депрессии и нерегулярной менструации, от которых она страдала после рождения Стенли, все это, по его убеждению, являлось проявлением послеродового заболевания матки.
Кидда попросили описать темперамент миссис Робинсон.
— Главной ее склонностью было нездоровое возбуждение, — ответил он, намекая на повышенную сексуальность Изабеллы. — Я считал ее от природы нездоровой и подверженной депрессиям. Ее разум колебался между возбуждением и подавленностью.
— Могло ли ее заболевание матки дать такие симптомы? — поинтересовался Филлимор.
— В то время я не приписал их ему, — сказал Кидд, — но исходя из заявлений в ее дневнике, думаю, можно отнести их на сей счет.
Филлимор спросил у Кидда, готов ли он утверждать, что с 1852 года миссис Робинсон страдала нимфоманией.
Свидетельствовать это он не мог, сказал врач, поскольку в то время она не была настолько полно его пациенткой.
Филлимор отпустил Кидда и в качестве свидетелей вызвал по очереди еще трех терапевтов. Их задачей было подтвердить, что заболевание матки, поставленное Киддом, могло вызвать эротоманию или нимфоманию, болезни, от которых, по заявлению адвоката Изабеллы, она страдала.
Первым из специалистов на свидетельское место поднялся Джеймс Генри Беннет, пухлый и розовощекий мужчина сорока одного года, с блестящими глазами и буйными темными волосами. Доктор Беннет из Королевского бесплатного госпиталя в Лондоне представлял современную школу гинекологии. Он был авторитетом в вопросах воспаления матки и пионером исследований влагалища с помощью зеркала — практики, от которой большинство врачей тогда в ужасе шарахались. Зеркало было предметом споров, отчасти из-за предположений, что его использование может возбудить пациентку-женщину.
Вторым стал сэр Чарлз Локок, пятьдесят девять лет, худощавый, седовласый, с сухими, решительными манерами. Являясь королевским акушером с 1840 года, доктор Локок получил в 1857-м баронский титул после того, как принял у королевы девятые роды. Он был автором почти всех разделов, посвященных женским болезням в стандартном руководстве «Энциклопедия практической медицины» и особенно интересовался гиперсексуальностью. Подобно Беннету, он являлся сторонником зеркала. Он обладал опытом выступления в качестве свидетеля-врача: в 1854 году епископальный суд Коллегии юристов по гражданским делам в Лондоне попросил его провести физическое обследование Эуфимии Рёскин, жены известного художественного критика Джона Рёскина, которая после шести лет замужества подала прошение об аннулировании брака на том основании, что они так и не вступили в супружеские отношения. Локок подтвердил судье, что миссис Рёскин была девственницей.
Последним врачом-свидетелем защиты Изабеллы стал Бенигнус Форбс Уинслоу, сорок семь лет, психиатр и владелец психиатрической клиники. Основатель и издатель «Журнала психологической медицины и умственной патологии», он был известным и воинственным первопроходцем психиатрии. Доктор Форбс Уинслоу, с лысой макушкой, уверенный в себе, выступал одним из экспертов-свидетелей Александра Кокберна на процессе М’Нагтена, и его публикации включали защиту на основании ссылки подсудимого на собственную невменяемость.
На время медицинских свидетельств судьи приказали удалить женщин из зала суда, а большинство газет не повторило последовавших затем выступлений — «Таймс» объявила их «природу явно неподходящей для подробного сообщения». Даже самый полный отчет, опубликованный в 1860 году в юридическом дайджесте, давал описание лишь в общих чертах: Беннет, Локок и Форбс Уинслоу показали, что заболевание матки может вызывать «нездоровое состояние разума в отношении сексуальных предметов», побуждая женщин «без малейшего основания» обвинять себя «в самых вопиющих порочных поступках». Они сказали, что для таких женщин обычны «сильные и причудливые умственные галлюцинации» о сексе, тогда как во всех остальных вопросах они остаются совершенно здравомыслящими. Заслушав показания врачей, Кокберн прервал слушания до следующего дня.
Хотя пресса скупо освещала свидетельства врачей, медицинская литература того времени подробно разъясняла состояния, которые они описали.
Гинекология была новой специализацией, и диагноз «заболевание матки» охватывал все виды женских жалоб — от ментальных до менструальных. Поскольку считалось, что репродуктивная система женщины оказывает сильное влияние на ее умственное здоровье, эти два направления часто переплетались — около десяти процентов страдающих заболеванием матки заканчивали, как говорили, в доме для умалишенных. Любое изменение в женской половой или репродуктивной жизни рассматривалось как возможность для возникновения этой болезни. После рождения ребенка, писал доктор Беннет в работе «Практический курс по воспалению матки, ее шейки и придатков и об ее связи с заболеваниями матки» (1853), женщина обычно полностью утрачивает половое влечение, но «в некоторых исключительных случаях, по инерции, являющейся результатом воспаления матки, сексуальные чувства преувеличены. Более того, мне известно, что подобное преувеличение заходило настолько далеко, что вызывало нимфоманию. При этом часто наблюдается увеличение области клитора и, как следствие, его местное раздражение». В качестве альтернативы спусковым крючком могла послужить менопауза: видный гинеколог Э. Дж. Тилт (коллега Беннета) в работе «Изменение жизни в период здоровья и во время болезни» (1957) считал эту «перемену жизни», или «время уловок», наиболее общей причиной истерической нимфомании. Форбс Уинслоу в своем «Журнале психологической медицины и умственной патологии» (1854) тоже отмечал, что женщины иногда переживают эротическую манию, перестав менструировать. Тогда опять же влюбчивая женщина может выйти из равновесия просто из-за внезапного сокращения частоты половых актов: в результате вдовства, например, или длительного отсутствия мужа в связи с делами. Тилт доказывал, что «подострое воспаление яичников» (которое считалось третьим из маточных заболеваний) обычно бывает вызвано нехваткой секса. Когда Эуфимия Рёскин подала прошение об аннулировании ее брака на основании отсутствия супружеских отношений, Джон Рёскин хотел оправдать свое нежелание жить с женой половой жизнью, обратив внимание суда на «легкое нервное повреждение ее мозга». Адвокат отговорил его, указав, что суд скорее всего посчитает предполагаемый недуг Эуфимии результатом сексуальной неудовлетворенности, а не оправданием неприязни мужа. Таким образом, маточное заболевание Изабеллы можно было приписать деторождению, менопаузе или длительным деловым поездкам Генри.
Женские сексуальные мании принимали две формы: эротомания и нимфомания. Это были явные болезни, согласно влиятельному руководству Ж. Э. Д. Эскироля «Умственные расстройства. Курс психических заболеваний», эротомания считалась дисфункцией мозга, а нимфомания брала свое начало в репродуктивных органах. Эротоманки, писал Эскироль, «беспокойны, задумчивы, сильно угнетены психически, страдают возбуждением, раздражительны и страстны». В качестве примера он привел тридцатидвухлетнюю замужнюю женщину, у которой развилась одержимость молодым человеком более высокого звания, чем у ее мужа. Она страдала от «безумной нежности», нервных болей и изменчивости настроения. «Сейчас она весела и смеется, в следующую минуту — впадает в меланхолию и плачет, а то — злится в своих одиноких разговорах… Она мало спит, и ее отдыху мешают сновидения и даже кошмары». В своих снах, писал Эскироль, она совокуплялась с суккубами и инкубами — демонами мужского и женского пола. Нимфоманки в меньшей, чем эротоманки, степени были подвержены смене настроений и одержимости и больше склонны к сексуальному голоду. Американский врач Горацио Сторер сообщал в 1856 году о пациентке-нимфоманке двадцати четырех лет, у мужа которой, значительно старше ее, наблюдались трудности с достижением эрекции: ее переполняло желание всякий раз, когда она встречалась с мужчиной. По сути, любую женщину, чувствовавшую мощный позыв к половому акту с каким-то мужчиной помимо мужа, можно было отнести к сексуальным маньячкам.
На практике различить эротоманию и нимфоманию было трудно. «Обе могут существовать совместно», замечал Дэниел Х. Тьюк в 1857 году. «Пациентки способны перейти всякие пределы приличия, а мы не получим ни одного свидетельства, что первоначальное расстройство находится в репродуктивных органах. Весьма во многих случаях трудно определить, находится источник болезни там или в голове». Как бы то ни было, адвокатов Изабеллы устраивало расплывчатое мнение о том, какая из двух болезней поразила их клиентку. Требовалось, чтобы она страдала от симптомов обоих заболеваний: от романтических иллюзий охотницы, воображавшей, что на ее любовь отвечают, и от сладострастного пыла сексуальной маньячки. Для обеспечения всех возможностей в число свидетелей Изабеллы включили специалиста по мозгу Форбса Уинслоу и двух специалистов по репродуктивным органам — Локока и Беннета.
Рост количества диагнозов «сексуальная мания» у женщин соотносился с сильной тревогой того времени о неудовлетворенном женском желании. Незадолго перед этим стало известно, что в Британии наблюдается избыток старых дев. По переписи 1851 года, женщин в стране было на полмиллиона больше, чем мужчин, в основном потому, что мужчины умирали в более молодом возрасте и чаще мигрировали. На каждые 100 мужчин приходилось 104 женщины. Особенно велика была вероятность жизни в одиночестве у женщин старшего возраста: сорок два их процента между сорока и шестьюдесятью годами являлись вдовами или старыми девами. «Лишние женщины», или «невольные монахини», выявленные переписью, стали объектом социологической и медицинской заботы. Хотя доктор Уильям Эктон в работе «Функции и расстройства репродуктивных органов» (1857) сделал свое знаменитое заявление о том, что «большинство женщин (к их же благу) не слишком озабочены сексуальным чувством какого-либо рода», многие врачи боялись, что одинокие женщины действительно могли сойти с ума из-за подавленных и неудовлетворенных сильных сексуальных желаний.
Лечение сексуальных мономаний было разнообразным. Некоторые врачи, следуя френологам, нацеливались на мозжечок: шотландский психиатр сэр Александр Морисон утверждал, что вылечил страдавшую эротоманией гувернантку двадцати двух лет, ставя ей пиявки на обритую голову, а затем орошая холодной водой затылок. Беннет рекомендовал вагинальные инъекции с помощью спринцовки, а наружно — сидячие ванны, глубокие ванны и душ. Сторер предлагал больным обтирания губкой, холодные клизмы и борный душ, воздержание от половой жизни и литературных занятий, сон на матрасах и подушках, набитых волосом, и отказ от мяса и бренди. Локок советовал воздействовать электричеством на область таза больной женщины или ставить пиявки в пах, на половые губы, матку или ступни. Некий лондонский хирург излечил по крайней мере одну пациентку от ее сексуальных чувств, удалив ее «увеличенный» клитор, об операции сообщалось в «Ланцете» в 1853 году.
Главным симптомом нимфомании — на который намекали, но не называли в зале суда во вторник, — была мастурбация. Французский врач М. Д. Т. Бьенвилль, который популяризовал термин «нимфомания» в учебнике, вышедшем в Англии в 1775 году, считал «тайные поллюции» ключом к заболеванию. «Нимфомания, — как растолковывал Тилт, — является почти непреодолимым желанием облегчить возбуждение в наружных половых органах путем трения». Это объяснило бы, почему Изабелла заносила в свой дневник эротические сцены — то были отрывки персонифицированной порнографии — и почему была до такой степени неосторожна, делая это: «мастурбация», или «самоудовлетворение», слегка помутили рассудок Изабеллы. В некоторых случаях, отмечал Тилт, женщина могла стимулировать себя одними словами. Он цитировал французского врача, обратившего внимание, что «вымышленные образы могут возбудить генеративные органы более эффективно, чем присутствие мужчины», и «много раз видел, как гениталии возбуждаются таким образом без всякого внешнего действия или прикосновения». Сами по себе акты чтения и писания, чем не занимались большинство женщин, принадлежавших к среднему классу, могли маскировать и провоцировать более плотские удовольствия.
Это было особенно верно в отношении дневников. Все отличавшее мастурбацию как сексуальную практику отличало также и ведение дневника как практику литературную. Если мастурбация была сексуальным контактом с собой, то ведение дневника являлось эмоциональным контактом того же рода. Оба требовали от личности воображаемого раздвоения, дабы сделаться субъектом и объектом истории. Оба были личной, самостоятельной деятельностью. Свидетели-врачи Суда по бракоразводным и семейным делам предполагали, что Изабеллу затянуло в круг желания и возбуждения, зафиксированного и созданного ее дневником: сладострастные мысли, перенесенные на бумагу, приняли вид реальности, удовлетворявшей эротические желания. Дневник не только вторил тайной жизни, но и поощрял ее. Он являлся и симптомом и причиной ее болезни. В попытке спасти Эдварда путем обвинения Изабеллы адвокаты рассматривали в суде половой акт, которым она имела возможность наслаждаться без участия мужчины.
Защита Изабеллы была куда более унизительной, чем стало бы признание в прелюбодеянии. История, как она дошла до того, что объявила себя сексуальной маньячкой, выясняется из ряда писем, которыми она обменялась с Джорджем Комбом в феврале 1858 года.
14 февраля, незадолго до того как Генри направил прошение о полном разводе, Изабелла послала письмо леди Дрисдейл, впервые связавшись с кем-либо из семьи Эдварда. «Моя дорогая леди Дрисдейл, — писала она из своего коттеджа в Рединге, — я глубоко сожалею, что вольным и неосторожным выражениям из моего дневника, который я полагала священным, как собственные мысли, придали так много важности, и я тем больше сокрушаюсь, поскольку их использовали для столь несправедливого обвинения другого человека. Я могу лишь со всей серьезностью заявить, что он не дал ни малейшего повода ни к одной из описанных там мыслей, слов или поступков!» Упоминания об Эдварде, заверяла она, были «смутным и чисто воображаемым изложением женских мыслей, неблагоразумно доверенных дневнику и никогда не предназначавшихся для огласки».
Леди Дрисдейл переправила это письмо Комбу, который к тому времени решил сделать все от него зависящее, чтобы поддержать Эдварда. Теперь он был убежден, что отрицание Изабеллы поможет их делу. Тон был «слишком легким и небрежным», сказал он леди Дрисдейл. Любой читающий его подумал бы: «О, она видит, что повредила Лейну, выдав их тайну, и теперь надеется спасти его, все отрицая». Для защиты доктора, сказал Комб, им нужно «уничтожить достоверность дневника как записи реальных событий».
Неделю спустя, 21 февраля, Изабелла написала самому Комбу. Она сказала, что знает, Генри связывался с ним (кто-то, по-видимому, держал ее в курсе того, как разворачивались события в Эдинбурге). Она умоляла его: «Помогите мне, если можете, снять вину с нашего общего знакомого, который вместе со своей семьей втянут в это дело через мое неосторожное и легкомысленное поведение и чья великодушная забота и сочувствие моему жалкому общественному положению ввергло их в это несчастье». Изабелла написала, что рассматривала дневник «как свою неотъемлемую собственность и единственного наперсника» и пришла в ужас от того, что его могут использовать во вред тем, кто проявил к ней доброту. Она заверяла Комба, что «горячо желает, насколько это в моих силах, возместить ущерб семье, раздраженной и оскорбленной моими бесспорно легкомысленными, неосторожными личными записками — записками, к сочинению которых меня побудило мое слишком живое воображение и которые заставило хранить полное отсутствие осторожности и скрытности».
Комб ухватился за эту возможность помочь доктору. В своем ответе от 23 февраля он начал с напоминания Изабелле о том, что поставлено на карту. «Если ваш дневник содержит упомянутые ныне описания и является правдивым, то доктор Лейн погиб как человек своей профессии, ибо ни одна порядочная женщина не осмелится ступить под его крышу, когда на нем лежит такое пятно. Его бедная жена лишена его привязанности, а леди Дрисдейл, в свои немолодые лета, видит дражайший объект ее симпатий опозоренным и разоренным».
Он сказал Изабелле, что пересказанные ему отрывки из дневника ошеломили его. Он не мог поверить в их подлинность, поскольку невозможно представить, что она была настолько беспечна, чтобы вести запись своих грехов. «Вы знали, что вы смертны и можете погибнуть в железнодорожной катастрофе, утонуть во время шторма или в одно мгновение умереть от сердечного спазма или апоплексического удара, или, как и случилось, подхватить лихорадку и свалиться в бреду. В любом из подобных случаев сделанные вами записи вашего позора и гибель вашего друга наверняка увидели бы свет. Таким образом, я открыто говорю вам, что все мое знание человеческой натуры поколебалось, принимая во внимание сделанные вами описания, если они подлинны».
