Река, что нас несет

Сампедро Хосе Луис

#i_003.jpg

ЦЯНЬ

 

 

7

Сотондо

В ту ночь теплый воздух, испарения, исходившие от земли, и сияние звезд опять не давали уснуть Шеннону, и он отправился побродить. Русло Тахо уже можно было различить сквозь редеющий туман, предвестник близкого утра.

Еще до света и красок день начинался с запахов, дурманивших своим ароматом. Внезапно занялась заря, и небо заиграло тысячью прекрасных оттенков: от багряных до золотых. Выскочила куропатка, побежала вразвалочку, несколько раз взмахнула крыльями и взлетела, на какой-то миг с упоением распластав в воздухе свое тяжелое тело. Толстая светлая зайчиха и быстрый темный заяц сорвались со своего ложа из-под самых ног Шеннона. В кустах виднелись следы борьбы: взрыхленная земля, клочья шерсти, выдернутые перья и даже пятна крови — следы жестокой расправы над жертвой, принесенной в честь воскрешения весны.

И, словно еще одно живое существо, ввысь взвилась мелодия. Такая целомудренная, легкая и в то же время такая древняя и глубокая, словно первый вздох пробуждающейся земли. Этот слабый звук заполнил собой весь мир. Всего три ноты, но они страстно призывали к возрождению жизни. Чуть выше Шеннон повстречал самого музыканта: дряхлого пастуха, стерегущего овец. Он подошел к нему и заговорил. Однако трудно было понять невразумительную речь этого старца, который почти разучился говорить, столько лет пребывая в полном одиночестве. Зато собака отлично понимала его резкие гортанные приказания. Возле пастуха на камне лежали котомка и сосуд такой красоты, какой Шеннону еще не доводилось видеть: он был из чистого белого рога с причудливым орнаментом и плотной можжевеловой крышкой.

Заметив, с каким восхищением Шеннон разглядывает сосуд, пастух показал ему на узор из звезд, выгравированных шилом, и орнамент попроще, сделанный навахой. Черный старческий палец ткнул в инициалы и дату: «Л. С. 1885», рядом с которыми было изображено что-то похожее на сердце.

— Сердце жизни, сердце жизни, — сказал он. И еще раз повторил: — Сердце жизни.

Затем снова поднес к губам тростниковую свирель и заиграл ту же мелодию. Небо еще не было ярко-синим, ни даже голубым. Сквозь небрежные зеленоватые мазки дерзко проглядывала бледная желтизна, становившаяся все ярче. Под заклинание свирели, словно раскаленный шар, в который вдувают воздух, росло небесное светило, четко очерчивая контуры гор. Внезапно звуки свирели оборвались, и все вокруг словно замерло в восхищении. Даже в глазах собаки, обращенных вверх, застыло удивление. Тогда пастырь вселенной спрятал в котомку тростниковую свирель и достал оттуда еще одну, сделанную из кости.

— Другой собаки… — пояснил он. — Самой храброй!.. Волк загрыз.

Он поднес ее к губам почти с благоговением, и его дыхание вошло туда, где когда-то был мозг. Раздались те же поты, но теперь они звучали иначе: более отчетливо, страстно и чарующе. Солнце мгновенно отозвалось на эти звуки и показало свой ослепительный диск над горнилом горизонта.

Шеннон молча ждал, пока солнце окончательно не оторвалось от земли. И только тогда отправился назад, к реке, над которой уже рассеялся туман, уступив место утреннему свету. В тополиной роще и ольховнике лопались почки. У некоторых деревьев из пораненных стволов ток густой, темный, наполовину свернувшийся сок. Но, пожалуй, птицы, с их обостренной чувствительностью, больше других предавались радости воскрешения. Перелетные без устали кричали на все лады, щегол неистово хохотал, а трясогузка в недоумении сновала над самой рекой, пораженная деревянным покровом, который не давал ей коснуться воды даже кончиком крыла. Да, пожалуй, птицы. Спустя некоторое время в такое же утро разольется безудержная трель жаворонка. По не все жаворонки будут только петь. Хохлатый станет искать и носить в клюве все, что годится для гнезда. Да, именно птицы. Но и водное царство забурлило от стрекоз, рыб, головастиков. Как прекрасны были две водяные змеи, изящно и плавно извиваясь, скользившие рядом в волнах, настолько легких, что они даже не рябили поверхность реки.

