Саранцев смотрел на свою тайную школьную симпатию с недоверием и даже подозрительно:

— Вера Круглова была на том самом литкружке?

— Представь себе, была.

— Честно говоря, я вообще не помню её на наших посиделках. Елена Николаевна, а вы?

— Ну, я уж конечно не помню таких подробностей… — чуть растерялась виновница торжества. — Не берусь ни утверждать, ни опровергать Анечкины сведения. У меня кружок ведь и после вас работал.

— Она с самого начала ходила на ваш кружок, ведь её предмет там подвизался — она не могла такую возможность упустить. Слушала и смотрела ему в затылок. По-моему, ни разу ничего не сказала.

— Хорошо, — продолжал упорно искать спасения Саранцев. — Пусть она там была. Я-то в чём виноват? Я о ней знать не знал — просто высказался об Онегине, без всяких дальних умыслов.

— Она же написала тебе записку!

— Ты же сама сказала — анонимную! Я очень хорошо её помню — кажется, даже сохранил где-то. Если память мне не изменяет, засунул в томик «Героев пустынных горизонтов» Олдриджа, потому что читал его тогда. Единственная записка от незнакомки во всей моей неромантичной жизни, но она мне показалась глупой, в том числе из-за языка.

— А что не так с её языком?

— Он был какой-то нарочито-романный, причём явно построенный на образцах девятнадцатого века. У меня и мысли не возникло пойти на это свидание — стопроцентный розыгрыш.

— Неужели ни на секунду не задумался, кто бы это мог быть? — настаивала Аня.

— Бескрайнее море предположений — я даже не исключал причастности кого-нибудь из пацанов, ради прикола.

— Какое ещё бескрайнее море — как можно было не заметить её отношения?

— Ты сама говоришь, она мне затылок глазами сверлила. Как я мог её заметить?

Корсунская замолчала и принялась тщательно изучать пейзаж за окном. Она не хотела участвовать в словесном избиении её любимой жертвы.

— Анечка, говорю тебе, ты не права, — продолжала гнуть прежнюю линию Елена Николаевна. — Обвинять можно за ложь, унижение, предательство, жестокость, но не за отсутствие чувств.

— Да, за отсутствие чувств нужно просто изгонять из сообщества людей.

— Нет, Анечка, ты ступаешь на вовсе опасную стезю. Ты сама проявляла всю свою жизнь внимание ко всем людям в твоём окружении и рядом с ним? Среди нас святых нет.

Саранцев давно боролся с желанием сообщить миру о собственных давних чувствах к его обличительнице, но страх показаться жалким и неудачливым постоянно его останавливал. Веру Круглову, конечно, жалко, но он перед ней действительно ничем не провинился — Елена Николаевна полностью права. А если бы и знал, кто написал ту дурацкую записку, и сознательно устроил спектакль на литкружке, то уж точно это не повод для его травли сегодня, спустя столько лет. Если бы он Веру ненавидел и желал ей зла, то его оправдала бы сама страсть, но если он не питал твёрдой уверенности в её существовании и ни словом, ни делом не стремился её обидеть или оскорбить, то исчезает состав этического преступления как таковой. О чём вообще можно говорить на фоне изнасилований, соблазнений, детоубийств и ограблений! Всё человечество в преступники не запишешь. Даже догадайся он о чувствах Кругловой, как ему следовало поступить, если она его не интересовала ни на йоту? Затеять с ней отношения из опасения сделать больно и, в конечном счёте, причинить неизмеримо большую боль? Вот это как раз и называется обманом, морочением головы несчастной девчонке и так далее — тогда он перед ней бы и провинился.

— Лучше я вам другую задачку задам, — возглавила стол Елена Николаевна. — Расскажите-ка мне прямо сейчас и здесь, каким образом и в какой степени преподанная мной вам литература сказалась на вашей жизни?

— Ну, Елена Николаевна, — воскликнул Конопляник. — Вопросики вы задаёте! Как вообще литература может сказаться на жизни? Она ведь — сплошная эфемерность, а жизнь — материальна, воняет и тычет носом в практические открытия.

— Прекрасно, Миша, так и запишем: твою реальную жизнь художественное слово обошло стороной.

— Да нет, не стороной. Мы с ней двигались параллельными курсами.

— Елена Николаевна, я ведь в строительство пошёл, — добавил свою нотку возмущения Саранцев. — Какая там литература? Одни справочники, регламенты и СНиПы.

— Хочешь сказать, что работа — это вся твоя жизнь? Не поверю. Хотя ты меня и забыл, но, как легко догадаться, я о тебе в последние годы кое-что прочла. У тебя жена, дочь, твои и её родители — одним словом, личной жизни хватает.

— Да, захлебнуться можно.

— Ладно, не драматизируй. Все вы, мужики, изображаете семью страшным бременем, а не благом! Неужели книжки ничем не помогли?

— Он не умеет пренебрегать презренной пользой, — в очередной раз съязвила бывшая Корсунская и нынешнее лицо мировой нравственности.

— А вот с тебя, кстати, как раз и можно начать, — парировал Игорь Петрович. — С твоей юридической практикой человеческие души только и препарировать. Ты где специализируешься — по уголовному, жилищному, семейному? Надеюсь, не по корпоративному?

— Нет, не по корпоративному. Что же твоё ФСБ такие простые вещи установить не может?

— Не льсти себе, я и не думал выяснять у ФСБ твой род занятий во всех подробностях. Могу тебя с твоими взглядами вообразить на фоне какого-нибудь роскошного развода, с улетающими в окно тарелками и спрятанными от суда машинами и домами на Лазурном берегу — ты бы за неделю без клиентов осталась. Судя по твоей хватке, думаю, ты всё же по уголовной части идёшь.

Саранцев хотел сквитаться с Корсунской за её неоправданные нападки и впервые за весь день ощутил душевный подъём. Сейчас он отыграется и за дочь, и за полдня, потраченные на угадывание дальнейших шагов Покровского и его людей. Вот уже многие часы подряд он только гадает, предугадывает, предполагает, планирует, но ничего не может сделать или хотя бы сказать тем самым людям, с которыми борется. Теперь внезапно возникла возможность поднять голову.

— Я теперь редко веду дела сама, — холодно заметила Аня. — Но специализируюсь по уголовным делам, чутьё тебя не обмануло. Или всё же ФСБ?

— Чутьё, чутьё — можешь не сомневаться.

— Вас опять в сторону повело, ребята, — напомнила о себе Елена Николаевна. — Давайте вернёмся к литературе. Мальчики стесняются — Анечка, не подашь им пример?

— Вы имеете в виду литературу вообще или только школьную программу? — с неприятным налётом иронии в голосе уточнила Корсунская.

— Зачем же себя ограничивать? Нет уж, выпустим на свободу всех птиц.

Аня задумалась, глядя прямо перед собой и словно забыв обо всех присутствующих. Кажется, она и в самом деле хотела выдумать ответ на невозможный вопрос. Каким образом литература может повлиять на жизнь человека? По крайней мере, человека, не занятого ей профессионально? Человек живёт по законам, которые узнаёт в жизни, а не в книжках.

— Если говорить о любимых книгах, то я могу назвать несколько, — сказала Корсунская с лицом Клеопатры.

— Пока не надо названий, — возразила учительница. — Сначала о влиянии. Они изменили твою жизнь?

— Кажется, они на неё повлияли.

— Каким образом?

— Я стала циничной.

— Что? Аня, ты меня убиваешь! Что у тебя за любимые книги такие?

— «Мельница на Флоссе» Джордж Элиот, а из наших — «Капитанская дочка» Пушкина и «Епифанские шлюзы» Платонова.

— И ты умудрилась научиться у них цинизму?

