Река, что нас несет

Сампедро Хосе Луис

#i_001.jpg

ГЭНЬ

 

 

1

Ла-Эскалеруэла

Шеннон проснулся от холода, приоткрыл веки — и не поверил своим глазам: по реке шел человек. Он спокойно ступал по воде, продвигаясь вперед сквозь рассеивающуюся пелену тумана. Пораженный, Шеннон приподнялся, думая, что все еще спит. Но тут же понял: человек идет по бревнам. Шеннон сбросил с себя плед, посребренный инеем, и вскочил на ноги.

Вся река была устлана, словно паркетом, оголенными стволами длинных прямых сосен. Человек легко переходил от берега к берегу, временами опираясь на багор с острым наконечником. Русло реки в этом месте было слишком узким, а течение чересчур быстрым, и бревна наползали друг на друга. Огромный ствол, ставший поперек реки, преградил путь остальным бревнам, освободив зеленое пространство мутной воды. Человек легко подцепил крюком конец этого ствола, устраняя помеху, и скопище бревен вновь устремилось вперед.

— Выспались?

Шеннон обернулся и увидел Паулу. Сероватый свет утра делал ее лицо совсем юным, а взгляд — почти робким. Однако плотно сжатые губы, упругая грудь и ссадины на руках свидетельствовали о том, что она истинная горянка.

— А где остальные?

— Они пошли в обход скалы. Сегодня им предстоит тяжелая работа. Ущелье Ла-Эскалеруэла очень опасное место. — Она заправила под платок выбившиеся пряди волос и предложила: — Хотите позавтракать молоком? Американец оставил немного для вас из того, что нам дал вчера вечером пастух.

И показала на чугунок, придвинутый к горячим углям. Затем достала из дорожной котомки начатую буханку хлеба.

Пока Шеннон сворачивал плод и укладывал свои вещи в мешок, Паула бросила в кипящее молоко тонкие ломти хлеба.

— Не надо. Не беспокойтесь.

— Почему не надо?.. Американец велел накормить вас.

— Ну что вы! Не стоит обо мне беспокоиться.

В наступившем молчании слышались лишь стук сталкивающихся бревен да плеск воды. Наконец Паула проговорила тихим грудным голосом:

— Вы ведь вчера побеспокоились обо мне.

— Ба! Сравнили… — вырвалось у Шеннона. — Вы другое дело.

Она протянула ему миску и, резко закрыв пастушью наваху, безо всякого стеснения сунула ее за пазуху.

— А вы не хотите со мной позавтракать? — спросил Шеннон. И попытался представить себе острую сталь ножа, прильнувшую к груди девушки.

— Я уже позавтракала с мужчинами, — ответила она, направляясь к реке с пустым чугунком.

Шеннон увидел ее на сером фоне острых скал. Отсюда, снизу, сосны наверху казались маленькими. Воздух был насыщен запахом влажного кустарника.

Паула опустилась на колени, с силой оттолкнула от себя бревно и погрузила чугунок в воду. Выцветшее черное платье облегало девичью фигуру. А нож, притаившийся у нее на груди!

— Мне как-то совестно есть одному, — сказал Шеннон, когда она вернулась. — Будто я какой-нибудь бездельник, лоботряс.

— Ерунда! — равнодушно ответила она. Но тут же, сложив на юбке руки и прислонившись спиной к сосне, изящно изогнулась, устремив взгляд на Шеннона и сразу вдруг став привлекательной, почти доступной и вместе с тем, хотела она того или нет, необыкновенно женственной. На паутине, раскинувшейся поверх соседнего куста, туман рассыпал чудесный жемчуг. Может быть, поэтому у Шеннона вырвались слова, прозвучавшие неуместно в этом ущелье. А может быть, потому, что он отвык разговаривать с женщинами.

— Выходит, вы остались здесь ради меня?

— Я осталась, чтобы вернуть вам спальный мешок, — ответила она ему не слишком любезно.

— Напрасно… Могли бы взять его себе.

Да, он произнес эти слова, изменил своему верному боевому другу, познавшему его пот и даже его кровь. И отдал должное суровому, спокойному ответу Паулы.

— Это невозможно.

Может быть, слишком суровому, слишком холодному, развеявшему все его мечты.

Не зная что сказать, Шеннон спустился к реке сполоснуть миску. Резкий порыв ветра обдал его у воды, и, взглянув на небо, он увидел быстро бегущие мрачные тучи. Наверху сильно качались сосны. Вернувшись к костру, Шеннон решил переменить тему разговора.

— Среди ваших сплавщиков есть карлики? Ночью мне показалось…

— Карлики? Разве что бедный Сантьяго, он горбатый…

Теперь стало ясно, почему его туловище казалось таким бесформенным. В эту минуту раздвинулись ветви, и Паула добавила:

— А вот и еще одни!

Из кустов ивняка вынырнул мальчик лет восьми с ежиком густых коротко стриженных волос и смышленым лицом. Тощая шея торчала из непомерно большой вытертой куртки. Костлявые щиколотки выглядывали из-под узких вельветовых брюк.

— Что случилось, Обжорка?

— Горбун велел мне забрать то, что тут осталось, — ответил мальчик довольно грубым для своего возраста голосом.

— Здесь одни котомки. Я сама захвачу их.

Мальчик исчез в кустах. Внезапно луч солнца зажег зимним золотом макушки скал. «Как повеселели сосны», — подумал Шеннон. И вдруг, спохватившись, вспомнил, что ему надо уходить.

— Ну что ж! Пора прощаться, верно?

— Уже уходите? Сейчас?

В ее голосе звучало такое искреннее удивление, что Шеннон заколебался. Не почудилось ли ему?

— Не знаю… Сам не знаю, что мне делать…

— Не знаете?

— Уже целый месяц не знаю. Правда.

Паула внимательно посмотрела на пего. Недоверчиво, почти насмешливо. Ему хотелось заставить ее подчиниться себе, но он не решался. Паула задала вполне уместный вопрос:

— Вы больны?

— Возможно, — ответил Шеннон.

И ему показалось, что девушка как-то сразу потеплела: с ее лица исчезла настороженность, движения стали мягче. И хотя она не догадывалась, какой смысл вкладывает он в свои слова, однако произнесла именно то, что он хотел от нее услышать.

— Зачем вам торопиться? Посмотрите, как работают сплавщики.

Они вошли в заросли ивняка. Шеннон со своей поклажей. Паула — с пледом и котомками. Они шли друг за другом по тропинке, вниз по течению реки, как прошлую ночь, ставшую уже такой далекой. На берегу, покрытом галькой, их поджидал мальчик.

— Давай я понесу, а то Горбун будет ругаться, если увидит, что ты так нагружена.

— Я тебя в обиду не дам.

Впрочем, мальчик поджидал ее здесь, чтобы сказать совсем о другом. Он произнес это с трудом, глядя на Паулу с тем искренним обожанием, на какое способны лишь дети.

— Я рад, что ты не ушла.

Паула молча погладила его по густому ежику волос. Снизу на нее смотрели голубые глаза, светившиеся любовью.

— Говорят, ты идешь с нами.

— Кто говорит?

— Да все. Только об этом и твердят.

И действительно, когда они проходили мимо двух сплавщиков, нетрудно было догадаться, что речь велась именно о ней. Шеннон снова удивился пребыванию этой девушки среди мужчин; вспомнил ее плач и ночной разговор с Американцем.

— Вы ведь не с самого начала идете со сплавщиками?

— Нет.

— Паула пришла к нам уже в Фуэнте-дель-Берро за Поведой, — пояснил мальчик, — А мы погнали сплав от усадьбы Бельвалье, что у Паралехоса. А правда, что вы англичанин?

— Нет, я из Ирландии.

— Американец говорит, что это все равно что Англия.

Стало быть, разговор велся не только о Пауле, но и о нем, промелькнуло в голове у Шеннона. Неторопливый разговор с длинными паузами, повторами, междометиями, характерными для народной речи. Было похоже, что возвращение Паулы явилось для всех событием.

Когда мальчик остановился, солнце уже достигло середины скалы. Они стояли у входа в узкую теснину, где река снова скрывалась за уступом. Несколько сплавщиков во главе с Американцем трудились тут в поте лица.

— Эй! — приветствовал их Американец, помахав рукой. — Пришли взглянуть на нашу работу?

Он говорил дружелюбно, зато во взглядах других мужчин под видимым равнодушием таилось недовольство. Бородатые, в шляпах, под которыми были повязаны платки, вооруженные баграми, словно копьями, в брюках, завязанных у щиколоток, они напоминали всадников, готовых вот-вот оседлать коней, чтобы пуститься в рискованное приключение. Достойным фоном для этих фигур были дикая местность и стук бревен, служивших им зыбкой палубой.

— Добрый день! — поздоровался Шеннон, меж тем как мальчик и Паула направились к новой стоянке, разбитой на берегу. — Я вам не помешаю?

— Что вы! — ответил Американец. — Идите сюда, посмотрите, какие мы соорудили запруды. Надо будет сделать еще две таких же в этом ущелье.

Они прошли берегом еще ниже по течению. Здесь, в скалистом русле, чтобы поднять уровень воды, была построена запруда из наклонных бревен. Поражало то, что это сооружение, напоминавшее постройку из гигантских зубочисток, держалось без гвоздей и веревок. Шеннон выразил свое удивление Американцу.

— Так и есть. Запруду делают из бревен, но необходима большая сноровка. Сила течения поддерживает их, как сила тяжести — каменную кладку арки.

Шеннон еще раз подивился тому, как изъясняется этот сплавщик, и вспомнил о его вчерашней учтивости. Судя по прозвищу, он, должно быть, много ездил по свету.

— Эй, Сухопарый, пора двигать! — крикнул он кому-то тем временем, — Идите делать запруду на нижнем уступе. Оставь мне Четырехпалого, Дамасо и Двужильного на случай, если тут образуется затор.

— А один боишься, Американец? — пошутил сплавщик. — Двужильный выше по течению, за скалой.

— Лукас, скажи ему, пусть идет сюда, а сам последи, чтобы там все было в порядке.

— Иду, — откликнулся совсем еще безбородый юнец, направляясь вверх по течению.

— Готово? — спросил Американец. — Пускай, Кривой! Сплавщик, стоявший на двух бревнах, положенных на манер мостков, посмотрел перед собой и протяжно прокричал:

— Бревно иде-е-ет!

Его крик еще отдавался эхом, заставляя взлетать огромных черных птиц, шумно хлопавших крыльями, а он уже поддел багром ствол и подтолкнул его к узкому проходу. Ствол легко заскользил вниз, словно судно, спущенное на воду. За ним последовали другие. Постепенно весь сплавной лес пришел в движение.

Сухопарый подошел к Американцу, утирая пот.

— Черт бы побрал эту Эскалеруэлу! С каждым годом здесь становится все труднее! Нас и так раз-два и обчелся, да еще этого Ткача угораздило придавить себе ногу! Когда человек рядом, его не замечаешь, а стоит его лишиться, сразу начинаешь ценить.

Это был худощавый мужчина, переваливший за сорок. И хотя он выглядел гораздо старше своих лет, тело его было крепким, мускулистым. Американец улыбнулся, обнажив золотой зуб.

— Иди, Сухопарый, ты ведь не робкого десятка.

— Я не трус, черт подери! Но нас слишком мало, чтобы справиться с такой рекой.

— А как работает Белобрысый?

Сухопарый оживился.

— Этот настоящий сплавщик, скоро меня за пояс заткнет. Но все равно нас слишком мало.

— Может, на худой конец, я помогу?.. — неожиданно для себя предложил Шеннон.

Сухопарый вскинул свою всклокоченную бороду и оглядел его с головы до ног. Без прежней неприязни, но и без особого восторга.

— Благодарствуйте. А вы знаете, за что беретесь? Работа ведущего — самая опасная для сплавщика. Упадешь в воду — пиши пропало.

— Знаю, что не из легких. Но мне уже приходилось иметь дело с реками. Даже зимой, когда на берегу был снег, в Италии.

— Что ж! Попробуйте теперь на Тахо.

Сказав это, Сухопарый отправился за своими товарищами вниз по течению. Американец обернулся к Шеннону.

— Спасибо вам, нас действительно очень мало. Но Сухопарый прав, работа у нас опасная.

Не успел Шеннон ответить, как раздался чей-то резкий, неприятный голос:

— Ты еще раздумываешь, вожак? Дай ему багор, и пусть зарабатывает себе на хлеб. Зевак и без него здесь хватает!

Кричал мужчина, стоявший в самом начале сплава. Шеннон удивился:

— Неужели пас слышно на таком расстоянии?

— Не думаю. Это Дамасо. Ох уж этот Дамасо!.. — раздумчиво произнес Американец. — Иногда мне кажется, что он вездесущ.

— Ну что ж, давайте попробую орудовать багром.

— Не надо. Здесь я сам, — решительно возразил Американец. — Надо им помочь.

Чуть ближе к скату еще один мосток пересекал реку. Па нем стоял сплавщик и багром выпрямлял стволы, чтобы Дамасо легче было подталкивать их вперед. Это был мужчина лет тридцати с голубоватыми водянистыми глазками, едва видимыми на заросшем бородой лице.

— Добрый день, приятель, — поздоровался он с Шенноном елейным голосом.

— Я займу твое место, Четырехпалый, — сказал ему Американец, — и буду расчищать дорогу Дамасо. Ты подгоняй мне бревна слева, а этот человек будет направлять их с того берега.

— Эй! Как тебя зовут? — снова послышался резкий голос Дамасо. Вблизи особенно бросалось в глаза злобное выражение лица этого полуфавна с топкими поджатыми губами, слегка растянутыми в усмешке, и черными, как уголь, глазами. Казалось, будто этот человек обладал шестым чувством: непонятно было, как ому удается одновременно орудовать багром и не сводить пристального взгляда с Шеннона.

— Шеннон. Рои Шеннон.

— Фу ты! Язык сломаешь! — с издевкой произнес он. — Будем звать тебя Англичанин.

— Я ирландец, — возразил ему Шеннон.

— Подавайте мне бревна так, чтобы они все время шли по течению, — перебил их Американец. — Тогда мне легче будет направлять их Дамасо.

— Хорошо. Только говорите мне «ты», как всем.

— Вот-вот, — снова раздался язвительный голос, — «тыкай» ему, раз он просит. Хорошие люди эти англичане! Выиграли войну, а ничуть не зазнались!

Шеннон предпочел промолчать и взялся за дело. Деревянный почти двухметровый багор имел железный наконечник с толстым шипом, чтобы отталкивать стволы; с другого бока торчал крюк, которым бревна подтягивали к себе. Однако, как Шеннон ни старался подцепить ствол, он, как назло, выскальзывал и вращался вокруг собственной оси, ускользая от крюка, И хуже всего было то, что при каждой новой попытке Шеннону грозила опасность потерять равновесие и упасть в воду.

В те минуты, когда стволы шли хорошо, он восхищался ловкостью и силой других. Резким ударом Американец вонзал багор в ствол и, выпрямляя его, направлял к Дамасо, а тот толкал его дальше по течению. Раздавались удары, всплески, со стуком сталкивались стволы, непрерывно грохотала река. Солнце, пробиваясь сквозь скалы, освещало мокрые хребты стволов.

Явился сплавщик, за которым посылал Американец. Американец уступил ему место, а сам новел Шеннона вверх по течению, где за скалистым уступом Лукас не давал скопиться бревнам.

— Молодчина! — похвалил его Американец. — Я назначу тебе плату, как взрослому.

— Спасибо, артельный.

— Как он вас назвал? — удивился Шеннон.

— Артельный. Я командую артелью «ведущих», которая идет впереди сплавного леса и строит запруды, чтобы избежать заторов. В конце сплавного леса идет артель «замыкающих». Она разбирает паши постройки и следит за тем, чтобы на реке не осталось бревен. Между нами идет основная часть сплавщиков. А над всеми нами стоит капитан сплавного леса, он отвечает за весь сплав.

— Эй! Нам сигналят! — крикнул им Лукас, не прекращая работы.

Ниже по течению, у самого ската, Четырехпалый, взобравшись на скалу, делал им какие-то знаки.

— Перерыв на обед, — сказал Лукас.

Пока они шли к лагерю, Американец объяснил, что на расстоянии они переговариваются с помощью давно установленной сигнализации. Когда они пришли, вся артель уже собралась под тополями у подножия скалы. Завидев их, седой старик с круглым красным лицом прокричал:

— За еду, братья! Сам аббат пожаловал!

— Что, проголодался, Балагур? — спросил Американец.

— Кто! Я? Да разве сплавщик бывает когда-нибудь голоден? — и, взглянув на Шеннона, заключил: — У пас ведь не жизнь, а малина, дружище! Сам увидишь! Хлебнешь немного — живо поперхнешься!

— Бывает и похуже, — возразил Шеннон.

— Но бывает и получше. Вот только смерть не дает нам покоя: так и ходит по пятам.

Он говорил посмеиваясь, под дружный хохот собравшихся. Заметив, что Шеннон собирается достать из своего вещевого мешка съестные припасы, Балагур запротестовал:

— Нет, так дело не пойдет. Оставь свои крохи при себе, ешь из общего котла. Сплавщик хоть и беден, но для товарища у него всегда найдется кусок.

Американец поддержал его, и Шеннон принял их приглашение. В наступившем молчании Шеннон особенно остро ощущал устремленные на него взгляды. Всякий раз, когда он пытался сблизиться с испанцами, у него возникало такое чувство, будто они хотели заранее узнать, чего он стоит. Появление Горбуна со сковородой, полной зажаренных ломтиков хлеба, отвлекло их внимание.

Каждый достал свою наваху и ложку. Обжорка обнес всех хлебом. Американец первым опустил ложку в котел, его примеру последовали другие.

Балагур объяснил Шеннону, что поджаренные в оливковом масле ломтики хлеба — одно из любимых блюд сплавщиков, и едят они его каждый день. Кроме того, в зависимости от времени года они едят салат, бобы и дикую спаржу; но в марте и горах ничего этого нет. Люди ели молча, поглощенные едой, словно псы — костью. Всего мужчин, вместе с Американцем, было десять, Лукас — одиннадцатый. Паула ела в стороне вместе с Горбуном и мальчиком.

Едва ложки заскребли по дну, кто-то попросил пить, и фляга с вином стала переходить из рук в руки. Тут-то и произошел неприятный случай. Когда пришла очередь Дамасо, он наклонил флягу таким образом, чтобы струя вина угодила в лицо и на куртку Шеннона. Дружный взрыв грубого хохота сменился напряженным молчанием. Дамасо забормотал слова притворных извинений, но его прервал суровый голос Американца:

— Ты уже выпил свою долю, Дамасо. Передавай флягу дальше.

Но Шеннон вместо того, чтобы взять флягу, поднялся. Крылья его носа дрожали, как тогда в Катании, как в Сульмоне.

— Нет уж погодите, — прервал он всех. — Если это была шутка, я готов посмеяться с вами. А если нет, — пожалуй, нам не помешает потолковать с глазу на глаз: ему и мне.

Американец снова вмешался в разговор, глухо проговорив:

— Я уверен, что это была шутка.

— Ну что ж! А как считают другие?

Он обвел взглядом всех, но не обнаружил на лицах и тени насмешки. Разгневанная Паула тоже поднялась, застыв в напряженной позе.

— Вот видишь, — заключил Американец, — все согласны со мной.

— Тогда пусть скажет он сам! — запальчиво воскликнул Шеннон, указывая на Дамасо.

— Не сердись, Англичанин, — спасовал Дамасо. — Уж такой мы, сплавщики, дурной народ.

— Ты про себя говори. Остальные мне не сделали ничего плохого.

— Хе! Ну пусть я дурной, — еще раз уступил Дамасо, но тут же, задетый за живое, взбеленился: — Знаешь что, не очень-то задавайся, Англичанин.

Шеннон секунду помедлил, словно желая окончательно удостовериться в искренности его слов. Но напряжение уже разрядилось. В разговор вмешался Балагур.

— Только, пожалуйста, не убивайте друг друга, друзья! Нас и без того мало. Не хватает потерять еще двоих.

Успокоенная Паула села. Кто-то улыбнулся, и по глазам Американца Шеннон понял, что все в порядке. Он уселся на прежнее место.

— Пить не умеете, разрази вас гром, только насмешили, — сказал Кривой, поднимая свое изуродованное лицо с красноватыми веками, сомкнувшимися над пустой глазницей, от которой к уху шел толстый рубец. И добавил с дурашливой улыбкой: — Пей ты, Балагур, пусть поучатся.

Вмешательство Кривого оказалось как нельзя кстати — прежде чем пригубить вина из фляги, Кинтин всех рассмешил, с ужимками продекламировав:

О лозы благородное чадо! Ты вбираешь соки земли, чтобы добрые люди порою от тебя на карачках ползли! Но клянусь головою: нет цены тебе, даже если ты даровое! [2]

Ссора была забыта, а расположение к Шеннону еще больше возросло, когда по случаю знакомства он вручил Горбуну несколько песет, чтобы при первой же возможности тот купил на всех табака. Поступок ирландца убедил сплавщиков в том, что он от них не уйдет. А чтобы у них не оставалось никаких сомнений на этот счет, сразу же после еды Шеннон пообещал Американцу помочь прогнать лес по Ла-Эскалеруэле, раз уж это такое трудное место.

А место действительно было трудное: Тахо в своем верховье не тихая река, текущая среди холмов, а бурная, сильная, пробивающая ущелье в скалистом плато. Она неустанно подтачивает каменный утес, прыгая по уступам, словно по ступенькам лестницы, за что этот участок и прозвали Ла-Эскалеруэла. И сила реки не убывает, о чем свидетельствует хаотичный вид наполовину завершенного ею творения: размытые земли у подножия скалистого берега, громадные камни, скатывающиеся на середину русла, где неистово пенится вода. Бурная река устремляется вперед, предпочитая уединение среди жутких стен, отгораживающих ее от возделанных нолей плоскогорья и его обитателей, чтобы ее не обуздали плотинами и мостами, пусть даже для пользы или с выгодой. Селения сторонятся ее, напуганные крутыми водопадами и устрашенные наводнениями. Разве что пастух или странник отважатся приблизиться к ней по необходимости. Только сплавщики бросают ей вызов: кажется, будто она свирепеет, сбрасывая со своих гребней бревна, еще яростнее обрушиваясь на пастырей плавучего леса.

Шеннона поставили на самый легкий участок, туда, где работал Лукас. Это был смышленый парень, довольно низкорослый для своих шестнадцати лет.

— И чего ты, такой молодой, решил пойти на эту работу?

— Подумаешь! Обжорка еще младше меня.

— Обжорка — мальчишка, он здесь с отцом.

— А у меня отца нет. Что мне оставалось делать?

Разговор прерывался паузами — нужно было следить за стволами, которые то извивались, словно безмолвные змеи, то сталкивались, наползая друг на друга. Иногда вода заливала их на миг, но тут же снова стекала по бокам, и они блестели на солнце.

— Другой работы не нашлось?

— У меня в деревне земли нет. Вообще ничего нет. Здесь меня хоть за человека считают.

Шеннон уже знал, что прибрежные жители побаиваются сплавщиков — кочевников и мародеров, — но делают вид, что презирают их.

— Если бы я был постарше, — продолжал парень, — я мог бы стать лесорубом, как отец.

— Твой отец был лесоруб?

— Да, но не из тех, кто торгует дровами или пережигает их на уголь, он валил лес на корню. Вот его и пришибло. Свалилось подрубленное дерево и придавило.

Ненадолго река освободилась от стволов, и Лукас мог говорить не прерываясь.

— Это случилось позапрошлую зиму. Как сейчас помню, в то утро он вышел, чтобы сесть на грузовик, который отвозил их в горы, и хотел меня за что-то отругать… Мне всегда от него доставалось. Говорили даже, что я ему не родной, понимаете? Эй, разбейте те белые бревна, будет затор!

Шеннон растерялся. Он еще не научился, подобно сплавщикам, находить среди этой массы нужный ствол, как находит пастух в своем стаде нужную овцу. Сплавщики наделяли бревна удивительно меткими кличками: облезлое, пузатое, кургузое, лысое, толстокожее, сучкастое…

Лукас молча разбивал повое скопление бревен. А Шеннон представил себе, как от чудовищных ударов топором содрогается земля, как дрожит от падающих на нее деревьев и, наконец, склон, точно кладбище крестами, покрывается пнями, испускающими свой последний смолистый дух, как в конце весны.

— А когда начинают сплав леса? — спросил он у Лукаса.

— Зимой стволы сохнут на открытом воздухе, а как только снег стает, их сбрасывают в воду. Как говорится: «Март на дворе — сплав на воде». Люди нанимаются в сплавщики, пьют на дорогу для храбрости и — смело! — в путь… Я не знал, куда мне податься, и тоже нанялся… Что мне еще оставалось? У меня ведь ни кола ни двора. Мать пошла служанкой к управляющему… Ее в деревне не любят, она у меня из Валенсии, белокожая. Не такая чумазая, как жители гор. Вот вернусь после сплава — пусть только кто-нибудь посмеет сказать о ней хоть одно дурное слово… Глядите, глядите, нам сигналят!

