Лодки стоят у берега, уткнувшись носами в глинистый откос, черные от смолы, словно прокопченные в заводском дыму. Они привязаны веревками к кольям, забитым в землю. Лишь некоторые, те, что получше, — на цепях. Если зайти к лодкам с кормы, развернуть их против течения, они на минуту станут поперек Емельяновки. Потом течение снова отгонит их к береговому откосу.

Ребята, голые, измазанные глиной, скатываются в речку с гиканием и визгом, бьют ладонями по воде, обдавая друг друга холодными брызгами.

— А ну, слабо под тремя лодками проплыть? — подзадоривает ватагу Петя Кирюшкин.

— Чего там слабо! — откликается Вася. — Ты проплыви, а мы не отстанем.

И ныряет вслед за другом. Выныривают они за лодками, долго отфыркиваются, выплевывают воду изо рта, подтягиваются к борту последней лодки, уцепившись за него руками. Потом отталкиваются и ныряют снова. Тем, кто стоит на берегу, видно, как в темной воде между лодками, извиваясь, проходят маленькие белые фигурки.

— Утопитесь, чертенята! — кричит женщина, пришедшая на речку полоскать белье.

— Небось, живы будут, — останавливает ее дед Терентий. Он сидит на берегу с неизменным чурбачком в руках. Тонкая стружка, завиваясь, ползет из-под его ножа. — Недолго им осталось баловаться.

Дед, как всегда, понимает их. Разумеется, он не был у Алексеевых на кухне в тот вечер, когда Анисья Захаровна, едва убрав со стола миску из-под щей, положила перед мужем свидетельство, принесенное сыном. Говорилось в свидетельстве, что Алексеев Василий прошел курс в училище и показал отличные успехи по всем предметам — по русскому языку, закону божьему, арифметике, геометрии, технологии металлов и физике. Сама Анисья Захаровна прочесть то, что было написано в этой бумаге, не могла, но знала со слов сына и передала по-своему мужу:

«Всё, значит, Васенька превзошел».

В голосе ее звучала гордость и еще явственнее беспокойство. И, уловив это беспокойство, Петр Алексеевич сказал с раздражением:

«Ну, слава богу, а то уж невмоготу стало. Теперь в пушечную пойдет. С мастером уже говорено было».

«Может, пока что полегче найти? — Мать притянула Васю к себе. — Мал ведь еще совсем».

«А где легкая работа? Ты видала такую?»

Вася молчал и переводил глаза с матери на отца. Конечно, он знал, что должна теперь начаться его рабочая жизнь. Он лишь утвердительно кивнул, когда отец сказал, окончив разговор и тяжело вставая из-за стола:

«Добытчиком станешь, помощником мне. Легкое ли дело, семья — восемь душ? Учили-то тебя из последнего».

Потом в стихотворении «Детство и юность» Вася напишет:

Вот и решили меня наконец Сделать добытчиком тоже. Долго раздумывать что же… «Надо работать», — промолвил отец. Мать пожалела: «Силенкой-то плох…» — «Может, поправится, милостив бог…»

И еще он выльет в стихах страдание, отчаяние, которое принес ему заводский труд, особенно в первую пору, когда жестокое ярмо легло на неокрепшую и непривычную детскую спину:

Эх, не родиться бы лучше на свет, Нежели вынесть все муки. Небо беру я в поруки, — Этакой жизни на каторге нет.

Но старику Терентию рассказывать ничего не надо. Он всё понимает сам.

— Недолго им баловаться, — говорит он и подзывает к себе ребят. — Небось, покататься охота? Берите мою лодку.

Такое предложение незачем повторять два раза. Гриша и Коля Ивановы уже тянут весла, Петька отвязывает лодку от кола.

— Хлебушка надо раздобыть с собой, — говорит кто-то из ребят.

— Верно, хорошо бы, — соглашается Вася и не ждет, чтобы другие занялись этим. Он быстро бежит к дому, а через несколько минут появляется снова. В руках у него краюшка хлеба и крупная соль в обрывке газеты. Как ни голодно дома, Анисья Захаровна найдет чем покормить Васиных дружков. За пояс засунута книжка.

— Грамотей, — кричит Гришка, прилаживая весла, — садись грести! Мы же на залив, а не в школу.

— Там и почитаем, — отвечает Вася, — книжка-то до чего интересная, ребята!

День жаркий, солнце печет, но с моря тянет ветерок и холодит мокрые спины ребят. Невысокие волны встречают лодку на заливе и окатывают брызгами.

— Пошли в воду!

Вася быстро скидывает рубаху, штаны и прыгает с носа мерно покачивающейся лодки.

Они купаются долго, кувыркаются в воде, потом причаливают к острову. Еще не хочется возвращаться домой.

— Васька-, дай хлебца-то, — вспоминают ребята.

Они тут же разламывают краюшку.

Вася устраивается с книгой под ивовым кустом на берегу. Куст широкий. В его тени не жарко, и ребята ложатся рядом.

— Да брось ты книжку, Папаня, — медленно, лениво говорит Гришка, толкая его под локоть. — В школе маяли учением, так ты же кончил, всему научился.

— Научился! — вспыхивает Вася. — У тебя одна забота — пузо набить потуже. А в голове пусть хоть ничего не будет.

— Ну, закипел самовар!

— И закипел. Пускай я самовар, а ты пустая кастрюля, от нее один звон. Нас в школе не больно многому учили, только тому, что нужно хозяевам.

— Хозяину, поди, начхать на твою науку. Ему знай ломи.

— Нет, ты грамотный хозяину нужнее. Тебя к станку поставят, а за станок большие деньги плачены. Грамотный лучше сбережет. Но есть другая грамота, и ей хозяева нас учить не станут, — как бороться за рабочее дело. Вот эта грамота нам важнее всего.

