* * *
Он почти безвыходно живет в своей «поэтической башне» – заполненной книгами, увешанной картинами друзей молодости однокомнатной квартире на проспекте Ударников. Талантливый и чаще всего безденежный писатель взирает на современный мир печально и несколько свысока. Без его имени не обходится ни один перечень современных европейских поэтов. Он «всадник и воин» на все времена. Он – Виктор Соснора.
Коктейль из 16 кровей
– Виктор Александрович, многим почитателям Вашего таланта очень трудно бывает определить, какое же направление в литературе Вы представляете? Вы ни на кого не похожи, а между тем логично было бы предположить, что какие-то предтечи и учителя у Вас все-таки были…
– Как это ни покажется странным, учителей в литературе у меня не было. В конце 50‑х я посетил несколько занятий в ЛИТО «Голос юности», которым руководил Давид Дар. Но я не желал следовать советам мэтра, за что, наверное, и был быстренько изгнан оттуда…
Все уходит, наверное, в детство. У отца была богатая библиотека. Читать я уже умел. Но почему-то брал с полок книги, написанные старославянской вязью. Видимо, привлекали меня особые буквы. Освоившись с ними, впитывал в себя строй речи, который исторгнется из меня спустя многие годы. В двадцать три я написал за полтора месяца первую книгу, где было и мое поэтическое переложение великого «Слова о полку Игореве». Это пришло таинственно и внезапно, хотя в школе к тому же «Слову» я относился, как и все, достаточно равнодушно. А писать стихи, мало чем отличающиеся от тех, какие пишут все начинающие, начал в шестнадцать лет… И вдруг – это первое, настоящее, живое, что я написал… «Слово о полку» как бы открыло для меня путь особого языка, не путь творческий, а именно путь языка.
У меня ни поэтического кредо, ни самоопределения, какой я, – нет. Я не принадлежу ни к одному литературному направлению: ни к прошлым, хорошо известным, ни к модному постмодернизму.
От кого пошел я, сказать трудно. Мои предтечи не очевидны. Корни тянутся ко многим источникам мировой литературы. Лишнее тому подтверждение – творческие премии, которые я получал в течение последних лет. Они носят имена столь непохожих друг на друга литераторов – поэта Аполлона Григорьева, романтика и славянофила, и кумира новых поколений Сергея Довлатова.
– Признаюсь, я был влюблен в Ваши стихи 60‑х годов, в сборники «Январский ливень», «Триптих», «Всадники». Несколько позже был поклонником Вашей исторической прозы… Но порой Вы пишете излишне сложно. Одна из Ваших последних книг – «Книга пустот», как мне показалось, требует для восприятия специальной подготовки. А вообще, как Вы относитесь к критике в свой адрес?
– Приемлю равнодушно. Я газет никогда не читал… Только разве в перестройку, потому что это было больно неожиданно и забавно. Также не искал специально рецензий о себе. Иногда приносили, показывали… Хвалили, ругали, но мне это было решительно безразлично. Потому что все писалось не так… Не обо мне речь шла.
Соснора бывает тематически и стилистически очень разным. А критики продолжают видеть лишь одного, некогда возникшего Соснору.
– А кстати, фамилия Соснора… Это – от сосен?
– Что значит фамилия Соснора – никто не знает. Слова «сосна» в польском языке нет. Вообще фамилия эта в одном ряду с другими ничего не значащими польскими фамилиями:
Сосюра, Бандера, Стахура… Поляк ли я? Да, как бы на четверть поляк. Мой дед по отцу, небогатый шляхтич, родился в Луге. У него было там поместье. А женат он был на эстонке, в которой было намешано кровей – страшное дело: немецких и шотландских, финских, шведских и множество других.
Дед служил в гвардии при Зимнем дворце. В январе 1905 года он, как и многие другие офицеры, сорвал с себя погоны. Царь, по его понятию, стрелял на Дворцовой в Бога. Ведь рабочие шли с иконами, солдаты стреляли по ним, а они прикрывались иконами…
Мать моя была по паспорту еврейка… Но и тут все не так просто. Ее отец был главным раввином Витебска, но женился на гувернантке, которая была француженкой, тоже с разными другими примесями кровей. Кстати, мой дед-раввин в 1918‑м прятал у себя Марка Шагала, а потом и Казимира Малевича. Евреи Витебска очень недоброжелательно отнеслись к большевистским комиссарам и даже хотели их убить. А дед – прятал их. Он был человеком достаточно светским и знал, кто такие эти ребята… Деда потом расстреляли красные…
Отец мой, сын бывшего гвардейского офицера, вместе с братом и двумя сестрами до войны выступал как акробат-эквилибрист в Ленинградском цирке. Мать была инженером-технологом… Я родился в Алупке, где отец тогда гастролировал вместе с цирком. Потом семья вернулась в Ленинград, жили на Невском, 61, так что меня можно считать дитем Невского проспекта.