Выше но течению, у начала Ла-Эскалеруэлы, один из сплавщиков идущей следом за ними артели стоял на вершине скалы it делал им какие-то знаки. Лукас помахал ему рукой, давая знать, что понял, и тот скрылся.

— Это наш почтарь, — пояснил парень, — его зовут Фелипе.

Взобравшись на скалу, Лукас просигналил своим товарищам, работавшим ниже по течению. А затем пояснил Шеннону, что Фелнпе держит связь с их семьями и близкими, оставшимися в селениях.

— Наш душеприказчик, — заключил Лукас, — через него передают даже ласку.

— Как это?

— Ну, всякие там ласковые слова, которые мужья говорят своим женам. Или небылицы, которые плетут парни своим невестам.

— А у тебя есть невеста?

— Не то чтобы невеста. Разве что так, для поцелуев.

— И письма он носит?

— Зачем? У нас и читать-то никто не умеет. Он сам все передает нам на словах. Ему можно доверять, он не из трепачей. Как бы я хотел научиться читать! Как вы. Мне не тю душе такая работа, — признался он.

Шеннон подумал о том, что было бы неплохо обучить грамоте этого парня, но где взять время. Он продолжал работать. Солнце уже спряталось за скалу, и в воздухе поплыла голубоватая печальная дымка. Не успели нм просигналить об окончании работы, как из-за Ла-Эскалеруэлы вынырнул почтарь, ведущий за недоуздок осла.

Вместе они спустились к запруде. Вся артель уже собралась на повой стоянке. Церемонность, с какой раскланялся со всеми почтарь, вызвала у Шеннона раздражение, однако сплавщики приняли ее как должное. Затем он развязал свой мешок и стал извлекать оттуда свертки, узелки, пакеты и вручать их по назначению. Получив свое, каждый отходил в укромный уголок и там расшифровывал только ему одному понятные послания: несколько маленьких камешков, завязанных в узелок, означали, что надо выслать столько же монет; карандашные знаки сообщали о чем-то очень интимном… Даже Дамасо — почему-то никак не верилось, что у этого человека может быть семья! — тоже изучал присланный ему сверток.

Однако послания пришли не всем. Ничего не получили Американец, Горбун, занятый приготовлением ужина, и Паула…

— Наше дело холостяцкое, — пошутил Американец. — Впрочем, у вас, наверное, есть семья, только далеко отсюда?

— В Ирландии у меня родня, но не близкая. А у вас?

В их разговоре не было непринужденности, хотя с другими сплавщиками Шеннон уже перешел на «ты».

— Никого.

— И у Горбуна тоже?

— Бедняга Горбун!

— А у Паулы?

— Ах, Паула! Эта девушка… Как вам сказать… Тут все непросто.

Сухопарый, помощник артельного, подошел к почтарю, восседавшему на камне, как на тропе, и они о чем-то зашептались, тесно сблизив головы. Время от времени Сухопарый выразительно жестикулировал.

— Секретничают, — пояснил Американец Шеннону. — Так у нас передают любовные послания. Могу побиться об заклад, Сухопарый сейчас слушает, что сообщает возлюбленная, которая осталась в деревне.

— А разве он не женат?

— Да ведь он жуткий бабник! Волочится за каждой юбкой. Ни одной не упустит… Смотрите, смотрите, как он размахивает руками.

— И она не постеснялась передать через чужого человека свое послание?..

— Да какое! От него и карабинер покраснел бы. Ее насильно выдали замуж за богатого старика. Ей не позавидуешь. Когда почтарь приходил сюда в прошлый раз, Сухопарый хвастал мне, будто она ждет не дождется его возвращения, чтобы… Вы и представить себе не можете!.. А что вы хотите! Для Сухопарого не существует ничего другого в этой жизни, да и в иной, думаю, тоже. Как, впрочем, и для его возлюбленных.

Сухопарый уступил место Балагуру и, отойдя немного в сторону, улегся на спину. Он прикрыл лицо шляпой, сунув под нее цветастый платок, присланный ему в пакете. Положил руки под голову и застыл в неподвижности.

— Мечты… мечты… — прошептал Американец, устремив взгляд вдаль.

— Почему бы вам не посидеть с холостяками? — сказал Шеннон Пауле.

Девушка подошла к ним и уселась, как обычно, спрятав под юбку согнутые в коленях ноги. Шеннон не в состоянии был бы описать выражение ее рта и черных глубоких глаз. Иногда ее припухшие губы казались чувственными; теперь же у них было капризное, как у детей, и печальное выражение.

— Тебе не следует все время оставаться одной, Паула, — сказал Американец.

— Уж лучше одной, чем в плохой компании.

— Не имеешь ли ты в виду меня и Ирландца?

— Мне это даже в голову не пришло, — просто ответила она. — Я говорю… совсем о других.

Они замолчали. Каждый думал о своем. Наконец Американец, как бы продолжая вслух свои мысли, спросил Паулу:

— Ты решила идти с памп?

— Если я вам нужна, — скромно ответила Паула.

Поразмыслив над ее словами, Шеннон понял, что она вложила в них самый невинный смысл. Затем Американец задал тот же вопрос Шеннону. Шеннон ответил уклончиво:

— Там видно будет… сначала мы должны пройти ущелье. Одним словом, — он улыбнулся, — если я вам нужен…

— Конечно, нужен, — опередила Паула Американца.

Теперь Шеннон уже твердо знал, что останется, и продолжал про себя повторять эти два слова. Мужчины перестали секретничать, и Горбун, стоявший у костра, позвал всех ужинать. Сплавщики отправились есть. Только Сухопарый продолжал лежать на спине. Шляпа по-прежнему прикрывала его лицо. К нему подошел Дамасо.

— Вставай, Сухопарый! Хватит дрыхнуть… А может, подать сюда, если тебе лень двигаться?

— Подай свою сукину дочь!.. — заорал на него Сухопарый. — Будь проклята эта собачья жизнь, даже подумать человеку спокойно не дадут!

— Подсаживайся к сковороде. Думами сыт не будешь: кто голоден, тот и холоден! — крикнул ему Балагур, вызвав общий смех.

— Ржете, а самих тоска гложет! — яростно продолжал Сухопарый, направляясь к сплавщикам. — Какие вы мужики, если вас зло не берет на такую жизнь? — И пристально взглянув на Паулу, стоявшую неподалеку, крикнул: — И ты, девка, смеешься? Небось тоже скучаешь? С такими губами, как у тебя, только и целоваться!

Шеннон почувствовал, как Американец весь напрягся. Мужчины хранили молчание. На лице Паулы не дрогнул ни один мускул.

— Уж я как-нибудь поднесу тебе подарочек, — глухо продолжал Сухопарый, окидывая ее взглядом с головы до ног.

— Подарочки ношу я, дружище, — пошутил почтарь. — Это мое дело.

— Па сей раз обойдусь без твоей помощи. Тебе же будет лучше!

Напряжение разрядилось, Сухопарый сел ужинать. Паула повела осла по речной гальке на водопой. Мужчины остались один, продолжая пережевывать все ту же тему. Белобрысый, самый молодой из них, оказался и самым откровенным:

— Конечно, когда женщина рядом…

Американец, прекрасно понимая, что кроется за наступившим молчанием, проговорил:

— Так вот, зарубите себе на носу: того, кто посмеет это сделать, я сразу же отправлю в горы.

Сплавщики по-прежнему молчали. Казалось, этих людей ничем нельзя было пропять.

— Мы мужчины, а не скоты, Франсиско, — наконец спокойно произнес Балагур.

Никто не стал возражать, и, завершая этот неприятный разговор, мужчины принялись за ужин. Паула больше не подходила к ним, держась в сторонке. Когда мужчины стали расходиться, Обжорка подошел к Шеннону, чтобы отдать ему спальный мешок и взять у него плед. Шеннон не согласился и сам отправился через ивовые кусты к Пауле. Он едва различал ее фигуру, еще более темную, чем сама ночь. Встав перед сидящей на земле девушкой, он принялся уговаривать ее оставить себе спальный мешок.

— Вам было неудобно в нем спать? — спросил он.

— Ой, что вы! — донесся до него ее приятный голос. — В нем очень уютно!.. Но больше нельзя.

— Почему? — спросил Шеннон, усаживаясь против нее. И заметив, что она отодвинулась, добавил: — Если я вам помешал, могу уйти.

— Нет, нет, простите меня, — услышал он ее виноватый голос. — Уж такая я есть.

— Такая есть или такой вас сделали?

В ответ она только пожала плечами.

— Вы очень одиноки, — продолжал он, — И совсем беззащитны… Я тоже одинок, как и вы; у меня тоже на душе камень… Между нами много общего, поэтому я вас очень хорошо понимаю.

— Ах, что вы можете понимать! — ответила она настороженно.

— Вас что-то мучает! Не знаю, что именно, да и не хочу знать… Разве что вы сами расскажете. Если вам понадобится моя помощь… Если вы, например, захотите уйти отсюда, и нужно будет, чтобы я вас проводил. Поймите меня, пожалуйста! Мне очень хочется оказать вам какую-нибудь услугу, как-то помочь. Я сопровождал бы вас как брат, поверьте.

По голосу Паулы можно было догадаться, что губы ее опять сложились в детскую гримаску.

— Я это знаю, Ирландец.

— Зовите меня просто Рой.

— Я знаю, Ройо… — послушно повторила она. — Вы не такой, как все. Вам не место среди нас.

— Почему? Я такой же мужчина, как остальные, но быть мужчиной еще не все. Вот если бы я мог хоть как-то помочь вам, тогда…

— Спасибо, — ответила она и тут же глухо проговорила: — Но по своей дороге я пойду сама.

— Не стану больше навязываться, — поспешно сказал Шеннон. — Если вам когда-нибудь понадобится моя помощь, я всегда готов оказать ее. Я это делаю ради себя, ради… сам не знаю, чего. Я пошел провожать вас той ночью только потому, что не мог поступить иначе. Сам не знаю, почему я это сделал.

Его слова еще трепетали в воздухе. Напряженные, живые, реальные. Такие же реальные, как река, ветер. Паула сидела молча, склонив голову. Но вот она встрепенулась, точно приняла какое-то решение. И твердо, уверенно произнесла:

— Я тоже хочу дать тебе совет, — Она вдруг перешла на «ты». — Не сбивайся со своего пути. Ты хороший человек и мне не чета.

Эти слова заставили Шеннона глубже заглянуть в себя. Он понял, почему она так сказала, и задумался. Он хотел бы стать достойным того, что произнесли эти девичьи уста, не знакомые с ложью.

— Как глубоко ты видишь, Паула!.. — вздохнул он. — Я не расспрашивал тебя. Но то, что ты сказала, не станет для меня преградой. Дай мне хотя бы попытаться… Не беспокойся, ты не причинишь мне боли. Хуже, чем мне было, не будет. Теперь в моей жизни хотя бы что-то появилось.

— Нет, Ройо, — тихо, ласково уговаривала она его, словно маленького ребенка.

— Да, Паула. Пусть это будет безумием, пусть это завтра кончится… Но ведь раньше у меня не было и этого, ничего не было… И кто знает? — обратился он к самому себе. — Может быть, я ничем не отличаюсь от других; может быть, именно потому я пришел сюда… Но пусть это тебя не волнует, не обращай на меня внимания. Может, тебе будет спокойнее жить оттого, что рядом с тобой друзья, заключал он, вставая. — А теперь доброй ночи.

Лишь Американец бодрствовал, поджидая его среди спящих сплавщиков.

— Я хочу вас предупредить, — заговорил он, виновато улыбаясь, — вам не стоит бывать наедине с Паулой. Вы сами видели, что было сегодня вечером.

— Они что-нибудь говорили?

— Нет, но я их слишком хорошо знаю… Чем ниже мы будем спускаться по реке, тем будет хуже.

— Почему?

— Они дольше будут оставаться без женщин, да и весна вступит в свои права, земля нагреется… Река станет спокойнее, и стволы сами собой пойдут, появится много свободного времени…

Шеннон лег спать обеспокоенный. И еще больше удивленный теми переменами, которые в нем происходили. По разве может человек разобраться в собственных чувствах?

 

2

Альпетеа

Па следующий день их разбудил грохот. Небо, словно свинцовый потолок, нависло над такими же свинцовыми скалами. Три дня, необходимые для того, чтобы пройти ущелье Ла-Эскалеруэла, порошил снег или лил проливной дождь. Вниз по реке, точно гончарная жижа, шла густая бурая вода, и плавучий лес увязал в этом стылом месиве. Вода поднялась, угрожая наводнением, если еще несколько дней продлится плохая погода, и нередко оставляя лишь узкую полоску земли у каменных стен, по которой с трудом пробирались сплавщики. Люди проклинали все на свете, настроение у всех было скверное. Питались кое-как, а когда вовсе не удавалось приготовить, ложились спать, завернувшись в мокрые пледы, наспех перекусив хлебом и оливками.

Солнце показалось в полдень, как раз когда первые стволы выбрались из Ла-Эскалеруэлы в более широкое русло, у развалин моста Сан-Педро.

— Наконец-то! — обрадовался Балагур. — Теперь пойдет совсем другая жизнь!

И вот тут-то Шеннон свалился в воду. Вероятно, оттого что уже не грозили толчки и заторы. Это происшествие всех здорово насмешило.

— Ой, мамочка родная! Теперь ты крещеный сплавщик! — смеялся над ним Балагур. — Омыл душу в водах Иордана!

Река в этом месте была мелкой, и Шеннон намочил только один бок. Он сел у огня, чтобы обсохнуть, и с наслаждением смотрел, как работают Паула и Горбун. После сильной усталости и непогоды у него возникло ощущение домашнего уюта: теперь он мог сидеть на солнышке, ничего не делая, наблюдая, как Обжорка играет с Лоли, маленькой собачонкой Горбуна.

Время от времени кто-нибудь подходил и подтрунивал над ним.

— Тебе тоже не мешало бы окунуться, девка, — сказал Негр Пауле и тут же уточнил: — Я тебе зла не желаю, но уж больно хочется увидеть, какие у тебя руки.

— Подумаешь, невидаль! Такие же, как у твоей сестры.

— Ну уж! Ты не такая, как другие. Такие женщины, как ты, должны подлежать реквизиции. Если бы моя партия одержала верх, ты стала бы достоянием народа, — заключил он, снова отправляясь работать.

— Господи, что я вам такого сделала, что вы не можете оставить меня в покое? — вздохнула Паула.

— Что сделала?! — не выдержав, воскликнул Горбун с досадой и вместе с тем сочувственно. — Да вот родилась такой, какой тебя сотворил господь бог! Ходят тут вокруг тебя, точно кобели.

— Сантьяго! И ты туда же! — с укором воскликнула Паула.

— А чем я хуже других? Хотел бы я посмотреть на тебя, родись ты с таким вот горбом… А ладно, черт с тобой! — И он принялся с усердием латать седло.

Шеннон понимал, что усилия Паулы остаться незамеченной напрасны. Ни черное платье с длинными рукавами до самого запястья, ни платок, покрывавший темные пряди волос, не могли скрыть от мужского глаза ее привлекательность. Она была по-женски кроткой и оставалась женщиной, когда давала отпор постоянным преследованиям мужчин из артели. Но и Горбуна Шеннон тоже понимал.

— Сегодня вместо поджаренного хлеба, — сказал Горбун, заметив, с каким интересом Шеннон наблюдает за его приготовлениями, — будет рыба с картошкой. По случаю хорошей погоды.

— Ур-р-ра! — прокричал Обжорна.

А Лоли принялась лаять.

— Ох, парень, и что с тобой будет. Твой отец только и думает о том, как бы набить себе брюхо. А ты питайся хоть воздухом, ему и горя мало.

— Зато никто из вас не умеет так ловко добывать себе еду! — восхищенно проговорил мальчик. — Вчера отец словил вот такую огромную ящерицу.

— И съел? — удивился Шеннон.

— У нее мясо вкусное, как у кролика! — пояснил мальчик.

— На, Сантьяго, возьми, — перебила их Паула, протягивая Горбуну сковородку, которую вытащила из мешка. — Блестит как солнышко.

Сейчас Паула не казалась привлекательной: слегка запыхавшись, она делала скромную работу своими исцарапанными руками. Шеннону стало стыдно за себя и за других мужчин. Паула, почувствовав на себе его взгляд, улыбнулась.

— Как дела, Ройо?

Было в этой женщине какое-то редкое благородство. Он почтительно ответил:

— Превосходно. Давно уже не чувствовал я такого покоя.

И действительно это было так. Солнце смягчало суровый облик гор. Крики и возгласы людей одушевляли природу. Позвякивание глиняных горшков, шорох картофельной кожуры, падающей с ножа, чавканье жующего осла, радостный лай собаки — все эти привычные звуки ласкали его слух, пока огромный земной шар, кажущийся неподвижным, вращался в мировом пространстве.

Горбун подбросил несколько травинок, чтобы но ним определить, в каком месте вырыть ямку для костра, где бы его не мог задуть ветер. Один за другим подходили сплавщики.

— Что случилось? — удивился Горбун. — Мы вас еще не звали.

— Закончили раньше времени, — сказал Американец. — Решили остановиться у развалин моста Сан-Педро. Сегодня сделать запруду все равно не успеем. Вот и пришли.

— Черт подери! — воскликнул Сухопарый. — Ну и житуха пошла!

Мужчины расселись. Некоторые из них благоговейно и неторопливо закурили.

— Видишь ту гору напротив, Ирландец? Вон ту, самую высокую, справа от реки? — спросил Балагур. — Так вот, когда-то там стоял замок Альпетеа, мавра Монтесино.

Оп показывал на гору за гигантским скалистым утесом, метров на триста возвышавшуюся над рекой.

— Оттуда, — продолжал Балагур, — чего только не видать. Уж поверь мне! Арагонскую башню, Молину и… добрую половину Испании.

— Кинтин оседлал любимого конька, — улыбнулся Сухопарый, растянув рот до своих огромных ушей.

— А ты помалкивай да слушай. С такими ушами, как у тебя, это легко. Если тебе вдруг случится стать королем, придется приделывать монетам ручки!

— Рассказывай дальше, дядюшка Кинтин, — попросил Обжорка, пока остальные смеялись. — Кто был этот мавр?

— Ладно, расскажу, пока ужин поспеет… Монтесино был полководцем, очень смелым, христианам покоя не давал. Но однажды Пресвятая Дева явилась в Кобету — ту, что возле его замка, — к однорукой пастушке и сделала так, что у нее выросла новая рука. А потом велела пойти к мавру и показать ему эту руку. Мавр как увидел такое чудо, сразу перешей в христианскую веру, всех нехристей изгнал, а сам стал королем этой земли.

— Хе! — прозвучал резкий голос Дамасо, обращавшегося к Шеннону. — Балагур у нас заядлый монархист, у него все истории на один лад кончаются.

— Еще бы… Я не хочу, чтобы мной командовала хунта или те, кто сегодня приходит, а завтра уходит. Я — человек, и мне надо, чтобы кто-то один командовал мной до самой смерти.

Обжорка погнал мимо них осла к реке. Дамасо прищелкнул языком и гаркнул во все горло:

— Вперед, король!

Осел яростно взбрыкнул, чуть не свалив мальчика с ног. Сплавщики так и покатились со смеху. Балагур успокаивал скотину:

— Успокойся, адмирал, успокойся, президент! Тпрр! Тпрр!..

— Наш осел тоже монархист, — сказал Негр.

Балагур объяснил Шеннону, что настоящее имя осла — Каналехас: так называется селение, откуда он родом. Но откликается он на любое имя, кроме короля, оно его не устраивает.

— А ото верно, что ты знаком с самим королем? — насмешливо спросил Негр.

— С каким? С Альфонсо Тринадцатым? — поинтересовался Шеннон.

— Тебе я расскажу эту историю, потому что у вас, англичан, тоже есть свой король и вы умеете его чтить.

Шеннон предпочел умолчать о том, что Ирландия — республика, и стал слушать.

— Дело было в двадцать восьмом году; Альфонсо тогда поднялся в Молину на открытие памятника капитану Аренасу, верному сыну этого города, убитому в Тистутине во время событий двадцать первого года. Я служил денщиком у капитана и потому удостоился приглашения на торжественное открытие, чтобы послушать речи и прочее. На мне был военный мундир. Дон Альфонсо самолично пожал мне руку. Симпатичный такой, обходительный. Не то что надутый губернатор.

— А теперь послушай, как однажды он поехал в Мадрид, и король приказал своей королеве подать на стол лишнюю пару яиц, потому что сам дядюшка Кинтин оказал честь откушать с ними, — заключил Дамасо.

— Смейся, смейся! Мы уже с лихвой хлебнули твоей республики.

— Хе! А при короле лучше жилось?

— А потом разве лучше? Коли уж мне на роду написано быть бедняком, так не хватает еще, чтобы мною командовал такой же бедняк, только потому, что он залез выше меня… Еще чего, — и, обернувшись к Шеннону, добавил: — При республике я все марки с Пабло Иглесиасом клеил вниз головой. Хорошо еще, что я допекал этим только сельского почтальона.

— Охота вам спорить из-за политики, — вмешался Сухопарый. — Пусть из-за нее грызутся богачи. Мы как бедняками были, так бедняками и останемся.

— А все потому, что в Испании никогда политикой не занимался народ, — вставил Негр.

— Как поется в том танго, которое я слышал от своей матери, — сказал вдруг Двужильный и пропел:

В Испании нашей житье с такою кухней: процветает одно ворье, а рабочий — с голоду пухни.

Все рассмеялись, дружно закивав головами. Но тут появился Горбун с котелком и привлек к себе всеобщее внимание.

— Какой дух!

— Да здравствует Горбун!

— Это Паула стряпала, — внес ясность Сантьяго.

— Ешьте на здоровье, неблагодарные, — сказала девушка в ответ на их похвалы.

— Мы очень любим тебя!

— Могли бы и поменьше, — отпарировала она.

— Вот те па, братцы! — воскликнул Кривой. — А где же Обжора? Как это он не почуял такого запаха!

Сплавщики удивились. Но в ту же минуту показался Обжора: в руках у него что-то трепыхалось.

— А вот и он! — радостно воскликнул Обжорка. — Отец поймал на ящерицу кролика.

Кинтин рассеял недоумение Шеннона, разъяснив ему, что Обжора, вероятно, приклеил к спине ящерицы кусочек горящей смолы и впустил обезумевшую жертву в кроличью нору; кролик, спасаясь от огня, выскочил из своего убежища и попал прямо в руки Обжоры.

* * *

Между тем Обжора, размозжив кролику голову, повесил его на нижний сучок дерева, а сам уселся есть.

— Я его потом освежую, — сказал он, — и выпотрошу… Он совсем махонький.

— Хе! А может, лучше оставить его на завтра и сунуть в общую похлебку? — насмешливо спросил Дамасо.

— А не лучше ли сунуть в похлебку твою мать? — в сердцах сплюнул Обжора.

— Он шутит, не сердись, — умиротворяюще произнес Четырехпалый.

— Конечно, шучу, брат мой, — елейным голосом передразнил Дамасо Четырехпалого, — Кроликус vobiscum.

— Я не гневаюсь на тебя, — ответил ему Четырехпалый, — но грех смеяться над подобными вещами.

— Пропустите свою очередь, — предупредил их Американец.

Некоторое время было слышно только, как они едят. Когда с едой покончили, Обжора поднялся и начал свежевать кролика.

— Дай-ка мне немного соли, Паула, — попросил он.

— Не давай ничего этому жадине! — сказал Белобрысый. Но Паула протянула Обжоре маленький мешочек с солью.

— Пожалуй, надо его немного присыпать золой. Мясо есть мясо, — рассуждал Обжора, предвкушая лакомство.

— А вино всегда останется вином, — заметил Балагур. — Давайте-ка сюда флягу. От воды Тахо пучит живот и слабит. Вино же и дураку язык развяжет.

— Это куда лучше, чем спорить о политике, — улыбнулся Кривой, — Расскажи-ка нам какую-нибудь историю, Кинтин.

— Ну что ж… слушайте. Еще в те времена, когда стоял на своем месте замок Альпетеа, жила в Гвадалахаре донья Хуана. Она овдовела в тридцать три года и вскоре снова вышла замуж.

— Хе! Видать, у нее денежки водились.

— Может, и так, потому что характер у нее был еще похуже, чем у моей Марианы, прости меня господи. Так вот, однажды вечером ее муженек отправился куда-то после попойки с приятелями — уж куда не знаю! — а только вернулся на заре, и донья Хуана его не впустила. «Отвори, жена, это я, Хуан», — кричал ей муж. «И не подумаю, порядочная женщина никому не отворит ночью, если ее мужа нет дома». Так и оставила его за дверью.

— Правильно сделала, — вырвалось у Паулы.

Шеннон вспомнил наваху, спрятанную у нее на груди.

