Лет десять назад я объяснил одной красивой девушке, что жизнь, в сущности, — по главным отсчётам — прожита: учился в школе, мечтал об аттестате зрелости — свершилось; учился в университете, мечтал о дипломе, о романтической профессии журналиста — свершилось; отполыхал первой любовью, отболел второй, на третьей женился; родил ребёнка, посадил дерево, наконец, сочинил книгу (у меня в то время как раз вышла первая книжка — тонюсенький сборничек рассказов, сделавший меня, тем не менее, весьма популярной фигурой в нашем околотке),

А что же дальше? — спрашивал я — Где перевалы, за которые тянуло бы заглянуть? Какие двери предстоит открыть, чтобы обрести за ними новое качество? Что впереди?.. Слава? Известность? Но чем, в принципе, известность районная отличается от известности мировой?.. Нет, я не видел впереди ничего такого, что не было бы лишь повторением пройденного. Оставались только количественные прибавления: ещё одна любовь, ещё одна комната в квартире, ещё один ребёнок, ещё одна книга... Но ради этого не стоило жить. Пора было стреляться.

Девушка беззвучно плакала. Она любила меня, точнее, хотела выйти за меня замуж. Все мои приобретения казались ей ненужными помехами. Кроме книги, разумеется. Против книги она не возражала. Как и против маленькой славы. Она даже верила в мою большую славу (из-за чего я и гулял с нею, топтал хрупкий весенний ледок) и не находила в ней ничего дурного. Девушку, в конечном счёте, не смущало и то, что сама она может стать лишь повторением пройденного... Но количественные прибавления я как раз развенчивал в своей печальной теории.

Как я заблуждался тогда! Во-первых, по части количества. Верно, кое-что приумножилось. Но что касается книг и, следовательно, известности, то здесь я попал пальцем в небо. Первая книжка так и осталась единственной, грандиозный мой роман захромал в самом начале пути, и я осел в тихой издательской заводи — редактировать чужие количественные прибавления.

Ошибочным было и моё предсказание невозможности в будущем новых качественных состояний. Просто я не знал, что можно ещё сделаться путешественником, филателистом, брошенным мужем, рыбаком-подлёдником, человеком, имеющим строгий выговор с последним предупреждением, любовником, членом родительского комитета, дачником. И всякий раз, за каждым маленьким порожком так любопытно, оказывается, взглянуть на себя нового.

Кем я, например, был до приобретения дачи? Стыдно сознаться: я был Бобиковым... В нашей девятиэтажке сто две квартиры. Сто две семьи живут в доме, по сути — средних размеров деревенька. Как мы живём? Не говоря уже о том, что второй подъезд для нас, вообще, Австралия, мы даже в собственном, первом, друг друга не знаем. Лично я раскланиваюсь только с одним человеком, с артистом театра музыкальной комедии Кручёных: меня представляли ему на одном банкете. Кручёных отвечает на мои кивки, но — я по глазам вижу — не подозревает, с кем здоровается.

Год назад к одной жиличке приехала из деревни племянница. Она, естественно, знала фамилию тётки, помнила дом, а вот номер квартиры забыла. Наивная эта девушка стала искать тётю по фамилии — стучаться во все двери подряд и спрашивать: не здесь ли живёт такая-то? В первом часу ночи её, заснувшую от усталости на площадке восьмого этажа, пожалели жильцы из сорок восьмой квартиры — пустили переночевать. На другой день они догадались вывесить на дверях подъезда объявление: «Товарищ Сидоркина М. Ф.! К вам приехала племянница, Фокина Галина. Обратитесь в кв. 48». Объявление провисело четыре дня, но тётя не явилась. То ли она не обратила внимания на эту бумажку, то ли уезжала куда на время, то ли, может быть приболела и, наоборот, никуда из дому не выходила. На пятый день сын хозяйки квартиры сделал племяннице предложение — и она, поскольку денег на обратную дорогу у неё всё равно не было, согласилась... Только через два месяца тётя и племянница случайно встретились возле мусоропровода: оказалось, тётя живёт в соседней квартире, в сорок девятой. Между прочим, в день, а вернее, в ночь свадьбы возмущенная Сидоркина М. Ф. звонила в милицию, требовала призвать к по рядку соседей, которые своими песнями да плясками не дают ей заснуть.

Хорошо ещё, что в нашем доме, как, впрочем, и в других домах, полно собак. Благодаря собакам, с лёгкой руки моей дочки, многие из нас обрели фамилии. Есть Рексовы, Шерхановы, Чарлины, Амуровы. Есть Булькины, Пупсиковы, Фифкины... Сам я, повторяю, долгое время назывался Бобиковым. Пока наш Бобик не запропал. Теперь я снова неизвестно кто.

