Это началось ещё осенью. Однажды за ужином жена сказала:

— Хочу грядку.

Я не понял.

— Ну, грядку. Пусть всего одну, пусть совсем маленькую. Я бы там посадила вот столько лука, — она отмерила руками сантиметров тридцать-сорок, — вот столько редиски, вот столько гороха, вот столько салата, вот столько укропа, а всё остальное заняла бы под цветы.

— Минутку. Что всё остальное? Ведь грядка-то одна. И маленькая.

Жена подумала и сказала:

Ну, я посадила бы цветы по краям.

Откровенно говоря, я давно ждал чего-нибудь этакого. Не может быть, говорил я себе, чтобы у молодой женщины со временем не обнаружился какой-нибудь каприз. Таких женщин и в природе-то не существует. Но убогое воображение подсказывало мне стандартные претензии: она-де губит со мной свою молодость, замуровала себя в четырёх стенах среди кастрюль и пелёнок, мы редко бываем в гостях, в театрах, на концертах и так далее. К этому я готовился. У меня был продуман план обороны, в котором предусматривались мелкие отвлекающие уступки и ошеломительные контрудары, перерастающие в рейды по тылам.

Нелепая грядка упала как снег на голову. Я растерялся.

— А может, купим абонемент на симфонические концерты? На целый год, а? Будем ходить, слушать.

— С ней? — кивнула жена на дочку и грустно покачала головой. — А в огороде я бы ей лопаточку дала — она бы тоже копалась, никому не мешала.

— Погоди, погоди! — всполошился я. — Только что ты говорила про одну грядку.

— Ну да, мне больше и не надо. Но грядки-то в огороде делают, не на асфальте же... И пусть бы там не было домика, — снова замечтала она. — Можно соорудить шалашик или сделать навес от дождя, а пищу готовить на летней печке.

— Стоп! — решительно сказал я. — Огород, шалаш, печка... Где ты всё это собираешься устраивать? На детской площадке? Во дворе? Ведь нужен участок. Ведь это, золотко моё, называется дача.

Жена подняла глаза вверх, прислушалась — что там происходит в её душе — и спокойно ответила:

— Значит, я хочу дачу.

— Милый, купи мине дачу, — пробормотал я.

— Я не говорила — милый, — уточнила жена,

Ещё бы... Но это и не про тебя. Песня такая есть.

Благодаря этой песенке на некоторое время тема дачи превратилась у нас в развлечение. Жене понравились слова, и она, вроде бы дурачась, принималась иногда напевать:

Милый, купи мине дачу — Трудно мне в городе жить. А еслив не купишь — заплачу И перестану любить.

На что я немедленно отвечал следующим куплетом:

Нет в мине, милая, денег, Чтоб тебе дачу купить. А еслив не любишь — не надо: Я и без любви могу жить.

А поскольку в песне варьировались только эти два куплета — она ему: «Милый, купи мине...» (ленту, шляпу, дачу), а он ей: «Нет в мине, милая, денег...» — жене нечем было крыть, и последнее слово, таким образом, оставалось за мной.

Скоро, однако, жена сообразила, что её вовлекли в бесконечную и безнадёжную игру. Пение в доме прекратилось. Началась мелодекламация. Жена придумала контригру. Она подучила дочку, и эта козявка стала встречать меня одним и тем же весёлым воплем: «Хочу дачу!» Поприветствовав отца таким образом, дочка забиралась на тахту и, подпрыгивая на ней, как на батуте, выкрикивала: «Хочу! дачу! хочу! дачу! хочу! дачу...» Энергия в ней таилась неиссякаемая. Она могла прыгать часами. И прыгала бы, да не выдерживала сама жена, придумавшая эту весёленькую игру.

— Хватит, кисанька, хватит, солнышко. Вон у тебя уже носик вспотел. Пойдем купаться — и баиньки. А завтра опять попрыгаешь.

Наступало завтра — и всё повторялось снова.

В конце концов слова эти поселились во мне и стали жить самостоятельно. Я шёл по улице, и каблуки отстукивали: «Хочу! дачу! хочу! дачу!» Дачу требовали колёса электрички, все пишущие машинки в издательстве, часы, лежащие по ночам на тумбочке возле кровати, и даже дверь совмещённого санузла. «Хоч-чуу дач-чуу!» — канючила она мерзким старушечьим голосом.