— Что до меня, — вставил свое слово Сухопарый, — то я бы плакать не стал, постучал бы в дверь к другой. Уж куда-нибудь достучался бы. Дверей много.

— Эта история, наверное, с тобой случилась, Кинтин, — пошутил Белобрысый, — а ты выдаешь нам ее за чужую.

— Нет, об этом написано в книге, я сам читал, — вмешался в разговор Шеннон, — Это были донья Хуана де Мендоса и ее второй муж, племянник короля Энрике Второго.

Заметив, какое удивление вызвали у всех его слова, он объяснил, что изучал историю и литературу Испании.

— Мне бы хоть грамоте научиться! — прошептал Лукас, примостившийся за спиной у Шеннона. — Я даже бук» не знаю.

— Я научу тебя, — пообещал Шеннон. — Вот увидишь, это совсем нетрудно.

— Хотелось бы знать все истории, — вздохнул Кинтин. — Но откуда их знать деревенскому бедняку, если он рос одни, словно пленник, у которого убили птичку.

— Ты и эту историю знаешь? — удивился Шеннои.

— Это не история, а быль. В нашем селе ее каждый знает.

Шеннон объяснил, что о пленнике говорится в одном из лучших испанских романсеро и продекламировал его полностью:

Я в темнице своей не ведал: день настал иль ночь занялась; только пташка меня будила, возвещая рассветный час. Подстрелил ее арбалетчик — бог за это ему воздаст.

Шеннон видел, что люди слушают его затаив дыхание. С искренним, нескрываемым волнением.

— А ну-ка, Балагур, теперь твой черед, — подзадорил его Дамасо. — Неужто дашь англичанам заткнуть себя за пояс?

— Где мне знать такие топкости, дружище… Разве что спеть куплеты про жнецов. Уж их-то он наверняка не слышал.

И подстрекаемый товарищами Балагур начал:

Шли жнецы из земли кастильской, как жатвы пора началася: без гроша, в грязи и лохмотьях, ребра — кости одни без мяса.

Шеннон почувствовал себя перенесенным в средние века, в атмосферу «Кентерберийских рассказов»; слушатели внимали рассказчику-балагуру и уже не в первый раз наслаждались знакомыми шутками. Последние строки этой непристойной истории завершились громовым хохотом, после чего сплавщики стали расходиться на ночлег. Шеннон задержался немного, чтобы показать Лукасу гласные буквы. Тут же, у этого крошечного очага человеческой культуры, Обжора тщательно обгладывал кроличьи кости и только после этого бросал их собаке. Блики огня озаряли его скулы и белки глаз, делая его похожим на доисторического человека, едва покинувшего царство животных.

На следующее утро они быстро перенесли свой лагерь в более удобное место, на другую сторону Кампильо, к старым развалинам моста Эррерия. Там решили обосноваться до тех пор, пока лес будет идти по Ринконаде, крутой излучине у подножия Альпетеи.

Мужчины отправились к мосту Сан-Педро и там соорудили еще одну запруду. Чтобы пропустить сплавной лес через перекаты, усеянные острыми камнями, нужно было поднять уровень воды в русле. Дожди, лившие в последние дни, облегчили им эту задачу.

Когда в полдень сплавщики вернулись в лагерь, Сухопарый предложил Американцу сходить на электростанцию Роча, чтобы получить разрешение пропустить сплавной лес через канал плотины.

— Они народ покладистый, сам знаешь. А если там еще окажется дон Клементе, нам поднесут по стопочке.

— Я не пойду, Сухопарый. Хочешь, иди сам.

Сухопарый попытался уговорить Американца, хотя отлично знал, что этот поход всего лишь проформа, поскольку разрешение давалось за пять дуро. Однако для сплавщиков переговоры эти были едва ли не священным ритуалом с благословения артельного. Так и не уговорив Американца, Сухопарый вместе с несколькими другими сплавщиками отправился после еды к старой мельнице, которая была переделана в электростанцию алькальдом Вильяр-де-Кобеты и восстановлена после войны.

Шеннон остался в лагере. Он заметил что-то странное в лице Американца, погруженного в созерцание жующего Каналехаса. Всякий раз, когда осел сжимал челюсти, у него над глазами вздувалось два шара; они то появлялись, то исчезали в такт движению челюстей.

— Хотите пройтись? — вдруг предложил ему Американец.

Шеннон согласился, понимая, что артельному нужен собеседник, и составил ему компанию. Они пошли вниз по течению левым берегом реки, а затем стали взбираться на холм. Американец остановился и широким жестом обвел этот дикий пейзаж — среди ивняка небольшой долины у подножпя Альпетеи Гальо впадает в Тахо. Его рука словно ласкала каждый холм, каждую впадину; голос нежно произносил каждое название. Казалось, каждому здешнему уголку он отводит особое место во вселенной. Шеннон молча слушал Американца: тот, без сомнения, нуждался в одиночестве, но рядом с живым человеческим существом.

— Да, — произнес он, и его взгляд и голос стали еще более рассеянными, — все это и есть Кампильо. Знаете, почему я не пошел на электростанцию? Я не хотел, чтобы меня увидели… Ведь я родился в Кампильо. — И тут же пояснил: — Вообще-то мои родители из Вильянуэвы-де-Аларкон, но здесь у них был дом, где они жили летом. В нем-то я и родился.

Взволнованный Шеннон почувствовал вдруг, что этот уголок планеты, населенный воспоминаниями, хоть и чужими, стал ему ближе.

— Давайте сходим туда, — предложил Американец, пускаясь в путь, — где когда-то была Адвокатова мельница… Адвокатом был мой прадед.

От мельницы остались только развалившиеся степы; через дверной проем виднелись в глубине кучи мусора, присыпанные землей и пожухлыми листьями. Посреди зияла дыра, оставшаяся от мельничного жернова. За домом находилась маленькая плотина. Сквозь ее щели сочилась вода, и все же она еще удерживала странно неподвижный пруд, подернутый ряской, от которого веяло мертвенным холодом и заброшенностью. Они приблизились, но ни одна лягушка не спрыгнула в воду, ни одна птица не вспорхнула с веток, ни одна волна не всколыхнула поверхность воды. Они остановились подле сгнивших досок шлюза. Американец не мог отвести взгляда от этого тусклого зеркала.

— В раннем детстве я любил прибегать сюда. Это считалось верхом удали. Однажды мне здорово влетело от отца. Но потом меня еще больше сюда тянуло — запретный плод сладок. — Он сел на поваленный ствол старой сосны и продолжал: — Моя мать ненавидела мельницу, считая ее главной причиной разорения деда, который вложил в нее весь свой капитал и реконструировал по последнему в те времена слову техники. Он помешался на новых сельскохозяйственных машинах и в Экономическом обществе друзей страны мог часами обсуждать какой-нибудь наиболее рациональный проект вспашки. Он эксплуатировал свою мельницу как настоящий кабальеро, тогда как остальные наживались на бесконечных махинациях. Сначала все шло хорошо, крестьянам удавалось обманывать его больше, чем других, и они предпочитали молоть свою пшеницу на его мельнице. Но однажды дед обнаружил обман и побил одного из них. Тогда остальные, испугавшись, перестали к нему ходить.

— Всюду одно и то же, — пробормотал Шеннон, — люди в конечном счете всегда оказываются неблагодарными. Человеческое достоинство давно утрачено.

Он произнес это с таким пылом, что Американец отвлекся от собственных мыслей и спросил:

— У вас, верно, тоже есть о чем вспомнить?

— Вспомнить? Нет. Наоборот, я должен забыть.

— Зачем забывать то, что было? Мы живы воспоминаниями. Без воспоминаний мы были бы мертвы, как эти камни… Вы ошибаетесь, полагая, что у этих людей не было достоинства. Но им приходилось как-то бороться за свое существование… Одним словом, кончилось тем, что мой дед совсем разорился и закрыл свою мельницу. Когда я был юношей, у пас еще имелся дом для летнего отдыха… Сюда заезжала моя кузина…

Его последние слова, казалось, всколыхнули мрачные воды пруда, словно луч нежности пробился сквозь тьму.

— Почему именно сегодня я вспоминаю все так отчетливо?.. Обычная история: держась за руки, мы стояли в этой тенистой роще, потом я ее поцеловал вот здесь, на этом самом месте, вечером, у застывшего в неподвижности пруда… Нет, вода в нем была другая, совсем другая… Она бросилась прочь от меня, а я не мог двинуться с места, словно окаменел. Сердце мое билось, как у пойманного кролика!.. На следующий день она призналась, что проплакала всю ночь и теперь ей остается только утопиться в Тахо… Но я поклялся ей, что мы поженимся… Это было последнее лето.

«Последнее лето, — подумал Шеннон. — Сколько тоски в этих словах. Кажется, будто все растворяется в воздухе, становится нереальным». И действительно, происходящее казалось ему бессмысленным, нелепым. Среди жалких развалин стоял человек, огрубевший, суровый, и обращал взор в свое прошлое, в которое теперь трудно поверить: образованная семья, романтическая юношеская любовь… У каждого человека есть своя тайна, уже ставшая как бы его плотью. Из семинарии в Сигуэнсе, где Американец проходил курс для получения степени бакалавра, его исключили, узнав о его связи с прачкой, которая обучала его любви, куда более серьезной, чем любовь к кузине. Он вернулся домой со славой бунтаря, и дядюшка запретил своей дочери с ним встречаться…

— Я поехал навестить ее, — продолжал он, — и предложил убежать вместе. Она плакала, но бежать так и не решилась! И показалась мне тогда такой незначительной, невзрачной. Никакого чувства я уже к ней не испытывал… С отцом и дядюшкой я рассчитался, подпалив омет. Меня разыскивали через жандармерию, но кому могло прийти в голову, что я пристал к сплавщикам… Потом я перебрался в Америку… — Он вдруг осекся и, поднявшись, провел рукой по лбу, словно хотел очнуться от сна. — Почему я все это рассказываю вам? — И с недоуменным видом обернувшись к Шеннону, откровенно признался: — Никогда прежде я не оглядывался назад; по теперь у меня такое чувство… сам не знаю почему… словно пришла пора подытожить свое прошлое…

* * *

Воцарилось долгое молчание, которое он снова прервал, насмешливо проговорив:

— Подумать только, если б мы поднялись на плато, я мог бы повстречаться с ней на улицах Вильянуэвы… Она вышла замуж за ветеринара. Позавчера пастух мне рассказал об этом. Смешно — жена ветеринара хотела когда-то броситься в реку из-за того, что я ее поцеловал… Впрочем, в этом нет ничего смешного, если твердо уверовать, что тебе все безразлично.

Казалось, он поборол волнение. Золотой зуб сверкнул в улыбке.

— Да что говорить! Не было ничего и нет. Там, в Америке, для меня важно было выжить. Об остальном я по думал. А теперь меня и это не волнует… Важно только одно, только одно надежно… — Он опить умолк, как бы с удивлением прислушиваясь к тому, что в нем происходит. И тихо заключил: — А может быть, я надеялся найти здесь облегчение? Может, поэтому я и вернулся? — Он покачал головой как бы в раздумье. — Вы же, напротив, не хотите возвращаться. Вы бежите от своей земли, от своих воспоминаний.

— Да… Сейчас я должен был бы находиться на борту корабля, идущего в Англию… Возвращение героев на родину: военный оркестр, торжественные речи, знамена и тому подобное… Но я но смог бы вынести этого торжества, потому что мы возвращались с войны.

— А чем она отличалась от других? — с удивлением спросил Американец.

— Ничем, война как война. Сначала мне даже нравилось воевать. Великолепные каникулы на лоне природы, кровавые маневры… Зло как-то оправдывало себя. Но мир… Когда мы захватывали какой-нибудь новый район и стихала первая радость победы, мы видели, какое разрушение несем с собой. За тем, что раньше было для нас лишь военным объектом, обнаруживалось человеческое горе, развалины, опустошенные ноля, страдание детей, траур вдов. И торговцы, наживающиеся на чужом голоде, тыловые рвачи, те, кто мстил, сводя личные счеты. Казалось невероятным, но я своими глазами видел двух военных в мундирах, в касках, с орденами, они волокли голую девушку, остриженную наголо, только за то, что она была невестой противника… Вот почему мне было бы стыдно, если бы меня по возвращении из Италии встречали, как героя. Вот почему в тот день, когда с нашего корабля, везущего солдат на родину, спустили трап в Аликанте… — Он поднял голову и посмотрел на Американца: — Вы когда-нибудь были в Аликанте? Если нет. вы не поймете меня. Стоя на борту корабля, я увидел холм, увенчанный замком, словно лев гривой, и раскинувшиеся у его подножия белые дома, и великолепные пальмовые парки. Этот последний день года совсем не походил на зимний. Море было спокойным, воздух теплым… На нижней палубе кто-то чиркнул спичкой и бросил ее в море. Мне почудилось, будто рыба проворно вынырнула из глубины и снова опустилась на дно, разочарованная. «Что ты собираешься делать, когда вернешься?» — спросил чей-то голос внизу. Ответа не последовало. Да и что можно было ответить на этот вопрос! Я подумал о приветственных речах, которыми нас будут встречать, и мне стало тошно. Я решил оторваться от этого стада. Отправиться дальше один. Только не с ними… И тогда я увидел рыбака. Он сидел на пристани, свесив ноги, и ел с таким спокойствием, что мне захотелось поговорить с ним. «Что, закусываешь?» — спросил я. Он удивился, что я говорю по-испански, и ответил: «Как видишь. Хлебом с навахой». Я не мог забыть этих слов, спокойных и суровых. Хлеб и наваха! Правда хлеба и правда стали; правда жизни и правда смерти. И кроме того, правда голода… Мне запали в душу и этот холм, и солнце, и море, и рыбак. И я решил узнать этот мир, такой невозмутимый, такой спокойный. С большим трудом добился разрешения высадиться на берег, чтобы пешком пересечь Испанию и добраться до какого-нибудь северного порта… Думаю, мне разрешили потому, что поняли: если откажут, я все равно сбегу и совершу это путешествие тайком… К тому же нас уже демобилизовали. Но им необходимо было стадо, чтобы самим прославиться! — Он снова посмотрел на Американца. — Вам этого не понять.

— Да, это нелегко попять. Там, в Америке, мы тоже вели мелкие войны, — улыбнулся он. — Но мир мало чем отличался от вашего. Правда, если уж нам удавалось поймать голую женщину, мы ее не тащили на улицу.

— Вот видите! Это совсем другое. Варварство, жестокость, невежество — пускай. Но не надо низости. Вот почему ради собственного спасения мне необходимо вдохнуть в Себя хоть немного человеческого достоинства.

— Возможно, вы H преувеличиваете, — задумчиво произнес Американец, — по, мне кажется, я понимаю вас… А вот себя понять не могу, — заключил он тихо. — Почему вдруг сегодня я вспомнил свое детство?.. Узнаю ли я это когда-нибудь?

«Узнаем ли мы это когда-нибудь?» — подумал Шеннон, отправляясь обратно. В ту ночь он слышал более ожесточенные и настойчивые удары камня, которым Американец обычно точил перед сном крюк своего багра.

 

3

Уэртаэрнандо

— Я рад, что ты остался с нами, Ирландец, — сказал Балагур, орудуя багром. — Ты хороший человек.

— Ты даже не представляешь, как важны для меня твои слова. Я стану лучше, чем я есть.

Сплавщики миновали Кампильо и Пенью-Бермеху и находились на перекате Бухадильи в районе Буэнафуэнте, где мель задерживала стволы. Пришлось сделать запруду в виде ножниц, нечто вроде узкого канала, который поднимал уровень воды.

— Ерунду ты говоришь. Ты один стоишь всех нас.

— Ошибаешься. Всем нам одна цена.

— Это, конечно, верно: все мы недалеко ушли друг от друга. Но мало кто станет говорить, как ты, да при том еще благодарить.

Посмеиваясь над собой, Шеннон оправдывал свое присутствие среди сплавщиков тем, что хотел научить Лукаса читать. Что же касается сплавщиков, то они были рады, что прибавился работник, а остальное их мало трогало. Однако Шеннон удивился, когда Дамасо с другого берега спросил его, почему он остался.

— Не все ли равно, куда мне идти: в Молину, в Мединасели или в Сигуэнсу? — ответил ему Шеннон. — Замки здесь везде встречаются, а спешить мне некуда.

Сплавщики знали, что его интересуют старинные постройки.

— Хе! Я вижу, никто не идет туда, куда шел. Ни Паула — в Саорехас, ни Ирландец — в Молину.

— Зато мы все идем до Арапхуэса, — вставил Двужильный. — Это уж точно. Поневоле. Вслед за рекой.

— Так и в море можно угодить, — сказал Сухопарый.

— А то и куда-нибудь подальше, — прошептал Четырехпалый. — В мир иной.

— Туда нам не к спеху, — быстро вставил Сухопарый.

— Да и зачем торопиться! — вмешался в разговор Балагур. — Рано или поздно все там будем.

— Где? — спросил Шеннон.

— На кладбище, приятель.

— Торопиться туда нечего, это верно. Пока человек жив, в нем жива надежда, — сказал Двужильный. — В Валенсии один мои сосед тоже так думал. А бомба угодила прямо в его дом. Когда я зашел в больницу навестить его, то увидел, что ему оторвало обе ноги и половину правой руки. «Как дела, сосед?» — спросил я его, желая ободрить. «Ах, Сиксто, мне здорово повезло! — ответил он. — Не подобрали бы меня вовремя, я бы истек кровью. А теперь, как видишь, доволен, хоть осталась у меня целой одна рука…» И он был нрав. Он стал с тележки торговать карамелью и здорово преуспел.

К ним подплывало большое скопление бревен, и разговор пришлось прервать. В этот холодный пасмурный день приятно было двигаться. Ноги Шеннона коченели всякий раз, как оказывались в воде, хотя он и сменил башмаки, которые соскальзывали со стволов, на альпаргаты.

— Если ты дойдешь с нами до Трильо, откуда мы отправимся в Сигуэпсу, — снова заговорил Балагур, — увидишь кое-что забавное: бой быков в Сотондо… В этом селении испокон веку устраивают шуточный бой быков, настоящий праздник с ряжеными и прочим, когда приходят сплавщики.

— Хе! А так как быков там нет, то роль быка исполняет дядюшка Лукас, — насмешливо проговорил Дамасо.

— Странно, что жители прибрежного села устраивают праздник для сплавщиков, — удивился Шеннон.

— Черт подери! — воскликнул Сухопарый, — Им это вовсе не по праву. Поначалу у них будут кислые рожи, только потом развеселятся.

— Этот обычай существует с давних пор, теперь его никто уже не отменит. Рассказывают, будто однажды, очень давно, жители этого селения решили не пускать сплавщиков, те разозлились, накинулись на них с палками и кулаками и так разошлись, что чуть быка не разорвали на части. А еще раньше там, говорят, резали настоящих быков и угощали сплавщиков. Но потом этот обычай заменили праздником. Теперь-то жители Сотондо ничем уже не угощают. Разве только ставят вино, чтобы воскресить мертвого быка.

— Как это?

— Того, кто становится быком, «убивают», а потом тащат в таверну, тут ясе на площади, и поят вином до тех пор, пока он не воскреснет.

— И рога иногда могут сослужить добрую службу, — засмеялся Сухопарый.

— Привидение тоже, — вставил Дамасо.

— Ты опять будешь привидением? — с улыбкой спросил Балагур.

— Я их так напугаю, что они сами приволокут мне кур, ведь на перекате Ла-Тагуэнса нам здорово придется попотеть.

Балагур объяснил Шеннону, что кур этих воруют на соседнем хуторе.

— Но ведь они сами бедняки… — начал было Шеннон.

— Ты что, рехнулся, Ирландец! — перебил его Кривой с неожиданной для этого тихони резкостью. — Это они-то бедняки? Да эти окаянные живут себе припеваючи в своих домах, пока земля их кормит, спят на пуховых перинах подле женушек, а мы знай тянем свою лямку… Так что ж, по-твоему, от них убудет, коли они поделятся с нами курами?

— Сомневаюсь, дружище, чтобы крестьяне на этом побережье жили хорошо. Почему бы и тебе тогда не стать крестьянином?

— Это мне-то? У которого отродясь не было ни кола ни двора?! Мой отец всю жизнь батрачил и ютился в пещере. Будь у меня хоть маленький клочок землицы, чтобы засеять ее, поливать да увидеть, как будет зреть на ней урожай, я бы ко всем чертям послал эти бревна!

— Так ведь я иду к ним мирно, — снова заговорил Дамасо, — без навахи, без дубинки. Хе! Разве что постращаю малость привидением. Насажу на конец длинной палки одеяло, проделаю в нем дыру и вставлю в нее фонарик. А они пугаются, думают, это привидение явилось.

— Дождешься ты, что они пожалуются священнику, — предупредил его Сухопарый, — и тот с помощью святой водицы да дюжины здоровенных мужиков намнет бока привидению, и станет оно тощим, словно плащаница.

— Подумаешь! За мной не так-то легко угнаться, — ответил Дамасо. — Сеньор священник обойдется им дороже, чем пара куриц в год.

Их позвали есть. Сплавщики прервали работу. После полудня они снова вернулись на перекат. Отсюда было видно, как поднимаются в гору Горбун и Паула, направляясь за провизией в Уэртаэрнандо, который находился в двух часах ходьбы от лагеря. Хмурые тучи рассеялись, робко светило зимнее солнышко.

— До Буэнафуэнте намного ближе, — сказал Балагур Шеннону, — по там всего шесть-семь домов. Зато монастырь там чудесный! Монастырь бернардинок, которые никогда не показываются посторонним. Они поселились там один бог знает когда! С тех пор, как прогнали мавров. В нем захоронены принцессы и важные вельможи, а чудотворная вода бьет ключом прямо из-под распятия в монастырской часовне.

— О таком монастыре только мечтать можно! — воскликнул Шейной. — Вот бы взглянуть!

— Снаружи можно осмотреть и монастырь и часовню… Сходи туда вечером. Вверх по этому оврагу живо доберешься.

Они продолжали работать, слушая болтовню Балагура.

— Глянь-ка на эти стволы, — говорил он, как всегда с усмешкой, — идут, точно барашки, словно маленькое стадо… Вон тот, красноватый, еще понастырнее Дамасо будет. Так и лезет куда не просят! Да остановись ты, неугомонный, — прикрикнул он на ствол, отталкивая его багром. — Совсем как люди, как ты, как я… Глянь-ка на этого жадину, захватил все пространство вокруг и никого не пропускает. Как Обжора… А этот скрюченный, как Горбун. А тот, острый, похож на Сухопарого…

— А где же я, Балагур? — пошутил Шеннон.

— Ты нам не чета, дружище… Впрочем, постой-ка… вон там, видишь, идет один — прямой, породистый, почти совсем отесанный; видно, он всем по душе, сначала они его окружили зачем-то со всех сторон, а потом… расступились… Так-то лучше. Знаешь, чем отличается сплавной лес от всякого прочего? Вода вымывает из него сок, очищает его и делает сухим, чистым и прочным.

«Да, — подумал Шеннон, — пожалуй, лучше быть неотесанным. Во всяком случае, не до конца, чтобы сохранилось хоть что-то от живого дерева».

— По нынешним временам, — продолжал Балагур, — когда весь мир куда-то спешит, сплав но реке идет слишком медленно. Если машины заберутся в горы, сплавщики станут не нужны. Что будет тогда с бедным Кинтином из Таравильо, который всю свою жизнь только тем и занимался, что сплавлял лес? Таких, как я, раз, два и обчелся. Я люблю это дело — настоящее, привольное… Послушай, — вдруг заговорил он о другом, — как же ты войдешь в церковь, если тыне христианин?

— Я христианин, Кинтин.

— Но ведь все англичане еретики…

— Зато почти все ирландцы — католики. К тому же протестанты ведь тоже христиане.

Балагур с сомнением покачал головой. Воспользовавшись тем, что к ним подошел Американец, Шеннон попросил у него разрешения сходить в Буэпафуэнте. Получив согласие, он перешел на другой берег по бревнам и стал взбираться вверх по косогору.

Подъем был довольно трудным, но недолгим. С вершины холма он увидел в низине маленькое селение. Там действительно было не больше шести-семи домов, которые теснились у огромного здания с высокой оградой вокруг фруктового сада, где копошилось несколько фигур в белом. Миновав дома, Шеннон очутился перед фасадом почти безо всяких украшений, с несколькими стрельчатыми арками в готическом стиле. Дверь церкви была заперта и, хотя Шеннон подергал засов, не открывалась. Он стал подниматься по наружной лестнице, начинавшейся от самого портала, и столкнулся с послушницей монастыря. На расспросы Шеннона женщина ответила только, что в монастыре теперь всего тринадцать монахинь. Да, во время войны они оставались здесь, хотя рядом была вражеская зона; и при карлистах оставались, хотя те тоже воевали в этих селениях. Монастырь стоит с той поры, как его построили… Нет, она не знает, когда это было: много лет уже прошло. Да, верно, в нем захоронены две инфанты: донья Санча и донья Мафальда. Она видела их гробницы и статуи обеих женщин в полный рост, с очень благородными лицами.

