Расставание с мифами. Разговоры со знаменитыми современниками

Самойлов Алексей

Бузинов Виктор Михайлович

Крыщук Николай

Зиновий Корогодский

В сущности я всегда был изгоем

 

 

* * *

За несколько недель до смерти 73-летний Федерико Феллини, гениальный итальянский кинорежиссер, сказал: «Я состарился, но так и не вырос». Его коллега, российский театральный режиссер, четверть века возглавлявший легендарный ленинградский ТЮЗ, Зиновий Корогодский тоже чувствует себя не вполне своим в мире взрослых: «Возраст прибавился, но я не постарел». Сберечь в себе детство, в котором нас учат любить, – счастливое свойство творческого человека. Счастливое и опасное: отравленность любовью сохраняет в художнике чистоту и простодушие, защищает от фальши и криводушия, но не может защитить от зависти и предательства…

 

Сберег в себе детство

– Зиновий Яковлевич, говорят, что прошлое хорошо и плодотворно до тех пор, пока оно работает, помогает человеку жить. Хотелось бы, чтобы Вы посмотрели на свое прошлое с этой точки зрения: что работает? Тем более что всю жизнь Вы занимаетесь проблемами детства, психологией ребенка, театром детства. Вспомните о своем детстве, вспомните себя в детстве. Что здесь для Вас интересно, таинственно, а в чем Вы себя, может быть, не узнаете?

– Возможно, я заблуждаюсь, но мне кажется, что я навсегда остался таким, каким был в детстве. Если есть во мне какие-то отрадные свойства и качества, то они связаны с тем, что я сберег в себе детство. Больше всего мне дорого то, что я нес в себе наследство семьи, когда был маленьким, потом когда перешел в возраст подростка, жениха, мужа, отца, художественного руководителя театра… Мне кажется, что я и сейчас такой. Может быть, это абберация, обольщение, но все лучшее, что во мне есть, связано с тем, что было.

– Значит ли это, что Вам так безусловно нравится свое детство и вы так нравитесь себе в детстве?

– Дело не в этом. Просто, вероятно, такой менталитет: доверчивый, простодушный, не позволяющий мне костенеть, черстветь, академизироваться. Я ведь до сих пор слыву маргиналом в среде моих маститых коллег. Хотя все регалии при мне: академик, профессор, народный артист, лауреат международной премии имени Станиславского. Но все это как-то не входит в состав сознания. Кто-то считает, что это – инфантильность, кто-то видит в этом игру, маскировку. А на самом деле я всегда был таким, таким остаюсь и сохраняюсь. Не потому что мне это нравится, а потому, что я почитаю и ценю то, что для всей биографии и особенно для творческого человека дороже любых регалий: подвижность, отзывчивость, реактивность, любопытство, желание выиграть в состязании, взять планку… Это все от моего очень трудного, хотя и радостного, и яркого детства. Я про это написал книгу, которая называется «Возвращение» (она должна выйти в этом году к моему юбилею). Мне хотелось написать портрет моего зрителя. Мой зритель – это человек от семи до семидесяти. В этой книге есть ребенок, подросток, юноша. Я воспеваю свое детство как генетическое начало.

 

Сураз

– Но генетика несет ведь не только замечательные свойства. Все наши мучительные проблемы – в генетике, и тоже из детства. Мы знаем, как питалось этим творчество, допустим, Феллини, если иметь в виду нечто близкое вам по роду искусства. Отношения со сверстниками, с родителями, отношения с самим собой, выбор своего рисунка поведения… Драма тическая пора. Мне хочется, чтобы Вы рассказали об этом. Да и время было сложное.

– Драматизм моего детства заключался в бедности страны и в уродстве обитания, хотя я вряд ли это осознавал. Жили мы трудно. Я не помню своих сверстников. Я помню, что меня не принимали. Потому что был хлипкий, не способный себя защитить, подраться, ответить крепким словом. В семье меня любовно дразнили «суразом», что от слова несуразный. И действительно: картавый, к тому же маленький жиденыш… Сураз.