— Не совсем научиться. Скорее — оправдать. Швабрин ведь тоже любит Машу, и он по-своему спас её от пугачёвцев. Принуждал её к браку, но не изнасиловал и даже не назвал её имени следователям. И всё же — отрицательный персонаж. Или не отрицательный, а просто живой? Может, он изменил присяге только ради возможности остаться рядом с Машей? Между прочим, как и Петруша Гринёв — ведь его самоволка из Оренбургской крепости тоже была самой настоящей изменой, он оставил свою часть в военное время.

— Секрет прелести высокой литературы — возможность бесконечного разнообразия трактовок.

— Не просто в разнообразии трактовок, а в отсутствии чётких критериев качества и невозможности предугадать воздействие на потомков, — Корсунская заговорила бюрократическим языком законника, словно оказалась в привычной стихии.

— Кажется, я понимаю смысл «Мельницы» в твоих глазах — Мэгги совершает аморальный поступок, но по прежнему вызывает симпатию.

— Аморальный поступок, но не преступление.

— Ладно, но к «Епифанским шлюзам» я уж никак не могу твой подход приложить, — всплеснула руками Елена Николаевна.

— Бертран приносит себя в жертву своей невесте, а она выходит замуж за другого, не совершавшего никаких подвигов.

— Ну конечно, всё очень просто. Хорошо, ты стала циничной. И твоя жизнь изменилась?

— Конечно. Нельзя работать адвокатом по уголовным делам и не воспитать в себе цинизм. Нужно разглядеть в подзащитном убийце хоть проблеск человека, иначе очень быстро рехнёшься или станешь пособником.

— Зачем вообще работать адвокатом убийц? — ехидно вставил Саранцев. — Платят хорошо?

— Во имя правосудия, Игорь Петрович. Слышали такое слово? Вы ведь у нас гарант Конституции.

— Ребята, хватит вам цапаться, сколько можно, — поспешила вмешаться Елена Николаевна. — Анечка, я всё же не понимаю — ты прочла эти книги и решила стать адвокатом по уголовным делам?

— Нет, скорее, наоборот. Стала адвокатом, потом задумалась — почему, и свалила всю вину на эти книги.

— А «Преступление и наказание» и «Воскресение» на тебя не повлияли?

— Трудно сказать, но, кажется, нет. У Достоевского и Раскольников, и Соня Мармеладова ненастоящие, а у Толстого Нехлюдов и Катюша стоят слишком далеко от юриспруденции. Эти вещи скорее подвинут уйти в монастырь, подальше от рода человеческого.

— Ты очень лихо расправилась с классиками.

— Ничего не могу с собой поделать. Я на работе постоянно говорю то, что положено, поэтому в свободное время на меня просто удержу нет. Начинаю выбалтывать подряд все свои мысли.

— Но ты ведь любишь свою работу?

— Я считаю её нужной.

— Нужной? Ты хочешь по утрам идти на работу или нет?

— Хочу. Я вообще не понимаю, как можно ненавидеть своё занятие. Меня бы никакие деньги не заставили идти в суд, если бы не было желания.

— Но почему именно эти три книги, как ты считаешь, способствовали твоему выбору профессии? Ведь можно долго перечислять все произведения мировой литературы о грешниках, вызывающих сочувствие. В конце концов, Гамлет тоже убивал людей.

— Почему — объяснить не смогу. Мне так показалось. К душе ведь шкалу или весы не приставишь. Читала, читала — и вычитала в итоге туманное ощущение. С вашей литературой, Елена Николаевна, всегда так.

— Думаю, ты права. Великие книги на вопросы не отвечают, а помогают искать ответы.

— Книги, Елена Николаевна, сбивают людей с толку, — добавил давно выстраданную мысль Саранцев, — и мешают им находиться в мире с самим собой. Читал я во времена перестройки вещь одного древнего русского полуфашиста. Он развивал в ней точку зрения на русскую литературу как на причину нескольких внешних агрессий — мол, немцы поверили Толстому, будто Каратаев действительно является обобщённым образом русского народа, и сочли победу над таким народом вполне достижимым делом.

— Мы говорили о великих книгах, Игорь, а не о полуфашистах.

— Попробуй, разберись, где великая книга, а где — нет. Ведь на наших с вами глазах с конца восьмидесятых копья ломаются. Сначала великие советские книги объявили конъюнктурными поделками, а бывший самиздат и нелегальный тамиздат — шедеврами, теперь старые советские романы опять на щит поднимают. А человек без высшего образования стоит посередине и думает: кто же прав?

— Основную часть советской школьной программы составляли великие тексты, — безапелляционно заявила Елена Николаевна. — Даже если взять «Прозаседавшихся», всё равно — Маяковский талантлив. Другое дело, что школьникам лучше бы знать другие его стихи, которые способны их разбередить. А их у Владимира Владимировича много — вся его ранняя поэзия — крик одинокого подростка на безлюдной тёмной площади.

— А с «Поднятой целиной» как быть?

— Шолохова тоже нужно уметь читать, — настаивала на своём Елена Николаевна. — У него ведь и «Судьба человека» есть — вещь совершенно поразительная, даже для оттепели. Едва ли не единственный персонаж русской литературы, добровольно сдавшийся в плен. Даже до Советской власти, у Толстого Андрей Болконский попал в плен в бессознательном состоянии, и Синцов у Симонова тоже, не говоря уже о советских оттепельных фильмах, в том числе «Чистом небе». А здесь главный герой повествования, вместо совершения подвига, при виде немцев выходит из машины и сдаётся. Они пальцем показывают ему, в какой стороне сборный пункт пленных, и он сам приходит туда, без конвоя, как и миллионы реальных советских солдат. Потом его мобилизуют в немецкую армию, и он несёт службу в немецкой форме, семья его погибла не от рук карателей, а от советской бомбы — ни в какой лейтенантской военной прозе вы такого героя не найдёте, он есть только у якобы бы насквозь официозного Шолохова. Я уже не говорю о «Тихом Доне» — «Доктор Живаго» по сравнению с ним просто панегирик революции.

— Елена Николаевна, но ведь школьная программа по литературе, в моём понимании, должна способствовать формированию у школьников вкуса, — продолжал Саранцев. — Она по определению призвана строить канон восприятия.

— Положим, должна. А ты имеешь возражения против действующей программы?

— Нет, я всё ещё о прошлом. Почему же советская школа провалила свою фундаментальную задачу? Вырастила поколения граждан, не питающих уважения к своей стране вообще и к её культуре в частности?

— Во-первых, у школы нет монополии на воспитание. Семья и окружающая жизнь к старшим классам оказывают уже гораздо больше влияния на формирование мировоззрения подростка, чем учителя. Во-вторых, я категорически не согласна с твоей сентенцией о поколениях. Я не слышала о таких поколениях, откуда ты о них узнал?

— Ему доклад подсунули, он его и прочитал, — вставила как бы ненароком Корсунская.

— Почему же в девяносто первом ни один человек не вышел на защиту Советского Союза?

— Мне кажется, потому что защищать Советский Союз тогда означало защищать Горбачёва, а у него защитников было мало.

— А я думаю иначе, — настаивал Саранцев. — Горбачёв так и не ушёл от прежней идеологии, хотя желающих строить коммунизм в стране уже почти не оставалось — по крайней мере, среди активного населения. И школа невольно сыграла свою роль, как и до революции. Тогда посредством насильственного преподавания закона Божьего успешно воспитали воинствующих атеистов, а к концу восьмидесятых с помощью научного коммунизма вырастили поколения антисоветчиков, которые не просто считали качество жизни на Западе более высоким, чем в СССР, а ещё и приукрашивали его, и высмеивали пропагандистские передачи советского телевидения.

— Ладно, Игорь, хватит заговаривать мне зубы — твоя очередь высказываться о литературе.