Шеннон внимательно осмотрел здание снаружи. Время было еще раннее, и он решил дойти до часовни Божьей матери. Это было невзрачное заброшенное строение. Сквозь зарешеченное окошко в двери виднелись полуразрушенное помещение, скамьи, сложенные из камня, вдоль стен и разбитые красноватые плитки пола. В глубине — простой побеленный каменный алтарь с аляповатыми деревенскими святыми, в центральной нише — изображение божьей матери, едва различимое под мятыми лептами и кружевами. Несколько грязных восковых пожертвований и женских кос висело в углу. Пахло пылью и забвением. Царило полное запустение. И все же Шеннон невольно подумал о боге.

Давно уже он не слушал проповедей, не держал молитвенника в руках и не испытывал никакого религиозного трепета, входя в золоченые соборы, полные молящихся. Но эта убогая часовенка заставила его испытать настоящее волнение. Шеннон верил в существование сверхъестественного, верил в то, что мольбы множества людей, обращенные к богу с надеждой и отчаянием на протяжении долгих веков, продолжают оставаться здесь, словно стены вобрали их в себя, в отличие от степ городских храмов, оскверненных роскошью и корыстью. Он почувствовал себя ничтожным среди этой бедности, еще одним деревом в стаде Балагура, наконец, человеком в руках божьих. Ему не надо было ни говорить, ни просить о чем-то. Оставалось только открыть душу для бога и смиренно ждать, когда высохнет и потрескается кора, которая тебя покрывает.

Внезапно повеяло холодом. Должно быть, он довольно долго простоял у дверного окошка. Солнце уже клонилось к закату. Вдали виднелась река, устланная, словно паркетом, стволами, и Люди, идущие из Уэртаэрнандо. Вероятно, это возвращались Горбун и Паула. Шеннон заметил, что Паула свернула к часовне, а Горбун пошел вниз, к лагерю, вслед за Каналехасом. Шеннон подождал ее.

Несколько часов назад Паула и Горбун пришли в Уэртаэрнандо. Поглазеть на них выходили из домов женщины в черных платках.

Два паренька и девочка, смуглые, тощие, проводили их до самой площади. Там Горбун привязал Каналехаса к железным прутьям окошка и вместе с Паулой вошел в деревенскую лавку.

Ребятишки остановились возле осла и с серьезным видом принялись его разглядывать.

— Цыгане, — высказал предположение старший, почесывая голову.

— Циркачи, — возразил ему другой.

Девочка что-то обдумывала. Затем, вытащив палец из носа, решительно заявила:

— Воры.

— Молчи, дура, — сказал ей младший, — женщин-во-ров не бывает.

— А вот и бывает, — не уступала ему девочка. — Мамка говорила, что твоя мать — воровка.

Мальчишка толкнул ее, и девочка, не удержавшись на ногах, плюхнулась на землю. Однако по-прежнему стояла на своем:

— Все равно воры.

— Они не горцы, — заметил старший. — Цыгане.

— Циркачи, — не сдавался младший.

Дети замолчали. Наконец старшему пришла в голову счастливая мысль.

— Сейчас узнаем.

Они приблизились к ослу, и старший легонько ударил его по передним ногам палкой, которую держал в руке.

— Если встанет на задние ноги, — сказал он, — значит, циркачи…

— Не встает, — произнес младший.

— Это воры, — повторила девочка.

— Поднимайся, поднимайся… — приказывал старший ослу. — Поднимайся, проклятущий!

Каналехас, уставший с дороги, недовольно встрепенулся и взбрыкнул. Ребятишки отскочили подальше с радостными криками. Младший паренек и девочка принялись искать, чем бы ударить осла. Дразнить Каналехаса было куда занятнее, чем гадать, кому он принадлежит. Сидевший на другой стороне площади старик блаженно улыбался.

Горбун услышал из лавки веселые ребячьи голоса и крик разъяренного животного.

— Ах вы, молокососы паршивые! — закричал он. — Сейчас я вам задам!

Лавка помещалась в тесной комнатушке с небольшим прилавком. В углу, рядом с пустыми мешками, метлами и вьючным седлом, стояли весы. С потолка вместе с лампочкой и липучками для мух свисали пакеты со свечами, треска, связка серпов. Возле прилавка стоял бидон масла с жирным насосом. Ящики с выбитым дном служили полками, на которых лежали мыло, табак, альпаргаты, скобяные товары, бечева, порошки от зубной боли, всякого рода продукты и табачные изделия. На самом верху выстроились бутылки со слабительным и жавелем. При тусклом свете, сочившемся сквозь окошко, казалось, что все засижено мухами, покрыто пылью, убого и мертво, словно умерло еще до того, как стало кому-то служить. На прилавке, обитом цинком, было сделано углубление, по которому монеты попадали прямо в ящик, и его не приходилось открывать. Чаши весов не были уравновешены. Паула почувствовала, что задыхается.

Но задыхалась она не от того, чем крестьяне работали, питались и опьяняли себя. Не от этих жалких товаров, а потому, что лавочник не сводил с нее глаз. Пожалуй, лет ему было не больше, чем Дамасо или Негру, но выглядел он намного старше. Он был плешив и казался таким же несвежим, мертвенным, как и все в его лавке. Только глазки его глядели чересчур назойливо.

Он завернул пакет и положил его рядом с другими, уже готовыми. Как непохожи были его руки на руки сплавщиков! Тоже с грязными ногтями, но дряблые, словно белесые жабы. Паула отвела взгляд.

— Больше ничего не надо? — спросил он.

— Нет.

— Ты уверена?.. Красивые девушки любят делать покупки… У меня хорошая галантерея.

Его улыбка выглядела жалкой. На какой-то миг Паула заколебалась, представив себе женские мелочи, с некоторых нор переставшие для нее существовать. Лавочник не отступал.

— Ты ничего не забыла?

— Нет, разве что иголку с нитками. Но я обойдусь без них.

Лавочник показал на боковую дверцу.

— Иди, иди, взгляни, что у меня есть. Выбирай, что хочешь.

— Мне ничего не надо. Сколько с нас?

— Семьдесят две песеты. Да куда ты так спешишь?

— Вот. Получите.

Но лавочник не брал денег, и она положила их на прилавок.

— И чего ты так горячишься, милая! Вот, смотри, иголки!.. Радость больше тебе к лицу… А вот и нитки, красивые… И кружева, и шелковые ленты, и подвязки… Ну, выбирай…

— У меня нет денег. Получите с меня за покупки.

Улыбка его стала еще более жалкой, и две белесые жабы с грязными ногтями поползли к ней.

— Ну что ты, голубушка, зачем деньги! Мы и так договоримся. Ты же видишь, я…

Жабы подступали все ближе. Паула положила руку на огромные ножницы, висевшие на гвозде, но снимать их не стала.

— Ни с места! — пригрозила она.

Лавочник решил ее унизить:

— Не прикидывайся невинной! Женщина, которая работает со сплавщиками, знает, что такое мужчина. Так что бери что-нибудь и не строй из себя недотрогу.

— Вы что, спятили? Не видите разве, что я не одна.

Презрение лавочника сменилось насмешкой.

— Ну, зови своего мужика, я уже дрожу перед этим великаном… Плюнь ты на этого калеку, дура, он с тобой совсем согнется.

— Да этот калека покрепче тебя, — ответила Паула. И, рывком открыв дверь, крикнула: — Сантьяго!

Горбун вошел, и лицо его сразу помрачнело.

— Что случилось?

— Да вот, сеньор не хочет брать денег у женщины.

— Но здесь есть и мужчина, — внушительно произнес Горбун. — Может быть, деньги фальшивые или нам хотят отдать товар даром?

Под взглядом Горбуна жабы исчезли в темноте.

— Да я… Девушка сказала, что ей нужны нитки с иголкой, но не знала… А я…

— Раз нужно, дай, — ответил Горбун. И ласково добавил, обращаясь к Пауле, пока тот торопливо сворачивал маленький пакетик: — Хочешь посмотреть немного за Каналехасом, а то эти ребятишки сущие дьяволята.

Паула вышла. Горбун увидел двадцать дуро, оставленные на прилавке, и спрятал их. Взял у лавочника маленький пакетик и сунул его себе в карман, потом забрал свертки.

— С вас семьдесят две песеты, — рискнул спросить лавочник, видя, что все обошлось.

Горбун внимательно посмотрел на него.

— Ты же не брал денег, приятель, когда тебе их давали. А мы, мужчины, привыкли расплачиваться ножом. Хочешь получить?

Лавочник проглотил слюну и смолк.

— Так сколько я тебе должен? — не унимался Горбун.

Тот в ответ только замотал головой.

— В таком случае спасибо тебе от всей пашей артели. В другой раз помни, что нечего тебе тягаться со сплавщиками, бандит ты эдакий! И не вздумай звать на помощь, а то я живо тебя прикончу!

Горбун вышел на площадь, разложил пакеты по корзинам, отвязал Каналехаса, и вместе с Паулой они тронулись в путь. Теперь их сопровождало гораздо больше ребятишек. Они довели пришельцев до скотных дворов на самой окраине и там остановились. По мере того как расстояние между ними увеличивалось, крики становились все громче:

— Воры! Циркачи! Цыгане!

Среди этих голосов выделялся один, самый пронзительный, и камень, пущенный им вслед, угодил в зад Каналехасу.

— Шлюха!

Горбун хотел вернуться, но Паула не пустила его.

— Не надо, Сантьяго. Не все ли равно, что они там кричат?

— Ты нрава.

Он протянул Пауле маленький пакетик с иголкой и нитками, но она возразила:

— Мне нечем заплатить, Сантьяго.

— Считай, что это подарок от того борова. А если тебе неприятно, пусть это будет подарок от наших сплавщиков.

— Спасибо, — поблагодарила Паула.

— Ты храбрая! Не испугалась.

— Этого-то? Если бы я взяла в руки ножницы, он бы у меня получил. Но как-то неловко защищаться самой, когда рядом с тобой мужчина.

Горбун так резко остановился, что Каналехас ткнулся в него мордой, и взволнованно проговорил:

— Да благословит тебя бог, Паула, за твои слова. Век не забуду.

— Чего?

— Того, что ты сказала: рядом с тобой мужчина… Как ты думаешь, могла бы меня когда-нибудь полюбить такая женщина, как ты?

Паула уже собиралась ответить, но он опередил ее:

— Только говори правду, без утайки. Могло бы случиться такое?

И он посмотрел на нее своими ясными, голубыми глазами, сдвинув брови и горестно опустив уголки губ. Она не смогла ему солгать.

— Так, сразу… нет, — ответила она едва слышно.

Горбун зашагал, подтолкнув вперед Каналехаса. Через минуту он опять заговорил:

— Ты разговариваешь со мной, как с мужчиной. Без всякой жалости. Да благословит тебя бог за это и за то, что ты сказала, что рядом с тобой мужчина. Пусть даже такой никудышный, как Горбун, которому и цена-то грош.

— А я, Сантьяго? Ведь почти все считают меня такой, как и эта девчонка из селения… И ты, наверное, так думал раньше… При одной мысли об этом мне становится горько…

— Я никогда так не думал, Паула.

— Только говори правду, как я тебе.

— Нет, я так не думал, Паула, верно говорю. У тебя никогда не будет много мужчин, ты не такая. Тебе нужен один. Только один, и никто больше. Ни родные, ни близкие. Он и ты, земля и небо.

— Что ты можешь знать?

— Я старше тебя. Да и если бы ты знала, как учит горб!.. Иначе зачем тебе было бежать в горы? Из-за чего грустить? Ясное дело, из-за мужчины, больше не из-за чего.

— Это верно, — задумчиво согласилась она. — Только я ошиблась. По правде говоря, это был не мужчина.

— Не все ли равно. Ты всегда будешь страдать из-за кого-нибудь. А если нет, то будешь словно мертвая, как земля без воды. Такой уж у тебя характер. У реки — свой, у волка — свой. Все мы такие, какие есть. А некоторые, как видишь, горбатые, — горестно заключил он.

— Чем же я виновата? Все думают, что я плохая. Вот и этот тип в лавке решил, что мною можно попользоваться.

— Нет, ты не плохая. Будь ты плохой, в артели уже началась бы заварушка. Но ты и не хорошая. Кого-нибудь убить тебе ничего не стоит: для тебя это так же просто, как мне съесть кусок хлеба… Не смотри на меня так, я не колдун. Вся артель это знает. Разве ты не понимаешь, что было с Сухопарым в тот день, когда приходил почтарь? Разве ты не замечаешь, как они говорят о тебе, как смотрят на тебя? Ты не можешь не чувствовать, когда на тебя так смотрят… Все только и мечтают о Пауле… Даже я. Ты же видишь. Почему ты не смеешься?

— Сантьяго… А почему я должна смеяться?

— Да, это верно… Мы все из-за тебя голову потеряли, все. А ты не для всех. Ты для одного. Придет время — сама убедишься.

На этом их разговор закончился. Дальше они шли молча. Каждый думал о своем. Оставив позади холм, они начали спускаться к реке. Вот тогда-то Шеннон и увидел, как Паула свернула к часовне, а Сантьяго направился вниз к реке. Чтобы не смущать девушку, он укрылся в кустах можжевельника. Кусты были старые, с очень толстыми стволами, густые, светло-зеленые, колючие, крепкие.

Паула издали заметила часовню и, чувствуя, что ей необходимо утешение после всего, что случилось в Уэртаэрнандо, сказала об этом своему спутнику и пошла по тропке, провожаемая взором, устремленным на нее из кустов. Шеннон, словно завороженный, следил за ритмичной походкой и грациозными движениями девушки, взбиравшейся по неровному косогору. Паула прошла мимо того места, где прятался незамеченный ею Шеннон. Он увидел, как напряглось ее лицо, словно она боялась, что не сможет преодолеть последние два метра до двери убежища, в котором искала спасения. Увидел, как она остановилась и прижала руки к груди. Затем, сделав шаг, упала на колени перед дверью, прижалась к ней лицом и вцепилась в решетку окошка.

Шеннон смотрел на нее из своего укрытия, стыдясь того, что стал невольным свидетелем этого уединения. Солнце уже совсем скрылось, и небо стало фиолетовым. Прошло довольно много времени, прежде чем он снова взглянул на нее. Она сидела, прислонившись к двери, лицом к пустынной дороге. В тени портала нельзя было разглядеть ее черты, но ее безжизненная поза, с поникшей на плечо головой, заставила его выйти из укрытия.

Он подошел к ней довольно близко, но она не замечала его, словно он ничем не отличался от земли или деревьев. Только остановившись перед ней, он прочел удивление в ее глазах, окруженных тенью, не потому что они плакали, а потому что были обращены внутрь.

— Я тоже пришел помолиться, — объяснил он.

— Ты? Такой безгрешный? — улыбнулась Паула.

— Нам всем не мешает это делать.

— Да, но некоторым это нужно больше. Особенно тем, у кого нет выхода.

— Выход всегда найдется.

— Только не для меня… Думаешь, я сошла с ума? Нет, я такая же меченая, как и Дамасо.

— Просто тебя что-то мучает, но ты не хочешь доверяться тому, кто может тебе помочь.

Из-под юбки выглядывала нога, обутая в альпаргату, у которой почти совсем протерлась пятка.

— Я зашью, когда вернусь, — сказала она, погладив подошву. И с гордостью добавила: — Теперь у меня есть иголка с нитками.

В этом ее упоминании о домашних вещах было что-то чистое и трогательное. Она словно вновь обрела свое женское царство. Шеннон не мог удержаться от желания поцеловать эту исцарапанную руку, которой она гладила подошву и прятала наваху у себя на груди. Но девушка отстранила его и ласково, чтобы не обидеть, сказала:

— Не надо.

Неподвижный воздух застыл, будто его и не существовало вовсе. Как и холода. В сумеречном бархатисто-синем свете все казалось печальным и отрешенным. Словно что-то витало в воздухе, что-то должно было случиться. Какое-то чудо, как в сказке со счастливым концом. И этот воздух заставил Шеннона произнести слова, которые, сорвавшись с губ, оставили на них привкус пепла его мистической фразы.

— Я знаю, что не нужно. Вернее, нельзя.

Но ничего не случилось. Разве что выражение ее рта стало по-детски доверчивым, а взгляд более глубоким, когда она ответила:

— Не понимаю.

— Не все ли равно. Кто-то один вдруг понимает, что так и должно быть. А уверенность успокаивает, даже когда причиняет боль.

Воцарилась тишина, такая ощутимая, будто она встала между ними. Ее нарушила сова, хранительница часовни, принявшись мелодично вздыхать на разные лады.

— Птица мудрости, — задумчиво произнес Шеннон. И с отчаянием, хоть и спокойно, добавил: — Если бы можно было не уходить отсюда, не подниматься, остаться здесь навеки!.. Если бы это было возможно!.. — Он с трудом заставил себя встать.

И окутанные неподвижными, таинственными сумерками, которые обещали чудо, так и не свершившееся, Шеннон и Паула отправились в обратный путь. Едва они достигли первых сосен, как их обступила целая армия теней. Холод пронзил их. Вдали, над суровыми горами, всплывала кровавая луна.

Напрасно Шеннон снова и снова спрашивал себя: почему не случилось чуда, которое обещали таинственные сумерки? Да и что в них было таинственного? И что должно было случиться? Но тут захохотал щегол, а Паула запела о пленнике, у которого убили птичку. Шеннона охватила внезапная ярость, и он язвительно сказал:

— Да, я знаю много романсов. Сейчас мне на память пришел еще один. О французской принцессе, которая идет по дороге с кабальеро. Он держит себя слишком скромно, и когда они приходят во дворец короля, она с издевкой говорит ему: «Насмешил меня кабальеро! Кто видал такую трусливость? Выть вдвоем с красоткою в поле и выказывать ей учтивость!»

Паула ничего не ответила, только посмотрела на него печальными глазами — не из мира сказок и спокойных сумерек, а из мира дорог и скал, заросших кустарником. И Шеннон раскаялся в своих словах.

— Не обращай на меня внимания. Я знаю другие романсы, гораздо лучше этого, и они тебе больше подходят.

— И тебе тоже, — уверенно ответила Паула.

— Мне?

— Ты ведь не Сухопарый.

— В том-то и беда… Но это верно… Знаешь, какой случай произошел со мной однажды в Италии?.. Мы только что захватили деревушку, еще горели дома. Наш взвод получил небольшую передышку. Я отошел в сторонку, сел против развалин дома и открыл банку мясных консервов. Вдруг рядом выросла тень. Я поднял голову. Женщина в черном встала передо мной на колени. Ей было совсем немного лет, но выглядела она почти старухой и молодость уже никогда больше не вернется к ней. На руках она держала девочку с большими глазами на исхудалом лице. Девочка эта была немым укором тому, что творилось вокруг. Женщина обратилась ко мне на ломаном итальянском языке. «Pane… bambina», — говорила она, протягивая ко мне руку. И тут же добавила, глядя на меня с откровенным вызовом и вместе с тем с полным равнодушием: «Я дом близко… я с тобой…» Я отдал ей свою еду и встал. Она поцеловала девочку, положила ее на землю и тоже встала. Она меня не поняла. Я ласково погладил девочку и спросил ее: «Откуда ты, милая?» «Тресанко, синьор», — ответила она тоненьким голоском. «Сицилия», — пояснила ее мать, глядя на меня с удивлением. Я посмотрел на нее, улыбнулся и пошел прочь.

Шеннон помолчал, воскрешая в памяти прошлое; тишину нарушал только ритмичный звук их шагов.

— Не успел я отойти, — продолжал он, — как женщина догнала меня. «Святой! Святой!» — сказала она и, сунув мне что-то в руку, добавила: «Принесет много счастья!» Это был амулет, маленький коралловый кулачок. «А разве вам он принес счастье?» — спросил я. Женщина показала на девочку и воскликнула: «Она жива! Понимаете, жива!» «А отец?», — спросил я. «О, нет, нет… Умер. Но но теперь. Раньше, дома. Праведной смертью». Я хотел вернуть ей амулет. Но она не взяла. Она стояла и долго-долго смотрела мне вслед…

Они подошли к реке уже совсем близко. Луна отражалась в воде и чуть серебрила влажные бока стволов, отчего река казалась светлой среди густых лесных теней.

— Эта история напомнила мне о том романсе, который я только что тебе рассказал, — улыбнулся Шеннон с горечью. — Когда я потом сказал об этом случае товарищу, он посмеялся надо мной. «Дурак! Она хотела получить хлеб для дочери, мужчину для себя и выглядеть при этом повинной жертвой…» Так ответил мне храбрый солдат. И сначала я ому поверил. Но поразмыслив, я решил, что он не прав… иначе зачем ей было давать мне вот это… Как ты думаешь, Паула?

С этими словами он отвязал от пояса коралловый кулачок, висевший на шнуре. Паула подержала его немного. Ее неподвижный силуэт четко вырисовывался в лунном сиянии.

— Я никогда не стану искать мужчину, Ройо. Никогда, можешь не сомневаться, — убежденно произнесла она, возвращая ему амулет.

Шеннон поцеловал коралловый кулачок и снова привязал его к поясу. Затем свернул в сторону, делая небольшой крюк, чтобы им прийти в лагерь порознь. Он думал о том, что, если бы там, на холме, в почти священных сумерках, случилось бы что-то неведомое, еще непознанное… «Кто знает?» — спрашивал он себя.

Паула смотрела, как он удаляется от нее все дальше и дальше.

— Ах! — глубоко вздохнула она. — Если бы я могла его полюбить!

 

4

Ла-Тагуэнса

От Бухадильи до моста Ла-Тагуэнсы не больше восьми километров по реке, однако потребовалось почти десять дней, чтобы преодолеть трудные теснины Уэльгас, Пье-Лабро и Портильо-Рубио. Погода снова испортилась, лил холодный дождь, а когда он переставал, люди все равно часто соскальзывали в воду с камней и бревен. Первое апреля настигло их у кладбища Уэртапелайи, чтобы порадовать взгляд, как сказал Балагур. На следующий день они добрались до Ла-Тагуэнсы — мост, построенный на высоте тридцати метров, обоими концами упирался в скалы. Миновали его с трудом, на бревнах, так как берега здесь были крутые, и, разбив лагерь чуть ниже по течению, усталые, завалились спать.

Что-то вдруг заставило Шеннона проснуться, едва лишь забрезжил рассвет. Дождя, к счастью, не было. Шеннон удивился, увидев, с каким остервенением, чуть ли не пинками, расталкивает Американец одного из спящих. Рядом с ним стоял Сухопарый, потерявший всю свою уверенность, и не переставая кричал:

— Да не может этого быть, дружище! Не может быть! Я сам связывал их вместо с Четырехпалым. Я ведь всю жизнь лес сплавляю.

— Тогда почему же они разорвались? — в бешенстве спросил Американец.

— Не знаю… Может, вода поднялась?

— Не выше, чем вчера.

— Не может этого быть.

— Пойди посмотри сам.

— Всю жизнь сплавляю лес, — тупо твердил Сухопарый.

Едва Шеннон увидел расстроенные лица сплавщиков, он сразу понял, что произошло что-то серьезное.

— Кузнец-то он хорош, только молота ему не хватает, — шутливо заметил Дамасо, как бы оправдывая товарища.

Сухопарый, пристально взглянув на него, обратился к Четырехпалому:

— Узлы ведь были крепкие, не могли они развязаться, правда, Четырехпалый?

— На совесть делали, на совесть, — ответил тот с раздражающей невозмутимостью. — Может, если бы Дамасо не ходил туда ночью, ничего бы и не случилось.

— Заткнись, мать твою разэдак.

— Оставь мою мать в покое, — ответил Четырехпалый. — Она тут ни при чем.

Сухопарый с грозным видом подскочил к Дамасо.

— Если это сделал ты, я из тебя душу вытряхну.

— Хватит ругаться, — рявкнул на них Американец, — пошли лучше посмотрим, как там обстоят дела.

— Если бревна осели на перекате, — сказал Балагур, — еще куда ни шло. Они там застрянут, и можно будет их выровнять.

— Не забывай, что до мели есть еще Ла-Кебрада, — напомнил ему Кривой.

Тем временем все уже были готовы, чтобы сопровождать Американца вниз по течению.

Подойдя к берегу, Шеннон увидел, что сплавной лес стоит на месте. Обычно передние стволы связывают на ночь, и они в таком положении остаются до утра, а на другой день их разъединяют и пускают дальше. Когда же стволы нагромождаются сами, образуется затор и бывает очень сложно их разъединить.

Из разговоров сплавщиков становилось ясно, что исход мог быть двояким: либо стволы достигли Ла-Паррильи и там осели на перекате, задержав остальной лес, и тогда беда не велика; либо скопились в теснине Ла-Кебрада. Этот исход был худшим и наиболее вероятным.

