Подозрения мистера Уичера, или Убийство на Роуд-Хилл

Саммерскейл Кейт

Часть III

ВСЕ ПРОЯСНЯЕТСЯ

 

 

Глава 15

РАССЛЕДОВАНИЕ НА ГРАНИ НЕРВНОГО СРЫВА

1861–1864

Дело об убийстве в доме на Роуд-Хилл постепенно сошло на нет. В начале 1861 года лорд — главный судья отверг предложение о новом расследовании обстоятельств убийства Сэвила Кента, мотивировавшееся тем, что коронер якобы не должным образом выполнил свою работу. В распоряжении полиции Бата оказалось несколько новых фактов, или, скорее, слухов, коим было уделено должное внимание в январских номерах газет. Речь шла о следах от резиновых калош, обнаруженных перед черной лестницей вскоре после убийства, и о паре пропавших чулок. Джозеф Степлтон утверждал, что в комоде под нижним пролетом черной лестницы нашлась пара влажных грязных носков. «Фрум таймс», в свою очередь, обнародовала чье-то показание, будто много лет назад Констанс Кент, в ту пору ученица школы мисс Даккер в Бате, «в отместку за нанесенную якобы обиду выбросила в уборную что-то принадлежавшее ее гувернантке». В той же школе, говорилось в другом издании, она пыталась устроить взрыв газа.

В письме, направленном 1 февраля одному из своих друзей в Швейцарии, Чарлз Диккенс развивает свою версию преступления: «Наверное, даже в Лозанне толкуют об убийстве в доме на Роуд-Хилл? Ни одна полиция в мире не убедит меня в ложности картины, постепенно сформировавшейся в моем сознании. Отец спит с няней. Они видят, как ребенок стоит у себя в кроватке и глазеет на них, явно собираясь „все рассказать маме“. Няня моментально выскакивает из постели и на глазах отца душит мальчика. Отец, чтобы не дать возникнуть подозрениям (каковых избежать так и не удалось), перерезает ему горло и выносит из дома, выбрасывает тело туда, где оно было впоследствии найдено. Либо по пути в полицейский участок, либо тогда, когда полицейские сидели запертыми в доме, он избавляется от ножа и всего остального. Представляется весьма вероятным, что истина так никогда и не будет установлена».

Быть может, как раз такую ситуацию описал в «Человеке толпы» (1850) Эдгар По: «Есть секреты, не подлежащие огласке… есть тайны, не поддающиеся раскрытию. Увы, порою совесть человеческая возлагает на себя бремя столь ужасное и тяжкое, что отделаться от него можно, лишь сбросив его в могилу».

Джозеф Степлтон собирал материал для своей книги в надежде реабилитировать Сэмюела. В феврале он направил письмо главному суперинтенданту батской полиции Уильяму Хьюзу с просьбой официально опровергнуть слухи, будто бы мистер Кент «донимает сексуальными домогательствами» своих служанок. В своем ответе от 4 марта Хьюз сообщает, что переговорил с более чем двадцатью местными жителями, «единодушно утверждающими, что для подобных слухов нет ни малейших оснований». На основании всего того, что ему удалось узнать по данному поводу, Хьюз с уверенностью заявляет, что отношение Сэмюела к служанкам как раз лишено малейшего оттенка фамильярности — напротив, «он третирует их с неподобающим высокомерием и отчужденностью».

Примерно в то же время Сэмюел направил министру внутренних дел прошение об отставке — на тот момент прошло более половины его отпуска. Он претендовал на пенсию, равную зарплате, — триста пятьдесят фунтов стерлингов. «В июне 1860 года, — писал Кент, — я пережил страшное несчастье — убили моего сына. Это несчастье не только омрачило и будет омрачать остаток моей жизни, но и благодаря извращенному представлению событий в прессе сделало меня объектом всеобщих нападок и клеветы… У меня большая семья и весьма скромные доходы, так что на официально полагающуюся мне пенсию прожить будет чрезвычайно трудно». Корнуолл Льюис заметил, что впервые сталкивается со столь удивительным обращением, и распорядился ответить адресату, что «его просьба не может быть удовлетворена». В газетах муссировался слух, будто в разговоре с кем-то из родственников Констанс призналась в убийстве Сэвила, но детективы, занимающиеся этим делом, сочли «нецелесообразным» начинать новое расследование.

В четверг, 18 апреля 1861 года, Кенты оставили дом на Роуд-Хилл. Констанс отправили доучиваться в Динан, средневековый, обнесенный крепостным валом городок на севере Франции, а Уильям вернулся в Лонгхоуп, где вместе примерно с двадцатью пятью подростками в возрасте от семи до шестнадцати лет поселился в пансионе при школе. Оставшаяся часть семьи направилась в Вестон-Супер-Мар, курортный городок на северном побережье графства Сомерсетшир. Миссис Кент вновь ждала ребенка.

Сэмюел распорядился продать имущество с молотка, и уже через два дня после отъезда семьи аукционист открыл дом для публичного осмотра. К тому времени у него накопилось столько заявок, что пришлось пойти на беспрецедентный шаг — продажу каталогов, по шиллингу за экземпляр и по одному в руки. Всего было отпечатано и куплено семьсот экземпляров. В одиннадцать утра в субботу двери открылись, и в дом буквально хлынула толпа. В гостиной посетители один за другим поднимали раму среднего окна, прикидывая, какая сила требуется для этого, а в детской пытались на собственном опыте оценить, могла ли Элизабет Гаф видеть со своего места кроватку ребенка (все, в общем, сошлись на том, что могла). Самому тщательному осмотру подверглись двери и лестницы. Суперинтенданта Фоли, назначенного следить за порядком, юные дамы штурмовали просьбами показать им туалет, где на полу все еще можно было различить пятна крови. Мебелью, выставленной на продажу, посетители интересовались меньше. Обращаясь к ним, аукционист признал, что имущество дома Кентов не отличается «чрезмерной красотой», но уверял, что предметы, выставленные на продажу, сделаны добротно и к тому же, следует подчеркнуть, «обладают, помимо всего прочего, исторической ценностью. Они были немыми свидетелями преступления, потрясшего и приведшего в содрогание весь цивилизованный мир».

Суммы, вырученные за картины, разочаровывали. Так, портрет королевы Шотландии Марии работы Федерико Зукарри, стоивший, по словам Кента, сто фунтов, ушел за четырнадцать. Зато впечатляющий успех имела супружеская кровать с пологом на четырех стойках — она была продана за семь фунтов пятнадцать шиллингов. Чуть меньше — семь фунтов ровно — принесли умывальник и кое-какие аксессуары из спальни. Удалось продать и столовое серебро общим весом двести пятьдесят унций, более пятисот книг, несколько ящиков вина, включая золотистое и светлое шерри, светоскоп (при газовом освещении он мог проецировать увеличенные картинки на стену), два телескопа, несколько железных садовых скамеек и стульев, прекрасного жеребенка-одногодка. Исключительно терпкий, с отличным ароматом портвейн урожая 1820 года ушел по одиннадцать шиллингов за бутылку, кобыла — за одиннадцать фунтов пятнадцать шиллингов, экипаж — за шесть фунтов, а чистопородная олдернейская корова коричнево-желтоватого цвета, дающая жирное молоко, — за девятнадцать. Домашний орган Кентов приобрела методистская часовня в Бекингтоне. Некий мистер Пирмэн из Фрума купил кровати Констанс и Элизабет Гаф, а также колыбель Эвелин, в которой младенцем спал Сэвил, — по фунту за каждую. Таким образом, в целом набралось около тысячи фунтов. Кроватка, из которой был похищен Сэвил, на торги не выставлялась — на тот случай если она попадет в «комнату ужасов» Музея восковых фигур мадам Тюссо.

Во время торгов у одной женщины украли кошелек с четырьмя фунтами, и хотя люди Фоли заперли все двери в доме, устроили тотальный обыск и даже арестовали подозреваемого, найти воришку так и не удалось.

Последний ребенок Сэмюела и Мэри Кент, Флоренс Сэвил Кент, родилась уже в новом доме 19 июля 1861 года. На протяжении всего лета фабричное начальство раздумывало, куда бы пристроить Сэмюела. Вакансии имелись в Йоркшире и Ирландии, но было опасение, что ни там, ни там работать он не сможет — уж слишком сильно была настроена против него местная общественность. Но в октябре освободилось место заместителя фабричного ревизора на севере Уэльса, и Кенты переехали в Лланголлен, в долину Ди.

Одна англичанка, проживавшая в 1861 году в Динане, писала впоследствии в «Девайзес газетт»: «Я лично никогда Констанс Кент не видела, но все мои знакомые описывают ее как некрасивую девочку с невыразительным лицом и рыжеватыми волосами, ни глупую, ни умную, ни жизнерадостную, ни угрюмую, отмечая в ней лишь одну особенность, а именно: она была исключительно нежна и добра к маленьким детям… Она была самой незаметной из всех учениц школы». Собственно, именно к этому Констанс изо всех сил и стремилась, ее даже называли другим именем — Эмили, хотя все знали, кто она и откуда. Констанс сразу же сделалась жертвой сплетен и издевательств со стороны соучениц, и уже к концу года Сэмюел передал ее под опеку монахинь женского монастыря, расположенного в окрестностях этого городка.

На какое-то время Уичер исчез из поля зрения широкой аудитории, занимаясь исключительно делами, вряд ли способными привлечь общественное внимание. Лишь одно из них попало в поле зрения прессы — осуществленная им поимка священнослужителя, подделавшего завещание дяди и получившего таким образом шесть тысяч фунтов. Младший коллега Уичера, Тимоти Кавано, в ту пору скромный секретарь в аппарате комиссара полиции, утверждает, что убийство в доме Кентов просто доконало «лучшего работника, когда-либо служившего в отделе расследований лондонской полиции». Это дело «только что не разбило сердце бедного Уичера — он вернулся в Лондон совершенно подавленным. Это был для него настоящий удар — впервые комиссар, да и не только он, усомнился в его способностях». Если верить Кавано, то участие в расследовании убийства сильно изменило и Долли Уильямсона. Он вернулся из Уилтшира другим человеком — куда только делась его веселость, склонность к розыгрышам и опасным забавам. Он стал подавленным и замкнутым.

Летом 1861 года Уичеру было поручено первое после событий в доме на Роуд-Хилл расследование убийства. На первый взгляд дело было простым. 10 июня в Кингсвуде, неподалеку от Райгита, графство Суррей, была обнаружена мертвой пятидесятипятилетняя Мэри Холлидей, служившая экономкой в доме местного приходского священника. Судя по всему, она стала жертвой грабежа — ей засунули в горло чулок, чтобы не могла позвать на помощь, и она задохнулась. Налетчик или налетчики оставили в доме следы: деревянную дубинку, несколько мотков пеньковой веревки, обмотанной вокруг кистей и щиколоток убитой, пачку бумаг. В ней, оказались, между прочим, два письма — одно от знаменитой немецкой оперной певицы, к другому — с извинениями, — подписанному неким Адольфом Кроном, прилагались документы на имя Иоганна Карла Франца из Саксонии.

В распоряжении полиции имелось описание двух иностранцев, одного невысокого и темноволосого, другого повыше и посветлее: их видели в пивной, затем на поле рядом с домом священника, наконец, в лавке, где они покупали точно такую же веревку, какая была обнаружена на месте убийства. Описание высокого полностью совпадало с приметами, отмеченными в документах. За поимку подозреваемых, скорее всего упомянутых Крона и Франца, была объявлена премия в двести фунтов стерлингов.

Уичер отправил сержанта-детектива Робинсона к Терезе Титьен, той самой прославленной оперной певице, чье письмо было найдено в доме священника. Она жила в собственном доме, недалеко от Паддингтонского вокзала. Хозяйка показала, что около недели назад на пороге ее дома появился молодой высокий немец со светло-каштановыми волосами и, ссылаясь на безденежье, попросил помочь ему добраться до Гамбурга. Она обещала покрыть его дорожные расходы и выдала гарантийное письмо. Уичер велел Уильямсону проверить расписание пассажирских судов, отплывающих в Гамбург, и навести справки в австрийском, прусском и ганзейском посольствах и консульствах.

Еще несколько констеблей были направлены в Уайтчепел, один из беднейших районов лондонского Ист-Энда, известный своими сахароварнями. Здесь находили ночлег множество бродяг из Германии. Некоторые из них были подвергнуты допросу, но всех пришлось отпустить. Об одном из такого рода подозреваемых, взятом 18 июня, Уичер писал в отчете: «Хотя кое-какие приметы и совпадают с описанием одного из тех двоих, что замешаны в убийстве миссис Холлидей, не думаю, что он имеет какое-либо отношение к этому делу».

Но уже на следующей неделе Уичер докладывал Мейну, что он все-таки обнаружил Иоганна Франца в Уайтчепеле: им оказался двадцатичетырехлетний немец-бродяга, выдававший себя за какого-то Августа Зальцмана. Впрочем, сначала Уичеру никак не удавалось найти свидетелей, способных подтвердить, что это действительно один из двух немцев, виденных ими в Кингсвуде. Напротив, как Уичер докладывал Мейну 25 июня, «этого господина показали трем жителям Райгита и Кингсвуда, ранее видевших в этой местности двух иностранцев, и ни один из них не смог его опознать. Далее он был представлен для опознания констеблю Пеку, также обратившему внимание в Саттоне на двух незнакомцев в утро убийства. Так вот он также заявил, что этот человек ему незнаком. Тем не менее у меня нет сомнений, что мы имеем дело с „Иоганном Карлом Францем“, тем самым, что обронил свои документы в доме приходского священника, и поскольку двух иностранцев видели в округе и другие жители, я прошу дать указание сержанту Робинсону доставить их в Лондон на предмет опознания задержанного». Уверенность Уичера, хотя ее можно, если угодно, назвать и навязчивой идеей, оправдалась. 26 июня свидетели из Райгита подтвердили, что подозреваемый и есть один из тех двух иностранцев, виденных ими в пивной и в москательной лавке. После чего Уичер объявил, что «вполне готов» предъявить обвинение.

Он сделал копии с найденных документов и разослал их в различные учреждения Саксонии. Там подтвердили их подлинность и добавили, что тот, кому они принадлежат, уже подвергался судебным преследованиям. Уичеру также удалось установить, что через два дня после убийства подозреваемый отдал хозяину дома, в котором снимал жилье, голубую клетчатую рубашку, попросив подержать ее у себя. По описанию, эта рубашка в точности соответствовала той, что была на одном из двух иностранцев, виденных в Кингсвуде, а на руке болтался моток веревки, очень похожей на ту, которой была связана жертва. Детективы разыскали мануфактурщика, подтвердившего, что это он сплел веревку, найденную как на рукаве рубашки, так и на щиколотках миссис Холлидей: «Они из одного мотка, я в этом совершенно уверен». Нашлись и другие свидетели, заявившие, что видели подозреваемого в Суррее. Даже констебль Пек изменил свои первоначальные показания: теперь и ему стало казаться, что задержанный — один из тех, кого он видел в Саттоне. Таким образом, Уичер создал солидную доказательную базу, состоявшую, правда, из косвенных доказательств. 8 июля задержанный признался, что его зовут Франц, и дело было передано в суд.

История, изложенная немцем в свое оправдание, выглядела совершенно фантастической. По его словам, сойдя с парохода в Гулле, он скооперировался с двумя другими, такими же как он, оборванцами из Германии, Вильгельмом Герстенбергом и Адольфом Кроном. Герстенберг, напоминавший фигурой и чертами лица Франца, всячески уговаривал его поделиться какими-нибудь из документов, удостоверяющих личность. Франц отказывался. Однажды ночью — дело происходило в мае в районе Лидса, — когда Франц спал, зарывшись в стог сена, спутники обокрали его, прихватив не только документы, но и узел с запасной сменой белья, сшитого из той же ткани, что и одежда на нем. Это и объясняет сходство между его рубахой и той, что видели в Кингсвуде, точно так же как внешнее сходство с Герстенбергом объясняет то, что некоторые из свидетелей утверждают, что в Суррее видели именно его, Франца. Несчастный и обобранный до нитки, он продолжил свой путь в Лондон в одиночестве. Добравшись до города, он узнал, что какой-то немец, некто Франц, разыскивается по подозрению в убийстве, что и заставило его немедленно придумать себе другое имя. Что же касается найденной в его комнате веревки, то он сказал, что подобрал ее перед табачной лавкой, рядом со своим жильем. Таким образом, защита его строилась на трех китах: во-первых, у него украл одежду и документы какой-то очень похожий на него соотечественник; во-вторых, он изменил имя из страха быть принятым за убийцу; наконец, в-третьих, он наткнулся на одной из лондонских улиц на обрывок веревки, по чистой случайности оказавшейся абсолютно схожей с той, что обнаружили на месте убийства.

Все это походило на жалкие потуги самооправдания со стороны человека, виновного в преступлении и загнанного в угол. Но по мере приближения суда начали выясняться обстоятельства, как будто подтверждающие версию Франца. Какой-то тип из Нортгемптоншира принес в полицию якобы найденные в копне соломы у придорожной лачуги разрозненные бумаги вместе с пакетом, в котором Франц признал тот самый, что был у него украден. Таким образом, по крайней мере часть его документов, как он на том и настаивал, действительно была утрачена. Задержанного предъявили для опознания мадемуазель Титьен, и она под присягой показала, что это вовсе не тот блондин, что в начале июня просил у нее денег на проезд. Стало быть, возникло подозрение, что, возможно, и впрямь существует некий иной немец-блондин, каким-то образом связанный с темноволосым Кроном. К тому же выяснилось, что лондонский поставщик пеньки, продаваемой в Райгите и использованной при связывании Мэри Холлидей, живет в Уайтчепеле, всего в двух шагах от того места, где Франц, по его словам, подобрал на тротуаре обрывок веревки, чтобы подпоясаться ею.

У Уичера заколебалась почва под ногами. Он изо всех сил пытался отыскать Крона, так как был убежден, что поимка его поможет доказать виновность Франца. Он настолько был поглощен этой задачей, что то и дело выражал уверенность, что вот-вот поймает этого запропастившегося бог весть куда немца. «У меня практически нет сомнений в том, что человек, прозываемый Адольфом Кроном, на самом деле молодой польский еврей по имени Марк Коэн», — писал он Мейну. Но выяснилось, что это не так. Тогда Уичер убедил себя в том, что Крон — это некто третий. И опять ошибся. В общем, Уичер так и не нашел его.

На судебном заседании по делу об убийстве Мэри Холлидей, открывшемся 8 августа, адвокат Франца в своей эмоциональной четырехчасовой речи утверждал, что косвенные доказательства, имей они действительную ценность, должны были бы не только свидетельствовать о виновности подсудимого, но и опровергать утверждения о его невиновности. Ходили слухи, что, удаляясь в совещательную комнату, десять из двенадцати присяжных были убеждены, что убийца — Франц, но оглашенное старшиной решение звучало иначе — не виновен. Его дорогу домой оплатило посольство Саксонии.

На следующий день «Таймс», явно убежденная в том, что убил миссис Холлидей не кто иной, как Франц, отмечала, что теоретически косвенные свидетельства всегда работают на версию невиновности, ибо они ничего не доказывают: «Ведь это всего лишь гипотеза, основанная на цепи фактов, хотя в то же время она, по самой природе вещей, не может в определенных случаях не быть признанной верной».

Расследование убийства в Кингсвуде разворачивалось как дурной фарс, как насмешка над хваленым искусством детективов. Оно свидетельствует о том, что успех зависит в равной мере от остроты ума и обыкновенной удачи. «Не будучи, возможно, самым умным из детективов (в чем действительно есть сильные сомнения), я, бесспорно, являюсь самым удачливым, — утверждает инспектор „Ф“, герой-повествователь романа Уотерса „Приключения настоящего детектива“ (1862). — Я всего лишь держал рот широко открытым, и жирные куски падали туда сами собой». Ну а от Уичера удача, кажется, отвернулась. Вполне вероятно, он был прав насчет кингсвудского убийцы, но коль скоро Карл Франц был признан невиновным, уверенность в собственной правоте представлялась чем-то иным — скажем, высокомерием, самообманом или одержимостью.

Это было последнее убийство, расследовавшееся им.

В XIX веке постепенно укоренялась мысль, будто свидетельства, признания или показания очевидца слишком субъективны, чтобы заслуживать доверия. Скажем, Иеремия Бентам в своем «Трактате о свидетельстве» (1825) утверждает, что показания в суде должны опираться на материальную основу. Лишь вещественные доказательства имеют значение: пуговица, горжетка, ночная сорочка, нож. «Я полагаю, — рассуждает инспектор „Ф“, — наиболее надежным свидетельским показанием, достаточным для вынесения приговора, является цепь косвенных доказательств, не противоречащих ни по единому пункту вещественным доказательствам, ведь их нельзя подделать или подкупить». Такая же позиция различима в прозе Эдгара Аллана По: «Он, — отмечают братья Эдмон и Жюль Гонкуры, — опирается на научную литературу, а в ней предметы играют более значительную роль, нежели люди». Предметы же, ввиду того что они всегда молчат и не поддаются подкупу, являются немыми свидетелями истории, остатками — подобно дарвиновским ископаемым, — способными вмерзнуть в прошлое.

Тем не менее случай в Кингсвуде, как и случай в доме на Роуд-Хилл, обнаруживает зыбкость материального, ясно показывает, что, подобно воспоминаниям, они доступны самым разнообразным истолкованиям. Дарвину приходилось расшифровывать свои ископаемые. Уичеру приходилось вдумываться в обстоятельства преступления. Разница состоит в том, что цепь доказательств выстраивается, а не извлекается из-под земли. Героиня романов Форрестера формулирует это просто: «Достоинство детектива заключается не столько в раскрытии фактов, сколько в сопоставлении и выяснении их смысла». Изуродованный труп, обнаруженный в доме, можно толковать равно как свидетельство того, что убийца действительно был в бешенстве, так и как театральную маску того же самого бешенства. Открытое окно может указывать на путь бегства, но может также свидетельствовать о хитроумии убийцы, укрывшегося где-то в доме. В Кингсвуде Уичер обнаружил весьма четкий след — бумаги с именем и описанием внешности. Но даже это, как выяснилось, могло указывать на нечто прямо противоположное тому, чем представлялось на первый взгляд, — не на саму личность, но на факт ее похищения.

Англию охватывали новые настроения. Если пятидесятые годы отличались живостью и энергией, то в следующее десятилетие они сменились обеспокоенностью и сомнениями. В марте 1861 года умерла мать королевы Виктории, в декабре того же года ушел ее обожаемый муж, принц Алберт. Королева погрузилась в траур и до конца жизни проходила в черном.