Саранцев замолчал и внутренне всё больше раздражался. Он не хотел говорить правду и собирался соврать половчее, но фантазия ему не вовремя отказала. Ему нравился Грэм Грин, особенно «Наш человек в Гаване» и «Тихий американец», он любил «производственные» романы Артура Хейли, особенно «На высотах твоих», и рассказы О’Генри, особенно повесть «Короли и капуста», а из отечественных авторов предпочитал Аксёнова. «Затоваренную бочкотару» он запомнил с подростковых лет, когда прочёл её в «Юности», хотя не имел тогда ни малейшего представления об авторе и даже фамилию его по детской привычке не запомнил. И уже намного позже, во время перестройки, после возвращения опального эмигранта в литературный контекст, с изумлением случайно узнал о его авторстве. Книги всплывали в сознании Игоря Петровича одна за другой, но не доставляли ему своим появлением радости — он хотел себе более солидного чтения. Грин вообще зачастую мешал ему работать — президент при каждом упоминании внешней разведки в своём служебном кабинете невольно вспоминал «Нашего человека» и на некоторое время терял серьёзность восприятия.

— Назвать книги, которые определили мою жизнь, я не могу.

— Не определили, а оказали влияние, — строго подняла указательный палец Елена Николаевна. — Я не настолько радикальный филолог, как ты меня представляешь. Можем начать с самого начала, как поступила и Аня: какие книги ты ценишь больше других?

— Достоевского, — неожиданно для самого себя сказал Саранцев. — «Братья Карамазовы».

Игорь Петрович прочёл роман давно, но запомнил его лучше прочих. Вспомнил снова во время разговора с Еленой Николаевной в машине, и теперь название само пришло на язык. Всё карамазовское семейство представилось ему психологическим портретом автора, раздираемого страстями Алёши и Дмитрия. Подобно Ивану, рассуждает писатель о невообразимом и, кто знает, водрузил ли он своего колобродного отца, то ли убитого мужиками, то ли мирно скончавшегося, на вершину этой пирамиды несовершенства, или сам себя видел таким же, ничуть не лучше его? Самое поразительное — вот так взял и со всей откровенностью вывернул себя на обозрение читательской публике. Странный всё же народ — писатели.

— Достоевский? — искренне удивилась учительница. — Ты уверен?

Наверное, тоже держала в памяти недавний разговор.

— Уверен, — обиделся президент. — Почему вы удивляетесь?

— Мне казалось, политику трудно с Достоевским.

— Почему?

— Ты же сам, кажется, мне сказал.

— Ничего подобного. Я сказал только, что Достоевский не мог руководить. А политикам он очень даже полезен — способствует смирению.

— Он говорит не только о смирении. И даже не столько. Скорее, о бесценности каждой отдельной человеческой жизни.

— Вы о том, что политика — грязное дело?

— Не так прямо, но, в общем, примерно да.

Игорь Петрович обиделся не столько за себя, сколько за Достоевского. Классик его не перепахал и не перевернул душу, но действительно заставил думать. Он не перечитал ни одной вещи сурового транжиры, игрока и ходока Фёдора Михайловича, однажды им прочитанной — останавливался, как перед глухой кирпичной стеной и боялся лезть через неё, словно ожидал встретить злобных цепных псов по ту сторону. Другое дело Толстой, смешной в его наивном морализаторстве. Отрёкся от авторских прав и призывал к аскезе, завещание писал на пеньке посреди леса, но с помощью двоих человек, один из которых держал перед ним текст черновика, а другой принёс фанерку для применения её в качестве конторки. Сколько манерности и фальшивой картинности, достойных мелкого графомана.

— Очевидно, порядочные люди не могут заниматься грязным делом, разве нет?

— Думаю, существуют определённые границы приемлемого, — не уступала Елена Николаевна. — Ты, например, их не переходишь. По моему мнению.

— То есть, я всё же поступал недостойно, но для моего грязного занятия допустимо?

— Игорь, не волнуйся так. Я не знаю ничего о каких-либо твоих недостойных поступках.

— Но думаете, что они всё же были?

— Я не считаю тебя бесчестным человеком, но в моём представлении политика предполагает систему компромиссов и неофициальных договорённостей, скрываемых официозной риторикой. Категоричные моралисты всегда остаются на обочине исторического процесса, но я и в жизни таких людей с трудом переношу. Всякий раз подозреваю причиной подобного рвения собственное бурное прошлое блюстителя. Кстати, меня и «Собор Парижской Богоматери» в своё время несколько озадачил: всё читала и ждала сведений о грехах молодости Фролло. Даже до самого конца подозревала в нём отца Квазимодо.

Елена Николаевна упорно клонила разговор к своей любимой литературе, а Саранцев всё более раздражался и терялся. Он никогда не считал себя книгочеем, хотя положенные мальчишке и подростку книги читал в изобилии, и не только фантастику.

— Я всё же повторю, вопреки вашей реакции: на меня произвёл впечатление роман «Братья Карамазовы». Не стану утверждать, будто он подвигнул меня на строительную или политическую стезю, но след определённо остался. Вот Достоевский в качестве моего автора вас удивил, а кто бы не удивил?

— Хемингуэй, — без паузы заявила Елена Николаевна. — Я бы каждому новоизбранному политику выдавала за государственный счёт экземпляр «Старика и моря». Человек отдаёт все силы борьбе, а после победы вдруг обнаруживает себя побеждённым. Очень полезное чтение для всех желающих славы и торжества.

— Я не ради славы и торжества пошёл в политику, — продолжал настаивать на своей невинности Саранцев. Он уже перестал раздражаться и начал впадать в уныние — атмосферы неприятия он совершенно не ожидал.

— Неужели ради народного блага? — поинтересовалась со своим обычным ехидством Корсунская.

— Нет, ради карьеры, — огрызнулся Игорь Петрович.

Сказал и подумал: а ведь действительно, в те незапамятные времена он откликнулся на приглашение Покровского, оставшись без работы. И пошёл в штаб будущего губернатора свободным человеком — его не удерживали обязательства ни перед работодателем, ни перед семьёй. Первый сам его прогнал, вторая нуждалась в кормильце, а не в искателе прописных истин. Он тогда только в шутку подумал о себе как о будущем президенте, и никогда никому в своей глупости не признавался. И теперь сказал чистую правду, хотя сам её не знал ещё несколько минут назад.

— Тогда я бы порекомендовала каждому политику «Обыкновенную историю» Гончарова, — быстро отреагировала Аня. — Ну и, само собой, «Войну и мир» Толстого для осознания своей малозначимости перед силами рока и рассказы Бунина навалом для памяти об уязвимости человеческой жизни.

— Миша, а ты почему молчишь? — не отставала от своих учеников Елена Николаевна. — Отсидеться не выйдет, мы требуем ответа.

— Понятия не имею, — равнодушно пожал плечами Конопляник. — Я, если помните, ваш литкружок не посещал и сейчас не самый великий читатель на белом свете.

— Всё равно не отстанем. Тогда выбирай хоть из школьной программы, но непременно дай нам хотя бы одно название.

— Не знаю я, Елена Николаевна! Мне и думать не о чем.

— Ответ не принимается. Подумай хорошенько. Ты ведь меня не забыл ещё, надеюсь? Тогда должен знать — я своего добьюсь. Даже из самого мнущегося у доски двоечника хотя бы пару осмысленных слов выдавливаю — человек всегда имеет точку зрения, но может и сам об этом не знать. В твоём распоряжении одна минута.

— Одна минута?! Да вы что, Елена Николаевна? Я теперь точно ничего не выдумаю.

— А если он в минуту не уложится? — осторожно поинтересовалась Корсунская.

— Тогда выйдет вон и вернётся назад только с названием наперевес.

