Худокормов, не отпуская руки вошедшего человека, повернулся к остальным активистам в комнате:

— Знакомьтесь, ребята — Пётр Сергеевич Ладнов. Думаю, вы много о нём слышали и читали.

Гость сделал общий лёгкий поклон и с интересом осмотрелся, словно собрался провести в подсобке много времени и хотел убедиться в её пригодности для проживания. Итог быстротечной ревизии оказался, судя по всему, положительным — Пётр Сергеевич одобрительно улыбнулся и даже потёр руки:

— Ну что ж, вы неплохо устроились. В какой-то мере, можно даже позавидовать. Как говорится, бывает хуже.

— Мы здесь достигли наиболее удачного соотношения цены и качества, — объяснил Худокормов, также обводя хозяйским взглядом скромное помещение. — Проходите, Пётр Сергеевич, присаживайтесь. Что вас привело в наши палестины?

Наташа действительно слышала и читала о Ладнове, неполными обрывками, без начала и конца — бывалый диссидент, сидел ещё при коммунистах, но до сих пор не нашёл покоя. Временами на него ссылался Худокормов, иногда его фамилия попадалась ей в Интернете или в книгах, она невольно воспринимала его как одного из деятелей отечественной истории, и внезапная личная встреча застала её врасплох.

Ладнов тяжело опустился на предложенный ему стул, вновь оглядел присутствующих и улыбнулся:

— Испугались? Думаете, призрак явился из небытия? Живой, я живой. Вот, решил познакомиться с новым поколением борцов. Не возражаете?

— Что вы, Пётр Сергеевич, мы рады вас видеть. Хотите чайку или кофе? Ребята, давайте прервёмся на время — гостя нужно принять по-человечески. Сообразите там что-нибудь, прикупите печенюшек у наших хозяев.

Ладнов громко засмеялся:

— Ну вот, в одну минуту дезорганизовал всю деятельность оппозиции. Я на такой убойный эффект не рассчитывал.

— Ничего страшного, Пётр Сергеевич, можно и прерваться на часок. Посидим, поболтаем, переймём опыт. Вы ведь поделитесь, я надеюсь?

Ребята пришли в себя и засуетились, украдкой бросая любопытные взгляды на необычного гостя. Тот продолжал балагурить, адресуя шутки не одному только Худокормову, но и всем присутствующим. С неослабевающим интересом он разглядывал активистов, обстановку неуютного помещения и оборудование, подмечал всё новые и новые подробности, делал мысленные заметки и сопоставлял со своим советским опытом диссидентства.

— Занятный тип, — шепнул Лёшка Наташе. — Тиль Уленшпигель в старости. Ты его читала?

— Нет, — честно ответила та. — А что он написал?

— Много чего. Мемуары, гора публицистики. Неуёмный темперамент, бескомпромиссная натура. Когда в КГБ ему предложили выбрать между эмиграцией и тюремным сроком, выбрал второе. Ты бы так смогла?

— Откуда я знаю? Разве можно заранее судить о себе?

— Наверное, нельзя. Но многие из тех, кому предлагали такую же альтернативу, предпочли уехать.

— Ты ведь не собираешься их осуждать за желание выжить?

— Нет, не собираюсь. Но вот Ладнов сел, вместо прогулок по Парижу или Нью-Йорку. Сел за слова, а не за преступление. Ведь к тебе тоже могут однажды придти и сказать: либо назови чёрное белым, либо увидишь небо в клеточку. Ты когда-нибудь думала об этом?

— Не думала. Зачем пугаться раньше времени?

— Почему раньше времени? Люди уже сейчас сидят, всего лишь за участие в демонстрациях. Даже Авдонин сидит, а у него ведь возможностей для защиты больше, чем у любого из нас. Ни у тебя, ни у меня бригады адвокатов не будет. Для Покровского всё просто: главное организовать метателей булыжников пролетариата в полицию, а кого вместо них посадить — вопрос отдельный. Думаю, мы с тобой в проскрипционных списках пока не значимся, но кто знает! На карандаш нас наверняка уже взяли.

— Ты думаешь? — насторожилась Наташа. — По-твоему, у ФСБ нет более важных занятий?

— Это и есть их главное занятие. Антитеррористическая деятельность — лишь повод для бессудных репрессий. Периодически объявляют об уничтожении якобы организаторов того или другого взрыва, но кто знает, кого там ликвидировали на самом деле, если суд не состоялся? Нам предлагают верить на слово, а на каком, собственно, основании? После всех беззаконий мы почему-то всё ещё должны полагаться на безгрешность спецслужб! За кого они нас держат?

— Ладно, успокойся. Я тебе не ФСБ. В тебе столько нерастраченного пыла! Ты не пробовал заняться актёрством?

— Не пробовал, — обиженно буркнул Лёшка и опустил голову.

Наташа осадила себя и подумала собственных несовершенствах. Участвуя в акциях «Свободной России» и ночуя время от времени в изоляторах, она не задумывалась об опасности настоящего тюремного заключения. Литературные впечатления она получила в основном из «Графа Монте-Кристо» и «Архипелага ГУЛАГ», и теперь пыталась основать на них собственные фантазии. Каково это — утратить свободу? Сможет ли она идти к цели, зная о неизбежности тюрьмы? Перед мысленным взором встали глухие металлические ворота, виденные по телевизору, ряды колючей проволоки, мрачные камеры с зарешеченными окошками под потолком. Люди и там живут, но добровольно согласиться на такую жизнь ради принципа?

— Лёня, ты каким образом это помещеньице выбил? — неожиданно спросил Пётр Сергеевич.

На стол перед ним уже поставили чашку кофе, вазочку с печеньем и конфетами, вокруг потихоньку собирались все, оставляя свои дела ради перекуса и хорошего разговора. Передавали друг другу через головы соседей чашки и стаканы, тарелки и блюдца, выясняли предпочтения, комната наполнилась негромкими голосами.

— По знакомству, — объяснил Худокормов. — Приятель арендует магазин, и на нас оформил субаренду для проформы.

— Уютно у вас здесь. Главное — несколько выходов. Всю жизнь в любом новом месте первым делом обращаю внимание на пути возможного отхода.

— И часто случалось ими воспользоваться?

— Пару раз приходилось. Тут ведь какая особенность — мы нисколько не сомневались, что находимся под колпаком, и соответственно себя вели. Понимаете, с определённого момента самая обычная повседневная жизнь, с походами в продмаг и к стоматологу, превращается в род подпольной деятельности. Можно ведь не просто сходить за хлебом, а навести «хвост» на ложный след, создать впечатление, будто идёшь на конспиративную встречу, заодно впечатлить гэбистов размахом нашей несуществующей сети.

— А зачем впечатлять гэбистов?

— В видах психологического давления. Представляете, люди трудятся с утра до вечера, а то и по ночам, стремятся изо всех сил не оставить в стране ни малейших признаков живой мысли, а на деле ситуация для них только ухудшается и ухудшается. К сожалению, дела обстояли несколько иначе, вот и приходилось прибегать к обманным манёврам. Толку, конечно, мало выходило, но всё же некоторое время им приходилось тратить на проверку ложных сведений, и то хорошо.

— Пётр Сергеевич, а как вы пришли в диссидентство?