В начале 60-х годов всеобщее возбуждение, вызванное убийством в доме на Роуд-Хилл, пошло на убыль, проявляясь в скрытой и более напряженной форме уже не на страницах газет, но в художественной литературе. 6 июля 1861 года, почти ровно через год после убийства, в журнале «Робин Гудфеллоу» был напечатан первый отрывок из романа Мэри-Элизабет Брэддон «Тайна леди Одли». Сюжет книги, ставшей год спустя после публикации в полном виде общенациональным бестселлером, строится вокруг таинственного жестокого убийства, совершенного в красивом сельском доме. Тело брошено в колодец; персонажи захвачены слухами о безумии и расследованием, все они боятся огласки. В романе Брэддон отразились возбуждение и тревога, порожденные убийством Сэвила Кента. Черты Констанс Кент романистка раздарила всем женским персонажам книги: леди Одли — убийце с симпатичной мордашкой и, возможно, поврежденными мозгами; всеобщей любимице, девчонке-сорванцу Алисии Одли; флегматичной горничной Фебе Маркс («молчаливая и замкнутая, она, казалось, была полностью погружена в себя, не обращая ни малейшего внимания на то, что происходит вокруг… такие женщины умеют хранить секреты»); наконец, одинокой порывистой Кларе Толбойс, сестре убитого. «Я выросла, — исповедуется она, — в душной атмосфере… Мне приходилось подавлять естественные порывы души, так что в конце концов они приобрели болезненный характер; мне не разрешалось иметь друзей и возлюбленных; мать умерла, когда я была совсем еще девочкой… у меня не осталось никого, кроме брата».

Джек Уичер стал прототипом Роберта Одли — преследуемого мучительными сомнениями детектива-любителя, проводящего «расследование задним числом» — посредством «путешествия» в прошлое подозреваемого. Если инспектор Бакетт из «Холодного дома» — это славный господин с острым взглядом, говорящим о тайном знании, то Роберта Одли преследует страх душевного недуга. «Так кто же из нас маньяк, — раздумывает он, — женщина ли с кукольным личиком, кажущаяся ему невменяемой. Или убеждая себя в ее в помешательстве, он просто доказывает, что сам является жертвой навязчивой идеи?»

«Что это — расследование или мономания? Вдруг я все-таки ошибаюсь? Что, если цепь доказательств, выстроенных мною звено за звеном, является на самом деле лишь чистой фантазией? Что, если вся эта конструкция, основанная на страхе и подозрениях, есть всего лишь набор догадок — плод больного воображения холостяка ипохондрика?.. О Господи, если бы действительно все дело было во мне».

Свидетельства, собранные Уичером в доме Кентов и его окрестностях — а равно и в Кингсвуде, — могли свидетельствовать как о виновности подозреваемых, так и о его собственных заблуждениях. Неопределенность — чистая мука. «Неужели я так и не приближусь к истине? — вопрошает Роберт Одли. — Неужели мне всю жизнь суждено мучиться смутными сомнениями и невыносимыми подозрениями, способными в конце концов превратить меня в маньяка?» С другой стороны, в случае успеха, если загадка будет разрешена, то это, не исключено, будет только еще страшнее — «зачем пытаться распутать этот клубок, решать этот жуткий ребус, подгонять друг к другу разрозненные фрагменты, ведь целое выглядит так ужасно?»

«Тайна леди Одли» стал одним из самых первых и самых удачных образцов «романов ощущения», «романов загадок», господствовавших в литературе 60-х годов XIX века, — запутанные истории домашних драм, обманов, безумия, интриг. Сюжет их строится вокруг того, что Генри Джеймс называет «самыми таинственными из существующих тайн, тайнами нашего собственного дома… Это страхи, что укрываются в углах веселых сельских домов или строгих лондонских квартир». Сами эти тайны довольно экзотичны, хотя время и место действия — здесь и сейчас: наши дни, Англия, страна, где ходят поезда, рассылаются телеграммы, полицейские патрулируют улицы. Персонажи этих романов находятся во власти своих чувств, самопроизвольно материализующихся в их облике и поведении: их заставляют бледнеть от ужаса, внезапно вспыхивать от негодования, мрачнеть, дрожать, срываться с места, биться в судорогах. Глаза их то зажигаются яростным огнем, то мутнеют. Критики высказывали опасения, что и на читателей эти сочинения действуют соответствующим образом.

В 1863 году философ Генри Мэнсел охарактеризовал такие романы как «своего рода следствие и в то же время причина массовой испорченности. Они порождаются нездоровыми потребностями публики и одновременно усугубляют болезнь, вызывая жажду, которую сами же стремятся утолить». Сказано, быть может, с необычной экспрессией, но вообще-то подобные взгляды были распространены. Многие опасались, что «романы ощущений» сделались «заразой», способной усугубить болезни, ими же вызываемые, так как стимулируют эмоции — и сексуальные, и те, что толкают на насилие, — причем вспышки их наблюдаются во всех слоях общества. Эти книги — первые образцы психологических триллеров — воспринимались как признак глубинных социальных процессов, что проявляется даже в характере потребления этой продукции: их читают как хозяева, так и работники, в судомойне и в гостиной. Дабы усилить ощущение подлинности, авторы таких романов строили повествование, основываясь на реальных событиях, таких как убийство в доме на Роуд-Хилл. «Есть что-то невыразимо отталкивающее в этом нездоровом влечении к отбросам, — пишет Мэнсел, — в этом духе алчности, исходящем от той порчи, что охватила ныне все общество, и заставляющем с жадностью поедать эти вонючие сладости еще до того, как испарится их гнилостный запах». «Романы ощущений» пробуждают в читателях самые низменные чувства, животные аппетиты; они, подобно дарвинизму, угрожают основам веры и общественному порядку. Мэнсел отмечает, что типичная иллюстрация на обложке такого романа представляет собой изображение «бледнолицей юной дамы в белом платье и с ножом в руках» — точь-в-точь сцена убийства в доме Кентов, какой она виделась Уичеру.

Книга Джозефа Степлтона «Большое преступление 1860 года» была опубликована, с согласия Роуленда Родуэя, в мае 1861 года. Степлтон был исключительно хорошо информирован: лично знал подозреваемых, до него доносились местные слухи и сплетни. От Генри Кларка ему были известны все запросы со стороны членов суда, а равно и подробности полицейских расследований; Сэмюел Кент посвятил его в детали семейной истории. Степлтон явно намекает на то, что виновница преступления — Констанс. В то же время сама интонация его книги нередко становится нервной и срывающейся: он не только мрачно указывает на личность убийцы, но и говорит о распаде и гниении английского общества, о национальной катастрофе.

В стиле, напоминающем своей экспрессией «романы ощущений», Степлтон призывает читателей задуматься «о человеческих сердцах, бьющихся в домах людей, принадлежащих к новому среднему классу, о разыгрывающихся в них человеческих драмах… о семейных тайнах, семейных конфликтах, семейном позоре, прикрытых лишь тонкой вуалью приличия и то и дело готовых прорваться наружу и полыхнуть огнем, с которым не совладаешь». Он уподобляет такие семьи вулканам: «выясняется, что во множестве английских домов за добропорядочностью повседневной жизни скрывается жесткая и горькая сердцевина. В тех глубоких впадинах-кратерах, где скапливается энергия огня… собирается буря и в какой-то момент разражается во всю силу, сбивая с ног и затягивая в гибельную воронку родителей, детей, слуг».

Убийство в доме на Роуд-Хилл, утверждает Степлтон, нанесло обществу большой моральный ущерб. «По мере того как тайна убийства, ничуть не приближаясь к своему разрешению, становилась все глубже, подозрительность начала превращаться в манию». Автор живо изображает любопытствующих зрителей, пришедших на слушание дела об убийстве Сэвила Кента, и сравнивает их с женщинами на корриде в Испании: «Женщины столпились в комнате, чтобы послушать рассказ о том, как мальчику перерезали горло. Они, с детьми на руках, внимательно рассматривали окровавленный кусок материи». Впечатление складывалось такое, что ангел-хранитель из викторианских сказок мгновенно уступил место кровожадному вампиру.«Сочувствие к жертве словно бы затухает до тех пор, пока бодрствует инстинкт; и лишь когда любопытство и любовь к страшному удовлетворены, англичанка стряхивает с себя наваждение и вновь предстает перед нами во всем блеске своих лучших проявлений». С точки зрения Степлтона, наблюдатели полицейского расследования, онемев на мгновение перед картиной насилия, сами пережили внутреннюю перемену. Хоть автор склонен усматривать нездоровый интерес к крови именно в среде деревенских женщин-работниц, которых он часто уподобляет иностранцам, жадное любопытство к совершившемуся убийству охватило все слои английского общества, причем отнюдь не только женщин, но в равной степени и мужчин. Степлтон сам, как явствует из книги, был в этом смысле далеко не исключением.

Он считает, что убийство стало свидетельством «национального декаданса». «Пресловутое вырождение расы, в котором все упрекают друг друга, проявляется хотя бы в том, что мы видим его последствия и приметы в передающейся из поколения в поколение склонности к низким наслаждениям, недостойным занятиям и разлагающим душу и тело грехам». В данном случае Степлтон выступает сторонником теории расовой деградации: если, по Дарвину, человеческие существа способны к развитию, то, несомненно, способны и к упадку. Дурная наследственность родителей сказывается на детях, влача назад всю расу. Мэнсел также усматривает в убийстве в доме на Роуд-Хилл свидетельство распада общества, равно как и признаки распространения алкоголизма, вещизма, всеобщей истерии, упадка нравов, разгула проституции и разврата. Защищая всячески Сэмюела от любых наветов, Степлтон в то же время намекает на то, что дурные наклонности и притязания его прежних коллег нанесли большой ущерб семье. На потомство человека может оказать сильное воздействие алкоголизм, точно так же как и иные отклонения от нормы — например, жадность или сексуальная невоздержанность.

Неразгаданная тайна убийства в доме Кентов дала толчок развитию жанра «романов ощущений» в Англии. Речь не о содержании, нет — то был просто разряд, подобный электрическому. Он явно отозвался, например, в романе Шарлотты Йонг «Процесс» (1863), повествующем о подростке из буржуазной среды, обвиненном в убийстве; напоминает он также о себе и в книге безымянного автора «Такова жизнь» (1862), в которой действуют несколько образованных молодых женщин с устрашающим криминальным прошлым. «Некогда… на английских девушек, — говорится в книге, — смотрели и за границей, и дома как на воплощение чистоты и невинности, но теперь все иначе». Отзвуки все того же убийства различимы и в книгах, изображающих грубого полицейского, нарушающего покой мирного дома: в качестве примера можно привести героя романа Элизабет Брэддон «Аврора Флойд» (1863) Гримстоуна из Скотленд-Ярда с его «засаленной записной книжкой и карандашиком».

Писательница Маргарет Олифант корень всех бед видела в детективах. Она утверждала, «Романы ощущений» являются «литературной легализацией умонастроений представителей нового поколения полицейских». «Литературный детектив, — писала она в 1862 году, — это вовсе не collaborateur (соавтор), какого мы были бы всегда готовы с радостью приветствовать в мире слов. Сам его вид оскорбляет и вкус, и нравы». Год спустя она сетовала на «детективизм» — «судебно-полицейскую разновидность современной прозы».

По словам Роберта Одли, после убийства в доме на Роуд-Хилл детективы «стали ассоциироваться с чем-то непотребным, превратились в людей, не принимаемых в благородном обществе». Одли была ненавистна сама маска детектива, теперь им носимая: «Его широкая натура восставала против компании, в которую он оказался втянут, шпиков и собирателей мерзких фактов, ведущих к ужасным умозаключениям… все дальше, по грязной дороге — в закоулки подглядывания и подозрений».

В нервическом характере Роберта Одли, вынужденного заниматься поисками того, чего он так страшится, «ощущения» и «детективизм» слились воедино. Самого детектива стало модно воспринимать как своего рода наркомана, дрожащего от возбуждения при соприкосновении с преступлением как таковым. Эдинбургский детектив Джеймс Макливи, двухтомник мемуаров которого стал в 1861 году бестселлером, признается, что работа заводит его так, что он не может успокоиться. Он описывает свое стремление вернуть владельцу похищенное как проявление животного инстинкта или, во всяком случае, как чего-то сходного со стремлением вора украсть: «Вряд ли возможно передать словами чувство, охватывающее детектива, когда он извлекает на свет именно то, что ему нужно. Даже грабитель, когда его пальцы, стискивающие бриллиантовое ожерелье, дрожат от возбуждения, не испытывает такого восторга, как мы, выдергивая его из этих же самых пальцев». Макливи говорит, что его тянет к опасности, к загадке, «к месту, где свершилось нечто таинственное». Он испытывает почти физическое томление по «разыскиваемому»: «от любого его взгляда… мышцы на руках, казалось, напрягаются, а в пальцах, стискивающих запястье, возникает нечто подобное пароксизму желания». При этом, уподобляя поимку преступника любовному объятию, Макливи делает весьма характерную оговорку: «О, что за чудесное ощущение я испытал, схватив его за руку… Никогда бы я не променял это на прикосновение к женской ладони, не сравнил бы и с тем, что чувствуешь, надевая на палец невесты обручальное кольцо… Увидев, как Томпсон — тот самый человек, по которому я столь часто тайком вздыхал, — пытается вырваться из рук полицейского… я почувствовал, что с трудом справляюсь с желанием обнять бесстрашного вожака банды». Макливи изображает самого себя одиноким героем, чья жизненная энергия и чувства целиком подчинены расследуемым делам и поиску преступников. Подобно Джеку Уичеру, как и большинству детективов — персонажей романов, Макливи — холостяк. Одиночество — плата за мастерство.

Пресса продолжала нападать на Уичера и его коллег. «Детектив в наши дни чаще всего неудачник», — писала газета «Дублин ревью». Случай в доме на Роуд-Хилл «закономерно подорвал» общественное доверие к его «проницательности и уму… Служба детективов в нашей стране поставлена на редкость бездарно». В 1862 году было впервые употреблено словечко «бесследно» (в смысле отсутствия ключа к загадке). Журнал «Рейнолдс» уподобил лондонскую полицию «трусливому и неуклюжему гиганту, направляющему всю низость и зло своей натуры на борьбу со слабыми и беззащитными существами, попадающимися на его пути». В этих словах эхом отдается «низость», проявленная Уичером при аресте беззащитной Констанс Кент. В пародии, опубликованной в одном из номеров «Панч» за 1863 год, фигурируют «инспектор Уотчер» и «дефективная полиция». Выступая на страницах «Сатердей ревью», Джеймс Фитцджеймс Стивен обрушился на романтический образ полицейского в современной прозе («преклонение перед детективами»), утверждая, что на самом деле от них нет никакого толку при раскрытии преступлений, совершаемых в мелкобуржуазной среде.

Летом 1863 года Сэмюел и Уильям Кенты навестили Констанс в Динане, а 10 августа она вернулась в Англию, поступив в платный пансион Святой Марии в Брайтоне. Это учреждение, основанное в 1855 году преподобным Артуром Дугласом Вагнером, было самым близким подобием женского монастыря, которое могла предложить своим прихожанам англиканская церковь. Группа новообращенных во главе со старшей послушницей и при содействии примерно тридцати кающихся грешниц работала в родильном доме для незамужних матерей. Вагнер был учеником Эдмунда Пьюзи, лидера возникшего в XIX веке Трактарианского, или Оксфордского, движения, выступавшего за возвращение англиканской церкви к ризам, кадилу, свечам и таинству исповеди. Вступая в сообщество, основанное Вагнером, Констанс тем самым вступала в новую, религиозную семью, освобождая себя от уз кровного родства. Приняв французское написание своего второго имени, она стала теперь Эмили (с ударением на последнем слоге) Кент.

Ну а лондонская жизнь Джека Уичера утратила всякое содержание. В газетах о бывшем «короле детективов» почти не упоминали. Его друг, детектив-инспектор Стивен Торнтон, умер в пятидесятивосьмилетнем возрасте от апоплексического удара в сентябре 1861 года у себя дома в Ламбете, освободив тем самым вакансию для Долли-Фредерика Уильямсона, получившего в октябре и новую должность, и новое звание. Теперь инспектор Уильямсон возглавлял отдел.

После Кингсвуда имя Уичера лишь однажды появляется в архивах лондонской полиции в связи со сколько-нибудь значительным делом. Так, в сентябре 1862 года он, вместе с суперинтендантом Уолкером, был командирован в Варшаву по просьбе российской администрации города для содействия в организации службы детективов. Русские были не на шутку обеспокоены деятельностью польских националистов, покушавшихся на жизнь членов царской семьи. «Все как будто спокойно, — докладывали 8 сентября английские офицеры из своей резиденции в гостинице „Европа“. — Никаких новых попыток покушения предпринято за это время не было, но… власти, судя по всему, сохраняют постоянную бдительность. Наша миссия держится в строгом секрете… ибо иначе, в случае какого-либо недоразумения относительно истинных целей визита, под угрозой может оказаться наша личная безопасность». Впоследствии русские весьма тепло отзывались о своих гостях: «Его высочество в высшей степени удовлетворен разумными и проницательными соображениями, высказанными английскими офицерами». Однако же советам их никто не последовал, и когда в марте 1863 года русские солдаты силой оружия подавили варшавское восстание, в палате общин прозвучали вопросы относительно этической стороны секретной миссии английских детективов.

18 марта 1864 года Джек Уичер, будучи в возрасте сорока девяти лет, ушел со службы в лондонской полиции с пенсией сто тридцать фунтов шесть шиллингов восемь пенсов в год. Он вновь поселился в своей старой квартире на Холивелл-стрит в Пимлико. В анкете, заполненной им перед отставкой, в графе «семейное положение» значится «холост», а ближайшим родственником назван Уильям Уорт, владелец почтовой кареты из Уилтшира, женившийся в 1860 году на Мэри-Энн, одной из племянниц детектива. В той же анкете содержится объяснение причин столь ранней отставки Уичера — гиперемия мозга. Такой диагноз может указывать на заболевания самого разного характера — например склонность к эпилепсии, патологическое состояние тревоги, поражение сосудов головного мозга. В одной статье, увидевшей свет в 1866 году, перечисляются симптомы гиперемии: сильные головные боли, покраснение и одутловатость лица, налитые кровью глаза. Там же говорится, что причиной болезни может быть «продолжительное умственное напряжение». Из этого объяснения можно заключить, что Уичер был слишком поглощен загадкой убийства в доме на Роуд-Хилл и его мозг «перегрелся» — так же как и мозг Роберта Одли. Не исключено, гиперемия мозга — это как раз то, что происходит, когда чутье детектива никем не востребовано, жажда разгадки остается неутоленной, а правду никак не удается отделить от ее видимости.

«Ничто в мире не сохраняется в тайне навсегда, — пишет в романе „Без имени“ (1862) Уилки Коллинз. — Предатель — песок, на котором можно видеть оставленные кем-то следы; доносчица — вода, выдающая чье-то утопленное тело… Через дверной проем глаз вырывается наружу скрытая в темнице мысли ненависть… Куда ни глянь, закон неизбежного раскрытия тайны является одним из законов природы: продолжительное сохранение тайны — это чудо, которого мир пока не видел».

 

Глава 16

УЖ ЛУЧШЕ БЫ ОНА БЫЛА СУМАСШЕДШЕЙ

Изложенный в этой и последующей главах рассказ о событиях 1865 года базируется в основном на публикациях «Дейли телеграф», «Таймс», «Солсбери энд Уилтшир джорнэл», «Обсервер», «Вестерн дейли пресс», «Сомерсет энд Уилтс джорнэл», «Пенни иллюстрейтед пейпер», «Глобал ньюс», «Бат кроникл», архивах лондонской полиции (3-61) и министерства внутренних дел (144-20-49113). Другие источники указаны в тексте.

Апрель — июнь 1865

Во вторник, 25 апреля 1865 года, Констанс Кент села в Брайтоне на поезд. Добравшись под палящим солнцем до вокзала Виктория, взяла кеб и направилась в здание мирового суда на Бау-стрит. Ее сопровождали преподобный Вагнер в своем облачении викария и Кэтрин Грим, старшая послушница пансиона Святой Марии, также в полном облачении (длинное черное платье с высоким белым воротником). На Констанс была свободная накидка. Выглядела девушка, по описанию автора статьи в «Дейли телеграф», «бледной и печальной, но совершенно спокойной». Войдя около четырех пополудни в здание, она заявила находившимся внутри судейским, что хочет сделать признание в убийстве.

Суд на Бау-стрит — первый и самый известный из мировых судов в Лондоне — занимал два строения с террасами со стороны фасада в пользующемся дурной репутацией районе неподалеку от «Ковент-Гардена» и оперного театра. Снаружи, под газовым фонарем и барельефом с королевским гербом, дежурил полицейский. Констанс и ее спутников провели узким коридором в зал судебных заседаний, находящийся за главным зданием. Он был разделен на секции железными перилами, за ними находились деревянные скамейки, столы, трибуны. Сквозь застекленный потолок ярко светило солнце, на некрашеных стенах висели часы и несколько картин. За судейским столом сидел главный судья, сэр Томас Генри. Констанс протянула ему заранее заготовленное письмо и села неподалеку. В этот не по-апрельски жаркий день в зале было душно, дышалось тяжело.

Сэр Генри прочитал письмо, написанное на шелковой бумаге четким красивым почерком:

В ночь на 29 июня 1860 года я, Констанс Эмили Кент, в одиночку, без чьего бы то ни было содействия, убила некоего Фрэнсиса Сэвила Кента. Ни с кем своими намерениями я не делилась, а равно никому не признавалась впоследствии в своей вине. Никто не помогал мне ни совершить это преступление, ни скрыть его.

Судья посмотрел на Констанс.

— Следует ли понимать дело таким образом, мисс Кент, — проговорил он, — что вы делаете это признание по доброй воле, без чьего бы то ни было давления?

— Да, сэр. — Голос Констанс, как сказано в «Таймс», звучал «твердо, хотя и грустно».

— Все, что вы собираетесь здесь сказать, будет запротоколировано и может быть использовано против вас в суде. Ясно?

— Да, сэр.

— Написан ли лежащий передо мной документ вами собственноручно и по доброй воле?

— Да, сэр.

— В таком случае пусть формула обвинения будет написана с ее собственных слов.

Клерк переписал формулу на официальном голубом бланке, осведомившись лишь у Констанс, как пишется ее второе имя — «Emily» или «Emilie».

— Не важно, — ответила она, — иногда я пишу так, иногда иначе.

— Но я вижу, что в признательном письме, написанном, как вы утверждаете, собственноручно, значится Emilie.

— Да, сэр.

Сэр Генри предложил ей подписать бланк.

— Должен предупредить вас, — добавил он, — что речь идет об исключительно тяжком преступлении и что признание в нем будет использовано против вас в суде. Я распорядился, чтобы в выдвинутом против вас официальном обвинении были использованы ваши собственные выражения, но если не желаете, можете не подписывать этот документ.

— Если это необходимо, я готова, — сказала Констанс.

— Крайней необходимости нет, это зависит от вашего желания, — повторил сэр Генри. — Я приобщу ваше заявление к материалам дела, но перед тем должен еще раз спросить вас, делаете ли вы признание по собственной воле, без всякого давления со стороны, откуда бы оно ни исходило.

— Да, сэр, это мой собственный выбор.

Сэр Генри повернулся к преподобному Вагнеру и попросил его представиться. Вагнер был человек известный; выпускник Итона и Оксфорда, он потратил часть доставшихся ему по наследству денег на строительство пяти церквей в Брайтоне. Окна и алтари в них декорировали по его заказу такие видные художники, как Эдвард Берн-Джонс, Огюст Пужен и Уильям Моррис. Он основал морской курорт, превратив его в нечто вроде англиканского центра. Многие же считали его папистом, представляющим опасность для английской церкви.