Конопляник явно поверил в угрозу и не испытал уверенности в поддержке со стороны соучеников, поэтому покорился и поспешил выкрикнуть:

— Пушкин! И Некрасов.

— Почему именно они?

— Мы ведь только что договорились — ответа на такой вопрос не существует.

— Мы ни о чём не договаривались, все только высказывают свои точки зрения.

— Хорошо, вот моя точка зрения: нельзя объяснить, почему нравится книга или автор.

— Почему нельзя?

— Потому что они нравятся не в результате рассуждений или размышлений, а сразу. И оторопь вызывают тоже сразу, или никакого впечатления не производят.

— Значит, ты всё же испытывал на себе воздействие книг, зачем же прикидывался неучем?

— Я не прикидывался. В основном они не производят на меня никакого впечатления.

— В основном? А в остальном?

— Бывает интересно.

— Что показалось тебе интересным?

— Детективы братьев Вайнер мне казались интересными. И читались очень воздушно и быстро.

— Зачем же ты приплёл Пушкина и Некрасова?

— Ради приличия.

— Разве братья Вайнеры неприличны?

— Не знаю. Тут вот другие называют такое, что я сроду не читал и даже слыхом не слыхивал, а я скажу — Вайнеры.

— Ты, Мишка, старомоден, — успокоил одноклассника Саранцев. — Круг чтения уже давно не считается показателем качества души. Личное дело каждого — читать кого угодно в соответствии со своим вкусом, никто не лучше и не хуже.

— Всё равно, дураком выглядеть не хочу.

— Лично я Вайнеров не читала, только их детективы по телевизору смотрю, — отозвалась Корсунская. — По-моему, психологизма у них хватает — они не боевики писали, о поединок человека с человеком.

— Я как-то «Визит к Минотавру» проскочил чуть не за пару вечеров, испугался и решил Вайнеров больше не читать, — добавил Игорь Петрович. — Тоже застеснялся, на манер Мишки.

— Так застеснялся или испугался? — потребовала конкретности Елена Николаевна.

— Сначала испугался ограниченности своего художественного вкуса, а потом её застеснялся. Юлиан Семёнов ведь любил доказывать серьёзность лёгкого жанра. Мол, и в гитлеровской Германии, и в сталинском Советском Союзе, литературный детектив не приветствовался. В конечном счёте, ведь в его основе лежит обличение социальных пороков и морализаторство. Существование зла в обществе признаётся, но преступление всегда наказывается. В противном случае, это уже не детектив, а какая-нибудь психологическая драма или мистический триллер — зависит от характера зла.

— Игорь, а ты в принципе любишь детективы?

— Елена Николаевна, вы прямо душу вынуть хотите.

— Господи, причём здесь душа? Мы говорим о литературных вкусах. Вот ты назвал своей важной книгой «Братьев Карамазовых» — можно назвать её детективом?

— Не получится. Это как раз пример психологической драмы — автор подводит читателя к мысли о безнаказанности зла, хотя не формулирует её напрямую. Все почему-то решили, что убил Смердяков, а Дмитрий невиновен, но Достоевский ведь не утверждает ничего подобного. Мы можем судить только со слов Смердякова — «может, я убил, а может, не я». Собственно, с какой стати эти слова принято считать его признанием? А вдруг он просто издевается над своими незаконными братьями. Кстати, отцовство Карамазова-старшего в отношении Смердякова тоже не утверждается автором. Просто город так решил, поскольку тот приютил беременную неизвестно от кого дурочку. Разве слухи — это критерий истины? А вдруг он раз в жизни проявил человечность и поплатился за свою слабость дискредитацией?

— Ты с такой страстью бросаешься на защиту всех литературных обвиняемых, — многозначительно заметила Корсунская. — Никогда не думал об адвокатской карьере?

— Не беспокойся, с моей стороны конкуренция тебе не угрожает.

— Можно подумать, я сделала тебе непристойное предложение — ты почти испугался.

— Не испугался, но ужаснулся. Предложи ты мне стать врачом, я отреагировал бы так же. Не представляю себе другой жизни.

— Зачем же ужасаться? Не самая плохая работа — бороться за справедливость.

— И делать хорошие бабки на жажде справедливости. Если бы вы работали бесплатно, моральных дилемм было бы меньше.

— Странно слышать подобные суждения от гаранта Конституции.

— Ничего странного. Это в европейских языках «юстиция» и «справедливость» называются одинаково, у нас они разведены. Любой прохожий на улице скажет тебе то же самое: качество юридической помощи не должно зависеть от достатка нуждающегося в ней. В равных условиях богач и бедняк с большой степенью вероятности наткнутся на противоположные приговоры суда. Правосудие есть, а справедливости нет. И дело даже не в коррупции, просто хорошие и опытные адвокаты дорого стоят, независимые экспертизы и тому подобные изыски тоже недёшевы. Выходит, полное избавление от продажности, непотизма и подверженности административному давлению не решает проблему обеспечения законности.

— Ты готовишься к новой избирательной кампании?

— Просто высказываю вслух сокровенные мысли.

— В советское время тарифы на услуги адвоката устанавливались государством, но оставались выплаты из-под полы. Даже если избавиться от последнего обстоятельства, останутся рыночные законы спроса и предложения — к хорошим адвокатам выстроятся очереди, первыми в которых окажутся не те, кто более нуждается в помощи, а те, кто пришёл первым. И равного доступа к правосудию всё равно не будет.

— Анечка, ты согласна с Игорем? — озадаченно поинтересовалась Елена Николаевна.

— В мире вообще нет ничего идеального, — парировала Корсунская. — Давайте попробуем обсудить справедливость политической системы — волосы дыбом встанут.

— В политике справедливость хотя бы в теории достижима, — напирал Саранцев. — Если избавить её от тех же язв, что и систему правосудия.

— Ничего подобного. В самых равноправных условиях демагог может победить великого государственного деятеля.

— Может. И его победа станет торжеством справедливости — избиратели получат именно то, что выбрали.

— Как же ты понимаешь справедливость?

— Как правомерное воздаяние за содеянное.

— Это и есть правосудие.

— Да, поэтому то и другое и называется одним словом в европейских языках, как я уже говорил. Причём, по-польски, кажется, это общее слово — как раз «справедливость». Произносится с польским прононсом, разумеется, но корень тот же, что у нас. Не только в польском, кстати — и в чешском, и в болгарском, и в словацком, кажется. Можешь себе представить на русском языке «министра справедливости»? Или хотя бы «министра правосудия»? Насколько я помню, по-сербски «правосудие» — как раз «правда».

— Ты стал полиглотом?

— Нет, просто умею пользоваться Википедией. И тебе советую — очень удобный способ сопоставлять восприятие одних и тех же понятий в массовом сознании разных народов. Особенно интересно сравнивать статьи на разных языках о литературе и литераторах или об исторических событиях. Последнее — занятно в высшей степени. Даже особо долго вчитываться не надо — я обычно ограничиваюсь сравнением преамбул.

— Думаю, «министра справедливости» русский язык не вынесет, — вмешалась Елена Николаевна. — Люди смеяться станут.

— Потому что в их сознании справедливость и государственный аппарат несовместимы, — вставила Корсунская.

— Нужно смотреть глубже, — не согласился Саранцев. — Справедливость вообще не воспринимается как понятие из официального языка. Государство отвечает за юстицию, за справедливость — Бог или люди, в зависимости от убеждений.

— Ты даже о Боге говоришь? — удивилась негодяйка Аня. — Не припоминаю за тобой такого в телевизоре.

— Возможно, в официальных выступлениях я его и не упоминал. Мне не советовали вторгаться без необходимости в трудную тему.

— Но на патриарших праздничных службах я тебя видела, хоть ты и молчал.

— Раньше видела, а потом перестала, так ведь?