— Думаю, так же, как и вы все. Не мог вынести официальной наглой лжи. Телевидение ведь и тогда не отличалось большой изобретательностью — просто несли с экрана всякую чушь и даже не задумывались: ведь стоит человеку выглянуть в окно, и он всё поймёт. Понимаете, когда во время войны американцы организовывали пропаганду среди немецкого населения и армии, они отрабатывали её приёмы на военнопленных, проверяли эффективность. Например, выдавали тезис: продолжение германского сопротивления не имеет смысла, потому что США производят на своих верфях новые суда за две недели. Это была чистая правда, потому что они впервые начали использовать для строительства судов типа «либерти» технологию крупносекционной сборки, но пленные смеялись, поскольку это утверждение противоречило их жизненному опыту, и американцы отказывались от его применения в пропаганде во имя большей убедительности, как ни странно. Советская пропаганда такими пустяками никогда не озабочивалась: лепили казенным текстом всякую муть — лишь бы отчитаться о проделанной работе. Большинство людей пропускали эти перлы мимо ушей, поскольку здравомыслящий человек в принципе не способен вникнуть в словоблудие сумасшедшего. Слова то ли не имеют смысла, то ли имеют смысл, доступный только сознанию их автора. Знаете, лозунги типа «партия и народ — едины», «выполним решения такого-то съезда КПСС» — ведь никто, включая самых далёких от диссидентства людей, не воспринимал их всерьёз. Но, к сожалению, подавляющее большинство ощущало их как звуковой фон и не делало логических выводов.

Ладнов рассказывал о своей нелегальной деятельности легко и свободно, редко запинаясь для лучшего припоминания. Прошлое давно вошло его современную жизнь, стало её неотъемлемой частью. Он начинал с подрывных разговоров с однокурсниками по университету, примерно тогда же его впервые арестовали за распространение рукописных листовок с требованием свободы слова, собраний и многопартийных конкурентных выборов. Наивный студент сочинял их в искреннем удивлении от нерасторопности властей. Почему непременно одна партия на всю страну, почему непременно один кандидат на каждое депутатское место? Каждый сколько-нибудь читающий человек осведомлён о существовании разных взглядов на реальный социализм — даже в советском блоке можно наблюдать разные его версии. Частные магазинчики в Чехословакии, сельскохозяйственные кооперативы на рыночных основах в Венгрии, вовсе не коллективизированное сельское хозяйство в Польше. Так почему бы не разрешить в Советском Союзе несколько партий, отстаивающих разные подходы к осуществлению общих фундаментальных принципов? Пусть в свободной дискуссии на свободных выборах избиратели оказывают поддержку разным подходам, выбирают лучшего из нескольких кандидатов, каждый из которых верен марксистско-ленинским идеям. Публиковались же в двадцатые годы стенограммы дискуссий на заседаниях Политбюро, пока Сталин не перебил конкурентов, и не настала великая тишь. Но Сталин давно осуждён на двадцатом съезде, так почему же до сих пор не восстановлены прежние образцы ранней советской демократии?

Милиция пришла за Ладновым домой, оперативники провели обыск, изъяли несколько листовок и тетрадку, испещрённую неположенными мыслями. Затем его доставили в отделение, где он просидел несколько часов в пустой комнате и думал, пока не вошёл человек в штатском. Незнакомец вежливо поздоровался, уселся за стол напротив задержанного, положил перед собой папку и раскрыл её. Внутри обнаружились компрометирующие материалы, изъятые при обыске — несколько безобидных на вид листков бумаги. Начинающий вольнодумец не мог вообразить свою писанину причиной своих неприятностей и всё ждал разъяснений. Штатский некоторое время перебирал компромат, изредка хмыкая и издавая другие нечленораздельные звуки, потом начал задавать вопросы. Смысл их сводился к одному: кто тебя подучил? Ладнов удивился и начал даже не доказывать свою невиновность, а просто говорить. Он ведь сам способен читать, размышлять и делать выводы, почему его непременно кто-то должен подучить? И что такое «подучить»? Он разве совершил правонарушение? Свобода слова гарантирована Конституцией, антисоветской пропагандой он не занимался, поскольку и сейчас уверен в превосходстве социалистической системы над капиталистической, и тем более не клеветал на советский строй, поскольку клевета есть по определению ложное обвинение, а он не написал ни слова лжи. Он даже начал настырно предлагать человеку в штатском показать хоть одно место в изъятых опусах, которое не соответствовало бы действительности.

В этом месте своего рассказа Ладнов заметил на полях, что описываемое им событие имело место в пору действия сталинской Конституции, а не брежневской. В ней не было статьи о руководящей и направляющей силе советского общества, Коммунистическая партия там называлась «руководящим ядром» всех общественных и государственных организаций, что давало больше места для свободной дискуссии о многопартийности. Человек в штатском довольно долго слушал излияния задержанного, потом строгим тоном напомнил ему о необходимости быть начеку перед лицом происков западных спецслужб, которые всеми силами стремятся ослабить монолитную сплочённость советского общества вокруг компартии и предложил ему ответить на вопрос: смогли бы мы выстоять в Великой Отечественной войне, если бы не имели единого руководящего центра, обладающего непреклонной волей к победе?

— Война закончилась, — ответил Ладнов. — Нельзя вечно жить в режиме военной мобилизации.

— Война продолжается, только сменился противник и формы её ведения. Контрреволюционный мятеж в Чехословакии в своё время тоже начался с как бы невинных дискуссий об усовершенствовании социалистического строя, — строго заметил человек напротив.

Таким образом они проговорили пару часов, а затем студент вернулся домой с напутствием впредь не совершать политических ошибок и с пожеланием в будущем стать достойным членом советского общества.

Вольноотпущенник надолго задумался о содеянном и о случившемся с ним, но всё же не смог найти за собой никакой вины. Человек в штатском его не переубедил, но через несколько дней Ладнова вызвали на заседание райкома комсомола и там снова задавали вопросы, требовали объяснить мотивы не подобающего комсомольцу поведения.

— А какое поведение подобает комсомольцу? — искренне спрашивал в ответ сторонник плюрализма. — Не думать и говорить только по приказу? Вы вообще Ленина читали когда-нибудь? Где вы у него нашли хоть полслова о запрете комсомольцам и даже коммунистам честно говорить о несовершенствах компартии и советского строя? Почему никто мне не объясняет мои якобы ошибки, но все требуют в них раскаяться? Вот вы, лично вы, — обратился он непосредственно к растерявшемуся секретарю райкома. — Возьмите мою листовку и покажите мне пальцем конкретную фразу, которая противоречит советским законам или хотя бы нормам социалистического общежития.

Секретарь смял роковую бумажку в кулаке и принялся размахивать им перед лицом Ладнова, требуя прекратить хулиганство и признать вину, поскольку терпение комсомола не беспредельно, и в конце концов он будет вынужден принять решительные меры.

— Вы не говорите от лица комсомола. Может быть, через несколько лет с самых высоких трибун станут говорить то же, что я здесь написал. И тогда меры примут как раз к вам, а не ко мне.