— Я слуга Божий, пожизненный викарий церкви Святой Марии в Брайтоне. — У викария были привлекательное округлое лицо и узкие внимательные глаза. — Констанс Кент я знаю почти два года — с лета 1863-го.

— С августа, — уточнила Констанс.

— То есть вы знакомы примерно двадцать один месяц, — заметил сэр Генри.

— Именно так, — продолжил Вагнер. — Насколько я припоминаю, принять ее в нашу обитель попросила одна английская семья, объясняя свою просьбу тем, что у нее то ли нет дома, то ли еще какие-то проблемы возникли. Наш «дом», или, скорее, как его сейчас называют, «лечебница», — это часть церкви Святой Марии, представляющая собой прибежище для истово верующих дам. Тогда, в августе, эта женщина появилась там как гостья и с тех пор остается с нами.

— Ясно, мистер Вагнер, — сказал сэр Генри. — А теперь мой долг спросить вас, не оказывалось ли на автора этого признания какого-либо давления — в любой форме?

— С моей стороны — нет. Насколько мне известно, оно сделано совершенно добровольно. Если мне память не изменяет, впервые она заговорила об этом примерно две недели назад. И это именно она высказала пожелание, чтобы ее доставили в лондонский мировой суд. По сути, признание, сделанное ею мне, совпадает с ее письменным заявлением, существующим теперь и в виде официального обвинительного акта.

Вагнер уточнил, что, говоря о признании, сделанном Констанс, он имеет в виду ее публичное заявление, а не то, что было сказано с глазу на глаз.

— Ну, пока об этом речи нет, — прервал его сэр Генри, — хотя не исключено, что в ходе судебного заседания этот вопрос возникнет, притом во всех деталях. — Судья вновь повернулся к Констанс. Ему явно не давало покоя участие клирика во всем этом деле. — Надеюсь, вы отдаете себе ясный отчет в том, что все вами сказанное должно иметь совершенно добровольный характер и что на вас не оказывалось никакого воздействия, повлекшего те или иные последствия?

— Никто меня ни к чему не подталкивал, сэр.

— Прошу вас со всей серьезностью обдумать мои слова.

— Хотел бы отметить, — вмешался Вагнер, — что мне исповедуются многие, это становится чем-то вроде религиозного опыта, но я никогда и никого не побуждаю придавать этой исповеди публичный характер.

— Хорошо, что вы сказали это, — с некоторой строгостью в голосе проговорил сэр Генри. — Но хотелось бы уточнить, не побуждали ли вы ее сделать конфиденциальное признание.

— Нет, сэр. Я не предпринимал никаких попыток принудить ее к исповеди. Это было ее собственное желание.

— Если вы считаете, что признание, сейчас выслушанное здесь нами, хоть в какой-то степени продиктовано тем, что она говорила вам лично, следует сказать об этом прямо.

— Я никогда ей ничего подобного не советовал, — твердо заявил Вагнер. — Я просто слушал. С моей точки зрения, она повела себя правильно, и я не пытался отговаривать ее.

— Но вы настаиваете на том, что не уговаривали?

— Именно так, сэр.

— Итак, здесь содержится ваше признание, верно? — Сэр Генри указал на лист бумаги, переданный ему Констанс. — Все еще не поздно… Вас никто не вынуждает делать какие-либо признания против воли.

Клерк спросил Констанс, написаны ли эти строки самолично.

— Да, сэр.

Сэр Генри осведомился у Вагнера, знаком ли ему почерк мисс Кент, тот ответил отрицательно — он видит его впервые.

Клерк зачитал Констанс ее же признание. Та подтвердила, что прочитано верно, и поставила свою подпись, прибегнув к изначальному написанию второго имени — Emily. Услышав от сэра Генри, что он передает дело в суд, Констанс вздохнула, словно с облегчением, и откинулась на спинку стула.

В этот момент в зал вошли суперинтендант Даркин и инспектор Уильямсон — обоих вызвали из Скотленд-Ярда.

— Преступление было совершено в Уилтшире, — заявил сэр Генри, — там же должен состояться и суд. Отсюда следует, что эту женщину необходимо доставить туда, дабы местные судьи могли допросить ее до начала судебного заседания. Инспектор Уильямсон принимал участие в прошлом расследовании — ему должны быть известны подробности дела, а также состав суда.

— Все правильно, сэр Томас, — подтвердил Уильямсон.

— А где живут судьи, вам известно?

— Один — в Троубридже.

— Ну что, в первой инстанции будет достаточно одного мирового судьи, — заметил сэр Генри и спросил об Уичере, но Уильямсон ответил, что тот вышел в отставку.

Уильямсон отвез Констанс Кент и мисс Грим на Паддингтонский вокзал, где к ним присоединился сержант Робинсон, с которым он работал вместе по Кингсвудскому делу. Все четверо сели на поезд, отходивший в восемь часов десять минут в Чиппенем. В купе Констанс молчала, хотя инспектор и пытался расшевелить ее всякими дружелюбными вопросами. Она не была в Уилтшире с 1861 года и выглядела, по словам Уильямсона, «чрезвычайно подавленной». Около полуночи путники добрались до Чиппенема, где наняли крытый четырехколесный экипаж и направились в Троубридж, расстояние до которого составляло пятнадцать миль. В экипаже Уильямсон снова попытался разговорить Констанс, задавая несущественные вопросы, например, далеко ли им ехать, — но ответом ему было молчание. Кучер плохо знал здешние места, все время сбивался с пути, так что в Троубридж они приехали только в два часа ночи. В полицейском участке Констанс была передана на попечение миссис Харрис, жены нового суперинтенданта (Джон Фоли умер в сентябре минувшего года, ему было шестьдесят девять лет).

Прессу признание Констанс поразило. Некоторые газеты отказывались верить в достоверность ее заявления. Случается, преступления совершают люди невменяемые; другие, вроде каменщика, утверждавшего, что именно он убил Сэвила Кента, возможно, делают такие признания в надежде избавиться от болезненного чувства какой-то вины и подавленности. Быть может, Констанс «не убийца, а сумасшедшая», высказывала предположение «Дейли телеграф»; минувшие пять лет «она медленно агонизировала» и вполне могла утратить душевное равновесие, что и привело к признанию в том, чего она не совершала. «Было бы в сто раз лучше, если бы она оказалась невменяемой, нежели убийцей». Тем не менее, вынуждена была признать газета, четкость и «невероятная смелость» ее признания «отнюдь не свидетельствуют об умопомешательстве». «Морнинг стар» выдвинула версию, согласно которой Констанс убила своего сводного брата, движимая «страстной привязанностью» к Уильяму. Псевдоромантические отношения между братьями и сестрами отнюдь не были новостью для людей Викторианской эпохи — в замкнутых, скованных строгим домашним уставом мелкобуржуазных семьях брат или сестра могли оказаться самым близким человеком противоположного пола. Газета «Лондон стандард» находила в признании Констанс нечто сомнительное: написанное, по-видимому, ее собственной рукой, оно, однако же, «не было заверено нотариально». «Лондон ревью», смутно намекая на какие-то подрывные действия папистских сил, обнаружила «в языке документа явные следы руки из-за рубежа и чуждое влияние».

«Таймс», с другой стороны, с полным доверием отнеслась к признанию Констанс и предложила объяснение случившемуся, бросающее тень едва ли не на половину английского населения: «Возрастной промежуток от двенадцати—четырнадцати до восемнадцати—двадцати лет — это такое время жизни, когда естественные привязанности почти не обнаруживают себя, оставляя тело и разум полностью во власти процессов роста, а сердце — открытым мощным страстям и национальным устремлениям, которым невозможно противостоять… Должно с грустью признать, что именно представительницы слабого пола проявляют особенно откровенно бессердечие». Девушки «тверже и эгоистичнее молодых людей»; в предвкушении половой зрелости их сердца утрачивают всякую нежность. А в случаях, когда девушка «особенно склонна к раздумьям, когда у нее особенно сильно развито воображение… мечта превращается в навязчивую идею, сколько угодно абсурдную и низкую, заполняет собою всю внутреннюю жизнь, протекающую независимо от общественных установлений и жизненных занятий». Яростно отвергая представление о женщине викторианских времен, принадлежащей к среднему классу, как о «домашнем ангеле», газета уверяет, что большинство девушек в возрасте от тринадцати до двадцати лет охвачены гибельными страстями: «Следует признать, что Констанс Кент совершила лишь то, что миллионы ее сверстниц жаждут видеть совершенным кем-нибудь другим».

Иные газеты утверждали, что Констанс уже написала обо всем своему отцу в Уэльс, дабы избавить его от неизбежного шока при чтении газет. Но история, описанная на страницах «Сомерсет энд Уилтс джорнэл», не подтверждает этого. Один знакомый Сэмюела Кента, оказавшись в среду утром, 26 апреля, в валлийском городке Озуэстри, недалеко от своего родного Лланголлена, при встрече с Сэмюелом Кентом обратил внимание на то, в каком тот пребывает хорошем настроении. Около двух часов пополудни Кента видели покупающим газету в вокзальном киоске. Читая номер, в котором был напечатан репортаж о признании, сделанном накануне его дочерью в зале заседаний мирового суда в Лондоне, он «на какой-то момент оцепенел», а затем бросился по главной улице в гостиницу, где, забыв о назначенном на этот день деловом свидании в Озуэстри, заказал экипаж и немедленно направился домой.

В среду, в одиннадцать утра, Уильямсон, которому было поручено самостоятельно вести это дело, собрал в полицейском суде Троубриджа несколько мировых судей. Во главе их, как и раньше, был Генри Ладлоу. В заседании участвовали также секретарь суда Генри Кларк, главный констебль уилтширской полиции капитан Мередит, суперинтендант Харрис, Джозеф Степлтон и два адвоката, привлеченных Сэмюелом Кентом еще в 1860 году, — Роуленд Родуэй и Уильям Данн. Начало заседания пришлось отложить, так как опаздывал главный свидетель — преподобный Вагнер. Сотни людей, не сумевших проникнуть внутрь, ждали на улице под жарким апрельским солнцем.

Вагнер, в сопровождении сержанта Томаса, сошел с поезда на троубриджской железнодорожной станции ровно в полдень и направился прямо в суд. Зал заседаний был наполнен до отказа. Вагнер опустился на стул и застыл с полуприкрытыми глазами, упершись подбородком в покоящиеся на ручке зонтика пухлые руки.

Констанс, сообщает репортер «Дейли телеграф», вошла в зал заседаний суда «спокойной и твердой походкой». Это, продолжает он, была плотная девушка среднего роста, «на вид отменно здоровая… с румяными щеками, по которым никак не скажешь, что ее мучают угрызения совести. Первые несколько минут она выглядела как человек, попавший в неловкую ситуацию». Мисс Грим, сидевшая рядом с Констанс, застыла от напряжения.

Секретарь зачитал заявление Вагнера.

— Все правильно, сэр? — обратился к нему председательствующий.

— Да.

— У вас есть вопросы к свидетелю? — повернулся Ладлоу в сторону Констанс.

— Нет, сэр, вопросов не имею.

— Вы можете быть свободны, — кивнул судья Вагнеру.

На свидетельскую трибуну поднялся Уильямсон, и секретарь зачитал составленный им акт. И вот тут-то Констанс потеряла прежнее самообладание. При слове «убила» она залилась слезами и едва не опустилась на колени, прижимаясь к мисс Грим и безутешно рыдая. Старшая послушница тоже не сдерживала слез. Одна из женщин, сидевших поблизости, протянула Констанс флакон с нюхательной солью, другая — стакан воды, но ее трясло так, что она ничего не замечала. Инспектор вернулся на свое место, и Ладлоу сказал Констанс, что ближайшую неделю она будет находиться под стражей. В тот же день ее доставили в тюрьму Девайзеса.

Уильямсон направил письмо сэру Ричарду Мейну с просьбой выделить детектива для задержания Элизабет Гаф, а на следующий день послал телеграмму соответствующего содержания уже непосредственно детективу-инспектору Тэннеру. Последний еще в 1860 году допрашивал по поручению Уичера бывшего слугу Кента Голлопа, а известность приобрел четыре года спустя, успешно раскрыв первое в Англии убийство, совершенное на железной дороге (он установил личность убийцы по шляпе, оставленной тем в вагоне, а затем, преследуя его, пересек океан и взял уже в Нью-Йорке). В прессе писали, что Элизабет Гаф вышла замуж за какого-то австралийского фермера-овцевода, но Тэннер выяснил, что она живет с родными в Айлворте, в двадцати милях от Лондона. Мейн предложил Уичеру, по-прежнему живущему в Пимлико, присоединиться к Тэннеру, чтобы вместе с ним допросить женщину, которую он столь страстно — и бесплодно — защищал в 1860 году. Выяснилось, что она едва зарабатывает себе на пропитание поденной работой — шитьем да штопкой в богатых домах.

Тем временем Уильямсон работал в деревне и во Фруме — допрашивал Уильяма Данна и Джошуа Парсонса. Последний перебрался сюда из Бекингтона еще в 1862 году и теперь имел обширную медицинскую практику. В субботу инспектор вернулся в Лондон, а в воскресенье, взяв с собой Уичера, нанес визит Элизабет Гаф.

Всю эту неделю экс-детектив и его бывший протеже работали вместе. Впоследствии Уильямсон обратился к начальству с просьбой возместить своему прежнему боссу «дорожные и иные расходы» на сумму пять фунтов семь шиллингов шесть пенсов. Ровно год прошел с тех пор, как Уичер, опозоренный и отринутый всеми, ушел со службы. Иные газеты сетовали на допущенную в отношении его несправедливость. «Таймс» опубликовала письмо лорда Фолстона, в котором, между прочим, говорилось: «Позвольте мне заявить в оправдание детектива Уичера следующее… последнее, что он сказал, уходя в отставку, одному из моих друзей: „Попомните мои слова, сэр: до тех пор пока мисс Констанс сама во всем не признается, убийство останется нераскрытым“». «Сомерсет энд Уилтс джорнэл» напомнила своим читателям о «безжалостных и, можно сказать, огульных обвинениях и преследованиях», обрушившихся на этого «способного и опытного офицера». Но признание Констанс в содеянном вовсе не означало, что детектив может торжествовать победу. Об этом же говорит и изречение, выбитое на могильном камне, под которым покоится Сэвил: «Там, где терпят поражение люди — и наука, и расследование, — торжествует Бог».

В понедельник, 1 мая, Сэмюел Кент в сопровождении Роуленда Родуэя навестил в тюрьме дочь. Констанс сидела за столом и что-то писала. При появлении Родуэя она встала, чтобы поприветствовать его, но, увидев отца, разрыдалась, ноги у нее подкосились, и она едва не рухнула на кровать. Сэмюел поддержал ее. Прощаясь, Констанс сказала отцу, что «избранной дорогой она обязана ему и Богу».

«Стандард» отмечает, что Сэмюел был «совершенно потрясен» свиданием с дочерью: «Впечатление такое, что и ходит, и говорит он совершенно механически». На протяжении всей недели Сэмюел навещал дочь ежедневно и договорился в местной гостинице, что ей будут доставлять обед. Время в тюрьме Констанс проводила за чтением, писанием и шитьем.

В четверг ее вновь доставили в полицейское управление Троубриджа для проведения судебного заседания. Председательствовал по-прежнему Генри Ладлоу, и в его задачу входило установить, достаточно ли доказательств собрано для того, чтобы передать дело Констанс в суд более высокой инстанции. В одиннадцать утра около тридцати репортеров протиснулись узким коридором в душный зал заседаний. Грубо сколоченная скамья, предоставленная для прессы еще во время первых слушаний, никуда не исчезла, но места для всех не хватало, и кое-кто расположился на стульях, предназначенных для адвокатов, что вызвало недовольство полицейских, пытавшихся установить в зале порядок. Ну а стоячих мест хватило лишь для незначительной части публики — большинство осталось снаружи.

Поначалу Констанс выглядела спокойной, но стоило ей занять свое место на скамье подсудимых, как, по словам корреспондента «Сомерсет энд Уилтс джорнэл», «ее вздымающаяся грудь стала верным свидетельством бушующих внутри ее чувств». Как и пять лет назад, сменяли друг друга свидетели, которые мало что могли сказать, а вернее, повторить, — Элизабет Гаф, Бенгер, Парсонс, Сара Кокс (ныне Роджерс — она вышла замуж за фермера из соседней деревни, здесь же, в графстве Уилтшир), сержант Джеймс Уоттс. Были и те, для кого события пятилетней давности сохранили всю свою живость. Например, Бенгер вспомнил, как он, вынося тело мальчика из уборной, заметил «на полах его детской ночной рубашонки засохшие пятна крови». Парсонс, несколько отходя от своих показаний, данных в 1860 году, заявил, что, с его точки зрения, непосредственной причиной смерти стала рана, нанесенная в шею, но не исключено также, что еще до удара мальчика пытались задушить. Он повторил, что рана в груди не могла быть нанесена бритвой, — это результат «удара длинным, остро отточенным ножом… рваная поверхность раны на одной из сторон указывает на то, что нож извлекали из тела под углом, отличным от того, под каким был нанесен удар». Парсонс добавил также, что, осматривая 30 июня 1860 года ночную рубашку на кровати Констанс, обратил внимание на то, что манжеты еще не успели обмякнуть после крахмала.

После выступлений свидетелей председательствующий несколько раз предлагал Констанс задавать вопросы, но она неизменно едва слышно заявляла, что таковых не имеется. Лицо ее было скрыто вуалью, взгляд на протяжении всех слушаний обращен вниз — поднимала она голову, только чтобы посмотреть на очередного свидетеля да ответить на вопрос председательствующего.

На трибуну поднялся Уичер. Давая показания, он демонстрировал собранные им вещественные доказательства, должно быть, приберегавшиеся для сегодняшнего дня, — две ночные рубашки, конфискованные им пять лет назад из комнаты Констанс, составленный ею перечень белья для стирки и, наконец, ордер на ее арест. («Вам следовало бы служить в полиции», — заявила леди Одли своему преследователю Роберту Одли. На что тот ответил: «Иногда мне кажется, что я мог бы стать недурным полицейским». — «Почему?» — «Потому что я умею терпеть».) Рассказ Уичера о проведенном им в 1860 году расследовании почти слово в слово совпал с тем, что он представил суду тогда же, пять лет назад. Он повторял его, словно заклинание, никак не выражая своих чувств по поводу того, как повернулось тогда дело. Ни мстительности не звучало в его словах, ни торжества, ни облегчения. Ладлоу решил дать Уичеру возможность со всей ясностью высказаться по поводу того, что местная полиция скрыла от него факт обнаружения в бойлере белья с засохшими пятнами крови.

— Вы слышали, что было найдено белье с пятнами крови? — спросил его судья.

— Нет, никто из полицейских не сообщал мне об этом, — ответил Уичер. — Этот факт стал известен мне только три месяца спустя, из газет.

Следующей свидетельницей стала Кэтрин Грим. Напряжение в зале сразу возросло. Она начала с того, что обратилась к суду с просьбой уважать тайну признаний, сделанных ей Констанс — как если бы это была исповедь ребенка матери: «Сначала она и пришла ко мне как дочь». Затем мисс Грим сообщила суду, что во время Страстной недели, пришедшейся в этом году на 9—16 апреля, преподобный Вагнер сказал ей, что Констанс призналась в совершенном ею убийстве и хочет сделать это признание публично. Мисс Грим поговорила с девушкой, не употребляя при этом слово «убийство». Она спросила, вполне ли та «отдает себе отчет» в последствиях такого рода признания. Констанс ответила утвердительно. На следующей неделе она рассказала мисс Грим, как все это было: она снесла спящего ребенка вниз, вышла из дома через окно в гостиной, воспользовалась бритвой, специально взятой «для этой цели» из ящика отцовского туалетного столика. Констанс сказала также, что «это» было совершено «не из антипатии к Сэвилу, но в качестве мести мачехе». Позднее она сообщила мисс Грим, что тайком вытащила, как и предполагал Уичер, ночную рубашку из корзины с бельем.

Но Ладлоу надо было еще установить, не оказывалось ли на девушку какого-либо давления, а потому он спросил у Кэтрин Грим, что, с ее точки зрения, могло побудить Констанс раскрыть эти дополнительные подробности убийства.

— По-моему, я спрашивала ее, не молил ли мальчик пощадить его, — сказала мисс Грим.

— А что предшествовало вашему разговору? — настаивал Ладлоу.

— Я все время пыталась внушить ей, какой это страшный грех в глазах Бога, и еще говорила о том, что она может в его глазах усугубить вину.

— Ну а когда она все рассказала, вы не пытались уговорить ее открыто во всем признаться?

— Нет, — твердо заявила мисс Грим. — Такого не было никогда.

Следующим на свидетельскую трибуну поднялся Вагнер. Сложив на груди руки, он обратился («плачущим», по определению «Сомерсет энд Уилтс джорнэл», тоном) к судье с просьбой разрешить ему зачитать заранее подготовленное краткое письменное заявление. Ладлоу ответил, что до завершения слушания показаний это невозможно. Тем не менее уже в самом начале допроса Вагнер заявил:

— Все, что сообщила мне мисс Констанс Кент, является тайной исповеди, и потому я вынужден отказаться от ответа на любые вопросы, предполагающие нарушение этой тайны.

Это прозвучало довольно вызывающе. Дело в том, что Римско-католическая церковь может полагать тайну исповеди священной, но англиканская церковь подчиняется законам государства. По залу пробежал недовольный ропот.

— Мистер Вагнер, — обратился к свидетелю Ладлоу, — вы принесли присягу. Вы поклялись перед лицом Бога говорить правду, только правду, и ничего, кроме правды.

— Мой долг перед Всевышним, — возразил Вагнер, — запрещает раскрывать сказанное на исповеди.

По залу снова пробежал ропот.

— Я могу позволить себе сообщить, — продолжал Вагнер, только то, что три-четыре недели назад Констанс попросила меня связаться с сэром Роджером Греем, в 1861 году сменившим Корнуолла Льюиса на посту министра внутренних дел, и сообщить ему, что убийство в доме на Роуд-Хилл совершила она, Констанс Кент.

Далее Вагнер подтвердил, что ни при каких обстоятельствах не подталкивал девушку к публичному признанию своей вины. По поводу тайны исповеди Ладлоу решил с ним не спорить, отложив это до суда.

Около шести вечера закончился допрос последнего свидетеля, и Ладлоу спросил Констанс, не желает ли она что-либо сказать. Девушка слегка покачала головой. Ладлоу объявил, что Констанс Кент будет предана суду, и она медленно поднялась со своего места. Уже через час ее повезли назад, в тюрьму.