— Кажется.

— Ну вот. Неверующие раздражались моим присутствием на службе, верующие — превращением священнодейства в пиар-акцию. К тому же, без крайней необходимости выпячивать отличие моих религиозных убеждений от мусульманских и буддистских тоже показалось нецелесообразным.

— Но ты ходишь в церковь без телекамер?

— Нет, — после тяжёлой паузы ответил Саранцев. — А ты?

— Меня-то телекамеры в храме на прицеле никогда не держали.

— И всё же — ты ходишь в церковь?

— Хожу. И далеко не только по праздникам.

За столом настала тишина — все смотрели на Корсунскую, а она тем временем невозмутимо подхватывала вилкой кусочки овощей из своего салата и не обращала не остальных ни малейшего внимания.

— Причащаешься и исповедуешься? — осторожно поинтересовался Саранцев.

— Да, а ты против?

Тишина возобновилась и почему-то заставила смутиться всех безбожников.

— Ничего, но выглядит странно.

— Почему? У нас в стране свобода вероисповедания. Терпеть не могу конструкции «свобода совести» — кто-то когда-то коряво перевёл conscience, а мы теперь почему-то обязаны с этим жить. Согласитесь, по-русски выражение «свободная совесть» звучит жутковато.

— Конечно, — спешно подтвердила Елена Николаевна. — В первую очередь ассоциируется с внутренним миром преступника. Очередной пример трудностей перевода.

— Очередной пример необходимости создания нового государственного языка, основанного на собственной морфологии и понятного каждому грамотному человеку, — уточнила своенравная ученица.

— С каждым словом ты кажешься мне всё более странным юристом, — вставил своё правдивое слово Саранцев. Он страшно хотел развить религиозную тему, но боялся ступить на путь в неизвестное.

— Я хороший юрист.

— Не сомневаюсь. Но мне кажется, ты — единственный юрист, подходящий к исповеди. По крайней мере, до тебя мне такие не встречались.

— Откуда ты знаешь? Ты с ними сидел за столом и болтал по душам?

— За обеденным столом не сидел — больше за своим, в кабинете, но беседовать доводилось.

— И ты решил, что верующий должен через слово поминать имя Божье? Этот как раз грех.

— Нет, но суждения верующего, как я думаю, не должны звучать враждебно по отношению к другим людям.

— Зависит от людей, но верующие сейчас в большинстве своём не являют достойных образцов исповедания веры. Много нетерпимости, суеверия, суетности, стремления к внешней обрядности. Родители крестят грудных младенцев, чтобы те не болели, и даже не имеют ни малейшего понятия о том, что крещение — не магический обряд, не колдовство и не заговор, само по себе оно не спасает и тем более не лечит от телесных болезней. Принимающий святое крещение просто даёт Господу обещание стремиться в дальнейшем к христианскому образу жизни, и, если он своё обещание не сдержит, то лучше бы ему не креститься, он себе только хуже сделал. Если же родители крестят маленького ребёнка, то, разумеется, не младенец, а они принимают на себя обязательство воспитать из него искреннего христианина. И если в сознательном возрасте их отпрыск не придёт в церковь, то грех ляжет и на них.

— Анечка, честно говоря, для меня твоё крещение — тоже новость. У меня до сих пор даже мысли не возникало, — высказалась Елена Николаевна. — Ты и платок не носишь.

— Не ношу. Впрочем, брюки и короткие юбки тоже, как вы могли заметить. В наше время женщина летом в платке многими воспринимается именно как верующая, и ношение его можно воспринять как демонстрацию. Я, собственно, нисколько не стесняюсь, но и выпячивать свои убеждения не намерена — суть ведь не в платке, а в образе жизни. Я и на каждую встречную церковь крестным знамением себя не осеняю, и перед едой в ресторане не молюсь, и офис у меня иконами не увешан.

— А дома перед едой молишься?

— Молюсь.

— Живёшь теперь без греха? И не скучно? — поинтересовался Конопляник.

— Не скучно. И я не живу без греха. Даже монахини грешат, такова человеческая природа. Только я хочу уточнить важную подробность. При слове «грех» в голову нерелигиозного человека первыми приходят прелюбодеяние, воровство или убийство, но понятие греха на самом деле шире. Если меня толкнул какой-то невежа, а я на него рассердилась, хотя и не выказала своих эмоций внешне, я согрешила. Самое главное и самое трудное — как раз замечать за собой подобные проступки, понимать их нехристианскую сущность и искренне раскаиваться. Не перед священником на исповеди, а перед самим собой, когда никто из людей тебя не видит и не понимает твоих переживаний.

— Я, конечно, человек сугубо советский, — пошла в атаку Елена Николаевна, — но, думаю, причина моего неприятия церкви всё же в другом. Очень часто заявления церковнослужителей разного ранга по телевизору меня удивляют и даже раздражают. Я ведь не одержима бесами и вовсе не сгораю от желания смертного греха, чем же объяснить мою реакцию?

— Видимо, отличием вашего мировосприятия от убеждений священнослужителей. Они ведь и не обязаны совпадать. Более того, я сама иногда внутренне не соглашаюсь с публичными заявлениями даже иерархов. Православное учение не требует бессловесной покорности пастырям — вопросы можно задавать, постулат непогрешимости не признаётся ни за кем, в том числе за патриархом. А вы можете привести примеры?

— Легко. Меня всегда удивляла практика пожертвования на строительство церквей, например. Как её понимать — если старый греховодник на старости лет построит на свои ворованные деньги храм, перед ним открываются ворота рая?

— Нет, конечно. Бог взяток не берёт. Для прощения грехов человек должен их увидеть, осознать и искренне раскаяться. Не заявить о своём раскаянии вслух, а испытать его в действительности.

— И как же священник поймёт, кается грешник искренне или нет?

— Никак. Прощает не священник, а Господь. Один построит десять церквей, но всё равно не спасётся, другой не пожертвует церкви ни копейки, но войдёт в рай, если не спал ночами, страдал, наказывал себя и стремился загладить свои вины перед обиженными им людьми.

— Тогда ещё вопрос: много раз приходилось слышать, в том числе от священнослужителей, истории о родителях, которых Бог наказал через их детей. Каждый раз меня оторопь берёт: дети-то причём? Даже Сталин говорил, пускай для проформы: дети за отцов не отвечают. Выходит, православные видят проблему иначе?

— Я тоже слышала такое, и не согласна с такой позицией. Особенно чудовищны рассказы, например, о дочери, ставшей проституткой, потому что её родители согрешили, и Господь их таким образом покарал. Разумеется, каждый человек свободен, он не марионетка и не орудие наказания. Тем более, Бог никого не ввергает своей волей в грех — как только в голову такое может придти.

— Хорошо, а откуда у православных такое неприятие деятельного добра?

— Что вы имеете в виду?

— Католические святые делали реальные добрые дела для самых простых людей — спасали их от голода, холода и болезней, а православные — в основном подвергали себя аскезе и молились.

— Запрета на добрые дела в православии нет, если вы об этом.

— Хорошо, запрета нет, так в чём же дело?

— Одних только добрых дел недостаточно, если за ними стоит, например, гордыня.

— Какая гордыня, что ты имеешь в виду?

— Если спасаешь человека от голода или болезни и потому сам себя считаешь святым, то тем самым впадаешь в грех. Оптинские и афонские старцы, канонизированные после смерти, при жизни сокрушались по поводу своей греховности и даже отказывались принимать духовных чад, поскольку не считали себя чем-нибудь лучше их.

— Считать себя безгрешным — греховно?

— Конечно. Я ведь уже говорила — если кто-то не воровал, не грабил, не убивал, он ещё не святой. Принять такую истину трудно, но необходимо.

— Необходимо для чего?