Разумеется, беседа завершилась в некоторой степени печально: институтская организация поспешила исключить Ладнова из рядов, райком её поспешно поддержал, и бывший комсомолец прославился на весь институт. Большинство приятелей перестали с ним разговаривать, оставшиеся изредка обсуждали только проблемы учёбы и досуга, старательно оставляя в стороне проблемы философского масштаба, но издали на него посматривали — с интересом, со страхом, некоторые особо впечатлительные девицы — с восхищением. Им нравился молодой человек, гордо идущий против течения, хотя содержание его знаменитых листовок было известно очень немногим, и судить о сущности его квазипрограммы практически никто не мог. Зато все знали без всяких разъяснений: их однокурсник попёр против системы, а ведь никто не считал её идеальной. Более того, многие полагали её несовершенной и менее эффективной по сравнению с капиталистической — ведь именно в капстранах производится лучшее промышленное оборудование, автомашины и бытовая электроника. Только присоединяться к пропагандистским усилиям Ладнова никто не посчитал нужным, предпочитая спокойно доучиться и защитить диплом. Он оказался едва ли не самым пламенным сторонником социалистических идей на факультете, но только он и пострадал за излишнюю политическую наивность.

Первое время Ладнов воспринимал себя единственным вольнодумцем в стране, хотя знал, разумеется, о диссидентах из разговоров, радиопередач «Свободы» и Би-Би-Си, даже из официальных советских газет и контрпропагандистской литературы, которые в своей суровой критике всё же раскрывали имена непокорных людей. Однако, знание оставалось теоретическим, предположительным — никакими сведениями для личной встречи хоть с кем-нибудь из них опороченный студент не располагал. Оставалось только пойти за справкой в КГБ.

Однажды к Ладнову домой просто пришёл незнакомый человек и предложил ему не размениваться по пустякам. Они долго разговаривали с глазу на глаз, оставив несведущих родителей юного борца за дверью, и в течение всего собеседования прощупывали друг друга с осторожностью, присущей загнанным зверям. Гость говорил размеренно, тихо, уверенно, и каждое его слово одновременно возмущало и пугало. Демократический централизм означает запрет раз и навсегда обсуждать однажды принятые решения, социализм проспал научно-техническую революцию, американцы высадились на Луне, вывели на орбиту стотонную орбитальную станцию и в космической гонке оставили далеко позади Советский Союз. Они знать не знают о своём участии в напряжённой гонке за мировое первенство, если пересчитать ВВП по реальному курсу рубля, он составит лишь пятую часть американского, и это после почти шестидесяти лет напряжённейшего труда, а по сути бесчеловечной эксплуатации, какой никогда не знал даже дикий капитализм, не говоря уже о капитализме современном.

Ладнов возмущался и возражал, доказывал некорректность сопоставления доходов в СССР и США по курсу доллара, тем более фарцовочному, потому что у нас в принципе иная система цен, американцы не платят за проезд на метро и за коммунальные услуги такие смешные деньги, какие платим мы, и ещё многое другое, но сомнение разъедало душу. Человек пригласил Ладнова встретиться с группой его единомышленников, людей отчаянных и суровых, готовых к борьбе за успех безнадёжного дела до конца.

— Только имейте в виду, до сих пор КГБ считал вас заблудшей овечкой, а если сойдётесь с нами, станете врагом народа, со всеми вытекающими последствиями.

— Откуда вы знаете мысли КГБ?

— Вы правильно реагируете, — засмеялся пришелец. — Нельзя верить первому встречному. Договоримся так: я не могу вам доказать свою непричастность к чекистскому цеху, поскольку отрицательный факт доказать невозможно. Вот вы, например, можете доказать, что не являетесь агентом пяти иностранных разведок?

— Не могу, — ответил после минутного размышления Ладнов.

— Разумеется. Так что же нам делать?

— Вы у меня спрашиваете?

— Конечно, у вас. Здесь никого больше нет.

— Я не знаю, что вам дальше делать. Может, просто уйдёте?

— Я могу уйти, но вы навсегда останетесь один. Как в одиночной камере. Правда, советские заключенные, набитые в камеры, как сельди в бочке, мечтают об одиночках, но они ошибаются. Узники Петропавловской крепости сходили с ума именно от безлюдья.

— Я не в камере.

— Вы в камере, молодой человек, не обманывайте себя. Решётки на окнах — лишь условность. Достаточно обнести всю страну колючей проволокой вдоль границ, и вся она станет одним большим концлагерем. Вы можете поверить мне на слово и сделать первый шаг к свободе, или навсегда остаться заключённым. Выбор за вами.

Ладнов тогда не испытывал особой неприязни к КГБ, зато антисоветские изречения посетителя его возмущали. Ему нравилось быть гражданином великой страны, одной из двух сверхдержав, и рассуждения гостя о большом колхозе вызывали у него резкое отторжение. Тем не менее, он взял у незнакомца адрес и попрощался с ним, ещё не уверенный, примет ли приглашение.

Несколько недель он думал — на лекциях, в перерывах между парами, в библиотеке, дома. Пытался понять смысл происходящего. Оно пугало — одиночество действительно обступало его со всех сторон. Родители настырно зудели, требуя прекратить дурошлёпство, спокойно доучиться и пойти на работу, как все нормальные люди. Оставь свои глупые мысли при себе, не считай себя самым умным, каждый здравомыслящий человек понимает, что можно говорить, и что нельзя. Ты и сам понимаешь, не прикидывайся глупее, чем ты есть на самом деле.

Подобные разговоры выматывали юного Ладнова, он уходил гулять в одиночестве, отправлялся в кино или в театр, до вечера сидел на мокрых скамейках в аллеях и парках, и продолжал обдумывать предложение неизвестного. Иногда вынимал из кармана замызганную измятую бумажку и внимательно разглядывал её со всех сторон, словно в надежде вычитать помимо банального московского адреса некую высшую истину. Где правда? Официальным советским газетам он и сам не верил, но означала ли их ложь правоту тайных противников Советской власти? Человек в штатском из отделения милиции говорил и об этом: отдельные подрывные элементы пытаются использовать наши временные трудности и недоработки для подрыва социалистической системы изнутри, они предпочитают не замечать наши беспрецедентные социальные завоевания и уныло подсчитывают количество машин в частной собственности, хотя качество жизни следует измерять в иных параметрах — например, бесплатным медицинским обслуживанием и образованием.

Поскольку обсудить свой выбор Ладнов ни с кем не мог, однажды он явился по указанному в бумажке адресу и, когда ему открыла дверь приятная на вид, улыбчивая женщина и пригласила войти, не задав ни единого вопроса, он удивился. Ему казалось — он пришёл на явку, у него должны были потребовать пароль и сообщить отзыв, но обошлось без детективных вычурностей. Он разулся, прошёл в квартиру, уселся на диван перед круглым столом. С потолка свисала большая тяжёлая люстра, в серванте сверкал хрусталь, комната выглядела уютной и старомодной, совсем не производила впечатления контрреволюционного штаба.

Женщина разговаривала с ним о пустяках, периодически уходила на кухню — заварить чай, приготовить угощение, но и оттуда громко задавала всякие безобидные вопросы: любит он собак или кошек, кто его любимые писатели и композиторы. Ладнов сначала отвечал с некоторым напряжением, потом успокоился и совсем уже почувствовал себя гостем, когда стали по одному подходить новые люди, среди которых вскоре объявился и прежний незнакомец. Новенький со всеми знакомился, жал руки, улыбался, а потом, за чаем с тортом, почувствовал себя в своей компании. Одиночество ушло навсегда.