До начала суда над Констанс Кент прошло почти три месяца. Все это время Уильямсон продолжал опрашивать свидетелей и собирать доказательства ее вины — на тот случай, если она откажется от своего признания. В конце мая крестный Сэвила, доктор Мэллем, проживавший в Холлоувее, одном из районов на севере Лондона, обратился в Скотленд-Ярд с предложением своих услуг. В беседе с Уильямсоном он заявил, что был свидетелем того, какие унижения испытывали дети Сэмюела Кента от первого брака со стороны отца и мачехи. Если полиция хочет проверить эти показания, достаточно обратиться к Мэри-Энн и она подтвердит их. Мэллем также пересказал разговор, состоявшийся между ним, Парсонсом, Степлтоном и Родуэем сразу после похорон Сэвила: все они тогда сошлись на том, что повинна в гибели мальчика Констанс. «Доктор Мэллем также сообщил мне, — пишет в своем рапорте Уильямсон, что некто Стивенс, ранее служивший у Кентов садовником, а ныне проживающий во Фруме, говорил ему, что года за полтора до убийства мисс Констанс спрашивала его по какому-то поводу, как можно извлечь бритву из отцовского туалетного столика». Эта малоправдоподобная история все же может иметь под собой какие-то основания, ибо действительно человек по имени Уильям Стивенс оказался в списке немногих новых свидетелей, призванных давать показания в ходе июльского процесса над Констанс.

29 июня Уильямсон отправился в Дублин, чтобы вручить повестку в суд Эмме Моуди, а две недели спустя — в графство Глостершир, где в городке Олдбери жила Луиза Лонг, в девичестве Хэзерхилл, еще одна соученица Констанс, с которой Уичер встречался в 1860 году. Ей тоже следовало явиться в суд.

Преподобный Вагнер, не дождавшись слов благодарности за содействие в раскрытии убийства, оказался в положении козла отпущения для прессы и широкой публики. В газетах, в палате общин, в палате лордов с него просто шкуру живьем сдирали (лорд Эвери заявил, что «скандальное поведение» Вагнера свидетельствует о том, насколько «прогнила» вся англиканская церковь). Выступив в роли исповедника Констанс, Вагнер поверг многих в гнев и смятение. В Брайтоне люди срывали со стен собора Святого Павла, где он служил, объявления о проповедях, оскорбляли его на улицах, швыряли разные предметы в окна пансиона Святой Марии. В номере «Стандард» от 6 мая безымянный корреспондент интересовался судьбой тысячи фунтов, полученных Констанс по наследству в день совершеннолетия. Адвокат Вагнера сообщил, что восемьсот фунтов Констанс хотела передать пансиону, но каноник этому воспротивился. Вечером, накануне поездки на Бау-стрит, она положила деньги в ящик для пожертвований там же, в пансионе. На следующий день Вагнер обнаружил их и поставил в известность об этом министра внутренних дел. Все это подтвердил Роуленд Родуэй, сообщивший газетчикам, что Вагнер передал деньги Сэмюелу Кенту, дабы тот распорядился ими от имени дочери.

Дело об убийстве в доме на Роуд-Хилл породило крупнейший религиозный конфликт столетия, в котором столкнулись два направления англиканской церкви — Высокое и Низкое. Преподобный Джеймс Дэвис утверждает в своей брошюре, что признание Констанс Кент говорит в пользу монашества англокатолической церкви и ее институтов. Именно пансион Святой Марии, рассуждает он, подтолкнул девушку к признанию: «Царящая в нем праведная жизнь и строгая дисциплина, а также сама атмосфера святой обители пролили свет на душу, смягчили сердце и подготовили к столь важному шагу. А когда сердце смягчается, оно должно раскрыться». Несколько эротические тона, избранные Дэвисом для описания примирения девушки с Богом, напоминают скорее об экстатических восторгах католических монашенок, о неделе благочестивой строгости протестантизма, воплощением которого автор пытается представить свою героиню.

В ответ священник конгрегационалистской церкви Эдвин Пакстон Худ обнародовал брошюру, в которой критически рассматривается деятельность новоявленных «религиозных семей». В их лоно молодая женщина может «предать себя» без согласия своих родных — таким образом, церковь способна подорвать авторитет викторианского дома. Пакстон Худ выразил свое неудовольствие тем, что вокруг Констанс Кент создается некий романтический ореол: «Ничего такого из ряда вон выходящего в ней, в ее деянии и в пятилетнем молчании или в сделанном признании нет, разве что действовала она очень жестоко, беспощадно и бездушно. И вряд ли что в ней за эти пять лет изменилось. Признание ничуть ее не возвышает, и мы совершенно не склонны воспринимать ее ни как образец кающейся грешницы, ни — а такие попытки предпринимаются — как героиню. Это просто чрезвычайно безнравственная, порочная молодая женщина».

Иные утверждали, что Вагнер уговорил Констанс сделать признание, чтобы таким образом лишний раз разрекламировать свои взгляды на таинство исповеди. Другие считали, что полыхающий в нем дух Высокой церкви передался девушке и она оговорила себя. Джеймс Реддинг Уэйр выпустил вторым изданием свою брошюру в 1862 году. В ней он намекает на то, что на самом деле убийство совершила эта лунатичка Элизабет Гаф; что же касается признания Констанс, то автор высказывает «некоторые соображения», заставляющие в нем усомниться. «Романизированная» церковь, продолжает он, пропагандирует идею самопожертвования: «Если признание мисс Констанс Кент о чем и свидетельствует, так лишь о том, что она откровенно стремится именно себя сделать объектом негодования, порожденного гибелью ее брата».

Один уилтширский священнослужитель, навестивший в мае Констанс в заключении, попытался разобраться в ее душевном состоянии. Войдя в камеру, он увидел ее за столом, заваленным раскрытыми книгами, и что-то пишущей. Выглядела она, как поведал клирик корреспонденту «Солсбери энд Винчестер джорнэл», «вполне здоровой, розовощекой, держалась хладнокровно и уверенно». В ответ на вопрос, думает ли она, что Бог простил ее, Констанс ответила: «Не уверена, что мой грех прощен, но кто из нас, пребывающих по эту сторону могилы, может быть в этом уверен?» Она не выказывала, по его словам, ни жалости к самой себе, ни раскаяния.

Констанс писала из камеры своему адвокату Родуэю:

Утверждают, что возникшая у меня жажда мести стала результатом жестокого обращения. Это совершенно не так. Со стороны тех двоих, кого в этом обвиняют, я, напротив, видела одно только добро. И я сама не испытывала по отношению к ним никаких дурных чувств, вызванных якобы их поведением. Повторяю, они были очень добры ко мне… Я буду признательна, если вы предадите огласке это заявление, чтобы люди не заблуждались на этот счет. [92]

Сказано как будто вполне определенно, да только мотивы убийства становятся в таком случае еще более загадочными. Газеты продолжали высказывать надежду на то, что девушка невменяема. В таком случае ее можно извинить, пожалеть и позаботиться о ней. «Версия сумасшествия решает все проблемы», — говорилось в «Сатердей ревью» от 20 мая.

Женщины, обвиняемые в убийстве, часто ссылаются на невменяемость в надежде на то, что суд проявит к ним снисходительность. И у Констанс, и у ее адвокатов были все возможности утверждать, что в момент совершения преступления она была охвачена манией убийства. То, что на вид она психически вполне здорова, препятствием отнюдь не служит. Как пишет в «Тайне леди Одли» Мэри Брэддон, «вы только подумайте, сколь многие содрогаются при мысли о том, как узок зазор между психическим здоровьем и психическим расстройством: сегодня ты безумен, а завтра вполне нормален; безумен вчера — и нормален сегодня». Наследственные душевные заболевания, утверждает психиатр Джеймс Причард, могут никак себя не проявлять до тех пор, пока не возникнут определенного рода обстоятельства, а затем вновь, и столь же стремительно, сходят на нет. Считается, что у женщин психические расстройства могут вызываться либо нарушениями менструального цикла, либо повышенной сексуальной возбудимостью, либо ощущениями, связанными с наступлением половой зрелости. В одной из своих статей, опубликованных в 1860 году, врач Джеймс Кричтон-Браун утверждает, что мономания чаще всего наступает в детстве. «Впечатления, стремительно сменяющие друг друга в неизменно возбужденном воображении ребенка… вскоре начинают восприниматься как реальность и внедряются в его подсознание. Проще говоря, они превращаются в иллюзии». Дети, пишет тот же автор в другой статье, это «подарочное переиздание уходящих в глубь тысячелетий оригиналов, сохранившее всю силу первобытных инстинктов…» Да и целый ряд других медиков подчеркивают, что в только формирующейся груди может таиться безумие, психические отклонения, даже бесовство, — далеко не все люди Викторианской эпохи склонны идеализировать и обожествлять ребенка.

Тем не менее при осмотре, проводимом в тюрьме выдающимся английским психиатром Чарлзом Бакниллом, Констанс повторяла, что психически совершенно здорова — и тогда была, и сейчас. Врач пытался понять мотивы убийства мальчика: отчего она не выбрала жертвой ту, кто в действительности вызывает у нее столь острую неприязнь, — мачеху? На это Констанс отвечала, что так было бы «слишком просто». Бакнилл понял ее таким образом, что она хотела не столько избавиться от ненавистной ей женщины, сколько заставить ее страдать, долго и мучительно. Впоследствии Бакнилл разъяснил министру внутренних дел, что, с его точки зрения, Констанс «унаследовала явную предрасположенность к нарушениям психики», но «запретил» тому предавать гласности это заключение, ибо оно могло бы бросить тень на отца и брата. Точно так же трактует мотивы поведения Констанс и Родуэй. «Ссылка на психическое расстройство, — отмечает он в разговоре с тем же министром внутренних дел, — могла бы возыметь действие, однако, опасаясь, что в таком случае брату ее придется в жизни несладко, она настаивала на том, чтобы этот аргумент в суде не приводился». Констанс решила во что бы то ни стало избавить Уильяма от возможных подозрений в наличии и у него психического расстройства.

Бакнилл не стал возражать и представил официальное заключение о вменяемости подсудимой, но в разговорах с газетчиками намекал на то, что дело обстоит не так просто. Подобно Уичеру, он усматривал признаки душевного расстройства Констанс в ее хладнокровии. Бесчеловечности деяния явно противоречит равнодушие, демонстрируемое девушкой. «Единственное, что настораживает Бакнилла, — пишет автор статьи в „Солсбери энд Винчестер джорнэл“, — так это поразительное спокойствие, полное отсутствие каких-либо эмоций».

 

Глава 17

ОТ ЛЮБВИ К НЕНАВИСТИ

Июль — август 1865

Во вторник вечером, 18 июля, Констанс была доставлена в Солсбери, где находилась центральная тюрьма графства. Обычно узников перевозят поездом, но на сей раз начальник тюрьмы в Девайзесе распорядился использовать для этого дилижанс, которым девушка и отправилась в свою сорокамильную дорогу, пролегающую через Солсберийскую равнину. В Фишертонской тюрьме, располагающейся на окраине города, она оказалась среди еще пятидесяти заключенных — сорока пяти мужчин и пяти женщин. В среду — за два дня до начала суда — у нее состоялось свидание с адвокатом Роулендом Родуэем, заверившим ее, что он и его коллеги считают, что, несмотря на сделанное признание, можно добиться оправдательного приговора, — надо только, чтобы Констанс заявила о своей невиновности. Он уговаривал девушку примириться с Богом приватно: духовное покаяние, настаивал Родуэй, никак не связано с публичным признанием и осуждением. Констанс повторила, что собирается признать себя виновной, это «ее бесспорный долг, единственный способ примириться с собственной совестью», а также снять подозрение со всех остальных.

В Солсбери съезжался народ. Сэмюел, Мэри, Мэри-Энн и Уильям Кент остановились в «Уайт харт», симпатичной гостинице в георгианском стиле, расположенной напротив собора. В Солсбери приехал Уильямсон, а также Уичер — скорее всего он остановился у своей племянницы Мэри-Энн, жившей с мужем Уильямом Уортом на Нью-стрит. На всякий случай обвинение доставило в город более тридцати своих свидетелей, в том числе Луизу — школьную приятельницу Констанс (а вот Эмма Моуди заболела и не смогла приехать из Ирландии).

Представлять интересы Констанс должен был королевский адвокат Джон Дьюк Колридж, один из наиболее успешных защитников. В четверг он встретился с Мэри-Энн и Уильямом, чтобы обсудить дело их сестры, а затем, как говорится в дневниковой записи, «не ложился до трех утра, готовя речь». Он отправил своей подзащитной записку: «Если вы не признаете себя виновной, я сделаю все, чтобы вас оправдали. Если признаете — все, чтобы с других были сняты любые подозрения. Но советую вам не занимать промежуточной позиции». Ранним утром в пятницу, 21 июля, в день начала суда, Констанс прислала ответ: «Я убеждена, что лучшее оправдание невиновных — признание виновной меня».

Уилтширская полиция огородила здание суда и свезла в город констеблей со всего графства. Прибыло около тридцати репортеров, обнаруживших с негодованием, что вопреки обещаниям городские власти не выделили прессе специальной ложи в зале заседаний. Зарезервировано было всего четырнадцать мест — остальным предстояло уповать на удачу вместе с публикой, готовой хлынуть в зал, когда в девять утра откроются двери.

Председательствовал сэр Джеймс Уиллз, высокий мужчина с роскошной темной шевелюрой, густыми бровями, бакенбардами, внушительного размера носом и суровым взглядом. Сдержанный и обходительный в манерах, он говорил с легким ирландским акцентом: судья был выходцем из Корка, где родился в 1814 году в протестантской семье. Сразу после того как он и еще двадцать четыре мировых судьи, выполнявших роль присяжных, заняли свои места, в зал ввели Констанс. Она была во всем черном: ручной вязки вуаль, простая накидка, шляпка со стеклянным бисером, перчатки до локтя. По описанию репортера «Дейли телеграф», ее «округлое, ничем не примечательное лицо выражало одно лишь тупое равнодушие… У нее большие глаза, в них время от времени мелькает выражение, свидетельствующее как будто о том, что окружающие вызывают у нее некое подозрение, но лучше всего его можно описать как взгляд человека, чего-то боящегося». А вот портрет в исполнении корреспондента «Глобал ньюс»: «Тяжелый невыразительный взгляд, низкий лоб, маленькие глаза, склонная к полноте фигура, а также полное отсутствие во внешности и во всем ее облике каких-либо признаков интереса к жизни. Что-то в ней есть замогильное».

Секретарь суда зачитал текст обвинения и спросил:

— Констанс Эмили Кент, признаете ли вы себя виновной?

— Признаю, — еле слышно ответила Констанс.

— Отдаете ли вы себе отчет, — вмешался судья Уиллз, — что вы обвиняетесь в преднамеренном, сознательном, со злым умыслом совершенном убийстве брата?

— Да.

Судья выдержан паузу.

— И вы признаете себя виновной в этом преступлении?

Констанс не ответила.

Выждав несколько секунд, Уиллз переспросил с нажимом:

— Так каков же ваш ответ?

И вновь Констанс не произнесла ни слова. При всей решимости признать себя виновной, она, судя по всему, ощущала давление сгустившейся вокруг нее атмосферы тишины и таинственности.

— Вас обвиняют в преднамеренном, сознательном, со злым умыслом совершенном убийстве вашего брата. Признаете ли вы себя виновной?

— Признаю, — проговорила наконец Констанс.

— Прошу занести признание в протокол.

Пока секретарь делал свою работу, в зале царила мертвая тишина.

Колридж поднялся со своего места и от имени Констанс обратился к суду:

— Перед тем как суд вынесет свой вердикт, мне хотелось бы отметить следующее. — Адвокат был сухопарый мужчина с удлиненным лицом, острым, благожелательным взглядом и мелодичным голосом. — Во-первых, перед лицом всемогущего Бога и как человек, желающий быть в мире со своей душой, обвиняемая просит меня торжественно заявить от ее имени, что виновна в преступлении она, и только она, а ее отец и другие столь долго и неправедно находившиеся под подозрением люди целиком и полностью невиновны. Во-вторых, она просит меня заявить, что вопреки тому, что утверждалось, побудило ее к данному деянию не дурное обращение со стороны домашних. В семье ее неизменно окружала самая нежная и преданная любовь. Надеюсь также, что мне будет позволено уже от себя добавить, что все сказанное доставляет мне печальную радость, ибо я от души убежден, что это правда.

Колридж сел на место. Секретарь суда спросил Констанс о том, имеются ли у нее какие-либо основания просить суд о смягчении наказания. Она промолчала.

Перед тем как вынести смертный приговор, Уиллз надел черный судейский головной убор и обратился к Констанс:

— Изучив материалы дела и сопоставив их с вашим трехкратным признанием своей вины, я не имею ни малейших сомнений в том, что сделанное вами заявление — это заявление человека, виновного в совершенном преступлении. Представляется, что вы дали волю чувству ревности…

— Никакой ревности! — выкрикнула Констанс.

— …и злобы, — продолжал судья, — и они настолько глубоко проникли в ваше сердце, что в конце концов зло полностью овладело вами.

В этом месте голос судьи пресекся, и, не в силах продолжать, он вынужден был сделать паузу. Пока он молчал, Констанс подняла голову. Увидев поникшую фигуру судьи, утратила остатки самообладания и отвернулась, пытаясь сдержать слезы. Уиллз же разрыдался в открытую. Наконец он справился с собой и вновь медленно заговорил:

— С моей стороны было бы в высшей степени самонадеянно судить о том, воспользуется ли ее величество королева своим правом помилования ввиду того, что в момент совершения убийства вы были совсем юной девушкой, что осуждены вы на основании вашего собственного признания и что это признание освобождает от подозрений других людей. Могу лишь сказать, что отныне вам надлежит прожить то, что прожить осталось, в ожидании близкой смерти и в молитвах об ином, высшем милосердии, в глубоком и искреннем покаянии и вере в божественное воздаяние.

Судья зачитал формулу смертного приговора, закончив словами: «И да помилует Бог вашу душу».

Констанс на мгновение застыла, затем опустила вуаль. Из зала заседаний ее вывела стражница с лицом, залитым слезами. Судебное заседание продолжалось двадцать минут.

Выкрик Констанс — «Никакой ревности!» — был единственным публичным проявлением чувств, которое она себе позволила за все то время, что прошло между ее признанием и судом. Она готова была согласиться с тем, что ею двигала ярость, что да, она, совершила убийство, но не из ревности — нет… Быть может, реакция ее была чрезмерной: убивая Сэвила в порыве гнева, она могла представляться себе героиней — мстительницей за мать и брата, но если двигала ею ревность, то, выходит, она эгоистичный, слабый ребенок. Если все дело в ревности, то она не просто восставала против отца и мачехи, а жаждала их любви.

Сразу после вынесения смертного приговора стали во множестве появляться посвященные убийству в доме на Роуд-Хилл «народные» баллады. Собственно, это было чистое стихоплетство — краткое, на страничку, кое-как срифмованное описание всякого рола преступлений. Печатались такие «произведения» быстро, расходились в большом количестве экземпляров, а затем распевались уличными торговцами. Их эстафету быстро перехватили газеты, печатавшие в виде отчетов о преступлениях такую же дешевку, только в более развернутой форме и обращаясь к большей аудитории грамотных людей. Большинство «народных» баллад были написаны от первого лица, в форме признания или жалобного плача:

Бритвой по горлышку я резанула, Тельце потом в одеяло свернула, В нужник, куда же еще, сволокла, В жижу пахучую детку спихнула, Сладко зевнула и спать побрела.

Констанс могла говорить что угодно, но авторам баллад мотивы ее поведения были, видимо, совершенно ясны:

Отец нашел себе другую — Меня обрек на жизнь лихую.

В другой балладе говорилось, что она «ревнует к своей мачехе», а многие сходились на том, что Констанс преследует призрак убиенного Сэвила: «Ни дня ни ночи мне покоя, мой брат во сне преследует меня». Ну а кое-кто испытывал сладострастное возбуждение в предвкушении сцены казни и пытался поделиться им с другими:

О, что за миг, о, что за вид, Коль у судьбы на древе Девица красная висит С витой петлей на шее.

Но издатели «народных» баллад начали скачки, не дождавшись стартового выстрела, — в публике росли настроения в пользу помилования Констанс. Один мировой судья из Девоншира готов был под присягой засвидетельствовать факт умопомешательства первой жены мистера Кента — не только он, но и другие соседи Кентов не раз наблюдали случавшиеся с ней припадки. В первое же воскресенье после вынесения приговора преподобный Чарлз Сперджен, самый популярный проповедник своего времени, обратился к четырехтысячной толпе, собравшейся на площади Слона и Замка с речью, в которой сравнил преступление Констанс Кент с преступлением, совершенным доктором Эдвардом Притчардом из Глазго, также осужденным незадолго до того на смерть за убийство. Притчард был арестован, потому что в крови его жены и матери, умерших вскоре после того, как стала известна его связь с четырнадцатилетней служанкой, были обнаружены следы яда. Виновным себя Притчард не признал и даже после оглашения приговора пытался возложить ответственность за происшедшее на других: «У меня такое чувство, что после начала моей связи с Мэри Маклеод я жил среди полоумных». В противоположность ему Констанс сама взяла вину на себя, чтобы снять подозрения с близких людей. Преподобный Сперджен призывал к милосердию. Роуленд Родуэй, доктор Бакнилл и преподобный Вагнер, а следом за ними и судья Уиллз обратились с просьбой о снисхождении к министру внутренних дел. Единодушны были и газеты. Для хладнокровной детоубийцы Констанс вызывала слишком большую симпатию. Не теряя времени, сэр Джордж Грей обратился к королеве с прошением о замене смертного приговора пожизненным заключением, что, в сущности, обычно означало двадцатилетний срок.

В четверг утром, 27 июля, королева Виктория приняла решение помиловать молодую женщину. Начальник Фишертонской тюрьмы поспешил в камеру, где содержалась Констанс, чтобы сообщить ей новость, которую она выслушала со столь характерным для нее спокойствием: «Она не высказала ни малейшего волнения».

На той же неделе Джозеф Степлтон опубликовал в «Таймс» обращение к подписчикам газеты делать взносы в основанный им фонд помощи Элизабет Гаф. Деньги следовало пересылать на специальный счет в «Норт-Уилтс бэнк», в Троубридже. «Долгих пять лет, — говорилось в обращении, — эта женщина была лишена возможности получить хорошую работу, и препятствовали тому подозрения, висевшие над ней после убийства в доме Кентов». Степлтон заверяет читателей в «исключительной скромности (мисс Гаф) и чистоте ее сердца, преданности хозяину и его семье, неизменному мужеству и прямоте, демонстрируемых ею в период выпавших на ее долю испытаний». Степлтон также обращает внимание на трудное положение, в котором оказался Уильям Кент. «Этот молодой человек, хороший сын и преданный брат, отличается необыкновенной искренностью и немалыми дарованиями. Однако же над ним висит, не давая занять достойное место в жизни, мрачная туча неизбывного семейного горя. Неужели никто не привлечет к нему внимание властей? Неужели правительство отвергнет призыв предоставить Уильяму Кенту работу, соответствовавшую бы его образованию и наклонностям?»

Поскольку Констанс признала себя виновной, отказ Вагнера раскрыть все, что она говорила ему на исповеди, не вызвал возражений в суде (более того, Уиллз с самого начала решил, что он будет защищать право Вагнера на молчание по этому поводу — впоследствии он говорил Колриджу, что вполне признает «законное право священника не раскрывать тайны исповеди»). Клирик не отвернулся от Констанс. Вместе с Кэтрин Грим он регулярно навещал ее в тюрьме.