Родня у меня была огромной. Я был двенадцатый по счету у бабушки, которая меня воспитала. Мама меня воспитывать не могла, потому что она училась на рабфаке, была молоденькой и к тому же комсомолкой. Родила она меня, когда ей еще 18‑ти не было. И я оказался под защитой огромной семьи дядек и тетек, к которым я шел, когда меня обижали. Они оравой мстили тем, кто меня обижал. Так что в детстве, пусть печальном и горьком, я был защищен мощной моей родней. Меня не давали в обиду, хотя во что бы мы ни играли – в «бабки», в догоняшки, в какую-то борьбу – я всегда был обижен и побеждаем.

Меня дразнили за то, что я играл в куклы, играл в театр… Но не это осталось в моем чувстве и в моей памяти. Может быть, потому, что уже в это время я был человеком отравленным церковью, цирком, базаром, цыганами… Помню, как пели, как плакали, как дрались взрослые. Как праздновали, может быть, не красные даты календаря, а семейные: с пельменями, с водкой, с поножовщиной. Все это в меня входило как банк впечатлений.

Я любил читать и расшифровывать афишные тумбы. Читать я тогда еще не умел. Именно на афишах и научился читать с подсказок бабушки. Любил бродить, когда поздно, рассматривать витрины. Витрины в то время были очень театральными. Все, что сегодня нас восхищает, тогда было в окнах моего Томска.

Хоть ты ешь меня, но у меня не сохранилось памяти о каких-то сложных переживаниях детства. А если сохранилось, то это перебивается ощущением праздника жизни.

 

Витамин «Ц»: церковь, цирк, цыгане

– Зиновий Яковлевич, существуют многочисленные педагогические тесты, которые я в своей прошловековой отсталости глубоко, нищенски и заносчиво презираю. Они претендуют на то, что способны определить интеллектуальный потенциал малолеток, которые всего лишь хотят овладеть небольшой начальной информацией об этом мире. То есть абитуриентов-первоклассников. Эти высокосознающие себя дяди и тети непременно спросили бы: что общего в словах цирк, церковь, базар, цыгане? Я знаю, что я бы им ответил, но также четко знаю, что провалился бы. Что же все-таки объединяет этот ряд?

– Театр.

– Такой, получается, витамин «Ц»: цирк, цыгане, церковь. Так пришел в вашу жизнь театр?

– Мы жили в старом двухэтажном деревянном доме напротив Спасского собора, в честь которого и называлась улица – Спасская. Меня, может быть, этот собор и спас. Из окна нашей малой комнатенки, которую я сейчас вспоминаю как залу, я видел этот мой белоснежный, самый памятный, роскошный собор. Утром я бежал на утреннюю службу, потом днем на обедню. Рос я без нянек и без гувернанток, в таком полусиротском состоянии. Отец не жил с нами сразу после моего рождения. Так получилось, что родители, которые любили друг друга горячо и страстно (об этом легенды ходили), расстались друг с другом по причине мезальянса. Мама была из семьи ремесленников, а отец будто бы из другого сословия. Хотя, на самом деле, тоже из ремесленников – он был пекарь. Но родители отца разрушили этот брак.

Отца я не знал до 18 лет. Я его видел час или даже меньше, когда уже учился в театральном институте на Моховой. Возвращаясь в 45‑м году из Германии, он нашел меня. Красивый, большой человек, в военной форме, с каштановыми волосами. Представился, назвал меня по имени. Что-то нервное возникло между нами. Он мне подарил несколько кусков хозяйственного мыла, что тогда было совсем не пустым подарком, и несколько пачек галет. Поклялись, что будем теперь дружить и не терять друг друга, но потерялись и не дружили.

 

Счастливые годы ТЮЗа

– Значит, все-таки были в детстве и юности моменты, которые могли привести к долговременно развивающимся обидам. Отношения со сверстниками – это очень серьезно. Всякий подросток мечтает вписаться в свою компанию.

Отношения с отцом. Необидчивость – это свойство вашего характера или же это как-то философски развивалось, разматывалось, переживалось в течение жизни и явилось следствием сознательного выбора?

– Нет, нет! Меня много обижали. Обидели, когда отняли театр. Облыжно, жестоко и без оснований обидели те, кому я служил, с кем был по-человечески и творчески близок. Но во мне нет зла. Я помню все, что со мной было, особенно когда я был маленький или когда был подростком, юношей. Дальше все немного меркнет и, приближаясь к сегодняшним дням, почти угасает. Но одно, несомненно, ты угадал: так сконструирована душа, что она не хранит обиды.