Он предположил, что Изабелла могла считать дневниковые записи «предохранительным клапаном возбужденного разума», «сумасброднейшими размышлениями обо всех предметах духовных и мирских и о самых горячих и страстных желаниях». Однако он сообщил ей, что Роберт Чемберс, прочитавший ее дневник, поднял на смех идею о том, что обвиняющие записи были фантазиями. Трудность, сказал Комб, заключалась в реализме дневника. «Ваши нелепые выходки, как мне их описали, являются не плодом фантазии и размышлений, но чистыми фактами с указанием мест, дат и всех обстоятельств действительности». Для иллюстрации проблемы он сфабриковал запись в собственном дневнике. «Предположим, я запишу в своем личном журнале: «21 февраля 1854 года я навестил миссис Робинсон на Морей-плейс, мы вместе сидели на диване и разговаривали на философские и религиозные темы. Захотев узнать, сколько времени, я обнаружил, что мои часы пропали. Я взглянул на них, когда пришел, потому что имел в запасе всего полчаса, и никто не мог их взять, кроме нее. Я обвинил ее в воровстве, и она вернула мне часы, сказав, что взяла их в шутку». Предположим, эта запись попадет в руки моей жены или душеприказчиков, сумеют ли они поверить, будто я записал это, всего лишь развлекаясь игрой своего воображения?» Он подвел итог: как объяснить записи в дневнике, чтобы «убедить в их выдуманности умы, наделенные обычной проницательностью и опытом?»
Указывая Изабелле, насколько неправдоподобным казался ее дневник, Комб скрыто намекал на то, каким образом она могла бы его объяснить: поскольку ведение дневника было актом, граничащим с безумием, то содержание его тоже допустимо приписать безумию. Быть может, записи настолько точны потому, что являлись не снами, а галлюцинациями.
Как сказал Комб, он был рад случаю «столь ясно изложить» Изабелле «это дело в искренней надежде», что она сумеет «развеять тайну таким образом, чтобы оправдать себя и доктора Лейна». В тот же день он написал письмо доктору, где более прямо обозначил решение, на которое указывал Изабелле: она «пишет, как очень умная женщина», сказал он, но «единственное объяснение — безумие». В письме к Генри Робинсону Комб также заметил: «Это кажется безумием». Сэру Джеймсу Кларку он написал: «Эта женщина не была сумасшедшей в обычном смысле», но «она, должно быть, мучилась из-за возбуждения, связанного с сексуальным предрасположением, и, не находя ему выхода de facto, ибо была непривлекательна, удовлетворяла его в грязных фантазиях и для усиления наслаждения записывала их как фактические».
26 февраля 1858 года, через три дня после письма Комба к Изабелле, она прислала ответ. «Я отвечу вам так ясно и удовлетворительно, насколько могу, — писала она, — но боюсь, что должна сделать это пространно, ибо писание все же утомительный и кружной путь для самовыражения». В письме насчитывается около двух тысяч слов, почти половина из которых ушла на пылкие обвинения Генри как мужа и мужчины. Она перечислила его нечувствительность, его лишенную поэзии душу, подлость, тайный захват ее денег, аморальность частной жизни. Она поведала печальную историю их брака. Она винила себя в наивности и импульсивности — «Оглядываясь на свою жизнь, я не вижу ничего, кроме ряда ошибочных шагов во всем касающемся отсутствия духовных интересов и рассудительности» — и заявляла, что смирилась со своей участью. «Очень давно мне сказали, что горе научит меня терпению и послушанию, и возможно, я даже извлекла полезный урок».
Тем не менее раскаяние Изабеллы сменяется гневом и гордостью. Это письмо пропитано негодованием в ответ на оскорбление, нанесенное ей всеми, прочитавшими ее дневник. Чтение без разрешения ее личного дневника, писала она, было «несправедливостью, низостью, воровством». «Я не понимаю этих людей, совершенно посторонних, не имевших никакого позволения, присвоивших право совать нос, внимательно читать, осуждать, выбирать отрывки из моих личных записей любопытными, лишенными рыцарства, подлыми руками. Я не смогла бы сделать этого, как не смогла бы со злым умыслом подслушивать их молитвы, их полуночный шепот во сне или слова в бреду; я посчитала бы себя оскорбленной от одного предложения прочитать бумаги, предназначавшиеся не для моих глаз, но только для того, кто писал».
Проклиная вмешивающиеся не в свои дела, грубые руки людей, прочитавших ее слова, активное подслушивание у ее постели, Изабелла описывает незаконное чтение своего дневника как почти сексуальное насилие. Тайные пространства ее дневника приравнивались к тайным местам ее тела. В своем романе «Приход и расход», опубликованном в Англии в 1857 году, Густав Фрейтаг играл на той же параллели. Перед балом героиня романа сунула свой дневник — «маленькую, тонкую книжечку в переплете красного шелка» — за корсаж. «Никому чужому не дозволено было заглядывать в эту драгоценную книгу — никто не должен был видеть или касаться этой святыни». Когда распутный джентльмен ворует дневник у нее из-под одежды, поклонник девушки доказывает свою честность, отобрав дневник и вернув его непрочитанным.
Ненависть Изабеллы к Генри горит ярким пламенем. «Могла ли я помыслить, что мужчина, называвший себя моим мужем, который с надменной высоты своего житейского благоразумия посмеивался над моими поэтическими всплесками, грубо войдет в мою комнату больной (ища на самом деле деньги) и отберет у меня мои бумаги — эти жалкие маленькие сокровища разочарованной натуры — и оставит у себя и их, несмотря на непреложные законы настоящей справедливости». По английскому закону бумаги женщины были собственностью ее мужа — как жаловалась реформатор Каролина Нортон, «авторские права на мои работы принадлежат ему, самые мои душа и мозг — не являются моей собственностью!». Изабелла заметила, что ее брат Фредерик, «которого никто не обвинит в поэтичности или восторженности», согласился с ней, что Генри вел себя по-варварски, отняв у нее записи, пока она болела, а затем использовав их против нее. «Только женщину можно было подвергнуть такому унижению, — писала она. — Мужчина сопротивлялся бы и заставил бы трусов, дерзнувших оскорбить его частную жизнь, с трепетом отступить».
В одиночестве ее брака, «что было моим отдохновением?» спрашивала она. «Что было утешением? Одиночество и мое перо. Здесь я жила в собственном мире, куда вряд ли кто когда-нибудь вошел бы. Я чувствовала, что хотя бы в своем кабинете я госпожа и все мною написанное принадлежало мне».
Изабелла не придает своему дневнику статуса художественного литературного произведения, хотя даже при этом не может устоять перед искушением представить свои записи в романтическом свете: «Слишком часто я окунала свое перо в волшебную чернильницу поэзии — правда и действительность, туманность и видения слишком часто смешивались — я обладала этим роковым даром — скорее проклятием, чем благом — жаловать “воздушным теням… и обитель, и названье”».
Ее видимое самообладание, писала она, давало неверное представление о ее напряженном и безнадежном мире воображения. «Если я казалась спокойной, то лишь потому, что бурная поэтическая жизнь была безжалостно загнана в рамки одиночества, где нечаянно удовлетворялась с удвоенной готовностью, поскольку была в высшей мере существенным фактом моей индивидуальности и не имела пищи извне».
Касательно того, почему она хранила свои дневники: «Я могу лишь ответить, что у меня почти нет осторожности — я думала, что, если умру, никому не принесет никакого вреда то, что станет тогда пустыми бумажками, а если останусь жива, никто их у меня не отнимет; кроме того, я почти пообещала себе, что приведу их в порядок, сравню, уничтожу и тщательно пересмотрю».
Изабелла заявляла, что не представляет, чем еще могла бы помочь доктору. «Должна сказать, — писала она, — меня весьма удивляет, что вы с таким жаром ищете моего объяснения моего же дневника, словно я могла бы каким-то образом исправить произведенное им впечатление и причиненное им зло. Я не вижу, как это может быть».
Данное письмо оказалось не более эффективным для дискредитации дневника, чем предыдущие два, написанные Изабеллой. Хотя она попеременно то гневалась, то терзалась угрызениями совести, но все равно производила впечатление абсолютно разумной женщины. Она проигнорировала завуалированные инструкции Комба объявить себя сумасшедшей. Однако в течение нескольких следующих дней узнала, что Генри затеял бракоразводный процесс в новом суде. Она перечитала письмо Комба. В воскресенье 28 февраля, на следующий день после своего сорок пятого дня рождения, Изабелла написала Комбу в последний раз.
«Я пересматривала ваше письмо и свой ответ на него, и мне представилось, что последний мог показаться вам до некоторой степени расплывчатым и неубедительным. Позвольте же мне сделать несколько определенных и окончательных замечаний по данному предмету». Обвинительные дневниковые записи, по ее словам, были сделаны, когда «я на время стала жертвой собственных фантазий и галлюцинаций… Вместо фактов я постоянно описывала то, что было самым необузданным измышлением ума, измученного тиранией долгих лет и посвятившего себя литературному творчеству как единственному утешению в моей ежедневной судьбе». В этих записях она давала «свободу внушениям своего воображения»: «В отношении друга, которого они в особенности касаются, все до одного являются плодом чистого и полного воображения и выдумки».
Изабелла выразила покорность и сожаление. «Никакой другой человек не принес бы более глубоких» извинений. «Я не имею и не могу добавить больше ни единого слова». Ее заявления не принесли Эдварду и его семье ничего, кроме боли; теперь ее лучшим убежищем был отказ от собственной разумности и затем — молчание.
Наконец-то она снабдила Джорджа Комба ответом, который ему требовался. Она подчинилась его руководству, как делала, когда терзалась противоречиями своего характера. Он передал хорошую новость Эдварду. Последнее письмо Изабеллы, сказал Комб, было «написано в спокойном, откровенном тоне, с указанием на осознание того вреда, который она вам причинила, и самым серьезным заявлением, что все до одной записи в ее дневнике, касающиеся вас, являются чистой выдумкой». Дневник, сказал он, был «измышлением ума расстроенного или на грани расстройства». В письме к леди Дрисдейл он отметил, что Изабелла не сумела дать «рационального объяснения» о записях в своем дневнике, но по крайней мере обеспечила «безумное объяснение».
Джордж Комб верил, или дерзал верить, что Изабелла повредилась в уме из-за неудовлетворенного желания. Его собственные книги помогли утвердить идею о том, что эта часть мозга может быть повреждена, тогда как остальные останутся здравыми: индивид мог даже обладать «двойным» или «раздвоенным» сознанием, при котором одна сторона рассудка не сознает действий другой (Форбс Уинслоу цитировал Комба по этому вопросу в своей работе «Неясные расстройства мозга и разума»). В течение следующих нескольких недель Комб показал письма Изабеллы своим друзьям в Эдинбурге и проконсультировался с врачами и юристами, как установить ее сумасшествие. С этой целью он написал своему племяннику доктору Джеймсу Коксу, члену Совета по невменяемости в Шотландии, своему другу Уильяму Айвори, адвокату, отец которого, лорд Айвори, вел бракоразводные дела в Шотландии, и профессору Джону Хьюзу Беннету, в 1851 году опубликовавшему эссе о физиологических случаях помешательства на почве гипнотизма в Эдинбурге.
Семья Дрисдейл, учитывая проблемную историю Джорджа, тоже могла посчитать вероятным, что Изабелла страдала скрытым безумием. Эдвард с готовностью принял аргумент о ее сумасшествии. В ответе Комбу он описал ее как «странную, самовлюбленную, эгоистичную особу, полупомешанную из-за несчастий и побуждаемую дикими галлюцинациями выдавать за факты все фантазии и желания значительно расстроенного и крайне развращенного воображения».
Он и братья Дрисдейл — все они теперь студенты или практики в области медицины — обладали хорошим положением для обеспечения медицинской стороны защиты. Врачи, дававшие показания в Вестминстере 15 июня, были тесно связаны с их кругом. Локок, как акушер королевы Виктории, являлся коллегой большого друга Комба — сэра Джеймса Кларка, Беннет, как прогрессивный гинеколог, был известен Джорджу Дрисдейлу и другу Дрисдейлов Джеймсу Янгу Симпсону (все трое являлись сторонниками использования гинекологического зеркала), Форбс Уинслоу был одним из первых френологов и почитателем Комба, а Кидд — бывшим пациентом гомеопата Джона Дрисдейла.
Роберт Чемберс по-прежнему сомневался, что дневник является продуктом безумия. Этот дневник, сказал он Комбу, читается, как «история событий, равно как и журнал мыслей, и я должен счесть его самым странным из всех известных мне произведений — чтобы женщина на протяжении месяцев или лет намеренно доверяла бумаге подробности преступной интриги, под которой нет никакого основания, но лишь ее фантазия, и навлекала возможный позор на другого, невинного человека». После того как Комб показал ему письма Изабеллы, Чемберс принял ее отрицание адюльтера, но тон его остался недоверчивым. «Если бы вы только видели ее дневник, — писал он Комбу, — как смешно было бы вам слышать, что его называют плодом воображения — грезами… Я не верю в вину Лейна, но леди эта в душе являлась прелюбодейкой и желала этого в действительности, было бы безумием сомневаться в этом после того, что я видел».
Эдвард все еще надеялся остановить иск Генри. Даже 16 марта он сказал Комбу, что не знает, «мир ли на повестке дня или борьба не на жизнь, а на смерть»: «Все — море неуверенности». Но 25 марта он осознал, что суд неизбежен. Роберт Чемберс только что ездил в Лондон, чтобы отговорить Генри от его поступка, сообщал Комбу Эдвард, и нашел его «совершенно невосприимчивым и полным решимости»: он «явно не желает дать себя убедить. У него была плохая жена, и он хочет избавиться от нее любой ценой». Чем больше друзья Эдварда в Эдинбурге пытались преуменьшить доказательность дневника, тем сильнее Генри жаждал публичного взыскания. В зале суда четырьмя годами ранее он выразил удовольствие от одержания победы над своим младшим братом. Теперь искал такой же безоговорочной победы над женой и над образованным джентльменом, которого она так ценила. Ненависть Генри к Изабелле, писал Эдвард, казалось, «настолько поглотила его, словно лишила разума в отношении всех связанных с ней тем и превратила в полного фанатика».
Глава одиннадцатая
Огромная канава яда
16 июня — 20 августа 1858 года
В среду 16 июня жара в Лондоне достигла своего пика. Температура поднялась до ста градусов по Фаренгейту, став самой высокой из когда-либо зарегистрированных в городе, и тошнотворная смесь запахов просочилась в палаты парламента и суды Вестминстер-Холла. Тяжелая река стояла под солнцем темная, обмелевшая и вонючая. Она была «заразной, разлагающейся, просто сточной канавой», написала «Морнинг пост», и «оскорбляла обоняние». Каждый день в ее воды сбрасывали огромное количество нечистот, порождая испарения, которые, как считалось, отравляли тех, кто их вдыхал. «Огромной канаве яда, — жаловался “Иллюстрейтид Лондон ньюс”, — разрешено день за днем, ночь за ночью ползти через величайший город мира».
В судах Вестминстера судьи исполняли свой долг с ощущением опасности, решая представленные им дела как можно быстрее. Заседание Суда по бракоразводным и семейным делам открылось, как обычно, в одиннадцать часов, но Кокберн начал с того, что объявил перерыв в слушаниях по делу Робинсонов. Судей, сказал он, смущает позиция Эдварда Лейна в данном деле. Они решили прерваться для обсуждения, можно ли предпринять беспрецедентный шаг и «изъять» доктора из иска, чтобы адвокаты Изабеллы смогли вызвать его как свидетеля. «Этот вопрос, — сказал Кокберн, — затрагивает такие важные последствия и такие серьезные принципы осуществления правосудия согласно Закону о разводе, что мы очень хотим заручиться помощью всех членов суда, прежде чем создать прецедент. Мы откладываем слушание дела до понедельника, когда, как надеемся, сумеем объявить о решении, к которому можем прийти.