В августе восковая фигура Констанс Кент была выставлена в Комнате ужасов Музея мадам Тюссо, рядом с двумя другими только что изготовленными изваяниями: доктора-отравителя Притчарда и Джона Уилкса Бута, убившего Авраама Линкольна на той неделе, когда Констанс исповедовалась Вагнеру. А в тот день, когда она была помещена в камеру тюрьмы Девайзеса, Бут был настигнут и застрелен.

Мировые судьи Уилтшира 4 августа обратились к сэру Ричарду Мейну с предложением выплатить Уичеру и Уильямсону сто фунтов премиальных, еще в 1860 году обещанных правительством тому или тем, кто поспособствует поимке убийцы. Это, говорилось в послании, «хоть в какой-то степени послужит признанием выдающегося мастерства и проницательности, проявленных этими офицерами при выполнении своей трудной миссии». Ответа на это обращение не последовало.

В апреле, прямо перед тем как ее доставили из Брайтона на Бау-стрит, в мировой суд, Констанс отправила письмо сэру Джону Ирдли, баронету Уилмоту, принявшему в 1860 году столь живое участие в том, чтобы помочь Кентам защитить свое честное имя. Та часть этого письма, в которой она самым подробным образом объясняет, что именно подтолкнуло ее к убийству, была переправлена в июле Питеру Эдлину, работавшему по этому делу в качестве защитника. Но поскольку защита на суде представлена не была, письмо осталось фактом частной переписки. Вот сохранившийся его фрагмент:

Я совершила убийство, чтобы отомстить за мать, чье место заняла мачеха. Она жила в нашей семье с самого моего рождения и всегда относилась ко мне с добротой и любовью (ибо моя родная мать никогда меня не любила и не заботилась обо мне), и я отвечала ей тем же, как если бы она действительно была мне матерью.

Примерно с трехлетнего возраста я начала замечать, что мать занимает в доме второстепенное положение — и как жена, и как хозяйка, а главная — она. По прошествии многих лет мне вспомнились разговоры по этому поводу, которые велись при мне, так как считалось, что мне их не понять, — мол, слишком мала для этого. В то время я всегда становилась на сторону, противную матери, и когда о ней отзывались презрительно, тоже испытывала чувство презрения. Но по мере того как с годами я начала понимать, что отец любит ее, а к матери равнодушен, мое отношение начало меняться. Теперь меня втайне коробило, когда она отзывалась о матери неуважительно или с пренебрежением.

Мама умерла. С тех пор моя любовь к мачехе перешла в самую черную ненависть. Даже после смерти она продолжала говорить о маме с презрением. В такие моменты ненависть настолько переполняла меня, что я не могла оставаться с ней в одной комнате. Я принесла смертельную клятву, отреклась от религии и отдалась душой и телом духу зла, умоляя его посодействовать в выполнении моей клятвы. Сначала я собиралась убить ее, но потом решила, что эта боль пройдет слишком быстро. А мне нужно, чтобы она почувствовала мою месть. Она украла у моей матери ту любовь, что принадлежала ей по праву. Что ж, теперь я украду то, что она сама любит больше всего на свете. С этого момента я превратилась в демона, одержимого злом и стремящегося других втянуть в круг зла, постоянно ищущего возможность осуществления своего дьявольского замысла. И я нашла такую возможность.

Почти пять лет прошло, и на протяжении всего этого времени меня либо сжигал огонь безумия, поддерживавшийся жаждою сотворить зло, либо я впадала в такое отчаяние, что готова была покончить с этой жизнью при первой же возможности. В такие моменты я ненавидела всех и желала только одного — чтобы всем было так же плохо, как и мне.

А потом все переменилось. Совесть замучила меня и пробудилось раскаяние. Несчастная, потерянная, всех и во всем подозревающая, я чувствовала себя как в аду. И тогда я решила во всем признаться.

Теперь я готова заплатить за это самую высокую цену. Жизнь за жизнь — вот все, что я могу отдать, потому что само причиненное Зло непоправимо.

Я не была милосердна, так пусть никто не просит милосердия для меня — напротив, пусть всем я внушаю настоящий ужас.

Я не смею просить прощения у тех, кому нанесла такой страшный удар. Я ненавидела, так пусть и мне наградою будет их ненависть.

Это поистине прекрасный образец покаяния. При чтении этого письма, где Констанс объясняет, почему убила Сэвила — хотела причинить дурной матери такую же боль, какая была причинена матери доброй, — дух захватывает: в нем есть в одно и то же время и безумие, и своя логика, как и в самом убийстве есть хладнокровие расчета и безумие страсти. Во всем этом повествовании ощущается некая заданность, предопределенность: дикость убийства ребенка представляется как роковая неизбежность, человек ищет возможность сотворить зло и «находит» ее.

По завершении процесса Уильямсон направил сэру Ричарду Мейну отчет: «Мне стало известно, что Констанс, по ее же словам, дважды замышляла убийство мачехи, но оба раза мешали обстоятельства. Потом ее вдруг осенило: перед тем как убить ее, она убьет детей, ибо это причинит ей еще большую боль, и именно с этим чувством она вернулась домой из пансиона в 1860 году». Скорее всего узнал это Уильямсон от доктора Бакнилла, довольно подробно обсуждавшего с Констанс обстоятельства убийства. Но лишь в конце августа психиатр направил в редакции газет письмо, содержащее рассказ девушки о том, как она убила брата.

За несколько дней до убийства она завладела бритвой отца, хранившейся в зеленом ящичке среди его туалетных вещей, и спрятала ее. Это было единственное орудие, использованное ею. Приготовила она также свечу и спички, спрятав их в углу дворового туалета, где и было совершено убийство. В ту ночь она пролежала не смыкая глаз, предполагая, что к ней перед сном могут зайти сестры. Когда же, вскоре после полуночи, решила, что весь дом заснул, вышла из своей комнаты, спустилась на первый этаж и, войдя в гостиную, откинула ставни… Затем она прошла в детскую, вытащила одеяло, лежавшее между простыней и покрывалом, и повесила его на бортик кровати. Далее подняла ребенка и прошла вниз через гостиную. На ней была ночная рубашка, а в гостиной она надела калоши. С ребенком в одной руке, другой она открыла окно, обошла вокруг дома, добралась до туалета, зажгла свечу и поставила на сиденье. Все это время ребенок, завернутый в одеяло, не просыпался. Спящему она и перерезала горло. По ее словам, она думала, что не будет столько крови. И так как ей показалось, что ребенок жив, она вновь вонзила бритву ему в шею, а затем, не раскрывая одеяла бросила тело в яму. Свеча догорела. Она вернулась к себе в комнату, осмотрела одежду и обнаружила на ней только два пятна крови. Она смыла их в тазу и слила воду, почти чистую, в тазик для мытья ног. Затем надела другую ночную рубашку и легла спать. К утру первая рубашка просохла. Она аккуратно свернула ее и положила в ящик для белья. Все три ее ночные рубашки были тщательно осмотрены мистером Фоли, а также мистером Парсонсом, домашним врачом Кентов. Ночью ей показалось, что рубашку она замыла дочиста, но через день или два, осмотрев ее при свете, обнаружила, что небольшие следы все же остались. Какое-то время она прятала ее, перекладывая с места на место, и в конце концов сожгла в своей комнате, а золу собрала и ссыпала в камин. Произошло все это через пять-шесть дней после убийства. В субботу утром, тщательно отмыв бритву, она улучила момент, чтобы незаметно вернуть ее на место. Воспользовавшись тем, что горничная вышла за стаканом воды, она вынула рубашку из корзины с грязным бельем. Что касается какой-то одежды с засохшими на ней пятнами крови, обнаруженной в бойлере, то она не имеет к этому делу никакого отношения. Говоря о мотивах преступления, следует отметить, что, относясь ранее ко второй жене отца с большим уважением, она в то же время брала на заметку любое замечание, бросающее, с ее точки зрения, тень на членов первой семьи отца, и готова была отомстить за него. По отношению к Сэвилу она не испытывала никаких дурных чувств, для нее это был просто один из детей мачехи…

Узнав, что в убийстве подозревают няню, она решила, если ту осудят, непременно признаться в содеянном, а если осудят ее — совершить самоубийство. Она рассказала также, что до совершения убийства подпала под влияние духа зла, но ни тогда, ни прежде не считала, что он несет большую ответственность за данное преступление, чем за любое иное злое дело. На протяжении года до этих событий она не молилась, не молилась и потом, до самого переезда в Брайтон. Она сказала, что возрождением религиозного чувства обязана мыслям о предстоящем обряде конфирмации.

Заканчивается письмо замечанием, что хотя, с точки зрения автора, Констанс нельзя считать психически неуравновешенной, еще в детстве она обнаруживала «странные наклонности» и «поразительную твердость характера», из чего следует, что «к худу ли, к добру ли, но жизнь ей предстоит необычная». Если содержать ее в одиночке, предостерегает доктор Бакнилл, она может-таки впасть в безумие.

В эмоциональном смысле исповедь, выслушанная Бакнил-лом, отличается мрачной отстраненностью, какая вообще-то свойственна такого рода преступлениям. Осуществление убийства требует подавления всех чувств. В момент гибели Сэвила внимание убийцы сосредоточивается не на трупе, а на колеблющемся пламени; «Свеча догорела».

Ясное и в то же время холодное по тону повествование несколько удивляет своей двусмысленностью. Никаких точек над i, вопреки поспешным утверждениям прессы Констанс не расставила. Как ей удалось одной рукой откинуть и расправить постельное белье, если в другой она держала крупного, почти четырехлетнего, ребенка? Каким образом, по-прежнему держа его на руках, она подняла окно в гостиной? Как ухитрилась проскользнуть через проем, даже не разбудив мальчика, а затем зажечь свечу в туалете? Зачем ей понадобилась фланелька и почему никто раньше не замечал ее в комнате Констанс? Почему на ночной рубашке оказалось лишь две-три капли крови, если она резанула мальчика несколько раз? Каким образом те, кто обыскивал дом после совершения убийства, сумели не заметить пропажи ночной рубашки, а также бритвы Сэмюела Кента? Как, наконец, девушке удалось нанести столь глубокие раны бритвой, ведь медики в один голос утверждали, что это невозможно? Правда, некоторые детали, пусть даже еще более осложняя картину, представляются убедительными: например, суеверный страх, охвативший Констанс, когда не оправдалось ее предположение, что «крови не будет очень много», трудно надумать, он кажется вполне натуральным.

«Таймс» меланхолически отмечала, что преступление, «будучи прослеженным шаг за шагом, так, кажется, и осталось странным и запутанным. Представляется очевидным, что у нас по-прежнему нет полной картины случившегося». Даже после того как прозвучало признание, остается слишком много неясного. «Дополнительного света пролилось совсем немного, — пишет „Глобал ньюс“, — показания Констанс лишь усугубляют наш ужас и смятение».

Сорок лет спустя прозвучало знаменитое утверждение Зигмунда Фрейда относительно того, сколь обреченно человеческие существа выдают самих себя и с какой определенностью читаются их мысли: «Имеющий глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать, вполне может убедиться в том, что смертный не способен хранить секреты. Даже если уста его безмолвствуют, пальцы выдают его; вся его суть словно проступает сквозь поры.» Подобно автору «романа ощущений» или сверхпроницательному детективу, Фрейд создает некий образ: человеческие тайны, утверждает он, в конце концов оказываются на поверхности, образуя на ней красные и белые пятна, либо выходят на свет божий при еле заметном шевелении кончиков пальцев. И вполне возможно, в признаниях и умолчаниях Констанс Кент таится, ожидая своего часа, истинная история преступления.

 

Глава 18

КОНЕЧНО, НАШ НАСТОЯЩИЙ ДЕТЕКТИВ ЖИВ

1865–1885

В октябре 1865 года Констанс была переведена из Солсбери в Миллбанк, тюрьму на тысячу камер, расположенную на берегу Темзы. Это было «господствующее над всей местностью массивное приземистое мрачное здание с башнями, — пишет в „Принцессе Казамассиме“ Генри Джеймс, — с бурыми голыми стенами без окон и уродливыми срезанными шпилями, производящее впечатление невыразимо грустное и угнетающее… Тут были стены меж стен и галереи над галереями; здесь всегда царили сумерки, и никогда нельзя было сказать, который теперь час». Женщины содержались в крыле, известном под названием «Третий Пентагон». Перед посетителем тюрьмы, продолжает Генри Джеймс, заключенные «возникают внезапно, словно призраки в одинаковых уродливых колпаках, прячущиеся в потаенных уголках и пещерах продуваемого насквозь лабиринта». «Пенни иллюстрейтед пейпер» направила репортера ознакомиться с условиями содержания Констанс. Миллбанк показался ему «геометрическим ребусом, запутанным лабиринтом подземных, видимо, коридоров общей протяженностью три мили, с мрачными закоулками, с дверьми с двойными запорами, открывающимися под самыми разными, порой совершенно немыслимыми углами и ведущими то к какой-то потаенной двери, то, чаще, к каменной лестнице, выглядевшей так… будто она вырезана из огромного кирпича».

Констанс поместили в камеру, в которой имелись газовый рожок, умывальник, отхожее ведро, полка, оловянные кружки, солонка, тарелка, деревянная ложка, Библия, грифельная доска, карандаш, подвесная койка, постельное белье, гребень, полотенце и щетка. Свет проникал через зарешеченное окно. Подобно другим заключенным, она носила коричневую фланелевую робу. Завтрак состоял из чашки какао и черной патоки, на обед давали мясо, картошку и хлеб, а на ужин — хлеб и тарелку каши. Первые несколько месяцев заключения ей было запрещено общаться с другими арестантками, не разрешались свидания — преподобный Вагнер и мисс Грим обращались со специальной просьбой о посещении, но им было отказано. Каждый день Констанс убирала камеру и ходила в часовню. После этого она обычно работала — штопала одежду, шила чулки, делала щетки для других заключенных. Раз в неделю полагалась баня, в библиотеке можно было заказывать книги. На прогулках заключенные держали дистанцию в шесть футов; гуляли по огороженному заболоченному пустырю, окружающему тюремные здания. На севере виднелось Вестминстерское аббатство, с востока доносились речные запахи. Дом Джека Уичера, невидимый за высокими тюремными стенами, находился всего в квартале от этих мест.

Сам Уичер тем временем вернулся к активной жизни. В 1866 году он женился на своей домохозяйке Шарлотте Пайпер, даме тремя годами старше его. Даже если он и был официально женат на Элизабет Грин, матери своего умершего в младенчестве ребенка, то к этому времени она, должно быть, уже почила. Церемония бракосочетания состоялась в церкви Святой Маргариты — изящном образце зодчества XVI века, расположенном на территории Вестминстерского аббатства, где в то время еще щипали траву овцы.

В начале следующего года Уичер занялся частным сыском. В деньгах он не нуждался — пенсии вполне хватало, и к тому же у новоявленной миссис Уичер был независимый доход. Но теперь, когда в глазах общественного мнения Уичер был оправдан, на душе у него полегчало, мысли прояснились и вернулся вкус к расследованию.

Считалось, что частные детективы вроде Чарли Филда или Игнатиуса Поллэки воплощают самые зловещие стороны профессии. В 1858 году судья по бракоразводным делам сэр Кресуэлл обрушился «на таких типов, как Филд»: «Из всех народов мира англичане испытывают самую большую ненависть к шпионажу. Сама мысль о том, что за ними следят и каждый шаг отмечают, вызывает у них крайнее отвращение». В романе Уилки Коллинза «Армадейл» (1866) частный детектив предстает «довольно мерзкой личностью, порожденной обществом для удовлетворения своих еще более мерзких нужд. У этого „доверенного лица“ нового времени становится все больше и больше дел, а агентство его все более процветает. Вот он — вездесущий детектив… человек, профессионально готовый к тому, чтобы по одному подозрению (если только оно сможет принести ему барыш) залезть к нам под кровать и заглянуть в замочную скважину; человек этот должен был бы лишиться всего, что имеет, если бы, конечно, ему было хоть отдаленно знакомо чувство жалости или стыда». Работа оплачивалась хорошо, пусть и непостоянно. Так, в 1854 году Филду была поручена слежка за некой мисс Эванс, и получал он пятнадцать шиллингов в день плюс оплата накладных расходов; за доказательство же супружеской измены, что требовалось на случай, если муж решится на развод, полагались дополнительные шесть шиллингов в день.

В своем новом качестве Уичер принял участие в самой продолжительной и самой знаменитой судебной тяжбе второй половины XIX века — в деле лже-Тичборна. В конце 1866 года в Лондоне объявился полный, с двойным подбородком джентльмен, представлявшийся сэром Роджером Тичборном, баронетом, католиком по вероисповеданию и наследником семейного состояния. Сэр Роджер погиб в кораблекрушении в 1854 году, тело его так и не было найдено. Лже-Тичборн утверждал, что на самом деле он спасся, оказался в Чили, а оттуда перебрался в Австралию. Все это время он жил в Новом Южном Уэльсе, в местечке Вага-Вага, под вымышленным именем Томас Кастро; в какой-то момент он узнал, что вдовствующая леди Тич-борн, весьма эксцентричная француженка, твердо уверенная в том, что ее сын жив, разместила в австралийских газетах объявление о его розыске.

Вдова признала в Томасе Кастро своего сына; друзья, знакомые, бывшие слуги также официально удостоверили его личность. Даже домашний врач подтвердил, что это тот самый человек, за которым он присматривал с детских лет; он также упомянул пикантную деталь — в вялом состоянии пенис пациента втягивается в пах, как у лошади. С другой стороны, многие из тех, кто хорошо знал сэра Роджера, видели в этом типе лишь жалкого самозванца. Подчас этот человек поражал своей памятью: так, например, он обратил внимание на то, что за время его отсутствия одна из картин в поместье Тичборнов была реставрирована, — но при этом делал элементарные ошибки и даже, казалось, забывал слова своего родного французского языка.

Один из таких скептиков, а именно лорд Арундел из Виндзора, связанный с Тичборнами родственными узами, нанял Уичера, чтобы тот разоблачил самозванца. Детективу был обещан щедрый гонорар, если он будет работать по делу с полной отдачей сил и времени. На протяжении последующих семи лет это дело привлекало к себе внимание не только Уичера, но и всей страны. Могло показаться, что решение этого запутанного ребуса, оттеснило на второй план все другие проблемы в стране. «Словно демон какой-то вселился в сознание англичан», — отмечал один адвокат в 1872 году, а два года спустя газета «Обсервер» констатировала, что «трудно припомнить время, когда человеческое сознание было бы столь же безраздельно поглощено каким-то предметом».

За спиной Уичера было два десятка лет подобной работы: тайной слежки, соглядатайства, поисков свидетелей, балансирования между ложью и полуправдой, выуживания информации у людей, не склонных к разговорам, установления личности по фотографиям, психологической оценки людей. Используя конфиденциальную информацию, полученную от одного австралийского детектива, Уичер начал с прочесывания Уоппинга, бедного городского района, прилегающего к докам на востоке Лондона. Ему удалось выяснить, что на Рождество 1866 года, едва сойдя на английский берег, лже-Тичборн зашел в трактир «Глобус» на Уоппинг-Хай-стрит, заказал шерри и сигару и принялся расспрашивать о семействе Ортон. Интерес свой он объяснил тем, что действует по поручению Артура Ортона, своего знакомого австралийского мясника. Уичер заподозрил, что этим мясником сам же он и является.

Месяц за месяцем Уичер рыскал по улицам Уоппинга. Он выявил местных жителей, знавших Ортона — трактирщиков, бакалейщиков, мастеров, изготовляющих паруса, и многих других, — и принялся методически наезжать в Кройдон, район в южной части города, где поселился самозванец. Один за другим доверенные люди детектива из местных встречались с ним на вокзале Лондон-Бридж, затем доезжали до Кройдона и ждали там, пока лже-Тичборн выйдет из дома или появится в окне. Многие, хотя и не все, узнали в нем Артура Ортона. Если он оказывался на улице, Уичер тут же отходил за ближайший угол. По словам одного из свидетелей, «он говорил, что его не должны здесь видеть, — это может вызвать подозрения и заставит этого типа отсиживаться дома». Уичер разыскал Мэри-Энн Лодер, бывшую приятельницу Ортона, клятвенно заверившую, что лже-Тичборн тот самый мужчина, что бросил ее в 1852 году и уехал искать счастье за океан. Она оказалась важной свидетельницей. Так, ею было подтверждено, что у Ортона действительно втягивающийся в пах пенис.

Уичер широко раскинул свои сети. Он не только собирал факты, свидетельствующие против лже-Тичборна, но и пытался перевербовать тех, кто выступал на его стороне. В октябре 1868 года он нанес визит одному из его главных поверенных, некоему мистеру Раусу, владельцу поместья Суон в Элресфорде, графство Гэмпшир. Заказав стакан грога и сигару, детектив спросил его: «Так, стало быть, вы верите этому человеку?»

— Вполне, — ответил Раус. — У меня нет ни малейших сомнений в том, что он тот, за кого себя выдает. Только ведет себя глупо.

— Вынужден вас разочаровать, мистер Раус. Это не так. Боюсь, то, что вы от меня услышите, сильно вас огорчит. — И Уичер принялся разоблачать придуманную лже-Тичборном историю.

Весивший на момент прибытия в Англию приблизительно двести восемьдесят фунтов (семьдесят килограммов), он полнел прямо на глазах. Его сторонники из рабочей среды видели в нем героя, выступавшего против аристократии и католической церкви, стремившихся унизить его за вульгарные манеры и язык, перенятые им от австралийских бушменов. Таким образом, Уичер вновь работал на высшее общество и вновь против того класса, к которому принадлежал по рождению, — он был отступником, он был и остался типичным полицейским.

Когда лже-Тичборн в 1871 году обратился в суд с претензией на управление семейными имениями, Тичборны наняли защищать свои интересы сэра Джона Дьюка Колриджа, того самого адвоката, что выступал в суде от имени Констанс Кент. На протяжении всего процесса противная сторона, как и при расследовании убийства в доме на Роуд-Хилл, пыталась дискредитировать Уичера и представленные им доказательства. Адвокаты же истца жаловались на то, что их клиента постоянно «преследуют» детективы, особенно один из них. «Считаем, что именно в его голове и родилась вся история Артура Ортона, — заявляли адвокаты. — Думаем, нам еще предстоит узнать, как именно она была состряпана. Нам не нравятся такие люди. Они абсолютно безответственны и не представляют никакой организации, никто не требует от них отчета в их поведении. Они не принадлежат к государственной полиции, это любители, многие из них — доживающие свой век офицеры, зарабатывающие частным сыском хорошие деньги. Не обвиняя их перед лицом высокочтимого суда в том, что они подтасовывают факты, хотим, однако же, напомнить, что подобная практика может применяться для того, чтобы представить в искаженном виде и все дело».