Хотя, в сущности, я всегда был изгоем. Это сквозная тема жизни и сквозная тема творчества. Речь не о национальном, а о нравственном, духовном, типологическом изгойстве. Всю жизнь во всем, что делал, смеясь и веселясь, я эту тему сохранял.

Я и сейчас – маргинал. Несмотря на все звания и регалии, я все равно сбоку. Никак не могу попасть в парадный фарватер всеми признанного и почитаемого государством искусства.

А счастливые годы, 25 лет почти, ТЮЗа… Это все было бурно, ярко. Но я к этому относился спокойно. У меня не было чувства победы, торжества. Я удивлен, насколько я оказался глух к некоторым словам. Многого не увидел и не расслышал за звуком фанфар. И много наделал глупостей, не желая что-то преувеличивать.

Но изгойство было и тогда, как было оно в детстве, когда меня дразнили и не принимали в компанию, заставляли замыкаться, уходить в собственные фантазии, игры.

Цирк. Это потом аукнулось, когда я сделал спектакль «Наш цирк». Потом был спектакль «Радуга зимой». Это отозвалась моя церковь, мое пристрастие к паперти, ритуалу, когда ты стоишь вместе со старичками, взрослыми, исповедующими какую-то религию. Я ведь ничего не исповедовал. Мне нравился ритуал, нравился этот театр. Я не называл это театром. Но мне нравилось все, что происходило вокруг, все мизансцены, правила, которые я не мог расшифровать. Я не знал, как называется та или иная театральная (церковная) процедура. Но причастие: выстоять в очереди, подойти к батюшке… А если это еще был архимандрит!..

Я хотел был архимандритом. Почему-то мне это казалось высшим достижением судьбы. А потом выпить волшебного напитка из золотой ложечки… Потом я узнал, что это кагор, тогда мне казалось, что это кровь и слезы распятого Христа.

Все это было роскошно. Мне не нужны были приятели и дружки, чтобы получать удовольствие в одиночестве от тех вещей, которые я переживал: в церкви, на базаре среди цыган (мне нравилось, как они гадают, врут, как они одеты, независимы от предрассудков – это какое-то племя, не подчиненное никому и не желающее уступать своей самости).

– А «Трень-брень» по пьесе Радия Погодина? Тема рыжего.

– О, это же история про меня! «Абраша, Абраша, где твой папаша?» Я должен был сказать: «Мой папаша на мамаше делает нового Абрашу». Я этого, естественно, не говорил, меня били, я убегал, бежал к родне, родня тут же толпой вываливала на улицу. Тем более что родня у меня не чистокровная, путаная, перемешанная.

Хорошая у меня была семья: непутевая, шальная, пьющая… Вот, например, возникала драка – до топора. Но стоило бабушке (маленькой, субтильной, хрупкой – ей тогда было около с орока, но она все равно была для меня древнейшей) вмешаться, как эти ее амбалы-сыновья немедленно затихали, падали ниц, просили прощенье. Она уходила на кухню, обиженная. А кухня была роскошной. Потому что хлеб пекли сами, котел был вмазан в плиту, а там полати на печи, где висят чеснок, лук, валенки, всякая утварь.

 

Самоотверженный «совок»

– И вот Вы в Ленинграде, поступили в театральный институт, наконец-то, попали в свою среду…

– Я попал не в свою, я попал в альтернативную среду. Это все были ленинградцы из интеллигентных семей. За каждым тянулся шлейф каких-то художественно-интеллектуальных представлений и знаний. Я в телогрейке, в валенках с калошами, в ушанке… Вместе со мной учился, например, Игорь Петрович Владимиров – уже тогда барин. А я опять сбоку, опять изгой.

– Что же вам помогло в таком случае вообще поступить в институт?

– Только доброта и доверие Бориса Вульфовича Зона, моего профессора. Я это доверие не могу разгадать до сих пор. Не было никаких оснований принимать меня: картавый, кривоногий, не насыщенный никакими знаниями. Любовью к театру – да! Может быть, это перекрывало все остальные недостатки? А может быть, ему напели про меня мои сибирские друзья, с которыми я познакомился в театральной библиотеке и вместе проводил время в их общежитии.

Это тоже был театр. Там и спанье, и еда, которая варилась и жарилась на примусах, игры, пенье под гитару, и все это еще на фоне какой-нибудь лекции. Я смотрел на всех, как на будущих Ладынину, Орлову и Абрикосова, будущих звезд. Подтекст этой жизни мне был не знаком.