Это дело выявило пробел в законе. Когда на развод подавала жена, ей не требовалось называть имя любовницы мужа — так было отчасти потому, что ее прошение никогда не основывалось только на нарушении супружеской верности, отчасти потому, что любовницу мужчины не могли, как женщину, призвать к возмещению судебных издержек, и отчасти для того, чтобы, как разъясняло руководство по бракоразводным процедурам, «защитить личность, возможно, невиновной третьей стороны от заглазного очернения». Мужчина же, пытаясь развестись со своей женой, обязан был назвать ее любовника. Для многих мужчин Викторианской эпохи обвинение в прелюбодеянии не стало бы катастрофой, но не для Эдварда Лейна, чей заработок зависел о того, доверят ли ему лечение женщин. Он был так же беззащитен перед позором, как женщина, и стоял перед разорением из-за слов женщины.
Прежде чем заседание перенесли для разрешения этой проблемы, адвокат Изабеллы попросил вызвать Джона Тома, их последнего свидетеля. Кокберн согласился выслушать его показания.
Том представился джентльменом, «имеющим отношение к литературной деятельности», который знал мистера и миссис Робинсон, «последнюю — близко».
— Я познакомился с ними в Рединге в 1854 году, — показал он, — а затем встретился с миссис Робинсон в Мур-парке.
Филлимор попросил его описать миссис Робинсон.
— Она очень возбудимая особа, — сказал Том. — В целом в ее поведении присутствует определенная доля формальности, но она то и дело высказывает романтические и непоследовательные замечания.
Описание соответствовало линии защиты, наводя на мысль, что у Изабеллы были две стороны натуры — публичная и дневниковая, буйные внутренние фантазии под маской внешнего приличия.
Тома попросили зачитать вслух запись в дневнике от 3 июня 1854 года, в которой Изабелла зафиксировала свои впечатления о нем. «Его большие глаза казались бледными фиалками, — читал Том, — в тени тяжелых, нависающих век, щеки у него впалые, и во всем его облике сквозило уныние». В зале раздался смех во время передачи Томом этого насквозь романтического описания самого себя. Он продолжил чтение, обратившись к отчету Изабеллы о своем собственном поведении во время их встречи. «Щеки пылали, на глаза каждую секунду наворачивались слезы, а голос прерывался. Мы говорили долго и откровенно».
Филлимор спросил у Тома, как он находит этот отрывок.
— Он очень приукрашен и преувеличен, — ответил Том, — и я не испытывал уныния или подавленности.
Филлимор привлек внимание Тома к записи от 4 июля 1854 года о его встрече с Изабеллой в Мур-парке. Этот отрывок, сказал молодой человек, тоже был «весьма приукрашенным» изложением фактов.
Наконец Филлимор спросил Тома о записи, сделанной 15 июля 1854 года и включающей ссылку на дерево, «при взгляде на которое я всегда буду думать о моей эскападе с мистером Томом».
— Слово «эскапада», — сказал Джон Том, — для меня необъяснимо. Помню, я как-то читал под деревом в саду с миссис Робинсон, когда к нам направился мистер Робинсон, и миссис Робинсон затем отбежала за угол, чтобы, по-видимому, не попасться мужу на глаза.
Он категорически отрицал любое нарушение приличий в отношениях между ним и миссис Робинсон.
На перекрестном допросе Том признал, что дружил с доктором Лейном: после его работы гувернером у детей Робинсонов, сказал он, мистер Робинсон представил его доктору, с которым он с тех пор оставался «в близких дружеских отношениях».
На этом суд отложил слушание дела.
За последующие три недели дело Робинсонов привело Суд по бракоразводным и семейным делам в еще большее смятение. Когда Кокберн, Крессуэлл и Уайтман вернулись к нему в понедельник 21 июня, Кокберн сказал, что пятеро из шести судей, назначенных заседать в этом суде, пришли к заключению, что не могут вывести Эдварда Лейна из иска. Судьей, заявившим особое мнение по делу, был пожилой Уильям Уайтман, доказывавший, что в формулировке закона нет ничего, что мешало бы им так поступить. Кокберн, выразив сожаление по поводу выступления Уайтмана против большинства, объявил, что дело будет слушаться, как планировалось. И пригласил барристеров подвести итоги.
Поскольку судьи согласились, что дела против Эдварда нет, Форситу выступать не требовалось. Филлимор от имени Изабеллы повторил свой довод насчет того, что содержание дневника — выдумка. Он выдвинул предположение, что его клиентка «считала, будто пишет своего рода роман, в котором, как очевидно полагала она, описываемые ею сцены образовали подходящую кульминацию». Чемберс, от имени Генри, суммировал дело, указав, что хотя дневник «несомненно, написан — как иногда пишут женщины — высокопарным стилем, он является совершенно точным отчетом о вещах, имевших место. Мой ученый друг попытался принизить его, цитируя пассажи, посвященные мистеру Тому, а затем поместив мистера Тома на свидетельское место для отрицания корректности этих отрывков. Но мистер Том их не отрицает. Он лишь говорит, что они являлись преувеличенными описаниями действительно произошедшего». Чемберс добавил, что в 1854 году миссис Робинсон было не пятьдесят лет, а сорок один год.
Кокберн сказал, что судьи вынесут вердикт в течение двух недель.
Двенадцать дней спустя, в субботу 3 июля, толпа элегантно одетых дам набилась в зал суда, чтобы услышать приговор по делу Робинсонов, но вскоре их постигло разочарование. Кокберн объявил, что изменил свое решение. Подобно Уайтману, он и другие судьи теперь считают, что доктора Лейна нужно вывести из иска, чтобы он мог выступить в качестве свидетеля. Сверх того, они узнали, что вскоре в парламент представят билль о поправках к Закону о разводе, в котором будет условие, разрешающее выводить соответчика из дела, подобного этому. Кокберн решил снова отложить слушания, чтобы дождаться принятия билля.
Судьи продолжили рассматривать другие прошения. В понедельник 14 июня, в первый день заседаний по делу Робинсонов, суд заслушал прошение миссис Уорд о разводе с ее пьющим жестоким мужем на основании нарушения супружеской верности, жестокости и оставления. Согласно показаниям их квартирной хозяйки, она была «тихой, трудолюбивой женщиной», которая после многих лет «дурного обращения», казалось, «вполне согласна» с тем, что муж ее оставил. Полиция подтвердила, что мистер Уорд бил свою жену. Но Крессуэлл заметил, что если миссис Уорд довольна была уходом мужа, суд может отказать ей в разводе. «Акт оставления, — уточнил он, — должен быть совершен против воли жены». Развод не мог предоставляться по взаимному согласию, не мог он оправдываться и одной несчастностью жены. Формулируя новый закон, законодательная власть постаралась избежать примера Франции, которая в 1792 году санкционировала развод на основании несовместимости, в результате чего в последующее десятилетие один из каждых восьми французских браков был расторгнут, почти три четверти из них по прошениям жен. Тем не менее Крессуэлл нашел способ предоставить миссис Уорд свободу. В среду 16 июня, после выступления Джона Тома по делу Робинсонов, Крессуэлл постановил, что она «несомненно, получала право на развод на основании прелюбодеяния и жестокости, даже если в отношении оставления и были какие-то сомнения». Благодаря правилам нового закона она получала право сохранить любую собственность, которую впоследствии приобретет.
Брак Уордов был одним из девяти, расторгнутых в тот день — скорость принятия решений, вызвавшая вопросы в палате лордов. Действуя слишком медленно, судьи продляли, в понимании общества, жизнь нравственно испорченному союзу; действуя слишком быстро, они, похоже, разрушали на глазах у публики институт брака.
21 июня, после третьего перерыва в слушаниях по делу Робинсонов, Крессуэлл объявил свой вердикт по иску, изначально рассматривавшемуся в течение четырех дней в мае: «Кертис против Кертиса», прошение жены о судебном разлучении на основании жестокости. Поскольку это было прошение о разлучении, а не о разводе, Крессуэлл мог судить его один. Как и в деле Робинсонов, решение суда опиралось на интерпретацию документа, написанного женщиной.
Фрэнсис и Джон Кертис, подобно Генри и Изабелле Робинсон, составили неравный брак, и Крессуэлл указал на несоответствие в социальном статусе пары как на ключ к их разладу. Отец Фанни был барристером Линкольнс-инна, того же инна, к которому принадлежали отец и дед Изабеллы, тогда как муж, как и Генри, являлся инженером-строителем. Джон Кертис не нравился родителям Фанни. Вечером накануне свадьбы Джон в течение четырех часов ссорился с будущим свекром по поводу приданого Фанни. На приемах в доме родителей жены Джон чувствовал, что с ним обращаются как с «низшим». Фанни признала, что ее мать и отец часто отзывались о работе ее мужа как об «инженерной чепухе», хотя, по ее словам, говорилось это не с целью обидеть.
Джон становился все более нестабильным, пережив в 1850 году приступ «мозговой лихорадки» и высказывая крайние религиозные взгляды. В своем прошении о разлучении Фанни обвиняла его в том, что он также проявлял беспощадность по отношению к ней и к детям — например, сказала она, часто бил своего сына «с большой жестокостью, нанося сильные и рассчитанные удары по лицу, голове и ушам».
Когда дело слушалось в мае, в числе свидетелей Джона Кертиса был Форбс Уинслоу, показавший, что Джон полностью оправился от приступа мозговой лихорадки. Для опровержения обвинения в жестокости Джон предъявил письмо Фанни к ее матери, написанное, когда семья жила в Нью-Йорке в 1852 году.
В письме описывался день, когда Джон приехал домой и застал своих детей играющими с двумя девочками, четырех и шести лет, дочерьми соседа, под присмотром служанки. Джон принялся ругать Фанни за общение их детей с посторонними — «все несчастья его жизни», сказал он ей, «явились результатом безнравственных привычек, усвоенных от других детей». Хотя она извинилась, он все сильнее возбуждался по поводу того, что станется с его детьми, разговаривая — по мнению Фанни — в «отвратительной» и «безнравственной» манере. Она сделала резкое замечание в отношении его ментального здоровья — «Решительно, если ты продолжишь в том же духе, я вынуждена буду поместить моих детей под опеку правительства» — и тут же пожалела об этом. Разъяренный Джон запретил ей видеться с детьми, оскорбил ее перед ними и девушкой-служанкой, которой приказал подавать завтрак, прежде чем она обслужит его жену. Кроме того, он порвал и сжег журналы Фанни, запретив ей приносить в дом книги и журналы, не показав их сначала ему.
«Хотела бы я знать, что мне делать, — писала Фанни матери, — но он как будто бы настолько поглощен детьми, что мне не хочется забирать их, несмотря на все, что я могу претерпеть, и, по-моему, в настоящее время им ничто не угрожает… Хотела бы я, чтобы он сделал что-нибудь, развязавшее мне руки. Я часто желаю, чтобы он меня ударил, но он никогда не делает такой попытки… более того, в последнее время он кажется более покладистым, но голая правда заключается в том, что он доводит мысль о своей власти до мании… По моему мнению, винить надо мою нерешительность и слабость, насколько можно их винить, но очень тяжело понять, что делать». Она боялась, что Джон сходит с ума. «Чрезвычайная смесь высокомерия, себялюбия и любви к власти с религиозным чувством и восторженностью — это слишком для моего понимания, — писала она, — и особенно во время иногда случающихся у него, вдобавок ко всему этому, срывов до слез и уныния». Вскоре после получения этого письма родителями Фанни ее отец поплыл в Нью-Йорк и устроил, чтобы его зятя поместили в психиатрическую клинику.
Выйдя через несколько месяцев из клиники, Джон отправился в Испанию для работы железнодорожным инженером, а затем, в 1857 году, приехал искать Фанни и детей в поместье ее отца в Ирландии. Джон развесил объявления, в которых предлагал десять фунтов стерлингов награды за информацию о них. Тексты были составлены как объявления о пропавшей собственности или разыскиваемых преступниках: «Миссис Фрэнсис Генриетта Кертис, англичанка, возраст 35 лет, рост 5 футов 3 дюйма, склонна к полноте, волосы каштановые, темного оттенка, глаза голубые, не слишком выпуклые, цвет лица светлый и свежий, брови не очень ярко выражены, нос слегка вздернутый, передние зубы довольно крупные, в основном выражение лица спокойное, манера держаться хладнокровная и тихая». Фанни бежала в Лондон, где взяла для себя и детей вымышленную фамилию. Когда Джон выследил их, она прибегла к закону.
Подобно записям в дневнике Изабеллы, письмо Фанни дало Суду по бракоразводным и семейным делам живой, субъективный взгляд на повседневную жизнь внутри несчастливого брака. Фанни Кертис была одинока и растерянна, предана своим детям и пыталась следовать роли зависимой жены. Хотя Джон представил это письмо в доказательство того, что не проявляет насилия, очевидная боль, стоящая за словами Фанни, вызвала сочувствие суда. Желание, чтобы Джон ударил ее, стало вернейшим доказательством ее несчастности. Мгновения жалости к возбужденному мужу явились свидетельством ее способности на нежность.
Днем 21 июня Крессуэлл вынес решение против Джона Кертиса в пользу Фанни, предоставив ей раздельное проживание, которого она добивалась. В своем решении он признал, что «возбужденные чувства» Фанни «подтолкнули ее к изображению красочной картины» поведения мужа — страстная необъективность, характерная для прошений, подаваемых в новый суд, — и выразил сочувствие Джону, презираемому и запугиваемому семьей жены, жертве отчаянной неуверенности в себе и духовной одержимости. Но судья посчитал, что письмо «дышало правдой, искренностью и доброжелательностью» и рисовало «печальную картину» жизни Фанни. Крессуэлл удовлетворил ее прошение, постановив, что Джон Кертис проявил «жестокое и неоправданное употребление власти… достаточное для того, чтобы возбудить обоснованные ожидания дальнейших актов насилия». Он отказался выносить решение по вопросу о том, следует ли детям жить с матерью или с отцом. Закон об опеке над детьми давал женщинам (за исключением прелюбодеек) право подавать прошение об опеке, и новый Суд по бракоразводным и семейным делам теоретически обладал властью ее предоставить. Однако Крессуэлл сказал, что «законодательная власть не установила правил или принципов, которыми данный суд мог бы руководствоваться в решении этого особенно деликатного вопроса». Решение этого вопроса он оставил на Суд лорда-канцлера, постановив, что по крайней мере в ближайшие три месяца дети должны оставаться с Фанни.
Но когда Фанни Кертис и ее отец обратились в Суд лорда-канцлера за опекой, судья, рассматривавший дело, занял резко противоположную позицию. Вице-канцлер Киндерсли усмотрел вину в поведении Фанни по отношению к Джону. «Я считаю общим местом тот факт, что очень немногие жены в достаточной мере задумываются о священной обязанности послушания и подчинения желаниям своих мужей, даже если те капризны. Каким бы резким, каким бы грубым ни был муж, это не оправдывает недостаток у жены желания должным образом повиноваться мужу, что является ее долгом и по закону Божьему, и по закону человеческому». Он признал, что Джон бил детей, когда те отвлекались во время молитв или во время благодарения за пищу, но решил, что это не выходило за границы разумного поведения. Что важнее всего, письмо Фанни к матери не вызвало у него доверия: она «излагает факты не только в преувеличенной манере, но и фальшиво».
В вопросе назначения опеки, сказал Киндерсли, суд не смог решить, что лучше в интересах детей, иначе это породило бы хаос. Преобладать должен скорее авторитет отца. Даже произвол Джона Кертиса в конце концов был зацикленностью на двух догматах викторианского общества: господстве мужчины в семье и господстве Бога над человеком. Защита института брака влекла за собой сохранение первенства отца. Киндерсли отклонил прошение Фанни и предоставил опеку над детьми Джону.
В своем решении по делу Кертисов Крессуэлл руководствовался сочувственным здравым смыслом; Киндерсли принял свое решение с прицелом на прецедент и принцип.
Перед началом процесса по делу Робинсонов Джордж Комб обнаружил, что связан с ним еще теснее, чем думал. В мае 1858 года Эдвард Лейн написал ему, предупреждая, что его имя постоянно фигурирует в дневнике Изабеллы. В дневнике часты ссылки на него, писал Эдвард, в связи с френологией и бессмертием души. Комб пришел в ужас. Впутавшись в нравственную анархию Изабеллы, он мог погубить свою праведность, которую старательно сохранял на протяжении последних десятилетий. Он годами отвергал обвинения в атеизме. Теперь же над ним нависла угроза, что они свалятся на него в лице крайне озабоченной сексом женщины, к которой он проявил участие. Обвинение дневниками Изабеллы, сказал он Эдварду, могло «повредить моей репутации и погубить влияние моих книг». Он настаивал, что любые его письма, цитированные Изабеллой, являлись его авторским правом и, менее правдоподобно, любые разговоры с ним могли нарушить его права на его же идеи. Он умолял Эдварда побольше рассказать об этих ссылках: казалось ли, что он богохульствовал? Предстал ли он неверующим и аморальным?