...К зиме я сдался.

И тут, когда вопрос о покупке дачи в принципе был решён, - обнаружилось, что мы опоздали с этой идеей. Мы опоздали на целую историческую эпоху, ибо окружавшее нас человечество давно превратилось в дачников. Мы как-то проглядели этапы этого превращения, в том числе — главный, золотой период, когда «нарезались» участки, раздавались угодья и неугодья, обживались бугры и раскорчёвывались согры. Теперь же участки больше не нарезались. Нечего было нарезать. На много десятков километров вокруг, в борах и мелколесье, на взгорках и в поймах стояли дачи, дачи, дачи. Густой малиновый дух нежил обоняние.

Дачники правили миром, окружив города плотным кольцом. Они диктовали условия, они назначали цены на землю, клочком которой наделило их некогда щедрое государство, цены на солнце, воздух и речной песочек. Править дачникам было легко: они составляли большинство, силу. Отдельные даченеимущие чудаки, вроде нас, тихо и покорно вымирали в малогабаритных квартирах.

Само собой разумеется, почти все мои коллеги тоже оказались дачниками. Была дача даже у нашего юного корректора Витюши, всего второй год работающего самостоятельно и получавшего, насколько мне известно, девяносто рублей в месяц.

С Витюши я и решил начать свою разведку. К другим, солидным дачникам, мне даже боязно было подступиться.

— Старичок, — улучил я момент, когда Витюша зашёл к нам в редакцию художественной литературы, — у тебя, кажется, есть дача?

— Есть, — сказал Витюша, и чистые голубые глаза его отчего-то потемнели. — Есть, чтоб ей сгореть и развеяться по ветру! Не дачку я себе завёл, а тачку!

И Витюша с неожиданной болью заговорил о том, что проклятая дача превратила его в каторжника, в галерного раба, во вьючное животное, что только последние кретины могут променять волю с её облаками, лесами, перекатами, дебрями на фанерную клетку в десять квадратных метров и четыре сотки грязи, утыканной дурацкой клубникой.

— Ну, нет, — сказал пожилой редактор Игнатьич, оторвавшись от рукописи, над которой он регулярно спал после обеда. — Нет, ты это... зря. Вот я вчера шесть хвостов вытащил. На манную кашу. Вот таких вот... — Игнатьич поискал глазами предмет подлиннее, не нашёл и поднял вверх шариковую ручку. — Во!

— Чьих хвостов? — нервно спросил сбитый с толку Витюша.

— Подлещики, — объяснил Игнатьич. — Не крупные, правда. Но ровненькие — один к одному.

— Что, разве и рыба есть? — насторожился я.

Игнатьич сказал, что рыбы, вообще-то, нет. В принципе. Но он ловит. У него рецепт прикорма имеется, который он не хотел бы разглашать. Однако, если я действительно интересуюсь рыбалкой, то он готов — тут честный Игнатьич покраснел, сделал паузу и, вздохнув, мужественно закончил — готов поделиться... прикормом, не открывая всё-таки рецепта.

— Дача — это хорошо, — вмешался в разговор старший редактор Пухов. — На даче душой отдыхаешь. Я иногда сяду там — и сижу, сижу. Просто так, знаете. Сижу, сижу...

— А потом ляжешь — и лежишь, лежишь, — съехидничал Витюша.

Пухов не удостоил его вниманием.

— Нет, правда, — сказал он, обращаясь к нам с Игнатьичем. — Вынесу на улицу кресло, сяду — и сижу, сижу.

— Сидишь — думаешь? — спросил я.

— Нет! — радостно улыбнулся Пухов. — Ни грамма! В том-то и дело.

— И получается?

— Ххо! — сказал Пухов. — Ещё как!

Эта деталь, признаться, заинтересовала меня больше всего. Даже больше Игнатьичевых подлещиков. Отыскать местечко, где ни о чём не думается, было моей давнишней мечтой. Только мне казалось, что средь шумного бала нашей жизни таких местечек вовсе не существует. Думалось отчего-то везде: на работе, дома, в гостях, ресторане, автобусе, на стадионе, на пляже. Особенно люто думалось по выходным и праздничным дням, специально, казалось бы, предназначенным для отдыха и бездумья.