— Для примирения с самим собой. Есть даже притча о двух сёстрах-близнецах. Их разлучили в детстве, одна попала в монастырь, другая — в публичный дом. Но в раю оказалась проститутка, а не монахиня, поскольку осознала свои грехи и стыдилась их.

— Очень удобная позиция для церкви: если все грешны, всем нужно покаяние.

— Церковь не является беспременным условием спасения, она только предлагает помощь страждущим.

— Можно спастись без церкви?

— Можно.

— Такого уж точно никакой священнослужитель не скажет!

— Наверное, не скажет.

— А ты почему говоришь? Если не от священников, от кого ты набралась такой ереси?

— Это не ересь. Читаю разные книжки, ничего удивительного. Сами понимаете, за столько лет комментариев к Писанию накопилось много, мне ещё долго читать.

— И кого же ты читаешь? Противников священноначалия?

— Святых отцов, профессоров богословия, мало ли кого.

— И все они пишут нечто отличное от того, что говорят священники?

— Разное пишут. Например, нет канонического правила о непременном крещении младенцев, у нас просто обычай такой сложился. И неправильно утверждение, будто некрещёные дети в случае смерти не будут спасены — все дети невинны. Церковь не отказывается крестить несмышлёнышей, но не заставляет родителей поступать таким образом, даже если где-нибудь какой-нибудь священник считает иначе. И ветхозаветные праведники, умершие задолго до вознесения Христа, тоже в раю.

— Хорошо, я рада за ветхозаветных праведников, — отмахнулась Елена Николаевна. — А вот я, например, могу надеяться на рай?

— Надеяться могут все.

— Ладно, ты меня поняла. Есть у меня шансы, так сказать?

— Шансы тоже у всех есть — ими только нужно правильно распорядиться.

— Анечка, не юли. Могу я рассчитывать на откровенный ответ?

— Елена Николаевна, вы задаёте невозможный вопрос. Никто не может забронировать рай заранее. Вы думаете, я сама знаю, спасена я или нет? Не знаю.

— Ну кто же, в конце концов, туда попадает?

— Неизвестно. Оттуда ведь никто не возвращался и результаты переписи обитателей горних высей на землю не приносил.

— Как же тогда жить?

— Уж точно не стоит руководствоваться в своих делах расчётами на вознаграждение за них после смерти. Таким путём можно придти только в совсем другое место. Поменьше думать о себе, побольше — об окружающих. И опять же — не из страха будущего наказания, а ради любви. Меня всегда раздражала «Рождественская песнь» Диккенса — какая-то языческая свистопляска. Повесть о Рождестве, где нет Христа. Какие-то духи Рождества — видения белой горячки. И самое главное — Скрудж меняется из страха перед наказанием, и свои добрые дела, получается, совершает тоже из страха. Решил, что заключил сделку с Богом из серии «ты — мне, я — тебе». Вот я сейчас срочно начну делать добрые дела, а ты уж меня после смерти не забудь, пристрой получше. От Рождества осталось одно название, без смысла. Так же, как Санта Клаус — кажется, никто уже и не помнит о святом Николае Угоднике, остался только бородач в красном колпаке из рекламы «Кока-Колы».

— Нет, Анечка, почему же — Скрудж узнаёт о страданиях больного малютки Тима, о существовании которого, видимо, прежде вообще не знал, и в нём пробуждается совесть.

— Думаю, он и прежде видел страдающих людей, взрослых и детей, и даже сам заставлял их страдать, но совесть его благополучно спала. Здесь есть ещё одна ловушка — Тим выздоравливает, Скрудж мирится с племянником и в несколько дней перерождается, после чего начинается всеобщее счастье. Любой человек с мало-мальским жизненным опытом расскажет вам не одну историю о хороших людях, которых преследовали несчастья. Сама по себе идея прижизненного вознаграждения за богобоязненность порочна и провоцирует подобного рода контраргументы. Люди воспринимают тяготы в своей жизни как наказание, а их отсутствие — как свидетельство божественного расположения. И то, и другое — страшное заблуждение. Вся наша земная жизнь — испытание. Господь никого не наказывает, он всех любит, а делает больно, чтобы помочь человеку исцелить свою душу. Воинствующие атеисты любят задавать вопрос: может ли Бог создать камень, который не сможет поднять. Я им отвечаю: Бог не может даже спасти человека без самого человека — каждый сам делает жизненный выбор.

— Значит, несчастья, хоть и не наказание, но всё же свидетельство греховности?

— Елена Николаевна, мы ведь уже договорились — все не без греха. Если человек на гребне успехов и довольства забывает о христианском долге, за гробом его ждёт жестокое разочарование. Успех — ещё одно испытание, а не сертификат на спасение души.

— Но ты ведь не можешь знать всего этого наверное?

— Конечно, нет. Я могу только верить. И каждый волен выбирать себе веру.

— Послушай, но откуда в тебе всё это взялось? Ты ведь училась в советское время, в школе физику и химию изучала, а в институте — научный атеизм. Неужели в один момент просто щёлкнуло в голове — и готово?

— Нет. Положим, физика и химия к вере вообще никакого отношения не имеют. Креационизм я обсуждать не намерена, он меня мало интересует. Научный атеизм прошла и прошла — он моё мировоззрение никак не изменил. Потом стала просто жить, крестилась вместе со всеми в конце восьмидесятых и потом ещё лет десять в церковь не заходила.

— Так, Анечка, если не хочешь рассказывать — мы тебя не заставляем. Правда, ребята?

Конопляник и Саранцев механически кивнули, но Игорь Петрович мысленно взметнулся: нет, пусть рассказывает. Он смотрел на свою бывшую симпатию с некоторым страхом, словно её у него на глазах похитили инопланетяне, и теперь она вернулась от них с грузом знаний и неведомым опытом. Симпатичная девчонка из его памяти вдруг проступила в его жизни потусторонней женщиной. Он смотрел на неё, но не видел. Мысли заметались в голове, обрывали друг друга, перепутывались и создавали новую картину мира, похожую на полотно безвестного абстракциониста.

— Я вот тебя совсем не толкал, а ты на меня разозлилась, — уязвил христианку Саранцев. — И где же твои убеждения?

— Я себя святой не называла, — сухо ответствовала та. — Извини, если тебя задело.

Игорь Петрович отчётливо, как на горячем листке компьютерной распечатки, прочитал в глазах собеседницы все её страсти: негодование из-за него и из-за себя, разочарование от неспособности усмирить тягу к осуждению и безбрежное желание закончить разговор. Ему захотелось встать и уйти, лишь бы не смотреть далее в опостылевшее незнакомое лицо.

— Я всё отлично понимаю, — продолжила Корсунская. — Явилась из многолетнего небытия и сразу бросилась обличать, хотя сама с собой не разобралась и вряд ли когда-нибудь разберусь. Смешна, нелепа, претенциозна, невыносима и так далее.

— Ладно тебе! Преступлений ты не совершала, я надеюсь? — протянул руку друга Игорь Петрович в ожидании ответного жеста.

— Представления о преступности разнятся в разных культурах и в глазах разных людей.

— Я имею в виду преступления в глазах закона.

— Подлогом документов не занималась, но, возможно, в интересах доверителя кое-что замалчивала, кое-что преувеличивала или приуменьшала, но и не лжесвидетельствовала.

— Ладно, я от тебя отчёт в проделанных грехах не требовал.

— А ты никогда не пробовал сам для себя такой отчёт составить?

— Слишком много времени пришлось бы потратить, а мне всю жизнь некогда — всегда спешу и не оглядываюсь.

— Очень рекомендую — отрезвляет и заставляет думать о будущем. Хорошо, оставляю тебя наедине с самим собой. Вы, наверное, воображаете сейчас моё пробуждение к вере через страшный грех, но всё случилось немного иначе.