В 1872 году истец проиграл процесс, и против него немедленно было выдвинуто обвинение в лжесвидетельстве. И вновь адвокаты претендента — на сей раз возглавляемые ирландцем Эдвардом Кинели — попытались бросить тень на Уичера, на сей раз обвиняя его в том, что он подкупал своих свидетелей и натаскивал их на вопросах-ответах. Кинели не раз обрывал показания свидетелей обвинения едкими репликами: «Полагаю, вы с Уичером не одну рюмку выпили, обсуждая это дело?»

Дело об убийстве в доме на Роуд-Хилл научило Уичера не обращать внимания на подобные колкости, смотреть на ситуацию шире. Он обрел былую уверенность в себе. Уичер писал другу: «Наверное, тебе приходилось слышать, как полощут мое имя в связи с делом Тичборна. Не знаю, удастся ли мне вынести все инсинуации и клевету со стороны… Кинели (как удалось в деле об убийстве в доме Кентов), но в чем я твердо убежден, так это в том, что этот Артур Ортон — самозванец. Твой старый друг Джек Уичер».

В 1874 году лже-Тичборн был признан виновным и осужден на четырнадцать лет тюрьмы. Отбывал он срок в Миллбанке. Адвокат Тичборнов пытался убедить семью выплатить Уичеру премиальные — сто гиней, — однако за столь эффективное его участие никаких свидетельств, последовали ли они этому совету, не сохранилось.

Джек Уичер по-прежнему жил с Шарлоттой на Пейдж-стрит, в доме 63, невдалеке от Миллбанка. Раньше это был дом 31 по Холивелл-стрит, теперь и улицу переименовали, и номер дома изменили. Его племянница Сара съехала в 1862 году, выйдя замуж за Джеймса Холивелла, племянника Шарлотты. Он был одним из первых, кого наградили Крестом королевы Виктории за участие в подавлении индийского восстания 1857 года. Как писали газеты, он, будучи блокирован в одном из домов в Лакнау, «вел себя в высшей степени достойно, всячески подбадривая своих девятерых соратников, заметно павших духом… Ему удалось поднять их настроение и организовать эффективную защиту пылающего дома, обстреливаемого противником со всех сторон». Сейчас Джеймс и Сара вместе с тремя своими сыновьями жили в Уайтчепеле, на востоке Лондона. У Джека и Шарлотты своих детей не было, но у них в доме регулярно (с пятилетнего возраста) появлялась некая Эми Грей, родившаяся в 1856 году в Кембервелле, а в метрическом свидетельстве, выписанном в 1871 году на имя Эммы Сэнгвейз, появившейся на свет в том же Кембервелле в 1863 году, значилось, что она является воспитанницей Уичера. Истинная природа взаимоотношений супружеской пары с этими девочками остается загадкой, однако же связь с ними не прерывалась до самой смерти Уичера и его жены.

В январе 1868 года, когда Уичер отыскивал в Уоппинге свидетелей, журнал «Круглый год» опубликовал первые главы романа Уилки Коллинза «Лунный камень». Публикация немедленно сделалась бестселлером. «Весьма любопытное повествование, — заметил Диккенс, — захватывающее и одновременно какое-то очень домашнее». В «Лунном камне», книге, породившей всю детективную литературу, прослеживаются многие черты подлинного расследования, проведенного некогда в доме на Роуд-Хилл: преступление, совершенное в сельской местности и при этом непременно кем-то из домашних; тайная жизнь под прикрытием полного благополучия; туповатый и надутый местный полицейский. События и поведение персонажей на первый взгляд свидетельствуют об одном, а оборачиваются чем-то совсем другим; одинаково подозрительно ведут себя виновные и ни в чем не повинные. Что объясняется просто: каждому есть что скрывать; множество, по словам рецензента, «подлинных и ложных следов» (выражение «красная селедка» — то, что бросают на землю, чтобы сбить со следа ищеек, впервые было употреблено в метафорическом значении «ложного следа» только в 1884 году). В обоих случаях причины преступления таятся в прошлом: грехи отцов ложатся на детей как проклятие. Те же ходы использовались впоследствии авторами детективов — преемниками Коллинза; воспроизводили они также атмосферу призрачности и неопределенности происходящего, столь характерную для «Лунного камня». Один из его персонажей называет этот феномен «атмосферой тайны и подозрительности, в которой все мы сейчас живем».

Правда, от живописания ужасов Коллинз отказывается: вместо детоубийства в «Лунном камне» — кража драгоценностей, вместо пятен крови — пятна краски. Тем не менее в сюжете легко угадываются некоторые особенности реального события: запачканная пропавшая ночная рубашка; список белья, подтверждающий эту пропажу; известный детектив, которого вызывают в провинцию из Лондона; его появление в доме, повергающее семью в смятение; грубость представителя низов, обвиняющего в краже девушку, принадлежащую к среднему классу. А самое важное сходство заключается в том, что, создавая образ «прославленного Каффа», этого эталонного героя детективного романа, автор явно имел в виду Уичера. Прочитав роман сразу же после его появления, семнадцатилетний Роберт Луис Стивенсон писал матери: «Замечательный, право, образец детективной литературы». Внешне Кафф — сухопарый пожилой мужчина, с орлиным носом — абсолютно отличается от Уичера. Но по характеру они схожи. Кафф — человек меланхолический, с острым умом, загадочный, скрытный: в работе он предпочитает «кружные» и «подпольные» пути, с тем чтобы побудить людей наговорить больше, чем они намеревались. Взгляд его, направленный на тебя, чрезвычайно смущает каким-то неуловимым лукавством, так словно он ожидает от тебя чего-то такого, что ты сам о себе не знаешь. Вместе с фактами, укрываемыми сознательно, Кафф стремится вытянуть из людей их подсознательно хранимые тайны. Он явно контрастирует с героями «романов ощущений», выступая в роли думающей машины, проникающей в психологические глубины и оценивающей смутные побуждения других персонажей. Уподобляя себя Каффу, читатель получает возможность несколько отстраненно воспринимать острые ситуации, порождаемые динамично развивающимся сюжетом, физическим возбуждением, дрожью надвигающейся угрозы, хотя именно эти ощущения он и стремится получить от чтения детектива. При этом лихорадка чувства сменяется «детективной лихорадкой», обжигающей героев романа и его читателей властной потребностью разгадать загадку. В этом смысле детективный роман как бы усмиряет «роман ощущений»: бурное чувство он помещает в тенета красивой интеллектуальной структуры. Былое безумие уступает методологии. Именно сержант Кафф превратил «Лунный камень» в образец нового литературного жанра.

И тем не менее в отличие от детективов, им же порожденных, Кафф находит ответ, оказывающийся ложным. «Должен признать, что я все только запутал», — говорит он. Кафф ошибается, полагая, что преступница — дочь хозяина дома: «скрытная, дьявольски своенравная, непредсказуемая и страстная» мисс Рэчел. А на самом деле она обнаруживает большее благородство, нежели способна вообразить себе его полицейская натура. Отражая в каком-то смысле реальные события, происшедшие в доме на Роуд-Хилл, автор романа игнорирует официальный вердикт суда — виновность Констанс Кент — и, напротив, акцентирует сомнения, все еще витающие вокруг убийства. На страницах романа словно возникают сомнамбулические видения, совершаются бесконтрольные поступки, происходит раздвоение личности в ходе расследования, зарождаются поражающие воображение версии. И все это берет свое начало с убийства Сэвила Кента. В конце концов у Коллинза загадка лунного камня разрешается тем, что непредсказуемая и страстная мисс Рэчел навлекает подозрение на себя, чтобы отвратить его от кого-то другого.

В одной из статей 1927 года Т. С. Элиот сравнил «Лунный камень» с прозой Эдгара Аллана По и Артура Конан Дойла, отдав предпочтение первому:

Детективный сюжет, в той форме, в какой его разработал По, сопоставим по своей специфике и интеллектуальной сложности с шахматной задачей, в то время как английская детективная литература в лучших своих образцах в гораздо большей степени базируется на непостижимости человеческой натуры, нежели на красоте математической задачи… лучшие герои английской детективной прозы могут, подобно сержанту Каффу, заблуждаться.

При жизни Коллинза часто говорили, что, будучи мастером построения сюжета, он все же неглубоко проникает во внутренний мир создаваемых им персонажей. В отличие от таких своих современников, как Джордж Элиот, он основывает свое повествование на внешних, а не на внутренних качествах. Генри Джеймсу его книги казались «образцами искусства мозаики», потом он, правда, уточнял: «это не столько произведения искусства, сколько произведения науки».

В мае 1866 года Сэмюел Кент вновь обратился в министерство внутренних дел с просьбой уравнять пенсию с заработной платой, выросшей к апрелю, когда он закончил свою тридцатилетнюю служебную деятельность, до пятисот фунтов. «После смерти сына, — писал он в своем обращении, — семья переживает неописуемую боль и страдание, невероятно усиленное теми признаниями, к которым в конце концов подтолкнули мою дочь Констанс муки раскаяния. Попытки найти убийцу и защитить семью заставили залезть в долги. Здоровье второй жены серьезнейшим образом пошатнулось — миссис Кент теряет зрение и превращается в беспомощную жертву неизлечимого паралича, так что приходится и за женой ухаживать, и четырех детей опекать».

В августе, к крайнему разочарованию Сэмюела, министерство назначило ему пенсию в двести пятьдесят фунтов — половину того, что он просил, но максимум того, что разрешает закон. Он предпринял отчаянную попытку взять заявление об отставке назад. В министерстве поинтересовались, есть ли у него возможности выполнять прежние обязанности. В конце августа он отвечал, что больше у него нет нужды ухаживать за женой — Мэри Кент, в девичестве Пратт, умерла в начале этого месяца от гиперемии легких в возрасте сорока шести лет.

Министерство внутренних дел не возражало против возвращения Сэмюела Кента на должность помощника инспектора. Тем летом он получил от эдинбургской «Дейли ньюс» двести пятьдесят фунтов в качестве компенсацию за оскорбление чести и достоинства, выразившееся в том, что газета опубликовала статью, изображавшую его вторую жену женщиной заурядной и жестокой. Вместе с четырьмя детьми от второго брака — Мэри-Амалией, Эвелин, Эклендом и Флоренс — Сэмюел направился на север, в валлийский городок Денбай, где нанял гувернантку из Австралии и еще двух слуг. Старшие дочери, Мэри-Энн и Элизабет, уехали в Лондон. Уильям, получив по достижении совершеннолетия (в июле) причитавшуюся ему по наследству тысячу фунтов, тоже отправился в столицу.

Всю зиму 1867 года Уильям посещал вечерние занятия в Кингз-колледже, где изучал «новую науку», основанную Дарвином и его последователями. Особый интерес Уильям проявлял к микроскопии (в доме Кентов был микроскоп, а также два телескопа). Не прошло и года, как он был избран членом Общества микроскопии. Один из наиболее влиятельных ученых своего времени, биолог Томас Хаксли, стал спонсором Уильяма. Он всячески поощрял молодого человека изучать инфузорий и одноклеточных водяных бактерий.

За страстную защиту идей великого натуралиста его называли «бульдогом Дарвина». Именно Хаксли придумал название для процесса восстановления прошлого путем наблюдения за настоящим — «ретроспективное пророчество». Исследователь естественной истории стремится проникнуть мысленным взором в прошлое, так же как пророк вглядывается в будущее. «Как жаль, что нет такого слова — „бэктеллер“ (повествователь о том, что было)!» — восклицал Хаксли.

Уильям Кент был страстно увлечен всякими крохотными объектами, так как в них, считал он, таятся большие тайны. Пять лет он провел в Кембриджском зоологическом музее, а затем в Королевском медицинском колледже, где изучал беспозвоночных животных. Потом он поступил на работу в зоологический отдел Британского музея.

Чарлз Диккенс умер в 1870 году, оставив незаконченным роман «Тайна Эдвина Друда». Случилось так, что из-за кончины автора книга стала классическим образцом повествования об убийстве, и интерес к этой истории не иссякал в поколениях. «Быть может, Диккенс — единственный среди сочинителей детективной литературы, кому не было суждено дожить до того, чтобы пришлось раскрывать свою тайну, — писал Гилберт Кит Честертон. — Может, Эдвин Друд умер, а может, и нет, но что не умер Чарлз Диккенс — это точно. Конечно, наш настоящий детектив жив и в свой срок появится на земле. Ибо законченное повествование может обеспечить человеку бессмертие в поверхностном, литературном смысле, а незаконченное подразумевает иное бессмертие, более глубокое и более таинственное».

В 1865 году Чарлз Диккенс, подобно многим, был вынужден отказаться от своей уверенности в том, что убийство в доме на Роуд-Хилл совершили Сэмюел Кент и Элизабет Гаф. Словно бы возвращаясь к этой истории, он изображает в своем последнем романе брата и сестру, напоминающих Констанс и Уильяма Кент. Рано осиротевшая, ни на кого не похожая Елена часто убегала с Невиллом Лэндлессом из дома, где близнецам так плохо жилось. «Никакая жестокость не могла заставить ее покориться, хотя я часто вынужден смиряться, — говорит Невилл. — Когда мы убегали из дома (а за шесть лет мы убегали четырежды, только нас неизменно ловили и жестоко наказывали), план бегства составляла и вожаком была всегда она. Всякий раз она переодевалась мальчиком и выказывала отвагу взрослого мужчины. В первый раз мы удрали, кажется, лет семи, но я как сейчас помню — я тогда потерял перочинный ножик, которым она хотела отрезать свои длинные кудри, и с каким же отчаянием она пыталась их вырвать или перегрызть зубами!» Быть может, вожаком Елена и была, но Невилл не зря признается и в своем «тигрином нраве» и агрессивных устремлениях. В хитроумии и умении ненавидеть он не отстает от сестры: «С тех самых лет, как я себя помню, мне приходилось подавлять неутолимую, смертельную ненависть. Это сделало меня замкнутым и мстительным».

Диккенс представляет этих двоих в виде загадочных, чуждых миру существ: «Оба чуть-чуть диковатые, какие-то неручные; на первый взгляд они охотник и охотница — но нет, ведь скорее это их преследуют, а не они ведут травлю. Тонкие, гибкие, быстрые в движениях, застенчивые, но не смирные, с горячим взглядом. Что-то есть в их лицах, в их позах, в их сдержанности, что напоминает пантеру, притаившуюся перед прыжком, или готового спастись бегством оленя».

В январе 1872 года у Сэмюела Кента начались серьезные осложнения с печенью, и Уильям поехал к нему в Уэльс. Сидя у отцовской постели, он написал письмо свому научному руководителю, одолжившему ему пять фунтов на проезд: «Мне нет нужды говорить, сколь признателен я за возможность какое-то время побыть с ним и хоть в чем-то быть полезным». 5 февраля в Британский музей пришло еще одно письмо: «Все кончено! Полагаю, траур, в котором мы все пребываем, является достаточным оправданием для того, чтобы я задержался здесь еще на несколько дней». Сэмюел был похоронен рядом со второй женой на кладбище в Лэнголлене. Деньги он завещал детям от второго брака, с условием, что получить их те смогут по достижении совершеннолетия. Опекунами были назначены Уильям и владелец «Манчестер гардиан» — по-видимому, друг семьи.

Через четыре месяца после смерти отца Уильям женился на дочери адвоката Элизабет Беннет и переехал в Сток-Ньюингтон. По просьбе Уильяма его новоиспеченный тесть подал апелляцию о досрочном освобождении Констанс, но она была отклонена. В 1873 году Уильям был назначен на должность штатного биолога в брайтонском океанарии. Здание океанария с аркадами в неоготическом стиле, выходящими на набережную у пирса, поражало своими масштабами. Поселились они с женой неподалеку от побережья.

Постоянный интерес публики к обитателям океанария обеспечивал его рентабельность и стимулировал изучение морской фауны, но Уильяму казалось, что люди, финансировавшие все это предприятие, считали должность штатного естественника «ненужной роскошью» и относились к нему с явной антипатией. Не находил он общего языка и с коллегами. Как-то раз Уильям упрекнул одного из младших сотрудников в том, что тот его подсиживает, и в результате был обвинен в некорректном поведении. Дело было так. Он договорился с сотрудником, с которым совместно изучал соитие спрутов, написать в соавторстве статью. Затем кое-какие данные наблюдений Уильяма появились в виде письма в «Таймс», и несостоявшийся соавтор обвинил его в двойной игре. Уильям обозлился и отказался от дальнейшего сотрудничества с океанариумом. Вообще для него свойственно было обращаться с людьми жестко, без сантиментов. Возможно, это было обусловлено его полной поглощенностью своим делом.

На следующий год Уильям был назначен хранителем и одновременно научным сотрудником нового океанария в Манчестере. Он заменил аквариумы, наладил систему циркуляции воды и решил проблему сохранности морских водорослей в искусственных условиях. В 1875 году им была выпущена книжка-путеводитель с описанием «подведомственных» ему существ; на страницах ее возникает целый подводный мир со своими драмами, жертвами и хищниками. Тех и других автор описывает с неизменной любовью и восхищением, указывая на «красивые выразительные глаза» гладкой морской собачки из аквариума номер тринадцать, «маленького храброго рыцаря», охраняющего своих «жен»; в аквариуме номер шесть живет «на редкость драчливый» краб, готовый на куски разорвать своих собратьев; а в аквариуме номер десять помещен «пятнистый налим», чье верхнее веко на протяжении всего дня «совершенно прикрывает глаз. С наступлением темноты эта перепонка полностью втягивается внутрь, открывая блестящее глазное яблоко».

Работая в манчестерском океанариуме, Уильям обнаружил, что морские коньки общаются при помощи звуков.

«Установить это удалось следующим образом, — пишет автор путеводителя. — В прошлом году, в первых числах мая, большая часть образцов этого прекрасного собрания уникальных рыбок была доставлена в Англию из Средиземноморья… Кое-какие из особей сразу же обратили на себя внимание своей окраской — ярко-красной, или бледно-розовой, или желтой, иногда беспримесно-белой… Некоторых автор этих строк перенес на несколько дней в отдельное помещение, чтобы сделать беглые цветные наброски. Большинство было помещено в обыкновенную, только перевернутую вверх дном стеклянную вазу, а несколько рыбок изолированы на короткое время в резервуаре поменьше. В какой-то момент из большой вазы, стоявшей на столике у стены, послышались резкие равномерные звуки, сразу же встретившие точно такой же отклик из другой посудины, стоявшей рядом. Можете себе представить восторг и изумление, когда выяснилось, что исходят они от рыбки, ранее считавшейся „немой“. Более пристальные наблюдения показали, что производятся звуки в результате сложных мускульных сокращений и внезапного расширения нижней челюсти».

В 1875 году от заворота кишок в двадцатипятилетнем возрасте скоропостижно скончалась жена Уильяма Элизабет. Через год он женился вновь — на Мэри-Энн Ливси, привлекательной тридцатилетней женщине, и переехал в Лондон, где его ждала работа смотрителя нового Королевского океанариума — величественного сооружения прямо напротив Вестминстерского дворца. Несколько лет спустя он уже считался одним из крупных специалистов по морской фауне. В 1881 году Уильям опубликовал третий, и последний, том своего девятисотстраничного «Справочника инфузорий» с авторскими иллюстрациями крохотных существ, обитающих в подводном мире. В мае того же года у себя дома, на Стивен-авеню, 87, его жена разрешилась мертвым ребенком.

Около 1880 года Джек и Шарлотта Уичер переехали южнее и поселись у подножия Лавандер-Хилл, рядом с парком Беттерси. Этот район, расположенный в миле от Вестминстера, славился своими садами и огородами, напоминая в этом смысле деревню, в которой вырос Уичер, разве что клумбы и грядки тут были скрыты за рядами коттеджей. К дому Уичеров (Камберленд-Виллас, 1) примыкал обширный — самый большой в квартале — сад, выходивший на пробегающую внизу железную дорогу. А перед домом, с января 1881 года, постоянно громыхала конка. Прямо напротив находилась одна из последних плантаций лаванды.

Летом 1881 года Уичер заболел гастритом, и 29 июня, в результате прободения желудка, он скончался в возрасте шестидесяти шести лет. У смертного одра была его подопечная, Эми Грей, ныне двадцатипятилетняя шляпница; в свидетельстве о смерти она фигурирует как племянница Уичера. Он завещал ей сто пятьдесят фунтов и золотые швейцарские часы. Сто фунтов он оставил Эмме Сангвейз, другой девушке, в которой они с женой принимали участие, триста фунтов — племяннице Саре Холивелл. Завещал сто пятьдесят фунтов, золотые часы, цепь и печатку своему другу Джону Поттеру, работавшему в одном из правительственных учреждений секретарем, и еще сто фунтов — другу и ученику Уильямсону, к тому времени главному суперинтенданту Скотленд-Ярда. Двое последних были названы в завещании душеприказчиками. Все остальное достояние Уичера — около семисот фунтов — отошло его жене.

Краткий — всего три фразы — некролог был опубликован в «Полис газетт». К тому времени Уичер был почти забыт. При всем блеске, с каким он расследовал дело об убийстве в доме на Роуд-Хилл, Уичер оказался бессилен дать публике то, чего она так жаждала, — полной определенности, а также избавить от зла, свидетелем которому стал. Он был наказан за неудачу, и с тех пор героями детективы становились в Англии лишь на страницах книг.

После смерти мужа Шарлотта, вместе с Эми Грей и Эммой Сангвейз, переехала к Джону Поттеру, на Сондерс-роуд. Она умерла в январе 1883 года, в возрасте шестидесяти девяти лет, оставив почти все состояние Эми и Эмме. Единственным своим душеприказчиком она назначила Уильямсона.

Уильямсон стал «спокойным непритязательным пожилым мужчиной, — вспоминает знаток истории полиции и начальник тюрьмы майор Артур Гриффитс. — Он лениво расхаживал по Уайтхоллу, то и дело поправляя на голове шляпу, несколько великоватую для него. Часто меж губ у него торчала травинка или цветок. По природе это был человек весьма скрытный, никто не мог вытянуть из него подробностей многих больших дел, „распутанных им“. Он любил потолковать, например, о садоводстве, ставшем для него настоящей страстью; его цветы были знамениты в округе, где он проводил свободное время».

За склонность к рассуждениям как таковым и любовь к разного рода интеллектуальным упражнениям главного суперинтенданта называли Философом. Поговаривали также, что он руководит полицейскими операциями из-за стола, словно играя в шахматы. Один сослуживец отзывается о нем следующим образом: «Шотландец с головы до пят, надежный, трудолюбивый, настойчивый, флегматичный, упрямый, неторопливый, храбрый, всегда имеет свое мнение и никогда не страшится высказать его, относящийся с осторожностью к новым идеям. При всем том у этого человека настолько ясный ум, он так честен и терпим, что его смело можно назвать исключительно бескорыстным и ценным слугой общества». Уильямсон был полной противоположностью Чарли Филду, первому напарнику Уичера, который, казалось, упивался своей близостью к преступному миру. Эта парочка словно подпирала Уичера с разных сторон, демонстрируя, сколь широко само это понятие — детектив Викторианской эпохи. Филд, едва ли не впавший в семидесятых годах в нищету, напоминает безрассудно храбрых преследователей воровского сословия XVIII века, а Уильямсон выглядит как прообраз осмотрительных полицейских боссов века XX.