Иное дело — дача. Здесь я не безликая «тридцать седьмая квартира», я — человек с именем, отчеством и фамилией. Не прошло и месяца, а со мной здороваются, осведомляются про дела и настроение, интересуются сортом моей смородины, спрашивают, где я достал вагонку, подсказывают, где купить гвоздей. Жизнь здесь открытее (в тесные домики её не спрячешь — она вся проходит в огороде) и уровень артельного духа выше. Вообще, дачный посёлок напоминает мне полудеревенскую улицу моего детства. Как на той улице, здесь всё про всех известно, как на той улице, мне одалживают здесь соли, а у меня просят на время выдергу.

А главное, меня окружают люди, а не обитые дерматином двери с номерными знаками и телескопическими прицелами смотровых глазков. Я могу наблюдать своих соседей, думать о их жизни, любить их или презирать, зная при этом — за что люблю или за что презираю.

Вот сейчас один из моих соседей, писатель Артамонов, раскинув руки и ноги, лежит на последнем клочке целины, на зелёном бугре, пупком выпирающем посреди участка. Бледнокожий, костлявый Артамонов похож на распятого Христа: живот провалился, рёбра пересчитать можно.

— Не да-а-а-м! — протяжно кричит Артамонов, уставя в небо жидкую бороду.

На него с трёх сторон, пыля как сельхозагрегаты, наступают с лопатами в руках жена, тёща и племянница. Они роют бугор с весёлой яростью, коротко взмахивая, разбивают комки земли, вот-вот примутся рубить конечности Артамонова.

...Артамонов отстоял-таки свой бугор. Точнее — отлежал. Дамы, докопав чуть ли не до подмышек, остановились, опёрлись на лопаты, тяжело дышат, смотрят на Артамонова, словно раздумывая: запахать его или оставить? Решили всё-таки оставить: повтыкали лопаты в землю и молча разошлись.

Кроме этого спасённого бугра, на участке Артамонова есть ещё одно, не занятое под овощные и плодовые место: площадка метров в десять квадратных между малинником и летней кухней. На площадке врыт теннисный стол. Не знаю, отвоевывал ли в свое время хозяин эту территорию, но если отвоевывал, то себе на погибель. Теннисный стол — каторга Артамонова, его галеры. Раза два-три в день жена подходит к столу и требовательно стучит по нему ракеткой:

— Артамоша!.. Становись!

На веранде смолкает стрёкот машинки. Артамонов, заранее втянув голову в плечи, обречённо плетётся к ристалищу.

Супруга поджидает его, воинственно пошевеливая налитыми бёдрами (энергию этой женщины не могут укротить ни стирка, ни поливка, ни прополка).

Начинается избиение.

У жены мощные руки и хорошо развитые плечи, она режет вялые подачи Артамонова справа и слева, то и дело шарик с пулевым свистом летит в малинник, и Артамонов, ёжась, лезет в колкие заросли — добывать его оттуда.

Жена не позволяет Артамонову халтурить. Играет она азартно, шумно, не переставая руководить действиями супруга.

— Достал! — грозно выкрикивает она. — Молодец, дуся!.. — А — ещё разик!.. А — в уголок!.,

Выиграв с большим преимуществом несколько партий, жена говорит:

— Ну, хватит. Давай просто так, без счёта. Потренируемся. Я буду бить в правый угол, а ты отрабатывай подсечку.

И ещё минут двадцать гоняет взмокшего супруга.

Тренировки эти, насколько я заметил, Артамонову не помогают. Видать, он достиг своего потолка и дальше, хоть тресни, подвинуться не может.

После жены за Артамонова принимается тёща.

Артамонов малодушничает, прикрываясь благородными мотивами.

— Позвольте, — отнекивается он. — Я проиграл и, стало быть, должен уступить ракетку. Пусть Антонина Петровна сразится с победителем.

Но трюк этот у него не проходит.

— Ладно, сыграй с мамой, — великодушно разрешает жена. — Мне пирожки надо достряпать.

Тёща — семейный чемпион. Обычно она «делает» Артамонова на сухую. Правда, больше одной партии подряд тёща не играет. Такое у неё правило. Чемпионское. Но Артамонову от этого не легче. С тёщей надо «выкладываться». Победа над заранее поднявшим лапки противником не доставляет ей удовольствия. Она может даже капризно положить ракетку, если заметит, что зять не проявляет должного энтузиазма и готов сдаться без борьбы. А это хуже любого поражения.

Артамонов поэтому упирается во все лопатки. Он мечется у стола как дикий вепрь, совершает немыслимые скачки, распластавшись, повисает в воздухе и по-лягушачьи шлёпается наземь.