С минуту он молча смотрит на друзей. Сейчас кажется, что он много старше их всех. Потом крепко ударяет Гришку по плечу и говорит с усмешкой:

— Ну, попробуй уложить Петьку на лопатки! Тоже уметь надо. А с царем, с заводчиками бороться — это не с Петькой. И против книжек ты зри. Давайте лучше почитаем вместе.

Он начинает читать им, бережно отгибая страницы. Голос у него негромкий и мягкий. Увлекшись, он почти перестает заикаться, а если и запнется на ином слове, это совсем не мешает слушать.

Они лежат на самом берегу залива, который, разнежившись, лениво лижет песок широкими языками набегающих волн. Вдали по серо-голубой глади медлительно движутся, густо дымя, пароходы. Белые чайки чертят по небу острыми крыльями и купаются в волнах. Эти жадные, злые птицы кажутся издали воплощенной гордостью и свободой.

Вася читает о море, таком же, как это, лежащее у их ног, и все-таки совсем на него непохожем, далеком южном море. Бескрайнее и могучее, оно уходит в синюю даль. Жаркое солнце смотрит в него точно через тонкую серую вуаль и почти не отражается в воде, рассекаемой ударами весел, пароходных винтов и острыми килями турецких фелюг.

Два человека сталкиваются в рассказе, две души: трусливо жадная и отчаянно вольнолюбивая. Это столкновение захватывает, волнует мальчишеские сердца.

Залив всё так же тих и ленив, и только неяркое солнце склонилось на запад, туда, где море сливается с небом. Его лучи всё еще рассыпаются тысячами сияющих брызг на рябящей воде, но — такова волшебная, покоряющая сила слова — ребята видят уже не это море, а то далекое и другое, успевшее неузнаваемо измениться. Оно воет, швыряя на берег тяжелые валы, разбивая их в пену. Всё кругом наполнилось воем, ревом, гулом…

Вася читает:

— «Скоро дождь и брызги волн смыли красное пятно на том месте, где лежал Челкаш, смыли следы Челкаша и следы молодого парня на прибрежном песке… И на пустынном берегу моря не осталось ничего в воспоминание о маленькой драме, разыгравшейся между двумя людьми».

Вот и всё. Чуть шелестят узкие сероватые листья ивы, разбросившей над ребятами свои ветви. От воды тянет вечерней прохладой.

— Да, выходит, он человек был, этот Челкаш. Вор, босяк, а человек, — задумчиво говорит Гришка, рисуя пальцем какой-то узор на плотном прибрежном песке.

Ребята молчат, Они сразу не находят слов, чтобы сказать о чувствах, разбуженных рассказом. А может быть, стыдятся говорить об этом. Но думают они о Челкаше, о Челкаше и Гавриле, таких несхожих, разных и — каждый по-своему — понятных им.

* * *

Сняв шапки, отец и сын стоят в конторке пушечной мастерской. Всё получилось не так, как думал Петр Алексеевич. Мастер даже не смотрит на них, что-то старательно выводит в толстой конторской книге чернильным карандашом.

— Не жди, не возьму, — говорит он, — пускай я обещал, всё равно. Мелок слишком сын-то у тебя.

— Пятнадцать годков ему. Ростом, верно, не велик, да подрастет ведь.

— Ну тогда и приводи. Твоя забота его растить, не моя.

Мастер машет рукой, чтобы ему не мешали, и, поплевав на палец, мусолит бумагу. Буквы из-под карандаша выходят жирно-лиловые и, кажется Васе, злые. Разговор окончен.

За остекленной перегородкой — грохочущая полутьма. Визжит и скрежещет металл, гудят нависшие над рядами станков трансмиссионные валы, свистят и шлепают ременные приводы. Горы болванок, штабеля необработанных пушечных стволов, куча каких-то отливок и свившейся клубками блестящей синей стружки заполняют тесные проходы. Вдоль центральной дороги, вымощенной деревянными шашками, стоят, вытянув тяжелые свои тела, словно бы приготовившиеся к бою, орудия. Огромная мастерская — края ей не видно — кажется враждебной и страшной.

Выходит, зря они пришли сюда. Но все-таки находится благодетель. Отметчик Вернадский, маленький толстый человек с пухлым несвежим лицом, вдруг обращается к отцу. До сих пор он не промолвил ни слова.

— Грамотный он у тебя, значит?

Вернадский тычет пальцем в Васину сторону:

— На побегушки могу взять. Жалования большого не положим, а к делу привыкать будет.

Так Вася становится мальчиком при конторке. Как будто и не трудная работа — ходи, куда пошлют, бегай по заводу с разносной книгой. Но день долог, от темна до темна убегаешься так, что ноги отнимаются, а в голове точно пчелы гудят. И не присядь, не переведи дух: «Мальчик, принеси, мальчик, подай».

Служит он у отметчика, а командуют, покрикивают все: мастера, конторщики, старшие в партиях. И все щедры на зуботычины, пинки, тумаки. От каждого, чуть что, получишь по шее.

Завод сперва подавляет, ошеломляет его. Он слышит, как только что попавшие сюда бородатые деревенские дядьки в лаптях говорят со страхом: «Ад кромешный!» Вася все-таки заводский, заводский от рождения. Но и ему нужно время, чтобы привыкнуть, оглядеться, заметить ту сложную жизнь, что идет вокруг, — и на глазах у всех, и втайне от чужого глаза, подспудно.

Но ему помогают увидеть ее. Как-то с ним заводит разговор высокий токарь с твердым упрямым лицом, резкими порывистыми движениями и пристальным, словно бы прощупывающим взглядом. Этот немолодой уже человек выделяется среди тысяч рабочих пушечной. К его слову прислушиваются многие. Зовут токаря Дмитрием Романовым. Оказывается, ему уже кое-что известно о Васе. Парень в кепке рассказал историю со шпиком на Миллионной, о книжках, которые давал читать.