Вы не сбились в подсчете профессий моих ближайших родственников? Ну а если говорить о моих генетических истоках, то это настоящий коктейль из 16 кровей. Кто я? Не знаю… Здесь, как и в литературе, предки, в большей степени повлиявшие на меня, – не очевидны…
Сын Войска Польского
– Вы ведь пережили ребенком первую зиму ленинградской блокады? Какой вообще след оставила в Вас война?
– То, что было в блокаду, как и то, что было до войны, я не помню… Это исчезло из моей памяти. Как видно, уже навсегда… В 80‑х меня подвергли нескольким серьезным хирургическим операциям. Во время одной из них – это было в Тарту в 1981 году – наступила клиническая смерть. Я очнулся глухим, сидя верхом на свинье, как бы находясь в далеком 1942‑м на Кубани, куда я попал с бабушкой по отцу после того, как нас переправили по Ладоге на Большую землю, и где мы вскоре оказались под немцами. С этого момента и ведется мною теперь сознательный отсчет прожитой жизни…
Помню, что в станице, где мы обитали, немцы отлавливали евреев. Я маленьким был очень похож на еврейского ребенка, и меня несколько раз приводили с улицы в гестапо, чтобы потом отправить в концлагерь. Выручала моя бабушка-эстонка. Она прекрасно знала немецкий, как, впрочем, и десяток других европейских языков.
Помню, что в нашей хате жил немецкий офицер, молодой парень, который был одним из внуков Кнута Гамсуна. Бабушка часто разговаривала с ним; видимо, что-то объясняла мне, и я запомнил: у нас живет внук знаменитого писателя Гамсуна.
– В предисловии к «Всадникам» академик Дмитрий Лихачев писал, что в период оккупации Вы жили в партизанском отряде, которым командовал Ваш родственник…
– Я не помню, чтобы рассказывал подобное Лихачеву. Хотя в партизанском отряде волей обстоятельств я какое-то время действительно находился. Даже ранен был в голову. Но заслуг партизанских за собой не знаю. Слишком мал был еще. А вообще-то повоевать мне довелось. Но несколько позже… К этому был причастен мой отец. Он забрал меня к себе в польскую армию из Махачкалы, куда мы с бабушкой перебрались после того, как немцев погнали с Кубани.
Поначалу отец воевал на Ленинградском фронте. Он командовал истребительным батальоном, а затем и полком. Это были камикадзе… Потом из поляков по паспорту стала создаваться польская армия. И в этой армии Рокоссовского отец командовал двумя дивизиями, будучи по должности генералом дважды. Для советской же армии он так и оставался полковником.
Я был два года сыном Войска Польского. Носил форму. Выполнял солдатские обязанности. Отец поблажек мне не давал, при штабе не держал. Я был снайпером. Но приходилось и швырять в танки бутылки с горючей смесью Молотова.
За службу в Войске Польском я получил, как и все, крест Грюнвальда, который считается почетной наградой. После освобождения Варшавы отец стал ее военным комендантом. Жили мы на шикарной вилле в предместье – Праге. Там тогда квартировало все начальство. Варшава-то стояла разрушенной…
У отца была свора собак – сорок гончих. Он ездил с ними на охоту. Я тоже ездил вместе с отцом со своим личным спаниелем. Его чучело лежит у дивана, на котором я сплю… Почти 60 лет назад отец случайно подстрелил моего любимца.
Тогда же, во времена виллы и псовых охот, я объездил пол Европы. С отцом, конечно.
Потом – не буду углубляться, как и почему, – отец стал заместителем командующего Архангельским военным округом. Затем его перевели во Львов… Там я закончил десятилетку. Учился в гимназии, в которой опять же – чему безмерно благодарен! – преподавались древние языки. В Ленинград, где продолжала жить мать, приехал, чтобы походить по музеям, вкусить от питерской культуры. Отсюда, из Ленинграда, и ушел… добровольно служить в армию.
– Теперь в советскую… Причем с самого детства неплохо подготовленным солдатом.