Всё впустую.

Когда Артамонов убегает аж к малиннику, чтобы там отразить резаный удар, тёща, смирив замах, вяло перекатывает шарик через сетку... Артамонов сплеча замахивается по высоко подпрыгнувшему шарику, но в это время шарик, коварно закрученный чемпионской рукой, резко уходит в сторону — и Артамонов лупит пустоту... Артамонов бросается в правый угол, а тёща, между тем, элегантно кладёт на левый борт...

Но кончается и это истязание. Тут бы, кажется, Артамонову самый раз улизнуть на веранду, к машинке, однако рядом уже пританцовывает от нетерпения застоявшаяся племянница.

— Дядя Тима, а со мной?..

Иногда приезжает на дачу сын Артамонова от первого брака, акселерат-девятиклассник, с пробивающимся над верхней губой пушком. Несмотря на то, что партнёров, вернее, партнёрш, у него здесь достаточно, сын непременно желает утвердить своё преимущество над родителем. Артамонов же, естественно, не может огорчить отказом любимое чадо. Сын настолько долговяз, что позволяет себе роскошь не передвигаться возле стола. Он стоит на одной точке и длинной, как жердь, рукой монотонно дубасит по шарику. Дубасит час, дубасит два, дубасит три...

В перерывах Артамонов-младший запирается в уборной и курит там сигареты. Курит долго, накуриваясь впрок, из всех щелей уборной валит сизый дым, при этом и дамы, и сам папаша деликатно отворачиваются, делая вид, что не замечают ни дыма, ни подозрительно долгого отсутствия малого. Только племянница, которая слегка кокетничает с Артамоновым-младшим, дерзко острит:

— Что это у него там — головокружение от успехов? Распрямиться не может?

Нелегко Артамонову в этой спортивной семейке. Хорошо ещё, что женщины не утесняют его во всем остальном. Они не пилят Артамонова за покосившуюся невзрачную хибару, громко называемую дачей, за отсутствие над строением второго этажа (у всех приличных хозяев второй этаж есть), за оградку вокруг участка, которую можно назвать таковой лишь условно (тонкие металлические столбики, соединённые провисшей ржавой проволокой), за классическое неумение забить гвоздь и прочее, и прочее. Вообще, не будь этого постоянного угнетения пинг-понгом, на артамоновских женщин можно было бы радоваться. Они деятельные, смешливые, бескорыстные. Гвозди они готовы забивать сами — когда угодно и во что попало, сами строят неуклюжие парники из обломков старых досок, кудахча и размахивая руками, пригоняют откуда-то самосвалы с перегноем и потом разбрасывают его лопатами по участку. При этом они весело издеваются над собой и перегноем, в пользу которого ни чуточки не верят. Точно так же легко относятся они к плодам своего труда. В прошлом году у них ушло под снег две грядки свёклы и клин картошки. Они и это превратили в шутку: всё, дескать, в порядке — таковы последние достижения отечественного земледелия, и мы тоже не хотим стоять в стороне.

Я люблю Артамонова, но мне почему-то жалко его. Я пытаюсь разобраться в истоках этого чувства. Возможно, его питают постоянные проигрыши Артамонова? Я гляжу на него и всякий раз думаю: «Господи! Ну какое свежее, будоражащее слово может сказать читателям этот мосластый, похожий на изработавшегося коня, дядька? Какой победный гимн может протрубить этот вечный пораженец?»

Артамонов — писатель, но живет он так же стандартно, как все мы грешные. Из окна его малогабаритной квартиры открывается вид не на какой-нибудь там вишнёвый сад, а на унылый вытоптанный дворик с некогда голубой эстрадой агитплощадки; по утрам он, как и прочие граждане, ходит в магазин покупать ацидофильное молоко, и, как всем прочим гражданам, продавщица недружелюбно говорит ему: «Ты что, ценника не видишь? Нальют с утра шары...» На своих писательских собраниях он произносит занудные речи о необходимости глубже проникать в характер современника и голосует за решения — что-нибудь вроде: «Принять активное участие посредством литературного вклада в деле всенародной борьбы за подъём...»

Решительно ничем оригинальным не отмечена судьба Артамонова. Он не ловил форель в горных речках Швейцарии, не ездил в Африку охотиться на львов, как Хемингуэй, и не переплывал океан на камышовой лодке— как Тур Хейердал. Какой там, к лешему, океан! Артамонов даже плавать-то не умеет. Надо видеть его во время купания в нашей воробьиной протоке. Женщины бултыхаются на середине и громко срамят нерешительного Артамонова. Артамонов, спрятав руки под мышками и виновато улыбаясь, стоит на берегу. Возле бледных ног его ползают перемазанные тиной ребятишки. Наконец Артамонов отваживается — делает несколько журавлиных шагов вперёд. Женщины с хохотом брызжут на него водой. Он загораживается, поворачивается к ним спиной и, громко охнув, приседает по шею. Удовлетворённые тем, что загнали Артамонова в воду, женщины отплывают. Тогда Артамонов, защемив безымянными пальцами нос, а большими заткнув уши, храбро окунается с головой.