Вообще с раннего моего детства я не знал уродливого с оциального подтекста. В социальном смысле я очень поздно прозрел. Может быть, только в пору насилия надо мной, когда меня отлучали от театра. А так я был «совок»: пионерско-комсомольский, искренний, самоотверженный. Но эта само отверженность была необходима делу, которому я служил: театр надо было сплачивать, защищать. Все это получилось благодаря моей фанатической преданности времени.

Притом, слава Богу, что из-за небанальной жизни до театра, может быть, я не попал в дурной фарватер обслуживания Советской власти. Меня и тогда защищали церковь, цыгане и цирк.

– Между окончанием института и счастливым временем ТЮЗа много прошло лет.

– Я ведь был членом комсомольского бюро и на распределении должен был показать пример, то есть уехать работать в провинцию. Мы с женой, с которой счастливо живем до сих пор, выбрали Калугу. Все же ближе к Москве, можно в случае чего съездить и пожаловаться.

– Потому что наверху правда и справедливость есть?

– Ну, конечно! В Калуге я проработал пять лет. Потом мне предложили должность главного режиссера театра в Калининграде. Это было счастливое и плодотворное время. Слух об мне прошел по всей Руси великой и дошел до Товстоногова. В итоге, преодолев сопротивление властей, он вытащил меня в Большой Драматический Театр.

Отношения с Георгием Александровичем долгое время сохранялись замечательные, близкие, родственные, дружеские. Нарушились они по моей вине. Я совершил идиотский, детский поступок.

 

Меня предали свои

Я уже в это время был в ТЮЗе, куда меня благословил тот же Товстоногов (без его помощи мне бы этого театра было не видать). И вот на каком-то семинаре, который я вел, на вопрос, как я отношусь к методике Товстоногова, я ответил, что Георгию Александровичу методика не нужна, что это автократическая режиссура и что-то еще в этом роде. По существу, сказал правду, но не в тех обстоятельствах. Не должен я был этого говорить о друге и творческом родителе. Это выглядело предательством.

Вся кампания против меня началась после этого. До этого я был защищен Георгием Александровичем Товстоноговым, а теперь – нет. Меня стали ругать: спектакли плохие, со сцены ушел герой типа Павки Корчагина. Теперь уже старались угодить разгневанному Товстоногову. Я перестал быть таким-сяким в лучшем смысле и стал таким-сяким в худшем смысле. И еще – подполье… С момента моего появления в театре подполье же сохранялось, продолжало работать. И вот, воспользовавшись этой напряженной ситуацией, совершили мерзейший подлог.

В Обком меня вызывали через день. У них было какое-то другое представление о театре, не как о театре детства, юности, то есть театре людей, а как о каком-то функциональном, пионерском театре, что ли. Меня упрекали в том, что я театр овзросляю, эстетизирую. Хотя театр имел огромный успех не только дома, но и во всей России, и за рубежом, но меня продолжали ломать. До конфликта с Георгием Александровичем этого не было.

А потом инсценировали изнасилование. Это было настолько ни с чем не сообразно. В роли жертвы легче было представить меня, нежели наоборот. Это был повод для немедленного изгнания ото всюду и снятия всех званий. При Романове меня учили, как руководить театром, а эта инсценировка произошла уже при Соловьеве. За меня попытался заступиться Кирилл Лавров, но там было уже все решено, и человек уже на мое место выбран, который потом в течение 10 лет курочил театр и в конце концов по существу истребил его. Я до сих пор не могу войти в этот дом, которому отдал лучшие годы жизни. Не знаю, кто это сделал персонально или какая группа в этом участвовала, но у меня все равно осталось ощущение, что меня отдали, предали свои.

Это случилось в 1986 году. Меня уволили, судили. Потом, правда, приговор отменили за отсутствием состава преступления, но цель была достигнута: я остался без театра.

Спасался тем, что принялся писать книгу, которая вот только теперь, спустя 15 лет, должна выйти. Тогда еще за мной оставалась дача. Потом и дачу отняли. Но в это же самое время пригласили ставить спектакль в Америку. Времена уже настали другие, не выпустить меня не могли. В Америке были всякие предложения, в том числе о создании творческого семейного центра. Но мне хотелось домой, и я подумал, что попробую создать такой центр у себя на родине.