Романов останавливает Васю в проходе и кивает на книгу, торчащую у него из-за пояса:

Путиловский большевик Дмитрий Романов.

— Что там у тебя?

— «Овод», — говорит Вася, и глаза его вспыхивают. — Вот это книжка! Знаете ее?

— А чем она тебе нравится?

Вася вскидывает голову:

— Овод мне нравится! Таких бы побольше…

Так начинается их знакомство. С разговора о книгах, с небольших поручений, (которые выполняешь, даже не замечая того. Трудно, что ли, передать кому-то в прокатной или электрическом цехе привет от дяди Мити, снести записочку, сказать пару слов, в которых вроде и нет даже особого смысла — «жди, мол, писем» или «приходи в гости». Но Вася не так уж прост и догадывается, что за этими словами скрыто нечто не столь невинное, только не надо быть любопытным.

Постепенно поручения становятся серьезнее. Вася переносит из мастерской в мастерскую свертки, спрятав их под рубахой. Такой сверток не должен попасться на глаза посторонним.

— А если тебя все-таки остановят? — проверяет Васю Романов.

— Скажу, нашел бумажки на дворе. Подобрал, чтобы змея склеить. Страсть люблю запускать змеев! Я же маленький, — смеется Вася, и белые зубы блестят на его худом лице.

Ему мало лет, а на вид можно дать еще меньше, и это очень неприятно сознавать. Хочется быть высоким, сильным. Но сейчас он даже рад, что мал ростом. А про змеев — это не выдумка, он действительно любит запускать их с друзьями. Только времени не остается.

Что маленький рост может принести пользу, Вася вскоре убеждается вновь.

— Сынок, — говорит ему как-то» Романов, — есть серьезное дело. Пойдешь вечерам попозже на Богомоловскую. Адрес запомни. Тебе листовки там дадут. Пронести их надо в мастерскую, когда еще нет никого и разложить по ящикам, по тискам, чтоб люди сразу нашли, как придут на работу. Не побоишься? Но смотри зря тоже не рискуй.

Утром Вася идет через проходную задолго до смены. Еще совсем темно. Городовой и сторожа у ворот глядят на него сонными глазами. Он проходит мимо, парнишка в черном засаленном пиджачке и в синей кепчонке в рубчик. Он идет, тихонько напевая сквозь зубы. Ему весело и жутковато. Отучит сердце и похрустывает пачка бумажек, лежащих под рубахой. Но это слышит он один.

А напевает он что-то божественное. Если б сторож прислушался, то легко узнал бы молитву: «Спаси, господи, люди твоя…» Наверно, решил бы, что парнишка из церковного хора. Но сторожу и прислушиваться лень, ему хочется спать. И как бы он ни слушал, он не догадается, что Вася положил на мотив молитвы вовсе уж безбожные слова «Марсельезы»:

Отречемся от старого мира, Отряхнем его прах с наших ног!

Слова Вася произносит в уме.

В мастерской совсем тихо. Только шорники возятся у станков, что-то чинят, сшивают порвавшиеся ремни.

Вася быстро скользит по проходам, и там, где он был, остаются небольшие серые бумажки.

К тому времени, когда мастерская наполняется людьми, он уже сделал свое. Теперь можно пройтись спокойно и осмотреться. Рабочие возбужденно переговариваются: «Правильно написано…»; «В самую точку…»

Маленькие серые бумажки мелькают в руках у людей. Одни, заметив листовку, жадно хватают ее и тут же принимаются читать, другие, опасливо оглядевшись по сторонам, быстро прячут ее в карман. Кто-то, может быть, понес уже серый листок в конторку. Есть ведь в мастерской такие, что держат в кармане «конька» — значок с изображением Георгия Победоносца. Значки выдает своим членам черносотенный «Союз русского народа». Открыто нацепить «конька» на заводе ни один самый оголтелый черносотенец не смеет. Но если конек лежит в кармане, такому человеку большевистская листовка не может быть по нутру…

Возле уборной Вася слышит громкий крик, ругань и плач. Дверь открыта, и он заглядывает туда. Посредине уборной стоит здоровенный хожалый и держит за ворот парнишку ростом не больше Васи. Это Андрюшка, ученик токаря из их мастерской. В руках у хожалого листовка, одна из тех, которые Вася раскладывал по станкам полчаса назад. К оборотной стороне прилипли раздавленные кусочки бело-синего мраморного мыла.

— Говори, где взял эту пакость?! — кричит хожалый и тянет Андрюшку за ворот.

— Да на полу же нашел, — бормочет Андрюшка, всхлипывая и размазывая по лицу слезы. — Ой, матушки, я для порядку старался, а ты меня душишь теперь. Что я у вас тут знаю? Валяется объявление на полу, я и подумал: дай повешу его на стенку, наверно, оно оттуда упало.

Он сопит, хлюпает носом, а глаза горят озорством.

Хожалого и Андрюшку обступает толпа. Вася пробирается поближе.

— Дяденька, а дяденька, — говорит он тонким голоском, — мы же маленькие еще, ничего в ваших бумагах не понимаем. Пусти ты Андрюшку, он и читать толком не умеет.

Андрюшка вопит всё громче. Хожалый неуверенно смотрит на мальчишек.

— Дураки вы, — говорит он. — Объявление… Разве начальство станет вешать объявления в отхожем месте! Это смутьянская бумага. Другой раз увидите такую, сразу несите мне!

— Прямо тебе? — переспрашивает Вася, делая дурашливое лицо.

Андрюшка между тем выскальзывает из уборной.

— Мы маленькие еще, не понимаем, — твердит Вася.