На печально знаменитом процессе 1877 года некоторые из подчиненных Уильямсона были признаны виновными в коррупции, что подтвердило распространенное мнение, будто детективы, находящиеся на государственной службе, — люди своекорыстные и двуличные. По слухам, Уильямсон был потрясен этим вердиктом. На следующий год он возглавил управление криминальных расследований, и хотя дело Джека-потрошителя рассматривалось еще при нем — шел 1888 год, — здоровье его слишком пошатнулось, чтобы принимать в деле активное участие. По словам одного комиссара полиции, «постоянное напряжение и чрезвычайно изнурительная работа преждевременно вымотали его». Он умер в 1889 году, пятидесяти восьми лет от роду, оставив жену и пятерых детей. Шестеро детективов несли усыпанный цветами гроб Уильямсона в церковь Святого Иоанна, что находилась прямо напротив его дома, на Смит-сквер, рядом с Вестминстером.

Констанс Кент переводили из тюрьмы в тюрьму — из Миллбанка в Паркхерст, на острове Уайт, затем в Уокинг, в графстве Суррей, оттуда обратно в Миллбанк. В Паркхерсте она составляла мозаику и геометрические фигуры; выполненные на рабочей доске, они переправлялись затем в церкви южной Англии и выкладывались на полу: в церкви Святой Катарины в Мерстэме, графство Суррей; в церкви Святого Петра в Портленде, графство Дорсет; в церкви Святого Суитона в Ист-Гринстеде, графство Суссекс. Констанс оказалась способной художницей. В Уокинге она делала мозаику для крипты лондонского собора Святого Павла. Как и брата Уильяма, ее притягивали миниатюрные вещи, некие фрагменты, таящие в себе разные истории. Среди изображений, украшающих пол крипты собора Святого Павла, есть круглое личико младенца с широко раскрытыми, словно от изумления, глазами, а над головой его простерты крылья.

В Миллбанке Констанс работала попеременно на кухне, в прачечной и лечебном изоляторе, представлявшем собой, по описанию Генри Джеймса, вереницу «комнат с голыми стенами и зарешеченными окнами», залитых «болезненно-желтым светом». Майор Артур Гриффитс, в ту пору заместитель начальника тюрьмы, одобрительно отзывался о ее работе в изоляторе: «К больным, находившимся на ее, как сиделки, попечении, она относилась с исключительным вниманием». В его мемуарах Констанс предстает как «маленькое, похожее на мышку существо, умеющее с проворством той же мышки или ящерицы скрываться при малейшей угрозе. А угроза, настоящая опасность, виделась ей в любой незнакомой личности: у нее сразу же возникал страх, что этот человек собирается следить за ней. Стоило кому-нибудь спросить: „Кто из вас Констанс“, — как она стремительно скрывалась, демонстрируя при этом и ловкость, и находчивость. Эта девушка — сплошная загадка. Почти невозможно поверить, что это маленькое безобидное существо могло перерезать горло ребенку, своему брату, да еще с такой жестокостью. Можно не сомневаться, что антрополог-криминалист выявил бы в ее внешности черты, свидетельствующие о преступных инстинктах: высокие скулы, густые нависающие брови, глубоко посаженные маленькие глаза, — но манеры у нее были весьма приятные, а ум — исключительно острый».

В другой книге воспоминаний Гриффитс пишет об умении молодой женщины быть совершенно незаметной: «В Миллбанке Констанс Кент походила на привидение — двигалась совершенно бесшумно, почти невидимо… Она ни с кем не заговаривала, и к ней никто не обращался, относясь с неизменным уважением к ее стремлению оставаться незаметной. Даже имени ее не упоминалось».

В 1877 году Констанс обратилась к Ричарду Кроссу, министру внутренних дел в правительстве консерваторов во главе с Бенджаменом Дизраэли, с просьбой о досрочном освобождении. К Кроссу также адресовался от ее имени мистер Беннет, бывший тесть Уильяма. В обоих случаях был получен отказ. Тем летом тюремный врач порекомендовал начальству освободить Констанс от требовавшей немалых физических усилий работы на кухне, в помещении мрачном и унылом, заменив ее шитьем. Он полагал, что стоило бы подумать о переводе ее в другую тюрьму — она слабеет, и «перемена атмосферы» могла бы пойти ей на пользу. В то же время врач не советовал возвращаться в Уокинг ввиду «той антипатии, которую по той или иной причине она там вызывает». Ближе к концу года Констанс была переведена в женскую тюрьму Фулхэм, на юго-востоке Лондона, где содержались четыреста заключенных.

Оттуда Констанс вновь апеллировала к Ричарду Кроссу. В качестве аргументов она приводила свой юный возраст в момент совершения убийства, искреннее раскаяние, добровольное признание, примерное поведение в тюрьме. В своем непоследовательном, сбивчивом послании Констанс пыталась объяснить причины, толкнувшие ее на преступление: «Непреодолимая ненависть к женщине, научившей ее презирать и отталкивать собственную мать, укравшей у матери любовь и мужа, и дочери; ощущение того, что с матерью поступают дурно, усилившееся после ее смерти, неизменные насмешки и сарказм, с которыми мачеха отзывалась о матери, — все это взывало к отмщению, тем более что душевная агония матери не прекращалась».

И на сей раз ей тоже было отказано. В 1880 году, и через год, и еще через год она вновь взывала к милосердию, добавляя к перечню своих невзгод ухудшающееся зрение (в глаз попала какая-то инфекция) и «угнетающие обстоятельства» ее пребывания в тюрьме. Все эти три апелляции отклонил сэр Уильям Вернон Харкурт — новый министр внутренних дел в правительстве либералов во главе с Уильямом Гладстоном. Письма в поддержку Констанс распространял преподобный Вагнер, а также следовавшие его примеру другие деятели церкви — в частности, епископ Бломфонтен. В 1883 году Констанс обратилась (столь же безрезультатно) с очередной петицией и на будущий год оказалась на грани отчаяния. «Я просидела в тюрьме почти двадцать лет, — взывала она, — без проблеска надежды на лучшую долю… сколько себя помню, жизнь протекала в заточении, будь то школа, монастырь или тюрьма, а сейчас передо мною открывается лишь мрачное будущее — приближение старости, сменяющей молодые годы, проведенные в тоскливом ожидании и рвущей сердце тоске, в полной изоляции от того, что делает жизнь хоть сколько-нибудь стоящей, в атмосфере, угнетающей и тело, и душу».

И вновь Харкурт поставил резолюцию: «Отказать».

Лишь отсидев ровно двадцать лет, от звонка до звонка, Констанс Кент 18 июля 1885 года вышла на свободу.

 

Глава 19

РЕАЛЬНОЕ ЗАЗЕРКАЛЬЕ

1884

В 1884 году Уильям со второй женой отплыли в Тасманию. Он дал согласие на предложение занять в этой колонии должность суперинтенданта и инспектора рыбного промысла с окладом триста пятьдесят фунтов в год. Свое второе имя он объединил с фамилией и назывался теперь Уильямом Сэвилом Кентом. Его сестра по отцу Мэри-Амалия, ныне женщина двадцати девяти лет, отправилась с ними; до этого она работала гувернанткой двух девочек на одной из уилтширских ферм. Через два года к ним в Хобарт, столицу островной провинции Австралии, приехали трое других родичей Уильяма — сначала Экленд (тогда ему было двадцать шесть, и до отъезда он торговал полотнами в Манчестере), затем Эвелин (та самая малышка, что спала в детской дома на Роуд-Хилл в ночь убийства Сэвила; теперь ей было уже двадцать восемь), и, наконец, двадцатипятилетняя Флоренс.

Главная задача Уильяма в Тасмании заключалась в том, чтобы навести порядок в рыбопромысловой области, пришедшей на грань разорения; в результате бесконтрольного сбора устриц, издавна составлявшего основную статью дохода здешнего рыболовства, предстояло также выработать меры, способствующие разведению лососевых в водах этой колонии. Естественно, вскоре он нажил на этом поприще врагов. Коллеги по контролю за рыбным промыслом жаловались на то, что он «пренебрегает своими прямыми обязанностями» ради каких-то экспериментов. Дело в том, что Уильям оборудовал у себя дома в Хобарте огромный инкубатор по разведению мальков. Уильям «весьма непочтительно отзывался о своих товарищах по работе, называя их невеждами», во всеуслышание утверждая, что тасманцы вовсе не уделяют должного внимания лососевым, интересуясь только форелью. Его контракт истек в 1887 году.

Несмотря на столь резкие заявления, таланты Уильяма оказались востребованы в других частях Австралии. На протяжении последующего десятилетия он занимал пост советника при правительствах штатов Виктория, Квинсленд и Западная Австралия. Сначала он прибыл на юг, в Мельбурн, столицу штата Виктория, город, известный в 80-е годы как «Красавец Мельбурн», или «Париж Южного полушария». В 1887 году на золотые прииски Виктории направился брат Уильяма Экленд, но вскоре заболел и в том же году скончался в Мельбурне на руках у Уильяма.

В 1889 году Уильям с женой поселись в доме у реки неподалеку от Брисбена — растянувшегося вдоль берега, беспорядочно застроенного города, ставшего столицей северо-восточного штата Квинсленд. Уильям обзавелся двумя австралийскими ехиднами — домашними любимцами; одну звали Приклз, другую — Пинз. Поначалу, пишет Уильям, они дичились, выпускали шипы, но потом стали сопровождать его по всему дому и на прилегающем участке и даже позволяли брать себя на руки, словно обычные болонки. Поселились в доме и два козодоя — «пушистые комочки с блестящими золотистыми глазками», тоже ставшие его любимцами. Уильям отрастил густую жесткую бороду, совершенно скрывавшую всю нижнюю часть его худого лица, о выражении которого теперь можно было судить главным образом по большим блестящим глазам. Отправляясь инспектировать рыболовецкие хозяйства Квинсленда или устричные фермы, Уильям обычно надевал полотняный костюм, резиновые туфли и плетеный шлем.

«Необыкновенно робкие» козодои, продолжает Уильям, меняют форму в зависимости от настроения. Перед домашними они ведут себя с «великолепной непринужденностью», но при виде незнакомца сразу застывают и уходят в себя, напоминая в этом случае палку. Когда Уильям возвращался домой после нескольких дней отсутствия, козодой-самец раздувался от нескрываемого довольства, распускал все перья и едва ли не удваивался в размерах. Подобно Сэвилам Кентам, козодои не имели потомства, но каждый год строили себе большое гнездо. Однажды Уильям уронил в него небольшое куриное яйцо и заметил, что птицы бодро уселись на него в ожидании момента, когда проклюнется птенец. Трижды в день он кормил козодоев сырым мясом, вымоченным в холодной воде, добавляя к нему в качестве деликатесов кузнечика, жука или мотылька. Дабы запечатлеть весь удивительный диапазон настроений и внешнего вида птиц, Уильям занялся фотографией. Подобно микроскопу камера расширяла зрительные возможности наблюдающего. Теперь Уильям мог рассматривать объекты с большим прилежанием, а также демонстрировать их другим. Он делал снимки, увеличивал, изучал с помощью лупы. Используя это новое приспособление, он принялся составлять каталог удивительных коралловых образований огромного, длиной тысяча двести миль, Большого Барьерного рифа, охарактеризованного им как «реальное Зазеркалье».

В 1892 году Уильям вернулся в Англию с шестьюдесятью ящиками демонстрационных образцов, впоследствии переданных Музею естественной истории, и большой папкой с рисунками и фотографиями, рассчитывая заинтересовать ими какого-нибудь издателя. Привез он с собой и козодоев. Самец за время пребывания в Лондоне пристрастился к клубнике, а самка к слизням; оба очень полюбили городских тараканов.

Солидный научный труд Уильяма Сэвила Кента «Большой Барьерный риф» был опубликован в Лондоне в 1893 году. Это прекрасно оформленное издание десятилетиями оставалось ценнейшим библиографическим источником и принесло уникальному рифу всемирную известность. Фотоиллюстрации, подготовленные Уильямом, соседствовали с описаниями расцветок, принимаемых этими живыми существами — кораллами. Сфотографированные им рыбы выглядели как морские чудища с блестящими глазами и черной, как чугун, чешуей. В конце книги имелась вкладка с цветными репродукциями сделанных автором рисунков рыб, кораллов и морских анемонов, шевелящих своими яркими и грозными щупальцами.

В том же году Уильям вернулся в Южное полушарие, приступив к работе в рыбопромысловом хозяйстве Перта, на западе Австралии. Козодои отправились с ним, а Мэри-Энн осталась в Англии. Брак их дал трещину. Во время одной из своих поездок в Тасманию Уильям остановился в доме пожилой натуралистки и художницы-акварелистки Луизы Анны Мередит, и с ее двадцатилетней внучкой у него завязался роман.

Впрочем, уже в 1895 году Уильям, возвратившись в Англию, обосновался вместе с женой в доме, расположенном среди утесов и реликтовых окаменелостей Гэмпшира, примерно в ста милях к востоку от их с Констанс места рождения. Ящериц, вывезенных из Австралии, Уильям поместил в оранжерее, вьюрков — у себя в кабинете. В следующем году Уильям устроил в лондонском Берлингтон-Хаусе выставку своих фотографий и акварелей, разместив там же, как писала «Таймс», «совершенно невероятные образцы жемчуга из Западной Австралии; один из них, имеющий два дюйма в диаметре, поразительно напоминал голову и туловище ребенка». Двух ящериц Уильям принес в дар лондонскому зоопарку — ящерицу плащеносную и варана. На примере первой он продемонстрировал, что ящерицы умеют передвигаться на двух ногах, из чего можно сделать вывод, как утверждал учитель Уильяма Гексли, что эти существа происходят от двуногих динозавров. Эти ящерицы представляют собой «недостающее звено» эволюционной цепи.

Уильям был буквально помешан на всем комковатом, чешуйчатом, а еще на всяких необычных явлениях и изгоях естественной истории. В своей второй книге, «Натуралист в Австралии» (1897), посвященной Южному полушарию, он с восторгом описывает баобаб с его неохватным стволом и ощетинившимися ветками. Уильяма поражает «воля к жизни», демонстрируемая этим деревом. Словно какая-то странная созидательная сила им управляет. В буше, пишет он, то и дело наталкиваешься на «баобаб, вырванный с корнем какой-нибудь страшной бурей, пронесшейся, быть может, сотни лет назад, а из него, словно птица феникс, восставшая из пепла, растет новое дерево с его молодой энергией». По словам автора, ему известен лишь один действительно мертвый баобаб — его поразила молния, «катаклизм», приведший «к полной и окончательной гибели». Уильям сделал снимок этого расщепленного ствола. Часть его виднеется над обрушившимся деревом, распростертым на земле, как «некая чудовищная птица, застывшая на страже и погруженная в самое себя подобно бестелесному духу, озирающему пустоту».

В 1904 году Уильяма снова потянуло на юг, и он на восемнадцать месяцев уехал в Австралию, где на сей раз поступил на службу в частную компанию, пытавшуюся осуществить пересадку и окультуривание жемчужной устрицы. По возвращении в Англию он нашел спонсоров для собственного проекта искусственного выращивания жемчуга, после чего в очередной раз направился в южные моря.

Жемчуг — единственный драгоценный «камень», обязанный своим происхождением живым существам, тускло мерцающим объектам, заключенным в некую капсулу неправильной формы. Примерно в 1890 году Уильям стал первым, кто сумел создать искусственный, или пузырчатый, жемчуг. В то время он собирался вывести жемчуг правильной сферической формы, или «свободный» жемчуг, формирующийся где-то глубоко внутри устрицы. В 1906 году он основал жемчужную ферму на острове, в проливе Торрес, у северной оконечности Большого Барьерного рифа. Им был разработан и успешно опробован метод вскрытия раковины без умертвления устрицы, а также освоена техника имплантации частичек раковины в ее мясистые складки. Лишенная щита устрица покрывает при этом мелкими слоями раздражителя перламутром, и в конце концов образуется призмообразная глянцевитая сфера — продукт соединения ингредиентов раковины и ее внутренностей. Приоритет в создании сферического жемчуга отдается двум японским ученым, добившимся успеха в 1907 году, но последние изыскания показали, что еще до них Уильям Сэвил Кент разработал технологию, а возможно, и создал саму раковину. Подробности этой технологии он отказался раскрыть своим спонсорам, но описал ее, поместив затем эти материалы в банковский сейф и распорядившись, что последний может быть вскрыт лишь после его смерти.

В 1908 году Уильям заболел и возвратился в Англию, где вскоре скончался. Произошло это 11 октября в результате заворота кишок — таким образом, он повторил судьбу своей матери и первой жены. Когда инвесторы его устричного проекта вскрыли банковский сейф, в конверте не обнаружилось ничего, кроме каких-то каракулей, совершенно недоступных дешифровке. Тайну искусственного выведения жемчуга Уильям вместе с другими секретами унес в могилу. Его вдова, унаследовавшая сто шестьдесят шесть фунтов, покрыла могильный камень на кладбище при церкви Всех Святых в Милфорде кораллами. Большую часть коллекции покойного мужа, состоявшую из кораллов, губок, раковин и жемчужин, она распродала и до самой своей кончины, последовавшей одиннадцать лет спустя, жила в одиночестве в своем гэмпширском доме.

Старшие дочери Кента, Мэри-Энн и Элизабет, в 1886 году оставили свой дом в Риджентс-парк и перебрались в район Уондсуорт, в больницу Святого Петра — дом призрения, находившийся примерно в миле от Лавандер-Хилл и рассчитанный на сорок два человека. В нем была своя часовня, большой холл и библиотека. Мэри-Энн умерла в 1913 году, восьмидесяти двух лет от роду, завещав свое имущество (общей стоимостью сто двадцать девять фунтов) Элизабет. Та скончалась девять лет спустя, на девяносто первом году жизни, завещав двести пятьдесят фунтов кузине по имени Констанс Амалия Барнс и еще 100 фунтов сестре по отцовской линии Мэри-Амалии, с которой переписывалась до самых последних дней.

У Констанс Кент был дар оставаться невидимой — горожане Динана, а затем и миллбанкские тюремщики неизменно поражались ее способностью как бы растворяться в окружающей среде и даже вовсе исчезать, что нашло весьма убедительное подтверждение после освобождения из тюрьмы. Люди понятия не имели, куда Констанс направилась и где обитала. Это оставалось загадкой почти столетие.

Лишь в 50-е годы XX века выяснилось, что в 1885 году (именно тогда истек срок ее заключения) преподобный Вагнер взял ее в сестринскую общину, основанную им в Бакстеде, графство Суссекс. Раз в месяц она отмечалась в полицейском участке Брайтона, куда приходилось ездить примерно за двадцать пять миль. Одна из бакстедских сестер вспоминает, что некоторое время после приезда Констанс ходила «как ходят в тюрьме», — неслышно, носила темные очки, коротко стригла волосы, кожа на руках была обветрена, поведение за столом отличалось грубостью. Поначалу она «почти не открывала рта», вспоминает та же сестра, но потом разговорилась — в частности, поведала о том, что в тюрьме работала над мозаикой, в том числе для крипты собора Святого Павла. О семье Констанс не обмолвилась ни разу. Она говорила сестрам, что собирается эмигрировать в Канаду, где рассчитывала найти работу сиделки под именем Эмили Кинг. Как выяснилось впоследствии, это было правдой лишь наполовину — Констанс просто хотела скрыться от всеобщего внимания.

В 70-е годы XX века обнаружилось, что в начале 1886 года Констанс вместе со своими сестрами по отцу Эвелин и Флоренс отплыла в Тасманию под именем Эмили Кей; Экленд отправился туда же несколькими месяцами раньше. В Хобарте они поселились в доме Уильяма и его жены. Близость между братьями и сестрами, которая, казалось бы, должна была нарушиться после убийства, проявилась с новой силой, что напомнило о том, сколь причудливо складывается частная внутрисемейная жизнь.

Констанс и Уильям постоянно поддерживали тесные сердечные отношения друг с другом до самой смерти. Констанс вместе с Уильямом и его женой в 1889 году переехала в Брисбен и поселилась там вместе с ними и застенчивыми козодоями. Через год она направилась в Мельбурн, где с полной отдачей ухаживала за жертвами сыпного тифа, а впоследствии поступила на курсы медсестер. Она работала сестрой-хозяйкой в одной из частных клиник Перта, когда там в 1893 году появился Уильям, а в середине 90-х переехала в Сидней, куда он тоже несколько раз приезжал в 1895–1908 годах. Какое-то время Констанс работала в лепрозории Лонг-Бэй, а также в колонии для малолетних правонарушителей Парраматта.

Констанс пережила брата. В 1911 году, все еще под именем Эмили Кей, она открыла в Мейтленде, городке, расположенном к северу от Сиднея, приют для медсестер, которым заведовала до середины 30-х годов. Следующее десятилетие Констанс провела в домах отдыха, расположенных в окрестностях Сиднея. Она поддерживала связь с Оливией — дочерью Мэри-Амалии, хоть та и не знала, что «мисс Кей» — ее тетка; думала, просто старая приятельница матери и теток — Эвелин и Флоренс. На Рождество 1943 года Констанс заказала библиографический справочник по птицам и послала его в качестве подарка своему внучатому племяннику — единственному сыну Оливии. Одновременно Констанс направила самой Оливии письмо с извинениями по поводу того, что это «не популярная книга с иллюстрациями, изображающими гнезда, яйца и т. д., а просто каталог, что, впрочем, все же лучше, чем большинство детских книг — отвратительного и вульгарного чтива, заполненного всякими ужасами и уродами, вытеснившими прекрасную Страну Чудес».

Когда Констанс исполнилось сто — а случилось это в феврале 1944 года, — местная газета опубликовала ее фотографию, на которой она, лежа на диване, улыбается прямо в объектив. В лице Эмили Кей газета чествовала «одну из первых наших медсестер». «Когда-то, — писал автор, явно пребывавший в неведении о прошлом героини, — она ухаживала за прокаженными. От короля и королевы пришла поздравительная телеграмма, а архиепископ Сиднейский нанес личный визит, преподнеся юбилярше роскошный букет цветов». Оливия была на праздновании дня рождения. Эмили Кей, пишет она, «поистине чудесная старая дама, такая веселая. Возникает ощущение, что в нее влюблены буквально все».

Через два месяца мисс Кей умерла. Она завещала Оливии несколько памятных вещей, в том числе брошь, золотые часы, цепочку и два ящика, которые не открывали следующие тридцать лет.

В 1974 году Оливия с сыном совершили путешествие в Англию. Они посетили Бойнтон-Хаус, где родилась мать Оливии, и узнали об убийстве в доме на Роуд-Хилл. Оливия задумалась, а уж не есть ли Эмили Кей, ее покойная тетка, убийца Констанс Кент. По возвращении в Австралию она открыла оставленные мисс Кей ящики и обнаружила в одном из них дагеротипы первой жены мистера Кента и Эдварда, старшего брата Констанс, умершего в Гаване от желтой лихорадки.