– Это оценили не сразу. Я призывался в артиллерийские и минометные войска. Служил вначале на зенитках на границе с Финляндией. Но потом рассмотрели, что я вынослив, хорошо тренирован, метко стреляю, быстро бегаю на лыжах, прыгаю с лыжного трамплина, – и отправили в десантники! Был я и дозиметристом. Находился в командировке на Новой Земле, когда там испытывалась водородная бомба. Об этих испытаниях теперь вспоминают открыто. Приводят десятки жутких, шокирующих подробностей. Я же остаюсь верен той подписке о неразглашении, которую когда-то давал. Хотя, конечно, вспомнить есть что. Бункер, в котором я находился, был самым близким к эпицентру взрыва… После испытаний я долго лечился в военном госпитале. Моя спина, грудь, поясница были покрыты фурункулами величиной с кулак. Спать мог только в подвешенном состоянии…
Но армейская служба меня все равно влекла. Это, видимо, наследственное. Думал поступить в Военную академию. Однако так и не сподобился. После армии, вернувшись в Ленинград, работал грузчиком, слесарем, электромонтажником, монометристом на турбостроительном заводе. Был одно время даже начальником цеха монометристов. Правда, в цехе числилось всего семь человек…
Тогда же, работая на заводе, поступил на философский факультет Ленинградского университета. Учился заочно и очень долго. Не то семь, не то восемь лет. Что-то сдавал сразу за четыре курса, но оказывалось при этом, что по какой-то дисциплине имею «хвост» еще за первый курс. Диплом я так и не защищал. Но зато успел за время учебы стать профессиональным поэтом…
Николай Асеев
Повторяю, стихи начал писать с 16 лет. Но стихи были посредственные… И вот неожиданно, почти сразу после армии, после пережитого на Новой Земле, ко мне, что называется, пришло озарение… Казалось, мои накопленные знания о Древней Руси, таившиеся до поры невостребованными, заставили прозреть. Я понял, о чем и как мне надо писать. «Думал – не вернусь, а вот вернулся, через восемь сотен лет почти…» И тогда – в фантастически короткий срок – из туманов российской истории возникла моя первая книжка.
К «самиздату» я никогда никакого отношения не имел. Но случилось то, что случилось… В Ленинграде в ту пору были маленькие салончики, куда приходили художники, поэты. Был такой салончик и на Стремянной улице. Хозяин его, Боря Понизовский, много знал о театре… Он ставил домашние спектакли и вел с гостями всякие беседы про искусство. У него всегда толпилось много народу. Я там однажды прочитал кое-что из своих, казавшихся мне настоящими, стихов. Борис записывал на магнитофон. Зашел я к нему потом недели через две, а уже – «понеслось»: все приветствуют, все просят дать почитать…
Так разлетелись по рукам, при этом всякий раз множась на пишмашинках, мои стихи. И вдруг – телефонный звонок из Москвы: «С Вами говорит Николай Асеев». Как Асеев? Это же – словно из потустороннего мира… Читал я его, конечно. И много. Любил даже. Но откуда он взялся? «Я, – говорит, – хочу заняться Вашими стихами. Это то, что за последние 30 лет меня тронуло. Приезжайте. У меня Ваша книга». Вот тебе и на! Оказывается, к мэтру уже поступила моя книга в самиздатовском обличии…
Приехал я в Москву. Встретились мы с Асеевым, посидели над рукописью. И он – мне: «Надо издавать». Но как? Я умел собирать парашют, стрелять, прыгать с трамплина. Но как издавать поэтическую книгу о Киевской Руси, когда любой исторический сюжет, согласно установкам того времени, изучался – как бы где не оплошать! – в тройных окулярах. Асеев, видно, понял мои сомнения. Говорит: «Хорошо, я помогу». И стал излагать проект возможных действий: дескать, надо добраться до Лебедева, личного секретаря Хрущева… «А при чем здесь это?» – спрашиваю. А Асеев спокойно так объясняет, что потом можно будет сказать секретарю писательского союза Симонову, что, дескать, эту книгу уже читали там, на самом верху…
В общем, я не ведаю точно, как осуществлялся проект, но малюсенькая книжечка, названная не по моей воле «Январский ливень», вышла в 1962 году в Лениздате, и, слава Богу, в ней были сохранены некоторые из лучших моих переложений «Слова о полку». Спасибо Асееву!
– Кстати, Асеев написал и прекрасное предисловие к Вашей первой книге. Известно и то, что Николай Николаевич просил обратить на Вас внимание знатока Древней Руси, исследователя «Слова о полку Игореве» академика Лихачева. Незадолго до своей смерти писал ему письма, убеждал его приглядеться к свежести и оригинальности Вашего таланта. Помогло ли это Вам в дальнейшем?