И Паула показалась Шеннону такой грациозной, такой сияющей! Перехватив его взгляд, она с удивлением спросила:

— Почему ты на меня так смотришь?

Почему? На ней было то же платье, тот же платок, те же альпаргаты. Но разве ее изящная поступь не подчинялась таинственной мелодии пастуха? «Сердце жизни», вспомнил Шеннон. Ему вдруг сдавило горло, он слабо махнул рукой, приветствуя девушку, и окончательно сдался на милость неуемной, бурной, победоносной весны. В таком состоянии он вернулся к сплавщикам, взбудораженным подготовкой к празднику в Сотондо.

У жителей села этот обычай устраивать праздник с боем быков в честь прибытия сплавщиков вызывал двоякое чувство; они ждали ого с радостью и тревогой. Кое-кто из стариков на всякий случай получше припрятывал свои деньги, зато ребятишки бурно ликовали. Но, пожалуй, особенно противоречивые чувства испытывали девушки. По дороге к роднику они не переставали говорить об этих людях с дурной славой, и сердца их замирали от страха, совсем как на ярмарочных качелях. И хотя они отзывались о пришельцах пренебрежительно, все же не забывали одеться получше, чтобы обратить на себя внимание; однако остерегались, разумеется, осуждения односельчан. Женихи бдительно следили за поведением своих невест, и если оно выходило за рамки приличия, ставили их на место, как и подобает настоящим мужчинам. Самому отчаянному головорезу села поручалось по традиции приветствовать сплавщиков. Для этого его заворачивали в грубую шерстяную ткань; на лицо надевали маску дьявола, на щиколотки и на пояс вешали бубенцы, а в руки давали огромную трещотку.

В утреннем воздухе затрезвонили колокола. Священник, услышав звон, подскочил на стуле и выронил требник. Но тут же вспомнил о прибытии сплавщиков. Он прервал свои молитвы, вздохнул и направился вниз, к реке. Еще издали он увидел группу людей у овчарни дядюшки Габино, они держали багры на плечах, напоминая древних копьеносцев. Все село уже поджидало их у околицы.

Сплавщики тоже увидели селян: различили черные и бурые вельветовые костюмы мужчин, светлые пятна детских лиц, сутану священника. Шла не только артель «ведущих» во главе с Американцем, но и несколько артелей, следовавших за ними. Капитан должен был явиться позже вместе с артелью «замыкающих». Всего их должно было собраться человек пятьдесят.

— А что, в этой деревне девок нет? — спросил Белобрысый у Сухопарого, не видя пестрых девичьих платьев.

— Потерпи чуток. Вырвутся от своих мамаш… Да и сами мамаши придут… Хватит на всех.

Бенигно Руис, местный касик, стоявший вместе с крестьянами, заметил нечто необычное среди сплавщиков.

— Никак с ними женщина, Бальдомеро?

— Похоже на то, сеньор Бенигно. Не сплавщик же это в юбке.

Под колокольный перезвон и пересуды сплавщики подходили все ближе и ближе к крестьянам. И у Шеннона родилась чисто городская ассоциация: так две группы пешеходов, ожидавшие на противоположных сторонах улицы сигнала светофора, трогаются навстречу друг другу.

— Эй! Люди добрые! — крикнул Американец. — Опять пас встречает самый отъявленный головорез села!

Ряженый вышел навстречу сплавщикам, тряся бубенцами и изо всех сил гремя трещоткой. Его окружили ребятишки, две или три собаки отчаянно залаяли на чудище не столько от страха, сколько от удивления. Какое-то время ряженый высоко подпрыгивал, словно дикарь, отгоняющий злых духов.

— Мы пришли к вам с миром и в мире пребываем, — сказал Американец, дав ряженому выполнить свой грозный обряд. А затем произнес традиционную фразу: — Мы несем вам ягненка и идем убить быка.