Всё. На этом купание его окончено. Артамонов растирается мохнатым полотенцем и уходит на дачу — жечь глаголом сердца ни в чем не повинных читателей.

Через дорогу от нас живёт Пашка. Это загадочная фигура. Он ухитряется сохранить загадочность даже в обстановке повышенной дачной открытости. Известно о нём лишь то, что Пашка «процентник». Он работал (а может, и теперь работает) какой-то мелкой шишкой в крупном учреждении, в том самом, которое некогда нарезало эти участки. Один из участков, стало быть, и достался Пашке. «Пашкой» его прозвали насмешливые дамы Артамоновы. Услышали однажды, как жена окликнула его «Паша», и заладили: Пашка да Пашка. На самом-то деле он Георгий, и, значит, жена крикнула в тот раз «Гоша». Но артамоновским дамам послышалось «Паша» — и новое имя прилипло к нему. И подошло. Больше личит, чем настоящее.

Домик у Пашки ничем не замечательный: стандартное двухкомнатное строение, выкрашенное в голубой цвет. Такие домики ставит желающим «Горремстрой» за полторы тысячи рублей. Зато огород у Пашки самый тучный на улице. Что он там выращивает, узнать невозможно. Пашкин участок огорожен высоким и частым штакетником, сделанным, очевидно, на заказ: таких длинных штакетин мне никогда раньше видеть не приходилось. За штакетником идет плотная стенка малины, а уж внутри её находятся те таинственные злаки и корнеплоды, которые выращивает Пашка.

Можно только догадаться, что плодоносит у Пашки каждый сантиметр земли. Пашка не гуляет по участку (гулять там негде), он даже поливает грядки с крыльца— из шланга с разбрызгивателем.

Долгое время я не мог сообразить, чем меня ещё — кроме высоты и непроницаемости — смущает Пашкина ограда. Потом догадался: в ограде нет калитки. Калитки не оказалось и с тыльной стороны (Пашкин участок граничит с лесом, улицы дальше нет): тот же высокий штакетник, тот же сплошной малиновый экран.

Как проникает Пашка на свою плантацию — непонятно. Собственно, мне ни разу не доводилось видеть момент его прихода или отбытия. Пашка не приходит. Он материализуется. Вот нет, нет его — и уже артамоновские дамы начинают зубоскалить на этот счёт: дескать, Пашка-то! ай-ай-ай!.. Загулял мужик. Видать, какой-то другой «малинник» облюбовал, — как вдруг глянешь — а Пашка сидит на крыльце. Уже успел штаны скинуть, уперев кулаки в мясистые ляжки, тяжёлым взглядом из-под соломенной шляпы гипнотизирует заленившуюся без хозяина живность. И кажется, слышно, как, попискивая, пощёлкивая, испуганно карабкаются наружу растения, расталкивая белесыми головками комочки земли.

Иногда точно так же материализуются Пашкины гости — пара бледных молодых людей: то ли сын со снохой, то ли дочь с зятем. На узком крылечке бесшумно вырастают четыре острые коленки и две пепельные макушки. Лиц не видно: молодые люди сидят, уткнувшись в книги. В такие дни Пашке не остаётся места на воздухе, и он отсиживается в недрах домика. Время от времени он всё же появляется в проёме дверей, нависает над детьми и бдительным оком осматривает грядки. Вид у него при этом такой, словно он собирается прикрикнуть на петрушку, укроп, горох и прочих тунеядцев: «Ннно!.. Задремали, с-сукины дети!»

В дальнем углу Пашкиного участка, на деревянной площадке, подпёртой тремя столбами, установлен большой металлический бак. Назначение его — хранить воду для полива, но выглядит он угрюмо и жутко, как уэллсовский цилиндр из «Борьбы миров». И по вечерам, когда хозяин, дематериализовавшись, исчезает, начинаешь всерьёз думать: а не притаились ли в баке марсиане-наёмники, охраняющие Пашкин концлагерь?

Жена моя утверждает, что она узнала Пашку. Что это, дескать, не кто иной, как бывший её начальник, жуткий зануда и кулак Георгий Афанасьевич Козявко, с которым она когда-то давно работала в управлении «Второгнеупорсбыт».