Комб и его друзья были крайне заинтересованы в том, чтобы замять рассказ Изабеллы о своей измене, в котором не чувствовалось раскаяния. Ее история была подарком для их врагов. Она довела их идеи до логического и устрашающего вывода: человек является животным, руководимым лишь инстинктивными потребностями, бессмертной души не существует, поэтому люди могли вести себя как им заблагорассудится, без страха наказания. В дневнике содержалось представление о том, каким может стать общество, если новый эволюционный взгляд на мир одержит верх.
Лейн, Комб и Роберт Чемберс обрабатывали газетчиков, ища их поддержки. Чемберс написал Мармадюку Сэмпсону и Энеасу Суитленду Даллесу в «Таймс», умоляя их напечатать передовую статью в защиту Эдварда Лейна. В ответ Эдвард получил письмо от миссис Дэллес — бывшей Изабеллы Глин, которая в 1851 году ужинала в доме Чемберса с Изабеллой Робинсон. Она заверила доктора, что редакторы «Таймс» «с самого начала живо откликнулись» на «чудовищную сложность» его положения и крепкая передовица в связи с этим появится в газете.
Передовая статья Энеаса Суитленда Даллеса была опубликована 6 июля, через три дня после того, как Кокберн отложил слушания. В ней доказывалось, что Изабелла, не способная отличить свои маниакальные фантазии от реальности, погрузилась в «мир грез». Она выдумывала все это не нарочно, предполагал Даллес, но подчиняясь силам своего остающегося в неведении разума. Для нее «не существовало надежных преград, отделяющих действительность от теней — правду от вымысла — пробуждение от мира сновидений. Любое сумасбродное желание, повергавшее ее в трепет, любая изменчивая мысль, промелькнувшая в ее расстроенном мозгу, наделялись признаками личности. Она жила в своем внутреннем мире». Дневник, утверждал Даллес, напоминал главу из принадлежавшего Кэтрин Кроу исследования сверхъестественного «Ночная сторона природы». Он разрушал различие между памятью и воображением.
«Каждый поступок миссис Робинсон оставляет нам выбор только между двумя заключениями, — писал Даллес, — либо она глупое и падшее существо в женском обличье, либо она безумна. В любом случае ее показания ничего не стоят». Это был порочный круг: записями о своей неверности Изабелла изгоняла себя из царства разума. Словам о признании в нарушении супружеской верности — даже сказанным ею самой — нельзя было доверять.
«Игзэминер», еженедельная газета, которую возглавлял Мармион Сэведж, еще один друг Эдварда Лейна и завсегдатай Мур-парка, немедленно перепечатал передовицу Даллеса из «Таймс», а также опубликовал статью под названием «Изъяны закона — дело “Робинсон против Робинсон и Лейна”», в которой высказывалось возмущение тем, что суд лишил доктора — «джентльмена безукоризненной респектабельности и достоинства» — слова.
Комб написал своему другу Чарлзу Макею, редактору «Иллюстрейтид Лондон ньюс», прося его помощи. Макей заверил Комба, что уже пришел к выводу: «Миссис Робинсон была не в себе, и доктор Лейн полностью невиновен». В лондонских клубах, которые он посещает, добавил он, «склонны снять с доктора Лейна всякую вину». Он пообещал, что не допустит ни малейшего намека на это дело в своей газете.
24 июня Чарлз Дарвин сказал одному из друзей: «Все, кого я спрашивал, считают, что доктор Л., вероятно, невиновен — показания мистера Тома (очень разумный, приятный молодой человек); признанная холодность писем доктора Лейна — отсутствие подтверждающих улик — и более всего беспримерный факт — женщина, подробно описывающая собственные измены, что кажется мне куда менее вероятным, чем измышление истории под влиянием чрезвычайной чувственности или галлюцинаций — все в совокупности заставляет меня думать, что доктор Лейн невиновен и это крайне жестокое дело. Боюсь, оно его погубит. Я никогда не слышал от него чувственного выражения». Через три дня он написал тому же другу: «Я испытываю глубочайшее сочувствие к доктору Л. и всей его семье, к которым очень привязан».
Эдвард попросил Комба обеспечить ему дружественную статью в «Скотсмене» и лично написал коллегам в Эдинбург. Его имя «очернили», писал он другу-юристу 25 июня, в ходе «одного из самых омерзительных, самых грубых и несправедливых дел, когда-либо рассматривавшихся Судом общего права… Таким образом, руки у меня были полностью связаны, и я мог ожидать удара исподтишка». Он клялся в своей невиновности «словом и честью джентльмена». Дневник, объяснял он, был «безумным бредом мономаньячки, которая долгое время являлась жертвой серьезного заболевания матки». В письмо он вложил копии газетных отчетов в свою защиту.
Пресса поспешила дискредитировать дневник. «Дейли ньюс», как и «Обзервер», потребовала изменить закон, чтобы дать Эдварду возможность выступить в суде: в противном случае, предостерегала газета, «ни один мужчина, которому случится оказаться в компании с дамой зрелого возраста, обладающей буйным воображением и cacoethes scribendi, не сможет почитать себя в безопасности. Его могут обвинить во всякого рода гнусностях, в то время как на самом деле он абсолютно невиновен, и таким образом он будет совершенно уничтожен». Cacoethes scribendi, термин, изобретенный римским поэтом Ювеналом, означал ненасытную жажду или постоянное, сильное желание сочинительствовать. Если только не изменится закон, писала «Таймс», любой джентльмен, беседующий наедине с женщинами — например, священник или врач, — рискует быть погубленным фальшивым обвинением. «Морнинг пост» провозглашала: «Доктор Лейн — невинный и оскорбленный человек».
Являясь сторонником гидротерапии, Эдвард в особенности был уязвим перед обвинениями в непристойности. В предыдущем месяце, во время дебатов касательно Закона о медицине 1858 года, комментатор в «Ланцете» отнес гидротерапевтов, наряду с гипнотизерами и гомеопатами, к «людям, которые пожертвовали наукой и обесценили нравственность». Тем не менее медицинская пресса горой встала за доктора Лейна. Его методы лечения могут быть нетрадиционными, заявлял «Британский медицинский журнал», но его положение должно озаботить всех терапевтов: если дневник принимается за доказательство, «любой из наших коллег с «кудрями и красивым лицом» и не столь привилегированный, если уж на то пошло, может однажды обнаружить себя на развалинах своего семейного счастья и финансового процветания». Журнал требовал, чтобы доктора Лейна вызвали на свидетельское место, «дабы он сам разорвал необыкновенную паутину, сотканную вокруг него воображением миссис Робинсон».
Несколько газет с разной долей иронии с похвалой отозвались о художественных достоинствах дневника. «В целом работа не лишена признаков значительных литературных способностей», комментировала «Морнинг пост». «Субботнее обозрение» уподобляло Изабеллу эротичной греческой поэтессе Сапфо. «Дейли ньюс» сравнивала напряжение «страстного сентиментализма» дневников с «Юлией, или Новой Элоизой» Руссо, а его «наиболее чувственные похоти» — с «Элоизой Абеляру» Александра Поупа. В основе и эпистолярного романа Руссо 1761 года, и поэмы Поупа, написанной в 1717-м, лежала история Элоизы и Абеляра, ученых и любовников XII века, обменявшихся рядом страстных, демонстрирующих их эрудицию писем. В менее романтичном ключе Изабеллу сравнили с ведьмой («Морнинг пост») и Мессалиной, неистовой и неразборчивой в связях женой римского императора Клавдия (в книге Джона, брата доктора Филлимора). Большинство сообщений о дневнике грешили возбуждением, не только сопоставимым, но и превосходящим таковое в записях Изабеллы. Возможно, некоторые из мужчин, высказывавшихся по поводу этого дела, настаивали на нелепости дневника, боясь, что читатели, особенно женщины, могут посочувствовать ее истории.
«Дневник является самообвинением в безумии», заявило 26 июня «Субботнее обозрение». «Но его последствия внушают страх». Этот еженедельный журнал сравнил Изабеллу с леди Динорбен, вдовой пэра, которую на той неделе признали виновной в клевете — она бомбардировала своего племянника анонимными письмами с обвинениями в банкротстве, незаконном рождении и помешательстве. «Мы очень боимся, что мораль данного дела оборачивается против дам-литераторш. Эпистолярный стиль леди Динорбен и владение миссис Робинсон описательным и лирическим жанрами погубили их. Они жертвы — и другие тоже жертвы — литературного мастерства и таланта в искусстве сочинительства».
Дальше передовица в том же выпуске «Субботнего обозрения» порицала «соблазнительную сентиментальность» Изабеллы, доказывая, что ее дневник в долгу у «изысканно жалостных смертных лож красивых маленьких девочек» в современных романах, у появлявшихся на страницах прессы благочестивых писем проституток и у грязных памфлетов и картинок, продаваемых рядом со Стрендом — на Холиуэлл-стрит, являвшейся центром британской торговли порнографией. Автор этой статьи напрямую связал сентиментальные эмоции и сексуальную распущенность. Изабелла, следуя примеру «любовных сцен с ласками» из популярных романов, черпая вдохновение «в давно обнаружившейся сладостности соединения», с любовью смаковала свое падение, медлила над своей гибелью, сентиментальничала над своими грехами. Поступая так, она обнажила связь между романтикой и порнографией.
Хотя куда менее откровенный, чем большинство текстов, которыми торговали вразнос на Холиуэлл-стрит, дневник Изабеллы подтверждал популярную порнографическую формулу: его рассказчиком была женщина, с удовольствием предававшаяся сексу. Его восторженные воспоминания читались, как вымаранная версия восклицаний в «Сладострастном турке» (1828): «Никогда, о, никогда мне не забыть восхитительных ощущений, последовавших за жестким проникновением, а потом — ах, мне!» Полубессознательные грезы Изабеллы в постели по утрам напоминали о грезах Фанни Хилл в романе Джона Клеланда «Мемуары куртизанки», публикация 1748 года, выдержавшем к середине XIX века двадцать изданий: «Я пошарила вокруг себя по кровати, словно искала нечто, что ухватила в своем видении, и не найдя этого, могла бы закричать от досады, все мои члены пылали возбуждающим огнем».
Изабелла нарушила нравственные нормы, записывая свои распутные мысли, но газеты, эти ее издатели, стали соучастниками ее преступления. Во время слушания дела Робинсонов, писало «Субботнее обозрение», «самые непристойные сочинения, когда-либо выходившие из-под пера сочинителя», полностью перепечатывались в прессе. Уже на протяжении нескольких недель газеты изрыгали «потоки грязи», освещая «дело, превращающее их в совершенно неподходящее чтение для любой порядочной женщины и опаснейшее возбуждающее средство для молодежи». Казалось, общество середины Викторианской эпохи имело такое же сильное побуждение публиковать и читать сексуальные сцены, как Изабелла — писать их.
Джон Джордж Филлимор, профессор гражданского права оксфордской кафедры, учрежденной одним из английских королей, и брат адвоката Изабеллы, доказывал, что Изабелла кастрировала себя в дневнике — она окружила свою женственность своей скромностью. Он предостерегал, что сообщения о разводах, «принеся разложение семьи к нашим очагам и алтарям», могут привести к «размыванию основ национальной нравственности». Целостность Англии, писал профессор Филлимор, покоилась на целостности брака: «Ни в одной стране отношения мужа и жены не имеют большего достоинства и не почитаемы так, как у нас. Сохранить эту сторону национального характера, являющуюся компенсацией столь многих недостатков — сохранить эту драгоценную жемчужину неразменной, — забота всякого человека, в чьих жилах течет хоть капля английской крови».
Во время летней сессии парламента в 1857 году правительство лорда Палмерстона протолкнуло Закон о семейных делах, согласно которому был создан Суд по бракоразводным и семейным делам, и Закон о непристойных изданиях, по которому продажа непристойных материалов приравнивалась к преступлению по статутному праву. Оба закона отождествляли сексуальное поведение с социальной болезнью. Однако через год они, похоже, вступили в конфликт: сотрудники полиции отбирали и уничтожали грязные истории согласно Закону о непристойных материалах, тогда как барристеры и репортеры распространяли их под прикрытием Закона о разводе. «Великий закон, регулирующий предложение и спрос, преобладает, кажется, в делах общественного приличия, как и в других коммерческих делах», подметило в 1859 году «Субботнее обозрение». «Перекройте один канал, и этот поток хлынет через другое отверстие, так что получается, течение, сдерживаемое на Холиуэлл-стрит, находит выход в Суде по бракоразводным и семейным делам».
Часть палаты общин была эвакуирована во время периода сильной жары, и члены парламента занавесили окна пропитанными известью кусками ткани, препятствуя проникновению дурного воздуха. Река «воняет и исходит испарениями», сообщало «Субботнее обозрение», в городе «при более сильной жаре, чем в Индии». «Горшок смерти кипит», заметила «Иллюстрейтид Лондон ньюс». «Мы можем колонизировать отдаленнейшие уголки земли… мы можем распространить наше имя, нашу славу и наше плодотворное богатство на все части света, но мы не можем очистить Темзу».
Джордж и Сеси Комб находились в Лондоне в начале процесса Робинсонов, проживая в съемном жилье рядом с Эджвер-роуд. Во время своего пребывания там они посетили летнюю выставку Королевской академии, где показывали триптих Августа Эгга. Когда в июле в слушаниях объявили перерыв, они навестили друга по имени мистер Бастард, руководившего светской школой в Дорсете, а затем присоединились к Лейнам и Дрисдейлам в Мур-парке. Среди их гостей-друзей был Мармион Сэведж, который как издатель «Игзэминера» поддерживал дело Эдварда Лейна. Комб нашел хозяев «подавленными», сообщил он своему дневнику, «хотя и сбросившими часть груза забот и тяжелого труда», навалившегося на них из-за этого дела. 12 июля он написал сэру Джеймсу Кларку, включив в письмо отчет о недавнем своем повторном обследовании головы принца Уэльского. Берти «значительно выправился, — писал он, — но сложность с мозжечком остается». «Означенная сложность», заметил он — а именно, половое влечение, — «является одной из крупных нерешенных проблем нашей цивилизации».
Комбу удалось уберечь от суда свое имя и имена многих других: в ходе слушаний не были упомянуты такие фигуры их круга, как Чарлз Дарвин, братья Дрисдейл, Роберт Чемберс, сэр Джеймс Кларк, Александр Бэйн, Дина Мьюлок и Кэтрин Кроу. Последствия обнародования дневника удалось ограничить. Оставалось дождаться, можно ли будет спасти от самых худших последствий также Эдварда и его семью. Если поправки к закону пройдут, сообщили им, доктора смогут вызвать для дачи показаний в суде в ноябре.
«Это день рождения моей дорогой Сеси», — написал Комб в своем дневнике 25 июля 1858 года. «Она счастлива, а ее любовь ко мне переходит все границы. Вечер был солнечным после грозового дня, и мы с Сеси прогулялись по просеке. Я нашел укрытие от ветра под высокими соснами и сел на землю, она села на свой походный табурет и спела мне несколько любимых песен, с милыми интонациями и выражением, какого нет для меня ни в одном голосе. Благослови ее Господь и сохрани надолго».
На следующий день Комб почувствовал себя неважно, и в последовавшие затем две недели у него развился сильный кашель, тошнота, «жар и возбуждение в голове». 4 августа проведать своего друга приехал в Мур-парк сэр Джеймс Кларк, показав своим визитом, что принимает невиновность Эдварда. 11 августа Комб был не в состоянии писать и диктовал Сеси запись в свой дневник. К 13 августа он уже больше не мог диктовать, поэтому Сеси продолжила вести личный журнал своими словами. «В 2 часа ночи я пошла к нему, покормила его, попыталась обмыть ему лицо и руки и услышала слово «дорогая», но он говорил все неразборчивее и все тише». В 10 часов утра 14 августа дыхание Комба замедлилось и прекратилось. Сеси зафиксировала этот момент в дневнике мужа: «Доктор Лейн сказал: «Это конец». В комнате стояла глубокая тишина». Причиной смерти стала плевропневмония. «Никакой сын не проявил бы больше доброты, чем доктор Лейн, — написала Сеси, — никакие друзья не приняли бы большего участия, чем эта семья».