Компания оказалась пёстрой: инженеры, научные сотрудники, переводчики, и тут же истопники и дворники — только отличить одних от других оказалось сложно. Ладнов появлялся среди них всё чаще и чаще, место сбора менялось, состав — тоже

Возможность разговаривать обо всём на свете, не выбирать осторожные слова и не держать в уме несвоевременные мысли его обрадовала, потом озадачила. Ему давали странные книги — изданные на русском языке где-нибудь в Париже, переписанные от руки или перепечатанные на машинке, иногда на один день или ночь. Он читал их запоем, не мог оторваться из чувства причастности к тайному и запретному. Никто из знакомцев и приятелей его прежней жизни не читал ни Бердяева, ни Струве, ни Замятина, ни Набокова, ни Флоренского, никого из Булгаковых. А он читал, и с каждой неделей, с каждым месяцем испытывал всё большее презрение и ненависть к компартии, засекретившей от него и от всего народа целый пласт русской культуры, чуждых ей мыслителей и приверженцев вольного слова. Мир становился всё шире и просторней, марксизм-ленинизм показался лишь высохшим на корню деревом в цветущем саду.

Через несколько месяцев Ладнов спросил, почему они не боятся слежки.

— А что её бояться? За нами следят, они всё знают. Время теперь другое — они сами нас и боятся. Ходим друг к другу на обыски, иногда даже получается нелегальщину затырить.

— На обыски ходите?

— На обыски. Тот, к кому приходят, успевает позвонить, все к нему и собираются. По их правилам ведь всех приходящих положено впускать, но никого не выпускать. Вот они и впускают, хоть целый взвод, сами между нами протолкнуться не могут.

— И что потом?

— Как выйдет. Кого-то в зону, кого-то в психушку. В общем, играем в салочки. Они ведь жутко боятся западных журналистов.

— А вы кого боитесь?

— Чего нам бояться? Сокровищ не накопили, синекур себе не подыскали, отнимать у нас нечего.

— А свободу?

— Её нельзя отобрать — свободный человек и в лагере останется свободным. А несвободный остаётся рабом и на университетской кафедре, и в союзе писателей, которые тоже, в общем говоря, лагеря. Ведь советский профессор, даже если прекрасно всё понимает, несёт студентам ахинею ради близости к кормушке. Его награждают за верность пайкой, но от тюремной она отличается только размером и качеством, а не сущностью. Причём, о тюремной пайке этот профессор никогда не забывает, поэтому изо всех сил демонстрирует на людях верность генеральной линии, а дома, на кухне, шипит от злости — демонстрирует родным и близким своё вольнодумство. Чем так жить десятилетиями, лучше уж один раз выйти на площадь — по крайней мере, совесть не грызёт по ночам, а к старости это очень важно.

Жизнь Ладнова изменилась раз и навсегда. Закончив университет, он пошёл работать ночным сторожем, освободив себе время для чтения и лишив власти малейшей возможности ущемить его карьерные и материальные интересы. После пары обысков у него на квартире, случился крупный скандал с родителями, и он ушёл из дома. Ночевал на стройке, у приятелей-диссидентов, иногда получалось прожить на одном месте несколько недель, и оседлая жизнь постепенно забывалась, как сон.

— И вы остались совсем один? — с ужасом и недоумением в голосе перебил рассказчика кто-то из девушек.

— Почему один? Со своими единомышленниками. В каком-то смысле они к тому времени стали мне ближе родственников, потому что не требовали отречься от самого себя.

— Но родители просто хотели вам счастья. Борьба с государством несёт личные беды и несчастья, а они просто хотели вам спокойной счастливой жизни, их можно понять.

— Спокойной жизни — да, но счастливой? Что такое счастливая жизнь?

— Семья, дети, карьера. Все родители хотят своим отпрыскам такой судьбы. Мир так устроен.

— Вы правы, девушка, мир устроен именно так, — ласково согласился Ладнов. — Но я-то уже не мог его принять. Пассивное подчинение мне претило, да и сейчас претит. Счастье я видел в возможности ходить по земле, развернув, так сказать, плечи, а не ползать на карачках. Даже вы не можете меня понять, представьте отношение ко мне родителей тогда, в семидесятых.

— Но вы были молоды, неужели не хотели жениться и успокоиться?

— Хотел или не хотел — сказать трудно. Я вообще свою жизнь не планировал, именно по молодости. Просто жил, как живётся. Не знаю насчёт вашей сестры, но наш брат не всегда спешит под венец, только вы нас подбиваете. Я тогда больше готовился к тюрьме, чем к свадьбе. Едва ли не к смерти. Плохо понимал смерть, но политзаключённые в лагерях умирали. Мы получали об этом известия, я сам писал о них в самиздатовской «Хронике», пересказывал с чужих слов подробности смертей в лагерных больничках и похорон на лагерных кладбищах под жестяной табличкой с номером. Какая уж тут свадьба? Но случилось, тем не менее, случилось. Не скрою.

Пробил роковой час: среди диссидентов нашлась его будущая жена, словно посланная в награду за принятую на себя аскезу. Она оказалась строгой и принципиальной, считала лирические отступления от борьбы проявлением слабости и даже предательством общего дела. Ладнов подсел к ней на диван после долгого примеривания издали. Несколько недель боялся подойти, настолько сурово она отвечала на его заинтересованные взгляды.

— Она девчонка, — безапелляционно объяснили ему мужчины за кулисами событий. — Не вздумай перейти барьер — получишь по морде.

— От неё?

— Сначала от неё, потом от нас.

— Почему от неё, могу понять, но почему от вас? Я ведь не собираюсь просто использовать её для секса. Или в вашей среде не принято жениться?

— В нашей среде принято понимать ответственность за каждый свой шаг. Она сама должна пойти за тобой. Подонки опасны — способный предать женщину предаст кого угодно.

Ладнов не собирался предавать, для начала он хотел просто поговорить, поэтому и подсел к предмету своей страсти с глуповатой улыбкой на лице и с жарким желанием произвести яркое впечатление. Она оттолкнула его взглядом и отвернулась, а он смотрел ей в затылок и рассуждал о пользе разумного поведения по сравнению с чувственным реагированием.

— Влечение приводит в пропасть, поскольку страсть сжигает душу и превращает обыденную в жизнь в преступление. Ромео и Джульетта не могут заниматься регулярным мытьём унитаза, они способны только умереть от избытка чувств, — громко заявил он.

— Жизнь не исчерпывается работой по дому, — ответила она, не оборачиваясь.

— Не должна исчерпываться, но очень часто именно так и выходит. Если не готовить обеды и не мыть полы, дома не будет. Если заниматься только хозяйством, выйдет не семья, а производственная единица.

— Вы почему говорите со мной о семье? Я давала вам основания? Что за бесцеремонность?

Ладнов в прежнем шутливом тоне бросился рассуждать об институте брака исключительно как о философской проблеме соотношения личного и общественного в историческом аспекте вопроса, чем окончательно испугал несчастную.