Ему весело, как, может, не было никогда. Ему хочется смеяться и петь.

Хожалый подозрительно оглядывает его и уходит. Вася делает несколько шагов следом, уморительно подражая его медвежьей походке.

Ай да Андрюшка, золотой же парень! Вася и не знал, что у него уже есть такой помощник. А хожалого они здорово провели. Опять помогло то, что они малы.

Но он уже не маленький, он только ростом невелик. Пускай Дмитрий Романов зовет его сынком и другие рабочие начинают его называть так всё чаще. В Емельяновке, когда он был совсем еще карапузом, ребята прозвали его «папаней», а тут он «сынок». Всё словно наоборот. Но в имени, которое дала ему пушечная, нет и малейшей насмешки. В нем звучит уважительная и ласковая сердечность.

Вася больше не мальчик на побегушках. Мастер смилостивился, наконец, и поставил на токарный станок. И завод уже его не подавляет. Да, тут тяжело, порой даже невыносимо, и все-таки здесь средоточие всего самого интересного и важного в его жизни.

Он становится своим человеком в огромной пушечной мастерской. Он уже многих знает, и многие знают его.

Он никогда не делал усилий, чтобы завести друзей, и всегда у него было их множество. Так уж получалось само собой. Сверстники и старшие чувствовали в нем отзывчивое и бескорыстное, открытое сердце, и это привлекало к нему их сердца.

В обед молодые ребята прибегают из дальних пролетов:

— Васюха, поделись завтраком!

Уже известно, что он частенько забывает взять с собой хлеба, зато его карманы всегда набиты книжками. «Васин завтрак» — так их называют. Этой пищей он охотно делится с друзьями, как, впрочем, поделился бы и ломтем хлеба.

— Васюха, — говорят ему, — ты просто ходячая библиотека, вон читателей сколько завел! Брал бы хоть по копейке за прочтение, как Женька с Богомоловской, мот бы тогда много книжек накупить.

— Нет уж, копейки пусть остаются при вас.

Женьку с Богомоловской Вася знает. Может, и не стоит говорить про него плохо. Женька собирает книжки, и копейки, полученные от читателей-сверстников, честно тратит на покупку новых книг. Есть у него и хорошие, только слишком уж много пинкертонов.

У Васи денег, конечно, маловато. Он стал покупать книги давно, только раньше на это шли лишь случайно перепавшие гроши. Теперь есть свой заработок, и тратить можно побольше, хотя не столько, сколько хотелось бы. Но как бы там ни было, а библиотечка, сложенная у него дома в сенях, растет. Часть книг приходится держать в сарае, не хватает места.

— Приходите ко мне в Емельяновку, — говорит Вася новым товарищам. — Там подберете книжки по душе. Поговорим, почитаем вместе.

Так начинает складываться вокруг него кружок молодых рабочих.

И вместе с тем у Васи становится всё больше взрослых друзей. Со стороны это, наверное, кажется странным — какая может быть дружба у Дмитрия Романова с пятнадцатилетним учеником токаря, с мальчишкой, которого он сам зовет Сынком?

Впрочем, они совсем не выставляют эту дружбу напоказ.

— Ты вечерком дома? Заглянем к тебе, — говорит иной раз Васе его друг. Или приглашает к себе. Всегда этот короткий разговор ведется так, чтобы не услышало чужое ухо.

И вот собираются вечером несколько рабочих — молодые и пожилые. Сидят за самоваром в комнате или на кухне, пьют из толстых стаканов чай с крепким голубоватым рафинадом, наколотым острыми кусками. Такой рафинад в потребиловке продается целыми головами, завернутыми в плотную синюю бумагу. Его можно взять в долг, если, конечно, ты не исчерпал кредита, который положил тебе цеховой конторщик.

О кредите тоже заходит речь за столом у самовара. Надо, чтобы молодые ребята всё понимали.

Кредит тебе открывают, вроде заботятся о тебе. А в самом деле кредит — это еще одна петля-удавка. Вечно ты в долгу у хозяев. И товары тебе сбывают самые завалящие. В другом месте, может, купил бы лучше и дешевле, но там надо платить наличными, а наличных нет, вот и бери в долг, что дают. В получку с тебя всё удержат, и, глядишь, нет уже получки, лезь снова в долги. А лучше всего узнаешь прелесть кредита, когда начнется забастовка. Тогда начальство закроет кредит, и ты сразу останешься без хлеба.

Сахарная голова стоит на комоде, возвышаясь, как белая башня. Верх у нее закругленный и на самой макушке выемка, точно маленькая чашка.

— Из такой чашки, слышал, царь чаи попивает. Сладкая жизнь у царя, — посмеивается Романов — царский однофамилец, большевик.

И тут же взрывается, трясет головой:

— Его, окаянного, не напоишь чаем. Ему кровь подавай, душегубу.

— Сердитый ты сегодня, дядя Митя, — говорит Вася.

— Сердитый? Да, я сердитый. — Романов стучит кулаком по столу. — В деревне, знаешь, что творится? Голодуха такая, что даже кадетские газеты об этом заговорили. Мужики лебеду едят с глиной… От голодного тифа пустеют целые села.

Обо всем этом Вася знает. Не только из газет. После нескольких лет затишья завод снова расширяет производство и набирает людей. Возвращаются старые рабочие, уезжавшие от безработицы в деревню, приходят и новые — тоже из деревни. Они рассказывают страшное о недороде и голоде.

— Почему все-таки у нас вечные голодухи? — спрашивает Вася. — Не от бога же это, в самом-то деле.

— При чем бог, если царь да помещик с кулаком грабят людей? Богом только головы дурят народу.

Романов окидывает взглядом сидящих за столом и достает из кармана сложенный вчетверо листок.