Тогда ряженый поклонился и, возглавив сплавщиков, ввел их в село. Американец обменялся несколькими словами с алькальдом и священником; сплавщики встретили кое-кого из знакомых крестьян, но держались еще отдельной группой. Острия багров за плечами у сплавщиков придавали их войску воинственный вид.

Один сплавщики сразу же направились в таверну и стали расспрашивать хозяйку о дочери, которая, наверно, ужо стала совсем взрослой девушкой. Другие пошли прямо на площадь. Бенигно Руис, в фетровой шляпе вместо обычного берета, жилетке с золотой цепью и большим золотым перстнем, обратился к Американцу, рядом с которым шла Паула:

— Вы делаете успехи! Первый раз в жизни вижу женщину со сплавщиками.

— Она с нами только до Трильо, — ответил Американец. — Там она останется. Ее родители — наши друзья.

— Будь она моей дочерью, ни за что не отпустил бы с вами, — сказал Руис. — Вы настоящие мошенники, а она слишком хороша… Нет, ни за что не отпустил бы!

Однако больше слов говорили его пронизывающий взгляд и отвислая нижняя губа с прилипшим окурком сигары, делавшие двусмысленной и неприятной галантность этого сеньора. Пока они шли к площади, он не переставал пожирать глазами Паулу.

— Как ты думаешь, кого в этом году сделают быком? — спросил Четырехпалый Негра.

— Кого-нибудь сделают. В этом селе каждый справится.

Одна сторона площади была слегка приподнята, и на этом возвышении стояла церковь. Стена около паперти с тремя или четырьмя ступенями служила своего рода трибуной. Там ужо сидели женщины, старые и молодые, за ними стояли степенные хмурые мужчины в беретах и фуражках. На углу площади, возле единственного здания с балконом, Руис соорудил на двух телегах нечто вроде подмостков, откуда, должным образом вознесшись над толпой, собирался вместе со своими приближенными смотреть спектакль. Сюда он привел и усадил, все с той же неприятной галантностью, Паулу и Американца. Шеннон решил занять место рядом с подмостками. Возле него встал Антонио Встречный. Со всех сторон площадь окружили зрители: крестьяне вперемешку со сплавщиками. На ступенях паперти уселись представители власти — алькальд, альгвасил, местный священник и какой-то старец.

Альгвасил затрубил в рожок и дробно застучал по барабану. На площадь шумно ворвался ряженый, испугав своими прыжками ребятишек, шарахнувшихся от него в сторону, а самые маленькие даже заплакали. Обежав по кругу, он скрылся в таверне, альгвасил снова протрубил в рожок. От наступившей тишины площадь показалась как бы просторнее. Шеннон подмечал каждую мелочь: чья-то голова высунулась в окошко, птица парила в вышине среди ослепительного солнечного сияния.

— Бык, бык! — раздался истошный визг какой-то девчонки.

Словно вызванный криком, идущим из глубины веков, бык вырвался на площадь из темного проема дверей таверны.]{то-то, покрытый бурым пледом, с растрепанной веревкой вместо хвоста, бежал согнувшись, подражая животному, и держал перед собой деревянный щит с двумя большими рогами. Судя по легким прыжкам и движениям, это был молодой парень.

— Этого мы живо прикончим, — сказал кто-то из сплавщиков.

По бой должен был состояться в полдень. А сейчас народ лишь любовался быком и шумно выражал свое восхищение. Отовсюду неслись грубые шутки и возгласы. Это был самый подходящий момент завязать знакомства. Кое-кто из сплавщиков спрашивал у девушек, не их ли это жених. Те смеялись в ответ, делая вид, что обижаются. Восклицания, колкости, любезности и заигрывания слышались со всех сторон. Все сливалось в громком гуле голосов. И вдруг народ ахнул: бык поднялся на дыбы, словно собираясь ринуться на публику.

— Хорош бык, верно? — спросил Бенигно Паулу. — Вам нравится?

— Он очень далеко, — уклончиво ответила девушка.

Руис встал.

— Бык! — гаркнул он во все горло. — Иди, встань сюда!

От этого окрика бык остановился как вкопанный и покорно двинулся к телегам.

— Теперь тебе хорошо видно? — обратился Бенигно к Пауле и, тут же повернувшись к быку, спросил: — Что, мешают рога?