— Вы сумасшедший?

— Неужели я настолько путано изъясняюсь? — искренне огорчился Ладнов. — Честное слово, просто хотел вас успокоить. Вы, кажется, разглядели во мне матримониальные намерения. Но я теоретик чистой воды.

— Теоретик чего?

— Семейной жизни, разумеется. Изучаю её в назидание современникам и потомкам как пример атавистического инстинкта, наиболее глубоко проросший в цивилизацию. Правда, и несколько покалеченный ей. Антропологи, отталкиваясь от исследований бытования человекообразных обезьян и примитивных племён склонны предположить полигамное устройство быта первобытных племён. Оно более рационально в смысле выживания вида — потомство дают только наиболее сильные самцы, а не все подряд. Торжество же христианства на значительной части Земного шара привело к моногамии и ухудшению конкурентоспособности человечества.

— Какой конкурентоспособности? Что вы плетёте? С кем конкурирует человечество?

— Ладно, не так выразился. Не конкурентоспособности, а соревновательности. Если любой безвольный дурак может найти жену, завести детей и воспитать из них таких же мямлей, как и он сам, качества человечества как вида неизбежно снижаются, дураков ведь больше, чем умных.

— Нет, вы всё-таки ненормальный. Кто вас сюда пустил?

— Да так как-то, само собой получилось. Пришёл вот, и всё тут.

— Вы предлагаете вернуться к многожёнству?

Ладнову не оставалось ничего другого, кроме как оставаться дураком, и он продолжил свои витиеватые бессмысленные речи. Девушка скоро махнула на него рукой и отвернулась, а потом и пересела подальше, где рядом с ней не оказалось свободных мест.

Ладнов отчаялся, но в следующий раз они встретились на очной ставке по подозрению в причастности к изданию «Хроники». Заполняя протокол, следователь невольно представил их друг другу — имя девушки звучало волшебно. Марина! Потянуло морским бризом, повеяло югом и пляжем, вкус молодого вина коснулся губ. В самый неудачный момент Ладнов предался мечтам, а ведь следовало сосредоточиться на деле. Правда, особых поводов к задумчивости тоже не возникло: они никогда не виделись в связи с «Хроникой», и могли честно дать соответствующие показания.

— Знакомы ли вы с этой женщиной? — скучным голосом спросил следователь.

— Кажется, виделись мельком на каких-то посиделках, — проводил политику честности Ладнов. — Она меня отшила.

Правила поведения на допросах требовали не отвечать отрицательно на все вопросы, но признавать безобидные обстоятельства.

— Сколько раз виделись?

— Насколько я помню, однажды.

— Где именно?

— Извините, не вспомню. Я часто по гостям хожу — натура у меня общительная.

— И всё-таки? Назовите несколько наиболее вероятных адресов.

— Нет, не назову. Нет ни одного адреса, вероятного более других.

— А вы знаете этого человека? — обратился следователь к Марине.

— Припоминаю, — ответила та. — Он худший семьянин из всех, кого я встречала в своей жизни.

Марина состояла под следствием, и, видимо, Ладнова просто решили напугать осведомлённостью о деталях его подпольной деятельности. Пару раз его уже вызывали на Лубянку и проводили беседы, советовали не идти против народа и взяться за ум. Теперь ему показали арестованную Марину, но зачем? Не могут же они знать о его сердечных тайнах. Или кто-то видел его бессмысленный и беспощадный заход на знакомство и сообщил в карательные органы? Выходит, в сообществе есть предатель? Или предатели?

Марину определили в психбольницу, с ней нельзя было видеться, но Ладнов решил написать ей письмо. Сочинение текста сильно осложнялось мыслями о гэбистах, которые непременно его прочтут. После долгих сомнений он вымучил из себя послание незнакомке, без чувств и мыслей — только о желании продолжить знакомство за стенами кабинета следователя и больничной палаты, без объяснения мотивов. Он и сам не понимал своего желания. Как можно понять причины влечения? Он просто хотел быть с ней до самой смерти, и совсем не пугался такой перспективы.

Конкретных планов он не вынашивал. Если невеста сидит в психушке и не догадывается о твоём желании на ней жениться, трудно рассчитывать на взаимность. Две встречи, такие разные, казались Ладнову схожими в главном: они сделали Марину ближе. Она уже не казалась ему чужой, хотя не случилось ни единого свидания, даже поцелуя, даже невинного похода в кино. Только один смутный разговор ни о чём и дача показаний под протокол об отсутствии между ними каких-либо связей, личных или деловых.

Через год он встречал Марину с цветами в холле психбольницы. Она спустилась по лестнице похудевшая, непричёсанная, с отсутствующим взглядом. Вместе с её родителями они погрузились в одно такси и приехали к ним домой. Родители сочли его ухажёром и почти обрадовались — вроде бы, вторая хорошая новость за день, но с тёмным оттенком. Они предпочли бы жениха солидного и надёжного, способного утихомирить их Мариночку и защитить её от жизненных невзгод, готового пожертвовать всем ради неё. То есть, со всей отцовской и материнской яростью, не хотели зятя из диссидентской среды, чьи перспективы исчерпываются лагерем или психушкой, хотя и не желали навязывать дочери выбор.

Домой приехали молча, а там Ладнов прошёл вслед за Мариной в её комнату и закрыл за собой дверь.

— Зачем ты здесь? — вдруг спросила она его, словно только сейчас заметила.

— Захотел тебя встретить.

— Почему?

— Хотел ещё раз увидеть.

— Зачем? Кажется, мы уже достаточно повидались. Все возможные ситуации уже использованы, осталось только кладбище.

— Кладбище подождёт. Ты в плохом настроении сейчас. Но ведь всё не так плохо! Ты вышла, я до сих пор не сел. Можно дышать, смеяться, дурачиться, верить.

— Во что верить? Лучше скажи, кто нас выдал.

— Я не знаю. Не хочу об этом думать. У нас нет своего Дзержинского, мы не можем выжигать крамолу калёным железом.

— А что мы можем?

— Верить. Что нам ещё остаётся? Я уверен, ты не встретила до сих пор ни одного из наших, кто бы верил в победу. Но нельзя постоянно ждать ареста и ограничивать всё своё существование одним этим ожиданием. Просто верь: всё будет хорошо.

— Всё будет хорошо? Что будет хорошо?

— Всё. Но ничего определённого. Бывает же счастье само по себе, без дополнительных определений.

— Ты опять несёшь ахинею. Почему ты вечно мелешь чушь?

— Потому что хочу произвести на тебя впечатление.

— Какое впечатление? Зачем ты хочешь его произвести?

— Чтобы ты не захотела со мной расставаться.

Они долго разговаривали, а потом вместе ушли, под причитания её матери и угрюмое молчание отца. Марина ничего им не сказала, только оставила адрес, написанный Ладновым на клочке бумаги. Временный, поскольку постоянного адреса у него не было, но роскошный — отдельная комната в коммуналке. Там они и провели свой медовый месяц, ни разу не прикоснувшись друг к другу — занятые только разговорами. Никогда и ни с кем больше в своей жизни Ладнов столько не разговаривал. Слова рождались сами, без усилий, почти без пауз, но не приедались. Говорили обо всём на свете: о чае, кофе, настурциях, тропиках, пустынях, моде, экзистенциализме, теории «большого взрыва» и причинах нелюбви Толстого к Шекспиру. Никто не знал их так хорошо, как они знали друг друга. Они рассказали о себе всё, не оставив за душой ничего тайного, а потом объявили общий родительский сбор на квартире невесты и объявили собравшимся о намерении пожениться.