Но мне кажется, что жена ошибается. Я даже догадываюсь, почему она путает Пашку с Козявко: у неё в воспоминаниях произошёл, как говорится, сдвиг по фазе. Дело в том, что я тоже узнал Пашку.

Это было года полтора назад, когда мы получили новую квартиру. Как-то поднимаясь к себе на седьмой этаж по белой, не отмытой ещё лестнице, я обогнал двух мужчин. Первый был одет в меховой комбинезон военной автоинспекции, второй — в добротное пальто с богатым каракулевым воротником. То есть выглядели они очень по-разному и шли не рядом (комбинезон отставал на полтора марша), но я сразу почувствовал: этих людей соединяет некая незримая ниточка. Так оно и оказалось.

— У тебя какая квартира? — негромко спросил тот, что в пальто.

Спутник его промолчал почему-то.

Тут меня толкнули в спину и повторили вопрос.

Я обернулся.

— Вы ко мне обращаетесь?

— Но, — сказал каракулевый воротник, глядя мимо моего плеча.

— Тридцать седьмая, а что?

Воротник не ответил, перегнулся через перила и крикнул:

— Иван!.. Это какой же этаж будет?

— Седьмой, однако, — ответил запыхавшийся Иван.

Я пожал плечами: он мог бы спросить, на котором этаже моя квартира, и у меня самого.

Едва я успел снять пальто, как в дверь позвонили. Жена открыла. На пороге стоял Каракулевый Воротник. Мы замерли с вопросительными лицами. Воротник, однако, не удостоил нас вниманием. Он полуобернулся, распахнул рот, набитый золотыми зубами, и стал протяжно кричать:

— И-ва-а-ан! И-ва-а-ан!.. Давай сюда! Я здесь — на седьмом!

Так он стоял и орал, зазывая к нам в дом неизвестного Ивана; и мы стояли ошарашенные, не отваживаясь задать естественный вопрос: «А в чём, собственно, дело?» Мужчина вёл себя так, словно наша квартира была уже отнята у нас решением какой-то зловещей инстанции и сейчас предстояла распродажа имущества с молотка.

Подошёл Иван, загребая большими валенками строительную пыль.

— Свояк мой, — кивнув на него, сообщил нам Воротник.

Решив, очевидно, что представление таким образом состоялось, он по-хозяйски шагнул в квартиру, пятная белыми следами только что вымытый пол.

Пока Воротник, бесцеремонно толкая двери, обходил наши полезные и подсобные метры, смиренный Комбинезон объяснил, что свояку его (теперь уже он почтительно кивнул подбородком в глубину квартиры) предложили жилплощадь как раз под нами, но та квартира закрыта, а им хотелось посмотреть — как она в смысле планировки и прочего.

У нас отлегло от души.

— Ну, конечно... ну, естественно, — забормотали мы, — о чём разговор...

Господи! Они пришли не выселять нас! Какое счастье!

Вернулся Воротник и вдруг сунул мне растопыренную пятерню, запоздало знакомясь. Представился он своеобразно: имени своего не назвал, а произнёс такую фразу: «Сам-то я работаю в...» — тут он выговорил учреждение — то ли Горкомхоз, то ли Горпромторг — я сразу же и забыл его.

— Сколько метров? — спросил он.

— Сорок три.

— А у нас? — повернулся он к свояку.

— А у нас сорок семь! — быстро отрапортовал Комбинезон.

— Ну так что, брать или как?

Они снова забыли про нас, углубились в расчёты. И правда, им было что сравнивать. С одной стороны — плюс четыре метра, но минус — шумная магистраль. С другой стороны — минус четыре метра, но плюс центр и отсутствие магистрали. Там — плюс все раздельные комнаты, но минус — совмещённый санузел. Здесь — минус одна проходная, но плюс — раздельные удобства.

Осмелевшая жена усмехнулась:

— Ну, знаете, нас такие сомнения не мучали.

— А вы из какой переехали? — спросил Воротник.

— Из однокомнатной.

— Нно! Дак вам легче, — согласился он. И вдруг задумался. И внимательно, с прищуром, осмотрел нас. Словно желая понять: что это за люди такие, которые могли жить в однокомнатной квартире?

Кого же он увидел?

Перед ним стояли два странных существа: не золотозубые и не солидные, без каменной важности на лицах, одетые черт-те во что — в какие-то пузырящиеся на коленях джинсы...

— А вы от какой же организации получили? — строго спросил Воротник.

— Да мы, собственно, — смешались мы, готовые провалиться, — с одной стороны — как бы от книжного издательства, а с другой стороны — тут вот писательская организация походатайствовала...

Но проваливаться, оказывается, не требовалось.