15 августа сотрудники похоронного бюро — господа Сломен и Уоркмен — отделили голову Комба от тела, чтобы можно было подвергнуть череп френологическому анализу. Сеси увезла голову и тело в Эдинбург, где тело похоронили 20 августа.
Глава двенадцатая
Вердикт
Вестминстер-Холл,
ноябрь 1858 — март 1859 года
В том месяце, когда умер Джордж Комб, парламент принял серию поправок к Закону о разводе, среди них пункт, дававший суду полномочия исключать соответчика из дела, чтобы вызвать его в качестве свидетеля. Судьи по делу «Робинсон против Робинсон и Лейна» надлежащим образом исключили из процесса, а затем вызвали Эдварда Лейна, которому изменения в законе оказались очень кстати. В пятницу 26 февраля доктор приехал в Вестминстер-Холл защищать свое имя. Хотя суд уже технически признал его невиновным в прелюбодеянии, от его репутации остались бы одни лохмотья, если бы Изабеллу не обелили тоже.
Утро было ясным, сухим и неожиданно теплым, за минувшие три дня температура в Лондоне поднялась с тринадцати до пятидесяти семи градусов по Фаренгейту.
В Вестминстер-Холле Кокберн, Крессуэлл и Уайтман вновь собрались на своей скамье.
Доктор занял место на возвышении для свидетелей. Уильям Бовилл, королевский адвокат, защитник Изабеллы, встал, чтобы допросить его. Бовилл походил на доброго профессора в очках, серьезного, с хрупким телом и большой блестящей головой с выпуклостями на висках. Хотя в июне он в суде не выступал, он был барристером, который вместе с Филлимором формулировал защиту Эдварда и Изабеллы.
— Я терапевт, — ответил Эдвард на вопросы Бовилла, — окончил Эдинбургский университет. Я женился на дочери сэра Уильяма Дрисдейла в тысяча восемьсот сорок седьмом году. Возраст моей жены — между тридцатью одним и тридцатью двумя годами. У меня четверо детей.
Бовилл спросил доктора о его дружбе с Изабеллой.
— Я познакомился с миссис Робинсон осенью тысяча восемьсот пятидесятого года, когда жил в Эдинбурге, — сказал Эдвард. — Две семьи очень сблизились. Она была дамой, обладавшей значительными литературными навыками, и переписывалась с сочинителями. Наше знакомство возобновилось в Мур-парке, когда они жили в Рединге. В пятьдесят третьем году, во время нашей с женой поездки на континент, мы оставляли своих детей у Робинсонов на четыре или пять недель. Они также оставались у них и в других случаях. Миссис Робинсон относилась к ним с большой добротой.
Эдвард подтвердил даты посещения Изабеллой Мур-парка, которые включали и визит после того, как Генри обнаружил ее дневник. Она остановилась на сутки в 1856 году, сказал он.
— Насколько я помню, это было в конце сентября или в начале октября.
Бовилл поинтересовался, как друг или как пациентка приезжала на курорт миссис Робинсон?
Доктор ответил, что хотя Изабелла «всегда была болезненной», обычно она приезжала в Мур-парк как друг семьи. Впервые, по словам Лейна, она просила его профессионального совета в июне 1855 года.
— Она сказала мне, что уже несколько лет ее мучают боли матки. Кроме этого, она сказала, что страдает продолжительными головными болями и сильным упадком духа, а также нерегулярными менструациями. Ей было, кажется, между сорока и пятьюдесятью, период, когда в женском организме, как правило, происходят перемены.
Бовилл продолжил расспросы относительно природы ее заболевания.
— Болезнь, от которой она страдала, поражает нервы, — сказал Эдвард. — Миссис Робинсон сочетала в себе спокойствие и возбужденность. Держалась она чрезвычайно уравновешенно, но иногда бывала непостоянна в беседе, — добавил он. — Я не прописал ей никакого лечения, лишь дал совет и рекомендовал пройти курс тонизирующей терапии.
Этот метод лечения, разработанный для стимуляции организма, обычно включал такие напитки, как железистые минеральные воды или горечи (алкогольные настойки коры или хинина) в сочетании с упражнениями, хорошим питанием и холодными ваннами.
Бовилл спросил о совместных прогулках Эдварда и Изабеллы.
— Я имел обыкновение ежедневно совершать прогулки с разными дамами и господами по своим владениям, — ответил Эдвард. Он подчеркнул, что такие прогулки были далеко не уединенными. — Парк красив и обширен. Все дорожки открыты для пациентов, слуг и посетителей. Соседи, с которыми мы дружим, тоже могут ими пользоваться.
Бовилл задал вопрос о времени, когда его видели выходившим из комнаты Изабеллы. В отрывке из дневника, процитированном в суде, Изабелла только однажды ссылалась на посещение доктором ее комнаты: это было 15 октября 1855 года, когда Эдвард холодно объявил ей, что их близость должна закончиться.
— Если какая-нибудь из дам не выходила к завтраку, я обычно навещал их в их комнатах, — сообщил суду Эдвард. — Я мог подняться и в комнату миссис Робинсон.
Кокберн перебил:
— Но я понял, что она находилась там не как пациент, а как друг.
— Если бы я узнал, что миссис Робинсон неважно себя почувствовала, то мог пойти в ее комнату, — объяснил Эдвард, — но не припоминаю, чтобы действительно ходил. Я не могу поклясться, что никогда этого не делал, но такого не помню. Живя в Мур-парке, она, как правило, занимала две комнаты: гостиную и спальню, смежные друг с другом.
Бовилл спросил о кабинете, в котором они, как подозревали, занимались сексом.
— Все пациенты могли свободно входить в мой кабинет, когда хотели меня видеть, а друзья без конца туда приходили и сидели со мной в течение дня или вечером. Это была моя личная комната, и любой, желавший со мной пообщаться, заходил туда. — В ответ на дальнейшие расспросы, он добавил: — В мой кабинет ведут три двери. Одна из общей столовой, а другая — напротив буфетной. Слуги иногда использовали его как проходную комнату.
— За все время вашего знакомства с миссис Робинсон сначала и до конца, — спросил Бовилл, — вступали ли вы когда-нибудь с ней в преступную связь?
— Никогда, — ответил Эдвард.
— Позволяли ли вы когда-нибудь какие-либо вольности в отношении ее личности?
— Никогда.
— Когда-нибудь вели вы себя по отношению к ней бестактно или непристойно?
— Никогда, ни в малейшей степени.
— Обращались ли вы к ней когда-нибудь с разговором или замечанием любовного свойства?
— Никогда, — отвечал Эдвард. Он добавил, что однажды целомудренно поцеловал ее. — В октябре пятьдесят пятого года она приехала с одним из своих сыновей, и мы с моей тещей встречали ее в зале, в присутствии многих других людей. Зал также является и бильярдной комнатой. В тот раз я ее и поцеловал. Объясню вам почему. В сентябре предыдущего года мы с женой очень хотели свозить наших детей на море для перемены обстановки, но были слишком заняты, чтобы отправиться самим, и миссис Робинсон любезно вызвалась их сопровождать. Так она и сделала, и по возвращении ее в Мур-парк я приветствовал ее, как заявил. — Это, сказал он, было единственным внешним проявлением симпатии к ней с его стороны. — Я никогда не обнимал ее за талию, не обнимал ее, не соблазнял и не ласкал. Я никогда не делал ничего, чтобы каким-то образом возбудить ее чувства.
Он отрицал, что разговаривал с ней об «избежании последствий».
Он видел дневник, сказал Эдвард, и утверждаемое в нем «полностью и совершенно вымышлено — переплетение небылиц от начала до конца в той его части, где обвиняет меня в чем-либо недостойном».
Брала ли она когда-нибудь прядь его волос?
— Она никогда не отрезала у меня пряди волос.
А гулял ли он когда-нибудь с ней по вечерам?
— Может быть, я и гулял с ней в сумерках летним вечером, но в октябре никогда не гулял с ней после чая.
Бовилл сел, и Джон Карслейк, помощник Монтегю Чемберса, поднялся, чтобы подвергнуть доктора перекрестному допросу. Карслейк был мужчиной потрясающей внешности — рост шесть футов шесть дюймов, «изумительно красивый», по словам его друга и спарринг-партнера Джона Кольриджа, который был помощником Бовилла в деле Робинсонов, «мужественный, откровенный и убедительный во всем, что говорит».
Монотонной скороговоркой Карслейк спросил Эдварда о предположительно свободном доступе в его кабинет.
Доктор признал:
— Подразумевалось, что слуги не должны проходить через кабинет, когда я там находился. Прислуга обыкновенно стучала, прежде чем войти.
Карслейк попросил его подробнее описать характер его дружбы с миссис Робинсон.
Эдвард сказал, что в Эдинбурге «близость между моей семьей и Робинсонами возникла быстро. Мы виделись почти ежедневно. Едва ли можно было представить более близкие дружеские отношения, чем те, в которых мы находились в то время. Мы с миссис Робинсон часто разговаривали о научных предметах, книгах, френологии и на другие темы. Я писал ей письма, когда ее не было в Эдинбурге, иногда длинные письма».
При перекрестном допросе Эдвард согласился, что давал Изабелле медальон.
— Как-то я преподнес миссис Робинсон медальон в качестве подарка от моей жены, в нем лежали волосы моих детей. Они с моей женой обменялись медальонами. Это было в Эдинбурге. Моя жена раз или два делала ей подобные подарки.
Снова его спросили о посещении комнаты Изабеллы.
— Миссис Робинсон ночевала в той комнате, которая оказывалась свободной при ее приезде в Мур-парк. Повторяю, я не помню, чтобы когда-нибудь заходил в комнату миссис Робинсон утром. В ее комнате я навещал ее вечером. Это был ранний вечер в пятьдесят пятом году. Возможно, я заходил в ее комнату вечером не один раз, но я этого не помню. В тот раз я встретил там мистера Тома.
Карслейк спросил, происходило ли это в ее спальне.
— Я находился в ее гостиной, а не в спальне, — ответил Эдвард. — Я никогда не был в ее спальне в какой-либо вечерний час.
Когда в 1856 году приезжала миссис Робинсон и переписывались ли они после этого, спросил Карслейк. Он пытался установить протяженность их общения после того, как в мае Генри обнаружил дневники.
— Время визита миссис Робинсон в пятьдесят шестом году — август или сентябрь, — сказал Эдвард, слегка изменяя свою первоначальную прикидку — конец сентября или октябрь. — Возможно, я переписывался с ней после того визита. В последний раз я видел миссис Робинсон в декабре пятьдесят шестого года.
Его спросили, когда он узнал о решении Генри Робинсона вынести дело в суд.
— До июля пятьдесят седьмого года я не знал наверняка, что мистер Робинсон подал иск против миссис Робинсон в церковный суд. Я услышал об этом от своего садовника. Отчет о слушаниях я увидел в ноябре того года. Там была пара строк, кажется, в «Таймс», о том, что получен развод. Мой садовник Джон Бермингем сказал мне, что его сестра выступала свидетельницей.
Это была Сара Бермингем, также дававшая показания в текущем деле со стороны Генри Робинсона.
А после этого он переписывался с миссис Робинсон?
— В тысяча восемьсот пятьдесят седьмом году я не вступал в переписку с миссис Робинсон, — сказал Эдвард, — и ни с кем из связанных с этой дамой людей.
Бовилл поднялся, чтобы задать своему свидетелю дополнительные вопросы, и попросил более полно описать, что ему было известно о том прошении о разводе.
— Отчет, который я видел, был помещен в «Таймс» четвертого декабря пятьдесят седьмого года, — сказал Эдвард. — Там лишь сообщалось, что мистер Робинсон подал иск против миссис Робинсон по обвинению в супружеской неверности, доктор Аддамс собирался открыть слушания от лица мужа, когда адвокат от лица жены отказался оспаривать данный иск, и суд вынес решение о разводе.
Здесь под «разводом» он имел в виду развод a mensa et thoro — запрет на совместное проживание; адвокатом, которого он упомянул, был доктор Филлимор.
Кокберн спросил Эдварда, вступала ли Изабелла в контакт с ним, пока то дело слушалось в церковном суде.
— От имени миссис Робинсон со мной не связывались, когда начался тот процесс. Я понял, что на меня намекали во время слушаний, начатых мистером Робинсоном.
Бовилл напомнил Кокберну, что доктора не могли допрашивать по иску в церковный суд.
Кокберн поправил его: правда, что его не могли допрашивать ex proprio motu (по его собственному желанию), сказал он, но если бы миссис Робинсон предпочла оспорить иск, то могла бы сделать его свидетелем.
Эдварду разрешили покинуть свидетельское место. Он вел себя сдержанно, не предпринимая никаких нападок на Изабеллу, спокойно отрицая обвинения в прелюбодеянии. Он был вежлив, уравновешен, беспристрастен, свободен от злобы, страсти или напряжения. В своих письмах к Джорджу Комбу он высказывался гораздо более откровенно. Тогда он всеми силами стремился убедить Комба в своей невиновности, теперь ему нужно было вернуть долг Изабелле, которая ради него сопротивлялась прошению о разводе.
Бовилл подвел итог от имени Изабеллы. Обвинения Генри, сказал он, основывались целиком на дневнике.
— Для начала я бы заметил, что в нем не содержится прямых заявлений о вине миссис Робинсон. Несколько самых известных людей королевства доказали, что заболевание, от которого она страдала, могло, вероятно, возбудить ее воображение и вынудить представить то, чего никогда не было. Тот факт, что она страдала от этого заболевания несколько лет, также был доказан, а меры, предпринимаемые ею и ее мужем для достижения некоего эффекта, имели тенденцию к усугублению этого недуга.
Это было эвфемистическим намеком на форму контрацепции, которой пользовались Генри и Изабелла. Бовилл не стал детально излагать их метод: они могли пользоваться таким приспособлением, как спринцовка или маточный колпачок, способным вызвать физическое раздражение и, следовательно, как считалось, спровоцировать умственное расстройство, а возможно, Генри прерывал акт перед эякуляцией — с теми же последствиями.
Бовилл привлек внимание суда к частым упоминаниям в дневнике сочинений Шелли: «Правомерно было сделать вывод, что ее также поразили события жизни Шелли и то, что он выдумывал никогда не существовавшие вещи». Он заявлял, что записи в дневнике были «не фиксацией фактов, но выражением чувств». Он указал, что якобы обвиняющая запись от 7 октября 1854 года, в которой Изабелла и Эдвард впервые поцеловались, была написана не в тот же день, а на следующий, «после ночи бессонницы и грез».
Бовилл снова зачитал несколько отрывков из дневника с целью показать неуравновешенность Изабеллы, привлекая внимание к одному — датированному 25 мая, без указания года, — в котором она заявляла, что предала Генри за месяц до их свадьбы. Он утверждал, что адвокатом Генри не удалось обличить Эдварда Лейна: «Для снятия показаний с доктора Лейна имелось несколько месяцев, однако мистер Карслейк не смог бы задать ему ни единого вопроса, способного подорвать доверие к нему». Бовилл вернулся к основному содержанию защиты Изабеллы, к аргументу, что для женщины фиксация столь постыдных эпизодов сама по себе была свидетельством безумия. «Если то, что она описывала, имело место, — спросил он, — правдоподобно ли, чтобы она день за днем своей рукой вела хронику своего бесчестия?»
Скорее, доказывал Бовилл, эротические отрывки были пробой пера в беллетристике. В конце концов, выдержки, на которые опирались адвокаты Генри, отличались искусным построением. Когда Изабелла повествовала о своем первом свидании на поляне Мур-парка, она не выложила сразу необычайную новость, но начала запись с воссоздания чистоты утра, утаивая от дневника свое знание о том, что Эдвард ее желал. Такие записи, сказал Бовилл, дают основание предполагать, что миссис Робинсон обдумывала роман.
— Надеюсь, что «обдумывание романа», — сказал Кокберн, — не является признаком нездорового рассудка.
В зале суда раздался смех.