Детям было уже далеко за двадцать, родителям они причиняли в основном страдания, и те давно не ждали от них ничего хорошего. Новость всех озадачила. Означает ли она конец эпохи бодания телёнка с дубом и начало человеческой жизни? Родители невесты пристально разглядывали жениха, его родители — невесту, и все страстно хотели высмотреть в их глазах смирение.

— И что потом? — осторожно сформулировал кто-то из старших общий вопрос.

— Потом? Поженимся.

— А после свадьбы?

— Что после свадьбы? Что бывает после свадьбы? Люди начинают жить одной семьёй.

— Люди-то начинают, а вы?

— И мы начнём, зачем же тогда жениться, — искренне удивлялись наивности предков жених и невеста.

— И за ум возьмётесь?

— Мы, кажется, давно уже взялись.

Все родители дружно взялись уговаривать пару ненормальных прекратить попытки пробить лбом каменную стену и начать человеческую жизнь — с работой, детьми, Сочи и Ялтой во время отпуска, совсем хорошо — с дачей и машиной. Жизнь дана человеку для счастья и продолжения рода, а не для войны всех со всеми ради невозможного торжества идей, чуждых большинству.

Ладнов и Марина встали и ушли, свадьбу отпраздновали на очередной явке, с шампанским, «горько» и подарками, по всем правилам. Первое лето они провели вдвоём на чужой даче, просыпались каждое утро от пения птиц за окном и буйного солнечного света, умывались колодезной водой, целыми днями бродили в лесу, обедали у костра на берегу ручья или на поляне и совсем перестали думать о несбыточном.

Осенью вернулись в город, он в очередной раз устроился сторожем, она — переводчицей технической литературы. Опять подвернулась комната, они совсем уже зажили, но под Новый год началась Афганская война, и они снова увлеклись «Хроникой» и полулегальными пресс-конференциями для иностранных журналистов на частных квартирах. Распространяли сведения о потерях армии и военных преступлениях, репортажи о прибытии запаянных цинковых гробов, которые родственникам запрещали открывать.

Олимпийские игры они пережили на сеновале у дальних родственников Марины, устав от упорства кураторов из КГБ, и попали под обвинения в двурушничестве со стороны своих. Периодически случавшиеся аресты и безусловная осведомлённость гэбистов о многих «мероприятиях» подпольщиков неизменно вызывали сомнения и пересуды по поводу явного предательства. Измождение заставило Ладнова изменить свою жизненную позицию: он больше не верил. Он был уверен в измене нескольких участников движения, публично назвал их имена, но встретил яростный отпор. У него нашлись единомышленники, но говорить о чьей-либо победе не приходилось.

— Ты не имел права их обвинять, — говорила на сей раз Марина, когда-то отчаявшаяся и разуверившаяся, — раз не можешь уличить с бесспорной достоверностью.

— Я не могу их уличить. Я не могу пробраться на Лубянку и найти в каком-нибудь сейфе их согласие на сотрудничество и расписки в получении денег. Чтобы суметь такое, самому нужно состоять там на службе. Я не могу ничего доказать с печатями и подписями, но я предлагаю исходить из простой логики, и никто до сих пор не указал на ошибку в моих расчётах. Мы не можем продолжать так дальше, нас в конечном итоге всех арестуют.

— Если арестуют всех, твоя логика рассыпется в прах.

— С какой стати?

— Потому что станет ясно, что предателя не было.

— Ты прекрасно меня поняла, не надо уловок.

— Твоя ненависть тебя сгложет.

— Наоборот, она заставляет меня жить дальше. Я никогда не сдамся, и они никогда меня не обманут.

Появление Горбачёва Ладнов воспринял как попытку масштабного политического мошенничества, в своих статьях требовал от нового генсека реальных действий по преодолению коррупции, беззакония и развала государственной экономики, выходил на демонстрации с карикатурами на коварного властителя дум, его несколько раз арестовывали, в конечном итоге предложили выбрать между отъездом и реальной отсидкой.

— Вы меня лагерем пугаете? — искренне возмутился Ладнов в кабинете куратора. — С чего вы взяли, что я вас боюсь?

— О жене подумайте, — назидательно ответил тот.

— Ваши советы относительно семейной жизни мне совершенно не нужны. Мы с женой отлично понимаем друг друга, она знает меня и верит. Можете что угодно наврать ей про меня, она не воспримет вас всерьёз.

— Зачем же врать? Мы просто честно ей сообщим: выбирая между принципом и семьёй, вы не сочли её достаточно важной.

— Формулируйте, как хотите. Уверен, опыт у вас большой. Правда от ваших ухищрений не пострадает.

Ладнова арестовали в восемьдесят пятом, за шесть месяцев до рождения первенца. Нагрянули к ним с обыском поздно вечером, изъяли литературу и увели с собой главу семьи. Беременная Марина стояла с передачами в тюремных очередях, повторяла про себя «Реквием» Ахматовой и ждала возвращения мужа домой. Ей разрешили свидание, она говорила о бытовых пустяках, умолчала про будущего ребёнка и только часто повторяла, чтобы он за неё не волновался.

— Тебе тяжело, — сказал Ладнов. — Но ты не тушуйся. Я им не дамся — зубы себе обломают. Не те времена.

— Я тебя дождусь. Они нас не разлучат, ты не переживай.

Он сидел в пермской политической зоне, о суде над ним сообщали западные радиостанции и диссидентская пресса, Марина выступила на пресс-конференции в британском посольстве с ребёнком на руках, долго отвечала на вопросы о Ладнове, её отношениях с ним и об их будущем.

— Я жду его всегда. Каждый день оставляю ключ у соседей и записываю на магнитофон лепет сына, чтобы отец мог его послушать потом, когда вернётся.

— Вы намерены отправить Горбачёву прошение о помиловании?

— Нет. Помиловать можно только виновного. Незаконно осуждённого следует освободить и реабилитировать.

Ладнов читал её письма, разглядывал фотографии маленького сына и думал, какой выбор он бы сделал, зная о грядущем пополнении семейства. Прежние представления о главном и второстепенном стремительно перемешались, и теперь страшненький глазастый карапуз в распашонке казался более важным, чем борьба за свободу.

— Слишком долго фотографиями любуешься, строго заметил ему сосед с койки нижнего яруса. Так можно язву заработать раньше срока. Тебе сколько отмерили?

— Пять, — привычно ответил Ладнов.

— Значит, когда вернёшься, он уже будет вовсю бегать и болтать. Вот ты и представляй возвращение. Входишь в квартиру, а он бежит навстречу с криком «Папа!»

— А побежит? Он же меня никогда не видел и не увидит, пока не освобожусь. Жена собиралась сюда его привезти, но я запретил. Не хватало, ещё малого к зоне приучать.