— Хо! Писателя, значит! — обрадовался Воротник и даже хлопнул меня по плечу. — Ну, тогда будет кому писать о моём боевом пути!

Счастливый человек! Всё у него было: полный рот золотых зубов, свояк автоинспектор, трёхкомнатная квартира, пальто с каракулевым воротником. Некому только было писать за него мемуары.

Так вот, мне кажется, что это Пашка тогда к нам приходил.

Впрочем, так мне казалось до вчерашнего дня. А вчера меня, как заместителя предместкома, послали на городской профактив. Там разные товарищи выступали по разным насущным вопросам. А под конец на трибуну взошёл Пашка. Тема у него была — поощрение развития приусадебных участков и кооперативных садоводческих товариществ. Он говорил о необходимости этого дела в смысле государственной пользы, но одновременно и о некоторых попутных издержках. О том, в частности, что отдельные несознательные товарищи, заражённые дачным строительством, наносят ущерб народному хозяйству путём присвоения материалов на подведомственных или близлежащих объектах. Короче, воруют. «В общем, — сказал Пашка, заключая свою речь, — тащат со строек все: кому положено и кому не положено».

В зале засмеялись.

Пашка споткнулся, недоумённо посмотрел в зал, не уловил причин веселья и твёрдо повторил: «Кому положено и кому не положено»...

Я сидел в ряду, примерно, шестнадцатом и не могу с полной ответственностью утверждать, что это был именно Пашка, приходивший к нам смотреть квартиру. Одна деталь меня смущает — зубы. У этого они были вроде не золотые — железные. Так что, скорее всего, с трибуны выступал наш, дачный Пашка. Словом, теперь весь вопрос упирается в зубы. Какие они у нашего Пашки — я не знаю, поскольку вижу его всегда издали. Но только это не Георгий Афанасьевич Козявко. Тут я готов спорить с женой на что угодно.

Рядом с Пашкиной расположена дача завгара драматического театра Викентия Павловича — Викеши Павловича, или просто Викеши, как его все здесь называют.

Викеше пятьдесят пять лет, он глух на семьдесят и щеголеват на тридцать пять. У него круглое, моложавое лицо, он носит модные полубаки и злодейские усики, что как-то не вяжется с чистыми, голубыми, несколько даже бесшабашными глазами Викеши.

Продолговатый Викешин теремок с мезонином разделён на клетушки и плотно набит жильцами. Я никак не могу понять, кто из многочисленных женщин супруга Викеши, кто кузина, кто подруга жены, кто тётка подруги. Внося ещё большую путаницу, на дачу часто заявляются дети: дети Викешины, дети его жены (у них какие-то сложно-сводные отношения), дети подруги жены и так далее. Наезжает даже одна элегантная дама — откуда бы вы думали? — из Мадрида! Честное слово! Эта дама чья-то дочь, вышедшая замуж за настоящего испанца, и вот вместо того, чтобы проводить отпуск где-нибудь на Балеарских островах, она предпочитает отдыхать в окрестностях деревни Верхние Пискуны Новосибирской области. Да ещё привозит с собой маленького белобрысенького испанчонка Педро, который из-за европейского воспитания стесняется делать пи-пи в лопушки и делает в штанишки, а потом громко ревёт по-испански.

Викеше все без разницы. Он одинаково кричит на всех высоким звонким голосом. Вот это, главным образом, и сбивает с толку. Только что Викеша кричал на блондинку — ну, думаешь, блондинка и есть жена. А Викеша орёт уже на брюнетку. А потом гоняется по участку за какой-то чопорной старухой и горячо убеждает её в чём-то.

Впрочем, когда Викеша кричит, это вовсе не значит, что он ругается. Просто, как все глуховатые люди, он разговаривает непомерно громко. А так Викеша добрейший человек. В этом смысле глаза его не лгут: они, точно, зеркало души. Викеша, например, как завгар, мог давно купить себе списанную «волгу». А он ездит на допотопном «москвиче». Погрузит на заднее сиденье дам, на переднее — выводок своих и чужих внучат и отправляется в магазин. Казалось бы, Викеше с таким кагалом уже не до филантропии, а он непременно остановится под окнами двух-трёх соседей, погудит и спросит: не надо ли чего купить? Хлеба там или молочка?

Кроме машины у Викеши есть безмоторная и беспривязная лодка вроде катера, и он прямо навяливает её всем для прогулок. Велит только вёсла не оставлять на берегу.

Когда Викеша на даче, мы не знаем горя с поливкой. Он перебрасывает нам шланг и так же, как на своих женщин, кричит на мою жену, чтобы не смела надрываться — таскать воду за сто метров из уличной колонки.