Счастливчик Пухов отыскал, выходит, заветное местечко, где можно не думать...

Услышав про это, я несколько подобрел к навязываемой мне даче и... тут же принялся думать, как буду сидеть там когда-нибудь и блаженно ни о чём не думать.

До блаженства, впрочем, было ещё далеко.

— Слышал, покупаете дачу? — спросил меня на следующий день главный редактор, когда я зашёл к нему по какому-то делу. Спросил с раскрытостью и дружелюбием, сразу как-то уравнявшим нас: его — владельца гасиенды и меня — будущего хозяина ранчо. Были в его тоне интерес, уважение, и я вдруг почувствовал себя легко и раскованно — этаким преуспевающим молодым бизнесменом, принятым в круг солидных, обеспеченных людей.

— Да вот, приходится, — весело ответил я. — Приходится... думать. Жена, видите ли, одержима страстью к огородничеству.

— О, эти жёны! — понимающе усмехнулся главный.

Он усмехнулся с таким видом и таким тоном произнес «О, эти жёны», — что я снова ощутил себя этаким Онассисом, не заведшим дачу лишь потому, что у жены до сих пор были разные другие капризы — яхты, заграничные путешествия и так далее. А вот теперь ей потребовалась дача.

— Кстати, хотел с вами посоветоваться, — неожиданно для себя соврал я. — Может, порекомендуете что-нибудь?

Главный редактор задумался, красиво приподняв брови.

— Единственно, что могу посоветовать сразу, — сказал он, — не покупайте летний домик. Конечно, он обойдется вам дёшево, тысячи в две с половиной — в три, но ведь вы знаете наш климат.

— Ещё бы, — поддакнул я.

— Летний домик — это нерентабельно. — Он снова задумался, теперь опустив брови. — Кажется, я смогу вам помочь. Недалеко от нас продаётся дача. Половина рубленого дома, в двух плоскостях, четыре комнаты, общая площадь метров пятьдесят. Просят за неё пять с половиной тысяч. За пять, я думаю, отдадут. Вот только — соседи... Вернее, соседка. Вторую половину занимает вдова драматурга Бубнова. Такой, знаете, неувядаемый божий одуванчик. Заговорит она вас до умопомрачения... Слушайте! — оживился главный. — А зачем вам половина дома?

— Да. Зачем? — сказал я.

— Покупайте уж сразу целый. Вот профессор Мышатников, я слышал, собирается продавать свой дом. Шесть комнат, веранда по периметру типа галереи, с зимним садом. Два камина — на первом и втором этаже. И всего — четырнадцать тысяч,

Фундамент каменный? — уточнил я.

— Шлакоблочный, — сказал редактор.

Так мы сидели с ним, вели приятный деловой разговор, легко перебрасывали туда-сюда тысячи, как два концессионера или два директора банка, — и только в коридоре я вспомнил, что четырнадцать тысяч — ведь это моя зарплата лет за семь-восемь, без вычета подоходного налога. Не мог не знать об этом и главный редактор. И тем не менее он не шутил, рекомендуя мне особняки с каминами. Да и сам я выслушивал его серьёзно, не остановил, не извинился: простите, мол, вы меня не за того принимаете.

Несомненно, с нами происходило что-то странное.

Хотя, с другой стороны... Главный редактор ведь тоже был не миллионером. Получал он ненамного больше моего, а дачу всё-таки имел. Да ещё какую! Не знаю, сколько он вложил в неё когда-то, но если сейчас я вздумал бы её купить, то вряд ли она обошлась мне дешевле профессорской. Снова получалась нелепица.

Обо всём этом я подумал, выйдя из кабинета главного редактора. Но подумал как-то мимолётно, не всерьёз, поймал себя на том, что даже насвистываю беззвучно, словно аккомпанируя своим скачущим мыслям... Мною всё ещё владело приподнятое настроение, возникшее после нашей солидной, красиво-небрежной беседы — беседы двух уверенных в себе, не мелочащихся джентльменов.