Я пошел с этим предложением к Щелканову, который тогда был мэром, и в 90‑м году началась история создания Творческого центра «Семья» и Театра поколений. В прошлом году мы отметили свое десятилетие.

Театр поколений – неслучайное название. Я так воспринимал и ТЮЗ, который не должен быть театром только юного зрителя, но театром людей, семьи.

 

Театр должен быть завлекательным

– Зиновий Яковлевич, при том, что Вы всегда чувствовали себя изгоем, мы, молодежь, и вас, и ваш театр воспринимали в 60‑е годы как явления знаковые, культовые. «Коллеги», «Тебе посвящается», «После казни прошу…», «Трень-брень» Радия Погодина, «Глоток свободы» Булата Окуджавы и так далее. Сами эти названия вызовут трепет в любом петер буржце моего поколения. Как вы сами себя ощущали в то время, формулировали ли для себя сознательно смысл создаваемого?

– Я не был согласен с тем театром, в который пришел: инфантильным, школярским, отлученным от самой плодотворной части аудитории. Детский театр скудеет без юношеской и взрослой аудитории, которая только одна и может дать достоверную информацию о качестве, уровне и значимости театра. Я боролся с культпоходами, которые коверкают восприятие, углубляют стадное чувство. Это было несогласие не с Александром Александровичем Брянцевым, основателем театра, а с той практикой, которая сложилась в театре к шестидесятым годам. Она поддерживалась и в Москве инфантильной тенденцией Натальи Ильиничны Сац. У нее был такой тетюшечный театр: перед детьми заискивали, с ними заигрывали: «Где Красная Шапочка?»

Я боролся с таким затейничеством, с несодержательной развлекательностью. Театр должен быть завлекательным, но он не может быть развлекательным. Он должен в игре нести нужную для опыта жизни идею, которую словами не сформулировать.

Театр семьи, на мой взгляд, должен быть многоэтажным: один этаж для самых маленьких, другой для среднего возраста, для подростков, для юношей и, наконец, для взрослых. И как-то все эти этажи должны образовывать Дом.

А ведь мы тогда захватили весь город, он был наш. И потому еще, может быть, мой неосторожный, детский поступок по отношению к Георгию Александровичу так остро воспринимался, что в нем слышалось чувство превосходства. Оно мной не переживалось, но восприниматься так могло: «Ура, город наш!» И мы как бы любимы не меньше, чем лучший театр страны. Тогда я над этим не задумывался, осознаю это задним числом только теперь, когда вот сейчас, например, нахожусь перед тобой в ситуации исповеди.

А тогда я жил безоглядно, радостно, хотя, конечно, и очень трудно. Потому что все равно был в тисках: в тисках глупой школы, партаппарата, собственного совкового сознания. Я был предан идеям создания справедливого, естественно, коммунистического общества и ждал наступления коммунизма каждый день. Но все же мое дикое и возвышенное детство перешло, вероятно, в мое взрослое самочувствие и как иммунитет защитило меня на всю жизнь от фальши и криводушия. Быть может, еще спасало меня то, что я способен любить. Я любил и люблю своих актеров, своих учеников. Я мог бы назвать сейчас тех, кто стал знаменитым, но это несправедливо по отношению к другим. Я всех их люблю, как любят детей, которые уже живут самостоятельно: у них свои дети, поменялись адреса, даже города.

Учеников у меня огромное количество. Вот сейчас у меня двадцать первый класс. Наберу еще двадцать второй и, наверное, последний. Кроме того, я двадцать с лишним лет руководил всероссийской лабораторией режиссеров народных театров. Это еще сотни и сотни учеников.

В отношениях с сегодняшними учениками я уже осторожничаю, боюсь обольститься, напороться на предательство. Уже не так доверчив, к сожалению.

Возраст прибавился, но я не постарел. Единственное что: экономней расходую чувства. Я ведь всегда любил безоглядно, самозабвенно – театр, своих учеников и помощников. Это уходит корнями в детство. Там меня научили любить. Я отравлен любовью. До сих пор. Но просто сейчас я ее держу на помочах. Уж больно несправедливо со мной поступили.

Хотя я совсем не чувствую в себе угасания творческой потенции. И сейчас мог бы руководить театром. И время вошло бы в меня не какой-то новизной стиля, а содержательно, существенно. А так я остался бы константой. Я так себя и называю: я – константа. Я – как улица Росси.