— Ни в коей мере, — отозвался Бовилл, — но обдумываемый ею роман был связан с событиями, в которых, как ей представлялось, она принимала участие. Никогда прежде не случалось, чтобы даму стремились признать виновной в супружеской неверности на основании подобного доказательства.
Затем к суду обратился от имени Генри Робинсона Монтегю Чемберс:
— Сам этот дневник показывает, что миссис Робинсон — женщина в здравом уме, способная обсуждать даже весьма серьезные вопросы. Это личный журнал очень романтичной, но тем не менее очень умной женщины, достаточно сведущей для бесед о науке и тонких материях.
Кокберн перебил:
— В любой психиатрической клинике вы найдете человека, способного делать то же.
Зрители засмеялись.
Судья сухо указал Бовиллу, что сами по себе литературные устремления не являются доказательством безумия, теперь же он напомнил Чемберсу, что интеллектуальная изощренность не свидетельствует о здравом рассудке.
— Защита основывается на том, — продолжал Чемберс, — что миссис Робинсон находилась под воздействием заболевания матки, но данное основание стоит на песке. Не было приведено никаких сведений о нынешнем состоянии ее здоровья или о том, когда она предположительно излечилась. Мы даже точно не знаем, от какого недуга она страдала.
Он напомнил суду о ранних записях, посвященных Эдварду.
— Очевидно, что он имел привычку читать миссис Робинсон отрывки из стихотворений, и она очень ясно описывает свою первую любовь к тому джентльмену. После первой с ним встречи она назвала его красивым мужчиной.
Когда Эдвард «позволил себе фамильярничать с другой женщиной», добавил он, она нашла его «не столь приятным».
Надо отдать доктору Лейну должное, сказал Чемберс, ему в течение нескольких лет пришлось отвергать заигрывания миссис Робинсон, отвечая на ее авансы холодностью и сдержанностью. Однако в итоге «он, к сожалению, не сумел справиться с искушением, которое предлагалось ему в виде обольщения со стороны приятной и любящей женщины». Тот факт, что никто не видел, чтобы он позволял себе большие вольности по отношению к миссис Робинсон, сказал Чемберс, доказывал только его осторожность, а не отсутствие вины.
Кокберн отложил слушания. Судьи, заявил он, не спеша обдумают свое решение.
В течение следующих нескольких дней большинство газет, которые летом были столь склонны оправдывать Эдварда Лейна, молчали по этому поводу. «Дейли телеграф», ранее в этом году называвшая дневник «чепухой в тетрадке», даже опубликовала заметку, где говорилось, что доктор может быть виновен: «Никто, читая ее дневник, в котором поминутно расписаны события каждого дня, не может усомниться в правдивости изложенного там». Показания Эдварда Лейна, убеждала газета, не рассеяли таинственности, окружающей это дело. Он подтвердил все в дневнике, кроме секса, и его перекрестный допрос возродил сложный вопрос: почему Изабелла не отрицала адюльтера — и не вызвала доктора свидетелем, — когда дело слушалось в церковном суде. «Доктору Лейну весьма повезло, что он сумел воспользоваться законом, принятым, похоже, к его выгоде, по которому ему позволили появиться на свидетельском месте и дать показания о своей невиновности. Но никто, хоть сколько-нибудь знакомый с человеческой натурой, не склонен будет слепо верить показаниям джентльмена, поставленного в столь необычные обстоятельства». Довод его адвокатов, что Изабелла потеряла рассудок, писала «Телеграф», был «очень удобной теорией».
С лета, когда начался процесс Робинсонов, заявления о безумии стали воспринимать как в высшей степени спорные. В июне 1858 года романист (и энтузиаст водолечения) Эдвард Бульвер-Литтон похитил и насильно поместил в частную психиатрическую лечебницу свою жену Розину, после того как она объявила его лжецом на публике в ходе предвыборной кампании. Джон Конолли, психиатр, лечивший Кэтрин Кроу, признал ее душевнобольной, но когда ту обследовали повторно после шумихи в прессе, и он, и Форбс Уинслоу объявили ее психически здоровой. Также в газетах появились подробные сообщения о явно неоправданном содержании в клиниках миссис Тернер, мистера Рака и мистера Лича. Диагноз «душевное расстройство», особенно удобный диагноз, воспринимался теперь с новым скептицизмом.
За недели, прошедшие после показаний Эдварда Лейна, суд рассмотрел ряд вызвавших тревогу дел. В субботу 27 ноября сэр Крессуэлл Крессуэлл вернулся к прошению Каролины Марчмонт, которая хотела получить судебное разлучение со своим мужем, бывшим священнослужителем, из-за его жестокости. В качестве приданого она принесла громадную сумму в пятьдесят тысяч фунтов стерлингов, объяснялось в ее прошении, и с самого начала они с мужем ссорились из-за денег. У мистера Марчмонта была привычка требовать у нее наличные, сказала она, по сто фунтов разом. Он стоял над ней, «совсем белый», а «глаза его метали молнии». Он грубо обращался с ней, когда она ему отказывала, называя ее «адским огнем», «раздраженной кошкой», «грязной шлюхой», «пьяной ведьмой» и того хуже. Мистер Марчмонт заявлял, что его провоцировали: жена была прижимистой, контролировала денежные вопросы, отличалась подозрительностью, сквернословием и раздражительностью, особенно (часто) в тех случаях, когда выпивала слишком много хереса.
Несколько свидетелей показали, что мистер Марчмонт неоднократно прогонял жену назад в родительский дом (когда находил миссис Марчмонт прячущейся у ее сестры, например, в угольном погребе или перелезающей через садовую стену), но они по-разному описывали степень проявлявшегося при этом насилия. Миссис Марчмонт сказала, что муж как-то ворвался к ней в спальню, когда она делала запись в счетной книге, в которой вела учет понесенным от него обидам. Он выхватил книгу и швырнул ее в камин, а миссис Марчмонт бросилась вытаскивать ее из огня. По словам миссис Марчмонт, муж отобрал книгу, когда она спасла ее из пламени, и ударил ее этой книгой, испачкав ей лицо. Мистер Марчмонт утверждал, что это она ударила его по лицу тлеющей книгой, так сильно, что застежкой рассекла кожу под глазом. Присяжным нужно было решить, осуществил ли мистер Марчмонт свои права мужа или действовал с жестокостью. 30 ноября суд вынес решение в пользу миссис Марчмонт, и ей предоставили судебное разлучение.
«Субботнее обозрение» от 4 декабря 1858 года выразило неодобрение, доказывая, что раздражение миссис Марчмонт было ничуть не лучше алчности и периодической грубости ее мужа. В интересах величайшего счастья многих, настаивало издание, судебное разлучение следует предоставлять только в случаях «серьезнейшей крайней необходимости»: «Супружеская пара может пережить огромные лишения, несовместимость, личное страдание и горе и все же продолжать жить вместе как муж и жена».
В деле «Эванс против Эванс и Робинсона», долго тянувшемся процессе, вновь представленном суду 5 декабря, доказательства мужа о неверности жены были собраны Чарли Филдом, тем же частным сыщиком, которого нанимал Генри Робинсон. Филд вел дневник своих наблюдений. Он снял комнаты в доме в Мерилебоне, где жила миссис Эванс, и по его просьбе в двери ее гостиной просверлили дырку; через нее несколько слуг видели, как она занималась сексом с другим мужчиной. Судья принял их показания, но не одобрил методов, какими Филд добыл их. «Англичанам», заявил Бартон Мартин, объявлявший вердикт, отвратительно, «что за ними бегают люди, куда бы они ни шли, и берут на заметку все их действия».
13 декабря Эстер Китс, молодая жена владельца расположенной на Пиккадилли продуктовой империи «Фортнум энд Мейсон», призналась в Суде по бракоразводным и семейным делам в прелюбодеянии с доном Педро де Монтесумой, испанским музыкантом, в гостиницах в Лондоне, Дувре и Дублине. Адвокат миссис Китс доказывал, что Фредерик Китс пренебрегал своей женой, оставляя ее одну в Брайтоне на долгое время, пока занимался делами в Лондоне, а недавно примирился с ее неверностью, пустив ее обратно в фамильное гнездо. Адвокат мистера Китса убеждал суд отклонить обвинение в пренебрежении; в противном случае, сказал он, «что станет с женами членов парламента, которые в течение шести месяцев в году уходят в палату общин в четыре или пять часов вечера и остаются там до полуночи или до часу ночи? — что станет с женами представителей юридического сословия, по шесть недель кряду отсутствующих в связи с выездными сессиями суда?» Если бы отсутствие мужа стало оправданием женской неверности, то многие английские жены из семей среднего класса получили бы право прелюбодействовать. Прошение мистера Китса о разводе было удовлетворено, а дона Педро обязали выплатить ему тысячу фунтов стерлингов в качестве компенсации за нанесенный ущерб.
19 декабря «Рейнолдс уикли» заметила, что рассматриваемые в Суде по бракоразводным и семейным делам случаи «свидетельствуют, похоже, что в высших, нравственных, респектабельных и христианских классах… пышным, если уже не крайне буйным цветом цветет адюльтер». Неделей позже королева Виктория написала лорду Кэмпбеллу, главному автору Закона о разводе, спрашивая, может ли он замалчивать некоторые истории, выходящие из зала суда. «Эти случаи… почти ежедневно заполняют значительную часть газет и настолько скандальны по своему характеру, что почти невозможно дать газету в руки молодой леди и юноше. Худшие из французских романов, от которых заботливые родители стараются оградить своих детей, не настолько плохи, как то, что ежедневно приносится и кладется на стол за завтраком в каждой образованной английской семье, и воздействие его крайне пагубно для общественной морали этой страны». Кэмпбелл с сожалением ответил, что не имеет власти ограничивать газетные публикации. 10 января он выразил в своем дневнике озабоченность новым судом: «Подобно Франкенштейну, я боюсь чудовища, которое вызвал к жизни».
Истории, исходящие из Суда по бракоразводным и семейным делам, тревожили в двух отношениях: грубостью своего насилия и похоти и двусмысленностью своего значения. Суд пытался реформировать институт брака, подвергая его пристальному изучению, но преуспел, кажется, лишь в обнажении его противоречий. Разбитые браки всегда порождали несовместимые рассказы, в точности как дневник всегда создавал предвзятую историю. Читая частные слова или исследуя личные отношения публичным образом, можно было и не прояснить, что же случилось в действительности, не говоря уже о том, чтобы понять, как это рассудить. Давшие трещину браки, выносимые на суд, казались символами общества, в котором мужчины и женщины окопались в разных мирах.
* * *
Чтобы прийти к решению по делу «Робинсон против Робинсон и Лейна», Суду по бракоразводным и семейным делам потребовалось три месяца. В среду 2 марта 1859 года, ясным, теплым, сухим днем в Лондоне, Кокберн, Крессуэлл и Уайтман снова собрались на своих местах. Свет проникал в зал суда через стеклянные панели в крыше и полукруглые окна над дверями.
Кокберн обратился к суду. В постановлении, которое газеты назвали «продуманным и убедительным», он продолжил разбор всех представленных ему аргументов, намечая новый путь решения этого дела.
Иск Генри Робинсона, сказал он, основывался полностью на дневниковых записях при отклонении всех подкрепляющих доказательств. Судьи посчитали дневник необычайно откровенным, сказал Кокберн: «Тайные мысли и чувства миссис Робинсон изложены без колебаний или оговорок даже там, где можно было бы ожидать скрытности». На его страницах она предстает «женщиной недюжинного ума и значительных дарований», которая, очевидно, «сильно и искренне любит» своих детей. Чего ей не доставало, так это здравого смысла и рассудительности: ее воображение было слишком живым, а страсти слишком сильными.
Портрет Изабеллы, представленный Кокберном, был гораздо мягче и сочувственнее того, что появился в прессе. Возможно, на мнение судьи об Изабелле повлияла его собственная личная жизнь — будучи любовником незамужней женщины, родившей ему двоих детей, он знал, что «падшая» женщина не обязательно порочна. Также он сознавал, что брак Изабеллы был несчастным: прочитав дневник целиком, он и его коллеги судьи знали о неверности и жадности Генри Робинсона, о чем на процессе не упоминалось.
Судьи не нашли никаких доказательств безумия миссис Робинсон, сказал Кокберн. Если чувства, о которых рассказывала Изабелла, были «галлюцинациями расстроенного ума», как заявляли адвокаты защиты, «мы, без сомнения, обнаружили бы это, что обычно в подобных случаях, заявление о них или признание в них другим людям, а не просто занесение их среди прочих событий жизни в тайный личный журнал, предназначенный исключительно для нее одной». Способность Изабеллы к скрытности, подразумевал он, была свидетельством нормальной психики.
Предыдущим летом не все судьи придерживались того же мнения: 21 июня 1858 года Уайтман доказывал «очевидность» того, что Изабелла «страдала от галлюцинаций особого характера, проистекающих из хронического заболевания». Либо его убедили переменить свое мнение к марту 1859 года, либо Кокберн и Крессуэлл отклонили его соображения.
Если бы Изабелла была не в своем уме, продолжал Кокберн, «то, вероятно, мы также обнаружили бы более определенные и недвусмысленные заявления о полном осуществлении ее желаний, чем те, что встречаются в дневнике. Мы, безусловно, не нашли бы в столь многих отрывках жалоб на неполное удовольствие или болезненное разочарование». Как отметил Кокберн, реализм дневника покоился не только на натуралистичности подробностей и его точности касательно дат, времени и погодных условий, но и на сведениях о сексуальной неудовлетворенности («не до конца осуществленное блаженство» ее первых актов с Эдвардом) и унизительной отвергнутости (Томом и ле Пти, равно как и доктором). В нескольких отрывках Изабелла выказывала себя болезненно осознающей расхождение между ее фантазиями и действительностью. Такие записи вряд ли могли быть продуктом галлюцинаций.
Затем Кокберн перешел к аргументам адвокатов Генри, для того только, чтобы отмести и их. Дневник, сказал он, не был признанием в прелюбодеянии. Он не содержал «ясного и недвусмысленного утверждения, что имел место адюльтер». Отрывок, наиболее убедительно дававший право предполагать совершение полового акта, сказал Кокберн, был тот, в котором Эдвард, после страстного свидания с Изабеллой, «пожелал, чтобы она позаботилась об «избежании последствий», но даже здесь под означенными «последствиями» могло подразумеваться выявление преступной близости, а не то, во что может вылиться действительное прелюбодеяние».
Язык в описаниях Изабеллой ее любовных свиданий с доктором, сказал Кокберн, «допускает двоякое толкование. Его можно принять как признание действительного осуществления близости или как ссылку на непристойную фамильярность и ласки». Он признал, что суд обычно склонен «придавать полный смысл» записям подобного рода, чтобы отделить адюльтер от незаконной близости, но счел, что язык дневника Изабеллы следует «истолковывать по другому правилу». В своих записях о привлекавших ее мужчинах она позволяла своему воображению и страсти заводить ее «за пределы благоразумия и правды» и была «склонна преувеличивать и приукрашивать любое обстоятельство, ведущее к ее наслаждению». Поскольку Изабелла получала эротическое удовольствие от записывания своих переживаний, предположил он, то, вероятно, возвышала и искажала правду: главной целью дневника было не задокументировать ее прошлое, но скрасить настоящее. «Очевидно, что она с непристойным удовольствием подробно останавливалась на запечатлении тех сцен и подробностей нечистой нежности и ласк, о которых повествовала, — сказал Кокберн. — К таким заявлениям нам трудно что-либо добавить путем умозаключений».
В Суде по бракоразводным и семейным делам редко слышали прямые показания о совершении полового акта. Доказательство зависело от предположения, вывод о совершении такого акта делался на основании свидетельств желания и возможности. В наличии того и другого в этом деле мало кто сомневался. Но Кокберн заявил, что, хотя между Эдвардом и Изабеллой явно произошло нечто незаконное, он не может точно сказать, что именно. Отказавшись строить догадки даже на основании письменного признания, он, в сущности, отказался от власти суда истолковывать факты.
Завершил Кокберн, отклонив прошение Генри Робинсона о разводе.
— Мы сочувствуем положению истца, — сказал он, — который остается обремененным женой, таким образом сделавшей письменное признание в своем неподобающем поведении или, в любом случае, при самом благосклонном взгляде на это дело, в мыслях о неверности и порочных желаниях, но удовлетворить его иск мы можем, основываясь только на законном доказательстве супружеской измены, а такого доказательства мы не сумели найти в бессвязных заявлениях повествования столь нелогичного и ненадежного, каковым является дневник миссис Робинсон.