Забеспокоился я позже, когда через несколько дней докладывал на семейном совете о результатах предварительной разведки.

Совет проходил в квартире родителей жены.

Тёща, дымя сигаретой, раскладывала пасьянс.

Только что принявшая ванну свояченица сушила феном волосы.

Свояк, утонув в кресле по самую лысину, читал детектив и одновременно смотрел телевизор.

Жена, достав из сумочки вязанье, считала петли.

Я, развернув записную книжку, называл им место расположения дачи, площадь её, этажность, материал и цену. Оттого, что мне приходилось перекрикивать телевизор и фен, всё это здорово походило на аукцион. «Пять с половиной тысяч! — выкрикивал я. — Семь! Одиннадцать!..»

Удивительно!.. Никто из них не ахнул, не вздрогнул, не побледнел! Свояченица не выронила фен, жена не сбилась со счёта, а у тёщи сошёлся пасьянс, о чём она радостно нас и оповестила. Ну, положим, тёща могла заблуждаться насчёт моих сбережений. Но жене-то была известна мизерность их. Между тем она лишь дважды спросила, не отрывая глаз от вязанья: «А речка там есть?» Теперь ей, оказывается, кроме грядки, требовалась ещё и речка.

Две дачи мы забраковали из-за отсутствия поблизости речки, одну — за дальность расстояния и ещё одну — за неэлектрифицированность округи. Из-за непосильной цены мы не забраковали ни одной.

Я сидел за ужином и украдкой разглядывал своих близких, гадая — кто же из них подпольный Корейко. Да нет же! — не было среди них богачей.

Расходились мы поздно. Свояк и свояченица шли впереди, мы с женой — следом: до ближайшей остановки троллейбуса нам было по пути. То ли соболиная, то ли норковая шапка свояченицы вспыхивала искрами в свете фонарей.

— Зинуха! — окликнул я её. — Сколько стоит твоя шапка?

— Двести восемьдесят, а что? — рассеянно ответила Зинуха.

Я вдруг успокоился. Я поверил, что куплю дачу. Неизвестно пока — на какие шиши, но куплю непременно.

Великий экономический парадокс творился с нами и вокруг нас. Простые советские клерки шагали в замшевых пиджаках, в дублёнках и американских джинсах. Рядовые инженеры с месячным окладом в сто семьдесят рублей ехали в семитысячных «жигулях» на двенадцатитысячные дачи. И моя свояченица Зинуха, скромный зубной техник, несла на красивой, легкомысленной голове без малого трехсотрублевую шапку. Вместе же с шубой, сапогами, кольцами и французским бельём она стоила никак не меньше полутора тысяч...

Подходящая дача — и недорогая — свалилась на меня внезапно. С владельцем её, фотокорреспондентом вечерней газеты Савелием Прыгловым, корчившим несусветно печальную рожу (так ему, дескать, не хотелось расставаться со своей недвижимостью), познакомил меня Витюша.

В первое же воскресенье мы с Прыгловым отправились смотреть дачу.

Близилась весна. На укатанной улице имени Дарвина в деревне Верхние Пискуны снег почернел, сделался дыроватым и ломким. Возле Дощатых калиток грелись на солнцепёке старухи и собаки. А за деревней, на дачной дороге в глаза нам ударила высокогорная белизна. Здесь было безветренно, тепло, хотелось снять с себя одежду и, не теряя времени, подставить плечи нежному мартовскому ультрафиолету. Хотелось петь, дурачиться, кидаться снежками. Думать же — я вспомнил Пухова — не хотелось вовсе. Ни о чём.

Но мешал Савелий. Забегая вперёд и пятясь задом, он рассказывал мне историю своего грехопадения, из-за которого вынужден теперь продавать дачу. Глаза его слезились от яркого солнца, и потому история казалась очень печальной, а сам Прыглов — незаслуженно притесняемым человеком, страдальцем и жертвой.