Рассказ Кораблёвой-Корсунской оказался странным, как и всё её поведение. После школы и юридического факультета она осталась в Москве со своим молодым мужем. Обаянию своего избранника она поддалась ещё на пятом курсе, последовательно отвергнув нескольких его предшественников. Он был старше, уже работал юрисконсультом в каком-то кооперативе и представлял свою будущую жизнь в мельчайших подробностях. Жена являлась существенной деталью мозаики, поскольку её отсутствие вызывало вопросы приятелей и недоверие клиентов. Неженатый мужчина с определённого возраста и вовсе становится подозрительным типом, и Корсунский, хотя столь критичного возраста ещё не достиг, не собирался тратить время попусту. Аня проходила у него практику, он её заметил, выделил и решил не упускать возможность.

Тогдашняя Кораблёва при появлении в её жизни молодого и внимательного к ней юриста сначала оторопела, потом стала к нему приглядываться. Ухажёр действовал шаблонно — приглашал её в рестораны, театры, в гости к приятелям, катал по Москве на своём «мерсе» и осыпал подарками. Она понимала его желание непременно жениться и удивлялась его выбору: чем она хуже других? Аню занимал иной вопрос: стоит ли остаться с ним? Она понятия не имела, за кого следует выходить замуж. Мама осталась далеко, в Новосибирске, мнения подруг разделились, и студентка покорно следовала за Корсунским, оставаясь в нерешительности и не желая от него отказываться.

В её жизни прежде случались увлечения, но большое и чистое чувство она к тому времени сочла атрибутом романов девятнадцатого века. Она вроде бы и видела его вокруг себя: знакомые девчонки порой начинали светиться и мечтать, но потом сочетались законным браком, принимались вести хозяйство и стирать грязные пелёнки. Они восхищались своими карапузами и обсуждали общие проблемы мамаш конца восьмидесятых с их бесконечными очередями и карточками на продукты, Аня их слушала и терзалась сомнениями. Она хотела ребёнка, но в своём доме с садиком, а не в съёмной квартире или под крылом у мужниных родителей с туманными перспективами на получение собственного жилья. В те времена женихов, способных предложить такого рода условия было ещё меньше, чем сейчас, и упускать прекрасного кандидата Аня категорически не хотела. Он ведь не только с домом и машиной, он также не толстый и не лысый! Она рассуждала здраво и солидно, совсем как взрослая, проявляла заботу о будущем ребёнке, а не только о собственном благополучии, и в конце концов сочла выбор верным.

Они поженились осенью, когда Аня стала уже заправским адвокатом с дипломом, и слепые дожди время от времени кропили с небес Москву, утопавшую в золотой осени. По желанию невесты фотограф сделал серию снимков молодожёнов в увядающем парке, при этом долго выстраивал мизансцены, предлагал положить одну руку туда, другую — сюда, голову наклонить чуть вперёд и влево, или ещё как-нибудь, чем довёл жениха до белого каления, но он упорно терпел — невеста устраивала его во всех отношениях. Медовый месяц провели в Болонье — гуляли по узким улочкам с бесконечными портиками над тротуарами и непрерывно болтали. Поселились в центре, в средневековой башне, одни на несколько десятков метров её высоты. С макушки обозревали город, покрытый сплошной корой черепичных крыш, и спускались вниз по узким винтовым лестницам, минуя по пути к спальне ярусы бывшей тюрьмы и порохового склада.

Аня действительно была счастлива тогда. Она не хотела ничего иного — разве бывает лучше? Жизнь текла в единственно желанном направлении, отклонения не предвиделись и не ожидались, карьера развивалась успешно, но через год обнаружилась первая беременность. Она никому ничего не сказала, сосредоточилась на себе, несколько дней ни с кем не разговаривала и вынудила мужа задавать наводящие вопросы. При мысли о морщинистом крикливом комочке жизни на душе становилось тепло, но потом на память приходили грандиозные планы будущего, которым пополнение семейства ничем не помогало и даже наоборот, препятствовало их осуществлению. Если она сейчас выпадет из процесса, самостоятельные дела и собственное имя в адвокатской среде отойдут в неясное будущее, а она их тоже хотела. Ей нравилась работа — не защищать преступников от возмездия, а состязаться с государством. Приходили живые люди со своими судьбами, чаще несчастливыми, она смотрела им в лица, выслушивала их жалобы, а они ждали от неё помощи. Не агнцы небесные, самые настоящие воры и хулиганы — она навещала их в СИЗО, передавала посылки от родных и снова слушала жалобы на милиционеров, следователей и прокуроров, которые незаконно шили им дела. Аня задавала вопросы и понимала из ответов, что её подзащитный опять виновен — да они и редко отрицали её подозрения, просто тщательно вели учёт допущенных следствием нарушений и требовали справедливости — мол, раз нас привлекают к ответственности за нарушение закона, почему же другие нарушают его без всяких для себя последствий?

Родители со своей высоконаучной колокольни её не понимали и уговаривали по телефону заняться более приличным делом, но Аня раз за разом терпеливо объясняла им открытую ей простую истину: никто не имеет право на всё. Если вдруг попадётся насильник или маньяк, съевший двадцать человек, я буду и его защищать, как запутавшегося в постпубертатных проблемах и натворившего дел мальчишку. Я не хочу избавить его от наказания, я стремлюсь обеспечить торжество закона. Иначе общество превратится в стадо, где сильные будут карать слабых за их бессилие. Другого пути нет. Либо один закон для всех, либо беззаконие — без всякого промежутка. Её в ответ спрашивали: ты хочешь мир перевернуть? А она не понимала: я хочу поставить его на ноги. Ты одна? Нет, нас много. Ничего подобного, нас больше. Она могла обойтись без собственных денег, но очень не хотела остаться без главного занятия своего жизни.

Тем не менее, она поведала мужу о беременности, он немедленно прекратил все её порывы к работе, перевёз к ним домой свою мать, и они зажили в ожидании все втроём. Свекровь говорила мало, готовила завтраки, обеды и ужины, исподволь выясняла очередной каприз беременной и неторопливо его исполняла, но часто делала замечания или давала советы опытной женщины — скорее, хотела дождаться здорового внука, чем переживала за невестку.

Сын родился крепенький и голосистый, Аня никак не могла на него наглядеться, зато муж ей изменил. Стал смотреть мимо и говорить невпопад, погружался в свои далёкие от неё и семьи мысли. Она стала высчитывать время его отсутствия дома и предполагать худшее, он под воздействием её усилий ещё более отдалялся и время от времени даже не приходил ночевать под благовидными предлогами. Сын подрос, начал ходить, а потом и задавать вопросы, Аня снова работала и смотрела в шальные глаза уголовников, пока те с упоением рассказывали ей о своих преступлениях, а по вечерам — в глаза своего Корсунского. Он тоже говорил, но ему она не верила. Для уголовников она была почти свой человек, для мужа — чужой, и он от неё таился. В ответ на прямые вопросы возмущался и устраивал скандалы, а она не хотела пугать сына и злилась ещё сильнее, уже не за предполагаемые его похождения, а за реальную бесцеремонность.

Жизнь превратилась в пытку. Ненавистный мужчина с запахом чужих женских духов упрямо оставался рядом, и Аня не умела от него избавиться. Она хотела на свободу, и могла её купить — зарабатывала достаточно и от мужа не зависела, но свобода не хотела её. Временами она представляла себя в пустой квартире и пугалась, но вообразить рядом с собой другого мужчину всё же не могла. То ли боялась повторения пройденного, то ли не верила в свою привлекательность как матери-одиночки, но со временем всё более и более ощущала себя внутри мышеловки. Нелепый сын бежал от неё к пришедшему с работы отцу и верещал в его руках, суча ножками и заливаясь смехом. Казалось, он тоже её предаёт, ещё не успев вырасти и узнать простые истины.