– Вообще-то Асеев просил Лихачева о том, чтобы именно он первым представил меня читателю… Но Дмитрий Сергеевич два года почему-то отнекивался: дескать, занят очень. И написал, особо не вдаваясь в сложности, нормальное советское предисловие уже к другой книге моих стихов – «Всадники», которая вышла в 1969 году, спустя шесть лет после смерти Асеева.
Николай Николаевич умер в 1963‑м. Но еще за два года до его кончины хотел познакомить меня с Лилей Брик. И уже с ее помощью – с Эльзой Триоле и Луи Арагоном.
Лиля Брик
– Как это было?
– Асеев не раз говорил, что мне необходимо показаться в Европе. Дескать, здесь, в России, мои публикации могут остаться всего лишь эпизодом. А это было бы очень обидно… И вот однажды Николай Николаевич сказал мне, что позвонил Лиле Брик. Тридцать лет после смерти Маяковского не звонил. Но позвонил, потому что появился поэт, на которого бы ей надлежало взглянуть…
Прошло какое-то время. Я выступал в Москве в Политехническом… И вот после окончания вечера ко мне подошла рыжеволосая женщина под руку с изящным армянином. Представились: Лиля Юрьевна Брик и Василий Абгарович Катанян. Это был ее муж… Спрашивают: «Вы сегодня ничем не заняты?» – «Ничем». – «Тогда поехали к нам. Мы приглашаем Вас на ужин».
За свою жизнь я привык ко всяким неожиданностям. Но то, что случилось тогда в Москве, можно считать магическим знамением судьбы. С этого вечера 17 лет до самой своей смерти Брик занималась всеми моими литературными делами. И не только моими. У нее всегда была тысяча забот – начиная с Майи Плисецкой, которую надо было выпустить на большую сцену, до режиссера Параджанова, которому она отправляла посылки в тюрьму…
Брик была из породы тех редких людей искусства, которые все понимают и стараются, чтобы и другие поняли то, что поняли они. В молодости ей суждено было стать профессиональной балериной, сниматься в кино; потом она занялась скульптурой и ваяла отличные работы, например, бронзовые портреты Маяковского и Осипа Брика.
Выглядела она, как старинная русская аристократка. Огромные глаза и неувядающая манера жить на широкую ногу, с большим желанием любить, но и с не меньшим желанием, чтобы и ее любили. С одними она была «за стеклышком»: милый человек – и на этом конец; другим – помогала бесконечно.
Но главным в ней был, пожалуй, божественный дар абсолютного поэтического слуха. Я это почувствовал сразу… И в полной мере мог убедиться в этом, когда она устроила в Париже первый там вечер советских поэтов: Ахматовой, Вознесенского, Кирсанова, Ахмадулиной, Мартынова, Слуцкого… Было в афише этого вечера и мое имя.
Тогда я уже был знаком с ее сестрой Эльзой Триоле и Эльзиным мужем – Луи Арагоном. Вообще Триоле – и внешне, и внутренне – была полной противоположностью Лиле Брик. В Париже вокруг Триоле гнездилась компания известных европейских художников и поэтов. Были здесь и американцы, с которыми мне тоже приходилось водить знакомство. Во Франции я бывал многократно, жил там месяцами. Читал в нескольких университетах лекции по древнерусской литературе, а еще помогал освоить отстающим студентам произношение русских слов. Последнее, кстати, приносило неплохие заработки.
– А почему Вы не остались в Европе навсегда?
– В Европе надо родиться… Жизнь там тогда казалась мне, молодому, слишком прагматичной, жесткой. Ну а теперь, когда в жесткости отношений мы подравнялись, уезжать из России – нелепо. Мне шестьдесят шесть.
Я верю в двойника
– Но, похоже, прежняя Россия с ее советским менталитетом не очень-то жаловала Вас, шестидесятника… В 1988 году в эссе «Изгнание и литература» Вы писали: «…Я автор 31 книги стихов, восьми книг прозы, четырех романов и пьес – и все это не опубликовано».