«По широкому раздолью российской земли распростер свои могучие крылья наш царь беспощадный. В его леденящих объятиях очутились десятки миллионов русских крестьян. Они голодают! Опять голодают!»

Дмитрий Романов читает немного запинаясь — разволновался. Вася слушает его и смотрит на листок. Бросается в глаза последняя строчка: «Да здравствует социализм!» И подпись: «Центральная группа петербургских рабочих Российской Социал-Демократической Рабочей партии».

— Большевистская листовка? — опрашивает он.

— Конечно. Кто еще может оказать народу правду, кроме большевиков?

— Дядя Митя, — тихо говорит Вася, — я тоже должен бороться, я в стороне стоять не хочу.

— Да ты ведь с нами, мы знаем.

— Я всегда буду с вами. Вы только побольше дела мне давайте. Может, мне в деревню поехать, кружки там организовать? Я сумею.

— Сумеешь. Но погоди, придет время. А сейчас дела хватит и здесь.

* * *

В начале 1912 года в холодный январский день на воротах мастерской вывесили объявление. Возле него сразу собралась толпа.

— Чудно что-то, — пожимал плечами пожилой рабочий. — Новые номера придумали. Вишь ты, квадратных им мало, теперь еще какие-то овальные таскай.

— И сирена в мастерских… Музыки нам не хватало хозяйской. Неспроста это Лабунский затеял.

Лабунский — новый директор завода, и ничего хорошего рабочие от него, как и от старых директоров, не ждут. Но что означает объявление, в толпе поняли не сразу.

— Какой-то фокус…

— Очень даже прост этот фокус, — откликается Вася. Он стоит перед объявлением в толпе. — Дольше нас работать заставляют. Газета «Звезда» про эту затею еще когда писала.

— Сейчас мы, что ли, горбатимся мало?

По толпе прошел гул.

— А будем еще больше, если поддадимся. Считай сам. Прежде ты в шесть сорок опустил номер в проходной, значит вовремя на работу явился. Теперь тебе в шесть сорок надо уже и второй номерок в кружку опустить, овальный. А кружка где будет? Не в проходной, в цеху. Вот ты и беги пораньше, чтобы успеть. Нам до цеха от проходной порядочно топать, а другим еще больше — кому минут двадцать, кому и полчаса. Утром ходим и в обед снова. Вот на это время Лабунский нам и удлиняет рабочий день.

— Похоже, малый правильно толкует. Двужильные мы, что ли? — зашумели в толпе.

— А что? Если хозяевам покоряться, они в тебе и третью жилу найдут, да ее тоже потянут. Трехжильный тогда будешь…

Быть может, введение овальных номерков еще не самое большое притеснение из тех, которые приходится выносить рабочим. Но это новое притеснение, прибавившееся к прежним. А времена уже наступают другие, и в людях растет готовность дать отпор.

— Неужто и теперь терпеть?

— В пятом-то году знали, что делать… Бастовать надо!

Слово было сказано, давно уже не слышавшееся на заводе слово. Теперь оно зазвучало вновь — во дворах, в курилках, в углах мастерских. Вася и его друзья знали, кто его напомнил людям.

«Что же вы молчите? Действуйте. За вами право. Идите в союз», — обращалась к путиловцам большевистская «Звезда». Она писала о новых номерках уже во второй раз. Газету передавали из рук в руки. Читали каждую строку и, может быть, еще внимательнее — между строк. Призыв «Идите в союз» переводили безошибочно: бастуйте!

В эти дни Дмитрий Романов сказал Васе:

— Гляди, сынок, ты дела хотел. Вот оно начинается, дело. От вас, молодых, теперь многое будет зависеть.

Опять появились листовки. Одна, в полстранички, была напечатана крупными, расплывающимися лиловыми буквами. У кого-то из старых подпольщиков нашелся набор резинового шрифта, припасенный еще с пятого года. Буквы надо было собирать одну к одной и вставлять в маленькую жестяную формочку с деревянной ручкой. Формочка не то предназначалась для печатания канцелярских бумажек, не то была просто детской игрушкой. В ней помещалось всего пять коротких строчек, да на большее не хватило бы и букв. Чтобы напечатать коротенькую листовку, буквы в формочке приходилось менять несколько раз.

Другая листовка была размножена на гектографе — нехитром аппарате, воспроизводившем текст, написанный особыми чернилами на бумажной странице.

Подписи на листовках были разные: на первой — «Группа социал-демократов», на второй — «Группа революционной молодежи», но призыв один: «Утром 6 февраля не вставайте на работу!»

Вася читал листовки и завидовал тем, кто писал их и печатал. Разве он не мог бы это делать тоже? Но дел хватало и без того. До 6 февраля — дня, когда вводились новые номерки, оставалось немного времени, а хозяева действовали хитро. 6 февраля был первый день великого поста, «чистый понедельник», следовавший за масленицей с ее блинами и гуляниями, начисто опорожнявшими кошельки рабочих. Когда кошелек пуст и дома нет никаких припасов, трудно начинать забастовку. И все-таки надо было поднимать на нее людей.

В понедельник утром Вася шел на завод в густой толпе рабочих и видел вокруг себя сосредоточенные лица. Люди словно бы подобрались в предчувствии испытаний и борьбы. А ему было весело, он без удержу сыпал шутками.

— Будет дело под Полтавой, — говорил он, и глаза его горячо блестели.

Началось сразу же, как прогудели заводские гудки, а вслед за ними взвыли в цехах сирены — нововведение Лабунского. Люди стояли на своих местах и не опешили браться за работу. Не было слышно того слитного, нарастающего гула, каким обычно начинался день. Только немногие станки были пущены в ход. Те, кто работал на них — преимущественно пожилые люди, — стояли как-то ссутулясь, не глядя по сторонам. Они не хотели встречаться глазами с товарищами.