Аня не хотела следить за Корсунским, никогда не звонила ему в офис с целью выяснить у секретарши его распорядок дня, планы на будущее или вчерашнюю программу. Вовлекать посторонних людей в свои переживания она не планировала, и от свекрови тоже таилась, а та и не навязывалась. Бессилие, ревность и неспособность отомстить наполнили жизнь преданной жены холодной ненавистью, и в ходе очередного скандала она взялась оскорблять мужа словарём своих доверителей, а тот тоже двинулся по их стопам и ударил её. Она оторопела, потом рассвирепела, забыла себя, схватила оказавшуюся под рукой вазу и разбила её о голову неверного. Тот попал в больницу и через некоторое время вернулся домой с множеством швов на обритой и перевязанной голове, на жену не смотрел и всё время молчал.

Аня первые часы злобно торжествовала, потом из глубины души поднялось новое чувство. Оно мешало спать ощущением страшной неправоты и заставляло неукротимую супругу думать. В памяти неизменно всплывало зрелище первой минуты после побоища: Корсунский сидит на полу и закрывает рукой лоб, между пальцами льются чёрные струйки крови, а на полу отдельные капли постепенно собираются в лужицу. Он оставался тем же мерзавцем, но Ане стало его жалко, и она сокрушилась своей несдержанностью — ведь он не ударил её так же сильно. Она стала вспоминать многое виденное, читанное и слышанное в своей жизни, и рассказы своих тюремных подопечных тоже. Они и за решёткой сохраняли уверенность в собственной правоте. По их мнению, тот, кого они били, сам виноват в своих неприятностях. Корсунский определённо заслужил свои швы, но почему тогда воспоминание о чёрных струйках саднило и лишало покоя? Вспомнилась жена писателя — она пошла доброволкой за ним во фронтовой госпиталь, с фронта вместе с ним на место земского врача, где он подсел на морфий и гонялся за ней с топором, если ей не удавалось вовремя достать дозу, но она его спасла и от морфия, и от тифа, кормила его, одевала и отапливала квартиру в непритязательные двадцатые, пока он писал свой первый роман, а потом он этот роман опубликовал, развёлся с ней и подарил экземпляр с посвящением не ей, а новой жене. Писатель просто заслуживал смерти, но его все любят, а некоторые — боготворят, и о ней читатели и ценители вспоминают лишь с благосклонным примечанием: она помогла писателю в тяжёлое время. Она-то ему помогла, но почему непременно следовало её покарать за жертвы и милостиво разрешить ей постоять где-то рядом в памяти благодарного человечества?

Приходили на память самоотверженные жёны знаменитых физиков, способные застелить семейное ложе для любовницы своего благоверного и тихо удалиться, а в конечном счёте сама собой родилась простая мысль: она не самая несчастная женщина и жена на белом свете. Ей некому мстить — чувства мужа к ней не изменятся в лучшую сторону, если она начнёт с ним войну и примется делить имущество и сына. Второй раз в ту же реку не войдёшь, он никогда уже не станет прежним — либо им сейчас разойтись навсегда, либо вычеркнуть прошлое и всё начать сначала.

После возвращения мужа из больницы они никогда не вспоминали об уголовном происшествии в их доме. Он не извинился перед ней, она — перед ним. Несколько месяцев они молчали и не смотрели друг на друга, Аня болезненно читала разные книги в бесплодных попытках найти несуществующие ответы на незаданные вопросы. Потом оказалась в тихом сообществе чужих людей — они собирались по очереди на квартирах друг у друга и читали вслух тексты, считая их религиозными и вдохновляющими к новой жизни. Тексты в основном учили идти за учителем, никогда не оглядываться и не задумываться — Аня быстро испугалась и отстала. Зашла в ближайшую православную церковь — на неё накричала женщина с тряпкой и помойным ведром. Через год или больше поисков и метаний она встретила весёлую женщину, готовую к смерти. Так и сказала при первой встрече — я не боюсь умереть, и Аня оторопела от неожиданности, поскольку никогда прежде не видела героев. Женщина раскрыла ей простую истину: бессмысленно бояться неизбежного. Всех ждёт одна судьба. Легко верить в чёрное посмертное небытие при жизни, но если ошибёшься, то лёгкость обернётся тяжёлым похмельем. Люди придумали разные гадалки о потустороннем мире, и каждый волен выбрать свою. Кому поверить: тем, кто утверждает свою исключительную непогрешимость и признаёт за прочими только греховное заблуждение и путь к вечным мукам, или тем, кто говорит: можешь нам не верить, дело твоё. Можешь не соблюдать наши обряды и не ходить в наши церкви, но, если будешь относиться к другим людям так, как ты бы хотел, чтобы другие относились к тебе, и не мечтать при этом о награде ни в этой жизни, ни в последующей, для тебя не всё потеряно — можешь спастись и без нас.

— И почему же вы не боитесь умереть? — спросила Аня весёлую женщину.

— Потому что я узнаю ответ, — сказала та.

— А вдруг он окажется неутешительным?

— Любой ответ лучше безвестности.

Аня с ней не согласилась и продолжила свои безутешные поиски, пока не встретила новое откровение: ответа нет. Никто никогда не пообещает будущего с твёрдой гарантией — так стоит ли тратить время на доказательства? Если бешеная горная река несёт тебя к водопаду с непреодолимой силой, не пытайся выговорить себе благоприятные условия — собеседника всё равно нет. Падение неизбежно — так смотри вперёд без страха, ибо он не имеет смысла, когда нет надежды на обращение потока вспять. Она вспомнила сына — он хотел знать всё обо всём и задавал вопросы ей, а не Богу. Она вспомнила мужа — он сидел на полу, чёрные струйки просачивались между его пальцами, и других женщин не было рядом, чтобы помочь. Она вспомнила весёлую женщину и тоже обрадовалась. Спасение лежало в отсутствии ответа. Несовершенство бытия ведёт к осознанию вечности. Вселенная колыхалась у неё над головой волшебным занавесом вечного света и делала бессмысленным вопрос об основах мироздания.

Туманные прежде книги вдруг сразу стали понятными и удивили неземной простотой. Аня пошла в одну церковь, потом в другую, слушала проповеди, отстаивала службы, искала созвучия и нашла их в сельской церквушке под Москвой. Полсотни лет она пробыла колхозным клубом и зерноскладом, и её не успели восстановить полностью — крыша протекала, стенные росписи было сложно рассмотреть, но иконостас был новый, а молодой попик говорил без надрыва и риторических красот о неизбежности грядущего торжества истины через признание человеком своего несовершенства.

— То есть, проломив череп неверному мужу, ты пришла к Богу? — уточнил Саранцев в своей манере общения со странной женщиной.

— Твоё ехидство здесь совсем неуместно, — спокойно ответила та. — Цинизм тебя не спасёт.

«Только он меня и спасёт, — подумал Игорь Петрович. — А совесть меня неизбежно погубит».

— Анечка, — вмешалась Елена Николаевна. — Но как же твой муж? Вы по-прежнему вместе?

— У нас теперь два сына.

— Но когда вы всё же помирились?

— Что значит «помирились»? Мы не выясняли отношений и не искали виноватых. Я не знаю, куда пришёл он, но я его больше не ревную. Даже когда на вечеринках его начинают клеить декольтированные дуры с искусственным бюстом.

— А если однажды он уйдёт с одной из этих дур? — вновь продемонстрировал пристрастие к точным формулировкам Игорь Петрович.

— Не уйдёт.

— Ты уверена?

— Абсолютно. Он имел много возможностей. Он знает многое обо мне, но уверен, что не всё. И хочет узнать больше.