 

Глава 20

ЗВОН КОСЫ НА ЛУЖАЙКЕ ЗА ОКНОМ

В 1928 году, за шестнадцать лет до смерти Констанс Кент, известный автор судебных очерков Джон Роуд опубликовал книгу, посвященную убийству в доме на Роуд-Хилл. В феврале 1929 года его издатель получил анонимное письмо со штемпелем Сиднейского почтового отделения, содержащее следующее примечание: «Дорогой сэр, вы можете распорядиться прилагаемыми материалами по своему усмотрению, а если они обретут какую-нибудь денежную стоимость, перешлите соответствующие средства валлийским шахтерам, людям, доводимым нашей цивилизацией до ужасающего состояния. Подтвердите, пожалуйста, получение в рубрике „Пропавшие друзья“ газеты „Сидней морнинг геральд“». Указанные материалы представляли собой описание первых лет семейной жизни в доме Сэмюела Кента, увиденной глазами ребенка. Это на редкость живое и довольно пространное — около трех тысяч слов — повествование, и трудно представить себе, чтобы авторство его принадлежало кому-либо иному, кроме Констанс Кент. Местами оно почти буквально совпадает с письмом, написанным ею Ирдли Уилмоту, и обращениями к сменявшим друг друга министрам внутренних дел, ставшими достоянием гласности лишь много лет спустя. Имя Сэвила в сиднейском послании не фигурирует, но ясно, что автор пытается объяснить глубинные причины его гибели.

По словам автора, Констанс полюбила «славную, очень внимательную» гувернантку, появившуюся в доме Кентов в начале 40-х годов. Более того, она сделалась «любимицей» мисс Пратт. Однако вскоре она стала причиной семейного раскола. Однажды утром старший сын Эдвард увидел мистера Кента выходящим из спальни гувернантки, и между ними вспыхнула ссора. В конце концов его вместе с двумя сестрами отправили в пансион. Приезжая из школы домой, все трое, как и младший брат Уильям, в ком миссис Кент «души не чаяла», неизменно тянулись к матери. Мэри-Энн и Элизабет, продолжает автор письма, всегда с жаром утверждали, что психически она совершенно здорова. Между тем Констанс проводила время в основном в библиотеке, с отцом и гувернанткой. Мисс Пратт «отзывалась о миссис Кент пренебрежительно и всячески высмеивала „эту особу“. Констанс порой бывала груба с матерью, передавала все, что та говорит, гувернантке, молча внимавшей с улыбкой Моны Лизы». В разговорах с детьми миссис Кент частенько называла себя «вашей бедной мамой», что немало удивляло Констанс.

Жизнь в доме становилась все более замкнутой, и по мере того как дети росли, за их знакомствами следили все более строго. Однажды, копаясь на специально для них отведенном участке земли за кустарником, Констанс с Уильямом услышали «веселый смех», доносившийся со стороны соседнего дома. Они с любопытством заглянули за кустарник и, пренебрегая запретом играть с чужими, откликнулись на приглашение составить компанию. «Преступление» было раскрыто, и в качестве наказания их «маленький садик» был «затоптан, все растения вырваны с корнем». Вторжения извне не приветствовались — две тропические птички, присланные Эдвардом своим младшим братьям и сестрам, были помещены в холодный чулан, где прожили совсем недолго.

Однажды Констанс познакомилась с девочкой, жившей в миле или около того от дома Кентов. Старшие вопреки обыкновению это знакомство поощряли, но ничего хорошего из него не вышло: какое-то время им было просто скучно друг с другом, а потом девочка несправедливо обвинила Констанс в попытках настроить ее против матери. Упрек был тем обиднее, что саму-то Констанс приучали смотреть на мать как на врага.

По мере того как Констанс становилась старше, отношения ее с гувернанткой все более охлаждались, а уроки и вовсе превратились в сплошное мучение. Если Констанс делала ошибки в написании букв или слов, неизбежно следовало наказание за упрямство.

«Из-за буквы „Н“ Констанс не один час провела в запертой комнате, тоскливо прислушиваясь к звону косы на лужайке за окном. Когда же дело дошло до обучения словам, наказания сделались строже: два дня она провела взаперти на сухом хлебе, молоке и воде вместо чая; в других случаях ее ставили в угол, и она рыдала, повторяя „я больше не буду“, „я буду хорошей“, пока не пришла к заключению, что дети хорошими быть не могут, остается лишь надеяться на быстрое повзросление — ведь взрослых никто не называет капризными».

Так было написано все письмо — нервно, с ошибками в пунктуации, так, словно автор торопился дать волю потоку памяти.

После того как семья переехала в Бэйнтон-Хаус, графство Уилтшир, продолжает автор, мисс Пратт запирала Констанс за непослушание на чердаке, а девочка, воспринимая это как игру, изыскивала всяческие способы, чтобы подурачить свою тюремщицу. Бывало, она «прикидывалась обезьяной», набрасывая меховую накидку, вылезая через окно на крышу, спускаясь вниз с противоположной стороны и вновь карабкаясь наверх, чтобы скрыться в другом чердачном помещении. После этого она возвращалась на исходную позицию, отпирала дверь и входила внутрь: «гувернантку поражало, отчего это дверь всегда остается незапертой, ключ торчит изнутри; опрашивают слуг, но те, естественно, ничего не могут сказать».

Будучи запертой в винном погребе, Констанс ложилась на охапку сена и «воображала, будто находится в темнице большого замка в ожидании казни, назначенной на утро». Однажды, освобождая Констанс из заключения, мисс Пратт удивилась, увидев девочку улыбающейся. Та «выглядела очень довольной своими фантазиями». Мисс Пратт спросила, чему это она так радуется.

— Да ничего особенного, просто крысы, они такие забавные.

— Что за крысы?

— Они не кусаются, только пляшут и играют.

Еще одним узилищем был пивной погреб, но после того, как однажды Констанс вытащила из бочонка затычку, ее стали запирать в одной из двух комнат для гостей, о которых говорили, будто в них — по определенным числам — проникает «голубой огонь» из камина. Если ее запирали в отцовском кабинете на нижнем этаже, Констанс выбиралась наружу и залезала на дерево, разыгрывая жестокий спектакль: она накалывала слизней и улиток на ветки, что в ее представлении являлось распятием. Это был «непоседливый и живой ребенок», жаждущий развлечений, порой опасных. Она любила удирать в лес, «надеясь и в то же время страшась увидеть льва или медведя».

В пансионе, пишет автор, Констанс считалась белой вороной, «не уважала старших», «вечно попадала в какие-то передряги», хотя к истории с утечкой газа она не имеет никакого отношения — «скорее всего это произошло от того, что кто-то забыл перекрыть краны, когда газ был включен» (забота автора о том, чтобы очистить Констанс от всяких подозрений по этому поводу, весьма показательная деталь).

Констанс любила давать учителям прозвища. Так, одного из них она называла из-за его густой черной бороды «волосатым медведем», другого — преподавателя Закона Божьего — «восьмиугольником в рясе» (намек на форму часовни). Тот не стал ругать ее — напротив, рассмеялся и, «рассчитывая достучаться до ее сердца, начал уделять ей особое внимание. Констанс же видя, что другие девочки ревнуют, нарочно стала глупить в разговорах с ним, так что вскоре он потерял к ней интерес». Потом она попыталась «стать религиозной», но, прочитав книгу пуританского проповедника Ричарда Бакстера, убедилась, что уже совершила «непростительный грех» — кощунство против Духа Святого, — и пришла к выводу, что о мечтах стать праведницей можно забыть.

В письме утверждается, что Констанс еще девочкой читала Дарвина и скандализовала семью заявлениями о своем согласии с теорией эволюции. Подобно Уильяму, Констанс находила отдохновение в мире живой природы. В сиднейском письме звери и иные существа предстают носителями свободы — лев, медведь, овца, обезьяна, сорока, тропические птицы, танцующие крысы, даже жертвенные слизняки и улитки.

После смерти матери Констанс пришла к убеждению, что «никому она не нужна, все против нее», что мачеха не замедлила и подтвердить. Как-то раз, когда Констанс приехала из школы домой, та встретила ее такими словами: «Ради себя самой тебе лучше оставаться в пансионе. Когда я сообщила, что ты едешь домой, одна из твоих сестер пришла в ужас от того, что приедет такая зануда! Так что, сама видишь, ты им не нужна». В письме говорится, что на мысль сесть на корабль с Уильямом и сбежать Констанс подталкивало чтение книг про то, как «женщины, переодетые мужчинами, зарабатывают себе на жизнь и остаются неразоблаченными до самой смерти». Она уговорила брата бежать вместе, а потом того «сочли дурным мальчишкой, сбившим другого с пути истинного».

В какой-то момент Констанс поняла, что ее мать, которую она привыкла высмеивать, никогда не была помешанной, скорее — святой. «Мать всегда была окутана какой-то тайной». Автор поясняет, что до Констанс постепенно дошло, что роман отца с гувернанткой начался давно, когда она, Констанс, была еще совсем ребенком. Задним числом ей раскрывались интимные подробности, хранившиеся от нее в секрете. Это возбуждало работу памяти и одновременно искажало ее всяческими подозрениями. Ребенком Констанс «спала в комнате, смежной с комнатой гувернантки. И та всегда запирала на ночь разделяющую их дверь. Спальня и гардеробная мистера Кента находились в противоположной части дома, и когда он уезжал по делам, гувернантка говорила, что ей страшно спать одной, и брала Констанс к себе». Однажды, находясь в библиотеке, мисс Пратт испугалась разыгравшейся грозы и бросилась к Сэмюелу. Он посадил ее на колени и поцеловал. «Нет-нет, не при ребенке», — вскрикнула она. Таким образом Констанс оказалась, сама того не осознавая, втянутой в любовные игры взрослых: она была свидетельницей их нежностей, спала рядом с запертой комнатой гувернантки, занимала место отца в ее постели.

Подобно героине повести Генри Джеймса «Что знала Мэйзи» (1897), Констанс была ребенком, «вынужденным видеть в детстве гораздо больше, чем может понять». Не в такие ли годы рождается страсть к расследованию — от страха или растерянности, от желания докопаться до тайн мира взрослых, пока лишь смутно мерцающих в сознании? Констанс читала следы, рассыпанные по ее детским годам, по фрагментам воссоздавала картину преступления (мать, преданная отцом), выявляла преступников (отец и гувернантка). Быть может, у любого детектива любопытство пробуждается в детстве, и любой остается пленником своего прошлого.

В письме из Сиднея приводятся весьма любопытные сведения из семейной истории Кентов. Оказывается, у Констанс и Уильяма были так называемые зубы Хатчинсона; Уильям страдал от абсцесса в ноге; несколько их братьев и сестер умерли в младенчестве. «Зубы Хатчинсона» означают уплощенные резцы, что, как обнаружил в 80-е годы XIX века врач Джонатан Хатчинсон, является симптомом врожденного сифилиса. Он же может служить причиной ножной язвы («гуммата»), вызывает также смерть в младенчестве. Автор сиднейского письма намекает, что у первой жены Сэмюела был сифилис.

Сифилис — заболевание, наличие которого легко заподозрить задним числом и трудно доказать. Изабелла Битон и ее муж, Томас Харди и его жена, Бетховен, Шуберт, Флобер, Ницше, Бодлер, Ван Гог — считается, что все они были сифилитиками. В XIX веке эта болезнь — тогда неизлечимая — получила немалое распространение. И за способность мимикрировать, походя по своим признакам и симптомам на иные заболевания, принимать, подобно хамелеону, разную окраску, заслужила наименование «Великий Имитатор». Поскольку обычно она связана с распутством, жертвы предпочитали скрывать свой недуг, и тем, кому хватало денег для оплаты тайной медицинской помощи, нередко это удавалось.

Допустим, Сэмюел подхватил сифилис в Лондоне, и появившиеся симптомы — в первые несколько недель недуг проявляет себя безболезненными шанкрами, в основном на гениталиях, но потом начинается лихорадка, боли, сыпь по всему телу — вынудили его подать в отставку с должности на консервной фабрике и в 1833 году срочно направиться в Девоншир, чтобы на время скрыться. Если у него действительно был сифилис, то его желание уединиться понять нетрудно, как, впрочем, и то, что до 1836 года ему не удавалось найти новую работу.

На протяжении первых нескольких месяцев сифилис передается легко и быстро: при половом акте с женой бактерии, исходящие из шанкров на его теле, почти наверняка проникают через малейшие порезы или просто поры ее кожи (эти бактерии впервые удалось разглядеть под микроскопом в 1905 году; они известны как спирохеты — в переводе с греческого — «продергивание ниток»). Первая жена Кента вполне могла, сама о том не подозревая, передать болезнь детям еще в утробе. Беременность женщины, зараженной сифилисом, чаще всего заканчивается выкидышем, нередко ребенок рождается мертвым, а если все-таки выживает, то слабеньким, чахлым, тщедушным, почти не поддающимся кормлению. Чаще всего такие новорожденные умирают в младенчестве. Не исключено, что несколько выкидышей у миссис Кент, а также смерть четверых детей подряд как раз и объясняются сифилисом. Обычно дети от матерей, зараженных сифилисом, в первые годы не обнаруживают никаких признаков заболевания, но затем у них уплощаются резцы, искривляются ноги либо возникают другие симптомы, указанные Хатчинсоном. Возможно, говоря о свойственной герою его книги «несдержанности» — в выпивке, в расходах, в половой жизни, — способной оказать дурное воздействие на его детей, Джозеф Степлтон как раз и хотел дать понять, что всему виной сифилис.

Если это действительно так, то Сэмюел принадлежал к счастливому большинству тех, кто через год-другой после заражения не обнаруживает никаких новых симптомов болезни. А вот его жена вполне могла оказаться среди меньшинства, то есть среди неудачников, оказывающихся по прошествии ряда лет (обычно от пяти до двадцати) подверженными так называемому третичному сифилису. Природа его стала понятна лишь через много лет после смерти миссис Кент. Третичный сифилис часто обнаруживает себя душевными отклонениями и затем парезом, «частичным параличом» невменяемого. Это постепенный и неизлечимым процесс мозгового распада. Помимо поражения психики и обшей слабости, именно третичный сифилис мог стать причиной и ранней (в возрасте сорока четырех лет) смерти миссис Кент от заворота кишок: желудочно-кишечные заболевания тоже один из множества возможных симптомов сифилиса, а смерть, как правило, наступает через пятнадцать — тридцать лет после заражения.

Было бы слишком просто объяснить сифилисом столь же раннюю — в сорок шесть лет — смерть второй жены Кента, перед тем практически ослепшей и парализованной (она страдала сухоткой спинного мозга, а это также одно из проявлений третичного сифилиса), но в таком случае она могла заразиться им от Сэмюела, только если он сам был реинфицирован. В принципе это не исключено, хотя сам Сэмюел мог считать себя здоровым — ведь шанкры и сыпь исчезли. Вообще люди средневикторианской эпохи считали, что сифилис дважды не подхватывают — миф, вызванный тем обстоятельством, что вторичная инфекция не сопровождается поражением тканей и пятнами на теле.

Но это косвенный и неубедительный аргумент. Даже сам автор сиднейского письма не выказывает на этот счет никакой уверенности. В то же время, принимая во внимание «зубы Хатчинсона», можно допустить, что истоки трагедии семьи Кент коренятся в случайной встрече отца Сэвила с какой-нибудь лондонской проституткой в начале 30-х годов. След терялся в почти невидимом мире, коим был так очарован Уильям Сэвил Кент, и мог привести к какому-нибудь нитеподобному серебристому извивающемуся существу, настолько крохотному, что разглядеть его можно только через микроскоп.

Связь между сифилисом и заболеваниями вроде сухотки спинного мозга, или пареза, была обнаружена лишь в конце XIX века, так что подозревать Сэмюела в том, что именно он стал причиной злосчастий своих жен, можно лишь задним числом. Говоря во всеуслышание о невменяемости своей первой жены или парезе и слепоте второй, Сэмюел Кент понятия не имел, что, возможно, подводит к тому, что и его собственное тело было поражено болезнью.

Странно, но письмо из Сиднея ни в коей мере не прояснило некоторых таинственных сторон признания Констанс, сделанного в 1865 году. А впрочем, и в книге Джона Роуда, которая, собственно, и спровоцировала само это письмо, признание характеризуется как «откровенно недостоверное» и «крайне неудовлетворительное», так что возникают сомнения в самой виновности девушки. «Психически она выглядит настолько неуравновешенной, что допускает практически любые версии происшедшего, — пишет Роуд. — Вполне возможно, например, что, оказавшись в атмосфере больницы Святой Марии, до предела насыщенной религиозным чувством, девушка решила принести себя в жертву, дабы рассеять сгустившиеся над ее семьей тучи».

Несомненно, сам преступник находится в наилучшем положении, чтобы раскрыть преступление. Как писала в номере от 28 августа 1865 года «Таймс», «все прежние неудачные расследования убеждают в том, что загадку преступления способен раскрыть только тот, кто его совершил». В своих признаниях и в письме, в котором она, кажется, раскрывает душу, Констанс показала себя неважным детективом: они неубедительны. Не следует ли из этого, что убийцей был кто-то другой?

Пробелы в изложенной ею истории породили иные версии убийства, частным образом озвучивавшиеся с самого начала. Публично же они были высказаны уже после того, как основные участники событий ушли из жизни. Но еще задолго до этого Уичер выдвинул собственную версию, объяснявшую многочисленные нестыковки в показаниях Констанс. Открыто она так и не прозвучала, но Уичер обозначил основные ее позиции в конфиденциальных докладах сэру Ричарду Мейну.

В первом же из сохранившихся отчетов Уичер пишет, что Констанс «была единственной в доме, кто спал отдельно, не считая ее брата, также вернувшегося из школы на каникулы (и, как можно подозревать, также причастного к убийству, только пока для его ареста нет достаточных оснований)». Вернувшись, после того как Констанс отпустили под залог, в Лондон, Уичер отмечает, что и брат, и сестра приехали домой вместе за две недели до убийства. «Предположим, вина лежит на мисс Констанс и у нее был сообщник; тогда им, судя по близости, существующей между этими двумя, по всей вероятности, является ее брат Уильям…»

«Я склоняюсь к мысли, — завершает Уичер свой отчет, — что убийство было совершено либо одной мисс Констанс в припадке безумия, либо ею и ее братом Уильямом из ненависти и зависти к младшим детям и их родителям. При этом второй вариант мне кажется более вероятным, учитывая то, что эти двое испытывают друг к другу определенную симпатию, а также то, что у каждого из них своя отдельная комната. Особенно же примечательно то подавленное состояние, в котором этот парень пребывал до и после ареста сестры. Мне кажется, отцу или кому-нибудь из родственников было бы не трудно добиться от него признания, пока сестра находится в тюрьме, но в силу сложившихся, весьма специфических, обстоятельств я бы не рекомендовал предпринимать шаги в этом направлении».

Нет ничего удивительного в том, что Уильям был «подавлен» смертью брата. Уичеру же и впрямь должна была показаться «специфической» форма проявления этой подавленности — самопоглощенность, чувство леденящей кровь вины или страх. Уичер ясно обозначил варианты: либо Констанс обезумела и убила Сэвила в одиночку, либо была в своем уме и убила брата при содействии Уильяма. С самого начала Уичер заподозрил, что Уильям и Констанс задумали и осуществили убийство вместе. Ко времени отъезда из дома на Роуд-Хилл он был почти уверен в этом.

Уичер считал, что план убийства разработала Констанс, как более старшая, импульсивная и решительная из них двоих, но осуществила задуманное ради брата и с его помощью. У Уильяма же был для убийства более ясный мотив: Сэвил занял его место родительского любимца, и отец часто ставил младшего брата ему в пример. Если убийство они задумали осуществить вдвоем, то нет ничего удивительного в том, что план удался. Двое детей, одинокие, отверженные, вполне могли обитать в мире фантазий, каждый в своем, а прочность ему придавала вера друг в друга; оба вполне могли убедить себя, что защищают себя и умершую мать. А решимость укреплялась уверенностью, что друг друга они никогда не предадут.

Вполне вероятно, что Сэмюел Кент навел подозрения полиции на Констанс, чтобы оградить от них сына. Возможно, теми же соображениями он руководствовался, расписывая историю бегства детей в Бат с такими подробностями, чтобы Степлтон, которому он ее поведал, понял, насколько чувствителен мальчик и насколько тверда характером девочка. Уильяма во время расследования нередко исключали из числа подозреваемых именно ввиду кротости нрава. Однако Уичер допускал, что тот способен принять участие в убийстве. Точно так же и газетные статьи, посвященные батской эскападе, убеждают, что мальчик обладал сильной волей и изобретательностью; это, собственно, только подтвердила вся его последующая жизнь.

В ходе расследования убийства Сэвила часто высказывалось предположение, что в преступлении были замешаны двое. Если Уильям действительно помогал Констанс, это объясняет, каким образом было расправлено постельное белье, когда мальчика выносили из детской, как его заставили молчать, когда открывали двери и окна, как уничтожались вещественные доказательства. Что касается бритвы, то, возможно, Констанс упомянула ее в своем признании, потому что только ею и пользовалась, в то время как Уильям орудовал ножом. Автор сиднейского письма всячески избегает упоминания убийства как такового — возможно, потому, что не удалось найти объяснения, которое исключило бы наличие сообщника.

В некоторых беллетристических сочинениях, сюжетно основанных на данном деле, намекается на возможность того, что Констанс и Уильям все еще что-то скрывают. В «Лунном камне» героиня выводит из-под удара любимого человека, навлекая подозрения на себя саму. У пускающихся в бега брата и сестры из «Тайны Эдвина Друда» общее темное прошлое. Загадка «Поворота винта» лежит в молчании детей, брата и сестры, которых связывает общая тайна.

Независимо от того, выступал ли Уильям сообщником или просто был посвящен в замысел, Констанс неизменно старалась его выгородить. В признании четко и ясно говорится, что преступление совершено «в одиночку и без чьего-либо содействия». Адвокату Констанс говорила, что отказывается ссылаться на невменяемость именно для того, чтобы не бросать тень на брата, и точно таким же образом она выстраивает свой рассказ о преступлении и его мотивах. Имя Уильяма в нем не фигурирует. Школьным приятельницам Констанс жаловалась на то, что Сэмюел и Мэри ее третируют — унизительными сравнениями с Сэвилом, понуждениями возить детскую коляску по деревне, — но в 1865 году об этом не было сказано ни слова. Об отце и мачехе Констанс говорила так: «Я никогда не держала на них зла за дурное обращение со мной». То есть не должно было возникнуть и малейшего сомнения в том, что она могла «держать зло» за дурное обращение с кем-нибудь еще. В конце концов, разгадку тайны убийства Сэвила Кента можно искать в самих умолчаниях Констанс, особенно в нежелании говорить о любимом брате.

Констанс призналась в содеянном за год до совершеннолетия Уильяма, когда он должен был получить тысячу фунтов, завещанных ему матерью. Он рассчитывал потратить эти деньги на занятия наукой, но этому все еще препятствовала неопределенность и окружавшая его семью атмосфера подозрительности. Вот Констанс и предпочла погрузиться во тьму сама, рассеяв тем самым тучи над головой брата. Ее покаяние принесло Уильяму свободу, открыло ему путь в будущее.