Вася и его дружки рассыпались по проходам. Они не церемонясь останавливали пущенные станки, выключали моторы трансмиссий. Их кепки были сдвинуты на затылок, глаза горели боевым задором. Карманы штанов оттягивали гайки — испытанное оружие заводской молодежи. Гайками можно отбиваться от полиции, можно угостить и черносотенца, штрейкбрехера, пытающегося сорвать забастовку. Но пока не было нужды пускать их в ход. Достаточно вытащить гайку из кармана и показать тому, кто начал работу.

— Лоботрясы, — ругался бородатый строгальщик, которого молодые (забастовщики заставили остановить станок, — жизни не пробовали, на батькиной шее сидеть привыкли. У меня семья, чем кормить буду?

— Наши батьки тоже бастуют, — откликнулся Вася, — а есть и нам охота. У молодых, знаешь, какой аппетит? Лабунский на то и рассчитывает. Да мы сумеем ремешок подтянуть.

У ворот Пугиловского завода в дни стачки.

Но действовали не только забастовщики. Цеховые начальники ходили по пролетам, высматривая тех, кто покорнее и тише других.

— Ты что стал, заснул тут? — прикрикнул мастер, подходя к бородачу. — Давай пускай станок.

Бородач хмуро поглядел на мастера, потом быстро взглянул на Васю, и тот поймал лукавую искру, мелькнувшую в этом беглом взгляде.

— А мы, как другие, — протяжно сказал старик. — Чай, не дешевле людей…

В пушечной забастовка начиналась дружно. Но что происходило в остальных цехах? Несколько забастовщиков отправились на разведку и вернулись ни с чем. Во дворе, у ворот мастерских, стояли городовые и поворачивали всех назад. Разговор у них был короткий:

— Пущать не велено!

Тогда установить связь взялись мальчишки. Они пробирались из цеха в цех незаметно. На грязных заводских дворах, заваленных кучами бракованных отливок, горами лома и стружки, укрыться ребятам было легко. Вася недаром почти год бегал по мастерским с разносной книгой. Он знал каждый проход и каждый укромный уголок.

— Конторщик послал, Вернадский, — говорил он, наткнувшись на полицейского. — Важное донесение.

И доставал из кармана какую-то записку.

Один раз это помогло. В другой раз городовой толкнул его со злобой в плечо:

— Сказано — не пущать. Захотел в участок?

Городовой стоял у выхода из мастерской, загораживая калитку. Он был кряжист, тяжел и выглядел неповоротливым. Его голова была закрыта рыжим башлыком, из-под которого торчал крупный нос и остро глядели глазки, голубоватые, как снятое молоко.

— Ну, раз нельзя… — протянул Вася и вдруг нырнул у городового за спиной.

— Держи! — закричал тот и пронзительно засвистел на весь двор. Но Вася уже скрылся за грудой наваленных друг на друга опок.

Вечером Вася и его друзья долго бродили по Емельяновке. Они были возбуждены, хотелось поговорить о многом, хотя устали ребята больше, чем за день обычной работы у станков.

— Везде народ рабочий — и в пушечной, и в прокатке, а в одном месте бастуют, в другом ломят на хозяев. Ты мне объясни, что это значит? — допытывался ученик токаря Лешка.

— Чего тут объяснять, — задумчиво говорил Вася. — Рабочий народ тоже не везде одинаковый. Одни всю жизнь на заводе варятся, в пятом году революцию делали. Это рабочий класс. А другие вчера из деревни пришли и тоже называются рабочими.

Вместе со всем заводом ребята пережили несколько беспокойных дней. Забастовка не была успешной. Дирекция внесла кое-какие изменения в новый распорядок, но все понимали, что это больше для вида. Рабочий день стал длиннее.

В субботу вечером на кухню к Алексеевым по старой привычке забежало несколько мальчишек — Васины сверстники и друзья. Анисья Захаровна встретила их, как всегда, ласково, усадила за стол.

— Чайку попейте, сыночки, согрейтесь с морозцу, — говорила она, ставя кипящий самовар и нарезая толстыми ломтями ситный. — Покушайте, вы же голодные, я знаю.

Петр Алексеевич поглядывал на Васиных дружков молча, настороженно.

— Уже поздненько становится, мать, — громко сказал он, — ложиться буду.

И ушел в комнату.

А ребята хлебали чай и уплетали ситный.

— Сегодня хозяева взяли верх, завтра мы возьмем, — говорил Вася. — Нам с ними в мире не жить, как собаке с кошкой. Эта забастовка только начало…

— А конец где будет?

— Ты бери дальний прицел. Овальные номерки выбросить — это еще и не полдела. Царя надо выбросить да заводчиков и помещиков вместе с ним.

— Господь с тобой, Васенька, что говоришь только, — ахнула Анисья Захаровна, тревожно оглядываясь, не слышал ли отец. — Разве можно такие слова…

— Можно, маманя, надо. Отец остерегается, о вас, о маленьких думает, а нам бояться нечего, детей и жен у нас нет.

— А матери тебе не жалко, бесстыдник?

— Вы, мама, поймете. Я ведь для вас хорошей жизни хочу. А если каждый будет только себя жалеть…

— Остерегался бы все-таки, сынок, — тихо проговорила Анисья Захаровна.

* * *

Ребята охотно собирались у Васи. Для многих этот дом был с детства своим. И новые друзья — их у Васи становилось всё больше — как-то сразу чувствовали себя здесь тоже своими.

Старшие напоминали об осторожности:

— Ты уже не мальчонка, ты подпольщик, революционер. У полиции и в Емельяновке есть глаза.