Дело в том, что Савелий Прыглов проштрафился. Проще говоря, угодил в вытрезвитель. В вытрезвителе его обработали по науке, подержали, сколько положено, и прислали в редакцию бумагу — с позорящим рисунком и требованием обсудить на коллективе. В редакции, конечно, могли бы эту историю зашпаклевать. Зашпаклевать, замазать, спустить на тормозах. Но не захотели. Из принципиальных соображений. Ибо сами вели с этим злом неустанную борьбу, выжигали, как говорится, калёным железом. И даже — буквально накануне прокола, случившегося с Прыгловым, — опубликовали в номере подвальную статью: «Зелёному змию чёрную жизнь!»

Словом, вынесли вопрос на собрание. Коллектив был, в общем-то, Хороший и — если женщин не считать — демократичный. Но — шеф! Главный редактор — то есть. Шеф был человек слова и дела. Очень конкретный. Скажет, например: «Тебе, Иванов, к Новому году выхлопочем квартиру. Раньше не обещаю, а к Новому году выхлопочем», — и точно: будет квартира. А скажет: «Что-то вы, милейший, в последнее время темпы снизили? Или лыжи навострили из редакции?» — значит, всё: упаковывай манатки по собственному желанию.

Так Что шеф скомандовал: дать бой, отреагировать. За Савелия поэтому принялись всерьёз. Мужику за сорок, лысый уже, толстый, трое детей — а его песочат. Он, главное, и работник хороший был, оперативный. О нём редакционный поэт даже стишок сочинил: «Невзирая на объём, очень лёгок на подъём». И вот — на тебе. Подробности требуют: как, дескать, дошёл до жизни такой? Как докатился?

Савелий, конечно, попивал. Но аккуратно. Закроется в своей комнатушке, вывесит на дверь бумажку «Проявляю», вмажет сто грамм — и хорош. Ни за что по глазам не определишь.

— Ну, как докатился, — начал объяснять Савелий. — В буквальном смысле получается. Возвращался вечером от друга, подошёл к трамвайной остановке — а там толпа. Только я на подножку, а передо мной мужик какой-то попятился и столкнул меня. Я упал, И вдруг чувствую — берут под руки...

— А чего же ты не на своей машине?

— Так ведь именины у друга были.

— А-а-а, понятно. Врезал, значит, как следует.

— Да кого там врезал. Ну, запашок был, естественно.

Редактор постучал карандашом по столу:

— Прыглов, Прыглов!.. Не надо. За один только запах в медвытрезвитель не забирают.

— А вот взяли. Я им тоже: «Ребята, вы что?..» Меня же не эти... не милиционеры сняли, дружинники. Схватили за руки — два бугая — не вывернешься.

— А ты ещё вывернуться хотел? Дебош устроить? Хорррош!

— Да не хотел я выворачиваться! Просто к тому говорю, что здоровые, мол, бугаи...

Редактор опять карандашиком:

— Прыглов! Давайте без этого. Не усугубляйте своего положения. Бугаи!.. Народные дружинники — бугаи ему. На себя-то посмотри: ишь, худосочный.

Тогда Савелий заплакал.

Не притворно заплакал, по-настоящему. Он вдруг понял — худо дело: могут отнять «пушку». Ну, не в буквальном смысле, а репутацию. Вытурят из газеты — докажи потом. Пушка Савелия стреляла без промаха. Он опытный был парень: давал снимки и в родную «Вечёрку», и в «Молодёжку», и в областную газету. Снимал «маяков» производства, виды новостроек, но больше всего любил этюды. Поставит очередную свою подружку, даст ей в руки веточку сирени — шлёп! И готово — на другой день в газете появляется снимок: «В город пришла весна».

«Пушка» настреляла Савелию кооперативную квартиру, «жигулёнок», вот эту самую дачу в Пискунах и ещё одну, капитальную, в далёкой деревне Ерусланово на берегу Обского моря. И вдруг — такая трещина. Понеслось всё с горки вниз.

Савелий плакал и не вытирал слез.

— Да, — заговорил он, слизывая с губ соленую влагу, — а эти тоже... Просыпаюсь утром... Денег было сорок восемь рублей. Точно помню. Ну, сколько там за обслуживание полагается? Ну, возьмите. А остальные?.. Цыц, говорят, алкаш! Какие тебе ещё деньги!.. И главное — сидит этот... дежурный — мои же сигареты курит. Мои — вижу: у меня на пачке был телефон записан. — Савелий не стал уточнять, что на пачке был записан телефон одной дамочки, которую он попутно «закадрил» на именинах у друга. — Дай, прошу, хоть закурить.., «Сиди, говорит, морда! Закурить ему, видите ли...»