– А при чем здесь «шестидесятник»? Шести десятники – это те, которые собирались на кухнях пободать кулаками воздух. Я к таковым никогда не принадлежал. Вообще всегда был далек от любой политики…
Ну, а то, что не издавали, так не издавали не потому, что в книгах моих таился для властей какой-то кукиш, а по причине отрицания надобности эстетической (или, как называли ее коммунисты, – эстетской) литературы для тогдашней нашей страны. Дескать, не нужна она простому читателю. Так что и тратиться на ее издание не стоит…
Сейчас стали издавать. Вот только тиражи – смехотворные. И гонорары выдают моими же книжками…
– Но у Вас и года не обходится без книги. В прошлом году вышло даже три. Правда, теперь стихи, похоже, пишете реже. Все больше – проза, эссеистика, размышления над древней историей… Причем в размышлениях этих Вы достигаете порой удивительного эффекта: подобно «межзвездному скитальцу» Джека Лондона путешествуете по собственным, уже однажды прожитым жизням… Откуда у Вас все эти детали из римской, греческой, египетской истории, да и нашей отечественной? Ведь Вы не историк?
– Профессиональным историком я себя не считаю, хотя по каким-то определенным вехам прошлого специалистом являюсь. Читал много. На всех славянских языках, на латыни, на греческом… Знал немецкий, мог изъясняться по-французски… Память хорошая была. А еще – извечный педантизм: почему и отчего так, а не иначе.
Лет тридцать назад писали, что археологи раскопали в песках Тьмутаракань и неожиданно для себя обнаружили, что стояла она, как у меня в стихах, на болоте, а песками была за сыпана гораздо позже. Но я-то об этом знал из географии Древней Руси, читал и Аркадия Кудряшова. Я не предчувствую, а знаю. И умею свои знания использовать к месту.
Хотя, конечно, интуицией в той мере, в какой она необходима поэту, обладал всегда. С годами она у меня даже усилилась. Особенно после того, как потерял слух…
А насчет «межзвездного скитальца» – это Вы зря! Ни в какую мистику, ни в какой метампсихоз я не верю. Не верю и ни в какие «измы». Меня не привлекает ни одна религиозная конфессия, как, впрочем, и атеизм. Я верю в своего Бога. Это – мой двойник. У христиан – ангел. У древних греков – гений. Он, как утверждал Платон, помогает вдохновляться, ловить озарение.
– А помогают ли полотна, когда-то подаренные Вам художниками? Говорят, картины красочным свечением могут подпитывать своих владельцев положительной энергией…
– Могут и отрицательной… Но вообще-то картины пробуждают во мне светлые воспоминания… Все, что висит у меня на стенах, это – подарки моих друзей. Михаил Кулаков, Николай Грицюк, Толя Зверев, Женя Михнов… Все – левые, андеграунд. И все давно умерли или погибли, так и не став при жизни знаменитыми. С писателями я никогда не дружил. Я дружил с художниками-«леваками». Они больше подходили мне и по образу мыслей, и по образу жизни.
Я рисовал, как все, с самого раннего детства. А потом только писал стихи. Но с 70‑х стал заниматься для души черно-белой графикой. Притом художником я себя никогда не считал… Но совершенно неожиданно для меня в Марселе была издана очень красивая, на рисовой бумаге, книжка моих рисунков. Сделали там и передвижную – ее возили по Франции – выставку самобытного русского графика Сосноры.
Впрочем, этим дело и ограничилось. В России как график я не признан, да и не собираюсь добиваться признания. У меня около 10 тысяч графических листов. Какие-то мои рисунки без моего ведома вовсю гуляют по Интернету. При этом не принося мне ни славы, ни денег…
– У меня со студенческих лет хранится одна Ваша работа. Это, видимо, эксперимент с лакокрасками. Причудливые и очень экспрессивные пятна, растекшиеся по оргалиту. Называется вещь «Птицы – справа»…
– Ну, справа так справа… А вообще мои эксперименты вызывали кое у кого бурю восторга. Даже покупали. По трехе штука.
– Ну, а как вообще живется Вам сегодня, Виктор Александрович?
– В основном – в четырех стенах. Днем сплю. Пишу по ночам. Компьютером пользоваться не умею. Пишу «той частью птицы, в которую наливают чернила». Летом выезжаю на Мшинскую. Там у меня садовый участок и крошечный домик… По-прежнему много читаю и много курю. Ничего, кроме крепкого чая, для взбадривания не употребляю. Употреблял когда-то и даже иногда, если верить моей знаменитой в 60‑е песне, шатался, «как устои государства». Теперь – не пью. Категорически запретил себе. Друзей в том количестве, в каком они были в молодости, давно нет. Единственный настоящий друг – моя жена Нина. Так что катастрофического одиночества не испытываю… А вообще считаю, что жил и работал я отлично.