Действительно, стволы застряли между огромными скалами в том месте, где русло реки сужалось до четырех-пяти метров. На этом участке течение было очень сильным и неустанно громоздило стволы всю ночь, едва передние перекрыли путь. Вода, сдерживаемая этим скоплением бревен, вздымалась и пенилась, яростно клокоча между стволами.

Мужчины созерцали катастрофу, молчаливые и подавленные.

— Нечего сказать, удружил ты нам, — со вздохом произнес Четырехпалый.

— Кто?.. — взвился Дамасо, схватив Четырехпалого за горло. — Посмей только еще раз назвать мое имя, живо полетишь в реку вниз башкой. — И, обернувшись к остальным, спросил: — Что мне за выгода, если мы будем здесь торчать?

— Как же тогда это могло произойти? — спросил Белобрысый.

— А я почем знаю? Может, кто-нибудь из Уэртапелайи, из этих прибрежных сволочей… Поди узнай теперь!

— Ясное дело: не пойман — не вор, — растягивая слова, проговорил Сухопарый, — а только ты и без выгоды можешь любое зло сотворить.

— Хе! Что я, дьявол, по-твоему?

— О том один господь бог ведает! — вздохнул Четырехпалый, подняв глаза к небу.

— Значит, по-вашему, я дьявол? — усмехнулся Дамасо, явно польщенный. — Здорово!

Американец положил конец перебранке. Надо было что-то предпринимать и прежде всего выяснить на месте, как обстоят дела. Обогнув скалу, Американец спустился к воде чуть выше по течению и, пройдя по стволам к узкой теснине, скрылся между двух скал. Внимательно оглядев затор, он повернул назад, но поскользнулся, упал в воду и выбрался на берег весь мокрый, держа шляпу в руке, которая слегка кровоточила.

Возвратившись к сплавщикам, он сказал, что дела обстоят прескверно. Огромный ствол, зажатый между скал, как в тисках, не давал ходу напиравшим на него и громоздившимся друг на друга бревнам. Надо было «выбить» его, то есть подрубить с двух концов топором, чтобы он сам прошел и дал дорогу другим.

Мужчины переглядывались с мрачным видом. Выбивать ствол, спустившись сверху по канату, было очень опасно. Лавина бревен, которая тронется вслед за подрубленным стволом, может раздавить того, кто будет рубить. А ведь тот сплавщик, которого Шеннон встретил с Паулой по дороге в Саорехас, возможно, потеряет ногу из-за более пустякового случая.

По заведенному у сплавщиков обычаю спускался на канате тот, кто связывал бревна накануне. Сухопарый потуже затянул на себе ремень и окликнул Четырехпалого. Тот, услышав, что его зовут, перекрестился.

— Пошли.

— Погоди, Четырехпалый, — преградил ему путь Дамасо. — Ты и в самом деле думаешь, что это сделал я?

— Дружище, я только видел, как ты ходил куда-то ночью, пока я молился… Конечно, я не знаю, что ты делал… но от тебя всего ждать можно…

— А не знаешь, так помалкивай… Я ходил по нужде, видно, застудил себе брюхо в эту непогоду… Но раз ты так думаешь, вниз спущусь я, чтобы вы все видели…

Сухопарый не соглашался. Наконец порешили на том, что они спустятся вдвоем. Бросили жребий, кому выпадет делать последние удары топором, самые опасные.

— Их не придется делать, — заявил Американец.

— Не придется? А как же?

— Я послал Лукаса в лагерь за взрывчаткой. Разве вы не знали, что я взял с собой динамит? На застрявшем стволе я сделал навахой метку, в том месте, где надо вырубить углубление для заряда. Взрывчатку привяжите крепко-накрепко, подожгите запал и поднимайтесь… а там посмотрим.

Услышав о выходе, не представлявшем опасности для жизни, сплавщики были поражены, словно каким-то чудом. Несколько тысячелетий сплавляли здесь лес, но никому и в голову не приходило взрывом разбивать запруду.

— Как ты додумался до этого, Американец? — спросил Кривой.

— Мне всегда нравилось взрывать.

— Я так и думал, — усмехнулся Негр. — Наши астурийские подрывники считались ювелирами в своем деле.

По улыбке Американца Шеннон понял, что со взрывчаткой у него связаны воспоминания о прошлом. Даже золотой зуб заблестел ярче обычного.

Меж тем вернулся Лукас, бережно неся пакет с динамитом. С вершины скалы на веревке спустили Дамасо, который ни под каким видом не пожелал, чтобы кто-нибудь, кроме него, осуществлял эту затею с пиротехникой. Вид у него был довольный, он спускался вдоль скалы, отталкиваясь от нее руками и ногами, чтобы избежать ударов.

— Гляди в оба! — предупредил его Кинтин, — а то взлетишь на воздух!

— Xe! — только и отвечал Дамасо.

— Видишь мой надрез навахой? — спросил его Американец, когда веревка ослабла.

— Вижу, — откликнулся голос из глубины.

— Тогда делай углубление для взрывчатки.

Они молча ждали, пока спнзу допосплись ритмичные удары топора.

— Эй! — крикнул Дамасо, прервав работу. — Ужо готово! А то динамит намокнет!

— Неважно. Он не боится воды. Привяжи покрепче проволокой и дай нам знать, как только подожжешь шнур.

— Будь спокоен, артельный. Вернусь живым и невредимым. Назло всем святым!

Сплавщики замерли в тревожном ожидании, вцепившись в веревку, чтобы в несколько секунд поднять Дамасо. Время тянулось медленно.

— Эй, артельный! — послышалось наконец снизу.

— Что-нибудь случилось?

— Нет. Все готово. Шнур горит как миленький.

— Вверх! Скорее вверх!

Все разом рванули веревку. Едва Дамасо вскарабкался на скалу, страшный взрыв потряс воздух, отдавшись эхом в горах. Между скалами взлетели крупные обломки стволов: одни падали на землю, другие — в реку.

— Ты же мог взлететь на воздух, скотина! — в бешенстве кричал на Дамасо Американец.

— Я? От этой шутихи? Хе!

Вниз по течению, вырвавшись на свободу, поплыли первые стволы. Американец заранее послал Двужильного и Обжору вверх по реке, чтобы придержать сплавной лес и избежать нового затора. Сухопарый и Белобрысый, спустившись к воде, направляли стволы. Остальные следили, чтобы проход был чист, и бревна могли плыть без задержки.

Американец и Дамасо переглядывались со счастливым видом.

— Теперь-то уж я наверняка встану ночью и сделаю новый затор, — сказал Дамасо.

— И останешься в дураках, потому что у меня нет больше взрывчатки.

— Врешь, артельный. Не взять с собой таких красоток! А ты тоже хорош! В тебе сидит дьявол, как говорит наш святоша.

— Пожалуй, когда-то сидел… — согласился артельный.

За утро под руководством Дамасо запруда была выстроена. И так как Горбуп раскппул лагерь у самой запруды, Дамасо развлекался тем, что дразнил Обжорку, будто это он ночью развязал стволы и устроил затор. Сначала мальчик возражал, сердился, плакал от злости, а потом замолчал, доведенный до отчаяния. И вдруг Шеннон увидел, как Обжорна нагнулся, схватил камень и запустил в Дамасо. Камень шлепнулся в воду совсем рядом со сплавщиком. Дамасо обернулся, и в тот же миг еще один камень, пущенный более метко, до крови оцарапал ему щеку и ухо.

Мальчик, напуганный собственной смелостью, бросился бежать, призывая на помощь отца. Дамасо спрыгнул на землю и кинулся вслед за ним. Никому до них не было дела, только в глазах Паулы промелькнуло беспокойство. Встревоженный Шеннон побежал за ними, чтобы защитить мальчика. Обжорка юркнул в густые заросли можжевельника и остановился.

Нагнав его, Дамасо крепко схватил мальчишку, но бить не стал, а принялся нашептывать ему проникновенно и задушевно:

— Я не собираюсь тебя трогать, дурачок, хотя ты мне здорово врезал. Всегда так делай, потому что все вокруг злые. А не будешь швырять камни в других — лучше сразу подыхай, не то забьют… Все люди злые. И твой отец, который не пришел тебя защитить, и Американец, и Паула, и…

— Нет, Паула не злая, — возразил мальчик, пораженный тем, что его не бьют.

— А я говорю — злая, потому что она всем нам нравится, а это самое большое зло. И тебе она тоже правится, не отнекивайся… Даже эта река, по которой нас тащит наша бедность, — злая. Кругом зло. Ну-ка, парень, скажи мне теперь, какой мир?

— Злой! — сплюнул мальчик яростно, как взрослый. — Злой! Злой! А ты самый злой из всех, самый гадкий, самый плохой!

— Вот, вот! Так и надо, — улыбнулся Дамасо, отпуская мальчика, который, отпрыгнув в сторону, застыл на месте. — Теперь ты говоришь как настоящий мужчина.

Дамасо поднес платок к раненому уху и приблизил свое лицо к мальчику.

— Здорово ты мне заехал! — произнес он удовлетворенно. — Ты ведь доволен, правда? Знаешь, а из тебя кое-что выйдет, парень! — заключил он. — Когда мы будем в Аранхуэсе, я подарю тебе наваху на память о Дамасо, чтобы ты по забывал, чему он тебя учил.

Шеннон слушал их, оставаясь незамеченным. Он хотел вмешаться, возразить, воспротивиться столь пагубному воздействию на мальчика, почти убийственному для его души. Но что он мог сказать, пережив то, что было в Италии, и последовавшее затем отчаяние? Новая же надежда, если она и зародилась в нем, была еще слишком слаба! Что значила она рядом с могущественной силой, которую олицетворял Дамасо?

И Шеннон молча отступил. Возможно, он поговорит с мальчиком когда-нибудь потом, когда они будут одни… Если сумеет найти нужные слова.

 

5

Отерон

На сей раз не пастух и не охотники, изредка подходившие к реке, а многолюдное шествие, столь необычное в горах — целый караван пеших и всадников, — спускалось вниз по тропе. Для одной семьи их было, пожалуй, слишком много, хотя там были и женщины с детьми.

— Кто бы это мог быть? — спросил Американец у Сухопарого.

За прошедшую неделю миновали отмели Ла-Парильи и плотину Лас-Хуитас. Теперь они были между тесниной Альбанкехо и соляными разработками Ла-Инесперады.

— День добрый, — поздоровался старик, ведший за собой мула. Он, как и все остальные, был одет в черный воскресный костюм и выглядел торжественно. — Как брод?

— День добрый, — ответил Американец. — В полном порядке. Даже пяток не замочите. Куда это вы направляетесь?

— На процессию в Отерон.

— И то верно! — воскликнул Сухопарый. — Ведь сегодня страстная пятница!

— В этой глухомани, — сказал Балагур, — не мудрено забыть даже о смерти господа бога!

— Уж я-то не забыл, — произнес Четырехпалый, имея в виду свои тайные молитвы и покаяния последних дней.

Сплавщики с радостью встретили это известие. Страстная пятница и светлое воскресенье были единственными днями, когда можно было позволить себе не работать. Странно было, что их капитан но учел этого обстоятельства. Не успели они удивиться, как он собственной персоной показался чуть ниже по течению, верхом на осле, которого вел за собой его конюший. Это был представительный пожилой мужчина в хромовых сапогах, с цепью от часов на поясе и в совсем еще новом сомбреро. Он высокомерно приветствовал сплавщиков. Шеннон, обменявшись с ним несколькими словами, лишний раз убедился, что в Испании люди беседуют между собой, как на государственных переговорах: дружественно, однако не забывая о собственном достоинство и независимости.

Сплавщики поглядывали друг на друга, пока на противоположном берегу, за холмом, постепенно скрывались путники.

— А, черт! Торчать тут, когда все добрые христиане идут на процессию в Отерон!

— Перестань чертыхаться в день смерти Христовой, Сухопарый! — одернул его Балагур.

— У гроба господня мы могли бы получить отпущение грехов, — добавил Четырехпалый.

— Да, нечего сказать, в таком виде нам только и идти куда-нибудь, — усмехнулся Дамасо.

И действительно, вид у сплавщиков был довольно плачевный… Бороды всклокочены, ноги обуты в альпаргаты, одежда грязная, рваная. Словом, они совсем по походили на одетых по-праздничному путников, которые отправились в Отерон.

— Мы как разбойники с большой дороги, — заключил Белобрысый.

— Подумаешь, — усмехнулся Сухопарый, — Нас иначе и не называют.

— Я пошел, — сказал Американец. — А вы как хотите.

— Мы тоже идем. Ясное дело, в куртке и выбритым было бы приятнее, но что поделаешь.

— И так сойдет.

— Горбун все равно но успеет всех пас побрить.

— Побреемся в селении.

— А разве цирюльник сегодня работает?

— Побреет ради такого случая!..

Вернувшись в лагерь, они обо всем договорились. Горбун согласился остаться сторожить вещи: ему все равно не под силу идти так далеко. Негр тоже захотел остаться. Для Паулы запрягли Каналехаса, прихватили с собой Обжорку и отправились в путь.

— В былые времена, — рассказывал Балагур Шеннону по пути, — сплавщики сами делали распятие, не хуже других. Складывали две палки крестом, привязывали к нему какого-нибудь сплавщика помоложе, который изображал Христа, и отправлялись в селение, где их с радостью принимали в свою процессию местные жители.

— Ты сам это видел, Кинтин? — спросил Кривой.

— Нет, сам не видел, но слышал много раз. Наверное, с этим обычаем было покончено после того, как однажды уронили крест и здорово покалечили Христа. Но точно сказать не могу.

— А в Отероне ты когда-нибудь был на процессии?

— Я был, только очень давно, — вмешался в разговор Американец. — Там все очень скромно, зато берет за душу. В страстную пятницу совершают обряд погребения Христа. Его несут в часовню Гроба господня и там остаются всю ночь у его тела. А в субботу под колокольный перезвон уносят.

Отерон, в отличие от других селений округи, расположился неподалеку от реки. Не прошло и часу, как показались серые домишки. Сплавщики и Паула на осле привлекли всеобщее внимание. Какой-то парнишка проводил их до парикмахерской, которая, как и следовало ожидать, была закрыта.

Однако парикмахер рассудил здраво и, несмотря на страстную пятницу, решил подработать. Он согласился уважить просьбу бедных людей с реки, но при условии, что ему заплатят вперед. Разумеется, он им доверяет, просто не хочет липших осложнений.

— Смотри, как бы мы тебя самого не обрили, — огрызнулся Сухопарый.

— Зря кипятитесь, друзья. Такой уж у меня порядок.

Оп ввел мужчин в дом и усадил на скамейки. Паула пошла в церковь, и Шеннон отправился проводить ее, а заодно пройтись по селу. Цирюльник принес из дома кофейник с горячей водой и стал взбивать пену. Затем остриг бороды ножницами и распахнул настежь окно, чтобы было светлее. Достал наваху и аккуратно погрузил ее во флакон с розоватой жидкостью.

— Что это? — удивился Обжора.

— Дезинфицирующее средство.

— Высший класс!

— Высший класс вот где, — произнес вдруг Белобрысый, который стоял ко всем спиной и что-то разглядывал на стене. — Она тебе родственницей доводится?

— Нет, просто знакомая.

Остальные сплавщики тоже подошли посмотреть. Это была дешевая литография, изображающая девушку в довольно прозрачной блузе.

— Будущая хозяйка заведения.

— Точно! Святая искусительница.

— И не совестно женщине так фотографироваться! — сказал Лукас.

— Это же не фотография, дурак, а рисунок.

— Не хотел бы я быть на месте художника.

— Почему?

— Так ведь он это рисовал, чтобы раззадорить других…

— Поглядите-ка на Сухопарого!

— Ну как, хорош? — спросил тот.

— Не крути головой, порежу.

— У тебя рожа стала гладкой, как зад у девки.

— Так и хочется поцеловать.

— Сначала получи мое разрешение.

Однако, встав с кресла, Сухопарый с явным удовольствием рассматривал свое отражение в зеркале, поглаживая лицо рукой.

— Совсем другая морда после бритья.

Постепенно все они претерпели то же чудесное преображение. Сплавщики едва узнавали друг друга. Переглядываясь, они вышли на улицу, пугая деревенских мальчишек и удивляясь своему необычному виду и не менее необычному виду селения.

Улицы словно оцепенели. Одетые по-праздничному мужчины стояли небольшими группками. Казалось, воздух был пропитан особой сдержанной торжественностью. Жизнь замерла… Какой-то мальчуган вдруг запел, но его тут же оборвал мужчина, дав ему подзатыльник.

— Заткнись, олух, господь бог умер.

Мальчишка мгновенно стих и тоже застыл в торжественном оцепенении. Даже свинцовые тучи недвижно висели над домами.

К полудню сплавщикам наскучило это зрелище, эта пассивность, с какой чему-то отдавали дань. Они направились в таверну, но таверна оказалась закрытой.

— Господь бог умер, — ответила им женщина, к которой они обратились.

— Мы не будем пьянствовать и дебоширить, — объяснил ей Американец, — мы хотели бы только слегка промочить горло после еды.

— Нельзя торговать. Господь бог умер.

В эту минуту через площадь проходил священник местной церкви. Американец кинул оценивающий взгляд на этого высокого, атлетически сложенного человека с седыми волосами.

— А если сеньор священник даст разрешение? — спросил он.

Но поскольку ответа не последовало, Американец пошел навстречу священнику. Подойдя ближе, он увидел, что у священника тонкие, но загорелые руки, мягкий рот и проницательные глаза. Американец объяснил в чем дело, и тот, выслушав его, направился к женщине, говоря по дороге:

— Торговля мне не подчиняется. Она в ведении аюнтамиенто. Но я не против.

— Сегодня я не открою, даже если мне прикажет сам алькальд, — упрямо возразила женщина, выслушав священника. — Умер господь бог!

— Нечего сказать, хорош у нас будет обед, — проворчал Обжора. — И угораздило же Горбуна положить нам в котомку трески! А вино?

— Идемте со мной, — позвал священник.

Оп привел их к своему дому и пригласил в сени, побеленные, пустые, с единственной скамьей вдоль стены, сиденье которой было выложено красными плитками. Они прошли мимо лестницы, ведущей в жилое помещение, и очутились в крошечном, не больше пятнадцати квадратных метров, огородике, с маленьким кипарисом и колодцем в глубине. На ухоженных грядках огорода вытянулись в ряд голубоватые кочаны капусты, а фасоль карабкалась вверх по тростниковым треножникам, стоявшим, словно винтовки в пирамиде.

— Это мой сад, — пояснил священник. — Рассаживайтесь поудобнее.

Перед домом оставался незанятым небольшой клочок земли, затененный лозами вьющегося винограда. Кое-кто из сплавщиков уселся на скамью, остальные продолжали стоять.

— Боюсь, у меня не найдется столько стульев, — виновато пробормотал священник и крикнул: — Эухения!

— Не беспокойтесь, отец. Мы сядем на землю.

В дверях показалась седовласая старуха.

— Налей в мою охотничью флягу белого вина, самого лучшего, того, что мне подарил дон Хасинто.

— Самого лучшего, дон Анхель? Разве вы не берегли его на случай…

— Это как раз тот самый случай, Эухения.

— Если налить полную флягу, ничего не останется.

— Пу и наливай.

— Не надо, отец, — сказал Американец. — Мы привыкли обходиться тем, что есть.

— Зато я не привык принимать у себя гостей, — улыбнулся священник, — такое событие надо отметить. Хлеб у меня тоже найдется и масло оливковое… Чего бы еще вам предложить?

— Мы захватили с собой достаточно. Нам не хватало только вина, в лагере осталось совсем немного, и мы собирались купить здесь.

— Я потом пошлю Эухению. Может, ей продадут, тогда вы сможете захватить с собой.

— Выходит, для вас господь бог не умер? — вкрадчивым голосом спросил Дамасо, вызвав досаду у остальных.

— Господь бог умер и для меня, — ответил священник, пристально вглядываясь в Дамасо. — Но, возможно, хозяйка таверны только пользуется случаем, чтобы вам ничего не продать. Вы уж не обижайтесь, но сплавщики в нашем селении пользуются дурной славой.

— Как и везде, — хвастливо произнес Сухопарый.

— Возможно. Два года назад они украли у жителей нашего села нескольких кур. А в прошлом году, когда уходили отсюда, произошло нечто странное. Явилось привидение ц тоже унесло нескольких кур… Надеюсь, в этом году оно не явится.

— Конечно, нет, — уверенно произнес Балагур.

— Я очень рад, потому что в последний раз позвали меня, чтобы я прогнал его святой водой. А я на всякий случай прихватил ружье, уж оно-то наверняка помогло бы справиться с привидением. Но я немного опоздал.

— Так вы позвали пас, чтобы сообщить об этом? — язвительно спросил Дамасо, вставая со скамьи.

Священник помедлил с ответом, словно желая убедиться, что ого слова были правильно поняты. Решив наконец, что цель достигнута, он проговорил:

— Нет. Прошу прощения, но я позвал вас сюда, чтобы вы могли спокойно поесть и выпить глоток вина. Я не приглашаю вас подняться наверх, потому что столовая слишком мала, и не ем с вами здесь, потому… потому, что мне надо еще обдумать проповедь. — И добавил, обращаясь к Американцу: — Вы уж не обессудьте. Извииите, но мне придется покинуть вас. Прощайте до вечера. Если вам что-нибудь понадобится, кликните Эухению.

— Большое вам спасибо, — поблагодарил Американец, но священник уже направился в дом.

— Небось пошел лакомиться курятинкой по случаю святого дня, — проворчал Обжора. — А мы тут жри хлеб да треску.

— Даю голову на отсечение, — уверенно произнес Американец, — у этого человека с утра во рту крошки не было.

— Как вы догадались? — ласково спросила старуха, появляясь в дверях с флягой. — Это святая правда.

— Я хорошо разбираюсь в людях.

— Вы ему тоже сразу понравились, сеньор. Он сказал мне, чтобы я делала все, что вы скажете. Теперь я понимаю, почему он велел достать самого лучшего вина. Пейте на здоровье. Если вам что-нибудь будет нужно, позовите меня. Только не очень громко, чтобы ему не мешать. Я тут рядышком, мне все слышно через окно.

Американец проводил женщину до двери кухни и стал расспрашивать:

— Скажите, сеньора, как зовут священника?

— Дон Анхель Понсе.

— Он давно живет в этом селении?

— Девятнадцать лет.

— Вы ему родственница?

— Нет. Но мой сын стал священником благодаря ему.

— Так почему же?.. А, понимаю… ваш сын умер.

Старуха молча кивнула головой. В кухне царил полумрак, лишь слабо отсвечивал медный таз да седые волосы женщины.

— Простите, сеньора, что я так бесцеремонно вас расспрашиваю. Но, поверьте, это не праздное любопытство. Сам не знаю, что это, только не праздное любопытство.

— Просто вы поняли его. А я с удовольствием вам отвечу. Я вдова, у меня был единственный сын, но он покинул меня и стал священником. Из-за него. Я не хотела, но я была неправа. Потом он умер, я осталась одна на всем белом свете и поселилась здесь, чтобы отплатить святому человеку за счастье и добрую смерть моего сына.

— Понимаю.

Сплавщики поели трески с хлебом и выпили вина за здоровье странного священника. Вдруг раздался страшный грохот. Гигантская трещотка, установленная на башне, призывала в церковь. Словно муравьи, со всех сторон сползались люди к дороге, ведущей к божьему храму. Сплавщики вошли в церковь последними и сбились кучкой подальше от алтаря, почти у входа, сохраняя расстояние между собой и селянами. Здесь и присоединился к ним Шеннон, когда, перекусив с Паулой на паперти, проводил ее к женщинам, сидевшим поближе к алтарю.

Появился священник. Помолившись, он направился к амвону, и тотчас люди шумно задвигали стульями и скамеечками. Священник поднялся по скрипучим ступенькам ветхой лестницы, и над головами прихожан поплыла тишина, словно спустившаяся с неба, а прозвучавший в пей голос почти испугал собравшихся.

— Братья и сестры во Христе, — начал священник, — вы хорошо знаете то, о чем я вам сейчас скажу. Вы повторяете со вчерашнего дня: «Тише, господь бог умер». «Не пойте, наш господь умер». Мы говорим так, — и голос ого стал громче, — но сами остаемся прежними, хотя нет на свете более страшных слов. Господь бог умер! Что еще можно сказать? Ничего. Мне остается только возопить: «Господь бог умер!», чтобы слова эти парили в воздухе, а самому погрузиться в молчание.

Шеннон был захвачен с первой же минуты, едва этот человек заговорил, просто, без латыни, от чистого сердца.

— Но мы слишком часто повторяем слова, и они теряют смысл. Когда нам говорят, что кто-то умер, мы не чувствуем этого всей своей плотью. Видно, это бог нас милует, ибо плоти нашей не вынести такого удара, и мы знаем не самые вещи, а лишь слова. Но смерть господня должна поразить нас. Нам не уйти от нее, она здесь. Вот мне и приходится брать на себя смиренное дело женщины, которая ревностно начищает потускневшее серебро. Я отточу и отчищу, если смогу, свои слова, чтобы они ослепили пас, словно живое серебро, и страшный вопль о смерти господней ранил нас навылет.