— Минутку, Прыглов, минутку, — насторожился редактор (он принципиальный человек был, смелый. Горел на этом не раз, но держался). — Если вы здесь не сочиняете, а правду говорите, то с этим учреждением надо разобраться.

И всё собрание оживилось. Закивало головами: ага, мол, надо разобраться. Что же это, на самом деле? Ну, полонили человека, ну, ладно. Но уж до такой-то степени зачем?

Прыглов почувствовал: проносит. Слава те Господи! И осмелел.

— Да не вру я! Честно! Всего обчистили. Смешно: даже мускатный орех и тот реквизировали.

Про орех он ляпнул вгорячах, сразу понял это и пожалел. Но, оказалось, поздно.

— Какой, какой орех? — спросил редактор.

И тут высунулся зав. отделом писем.

— А это, Прокопий Васильевич, — хихикнул он, — специально некоторые в кармане носят — заедать после выпивки. Чтобы запаху не было.

Собрание грохнуло.

Во дают!

— Тоже, значит, не дураки по этой части?

— Так профессионалы ведь!

Но сразу же все стихли. Потому что редактор сидел с каменным лицом.

— Та-ак! — протянул он зловеще. — И что же вы, товарищ Прыглов, легенды нам здесь рассказываете? «Запашок»... «Случайно»... «Я не я, и хата не моя»... А у вас это, оказывается, хронически?

Короче, закатили бедному Савелию, в результате, на полную катушку: строгий, с занесением, до первого предупреждения.

Но даже не это важно. Главное, что редактор сказал ответсекретарю:

— И вообще, присмотреться надо. Что-то у нас в последнее время на снимках и текстильщицы, и мороженщицы на одно лицо. Такие сплошь красотки — хоть с женой разводись. Он что их — штампует? Это уже, извините меня, кое-чем пахнет...

Всё это Савелий рассказывал мне, постороннему человеку, подробно, не скрывая конфузящих его деталей.

Дачу он продавал из стратегических соображений: не хотел мозолить глаза общественности. Продавал срочно: ему требовались деньги на мотоцикл с коляской для старшего сына — чтобы тот мог самостоятельным ходом добираться до деревни Ерусланово.

...За железными воротцами кооператива, на крылечке крайнего дома, стоял колченогий старик и, прикрывшись рукой от солнца, смотрел в нашу сторону.

— Свои, дядя Саша, свои! — помахал ему Савелий.

— Не пройдёте, — сказал дядя Саша. — Утопнете. Снегу много нападало.

— Мы-то? Хо-хо! — бодро хохотнул Савелий. Только что угнетавшая его печаль отлетела легко, прозрачным мыльным пузыриком — Где бронепоезд не пройдёт, не пролетит стальная птица, Прыглов на пузе проползёт... — и он похлопал себя по тугому животу.

Метров сто мы прошли по тропинке вдоль главной улицы. Дальше надо было поворачивать направо и пробираться целиной. Снегу, действительно, нападало много. Разномастные, весёлые домики тонули в нём по самые окна. Я ещё не знал, который из них предназначен мне судьбой.

Савелий перехватил брюки у щиколоток прйпасёнными бечёвочками, уплотнившись таким образом, бульдозером попёр в снега...

Пропахав широкую борозду через два соседних участка, слегка запыхавшийся Прыглов остановился возле жиденького домика, сколоченного из вагонки.

— Вот, — сказал он, и глаза его вновь подернулись Грустью.

Отряхнув налипший снег, мы взошли на крыльцо. Савелий ударил в забухшую дверь. Домик зашатался.

— Это ничего, — пробормотал Савелий, возясь с ключами. — Ты не думай. Он только на вид такой. А вообще, крепенький. Мы его впятером раскачивали. По пьянке. На спор. И хоть бы хрен.

Сквозь решётчатые ставенки-жалюзи заглядывало солнце, полосатило фанерные стены. Впрочем, заглядывало солнце не только через ставни, но и Через Щели между стенами и потолком.