И вот этого-то прекрасного человека мы успели дважды обидеть.

Первый раз обидел Викешу я.

Однажды чудным воскресным утром Викеша заявился к нам с шахматной доской под мышкой. Мы трусливо прижали уши. Слава Викеши-шахматиста успела уже докатиться до нас. Мы знали, что на двадцать дворов туда и на двадцать обратно нет ему равных.

— Ну, кто смелый? — выкрикнул Викеша.

Смелых не сыскалось. Тесть и свояк отпали сразу.

Во-первых, потому что ни бельмеса не понимали в столь умственной игре, а во-вторых, мы накануне крепко обмыли первое своё сооружение, верстак, и у мужиков без шахмат в глазах рябило. Пришлось отстаивать фамильную честь мне.

— Только имейте в виду, Викентий Павлович, — предупредил я, — удовольствия это вам не составит. Игро- чишка я никудышный.

— Давай-давай! — подбодрил меня Викеша. — Не дрейфь! Я тебе ладью пожертвую.

Мне было совершенно безразлично, сколько ладей останется у Викеши, я мог даже своих ему отдать, поэтому вежливо отказался от форы.

Мы схватились

До сих пор не могу понять, что случилось со мной в то утро. Возможно, алкоголь произвёл какой-то временный сдвиг в моей голове, открыл форточку в потайной, дремавший до сих пор уголок мозга. В мгновение, как ЭВМ, я просчитывал многоходовые комбинации (хотя обычно не вижу игры дальше второго хода) и безошибочно переставлял фигуры. Наверное, если бы против меня сидел сам Тигран Петросян, то и ему пришлось бы туго. Это было что-то нездоровое, патологическое: я видел поле боя словно с птичьего полета, ни один потайной манёвр противника не ускользал от меня, я знал заранее, какие части бросит он в атаку, и с холодной усмешкой предвкушал, как искромсаю их.

Викеша схватил себя за бакенбарды и стал думать.

А мною продолжал владеть бес. Я вдруг поднялся, нахально зевнул и предложил родственникам:

— А что, мужики, может, чайку попьём?

Викеша побледнел. Искушение боролось в нём с гордостью чемпиона. Искушение, наконец, пересилило: он попросил ход назад.

— Пожалуйста, — разрешил я. — Только это вам не поможет. Глядите. — Я быстро проиграл четыре возможных варианта. Все они заканчивались матом.

Свояк, всё утро мучительно выдумывающий предлог для посещения магазина, преувеличенно ахнул и засуетился:

— Так я сгоняю, мужики? Вы пока начинайте вторую — я по-быстрому. Сколько брать-то: одну, две?

Викеша, однако, отказался от попытки взять реванш. Оскорблённо сопя, он собрал фигуры и пошёл вон. Только возле калитки Викеша обернулся и голосом, выдававшим крайнюю степень обиды, произнёс:

— А ещё говорил — плохо играешь. Эх ты!

Наверное, Викеша решил, что я какой-нибудь отставной гроссмейстер, и моё отнекивание расценил как насмешку над собой, как издевательство профессионала над честным любителем.

Второй раз Викешу невольно обидела моя супруга.

Как-то она вернулась из магазина возбуждённая, запыхавшаяся. Глаза её были затуманены нездешним видением, на щеках играл, «живым пламенем» разливался румянец — как у жены купца Калашникова, только что вырвавшейся из окаянных объятий царского опричника Кирибеевича.

Она торопливо взлетела на крыльцо, бросила сумку с покупками, схватила ведро и — я глазом не успел моргнуть — выплеснула из него моих живцов. Потом кликнула дочку:

— Кисанька! Лапонька! Быстро!... Бери свою корзиночку, бери совочек — поможешь маме. Сейчас мы с тобой куда-то сходим и что-то принесём.

Только они ушли, как подкатил на своем «москвиче» Викеша. Не загнав машину в ограду, он бегом кинулся в дом и тотчас оттуда донёсся его крик:

— Ведро!.. Дайте мне ведро!

Через минуту Викеша выскочил обратно — с ведром и сапёрной лопаткой в руках. Судя по тому, что он нарядился в дождевик, рыбацкие сапоги и старую велюровую шляпу с обвисшими полями, дело ему предстояло нешуточное.

Два семейства, заинтригованные странным поведением своих представителей, теряясь в догадках, ждали их возвращения.

...Первыми показались жена и дочка. С видом гордым и многозначительным они проследовали к огуречной грядке и там только убрали лопухи, прикрывавшие содержимое их посудин. Скажу без преувеличения: эффект получился ошеломляющий. Под лопухами находился продукт страшно дефицитный в наш космический век: то был настоящий конский помёт!