«Как это верно, — подумал Шеннон, — слова слишком ничтожны. Мы говорим «любовь», а сердце паше изнывает». Он жадно слушал, ибо то была не книжная проповедь, а глас вопиющего в пустыне. И действительно, священник был почти одинок: его речь взволновала лишь Американца да Шеннона; у остальных же эта странная проповедь об одиночестве, без привычной латыни, славословий и штампов, вызвала недоумение.

Священник продолжал говорить о том, что мы, по недомыслию, слишком щедро поминаем всуе слово «бог», как слово «знамя» на митингах, забывая о том, что знамя это воин сжимал в руке до последнего вздоха и даже после смерти не выпускал, пока древко но отсекли вместе с окоченевшими пальцами. И с той же легкостью, с какой мы поминаем божье имя, мы относимся к самому богу: вот почему паша вторая заповедь — самая важная после любви к нему — чтить имя его.

— И я говорю вам, — продолжал он, — произнося слово «бог», думайте о боге всем сердцем и всей кровью, как жаждущий мечтает о воде, которая смочит его пересохшие губы, и не в силах думать ни о чем другом — ни о пище, ни о женщине, ни о чести. Если бы бог был с нами, он у пес бы все, как река, и нам остался бы лишь ослепительный свет. Но нам не хватает мужества для такой веры! — воскликнул он, — Мы счастливы, забывая, мы тешимся малодушием, и на сотни ладов выдаем его за храбрость. Да, раньше и праведник, и грешник были сильны. И тот и другой верили в бога, трепетали перед ним и потому были достойны надежды. Теперь же мы погрязли в бумагах, речах, книгах, организациях, а о боге забыли. Мы пользуемся им, извлекаем из него выгоду, не смея взглянуть ему в лицо, ибо тогда паша трусливая и удобная жизнь стала бы невыносимой.

Его голос пресекся, когда он понял, что бессилен описать величие бога, его могущество, его гнев, его безбрежную любовь и скорбь. Бог являлся только святым, и они, поверженные и обессиленные, падали ниц перед ним. И священник заговорил о смерти, о том, что здесь, на этой земле, обращались в прах поколения. Эти люди любили, враждовали и ненавидели, считая себя осью вселенной. Но что осталось от них?

— А теперь, — говорил он, — объедините эти слова, уже сами по себе внушающие трепет, и произнесите со мной: «Господь бог умер». Разве они не поражают вас? Разве вам не хочется крикнуть: «Возможно ли это?!» А если возможно, как ждать бессмертия, когда сам бог умер? Как верить в него? Вообразите хорошенько то, о чем мы сегодня вспоминаем. Постарайтесь все увидеть! Бог умер на вершине горы; а рассудительные горожане, которые не посещают низменных зрелищ вроде смертной казни, необходимой для поддержания общественного порядка, толкуют о делах или ласкают рабынь. Вот обезображенное, распятое тело среди солдатни, и зеваки, и убитые горем друзья среди иерусалимской черни. Смотрите на мертвого бога и содрогайтесь!.. Ибо это страшная тайна, и жутко думать о ней — значит, и бог смертен? Значит, кроме всего прочего, он нес в себе и твердое, горькое ядрышко смерти? Но я думаю так: легче верить в бога, который не может умереть, однако надежду свою мне легче вверить богу, который умер. Ибо его смерть — дивные врата воскресения. А воскресение его — надежда на то, что и я воскресну. Без этого, братья и сестры, я бы не мог продолжать свой одинокий путь, влачить свою грешную земную жизнь и достойно ждать воскресения из мертвых.

Голос человека, вопиющего в одиночестве, падал в людскую бездну, туда, где таится неизведанная боль и нежданное семя надежды. Стояла глубокая тишина. Лишь какое-то едва уловимое движение, словно напряженное биение мысли, должно быть, достигло амвона. И священник понял, чего от него ждут: пора переходить к своим обязанностям, хватит взывать из глубины одиночества. Он вздохнул, упрекнул себя в эгоизме и заключил свою проповедь, как и подобает иерею:

— И если тайна, возлюбленные братья и сестры, — продолжал он более торжественно, — горька и непонятна нам, каково же было пресвятой деве в тот невыносимый вечер, когда она сразу лишилась и бога, и сына! Вот почему ее одиночество было и остается вовеки веков самым безнадежным; вот почему…

Шеннон едва уловил легкий шелест и догадался о причине. Он убедился, что прав, когда из груди прихожан вырвался блаженный вздох облегчения, и едва ли не ощутил привычный ход мыслей, вернувшийся в их обнаженные или покрытые вуалью головы. Шеннон был недоволен, но не посмел обвинить священника, увидев, как женщины согласно закивали и стали подносить платки к глазам. Он вынужден был смиренно признать, что и это заслуживает уважения. Да, заслуживает, несмотря на исступленные рыдания Четырехпалого, слушавшего проповедь на коленях, со скрещенными на груди руками.

Шеннон, наоборот, конец проповеди слушал рассеянно, но вот до него донесся скрип старых лестничных ступенек и шум пришедших в движение прихожан. Священник приблизился к алтарю и прочел несколько молитв. К нему подошли шестеро мужчин и две женщины, державшие большую плащаницу, отделанную кружевами.

Все они, вместе со служкой и пономарем, устремились к полутемному приделу в той части церкви, где стояли сплавщики. В глубине придела, при свете нескольких свечей, виднелось распятие в человеческий рост, исполненное в грубой, но впечатляющей манере, с тем чрезмерным реализмом, когда подобие оборачивается искажением. Черные настоящие волосы спадали на лицо, тело обтягивала кожа, помогавшая крепче присоединить плечи к туловищу, не потерявшему гибкости. Это было одно из тех истинно испанских распятий, которые, подобно знаменитым статуям из Оренсе или Бургоса, властно направляют религиозный порыв в русло трагической и мрачной тайны. Светлый образ того, кто проповедовал любовь в Палестине, казалось, был распят кельтиберами еще более жестоко, чем на вершине Голгофы. И наводил на мысль не о жертве, принесенной ради любви, а скорее о черной магии, о сделке с темными силами, о подношении царству мрака, ибо ни одна Черная Месса не смогла бы нанести больше ран Иисусу, чем эти неизвестные скульпторы. Шеннон, стоя перед распятием, вопрошал себя, что водило рукой резчика — благочестие или варварское суеверие, и овладеет ли верующим, обратившим взор к подобному распятию, дух евангельской любви или оно пробудит в нем могущественные и таинственные силы, жаждущие лишь крови.

Таков был распятый Христос, которого одетые в траур крестьяне, взволнованные и вместе с тем одержимые, преисполненные достоинства священнослужителей, стали снимать с креста. Ржавые гвозди, извлекаемые из дерева лишь раз в году, со скрежетом цеплялись за отверстия в кресте, и седой старик, взобравшийся на лесенку, отдувался и кряхтел. Он кряхтел до тех пор, пока не извлек три гвоздя, после чего тело господне начали опускать на плащаницу, чтобы потом положить в гроб, стоявший на полу. Женщины с благоговением поддерживали плащаницу, пока мужчины почтительно опускали тело. Но, чтобы уложить тело в гроб, потребовалось согнуть руки, и тогда вся торжественность исчезла. Пересохшая кожа, с помощью которой руки присоединялись к туловищу, не поддавалась, издавая безобразный скрип. Мужчины потеряли терпение и ожесточенно, уже отнюдь не благоговейно, принялись сгибать руки; они тяжело дышали и не жалели сил, лишь бы добиться своего. Потом склонились над святыми останками, почти заслонив их своими черными фигурами. И эта возня в полумраке храма, это тяжелое сопение, эти усилия и приглушенные возгласы наводили на мысль о настоящем убийстве. Две женщины держали плащаницу так, словно хотели скрыть злодеяние, напоминая соучастниц одного из деревенских убийств, когда вся семья по каким-то темным причинам сговаривается убрать того, кто им мешает, а потом, ночью, расчленив тело убитого, закапывает его на скотном дворе, под навозной кучей, чтобы труп нельзя было найти по запаху.

Наконец, скрипнув в последний раз, Христос подчинился насильникам, его уложили в гроб, завернув в плащаницу и оставив открытым только лицо. Ручные трещотки затрещали в унисон с той, что была на башне, и под это тарахтенье, без единого слова, распахнулась дверь.

Незадолго до этого выглянуло солнце, и лучи его достигли лиц и камней. Навстречу, из школы, выходили ребятишки, такие же коротко стриженные и смуглые, как Обжорка; девочки постарше неуверенно шагали в туфлях на высоких каблуках, надетых по случаю такого дня; на головах у них были вуали, на шеях — медальоны дочерей Марии. Процессию открывали пономарь и священник со служками по бокам. За ними шестеро мужчин несли гроб; следом шли двое или трое мужчин в галстуках, съехавших набок, и, наконец, прочий люд, одетый в траур, притихший. Церковь опустела. По мере того как мрак рассеивался, оцепенение словно сходило с них, движения становились раскованными. Солнце словно подсмеивалось над рваными кружевами, в его свете черные одежды поблескивали, как крылышки мошкары, тускнел пурпур служек; глаза, привыкшие к темноте в церкви, весело заморгали. Одним словом, мрачная завеса, павшая на людей во время службы, исчезла.

Сплавщики присоединились к процессии. В церкви остался один Американец. Какое-то время он созерцал опустевший деревянный крест, покрытый пылью в тех местах, куда тело Христа не допускало веничек из перьев. Стоя перед этим вознесенным в высоту символом, который распростер руки, готовый принять его, а может быть, и кого-нибудь другого, он удивлялся тому, как сильна тяга испанца к вере. И праведника, и грешного, как сказал в своей проповеди священник. Скульпторы, создавшие это изображение, были достойны своего народа. Какая дикость и какая человечность! И если это был святой в экстазе, сколько самозабвенной любви вложил он в свое творение! Чувствовалось, что его рукой водила не только неистовая вера, но и неистовая плоть. Возможно, даже слишком неистовая, но именно это от него и требовалось. И в этом была его сила, его правда. Скользнув взглядом по пурпуру и киновари какой-то современной скульптуры, прикрытой темным покрывалом, Американец повернулся к ней спиной и покинул церковь.

Несколько дряхлых стариков, прячась от солнца в тени святых стен, спорили между собой, кто из них лучше видит движение процессии по холму. Американец ясно различал вдали, как она змеится по извилистой тропе к облупившейся часовне. Он даже разглядел всех своих людей, и прежде всего Шеннона, светлая куртка которого отчетливо выделялась среди толпы, одетой в черное.

Да, это был Шеннон. Он сразу почувствовал свою общность с этими людьми. Возможно, тому способствовала проповедь священника, шедшая от самого сердца, а может быть, драматизм жестокого погребения в темноте храма. Но скорее всего, то прочное религиозное чувство, которое не было социальным убеждением и не приобрелось благодаря воспитанию, но являлось неотъемлемой частью их жизни.

И если его разум еще упрямо искал и находил здесь какие-то изъяны, тело по-прежнему устремлялось вперед, повинуясь узам, связывающим каторжников на галерах, повинуясь ритму несложных шагов, под стать печальному, хмурому дню, единственной музыкой которого была пастораль трещоток, ожерельем свисающих с шеи парня, который легонько ударял по ним маленькими палочками, словно по ксилофону. Солнце, ненадолго выглянувшее, когда они выходили из церкви, снова скрылось, побежденное мрачными тучами. Оно как бы создавало космическую гармонию между холодом и смертью, которая, спускалась с неба, обволакивала мраком тела, души, звуки, пламя свечей. Шеннон чувствовал, как его затягивает это благо, но продолжал идти по нему вместе со своими спутниками. Он вдруг уподобился всем этим людям, пусть даже пока они несли гроб господний.

Оставив Христа в часовне вместе с гвардией молящихся на страже, уже не обремененная пошей, давившей на плечи мужчин, процессия двинулась в обратный путь, проделав спуск с холма в безмолвии и скорби, окутанная сумерками, сотканными из холодного неосязаемого пепла.

Молча дойдя до селения, жители разбрелись по домам, а сплавщики направились к себе в лагерь. Все, кроме Американца, которого священник обнаружил в ризнице.

— Вы ко мне? Вам что-нибудь нужно? — радушно спросил он, принимаясь раздеваться.

— Да, к вам… Но мне ничего не нужно. Впрочем, — улыбнулся он, — может быть…

Священник молча поглядел на него. Он снял свое облачение, обсудил кое-какие дола с пономарем и, снова взглянув на артельного, спросил:

— Может быть, зайдете ко мне домой?

Ничего не ответив, Американец присоединился к нему в дверях. Пока они шли, священник не переставал ощущать подле себя присутствие этого человека, погруженного в свои мысли.

Дойдя до дома, они прошли через сени и снова очутились в том же саду, где недавно закусывали сплавщики.

— Сейчас я угощу вас белым вином, которое мне подарили, — приветливо произнес священник.

Американец улыбнулся:

— Боюсь, что от него ничего не осталось. Мы все выпили утром.

— Ах да, — засмеялся священник.

— Не беспокойтесь, мне ничего не надо.

В дверях показалась старуха.

— Дон Анхель?.. Ах… добрый вечер, сеньор. Что-нибудь нужно?

— Почему бы вам не поужинать у меня? Правда, скромно, зато…

— А мне много и не надо. Я бы с удовольствием…

— У меня есть овощи и немного картофеля, — предложила старуха. — И еще оливки, яйца и кусок трески… Я соберу ему поесть… Жаль, что не поспела гвоздика, а то бы я приготовила салат!

— Гвоздика?

Священник рассмеялся.

— Она имеет в виду помидоры. Дело в том, что этот огородик я называю садом. И мы с Эухенией помидоры зовем гвоздикой, капусту — розами и так далее… Ступай, Эухения, неси все, что есть, да взгляни, не найдется ли у нас немного вина.

Женщина ушла. Американец внимательно посмотрел на священника.

— Вы ничего не ели с утра и теперь не ужинаете.

— Я всегда пощусь в такие дни, как сегодня. Не люблю говорить об этом, но вам признаюсь.

Американец предложил священнику табак, и тот принялся прочищать свой мундштук.

— Вот видите, — сказал он. — Не могу себе в этом отказать. А я-то полагал, что кое на что способен.

— Я тоже не могу удержаться от желания поговорить с вами, — в свою очередь признался Американец. — Почти год мне не с кем ни поговорить, ни послушать кого-то… Вы это поймете. Иногда у меня такое чувство, будто я задыхаюсь. Наверное, именно потому я ждал вас и теперь остаюсь ужинать.

— Мы все нуждаемся в этом, сын мой. Да, все. Общение людей друг с другом — великое счастье.

— Об этом вы говорили сегодня в своей проповеди, об одиночестве человека. Скажите, если не секрет, почему вы заменили одну проповедь другой?

Священник, задумавшись на миг, произнес:

— Потому что прихожане ждали от меня именно ту, вторую.

— Кто? Мне, например, нужна была первая…

— Мне тоже, — признался священник. — Но она не нужна была остальным. И, думаю, вашим людям тоже.

Американец вспомнил всхлипывания Четырехпалого, слезы, выступившие на глазах у Балагура, и вынужден был согласиться со священником. Разве что Шеннон составлял исключение, но он — совсем другое дело.

— Почему людям приходится во всем потакать? Не лучше ли их чем-то поразить, подтолкнуть к чему-то? Разве не вы должны вдохнуть в них жизнь, пробудить от спячки, от косности?

— Вы так полагаете?

Американец задумался. И действительно, последнее время он не раз приходил к прямо противоположным выводам.

— Прежде всего, — продолжал дон Анхель, — к чему их подталкивать? Слишком уж мало дел, которые того заслуживают. Вот и выходит, что их надо не столько поражать, сколько побуждать к тому, к чему они сами бессознательно стремятся. Откровенно говоря, у меня было такое искушение. Возможно, оттого, — тихо проговорил он, — что Пришли вы со своими людьми. Но господь бог наставил меня на путь истинный и повелел мне делать то, что надлежало делать. Все что угодно, только не смущать людей. Обряд не терпит никаких новшеств, ибо тогда он не выполнит своего главного назначения: помочь человеку рассеять сомнения, обрести мир душевный.

Страшный вопль потряс окрестности. Казалось, селение разом сошло с ума.

— Сжигают Иуду, — объяснил священник. И рассказал Американцу о существующем в селе обычае вздергивать на виселицу, установленную на площади, чучело апостола-предателя, а потом сжигать его на большом костре.

— Совсем как в Америке, — произнес Американец.

Меж тем Эухения поставила перед гостем маленький столик, покрытый белой салфеткой. Принесла тарелку с маслинами, луковицей, мелко нарезанной треской и придвинула поближе к нему масло и уксус, чтобы он мог приправить еду по своему вкусу. Рядом она поставила еще одну тарелку с тремя большими только что зажаренными картофелинами и щепоткой соли. И, наконец, подала румяную краюху хлеба и не очень полную флягу вина.

— Вот еще головка чеснока, — сказала она, прежде чем уйти, — может, вам захочется покрошить в салат.

Все вокруг уже сливалось в сгущавшихся сумерках. Крики то удалялись, то приближались, петляя по улочкам, по которым волочили соломенное чучело предателя. Дневной свет почти совсем померк, и грядки в саду стали едва различимы. Американец принялся за еду.

— Здесь слишком много для одного, — сказал он.

Священник молча смотрел, как он ест, и курил. Время от времени дон Анхель поглядывал на дымящийся картофель и, заметив, что гость перехватил его взгляд, сказал:

— Признаюсь, я голоден. У меня разыгрался волчий аппетит, пока я смотрел, как вы едите, — со вздохом произнес он. — Неплохо было бы сегодня поужинать с добрым другом. Но что поделаешь!

Американец улыбнулся, обнажив золотой зуб.

— Вы мне напоминаете одного человека, который много сделал для меня. Он дважды спас мне жизнь, а я ему — только раз. Он тоже был священником. В Тамакиле, там, в Юкатане. Правда, вы совершенно разные. И все же… Не знаю… Может, потому, что он был прекрасным пастырем, как и вы.

— Вы так думаете?

— Я понял это сразу же, едва увидел вас. И убедился, что не ошибся. Вы произнесли проповедь, достойную вас. Странно только, почему вы живете в этом селении, почему вас не использовали лучшим образом. Почему вы здесь?

— Потому что я люблю народ, — отвечал он. — Люблю простых людей. Кому-то ведь надо быть с ними. Они заслуживают большего… Нет, нет, не думайте, это не самопожертвование. Никто не отзывается на добро так, как они. Никогда прежде я не испытывал такого душевного покоя, как с ними.

— Но ведь вы не всегда жили здесь?

— Нет, я родился в Сории. В краю, пожалуй, с самым красивым во всей Испании названием: Земля Вознаграждения. Правда, причина, по которой он был так назван, не так прекрасна. Энрике де Трастамара подарил его французу Дюгесклену в награду за то, что тот убил Педро Жестокого. В детство я был пастухом, но мне очень нравилось учиться. Учитель обучал меня грамоте по вечерам. Священник нашего прихода обратил на меня внимание и взял к себе служкой, чтобы я имел возможность заработать несколько песет и спокойно заниматься в ризнице. Я нашел свой путь, окончил семинарию и, по правде говоря, показал себя с самой лучшей стороны. Когда меня рукополагали в иереи, директора нашей семинарии рукоположили в епископы. Я всегда мечтал о сельском приходе, но директор переубедил меня. Возможно, ему удалось это потому, что мое решение еще не было достаточно серьезным. Однако уже тогда я чувствовал в себе призвание к апостольской деятельности. Одним словом, я послушался директора и согласился работать вместе с ним. Там-то и решилась моя судьба.

Оп помолчал немного и продолжал:

— Я вдруг обнаружил, что апостольство, о котором я мечтал, фактически сводится к социальной деятельности. В помещении, где я работал, молодые люди печатали на машинках, вели картотеку, разговаривали об одежде, еде, лекарствах, стипендиях, а во время предвыборной кампании о списках кандидатов. Туда являлись какие-то сеньоры и обсуждали статьи доходов и расходов. У нас был секретарь по пропаганде… Правда, перед заседаниями мы молились, но все, что происходило потом, на мой взгляд, было материализмом самой чистой воды. Я помнил, что апостолы полагались лишь на бога, а здесь все организовывали заранее. И когда к концу года статистические данные выявляли, что число причастившихся и посетивших службу возросло, это праздновалось как победа… Простите мне мою откровенность. Я бы и сам хотел говорить со смирением, хотя бы думать, как тогда, что впадаю в греховную гордыню. Однако все мое существо противилось этой системе, которая, по-моему, просто боролась мирскими средствами за свое благополучие… Если же вопрос касался политики, его рассматривали в духе нетерпимости, о любви к врагам никто но вспоминал, а меня не покидала мысль, что первые христиане объединялись тогда в Риме, не для того, чтобы нападать, а для того, чтобы умереть. И еще меня не покидало глубокое убеждение — и я до сих пор в это верю, да простит меня бог! — что, если бы у ранних христиан был свой секретарь по пропаганде, они не победили бы мира. Их вера помогала им победить. Всякий раз, когда кто-нибудь из них умирал, его праведная кровь как бы пропитывала воздух, и язычники, вдыхая его, наполняли ею свои вены. А когда, наконец, она проникла в их сердца, глаза их раскрылись, и они увидели, что их боги мертвы. Да, я верю в общность истинных христиан. Вот почему я не могу поверить в пропаганду и мне больно слышать, когда предлагают на нее опереться.

Американец кивнул.

— Теперь вы понимаете, почему я не мог больше оставаться там. Но епископ успокаивал меня, убеждал, что я горячусь по молодости, и не отпустил. Я пытался себя обуздать, но, ничего не добившись, совсем отчаялся. Вот тогда-то я и услышал о священнике одной приходской церкви, стоявшей в самом нищем предместье. Я отправился познакомиться с ним. Это был бескорыстный человек. С первой же минуты он покорил меня. У него не было картотеки, но он знал все о своих прихожанах. Он не сражался с врагами, но все свои силы обратил на то, чтобы бороться с собой. Я, как и он, радовался великой радостью, когда мог всем своим существом отдаться любимому делу безо всяких бумаг. Но самой большой радостью для меня было общение с людьми. С лучшим, что есть в этой стране, — с народом. Поверьте мне, нам всем далеко до него.

— Не знаю, что и сказать вам, — усомнился Американец. — Народ иногда…

— О, конечно! — пылко воскликнул его собеседник. — Не думайте, что я идеализирую народ или придерживаюсь руссоистских идей. Но каким бы он ни был, ему это простительнее, чем людям цивилизованным. Народ живет настоящей жизнью, естественной. Его ненависть, его вера еще пахнут потом и кровью, его отсталость, его убеждения произрастают из самой природы, из человеческой сути. Наверху же люди лишены корней, в их жилах струится ленивая кровь, и ни во что они по-настоящему не верят. Их проблемы — это бури в луже собственных интересов и страстей. Они знают, что такое честолюбие, привилегии, похоть, роскошь, но не знают, что такое голод, любовь или естественный инстинкт. Крестьянин, поливающий землю из оросительного капала, изо дня в день ощущает эту воду и сухую землю. Торговец же загребает миллионы, спекулируя зерном, но не видит ничего, кроме бумаг, и не может отличить пшеничные всходы от ржаных. Да, поверьте мне, народ бывает и хорошим и плохим, но и тем и другим по-настоящему.

«И праведник, и грешник были сильны», — вспомнил Американец.

— Но как бы там ни было, любовь к униженным жила в моей крови, и я не мог ею пренебречь. Возможно, кто-нибудь предпочел бы искусственность, назвав ее цивилизацией, и красивое обличье, скрывающее мелкие пороки. Я же обретал мир только в том предместье. Пусть я знаю несколько новых и древних языков, пусть я образован и начитан… Видели бы вы, как они тянулись ко мне! Слишком уж заброшенными они себя чувствовали, слишком большая пропасть лежала между ними и официальными властями страны… Это были два различных мира, между которыми нет другого моста, кроме чиновников и жандармов. Разумеется, время от времени строилась новая дорога, школа или снижали цепы и налоги; обычно об этом сообщал в своих выступлениях глава муниципального или окружного совета. Но все это обрушивалось как снег на голову из мира, недосягаемого для нас. Когда же, вернувшись от своего друга, я по долгу службы читал в секретариате «Гасету», я хватался за голову, будто сумасшедший. Сомнения мучали меня. Признаться, я испугался, когда обнаружил, как сильно пошатнулись мои убеждения, пока еще не основные, но и это, словно облупившаяся стена, уродовало здание того учения, которое было для меня совершенством от фундамента до флюгера. Я заметил, что начинаю отделять непреходящую истину в учении от последующих добавлений, от приспособленчества к данному историческому моменту, и меня охватил ужас. Я почувствовал себя трусом и решил положить этому конец. Я рассказал о своих сомнениях моему покровителю, и тот, тоже испугавшись, отступил. Он разрешил мне оставить службу в городе и искать убежища в естественной сельской жизни.