— Хотел забить плинтусами, — сказал, извиняясь, Савелий, — да не успел. Я же его только прошлой весной начал строить.

Зато Прыглов оказался запасливым хозяином. Он разгрёб снег под стеной домика и показал мне металлйческие коробки из-под кинолент, набитые гвоздями, шурупами, предохранителями, гнутыми шарнирами, болтами и гайками. Он выбрал одну гайку, кинул её в самый большой сугроб, похожий на копну, сугроб издал каменный, царапающий звук. «Кирпичи, — пояснил Савелий. — Тыща штук!» Он подставил лестницу, взобрался на чердак, просунулся до пояса в узенькую дверцу и вытащил ржавый, дребезжащий всеми сочленениями велосипед. «Видал коня?! Оставляю тебе. Катайся».

Всё было у Савелия: трехногий столик под деревцем — для чаепития на свежем воздухе, летняя печка, сложенная из кирпичиков, туалет в дальнем конце участка («Особняк на одно очко», — сказал о нем Прыглов). На внутренней стороне дверей «особняка» приколочен был какой-то, железнодорожный видать, плакат, исполненный на жести:

Один сигнал — вниз, Два сигнала — вверх, Три сигнала — стоп.

— А, старик? — кричал довольный Савелий. — Обалдеть можно!

Когда всё было осмотрено, наступил неприятный момент торга. Честно говоря, торговаться было лень. День стоял рекламный: солнечный, тёплый, ласковый. Вокруг сказочных домиков сказочно искрился снег. Капли с крыш пробивали в сугробах аккуратные норки. Томно пахло оттаивающей землей...

Всё же я, потоптавшись и прокашлявшись, начал:

— Ну и... сколько же просишь?

— Две, — ответил Савелий скучным голосом.

— Тысячи? — для чего-то уточнил я.

Савелий промолчал, и я почувствовал, как между нами возникает чугунное отчуждение.

Я снова прокашлялся и, превозмогая неудобство, спросил чужим утробным голосом:

— А как отдать?

На мягком, женственном лице Савелия вдруг стала натягиваться кожа. Впали щёки, упрямо прорезались желваки.

— Старик, — сказал он, не разжимая зубов — Давай не будем. Мне нужно ДВЕ тысячи.

Мне сделалось стыдно. Действительно, какого чёрта привязался к человеку! Ведь мне нужна дача? Нужна. Ну, вот... А ему нужны две тысячи. И всё. И квиты.

— Ладно, — улыбнулся я. — Две — так две. И мы с облегчением ударили по рукам.

По первой травке мы всем семейством выехали на Дачу.

Деревья стали нежные, бледно-зелёные, с ещё не набравшими мощь листиками. Посёлок из-за этого довольно хорошо просматривался. Повсюду в огородах копошились люди. Сгребали в кучки прошлогоднюю траву, жгли. На некоторых участках уже чернела весенняя пахота.

Мы приблизились к своей избушке и обнаружили, что она, ко всему прочему, ещё и на курьих ножках. Коварный Савелий умолчал про это. Под каждый угол домика была подставлена чурка — этим и ограничивался фундамент. Окружённый сугробами домик выглядел всё же поосновательнее.

Теперь же он казался таким ненадёжным, таким игрушечным, что я, опасаясь создать крен, не решался поставить ногу на крыльцо.

— И за такой сортир две тысячи?! — громко изумился тесть.

Я ткнул его локтем в бок и указал глазами на соседей. Никто не должен был знать, сколько мы отдали за дачу. В правлении кооператива её, со всеми потрохами, оценили в шестьсот девяносто рублей. Мы с Прыгловым скрепили документ своим подписями, и я, под бдительным оком председателя, отсчитал Савелию указанную сумму. Остальные деньги я вручил ему с глазу на глаз в подворотне. При этом Савелий, усугубляя впечатление тайной и нечистой сделки, жалобно шмыгнул носом — словно продавал свою бессмертную душу.

— Вас понял, — сказал тесть.

Он-то меня понял, да вот я его не сразу раскусил.

Через полчаса тесть развернул передо мной блокнот:

— Гляди!

В блокноте было изображено некое сооружение: то ли дворец бракосочетаний, то ли водонапорная башня.