Оказывается, какая-то неизвестная лошадка оставила «яблочки» возле ворот нашего кооператива. Их-то и заприметила жена по пути из магазина.

А минут через пять вернулся Викеша. Он бросил посреди двора загремевшее ведро и принялся громко клеймить подлых конкурентов.

— Ну, народ! Ну, шакалы! — жаловался ограбленный Викеша. — Это надо же: дерьмо — и то из-под носа тащат!.. Только что проезжал — лежало, прихожу — как корова языком слизнула! Вот ведь заразы! И кому понадобилось?!..

«Заразы» между тем, довольно хихикая, раскладывали свой трофей по огуречным лункам.

Через несколько дней, впрочем, жена рассказала Викеше про своё злодейство. Галантный кавалер Викеша простил её.

Вот, кстати, ещё одно, попутное, открытие. Никак не ожидал я, что супруга моя за столь короткое время сделается Мисс Дачный кооператив. В городе это была женщина как женщина: простая, добрая, симпатичная — ничего не скажу. Но мало ли на свете женщин простых, добрых, симпатичных. А здесь она — кумир, всеобщая любимица, законодательница мод (моды наши следует понимать в широком смысле слова: это не одни только наряды, а ещё и стряпня, огородничество, планировка участка, интерьер комнаты, воспитание детей, степень угнетения мужа и т. д. и т. д.). Женщины бегают к ней посоветоваться относительно покроя брюк и начинки пирогов, специально привозят из города парики — показаться жене, выслушать её мнение. Мужчины при встрече распрямляют плечи и втягивают животы, безропотно подгоняют к нашей калитке машины, чтобы свозить жену в магазин, если ей почему-либо хочется съездить самой, а не откомандировать меня на велосипеде.

Не удивительно, что Викеша простил её. Он даже рассиялся при этом, словно ему неожиданно презентовали кучу вдвое больше прежней...

Есть поблизости и другие дачи, к владельцам которых я пока не пригляделся (женщины-то, конечно, давно между собой знакомы). Огородами мы соседствуем с милым на вид семейством, состоящим из папы, мамы, женатого сына и его маленькой дочки. Но они, вот уже четвёртое воскресенье, ведут пассивную, созерцательную жизнь. Купили автомобиль «жигули», поставили на полянке, рассаживаются вокруг него по-турецки и часами любуются на своё никелированное диво.

Рядом возводит немыслимый небоскрёб какая-то чрезвычайно многолюдная компания: то ли родственники, то ли друзья-пайщики. Ветераны говорят, что сооружается небоскрёб уже третий год. Тесть мой, большой любитель схем и выкладок, замерив на глаз объём выполненных работ, подсчитал, что при таких темпах дача вступит в строй действующих только к 1987 году.

Приходил несколько раз заместитель председателя кооператива. По-артиллерийски выставив большой палец, измерял высоту «небоскрёба». Качал головой. Но с хозяевами зам. председателя поговорить не удаётся: они строят редкими набегами — застать их на месте трудно.

Впрочем, порядки здесь довольно демократичные. Кооператив дачный, а не садовый, и это значит, что у него особый статус. Нам, например, не спускается разнарядка на посадки: столько-то малины, столько-то смородины, столько-то крыжовника. Можно вообще ничего не выращивать: разбей английскую лужайку, повесь гамак и загорай. Можно вовсе замостить участок камнем, соорудить посредине бассейн, поставить вышку. Тренируйся. Никто в глаз не плюнет.

Точно так же не регламентирована строго кубатура строений и количество их на участке.

Остаётся сказать, что кооператив наш называется «Творчество». Живут здесь преимущественно артисты, художники, музыканты, литераторы. Нет, от народа интеллигенция не отгораживается. Слабых сил её и тощих сберкнижек не хватило, чтобы освоить отведённую территорию — пришлось в самом начале кликнуть варягов. И всё же прослойка творческих работников, людей, не лишённых фантазии и вкуса, достаточно велика. Поэтому горремстроевский стандарт основательно разбавлен у нас всевозможными блиндажами, избушками на курьих ножках, саклями, русскими теремками в петухах, индийскими вигвамами, пизанскими башнями. Весело и нарядно глядит наш посёлок. Здесь предпочитают камины печкам, цветы — огурцам, джинсы — юбкам, бутафорские оградки — мощным тесовым заплотам.

И последнее. Свидетельствую: почти не видно следов явного воровства. Конечно, формула «хочешь жить — умей вертеться» проглядывает — сквозь древесноволокнистые плиты, тарную дощечку и другой немагазинный стройматериал. Но следов грубого воровства нет,

Мелочь, как говорится, а приятно.