Из трехсот двух прошений о разводе, поданных в этот суд за первые пятнадцать месяцев его деятельности, иск Генри стал одним из всего шести отклоненных. Изабелла выиграла.
После того как Кокберн объявил свое решение, Бовилл попросил суд возместить расходы Изабеллы, а именно обязать Генри, как проигравшего, заплатить судебные издержки. Они достигли шестисот тридцати шести фунтов стерлингов, включая судебный сбор, гонорары солиситорам и барристерам, стоимость копирования дневника и вознаграждение свидетелям. Кокберн живо отклонил эту апелляцию. Учитывая своеобразные обстоятельства дела, сказал он, и тот факт, что Изабелла имеет независимый доход, она должна сама оплатить свой счет. Бовилл спросил, обяжет ли суд мистера Робинсона заплатить издержки доктора Лейна. Кокберн ответил, что не ожидал этого запроса и не готов принять по нему решение. Юристы Эдварда могут позднее поднять этот вопрос, сказал он, резко добавив: «Если его адвокат посчитает это уместным». Он дал понять, что, с таким трудом одержав победу, было бы неразумно с их стороны настаивать на этом.
Кокберн и Уайтман удалились, оставив Крессуэлла разбираться с остальными делами дня.
Несколько передовиц, посвященных вердикту Кокберна, просто сообщили, что доктор оправдан. «Игзэминер» — возглавляемый пациентом Мур-парка Мармионом Сэведжем — беспечно утверждал: «Достаточно сказать, что в разводе было отказано, признав тем самым по существу и формально невиновность ответчика-мужчины. Общественность с большим удовлетворением воспримет это решение в отношении доктора Лейна. Очевидно теперь, что это мнение было не только общим, но и справедливым, когда данный предмет так много обсуждался прошлым летом». «Медикал таймс энд газетт» заявила, что «доктор Лейн был жертвой эротических маниакальных бредней несчастной женщины, которая, как доказали, совершала свои прелюбодеяния в глубине души».
В дальнейшем говорили, что дневник Изабеллы — вымысел и доктор Лейн совершенно невиновен. Барристер Джон Пейджет ссылался в 1860 году на это дело как на пример силы галлюцинации: «ничто не могло быть яснее, откровеннее и поразительнее», чем рассказ в дневнике о романе Изабеллы с Эдвардом Лейном, писал Пейджет; но «бесспорно установлено, что эта леди, хотя с виду и не отличалась от других людей поведением и не выказывала внешних признаков повреждения в уме, была всецело помешана на этом отдельном предмете».
Но Кокберн в своем решении ничего подобного не говорил. Наоборот, он счел Изабеллу нормальной, а ее дневник по сути правдивым. Хотя тот и содержал элементы мелодрамы и сентиментальной литературы, судьи нашли, что в целом он поведал очень подробную историю, представлявшуюся правдоподобной из-за встречающихся в ней самообвинений автора, разочарования и сомнений. Ее преувеличения и невоздержанность были знакомы любому автору дневника, любому крайне несчастному человеку или влюбленному. В конечном счете это было произведение не безумия, но реализма, рассказ о пределах романтических грез. Суд, в сущности, решил отпустить Эдварда без наказания на основе формальности: поскольку Изабелла не описала прямо половой акт, судьи сочли, что степень ее близости с Эдвардом определить невозможно.
Впоследствии Кокберн и его коллеги снабдили редакторов юридического дайджеста о ранних процессах Суда по бракоразводным и семейным делам выдержками из дневника Изабеллы, на которые они опирались. Поскольку вердикт полностью базировался на дневнике, писали редакторы, они «посчитали целесообразным напечатать следующие выдержки из этого дневника и постарались выбрать отрывки, дающие правильное представление о целом». Отрывки насчитывали до девяти тысяч слов, почти вдвое больше, чем появилось в газетах во время суда. Они включали половину записей, сделанных Изабеллой в Эдинбурге в 1850 и 1852 годах, почти все, написанные в Рипон-лодже между 1852 и 1854 годами, и большинство тех, что были составлены в Мур-парке и Булони в 1855 году. Этот последний блок, где Изабелла описала, как страсть Эдварда сменяется безразличием, наиболее убедительно доказывает правдивость дневника. Дополнительный материал появился в предназначенной для юристов книге Суоби и Тристрама «Отчеты о делах, рассмотренных в Суде по делам о наследствах и в Суде по бракоразводным и семейным делам. Том I» (1860 год) — и остался неосвещенным в прессе.
После суда Эдвард смог вернуться к своей семье и работе. Изабелла осталась обедневшей, опозоренной и без друзей, с той же смесью приведших ее к этим неприятностям желаний: стремление писать, голод по сексу, тоска по обществу, интеллектуальное любопытство, желание быть с сыновьями.
И все же некоторые из своих желаний она осуществила: нанесла поражение Генри, пожертвовала собой ради Эдварда и хоть как-то загладила вину перед женщинами, доверием которых злоупотребила. Как рекомендовал Джордж Комб, она использовала энергию своих преувеличенных способностей: сопротивлялась иску о разводе, потому что — со своей афродизией — любила Эдварда Лейна; потому что — со своей привязчивостью — дорожила привязанностью к нему и его семье; потому что — со своей любовью к похвале — очень хотела, чтобы они ее уважали; и потому что со своим маленьким органом благоговения ни во что не ставила общественную и юридическую системы, требовавшие от нее повиновения мужу или закону. По ее нравственному кодексу, Генри заслуживал наказания, а Эдвард, Мэри и леди Дрисдейл — пощады.
Как писала она в своем последнем письме Комбу, ее единственным желанием после потери дневника и сыновей было «до некоторой степени возместить этому другу и его семье то серьезное зло и горе, которые я так необдуманно, но ненамеренно им причинила». К ним, писала она, «я не испытываю ничего, кроме глубочайшего уважения и благодарности, полностью так». Ее «признание», что дневник являлся плодом галлюцинаций, было «единственным скудным возмещением, которым я теперь располагаю». Вред, причиненный Изабеллой самой себе и ее трем мальчикам, исправить в любом случае было невозможно.
Изабелла показала себя способной на сдержанность и самопожертвование: она позволила, чтобы в ходе суда из нее сделали средоточие наиболее жгучих современных тревог о подавленной женской сексуальности и безумии. Однако ее гордость не уничтожили. Она по-прежнему была как сожалеющей, так и непокорной, гневалась как на себя, так и на весь мир. Она была зла на Генри, чье преступление, выразившееся в чтении ее дневника, далеко превзошло, по убеждению Изабеллы, его написание, а также на общество, которое официально разрешало его сексуальное поведение, тогда как ее поступки порицало. «Неужели, — спрашивала она, — его бесчестная частная жизнь не принимается во внимание?»
В августе 1859 года парламент принял ряд дальнейших поправок к Закону о разводе, включая положение о защите общественной морали: «Суд, когда почтет нужным ради общественных приличий, может проводить свои заседания за закрытыми дверями». Двери суда, как и обложку дневника, иногда лучше держать закрытыми.
Глава тринадцатая
В мечтах, которые невозможно воплотить
1859 год и далее
После интенсивной вспышки процесса Робинсоны, Лейны и большинство связанных с этим делом людей вернулись к сравнительно анонимной жизни.
Репутация Эдварда Лейна пережила скандал. «Рад сказать, что ни один из пациентов доктора Лейна его не бросил, — сообщал в 1859 году Чарлз Дарвин, — и достаточно регулярно появляются несколько новых». Дарвин наконец опубликовал свою книгу об эволюции. Сопутствующая тревога вызвала подрыв слабого здоровья, а вместе с этим и поездки в Мур-парк.
В 1860 году Эдвард и Мэри Лейн и леди Дрисдейл перебрались на курорт в Садбрук-парке в Ричмонде, в Суррей, оснащенный одной из первых в Британии турецких бань. К тому времени, когда Дарвин принимал водолечение на новом месте в июне того года, он уже стал знаменитостью. «Полемика, вызванная появлением выдающейся работы Дарвина «Происхождение видов», — писало в мае «Субботнее обозрение», — вышла за пределы кабинета и лекционного зала в гостиные и на людные улицы».
Эдвард продолжал рекламировать пользу хорошей диеты, чистого воздуха, изобилия упражнений и горячей и холодной воды. В 1857 году он выпустил книгу на эту тему — «Гидротерапия, или Природная система медицинского лечения: разъясняющий очерк», за ней в 1872 году последовала «Медицина старая и новая» и в 1885-м — брошюра «Гигиеническая медицина». Похоже, семья Дрисдейл простила ему затруднительную ситуацию с Изабеллой Робинсон, как простили они Джорджа, когда сексуальные порывы побудили его инсценировать свою смерть в сороковых годах. Отношения Мэри и Эдварда закалились в боли и печали, вызванных кризисом Джорджа, а леди Дрисдейл знала, как принять блудного сына.
Романистка Кэтрин Кроу, которая перестала появляться на публике после своей прогулки в обнаженном виде по Эдинбургу, приезжала в Садбрук-парк в декабре 1860 года. Она нашла леди Дрисдейл, «как всегда, молодой и веселой». Хотя рассудок, по всей видимости, вернулся к миссис Кроу, она по-прежнему общалась с духами. «Любовь моей юности, более того, любовь всей моей жизни… защищает меня и заботится обо мне», призналась она той зимой в письме подруге Хелене Браун. «Я в полной мере готова принести вечные обеты, и то же он говорит о себе. Я в любой момент отреклась бы от всего мира ради него и сделала бы это теперь, будь «в человеческом облике», так он называет пребывание в теле». Она любила призрака.
Джон Том получил работу в ежемесячной газете «Домашние новости», возглавляемой пациентом Эдварда Робертом Беллом и распространяемой среди британских экспатриантов в Индии и Австралии. Но просидев несколько лет в сырой конторе в Сити, он сам решил эмигрировать в Австралию. Чарлз Дарвин пожертвовал ему двадцать фунтов стерлингов на транспортные расходы, и в 1863 году Том отплыл в Квинсленд.
Старший сын Эдварда и Мэри, Атти, умер в Садбрук-парке в 1878 году в возрасте двадцати девяти лет, прожив жизнь больным человеком. На следующий год семья переехала на Харли-стрит, в один из стандартных георгианских домов в Мерилебоне, перестроенных для врачей. Там они прожили следующее десятилетие. Леди Дрисдейл умерла в 1887 году, ей было сто лет, своим детям она завещала значительное состояние в размере сорока семи тысяч фунтов стерлингов. Когда Эдвард, а затем Мэри последовали за ней — в 1889 и 1891 годах, в возрасте шестидесяти шести и шестидесяти восьми лет, — они оставили свои деньги сыновьям Уильяму и Сиднею, оба являлись биржевыми маклерами. Самый младший, Уолтер, был вычеркнут из завещания своего отца в 1888 году по «некоторым семейным соображениям».
Джордж и Чарлз Дрисдейл вместе держали врачебную практику в Лондоне еще в начале двадцатого века, попутно выступая за избирательное право для женщин, противозачаточные средства и более свободные сексуальные отношения. Джордж неоднократно исправлял и снова издавал радикальную книгу о сексе, которую написал еще студентом-медиком и известную после 1861 года как «Элементы социальной науки». Чарлз стал выразителем убеждений братьев. Он издавал журнал «Мальтузианец» и написал десятки книг и брошюр о венерических заболеваниях, нищете, проституции и перенаселении.
Ни Джордж, ни Чарлз не женились, но оба жили с женщинами. У Чарлза было два сына от Алисы Викери, одной из первых женщин в Англии, получившей медицинскую степень. Джордж жил в одном доме в Борнмуте, Дорсет, с Сюзанной Спринг, вдовой, по переписи 1901 года значившейся его экономкой, которой он завещал два объекта недвижимости в этом городе. После смерти Джорджа в 1904 году Чарлз открыл, что автором «Элементов социальной науки», вышедшей уже тридцать пятым изданием и проданной в количестве девяноста тысяч экземпляров, был его старший брат. Она издавалась анонимно, сказал Чарлз, чтобы защитить их мать от скандала. Чарлз умер три года спустя.
После процесса Робинсонов сэр Крессуэлл Крессуэлл возглавлял Суд по бракоразводным и семейным делам еще четыре года, снискав репутацию друга замужних женщин. «Сэр Крессуэлл Крессуэлл представляет пять миллионов английских жен», говорилось в статье в журнале «Раз в неделю» в 1860 году. «Братья-мужья! Нас предали!» Ко времени своей смерти в июле 1863 года в результате падения с лошади он рассмотрел более тысячи дел, связанных с супружескими отношениями, решение только по одному из них было отменено по апелляции. Лорд Палмерстон, который в 1857 году помог провести через парламент Закон о разводе, сам был вызван в суд в качестве соответчика через четыре месяца после смерти Крессуэлла; дело отклонили только потому, что было неясно, состояли истец и ответчица в браке или нет. В 1867 году, в десятую годовщину принятия Закона о разводе, «Таймс» от 28 мая 1867 года заявила, что этот закон вызвал «одну из величайших социальных революций нашего времени». Революция в сексуальных отношениях, ускоренная публикацией книги Джорджа Дрисдейла — и даже отрывков из дневника Изабеллы Робинсон, — оказалась не менее существенной.
Сэр Александр Кокберн продолжал председательствовать в судах при разборе нашумевших процессов. При случае его критиковали за тщеславие и ошибки в логических построениях, но как судья он снискал восхищение своим житейским здравым смыслом. В 1864 году королева Виктория отказалась присвоить ему звание пэра из-за его «печально известной дурной моральной репутации». В 1875 году его назначили лордом верховным судьей, а через пять лет он умер, оставив большую часть состояния своему незаконнорожденному сыну.
Оказалось, что Джордж Комб правильно предсказал сексуальную распущенность принца Уэльского. Королева Виктория считала, что смерть ее мужа в 1861 году была отчасти вызвана шоком от известия, что девятнадцатилетний Берти потерял невинность с актрисой в Ирландии. В оставшиеся сорок лет правления своей матери будущий Эдуард VII приобрел репутацию неутомимого волокиты.
Подобно Изабелле, у Комба не оказалось возможности разобрать и рассортировать свои личные бумаги, прежде чем они попали в руки других людей. После смерти мужа в 1858 году Сеси сохранила его переписку, а в 1950 году юристы передали ее в Национальную библиотеку Шотландии. Возможно, они не заметили — как не обратила внимания при первом чтении Изабелла, — что в своем письме в феврале 1858 года он побуждает Изабеллу сослаться на невменяемость.
Энеас Суитленд Даллес, журналист, написавший передовицу «Таймс» в защиту Эдварда Лейна, выпустил в 1866 году «Радостную науку», книгу, разъяснявшую его теорию «человеческой души как двойственной или хотя бы ведущей двойную жизнь», обладающей «тайным течением мыслей, не менее сильных, чем поток сознания, рассеянный ум, преследующий нас, как призрак или мечта». В выражениях, предвосхищавших теорию Зигмунда Фрейда о бессознательном, Даллес описал напряженный и неуправляемый внутренний мир: «В темных тайниках памяти, в непрошенных намеках, в череде мыслей, невольно рассматриваемых, во множестве волн и течений, внезапно сверкающих и несущихся, в мечтах, которые невозможно воплотить… мы улавливаем отблески великого прибоя жизни, с его отливами и приливами, волнующегося, текущего и изменяющего направление там, где мы не можем его видеть». Пятьдесят или сто лет спустя Изабелла, быть может, скорее отыскала бы источник своего неистовства и желания в этом бурном и неуправляемом тайном царстве, а не в своем органе эротизма или заболевании матки. Тем не менее позднее, в ответ на принципы, которыми руководствовался Джордж Комб, неврологи будут утверждать, что происхождение мании и депрессии может в итоге носить психологический характер.
Брак Энеаса Суитленда Даллеса распался в 1867 году, когда его жена, Изабелла Глин Даллес, обвинила его в измене, прочтя письмо, написанное им другой женщине. Он отрицал вину и требовал от миссис Даллес подписания документа, где говорилось, что ее обвинения строились на галлюцинациях, вызванных безумием. Когда же она отказалась, он ее бросил. Семь лет спустя она подала прошение о разводе на основании оставления ее мужем и прелюбодеяния и ненадолго была заключена в тюрьму Холлоуэй, потому что отказалась отдать документы, касавшиеся этого дела. В отличие от Изабеллы Робинсон, Изабелле Даллес удалось сохранить личные бумаги, заплатив за это свободой. Развод тем не менее был предоставлен.