— Что это?

— Дом, который мы построим вместо нашей халабуды.

— А халабу... простите, дачу?

— Сломаем, — легко сказал тесть. — Сегодня же и начнём.

Мне сделалось тоскливо. Отдать две тысячи рублей, залезть в жуткие долги — только для того, чтобы сразу же сломать своё приобретение, на два года минимум превратить участок в унылую стройплощадку, жить в палатке, ходить по гвоздям и вытаскивать из живота занозы?!..

Спасла домик от немедленного разрушения приехавшая с опозданием тёща.

— Ах, какая миленькая дача! — воскликнула она. — Кто это говорил, что она невзрачная? Ничего подобного!

Особенно умилили тёщу жалюзи на окнах. Таких не было ни у кого в окрестности.

— Вам нравится? — заторопился я ковать железо, пока горячо. — Хм... А тут созрело решение сломать её.

— У кого это созрело? — грозно подбоченилась тёща и, осененная догадкой, повернулась к мужу, стоявшему с ломом наперевес. — Ты?! Я вот тебе сломаю! Попробуй только тронь!

Дважды ей не пришлось повторять свою угрозу, В нашей семье давно и прочно царил матриархат.

Мне захотелось расцеловать тёщу, но я сдержал свой порыв, чтобы не вбивать клин между супругами.

Я даже сочувственно подмигнул тестю: дескать, вот тебе и сломали! Лопнула идея... а такая была хорошая.

Тесть, впрочем, скоро утешился. Мудрая супруга позволила ему сломать начатую строительством веранду — несколько грубых стоек и перекладин, приживуленных к стенке домика. И тесть самозабвенно принялся отрывать эти брусья — для того, чтобы через некоторое время поставить их обратно.

Нашли себе занятие и все остальные. Жена как присела возле первой попавшейся грядки, так больше и не разгибалась. Свояк достал из портфеля детектив, ушёл с ним в помещение и плотно закрыл за собой дверь. Тёща и свояченица, растопив летнюю печку, готовили обед. Дочка учила кота стоять на передних лапах.

Я взял удочки и, никем не замеченный, потихоньку удрал на протоку.

Чудный водоём открылся моим глазам. Это была даже не протока, а затока Оби, запертая с одного конца дамбой. Этакий узенький симпатичный аппендикс, заросший по берегам курчавым тальником. На противоположном низком берегу разбросаны были маленькие песчаные пляжики. Дачный берег был крутоват и как будто специально приспособлен для рыбалки. Через каждые десять шагов в зарослях открывались просветы, образованные маленькими аккуратными заводями. Старожилы понаделали здесь деревянных ступенечек, ведущих к воде. Затока походила, в общем, на барский пруд из художественной литературы и выглядела не живым водоёмом, а специально построенной декорацией.

На бережку одной из заводей, как и следовало ожидать, стоял в напряжённой позе рыболов с картины Перова. Уперев руки в колени, он поверх сползших на нос очков пристально следил за поплавками.

— Клюёт? — спросил я.

— Клюёт, клюёт, — недружелюбно буркнул рыболов, — ступай себе мимо...

Я прошёл дальше и облюбовал себе заводь. Не торопясь, вырезал рогульки. Поставил удочки. Закурил.

Тихо было в этом замкнутом мирке. Где-то наверху пролетал ветер, он уносился через полуостров к мутной Оби, чтобы морщинить её и без того неспокойную поверхность. Я сочувственно подумал о рыбаках, которые, подняв воротники, горбятся сейчас на плоском берегу реки и ненавидящими взглядами провожают каждый буксир. У меня же здесь царила тишь, гладь и божья благодать. Рыба, конечно, не клевала. Да я и не верил, что в столь несерьёзном водоёме может водиться что-нибудь приличное. Зато не надо было поминутно перебрасывать скособоченные течением удочки, менять червей, распутывать леску. Поплавки недвижно, как припаянные, лежали на зеркальной поверхности. Какой-то тонконогий водяной лыжник отважно крутил между ними слалом. Крохотный, со спичку, чебак плашмя выплыл перед моим носом, погрел на солнце бочок и снова унырнул в глубину.

И медленным, нежным облачком снизошёл на меня покой.