Конспирация была нужна, Вася это хорошо понимал. Особенно теперь, когда он не просто помогал партийцам, а сам стал одним из них, — его приняли в партию в двенадцатом году, — но было трудно прятаться, скрывать свои чувства. Этому противилась Васина открытая, тянувшаяся к людям душа. Но легко ли, трудно ли, а надо. Частенько, заслышав у двери голоса друзей, он со вздохом нахлобучивал кепку и выходил за порог:

— Давайте пройдемся, что ли, подышим воздухом. Полезно! Господа за этим в именья и на дачи ездят. Мне мать говорила, она знает, — служила прислугой в барских домах. А наша Емельяновна чем не дача?

Бродить с друзьями по улицам было тоже хорошо. Хрупкий и слабый с виду, Вася был неутомимым ходоком. И питерская неприветливая погода никогда не пугала его. Ветер с моря гнал низкие тяжелые облака, мелкий дождик сек наискось, забирался острыми струйками за ворот. Вася шел, засунув руки в карманы, навстречу дождю, который не мог смыть с его лица улыбку.

Если было очень уж ненастно и холодно, они отправлялись в трактир к Богомолову и, заняв столик где-нибудь у стенки, долго сидели, опустошая пузатые чайники. Тут можно было поговорить. Но в кухне у Алексеевых вокруг дощатого стола на косых, околоченных накрест ножках, под внимательным взглядом ласковых глаз Анисьи Захаровны было, конечно, лучше всего. И, если Вася засиживался вечером дома, кто-нибудь обязательно забегал к нему на огонек.

Их сборища были уже не такими, как прежде. Звучали непритязательные шутки и песни, которые всегда заводил Вася, — петь он любил и умел, — но будто невзначай начинался разговор, разгорались споры, тянувшиеся часами. Ради них, в сущности, и собирались.

В такие вечера друзья уходили поздно, и, проводив их, Вася тихонько усаживался с книгой, привернув фитиль лампы, чтобы не мешать родителям. Время от времени мать беспокойно поворачивалась на кровати и шепотам окликала его:

— Шел бы спать, Васютка, на работу уже скоро.

— Сейчас, мама, сейчас, вот дочитаю.

Так по ночам читал он Эрфуртскую программу, принялся за «Капитал» Маркса и ленинские труды.

Как-то уже весной, просидев полночи за книгами, он совсем не лег в постель. Погасив лампу, тихонько надел ботинки, накинул пиджак и пошел к выходу.

— Куда ночью-то? — беспокойно окликнула его мать.

— Спите, мама, — тихо ответил он, — дело у меня, приду уж после работы.

Он долго шел по молчаливому предрассветному городу — мимо Путиловского, мимо Нарвской заставы, мимо вокзалов вдоль Обводного — на Ивановскую улицу, которой прежде и не знал.

На Ивановской, в глубине высокого дома с облицованными белой плиткой простенками, глухо гудели машины. Дом выглядел богато и неприветливо, и Вася на секунду задержался, раздумывая, туда ли он попал. Потом решительно вошел во двор, открыл массивную дверь на тугой пружине и сразу очутился в шумном и близком ему мире. На лестнице было полно молодых парней, по виду таких же рабочих, как он. Они весело переговаривались, о чем-то спрашивали людей, пробегавших во внутренние помещения с влажными полосами бумаги в руках.

Да, конечно, тут была типография. Печаталась в ней большая, известная в России и за границей буржуазная газета «День», которую читали заводчики, чиновники, адвокаты. Рано утром почтальоны разносили ее по богатым квартирам, подписчики просматривали свежий номер, сидя за накрытым белой скатертью столом, попивая кофе и вытирая усы накрахмаленной салфеткой. На «День» ссылались иностранные агентства, министры делали глубокомысленные пометки на его полях, но парней, собравшихся на типографской лестнице, «День» не интересовал. Они пришли за новой, начавшей совсем недавно выходить большевистской газетой «Правда». У «Правды» не было, конечно, таких средств, как у «Дня». Деньги на ее издание собирали по копейкам на заводах. У нее не было и такого налаженного аппарата распространения. Городские газетчики просто отказывались продавать ее — боялись.

Полиция только искала повода, чтобы расправиться с «Правдой» — конфисковать тираж, запретить издание, отдать редакторов под суд. А известно, что, когда полиция ищет повод, она его находит. В любую минуту в типографии мог появиться околоточный в сопровождении оравы непроспавшихся городовых и наложить арест на «Правду». Тогда уже не придется долго ждать, пока городовые возьмут ломики и разобьют на мелкие куски свинцовый стереотип, с которого печаталась газета.

Но парни с заводов недаром проводили на типографской лестнице ночи. Они выхватывали пахнущие керосином номера прямо из машин и успевали унести их до того, как появится полиция. В эту ночь и Вася ушел с пачкой «Правды» под мышкой. Он нес ее на завод, и счастливое сознание, что делает он важное революционное дело, не покидало его.

Вскоре после этой ночи Вася снова пришел за «Правдой». Распространять газету среди рабочих стало его постоянным делом, такое поручение дала ему партийная организация. Но он ходил на Ивановскую не только по ночам. Недалеко от типографии разместилась и редакция «Правды». Вечерами там собирались корреспонденты с заводов, фабрик. Одни приносили уже написанные заметки, другие приходили, чтобы рассказать о делах, о бедах рабочего люда — о притеснениях со стороны мастеров и приказчиков — хозяйских холуев, о несчастных случаях, происходивших почти каждый день, о бесконечных сверхурочных работах — выматываешь на них все силы…

И Вася ходил с тем же. Он уже познакомился с работниками газеты, стал там завсегдатаем. Конкордия Николаевна Самойлова — секретарь редакции — встречала его ободряющей улыбкой:

— Что нового у пушечников?

Она расспрашивала, как живется путиловской молодежи. Вася махал рукой. Что это за жизнь — света не видишь! Взрослым тяжело, а молодым вдвое. Делай то же самое, а получай половину. И здоровье откуда взять? Чахотка косит ребят, многие харкают кровью. Он начинал говорить горячо и торопливо. Самойлова слушала внимательно, не перебивая.