— Это правильно, согласен. А побежит или нет — от твоей благоверной зависит. Она должна ему о тебе каждый день рассказывать, чтобы он тоже тебя ждал. К пяти годам-то отец пацану уже нужен. Все приятели по играм будут ему в глаза тыкать — мой папа то, мой папа сё. Он будет мать тормошить: где мой папа? И вот тут её дело — создать твой сказочный образ.

Ладнов ещё до суда спросил у Марины, почему она не сказала ему о ребёнке.

— И ты тогда изменил бы решение? — спросила она в ответ.

— Не знаю, — честно сказал он.

— Я не хотела тебе мешать. То есть, не хотела усложнять выбор.

— Но ты бы хотела со мной уехать? Со мной и с ребёнком?

— Хотела бы. Но не по принуждению. Ты бы счёл меня подельницей гэбистов. Ты знал всё, что нужно: я есть, и мне тяжело без тебя. Но я тебя понимаю и не смею осуждать.

— Какой подельницей, о чём ты?

— Я бы давила на тебя вместе с ними.

— Что значит «давила»? Неужели отец не должен знать о будущем рождении сына?

— Должен. Если каждый день ходит к девяти на работу в самую обычную контору. Но если ты занят изменением мира, то у тебя не остаётся времени на свою собственную жизнь.

— Почему ты решила за меня?

— Если бы я тебе сказала, ты бы потребовал аборт?

— Нет, но почему ты решила молчать?

— Если ты оставил бы ребёнка, то какая разница, сказала я тебе или нет? Почему я вообще обязана кому-то говорить, советоваться, обсуждать? Я решила рожать, и никто не в праве меня судить.

— Марина, я не сужу тебя. Но ты промолчала, и я принял решение, основанное на ошибочных посылах.

— Хочешь сказать — если бы знал, решил бы по-другому?

— Не знаю, не знаю! Как теперь понять, решил бы я так или иначе?

— Вот я и облегчила твоё решение.

Ладнов прежде не знал свою жену. Он понял её слишком поздно, когда она сама заявила о себе, громко и бесцеремонно. С первой встречи он увидел в ней суровую девушку с остужающим романтический пыл взглядом. Бескомпромиссная, требовательная к себе и окружающим, бесцеремонная ради правды — он всё видел, но, по смешной прихоти мужской природы, не относил к себе. Думал, Марина строга в политической борьбе, а она не разделяла борьбу и жизнь. Она не выбирала между тем и другим, просто воспринимала бытие полностью, без забавных привесков и романтических финтифлюшек. Муж за решёткой, ему тяжело, так зачем же усложнять ему жизнь? Это нечестно.

В восемьдесят восьмом зону закрыли, Ладнов вернулся домой и окунулся в мир «Московских новостей», «Аргументов и фактов», толстых журналов с запретной ещё недавно литературой и квазисвободных выборов. Сыну шёл четвёртый год, он торопливо ковылял от мамы к папе и обратно, заранее радуясь их тёплым рукам, и лопотал смешные слова, понятные только ему самому.

— Что для вас сейчас то время? — спросил Ладнова Лёшка, отхлебнув чай из своей чашки и почему-то бросив короткий взгляд в сторону Наташи.

— Последняя попытка спасти реальный социализм. Такая же провальная и преступная, как и все предыдущие его стадии.

— Но свободы стало больше?

— Свобода либо есть, либо нет, молодой человек. И тогда её тоже не было, как и сейчас. Никакие «Московские новости» не могли обсуждать или критиковать действия Политбюро, разрешили только ругать лично Сталина. Всё телевидение оставалось под контролем КПСС. Конечно, по сравнению с брежневским временем, не говоря о сталинском, прогресс казался поразительным, но уже тогда самые трезвомыслящие напоминали, что понятие «гласность» впервые введено в оборот ещё при Александре II, и что означает оно не свободу слова, а расширение рамок дозволенного. Не изменение сущности системы, а красивая декорация. Чего стоит только бред о так называемом «социалистическом плюрализме»! Сколько о нём слов сказано, сколько типографской краски пролито! Оксюморон в чистом виде, но ведь Горбачёв так до упора и продолжал о нём талдычить, пока из Кремля не вылетел. А экономика? Если бы он просто ничего не делал, но он ведь катастрофически ухудшил стартовые условия для начала рыночных преобразований! Если бы гайдаровские реформы начались, скажем, в январе восемьдесят шестого, цены после отмены госрегулирования взлетели бы не в сто раз, а раза в два, от силы в три. Но в тот период решительные рыночные преобразования оставались абсолютно невозможными по политическим причинам — их не хотело партийное руководство, народ тоже. Их никто так и не захотел, но в девяносто втором уже деваться стало некуда — закрома родины опустели, а деньги исчезли как всеобщий эквивалент.

— Значит, вы не согласны с Шантарским? Он хорошо отзывается о Горбачёве.

— Естественно — чего же вы ждали от стукача со стажем?

— Кто стукач?

— Шантарский, конечно.

— Он ведь один из основателей «Хроники», и вообще — один из столпов диссидентского движения, — демонстрировал искреннее удивление Лёшка.

— Алексей, у Петра Сергеевича больше права иметь собственное суждение в подобных вопросах, чем у всех вместе взятых авторов книжек о диссидентах, которые ты прочитал.

— Так думаю не только я и не просто несколько авторов, это очень широко распространённое мнение!

— Да, молодой человек… простите — Алексей? Да, Алексей, к сожалению, это мнение очень широко распространено, но популярность ещё не означает справедливости. Большинство очень часто ошибается. Я бы даже сказал, оно чаще заблуждается, чем меньшинство. В том числе в вопросе о роли Шантарского в учреждении «Хроники». Эта легенда родилась после того, как реальные основатели сели или уехали, а Шантарский стал рассказывать новеньким сказки о своих подвигах. Сами понимаете, законы конспирации с авторскими правами плохо совмещаются. Не так много людей были осведомлены о реальном положении дел, и если один мерзавец назвался отцом русской демократии, им оставалось только с ним спорить и при этом выглядеть со стороны святотатцами.

— И вы совершенно точно уверены в их правоте?

— Уверен. Я и сам один из них. Могу назвать день и час, когда Стремоухов предложил регулярно публиковать информацию о нарушении советскими властями своих обязательств по соблюдению заключительного акта Хельсинкского совещания. Хотите?

— Хочу, — сохранял настойчивость Лёшка, хотя Наташа уже осторожно дёргала его за рукав.

— 30 октября 1975 года, в шесть пятнадцать вечера. Нас было несколько человек, у него на квартире, и Шантарский, кстати, вообще отсутствовал. Не стану утверждать, что уже тогда его подозревал, но не нравился он мне с самого начала. Смутный такой тип, всё сидит, слушает, изредка выскажется этак обтекаемо, а то вдруг предложит устроить митинг на Красной площади — как будто не знал, чем такие митинги заканчиваются.

— Но почему вы считаете его стукачом?

— Просто сопоставил ряд фактов. Многие странности его поведения можно объяснить исключительно сотрудничеством с органами. Несколько раз он не являлся на арестованные сходки, хотя его участие ожидалось. Ему сходили с рук выходки, которые стоили другим свободы или психушки.

— Какие, например?