За оградой всколыхнулось огромное пламя, с треском устремляясь ввысь. Густой белый дым поднимался от горящей соломы, плясали красноватые блики, воздух стал едким. Неистовый вопль достиг своего апогея: горел апостол-предатель.

При свете пламени Американец увидел седую голову, согбенную фигуру в черном на убогом камышовом стульчике, локти, упирающиеся в колени, и взгляд, обращенный в темноту сада. Языки пламени, пожиравшие Иуду, уменьшались; красноватые блики гасли на хмуром лице. Вдруг слабая улыбка озарила его, а взгляд обратился на гостя.

— Простите меня, сын мой… Вы пришли сюда, чтобы поговорить со мной, по, боюсь, я слишком злоупотребил вашим вниманием… Уж не обессудьте бедного старика, которому и перемолвиться-то не с кем.

Американец положил свою руку на руку священника и не снимал ее до тех пор, пока последние отблески догоравшего Иуды не угасли на его золотом зубе, обнаженном в улыбке.

— Я отлично понимаю вас, со мной происходит почти то же самое. Я, как и вы, но только на свой лад, пережил разочарование и снова вернулся к своим корням, к своему народу, к сплавщикам. Но позволю себе не согласиться с вами. По-моему, вы несколько идеализируете его. В Америке я видел народ в самый разгар революции, там он еще более простой и бесхитростный. И, по правде говоря, это ничего не дало… Знаю, знаю, — опередил он собеседника, — вы скажете, что они не были подготовлены, что их нельзя осуждать или что-нибудь в этом роде. Но мои мечты рухнули. Большинству вождей хотелось иметь то, за что они судили других: деньги, любовниц, власть. А те, кто в этом не нуждался, поступили так же, как я: удалились. Но я был более покладистым и более трусливым, чем вы. И решил позаботиться о себе, обеспечить свое будущее. Вы не хуже меня знаете, что это означает: делать деньги, — насмешливо добавил он. — О! Делать деньги легко! Надо только уверовать в них и ни о чем больше не думать. Но, откровенно говоря, в такой степени они меня не интересовали, мне быстро это надоело, и тогда я оказался среди людей, о которых вы говорили: людей с ленивой кровью, эгоистичных и трусливых. Прогнать бы их всех плетью! Они мне отвратительны потому, что я был одним из них. Но поверьте, я был совсем другим, когда носился по степям Тамакиле… Постепенно, сам не знаю как, я во всем разочаровался, отвернулся от людей, забросил дела и искал самых простых удовольствий: совершал прогулки, слушал журчание фонтана, разговаривал с садовником-индейцем или со своими друзьями… Но, беседуя с ними, я постоянно чувствовал, что мне чего-то недостает: родного говора, знакомых жестов, выражений… Вы можете назвать это тоской по родине, нервным расстройством, как утверждали врачи, когда я к ним вначале обратился, можете назвать это прозрением. Но как бы там ни было, я вернулся, и вот теперь перед вами, заброшенный сюда… Больше я ничего не знаю.

Они помолчали. Наконец священник сказал:

— Я тоже ничего не знаю… Возможно, вы правы, а народ нет… По в ком тогда будущее истории? Не в тех же, кто наверху?.. Что нам готовит провидение? И все-таки я глубоко убежден, — заключил он, — что народ стоит ближе к настоящему.

— Конечно. Камень всегда более настоящий, чем бумага.

Они продолжали беседовать, окутанные ночной мглой, два человека, уже вступившие в зимнюю нору своей жизни. Прощаясь, Американец вдруг сказал:

— Ах да! Я пришлю к вам одну девушку, поговорите с ней. Она идет вместе с нами.

— Со сплавщиками? Никогда не видел, чтобы женщины сплавляли лес.

— Она с нами не с самого начала. Мы ее, можно сказать, почти подобрали… Она сама вам все расскажет, вы могли бы помочь ей.

Когда Американец вернулся в лагерь, Паула еще не спала.

— Франсиско! — тихонько окликнула она. — Я уже подумала, не случилось ли с вами чего-нибудь.

— Случилось, Паула, случилось. А завтра это случится с тобой.

— Со мной?

— Завтра сходишь в Отерон и повидаешь священника. Скажешь ему, что ты от меня. И поговори с ним. Его зовут дон Анхель.

— Я? О чем?

— О себе. Обо всем. О чем захочешь… Говори с ним так, как говорила бы сама с собой. Да ты так и поступишь, едва увидишь его. Разве ты не нуждаешься в этом?

Паула опустила голову, затем поблагодарила артельного. Оба долго не могли уснуть.

Утром звон колоколов, возвещавший о воскресении Христа, казалось, пронесся по полям с радостным ликованием. Мужчины с жаром взялись за работу. Четырехпалый, получив разрешение участвовать в утренней процессии, отправился в Отерон в сопровождении Паулы верхом на Каналехасе, которая решила заодно купить кое-что из провизии.

После того как процессия вернулась из часовни и были сделаны необходимые покупки, Паула зашла в церковь. Она увидела священника в полутемном приделе, куда принесли гроб с телом господним. Священник опять прибивал Христа с помощью пономаря и нескольких старух, окинувших Паулу настороженным взглядом.

— Сейчас я тебя выслушаю, дочь моя. Видишь, чтобы обрести жизнь, Христос должен претерпеть распятие… Вот так! — и нахмурившись, добавил: — А прибивать должен я. Благочестивые прихожане не смеют его распинать. Даже статую его не смеют распинать.

Вместе они прошли в ризницу, а оттуда в дом к священнику.

— Тебе повезло. Я очень проголодался после вчерашнего поста, и Эухения приготовила вкусный завтрак, так что ты сможешь его отведать. — Он окинул ее медленным взглядом и проговорил: — Ты очень красивая. Впрочем, не совсем то… ты очень женственна. Не обижайся, дочь моя, на мои слова. Хуже было бы, если бы я это подумал и скрыл. Я не люблю притворства.

— И я тоже, сеньор священник, поэтому и не обижаюсь, — сказала она. — Я понимаю, о чем вы говорите.

Они уже входили в дом, и на какой-то миг оказались в сенях одни. Паула чувствовала, как доверие к священнику вытесняет ее постоянную настороженность. Первые слова она произнесла, не смея взглянуть на него и не отрывая глаз от литографии с изображением сердца Христова, прибитой к двери.

— Ах, отец, в этом-то и беда, — продолжала она. — Я не могу от этого избавиться.

— Вижу, что не можешь, — ласково согласился с ней священник. — Но вижу также, что хотела бы.

В голосе Паулы послышались слезы благодарности, когда она проговорила, идя к навесу в саду:

— Правда видите?

— Конечно, вижу. Однако я понимаю мужчин… они подумают прежде чем решиться.

Из дома вышла Эухения и с удивлением обнаружила приглашенную к завтраку гостью. Она снова скрылась и показалась уже тогда, когда настало время накрывать на стол. Священник и Паула были заняты беседой. Перед ними солнце и тени проделывали свои каждодневный путь.

Растения незаметно тянулись листьями к солнцу, стремясь поглотить его лучи, некоторые почки уже набухли, а насекомые прогревали на солнце свою холодную кровь. Бесчисленное множество растений и насекомых оживало, почти не умирая в этом совершенно неподвижном саду, где перемещались лишь солнце да тени.

Прежде чем Эухения вынесла стол для еды, чтобы всем вместе позавтракать, Паула опустилась на колени перед доном Анхелем, и он осенил ее крестным знамением. Затем они поели, и, наконец, поднявшись, священник направился к дому. Эухения тоже встала и принялась убирать со стола. Паула пошла с ней на кухню, чтобы помыть посуду. Они разговаривали так, словно всю свою жизнь прожили рядом, под одной крышей: советовались по хозяйству, обсуждали домашние дела. Священник сошел вниз с дешевой сигаретой и, снова расположившись в саду, закурил. В кухню донесся его голос:

— Эухения! Приготовь-ка нам кофе на двоих.

— Я уже приготовила, дон Анхель.

— А вы разве не выпьете с нами? — спросила ее Паула.

— Нет, мне здоровье не позволяет. Сердце, милая, сердце.

Захватив все необходимое, обе женщины вышли в сад. Из кофеварки медленно капала в стакан черная жидкость. Священник налил себе немного и пододвинул кофеварку Пауле. Пили молча. Это был чудесный миг. Вокруг царили покой и безмятежность, пахло свежей зеленью растений. У Паулы на глаза навернулись слезы.

— Ах, пресвятая дева, как хорошо было бы остаться здесь навсегда!

Священник посмотрел на нее с грустью.

— Ты не смогла бы, дочь моя. И не из-за меня или Эухении… Ведь правда, не смогла бы?

— Да, вы правы. Почему я такая?

— В твоей жизни сейчас весенняя пора, дочь моя, и ты должна ее пережить. Жизнь — это дар божий. А наш дом — пристанище зимы, верно я говорю, Эухения?

Они еще поговорили немного. Наконец Паула сказала, что ей пора уходить. Она поднялась и, прощаясь со старухой, поблагодарила ее. Эухения подошла к пей и несколько раз поцеловала. Паула не могла вымолвить ни слова. Она молча прошла по коридорчику, затворила дверь с изображением сердца Христова и остановилась в сенях, глядя на священника увлажнившимися глазами.

— Почему все так получается? — снова повторила она вопрос, который не раз задавала в саду.

— Такова воля божья. Да хранит тебя господь, дочь моя, да ниспошлет он тебе мир.

— Прощайте, — почти шепотом произнесла она.

Священник смотрел ей вслед, пока она не скрылась за углом.

Год проходил за годом, и ничего не случалось. И вдруг за какие-то сорок восемь часов… Да, подумал он, нет ничего странного в том, что эта женщина оставила след в его душе, словно вспышка пламени во тьме, словно тайная страсть.

Однажды вечером неподалеку от реки он увидел двух зайцев, которые с невероятным ожесточением оспаривали друг у друга зайчиху. И это зайцы — воплощение кротости и трусости. А сколько еще подобных случаев наблюдал он за свою долгую жизнь… Он задумался, погрузился в воспоминания. А когда очнулся от раздумий, с удивлением обнаружил, что все еще сидит на скамье, у входа в сени.

Он встал; но прежде чем подняться наверх, к себе в комнату, священник Отерона зашел в церковь, чтобы преклонить колени перед Христом, чьи ладони сам этим утром пригвоздил к доске, и долго молился о женщине, которой накануне еще совсем не знал, и о старом священнике, которого пятьдесят лет пытался узнать, но так и не узнал до конца. Там и пребывал он, пока колокольный перезвон не возвестил о субботней молитве.

По этот звон не коснулся ушей Шеннона. В холодном зимнем воздухе он не мог достичь долины, со всех сторон защищенной крутыми откосами оврага, куда забрел Шеннон, привлеченный древними развалинами, видными с берега. Он застыл в изумлении пород сказочным садом, открывшимся его взору, едва он повернулся спиной к развалинам. Ибо в этом сухом овраге иберийского плоскогорья, где сохранялся теплый средиземноморский воздух, экзотические растения причудливо сочетались с обычными для гор дикими кустарниками. Старое оливковое дерево, непонятно как занесенное в горы, стояло здесь рядом с рожковым, темно-зелеными миртами, пальмами и даже гранатовым деревом — да, да, гранатовым деревом из Песни Песней, — которое вместе с другими удивительными растениями как бы бросало вызов угрюмой окрестности, смягчая и украшая своей зеленью, своей почти сладострастной негой эти скалы, эту пустошь.

Это казалось невероятным! Будто во сне! Но гибкие пальмы мерно покачивались, рукой можно было коснуться плотных листиков мирта. И струи источника, замершие, прежде чем устремиться к реке по мавританскому водостоку, тоже были явью. Впрочем, они оказались неожиданно теплыми. Возможно, термальные воды в этих краях — не редкость, они смягчали в какой-то море зимнюю стужу, и теперь становилось ясно, почему здесь мог вырасти этот восточный сад. По каким образом попали сюда рожковые деревья, мирты, пальмы и гранатовое дерево?

Тщательно осмотрев развалины, Шеннон увидел округлые очертания маленькой церкви, какие обычно строили тамплиеры. Так вот в чем дело! Он представил себе этих белокожих рыцарей, принесших растения Палестины в суровые, неприступные горы, чтобы воздвигнуть рядом с каменным храмом храм живой — святилище красок и благоуханий, — который помог бы им унять тоску по земле обетованной, напоминая о победах и покаяниях ордена, о солнце и море, песках и оазисах, гробе господнем и Воскресении.

Шеннон долго смотрел на этот живой храм, и его сомнения, его недоумение сменялись уверенностью. Разве это не было еще одним чудом, из тех, с какими мы сталкиваемся каждый день, вроде семян, погребенных в землю, которые дают весной всходы? И не означает ли тогда отчаяние обычную человеческую слепоту, мешающую видеть, что и ты есть частица непреходящего мира.

Да, гордый орден тамплиеров погиб от рук монархов и пап, его каменный храм разрушился, но осталась густая зелень миртов, изящная гибкость пальм, стойкость гранатового дерева. Они молча утверждали неодолимые силы жизни, которые по замирают и под покровом зимы и каждый год открывают дверь весеннему чуду.

 

6

Осентехо

Лес плыл вниз по течению под присмотром своих неусыпных пастырей. Плыл по узким коридорам меж серых и красноватых скал, плыл меж склонов, покрытых можжевельником и буком. Плыл по реке, прозрачной но утрам, мутной днем, зеленовато-голубой в сумерки. По реке, то темно-зеленой, то серовато-зеленой, то зеленовато-желтой в зависимости от русла, покрытого песком, галькой или илом, от тени деревьев или скал, от тихого или буйного ветра. Плыл среди непроходимых лесных зарослей, ущелий, водопадов и утесов; плыл в жестоком мире камня и зимы.

Но вот однажды, проснувшись утром, Шеннон удивился. Казалось, будто в воздухе взорвался огромный флакон цветочных духов. На память сразу пришел сад тамплиеров. Можно было подумать, что плоды гранатового дерева с земли обетованной готовы были вот-вот лопнуть и разметать по свету, словно фейерверк, свои рубиновые капли. На первый взгляд вроде бы ничего но изменилось: те же утесы, те же беспорядочно громоздящиеся облака, те же пенные воды реки. Но воздух был насыщен густыми невидимыми каплями, будто прорвался на поверхность скрытый под землей источник. Это ощущение не покидало Шеннона, пока не притупилось от изнурительной работы и холодной воды, в которой коченели ноги.

Но это еще не была весна! Даже слово это прозвучало бы дико под таким хмурым небом! Да к тому же вокруг стояли сосны, а они-то никогда не меняются: не обнажаются зимой, не покрываются весной новой зеленью, не украшаются осенью золотом и медью. Времена года скользят мимо этих деревьев, и только подойдя очень близко и внимательно приглядевшись, можно обнаружить тайну их плодоношения. Невидимая весна силилась одержать победу, прорваться сквозь толщу земного покрова, словно сквозь натянутую кожу барабана; что-то тайное происходило, от чего похрустывали недвижимые веточки, пузырилась вода, катились камни с утесов. Вдруг из кустов, отчаянно залаяв, выскочила маленькая собачонка сплавщиков и кинулась к своему хозяину, дрожа всем телом, тяжело дыша, высунув язык.

— Чуете? — спросил Кривой, вставая после завтрака, и, поглядев ввысь, глубоко втянул в себя воздух. — Будто все разом распустилось.

Истинный сын земли тоже чуял весну. И Шеннон понял, что не обманулся. Жизненные соки как бы прорывались наружу. Они клокотали в деревьях точно так же, как кровь бурлила в жилах животных и людей. Они медленно текли даже по жилам камней, таким тонким, таким твердым, что мы их не отличаем от самого камня. Но ведь и камень живет общей жизнью со вселенной.

На дороге показался всадник верхом на серой, почти сивой ослице. Он походил на обезьяну — таким сморщенным, маленьким, некрасивым было его лицо. Дамасо, отвечая на его приветствие, крикнул с явной издевкой:

— Куда держит путь славный кабальеро?

— В Осентехо, сеньор. Я холостильщик, к вашим услугам.

Все рассмеялись, даже Дамасо.

— На, выпей, — протянул он флягу, — Ты честно заработал глоток вина. А услуги свои прибереги для твоего отца, мне пока еще пригодится это орудие… А что, много желающих?

— Да вот еду холостить кабанов, чтобы обрастали салом, с вашего позволения. А вообще-то холощу всех: петухов, жеребцов… Даже кота, любимца экономки нашего сеньора священника, он не давал ей спать в январе своим мяуканьем.

Сплавщики покатывались со смеху. Не столько от слов холостильщика, сколько от его плутовских ужимок.

— Ну и как?

— Хозяину, конечно, хорошо, зачем ему в доме лишний самец. А вот брыська раздобрел, стал холеный, любо-дорого смотреть. По ночам больше не шляется. Ведет праведный образ жизни.

— Нелегко тебе приходится, добрый человек? — спросил Балагур.

— Нелегко тем, кто мне попадается под руку, а мне-то что. Трудно холостить только жаб.

— И много тебе платят?

— Какое там, разве что подарочек поднесут. А мне и не надо, я люблю свою работу. Я вдов, живу с замужней дочерью, у нее есть клочок землицы. Там кое-что собираем, да и малость подработать не вредно, так я полагаю.

Громкий крик осла заставил всех обернуться.

— Смотрите, смотрите! — сказал холостильщик. — Хотите оскоплю его бесплатно? Вон как лезет к моей ослице!

— Еще бы не лезть. Она у тебя очень уж аппетитненькая, — ответил Балагур. — Послушай, дружище, а она случаем не пылью ли покрылась?

— Нот. Поседела от большого ума.

— Неужто? — удивился Двужильный.

— Вся в меня. Даже в работе помогает.

— Черт подери! Уж не хочешь ли ты сказать, что она тоже холостит? — воскликнул Сухопарый под дружный смех.

— А тут и говорить нечего, так оно и есть! Спросите хоть у Тадео из Отера, из того селения, что внизу. Он ее стегал плетью, стегал, а она возьми и взбрыкни, да так метко, что теперь уж он ни на что не годен.

— Здорово! — воскликнул Балагур, вдоволь насмеявшись. — Но с моим Каналехасом у нее этот номер не пройдет! Он кричит, потому что на него весна действует.

— А я что говорил? — сказал Кривой, — Будто все разом распускается…

— Ему много не надо, — весело согласился холостильщик. И, заметив идущих по другому берегу людей, помахал им рукой. — Это карабинеры, — объяснил он, — Их служба еще похуже моей. Вечно ходят замызганные.

— Везет нам сегодня на прохожих, — заметил Белобрысый. — Можно подумать, что мы на городской улице.

— Уж если кто здесь прохожий, так это вы, — возразил холостильщик. — Мы-то ходим по своей земле.

— Что верно, то верно, — согласился с ним Американец. — Зато вы не ходите по реке. Разве что перейдете на другую сторону. А мы всегда с ней, ее путем следуем.

— Такова жизнь, — заключил Балагур, — У каждого свое достоинство.

Сплавщики снова принялись за работу, а обезьяноподобный человечек, отхлебнув еще немного вина, водрузился на свою ослицу и сказал на прощанье:

— Раз вам не нужны мои услуги… до новой встречи, друзья.

Шеннон шел вниз, вместе с остальными и размышлял над последними словами Балагура. Холостильщик отправился своей дорогой. Спустя некоторое время он повстречал незнакомца. Это был молодой мужчина в фуражке, меховой куртке, в сапогах, какие обычно носят в больших солениях вроде Молины или Приего. Он был без котомки, без переметной сумы, лишь с недавно срезанной палкой, однако лицо его было покрыто пылью и усталое, как после долгого пути. «Если он пойдет этой дорогой, то к вечеру догонит сплавщиков», — подумал холостильщик.

Меж том сплавщики занимались своим делом.

— Эй, Лоренсо! Сейчас у тебя будет затор! — крикнул Негр Обжоре, который работал в одиночку.

Но тот не ответил. Согнувшись, он что-то внимательно разглядывал на земле у подножия уступа. Затем вдруг вскочил, лицо его свела гримаса ужаса.

— Ко мне, скорее! — крикнул он и снова нагнулся.

Негр и Шеннон, которые могли ненадолго оставить работу, бросились к нему. Пока они добежали, Обжора, снова поднявшись, швырнул что-то в реку.

Он стоял перед скважиной, образовавшейся в земле после одного из тех обвалов, которые часто случались в эти дни, будто земля тоже хотела лопнуть, открыться. Скважина напоминала колодец, похожий на огромный глиняный кувшин в песчанике, внутри которого лежал распавшийся скелет. Все трое рассматривали его с любопытством.

— Доисторическое погребение, — объяснил Шеннон.

— Царство ему небесное! — проговорил только что подошедший Четырехпалый.

— Тут и мальчишка-то не поместится! — воскликнул Обжора.

— В те времена покойников хоронили в сидячем положении, — пояснил Шеннон. — А что ты бросил в реку?

— Старый нож!

— Длинный, загнутый кверху, с такой штуковиной на рукояти?

— Да он весь ржавый. Кому он нужен!

— Дурак! Это же доисторический меч.

— Это почему же я дурак, а? На что он может сгодиться?

— Он представляет собой большой научный интерес. По нему можно установить, к какой эпохе относится могила и какой народ здесь тогда жил.

— А мне-то что до этого? Мертвый он и есть мертвый! — презрительно буркнул Обжора, ногой спихнув немного земли в яму.

— Болван! Это же ценность. Музеи за это деньги платят!

— Деньги платят? — чуть не поперхнулся от удивления Обжора.

И резко нагнувшись, стал шарить среди костей. Он извлек оттуда несколько маленьких бронзовых пластинок — поржавевшие остатки какого-то украшения.

— А за это? — алчно спросил он.

— Боюсь, что нет… — ответил Шеннон, но, увидев его огорченное лицо, утешил: — Может быть, рядом есть другие могилы. Не исключено, что здесь кладбище… В ближайшем селении надо будет сказать властям; возможно, они тут захотят вести раскопки.

— Да, я слышал, что на этой земле встречаются древние камни и вещи времен мавров.

— Это могила более древняя.

— Римлян? — высказал предположение Негр.

— Еще древнее. Трехтысячелетней, десятитысячелетней давности.

— Десятитысячелетней давности не может быть! — решительно отверг эту гипотезу Четырехпалый. — Тогда еще бог не сотворил Адама!

Сплавщики вернулись к прерванной работе. Шеннону не хотелось затевать спор на эту тему. Орудуя багром, Обжора не переставал внимательно разглядывать землю, нехотя следуя за Сухопарым и Белобрысым, которые, как обычно, шли впереди. Спустя некоторое время он снова окликнул Шеннона:

— А это чего-нибудь стоит? Он здесь уже давно…

Его слова относились к камню, торчавшему из земли, словно огромный наконечник копья. На нем была грубо высечена надпись. Шеннон прочел ее от слова до слова: «Здесь 11 июля 1849 года утонул несчастный Мигель Гихарро 27 лет от роду. R. I. Р. Вечно помнящая и любящая дочь».

Шеннону пришлось разочаровать Обжору:

— Нет, это не имеет никакой ценности. Просто памятник.

— Так я и знал… А то бы его давно прихватили.

— Возможно, он тоже был сплавщиком.

— В июле здесь никто не сплавляет леса… Послушай, а сколько могут дать за меч?

— Кто знает… Трудно сказать.

Они снова принялись за работу, пока Паула вместе с несколькими сплавщиками перебиралась на другое место, чуть ниже по течению, где предполагалось заночевать.

Лагерь раскинули у выхода из теснины, у самого оврага поблизости от Осентехо. Разгрузили и распрягли Каналохаса. Пока Сантьяго и Обжорка раскладывали вещи, Паула отправилась вдоль ручья в поисках источника.

Она обнаружила его среди тесно сгрудившихся сосен и подставила под струю кувшин. Вечерний свет в этом уголке, усыпанном хвоей, был мягким, и прозрачной была сень деревьев. Застрекотал первый в этом году кузнечик, и его мерное стрекотание казалось биением сердца сумерек. Паула дышала легко, охваченная необъяснимо счастливым чувством, и не замечала, что звук падающей в кувшин струи становится все глуше. Она сняла с головы платок, собираясь перевязать его, и вдруг, ощутив на себе чей-то взгляд, обернулась.

Прислонясь к сосне и покусывая травинку, на нее смотрел незнакомец. Как он молод и строен! Держится прямо, несмотря на усталость и дорожную пыль, покрывающую лицо. Паула сразу заметила дерзкое, самоуверенное выражение его глаз и ослепительно-белые зубы в обрамлении густой черной бороды.

— Привет! — коротко сказал он, поднося руку к козырьку фуражки.

— Что вы тут делаете? — вместо ответа спросила Паула настороженно.

— Смотрю на твои волосы, — многозначительно произнес он.