— Рассказываешь ты хорошо. Вот и напиши так. Ведь грамотный, тебя, кажется, даже профессором зовут…

И Вася брался за перо.

В «Правде» Вася нередко встречал товарищей по заводу. Особенно часто он видел там Егора Шкапина. Вася знал его уже давно. В одиннадцатом году Шкапин вернулся на завод после ссылки и поступил в котельную мастерскую. Он был разметчиком редкостного мастерства, а такое мастер спад люди всегда уважают. Но еще большее уважение Шкапин внушал товарищам умением растолковать самые трудные и запутанные вопросы, показать истинные причины всех бед, сваливавшихся на рабочих. Он был развитым, начитанным человеком. И еще Георгий Шкапин был поэтом. Вася помнил наизусть его стихи, рисовавшие тяжкие картины заводского труда:

Льется пот со всех ручьями, Грохот, лязг и стонов звон, Чад царит над головами, Смерть глядит со всех сторон.

Недолго проработал в тот раз на заводе Шкапин. Он был у полиции на примете. Новый арест, этап… Но Вася запомнил разговоры с этим умным, много знающим, сердечным человеком, горячим большевиком. Потому он так обрадовался, встретившись со Шкапиным снова. Шкапин вернулся в Питер осенью 1913 года и сразу же пришел в редакцию «Правды». Через нее он и связался с товарищами по заводу. Шкапин энергично участвовал в борьбе за создание путиловской больничной кассы. Он много писал по вопросам страхования рабочих и сразу стал сотрудничать в новом большевистском журнале «Вопросы страхования». С редактором этого журнала большевиком Валовым Шкапин познакомил и Васю Алексеева. Теперь Вася писал уже не только в «Правду», он стал и корреспондентом нового журнала.

«Правда» занимала особое место в Васиной жизни. Как тысячи рабочих-революционеров, он знал, что в редакции можно поговорить о самых насущных вопросах рабочего движения, которые волнуют заводский народ.

Была еще одна причина его привязанности к редакции. В эту пору Вася Алексеев уже писал стихи. Не сразу он осмелился предложить их газете, но хотелось прочесть свои стихи понимающим людям, услышать их слово. Таких понимающих людей он встречал на Ивановской улице.

В тесной редакции стоял небольшой столик, на котором, как в читальне, были аккуратно разложены свежие газеты и журналы. Вокруг столика обычно сидели рабочие — писатели и поэты, пришедшие сюда прямо с завода. Вполголоса они читали стихи, рассказы, обсуждали темы, иногда вместе сочиняли колючие четверостишия в номер. За этим столом Вася прочел друзьям первые свои стихи. И в те ночи, когда Вася приходил за свежей газетой, он видел на типографской лестнице тоже знакомые лица. Теперь у него появилось много новых друзей с Выборгской, с Васильевского и с Петербургской стороны. Они обменивались заводскими новостями, а больше всего говорили, как распространяют свою газету.

Каждое утро получаешь свежий номер… Всё кажется просто, как смена листков календаря. Но тут любой номер — это выигранная схватка, потребовавшая мужества и хитрости, искусства и жертв от многих людей.

Рассказывали о матросе, арестованном по пути в Кронштадт. Он вез пачку газет под форменкой, вроде бы и не доставал их оттуда, а жандармы все-таки пронюхали. Тут на пароходе и взяли служивого, избили до полусмерти. На гауптвахту привезли — на ногах не стоял…

— С умом надо действовать, — заметил высокий парень, одетый не то как приказчик, не то как дворник. — Видите бляху? Я за нее три рубля в год плачу. Зато могу торговать вразнос, по всему городу с тючком ходить. Я от хозяина веревками торгую. В тючке у меня веревка и лежит. А если там еще «Правды» сотни две экземпляров, это уж никому невдомек.

— А вы знаете, как мы вчера вынесли задержанный номер? Вот это была умора. Полиция нагрянула, когда уже кончали печатать. На лестнице толчея… Сгрудились мы так, что околоточному не пробиться. Пока он тут орал, печатники нерозданный тираж успели запрятать — под пачки с «Днем» положили, ко «Дню» околоточный руки не тянет. Ну, собрал он штук пять номеров, которые лежали у машины. «Где, — спрашивает, — остальные?» Печатники плечами пожимают. «Да мы и не успели. Приправили только, а вы уж и пожаловать изволили лично». — «То-то, — говорит околоточный, — с этим делом, гляди, у меня строго». Составил акт, забрал пяток газет и ушел довольный. А мы «Правду» вытащили из кил и айда с ней по заводам.

— Ну это что, вот у нас было… — вмешался еще кто-то.

Вася свой человек в этой шумной и веселой толпе. Он оживленно толкует с новыми друзьями о положении дел, о настроениях рабочих, весело смеется, слушая рассказы о том, как ловко провели полицию. Может, кто и приврет другой раз для интереса, но в общем истории, которые они рассказывают, истинные. Вася и сам мог бы рассказать немало такого. Ни один номер не раздашь без приключений. Вряд ли кто знает здесь о газетчике, который стоит близ их завода. Сам он в экспедиции «Правду» не берет, вроде и не торгует ею, а ведь ребята носят ему потихоньку. Принесут и запрячут пачку в водосточной трубе. Газетчик потом ее достанет и продаст рабочим. Конечно, иной раз получается не очень удобно. Хорошо, если погода сухая. А если дождь? Вся пачка тогда намокает, как губка. Но ничего, и мокрые номера всё равно идут нарасхват.

Рабочие с нетерпением ждут «Правду». Она нужна и дорога им — вот что самое главное, вот в чем суть.