— Например, визит в приёмную председателя Верховного Совета. Развернул там плакат, причём не с требованием к партии работать ещё лучше, а не больше, не меньше, как с призывом покончить с неограниченной властью КПСС. И это в семидесятые годы, при свидетелях! Приковал себя к батарее отопления, его из этой приёмной выковыривали часа два. И за всё это всего лишь переночевал в милиции! Самое главное — акцию ни с кем не согласовал, действовал самостоятельно.

— Ну, это всё неоднозначно, — решительно ответил Лёшка.

— Алексей, хватит тебе время впустую отбирать, — корректно осаживал его Худокормов. — Есть более интересные темы.

— Неоднозначно? — взвился Ладнов. — Вот, молодой человек, если бы я вам здесь представил бесспорные улики, это означало бы, что я стукач, а гэбисты целенаправленно стремятся опорочить Шантарского. Как вы себе представляете однозначные свидетельства?

— Не знаю. Убедительные. Он давал против кого-нибудь показания?

— Под протокол — разумеется, нет. На то он и стукач. Нужно всего лишь взять штурмом Лубянку, открыть архивы и почитать его доносы. Согласны принять участие?

— Подожду пока, — невежливо огрызнулся Лёшка, и взгляд его стал смущённо-неопределённым.

— От меня часто требуют доказательств, — напористо продолжал Ладнов, — но я не суд. Шантарский не сядет из-за моих обвинений, прав я или не прав. Более того, он не сядет, даже если в самом деле станут доступны документы КГБ, потому что не нарушал ни советские законы, ни даже российские. Он по-прежнему прав, он всё ещё герой, пламенный чекист с горячим сердцем и чистыми руками. Я уже вряд ли доживу, но ваше дело, молодёжь — сдвинуть наконец страну с мёртвой точки, превратить её из большой зоны в демократическое государство.

— Пытаемся по мере сил, — заметил Худокормов, — хотя и тяжело.

— Тяжело? Наверное. Но наши общие усилия не пропадают даром. Сейчас борцов в сотни раз больше, чем в советские времена. Кто знает — может, и в тысячи раз больше. Движение есть, как бы Покровский не стремился повернуть время вспять.

— Пётр Сергеевич, а как вы относитесь к Саранцеву? — спросил Худокормов.

Ладнов задумался на минутку и ответил медленно:

— Странный тип. Одно могу сказать: такого в истории России не бывало. Можно только провести с оговорками параллель с правлением Фёдора Иоанновича, за спиной которого стоял Борис Годунов. Очень условное сравнение, я не спорю, и неточное. Годунов ведь сел на трон после смерти царя Фёдора, а не усадил вместо себя. Впрочем, кажется, нашёл пример получше: Симеон Бекбулатович при Иване Грозном. Да, вот совершенно точная аналогия! Всесильный царь якобы отходит на скромную роль князя Московского, а самодержцем всея Руси якобы становится крещёный татарин. Товарищ генерал даже поленился придумать собственный ход конём, обошёлся примером почти пятивековой давности.

— Думаете, Саранцев — совершенно зависимая фигура?

— Разумеется. Как вы полагаете, зачем Покровскому унижаться перед бывшим подчинённым, если он не планирует вернуть себе престол? Мог бы постепенно отходить от власти, дирижировать парламентом с должности генсека «Единой России», но он почему-то предпочёл перед телекамерами рапортовать своему мальчику на побегушках о выполнении его поручений.

— Но зачем Саранцев согласился на смехотворную роль?

— Откуда мне знать? Возможно, прельстил внешний антураж. С ним ведь обращаются, как с настоящим президентом. Послы, визиты, договоры, переговоры. Здоровается за руку с сильными мира сего, да и, похоже, наслаждается ролью властелина человеческих судеб в России. А может быть, всё гораздо смешнее — принял игру всерьёз.

— Он ведь не со школьной скамьи в Кремль попал. Определённый опыт всё же накопил — причём, именно с Покровским.

— Да, под его, так сказать, десницей. Привык выполнять команды. Знаете анекдот о Веллингтоне? Он якобы после первого заседания своего правительства пришёл в недоумение: мол, я отдал министрам приказы, а они стали их обсуждать. Военный, тем более дослужившийся до генерала, не способен перекроить склад своей личности на демократический манер.

— Но Веллингтон, кажется, не считается ужасным премьером.

— Но и выдающихся достижений на политическом поприще у него нет. Тем более, мы говорим не о британском военачальнике начала позапрошлого века, а о советском генерале. У нас ведь в армии карьерный рост обеспечивается отрицательным отбором: чем больше полководческого таланта, тем меньше шансов на успех. В цене только готовность и способность угодить вышестоящему командованию. И не надо приводить в пример Эйзенхауэра. Тоже не великий президент США — сдал Корею, сдал Пауэрса. Политик не может позволить себе слабости, если не желает выйти в тираж.

— Но твёрдость обеих сторон конфликта может привести к глобальной катастрофе.

— Поскольку все это понимают, стоит только дилемма лобовой атаки в авиации — погибает первый, у кого сдадут нервы.

Грустные мысли овладели многими, но затем вошли несколько студентов, и Худокормов позвал их общему столу — подкрепиться перед отъездом.

— Как-то мне грустно стало, — призналась Наташа Лёшке, когда они отошли подальше от общей массы. — Чувство безысходности одолевает.

— Не журись, — беззаботно махнул тот рукой. — Ладнов вообще тяжёлый человек. Собственно, среди подпольщиков лёгкого человека найти трудно. Жизнь учит осторожности, осторожность требует подозрительности, и так далее, по нарастающей.

— А Шантарский обвиняет Ладнова в стукачестве?

— Насколько мне известно, он только пожимает плечами и улыбается со значением. Ладнова ведь трудно обвинить — он сидел, а Шантарский уехал. Каждый выбирает по себе. Если честно — в ситуации Ладнова я бы уехал. Мне кажется. В лагерь по доброй воле — выше моего понимания. Его нельзя не уважать, но и слушать долго — тоже невозможно. Хочется чем-нибудь развеселиться, порадоваться жизни, хоть какому-нибудь пустяку.

Они вновь занялись раскладкой немногих оставшихся книг — каждую разглядывали, перелистывали, Лёшка пускался в объяснения и комментарии, а Наташа критиковала его за безапелляционность и снобизм.

— Я просто предлагаю тебе своё видение, — отпирался он. — Почему я обязан со всеми соглашаться?

— Со всеми не соглашаться — тоже глупо. Сильно попахивает оппортунизмом.

— Ты очень легко разбрасываешься «измами». Ты можешь назвать человека, с которым ты согласна во всём, от и до?

Наташа едва не испугалась подвоха — не хочет ли Лёшка вывести её на разговор о Худокормове? Помолчала и хмуро подтвердила:

— Не могу. Нет ничего всеобщего, полностью правильного или ошибочного, обо всём можно спорить и подвергать сомнению любое слово любого человека.

— Ну что? Зато жить так гораздо интереснее. Представляешь, если бы всё было наоборот? Кто бы что бы ни сказал — сплошная железобетонная истина. Скучища!

Так они разговаривали ещё некоторое время, потом Худокормов бросил клич ко всем отъезжающим, в числе которых поименовал Наташу и Лёшку. С библиотекой они покончили, вымыли руки и пошли к выходу, едва не под ручку.