Паула смутилась под взглядом его дерзких глаз и поспешно повязала платок.

— И на плечи. И на фигуру, — продолжал незнакомец.

Он произнес это спокойно, не желая ее оскорбить, но она смутилась еще больше. Волнение, которое вдруг стеснило ей грудь, совсем не походило на гнев или страх.

— Ну и как? — спросила она, чтобы осадить его.

— А ты разве не знаешь?.. Мне нравится, — заключил он.

— Ну что ж, выходит, вы меня разглядели?

— Нет! Хочу еще. Я тебя не искал, но теперь должен рассмотреть.

Она пожала плечами и не ответила. Мужчина спокойно, без всякой насмешки сказал ей:

— Твой кувшин полон воды.

Паула, сердясь на себя за то, что но может дать должного отпора, нагнулась и взяла кувшин.

— Помочь? — спросил он, шагнув к пей.

Паула решила воспользоваться моментом.

— Оставьте меня в покое. Прощайте!

И стала спускаться вниз по оврагу, придерживая кувшин у бодра. Мужчина не отставал. Она в бешенстве обернулась и проговорила:

— Разве вы не слышали, что я сказала «прощайте»? Если вы не отстанете, я позову на помощь!

— Ах, смугляночка! — глубоко вздохнул он. — Как я могу отстать от тебя? Не сердись, — и добавил: — Нам с тобой теперь по пути.

— Что до меня, то мне недалеко, к сплавщикам.

— И мне с тобой.

Паула даже опешила от неожиданности. Кто этот человек? Что ему от нее надо? Нет, на сплавщика он не похож. Скорее на городского жителя в этой своей куртке и сапогах. Она молча прибавила шагу. Мужчина старался не отставать.

— Я не шучу, — снова заговорил он, — нам с тобой по пути. Меня прислал сюда капитан сплавного леса. Он направил меня работать в вашу артель. Ведь у вас Американец артельный?

— Да, — пробормотала Паула и почувствовала, что у нее перехватило дыхание, словно мужчина, идущий с ней рядом, обнял ее.

— Вот видишь… — И, помолчав немного, он повторил: — Видишь, я не мог не встретить тебя… Меня зовут Антонио, — представился он, заглядывая ей в глаза. Но она отвела взгляд. — А тебя?.. А тебя?.. — настойчиво переспросил он, не приближаясь к ней и но повышая своего властного голоса, заставившего ее покорно ответить:

— Паула.

Шеннон, разговаривавший с Американцем, удивился, увидев, что Паула возвращается с каким-то незнакомцем. Она подошла к костру и принялась за свою обычную работу, но при этом то и дело поглядывала в сторону пришельца. Тот объяснил Американцу, что капитан, у которого он просил работу, направил его в артель «ведущих», где не хватает людей. Нет, он не сплавщик, но работу может делать любую. Родом из Торремочи и пришел…

— Так ты из Торремочи, дружище, — перебил его Двужильный. — У меня там живет замужняя сестра. Может, ты ее знаешь?

Незнакомец заметно смутился. Пет, вряд ли он ее знает, он уже больше года живет в Молине… Не найдется ли у них сигареты?

Оп закурил, с жадностью затянувшись несколько раз подряд. Да, он долго бродил. Искал работу в Трильо и Саседоне, потом увидел лес на реке и… вот он здесь. Нет, у него ничего нет. Он оступился на крутом берегу и, падая, уронил все в воду: плед, котомку с едой… Да, он очень устал.

— Скоро будем ужинать, — сказал Американец, больше ни о чем его не расспрашивая.

— Нет, я не хочу есть, спасибо. Только спать… Разве что глоток вина.

Он выпил вина и еще раз отказался от ужина. Ясно было, что после долгого пути на него обрушилась усталость. Он улегся в расщелине между скалами и свернулся клубком. Когда сплавщики хватились его, он уже спал.

— Мне жаль этого человека, — сказал Американец. — Обжорка, покрой его хоть попоной Каналехаса, на заре еще холодно.

Ни слова не говоря, Паула опередила мальчика и заботливо укрыла незнакомца этим убогим одеялом, еще хранившим тепло животного.

Так очутился в артели этот человек, оказавшийся ретивым работником и хорошим товарищем, хотя и чересчур молчаливым и замкнутым. Сплавщики сразу же окрестили ого Встречным, будто не верили даже тому, что его зовут Антонио. Как-то утром, спустя несколько дней, Паула, некоторое время наблюдавшая, как он орудует багром на крутой излучине реки, спросила Горбуна, с которым они остались вдвоем в лагере:

— Как ты думаешь, Сантьяго, кто этот человек?

— Откуда мне знать! Первый раз в жизни вижу такую артель: Американец, баба, Англичанин, а теперь еще Встречный.

— Как, по-твоему… — не отставала девушка, — он правду о себе рассказал? Что он делал в горах?

Горбун перестал колоть дрова и тяжело дышал, распрямившись. Обжорка спустился к реке за водой. На этот раз они остановились в долине между Осентехо и Вальтабладо, не доходя до моста, чтобы затем вернуться в ущелья Арботеа и Отер, чьи скалы напоминали о том, что они еще не выбрались из сьерры.

— Откуда мне знать! А тебе-то что?

— Интересно, — неожиданно вырвалось у девушки. — Я хочу знать о нем все-все… Чем он занимался? Кто он?

Горбун пристально посмотрел на нее, и Паула уже в который раз подивилась проницательности глаз этого жалкого калеки. «С ним надо быть поосторожнее», — подумала она.

— Ты задаешь слишком много вопросов… У пего, как и у всякого, есть своя тайна… Мы приняли его в свою артель, и теперь он пойдет с нами. Ведь он не первый, кого мы встретили в горах.

Паула предпочла не выказывать больше любопытства. Действительно, Горбун прав, Антонио был не первым. Чувствовалось, что они приближаются к более населенным краям. Через мост Шли люди, а накануне им удалось перекинуться несколькими словами с рыбаками-браконьера-ми: чтобы не попасться жандармам, они исхитрились ловить рыбу во время обедни, да еще с такого места, откуда хорошо была видна церковь Вальтабладо, в которую отправились блюстители порядка. Рыбаки считали их, когда они входили, и, пока все были там, успели вытащить нескольких усачей и щук. Обжора, разумеется, выклянчил самум крупную рыбину.

Как сказал Балагур, здесь, по сравнению с горами, народу было не меньше, чем на главном проспекте в Куэнке. Были здесь и крестьяне из долины, чье плодородие и климат не уставал нахваливать Кривой. Раз он даже не выдержал, видя, как неумело рыхлит землю какой-то поденщик, и, вырвав у него мотыгу, принялся сильными, уверенными ударами разбивать комья. Любо-дорого было смотреть.

— Это еще мотыга никуда не годная, — сказал он, возвращая ее поденщику, — глубоко врезается, и рукоять плохо прилажена… Видал, болван? Вот как рыхлить надо!

— Чай не на себя работаю, на хозяина, — ответил парень.

— При чем тут хозяин? Это земле нужно, чтобы она воду лучше впитывала, не давала ей стечь, чтобы укрывала, а не давила семена.

— Браво, Донато! — захлопал в ладоши Балагур. — Старый конь борозды не портит! Ты заслуживаешь стеклянного глаза, чтобы снова стать красивым.

— Однажды мне уже покупали, — ответил Кривой, утирая пот с лица. — Моему командиру не нравилось, что у него на карауле стоит такой урод. И он купил мне глаз, да только другого цвета, и стало еще хуже. Пришлось выкинуть, — засмеялся он.

Земля была страстью Кривого. В тот же день поспорили, где лучше жить: в горах или на плодородных полях в низовьях реки. Балагур, как истинный горец, защищал горы, Дамасо поддерживал его, так как ему по душе было все дикое и суровое.

— Тоже придумали! — воскликнул Кривой. — .Там и земли-то нет, чтобы пахать. Разве что на склоне найдется клочок, да в ущелье не больше двух пядей. Нет, мне по сердцу широкие, плодородные поля с прямыми бороздами, убегающими вдаль! Нет в мире ничего лучше, как смотреть на воду, медленно бегущую у твоих ног, от нее становится бурой светлая, пыльная земля, а она все поднимается и поднимается.

— Подумаешь, смотреть, как бежит вода из оросительного канала, — возразил Балагур. — Гораздо приятнее смотреть, как бежит река!

— Река уносит воду с собой, а на полях вода остается. Ах, когда наконец у меня будет земля!

— Скоро, вот женишься на вдове.

— Конечно, женюсь, а что?

— С землицей красавицы не найдешь, дружище.

— А мне и не надо. Я сам не красавец. Крестьянину в доме нужна хозяйка. За пятнадцать лет я уже кое-что скопил.

— Еще бы, черт подери! Ведь ты после сплава идешь к себе в деревню пешком.

Кривой согласился, он действительно во всем себе отказывал, но что поделаешь, раз ты родился безземельным… У отца земля была только та, что прикрыла его могилу. Нет справедливости на свете! Столько богачей, у которых земли больше, чем надо, пот они и разводят на ней куропаток! Прав Негр, пора землю поделить среди всех по справедливости.

И тогда Двужильный рассказал сплавщикам о самом справедливом дележе, какой ему довелось увидеть в своей жизни: Совет крестьян по орошению земель в Валенсии сам распределял воду, без сеньоров судей, а вода в тех краях еще важнее земли, там без нее ничего не сделаешь. И никаких гербовых бумаг.

— Никаких гербовых бумаг? — удивились все.

Двужильный подробно объяснил им то, что видел своими глазами. Такой и должна быть справедливость, когда все люди… По тут они увидели, как Паула поскользнулась на откосе у реки и, выронив глиняный кувшин, упала в воду.

Все бросились к ней, но она уже встала. Вода доходила ей до бедер. Мужчины помогли девушке выбраться на сушу. Зайдя в лагерь, она взяла плед и скрылась за скалой, а сплавщики снова уселись в кружок, словно ничего не произошло. Однако с нетерпением ждали появления Паулы. Наконец она вышла, закутанная в плед по самые щиколотки и обнаженной рукой прижимая к толу ворох бело-черной одежды. Мужчины проводили жадным взглядом этот пленительный для них силуэт.

— Вот бы стать пледом! — прошептал Белобрысый, выразив вслух общую мысль.

— А еще лучше ящеркой, и забраться вверх по ее ногам, — почти крикнул Сухопарый.

Остальные молчали. Паула подошла к костру, остановилась и тут же направилась к песчаной отмели, вниз по течению.

— Иди сюда! — крикнул ей Балагур.

— Нет. Я лучше обсохну на солнце, — ответила она решительно.

Снова наступило молчание. Американец перестал есть и поднялся.

— Обжорка, — обратился он к мальчику, — возьми охапку дров и пойдем со мной.

Он вытащил из костра несколько горящих веток и развел огонь возле Паулы, которая сидела на песке у скал и сушила одежду. Мужчинам издали были видны три их фигуры, одежда Паулы и дым костра. Наконец Американец вернулся вместо с мальчиком и коротко бросил:

— Паула уходит от пас.

Воцарилась глубокая тишина.

— Ну что ж, — первым заговорил Четырехпалый. — Может, это к лучшему. Грех…

— Но почему? — возмутился Балагур. — Почему бедняжка должна уходить? Из-за того, что двое или трое из нас смотрят на нее, словно коты на сало? Разве не прекрасно то, что она была рядом с нами! Для меня она точно дочь родная, точно я у себя дома… Сколько раз, отправляясь на сплав, мы мечтали, чтобы возле пас была женщина, просто чтобы видеть ее, но чувствовать себя такими одинокими, и вот теперь, когда она с нами, вы отпугиваете ее… Сволочи! Будто вас не мать родила!

Сплавщики молчали. Мальчик печально спросил:

— Неужели вы дадите ей уйти, артельный?

— Какого черта она надумала уходить! — И Сухопарый, поднявшись, направился к Пауле. Остальные последовали за ним.

— Я настоящий осел, Паула! — воскликнул он, подходя к ней. — Но, клянусь, если ты не уйдешь, я буду относиться к тебе, как к дочери. Не уходи, забудь, что мы были такими скотами.

Когда подошли все сплавщики, Паула, спрятав белую руку под плед, подняла на них глаза, полные слез.

— Ты прав, Сухопарый, я и в самом деле здесь лишняя. Вы без конца из-за меня ругаетесь… Так уж вы, мужчины, устроены. Тут ничего не поделаешь.

— Мужчины, дьявол тебя возьми! А женщины?.. Но теперь мы проведем черту, и тому, кто посмеет переступить ее, я своими руками сверну башку. Это так же верно, как то, что я зовусь Сухопарым.

Паула но могла не улыбнуться. Увидев это, Балагур обрадовался.

— Ну куда ты пойдешь, дурочка? Ведь мы тебя очень любим!.. Куда ты пойдешь? — снова спросил он.

Паула но знала, как ей быть. Она еще не решилась. Однако обиженное выражение ее лица стало немного мягче.

— Ладно, я подумаю, — ответила она.

— Останься, Паула, останься! — воскликнул Обжорка.

— Конечно, оставайся, если хочешь, — поддержал остальных Американец. — Видишь, все утряслось.

Паула посмотрела на уговаривающих ее мужчин — на Дамасо, который насмешливо улыбался, и выдержала его взгляд; потом на Антонио, и сердце ее дрогнуло.

— Вы у меня добрые, — она улыбнулась, — А сейчас уходите, я хочу побыть одна.

— Урра! — прокричал Сухопарый. Его поддержали остальные.

— Но только как сестра! — предупредила Паула.

— Да, — скрепил уговор Сухопарый. — Но чур! Уговор для всех. Чтобы каждый знал. Если станешь с кем-нибудь заигрывать, хоть с одним, первым буду я, Сухопарый. Для всего… Так?

Паула кивнула головой, улыбаясь.

— А ну прочь отсюда, стадо баранов! Не слышали разве? Она хочет побыть одна!

Паула сидела на песке, с беспокойством размышляя над словами Сухопарого. Мужчины снова уселись в кружок.

— О чем ты думаешь, Сухопарый? — спросил Двужильный.

Уста фавна раскрылись, и ответ прозвучал неторопливо, словно он делился тем, что давно не давало ему покоя.

— Об ее одежде… Вы видели ее одежду?

Он провел ручищей по своему выскобленному подбородку. Ему никто не ответил. Да и зачем? И хотя сплавщики были полны решимости и искреннего желания не досаждать больше Пауле, они не могли отвести глаз от ее платья.

— А, проклятье! — в сердцах воскликнул Белобрысый. — Сказать кому-нибудь, что баба столько времени ночевала рядом с нами, и никто с ней не переспал… Подумают, что мы не мужики…

Антонио напрягся, точно струна. Но не успел он произнести и слова, как поднялся Сухопарый, за которым с улыбкой наблюдал Американец.

— Черт бы вас всех побрал! Молчать! Разве между нами не было уговора? А уговор дороже денег!

Сплавщики разбрелись по своим рабочим местам. Направляясь вместе с Американцем к запруде, Шеннон выразил ему свое беспокойство.

— Пока все обошлось, — ответил тот, улыбаясь. — С Сухопарым можно ладить, он хоть и горяч, зато благороден. Его обещание будет их сдерживать. А через несколько дней они уже начнут думать о другом: о бое быков в Сотондо. Вот потом надо глядеть в оба, я вам уже говорил… Горы останутся позади, и мы выйдем на равнину, что ниже по течению… а там весна не то, что здесь, в горах. Ах, весна! Помню, в жарких краях приятно было в зной полежать в тени… А если еще дружок брал гитару или начинала петь смуглянка…

Да, весна для сплавщиков начиналась скорее, чем для крестьян, они сами спешили к ней, спускаясь с гор. К естественному ходу времени добавлялось их горячее стремление поскорее с ней встретиться.

Паула, как и все остальные, ощущала великие перемены в природе. Бревна нежно коснулись ее колен, когда она встала на них, чтобы помыть посуду. Вода в реке была ласковой, воздух пьянящим, вечер тихим… Внезапно ее охватило такое же чувство, как в день первой встречи с Антонио. Но не весна была повинна в этом. А может быть, именно весна, хоть он и стоял у нее за спиной, опершись о багор. Паула испугалась, вспомнив об уговоре со сплавщиками.

— Уходи, парень, уходи отсюда. Они могут нас увидеть.

— Разве у меня нет имени?

— Антонио… — робко произнесла она, не в силах справиться с волнением. Но тут же, овладев собой, повторила: — Уходи, Антонио. Они на тебя разозлятся.

— Они пошли есть… — презрительно проговорил он и, улыбаясь, спросил: — А если даже и увидят?

— Ты же слыхал: каждый… — уклонилась она от прямого ответа.

Но Антонио, опустившись рядом с ней на колени, прошептал ей на ухо:

— Но ведь я не каждый.

— Не надо, Антонио… Иначе мне придется уйти, а я сейчас не хочу.

— Тем лучше. Иди домой и подожди меня там.

— Мне некуда идти.

Антонио не стал ни о чем расспрашивать, увидев скорбь и тоску, но не объяснение в ее глазах. Он только произнес:

— Судьба; все-то у нас с тобой одинаково. Я рад, что ты идешь с нами. Все образуется. Но только, чур, я — это я, а они — это они.

— Они — это Франсиско, Кинтин, Двужильный, Горбун, сам Сухопарый и… Ройо.

— Кто?

— Ирландец.

— 11очему ты зовешь его Ройо?

— Tie смотри на меня так. Это его имя.

— Он-то не отобьет, куда ему! Но меня бесит, что он на тебя так пялится. Выкинь его из головы.

«О матерь божья, неужели он ревнует?» — радостно подумала Паула. Ей вдруг захотелось немного подразнить Антонио.

— С какой стати? — вызывающе спросила она.

— Смотри у меня!

— Да кто ты такой, мы с тобой и двух слов-то не сказали.

— Слов? — презрительно произнес он. — Зачем слова бабе и мужику, если в них обоих кипит кровь и они знают то, что им надо знать! Разве мы с тобой не поняли друг друга в первый же день? Или твое лицо обманывает меня всякий раз, как я на него смотрю? — спросил он, все больше распаляясь. И схватив Паулу за плечи, заставил ее взглянуть себе в глаза. Затем снова улыбнулся: — Слова… кому они нужны!

— Что поделаешь, — сдалась Паула, — чему быть, того не миновать… А потом ты поступишь со мной так же, как поступают все мужчины, когда женщина им отдастся: бросишь… Ах, Антонио, я ведь совсем не такая! Я не хочу больше страдать, Антонио, и мне тогда останется только убить себя!

Этот крик, идущий из самой души, потряс невозмутимого Антонио. Улыбка сошла с его лица, и он серьезно сказал:

— Па сей раз ты останешься жива.

Вздох и безмолвие. Безмолвие стремительно бегущей воды, трепетных ветвей, легких, вездесущих птиц. Антонио почти слово в слово повторил фразу, сказанную им в день их первой встречи:

— Твой кувшин выскользнет в воду.

Она вздрогнула, очнувшись от раздумий, и принялась мыть посуду. Страх снова ножом полоснул се по сердцу.

— Уходи, уходи, ради бога!

Антонио спокойно поднялся и, уходя, уверенно сказал:

— Они слепы… Иначе я опоздал бы.

Но они не были слоны. Поело ужина Сухопарый отвел Антонио в сторону.

— На пару слов, приятель… Куда это ты исчез, когда мы возвращались?

— С каких пор, Сухопарый, ты стал следить за мной?

— Чихать я на тебя хотел… На реке была Паула… Не вздумай увиваться за ней, а то плохо кончишь, парень. Раз я терплю, пусть все терпят.

— По, Сухопарый…

— Меня зовут Дамиан для таких разговоров… И заруби себе на носу: Паула здесь для всех. По-хорошему — так по-хорошему, а по-плохому — так по-плохому. Ясно? Для всех — так для всех.

— Слыхал, знаю.

— А знаешь — веди себя как положено. Тут все пляшут под одну гитару, а той задаю я. И если кто собьется, тому мы этой гитарой проломим башку.

— Вот что, Дамиан, я не сказал бы, что девушка мне не нравится, но…

— А сказал бы — так был бы самым последним брехуном на свете.

— Но я согласен с тобой.

— Так не забывайся.

Они вернулись назад как ни в чем не бывало, но все поняли, какой между ними шел разговор. «Да, весна вступает в свои права», — подумал Шеннон. Она будоражила этих людей, сплавлявших лес и строивших запруды, даже после того, как они засыпали, сломленные усталостью, не слышно было ни единого вздоха. И все же было в ночи что-то такое, что волновало и вместо с тем угнетало. Не в силах дольше оставаться в неподвижности, Шеннон скинул с себя плед и не спеша отправился пройтись.

Оп добрел до реки. Потом вернулся, обогнул заброшенную плотину и снова очутился в поле… Это было невероятно: земля вздрагивала у него под ногами, подпрыгивала. Пет, глаза его не обманывали: в темноте среди трав скакали маленькие бугорки. Маленькие комочки земли прыгали то тут, то там, словно пузыри в кипящей воде, с ритмичностью барабанной дроби.

Ио то была не земля, то были лягушки! Шеннон убедился в этом, едва приблизился к одному из бугорков, готовому подпрыгнуть. Десятки, сотни лягушек прыгали вокруг него. Не скопом, а поодиночке, то сталкиваясь, то обгоняя друг друга, то удаляясь, безучастные ко всему, но все в одном направлении.

Лягушки, как и люди, оставив позади зиму, спешили навстречу новой жизни. Они выкарабкивались из ила, где, прячась от стужи, спали летаргическим сном, и возвращались к жизни, повинуясь зову весны, вечному движению небесных светил. Под слоем ила они уловили колыхание вод и новых тростников, бег новых водяных жуков, прикосновение к волнам новых стрекоз. А может, их взбудоражили корни шпажника или влекла на сушу сама земля. И лягушки покидали свое вязкое укрытие. Тощие, бледные, они вылезали во вновь возрождающийся мир, разевали свои уродливые рты, вдыхали воздух, поводили сонными глазами. Постепенно они вспоминали, как надо язычком ловить насекомых, как прыгать на мускулистых лапках. И тогда, оставив позади болото, устремлялись к новой жизни. Принюхивались, определяли направление и начинали свое паломничество в обновленную влажность, в обновленный мир.

Они продвигались вперед, ничего не видя вокруг, не замечая ни Шеннона, ни друг друга. Их, словно магнитом, тянуло к новой воде, которая все приближалась. Они шлепались в вереск, в ямы, на пригорки. Им было все равно. Они продолжали свое неутомимое скакание, оставаясь слепыми и глухими ко всему, что не обладало силой этого магического притяжения.

Шеннон присоединился к этому молчаливому таинственному галопу. Вместе с ними он достиг заводи и увидел, как они застыли в восторге, очарованные серебряными бликами, которые щедро расточал тонкий серп лупы. Потом одни кинулись в воду, другие продолжали наслаждаться открывшимся их глазам зрелищем. Их ждала влага, обильная пища, счастье лета.

Вдруг Шеннон заметил, как одна из лягушек, приблизившись к другой, издала сначала тихое, почти нежное, а затем трепетное от страсти кваканье, и обе закружились в милом и нелепом танце. Другие пары последовали их примеру, и вот берег превратился во дворец, где состязались трубадуры, в поле любви, в ложе объятий. Он представил себе, как через несколько дней в воде появится бесчисленное множество клейких мешочков с икрой. Они опустятся на дно и там, в иле, набухнут, как первые живые существа миллионы лет назад. Чудовищные существа — полурыбы, получетвероногие — начнут, как и тогда, свою яростную охоту на насекомых и личинок, чтобы произошло их невероятное превращение. И так будет длиться до тех пор, пока не придет конец теплу, тогда они снова вернутся в ил, погрузятся в летаргический сон, повинуясь вечной смене времен года.

Шеннон поднял лицо, вдохнул влажный воздух, насыщенный запахом гнили, и стал разглядывать тонкий серп луны в вышине. Он уже готов был вознести молитву бессмертной Исиде, благодаря за любовь, дающую неиссякаемую силу природе. Но за него это сделали другие. Сначала несколько, а затем сотни и сотни лягушачьих глоток наполнили своим ритмичным кваканьем необъятную ночь.

И этот вопль возрожденных лягушек, еще трепетный от любовных игр, повторил извечную хвалу богам девственных лагун эпохи огня и потопов еще до появления животных и людей. Только эти голоса, хриплые, монотонные, прерывистые, но отчетливые и упорные, могли вывести из зимней спячки планету.

Да, зиме пришел конец. На другой день сплавщики, продвигаясь по реке, уже не так тесно сжатой утесами, вдыхали новый, не похожий на прежний, воздух. Вода торжествовала свою победу над горами и скалами. В тот же вечер — уже на подступах к Сотондо — они увидели паром между Морильехо и Карраскосой, смутные очертания полей, низких холмов и прогалин, над которыми возвышались Тетас-де-Виана — вершины-близнецы Алькарии. И их охватило волнение, какое охватывало всех паломников во все времена, когда они достигали наконец земли обетованной.