Двое из дам-писательниц, часто посещавших Мур-парк, продолжали писать романы о дневниках. Джорджиана Крек, с которой спорил Дарвин, издала в 1860 году «Мой первый дневник». Роман начинается с того, что дядя одиннадцатилетней рассказчицы дарит ей дневник в алом переплете, посвящая тем самым в мир взрослых. Побудив ее записывать свои мысли и чувства, он стремится читать ее записи. «Дядя Роберт… пытался подглядывать через мое плечо, чтобы увидеть, что я пишу, но я ему не позволила и захлопнула книжку, и тогда он попробовал отнять ее у меня, но я держала крепко, и у него ничего не вышло, и мы так над этим смеялись». Дина Мьюлок (позднее вышедшая замуж за двоюродного брата мисс Крэк — Джорджа Лилли Крэка, мужчину на пятнадцать лет ее моложе) написала «Жизнь за жизнь» (1859), «двойной дневник», в котором чередуются повествования женщины и врача, в которого она влюбляется. В конце романа новый муж этой женщины уговаривает ее выбросить дневник в море, но она не может решиться: «Это казалось мне все равно что бросить маленького ребенка в сию “бушующую и блуждающую могилу”».
Уилки Коллинз уже использовал тайные дневники как связующее звено для своих историй, а в «Женщину в белом» (1860) он включил сцену с обнаружением дневника: когда Мэриан Голкомб лежит в бреду в лихорадке, граф Фоско открывает ее дневник и читает о ее ненависти к нему. В «Армадэле» (1866) Коллинз поднял вопрос о том, почему женщина сохраняет записи о своих темных делах. «Почему я вообще веду дневник? — спрашивает преступная героиня романа Лидия Гуилт. — Почему умный вор хранил недавно (было в английской газете) свое же собственное обличение в виде записи всего, что наворовал? Почему мы не в полной мере пользуемся разумом во всем, что делаем? Почему я не всегда начеку и постоянно себе противоречу, как безнравственный персонаж в романе? Почему? Почему? Почему? Мне наплевать почему!.. Есть причина, до которой никто не может доискаться — включая меня».
На задумчивой, мечтательной, неудовлетворенной жене держались «чувствительные романы» 1860-х. «Любопытно, — заметил Энеас Суитленд Даллес в «Веселой науке» (1866), — что одним из самых ранних результатов возросшего женского влияния в нашей литературе стала демонстрация того, что в женщинах наиболее неженственно». Дина Мьюлок защищала книги о «погибших женщинах»: лучше читать подобные истории, утверждала она, чем «навсегда запутаться в складках шелковой лжи».
Многие из несчастливых героинь тех романов мечтали просто уйти от реальности, но бестселлер миссис Генри Вуд «Ист-Линн», печатавшийся с продолжением между 1860 и 1861 годами, представил тревожаще симпатичный портрет жены, действовавшей в соответствии со своими адюльтерными желаниями. Леди Изабел Карлейль, выйдя замуж за сельского адвоката, все больше влюбляется в «обворожительного» молодого человека, свое желание к которому может подавить не больше, «чем может подавить свое чувство существования». Разлученная с объектом своей страсти, «она испытала печальное ощущение апатии, словно все, кого она любила в этом мире, умерли, оставив ее живой и одинокой. Это была болезненная подавленность, эта пустота в ее сердце, проявлявшаяся со всей остротой своей силы». Леди Изабел терзают сны: «О, эти сны! Как больно было пробуждаться от них, больно из-за несоответствия их реальности и в равной степени больно для ее совести, пытавшейся следовать тому, что правильно». Она изменяет своему мужу в Булони-сюр-Мер. Узнав о ее неверности, он с ней разводится. Всю оставшуюся жизнь ее преследует тоска по детям.
Генри Робинсон был взбешен вердиктом Суда по бракоразводным и семейным делам: процесс оставил его с пустым карманом, униженного и обремененного женой, которая, как все теперь знали, его презирала. Впечатление, которое произвели на него ее дневники, никогда, сказал он, не изменится: он всегда будет считать, что Изабелла совершила прелюбодеяние или по крайней мере была «прелюбодейкой в душе». По-прежнему подавая, словно одержимый, свои иски, он обратился в 1859 году в палату лордов, чтобы опровергнуть решение суда, но через два года вынужден был отступиться, потому что не мог позволить себе расходы — предполагаемые четыреста — пятьсот фунтов стерлингов — на копирование судебных бумаг и новое копирование дневника. Когда его обязали возместить издержки Изабеллы на прекращенное дело, он воспротивился. Его положение, заявил он апелляционному комитету, было «крайне трудным», его дело в Вест-Индии понесло тяжелые потери в связи с гражданской войной в Северной Америке.
Скандал вызвал отчуждение между Изабеллой и ее матерью и друзьями. Вскоре после обнаружения ее дневника в 1856 году Бриджит Уокер написала завещание, в котором оставила свои маленькие личные средства (менее двух тысяч фунтов стерлингов) своим сыновья Фредерику и Кристиану и младшей дочери Джулии, жене Альберта Робинсона. Изабелла в завещании упомянута не была. В начале 1859 года Бриджит написала юному сыну Кристиану письмо, в котором подчеркивала важность ограничения интеллектуального дерзновения верой: «Маленькие дети и их добрые учителя должны изо всех сил стараться учить и учиться, но не должны забывать молить своего Небесного Отца благословить их труды». Когда в мае того же года Бриджит умерла, имение Эшфорд-корт согласно ее завещанию перешло к Фредерику. В дальнейшем на его долю, как доверительному собственнику и юридическому представителю Изабеллы, выпало сразиться с Генри от ее имени. Фредерик подал в Канцлерский суд иск о возвращении акций железнодорожной компании, которые Генри купил на деньги Изабеллы. Генри в ответ настаивал, что Изабелла согласилась на покупку акций и управление ими по доверенности для их сыновей.
В свой крохотный съемный коттедж в Рейгейте Изабелла пустила двух жильцов: Джозефа Хамфри, местного плотника тридцати с лишним лет, и Эмили Лукрецию Райт, четырехлетнюю девочку, родители и братья которой жили по соседству. Таким образом Изабелла получала небольшой дополнительный доход, а также общество молодого мужчины и ребенка. В ответах на вопросы переписи 1861 года она указала себя вдовой и сбросила пять лет возраста. Она продолжала поддерживать Альфреда, хотя его часто не было дома — в начале шестидесятых он учился на морского инженера, сначала в Ливерпуле, а затем в Болтоне, Ланкашир. В 1860 году ее доход вырос на тридцать фунтов: она согласилась, чтобы Генри оставил себе железнодорожные акции, купленные на ее деньги, с условием перечисления ей дивидендов, но к 1861 году ей удалось выплатить только сто из шестисот тридцати шести фунтов, которые она задолжала за бракоразводный процесс.
В 1861 году Генри продал Балмор-Хаус и снял два владения в Лондоне: дом на Талбот-сквер в Мерилебоне, где на каникулах жили с ним Отуэй и Стенли, и контору на Парк-стрит, рядом с Гайд-парком, куда он нанял своего племянника Тома Уотерса.
В 1861 году, в шестнадцать лет, Отуэй оставил Тонбриджскую школу и немедленно сбежал из отцовского дома к матери, в ее коттедж в Рейгейте. Генри пришел в ярость: «в разрез и в нарушение» его пожеланий, сказал он, Изабелла «тайком оказывала влияние» на Отуэя и «склонила» мальчика к побегу. Альфред, заявил Генри, потворствовал побегу брата. Когда в марте 1862 года Отуэю исполнилось семнадцать лет, он обязан был по закону выбрать где жить. Он остался с матерью.
В 1863 году, через семь лет после того, как начал нанимать сыщиков для сбора улик против своей жены, Генри наконец получил требуемое ему доказательство измены. Сотрудник юридической конторы Луи-Филип Венсан и мужчина по имени Уильям Лайнс засвидетельствовали, что она находилась в одном номере с мужчиной в отеле «Виктория» в Лондоне 19 и 20 июня 1863 года и в другом номере с тем же мужчиной в отеле «Гроувнер» 27 июня. Великолепный отель «Виктория», построенный в 1839 году, стоял сбоку от громадной дорической арки напротив железнодорожного вокзала Юстон-сквер, «Гроувнер», появившийся в 1861 году, был более современным и столь же пышным заведением рядом с вокзалом Виктория, он был оснащен гидравлическим лифтом, или «подъемной комнатой». Изабелла отрицала прелюбодеяние, но судья Джеймс Уайлд, ставший после смерти Крессуэлла председателем отделения Высокого суда по делам о наследствах, разводах и по морским делам, постановил в июне 1864 года, что дело совершенно доказано. Без всякого освещения в прессе брак Робинсонов был расторгнут 3 ноября 1864 года.
События прошедших лет не удержали Изабеллу от исполнения своих желаний, но, возможно, побудили с большей осторожностью выбирать партнеров. Ее любовником в гостиничных номерах в 1863 году был Эжен ле Пти, гувернер, которым она увлеклась в Булони. В Англии ле Пти мог не бояться за свою репутацию и после тайных встреч в Лондоне вернулся во Францию к своей жизни учителя. В слушаниях о разводе он участия не принимал. В шестидесятых в Булони он состоял гувернером при сыне ирландского дворянина, а в семидесятых осуществлял надзор за местными начальными школами.
В возрасте пятидесяти восьми лет Генри Робинсон смог наконец обзавестись новой женой. В мае 1865 года он женился в Дублине на Марии Арабелле Лонг, двадцатичетырехлетней дочери бывшего архивариуса Ирландского канцлерского суда. Он стал одним из сорока восьми разведенных мужчин, повторно женившихся в тот год. Создав и продав компанию, которая владела паровыми пакетботами и занималась перевозками в Сингапуре и Батавии в начале шестидесятых, он продолжал торговать сахарными заводами из своей конторы в Лондоне. Его племянницы, дочери сестры, жившей в Брайтоне, вспоминали, что их брат Том с «ужасом» работал в конторе дяди Генри, «и неудивительно». Генри изменил своему обещанию помочь с финансированием переезда Тома в Юго-Восточную Азию, где Альберт Робинсон устраивал железоделательный завод (в Шанхае) и судостроительный завод (в Йокогаме, Япония). Не слишком хорошо относился он даже к своему больному и забывчивому отцу. В отличие от доброжелательного Альберта, заметила одна из племянниц, «ГОР не станет затрудняться, чтобы сделать что-то для бедного старика». Сестра Генри Элен и ее дочери называли его между собой «Турок».
Стенли, самому младшему из детей Генри и Изабеллы, не позволяли много общаться с матерью. У него была трудная юность. Он часто жил у своей овдовевшей тетки Элен Уотерс в Брайтоне в начала 1860-х, но для нее и ее дочерей являлся обузой. Приехав в их дом на школьных каникулах, он, как говорили, сделал предложение кому-то из числа его обитательниц. В ноябре 1863 года, когда Генри подал второе прошение о разводе, Элен написала одной из дочерей, что Стенли, «кажется, мечтает приехать к нам, бедное дитя, и мне не хотелось бы ему отказывать, но лучше бы он побыл у кого-нибудь другого, поскольку у меня с ним много забот и тревог». Месяцем позже она сообщала: «Стенли уехал к своему отцу в Лондон и, надеюсь, не вернется ко мне — под конец я совсем не могла с ним справиться». На следующий год Генри перевел Стенли из Тонбриджской школы в Эдинбургскую академию. Он окончил ее в 1866 году, и затем сведения о нем исчезают — возможно, Стенли покинул Англию, чтобы поступить на какое-то из заморских предприятий Робинсонов.
В конце 1860-х Генри вернулся в Эдинбург со своей новой женой и принял на себя руководство верфью в Глазго на реке Клайд, которая постепенно сменяла Темзу в деле строительства железных судов. В 1869 году он запатентовал чертеж, связанный с улучшением работы землечерпалок, судов, на которых использовалась вращающаяся замкнутая цепь с черпаками для выбирания грязи и ила со дна реки.
Изабелла уехала из Рейгейта в конце шестидесятых и сняла дом на деревенской площади во Франте, Кент. Сестра Генри Элен жила в нескольких милях от этого места, перебравшись со своей семьей из Брайтона в Танбридж-Уэллс. Несмотря на все разоблачения в дневнике и на суде, Элен и ее дети были, как видно, более высокого мнения о ней, чем о Генри. В апреле одна из дочерей Элен записала в семейном журнале, что получила письмо от Изабеллы. «Блестяще пишет письма! — сообщила она. — И при всех ее возможных недостатках, [она] хорошая мать своим сыновьям. Я невольно испытываю к ней большой интерес». Элен пригласила Изабеллу в гости. 4 апреля сын Элен Эрнест записал в семейном журнале: «Миссис Робинсон (мать Стенли) приезжала по маминому приглашению навестить нас в субботу и осталась на чай, пройдя пешком расстояние от Франта — около трех с половиной миль. Вечером я проводил ее до станции». Во время ответного визита в ее дом во Франте Эрнест познакомился с Альфредом, уже получившим квалификацию морского инженера.
В 1874 году Альфред, которому было тридцать три года, женился на восемнадцатилетней Розине Купер, дочери серебряных дел мастера. Через два года после этого он стал компаньоном своего единоутробного брата Отуэя, который после торговли хлопком в шестидесятых занялся торговлей морскими судами. Отуэй и Альфред покупали и продавали железные грузовые корабли: в 1870-х они приобрели «Трокадеро», «Фраскати», «Алькасар» и «Валентино» в Саут-Шилдсе, а в восьмидесятых — «Харли» в Глазго. Иногда Отуэй выполнял обязанности штурмана этих судов, а Альфред — первого инженера.
Генри вернулся в Англию и к 1876 году жил в Норвуде, Суррей. «Он превратился в совершенно старого, разбитого человека, — сообщала племянница. — Он почти потерял память». Бизнес Генри тоже рушился — «фирма не приносит сейчас ни пенни дохода», — и в 1877 году Том Уортес порвал со своим дядей. «Он не мог больше выносить его идиотского вмешательства». Вторая миссис Робинсон, которую сестра Генри Элен называла «бедняжкой Мари», родила своему мужу троих сыновей.
Изабелла, как всегда беспокойная и, возможно, преследуемая своей репутацией, переехала из Франта в Сент-Леонардс-он-Си в Суссексе, а затем жила в Бромли, Кент.
Все знаменитые вымышленные прелюбодейки XIX века — Эмма Бовари Флобера, Анна Каренина Толстого и Тереза Ракен Золя — наложили на себя руки под гнетом скорби и стыда за свои грехи. Изабелла тоже погибла от своей руки, хотя при менее сенсационных обстоятельствах. В своем доме в Бромли 20 сентября 1887 года она вскрыла нарыв на большом пальце и через три дня умерла от общей гнойной инфекции, рядом с ней находился Отуэй. В свидетельстве о смерти он указал ее возраст — семьдесят лет, а семейное положение — вдова. В декабре того же года Генри умер в Дублине в возрасте восьмидесяти лет.
Изабелла все оставила Отуэю — свое завещание она написала в 1864 году, вскоре после того как он порвал с отцом, сбежав к ней. Отуэй не женился. Когда он умер в приморском городе Уайтстебл в Кенте в 1930 году в возрасте восьмидесяти пяти лет, его земля, коттедж и мебель (на сумму около шести тысяч фунтов стерлингов) перешли по наследству другу и соседу Альфреду Харвею. В своем завещании Отуэй заявлял, что остатки от своего имущества — около семи тысяч фунтов — хочет передать немецким призывникам, раненым во время Первой мировой войны, а если это окажется невозможным, то солдатам, сражавшимся в Англо-бурской войне на стороне буров и получившим ранения. Он сказал Харвею, что «сыт Англией по горло», эту фразу журнал «Тайм» от 14 апреля 1930 года вынес в заголовок, поместив короткую статью о необычном завещании капитана Робинсона. Отуэй сочувствовал солдатам побежденных Британской империей стран: людям, которые, как и он, были втянуты в чужие войны и вышли из них травмированными и униженными борьбой, не ими начатой.
Оригинальные дневники и сделанные с них копии были, насколько известно, уничтожены.