Громадный деревянный щит протестующе закачался, вызывая хохот.

— Слишком большие тебе наставили!

Щит согласно кивнул, отдавая должное остроумию главы семейства Руисов из Сотондо.

Продемонстрирован девушке свою власть, он с презрением сказал:

— Ладно, иди резвись, несчастный!

Бык удалился, смешно подпрыгивая.

— Руис с этими людьми делает все, что захочет, — сказала Пауле сестра Бенигно, тощая, как жердь. — Почти все они должны ому.

Руис самодовольно подтвердил ее слова кивком своей тяжелой головы и достал из кармана сигару. Закуривая, он вдруг вспомнил учтивую фразу, слышанную когда-то в мадридском театре:

— Вам не помешает дым?

— Нет, — ответила Паула.

— Люблю таких женщин.

Меж тем на поле выбежала ватага ребятишек и стала дразнить быка, словно собаки в старинных корридах. Не переставая пугать их внезапными наскоками, бык все же позволил увести себя назад, к темным дверям таверны.

Настало время восхищаться куадрильей, которую заранее составили сплавщики, распределив между собой роли. Во главе куадрильи шел сплавщик из средней артели, прозванный Косичка за то, что хвастался, будто в молодости был тореро, правда, довольно захудалым. Следом шло несколько пеонов, среди которых Шеннон узнал Негра и Сухопарого, а за ними на плечах сплавщиков, изображавших лошадей, выехали пикадоры, в том числе Белобрысый, державшие наперевес свои багры. Только теперь понял Шеннон, каково назначение подушечки под пледом у мнимого быка, и со страхом подумал, что это слишком ненадежная защита от варварских ударов. Куадрилья приложила немало усилий к тому, чтобы как можно больше походить на настоящих тореро: шляпы были лихо заломлены, однако, как они ни старались, их брюки и куртки все же не могли напоминать роскошные костюмы участников корриды. Плащи, правда, были у всех красного цвета, а Сухопарый красовался в кроваво-алом, бог знает в каком доме позаимствованном и у какой Дульцинеи, обольщенной его поцелуями, взятом.

Куадрилья два раза обошла площадь. Мужская половина публики следила за ней сдержанно, беспокойно, даже враждебно, зато ребятня так неистово ликовала, что некоторые девушки не очень громко зааплодировали, их поддернули подружки. А какой-то подвыпивший крестьянин даже осмелился прокричать:

— Молодцы! Давай, давай!

Кто-то бросил гвоздику. И она ярко заалела на бурой земле, среди угрюмых домов и глядевших на псе угрюмых людей. Косичка, стараясь быть как можно грациознее, подхватил ее и сунул за ухо. Его галантность была встречена взрывом аплодисментов.

Шествие окончилось, и народ уже собрался расходиться, когда на площадь выбежал человек с непокрытой головой. Местные жители с удивлением уставились на незнакомца, лицо которого выражало отчаяние. Лишь немногие сплавщики узнали в нем рабочего из средней артели, одетого в крестьянское платье.

— Помогите, помогите! — кричал он. — Нет ли среди вас доктора для роженицы? Умирает, умирает моя любимая!

Кое-кто сразу заподозрил в этом шутку. Но человек продолжал жалобно взывать. Навстречу ему вышел альгвасил.

— В нашем селении нет доктора, добрый человек… — проговорил он, но, увидев хитрое лицо незнакомца, спросил другим тоном: — А что, собственно, произошло?

— Моя жена вот-вот родит, она кричит благим матом. Ай, моя бедная женушка! Ай, моя милая!

Народ разразился хохотом. Из двери таверны на носилках, сделанных из двух багров и пледа, вынесли корчившегося в муках Балагура. На нем была длинная блуза, из-под которой выпирал огромный живот.

— Ой, мамочки! — кричал он. — Ой, пресвятая матерь божья! Сжалься надо мной, и я поставлю тебе такую же большую свечу, как рога у быка Сотондо!

Альгвасил с достоинством ретировался. Сельский алькальд не знал, как ему реагировать на это неожиданное добавление к традиционной программе. Он посмотрел в сторону подмостков, чтобы по поведению Руиса угадать, прогонять ли с площади шутников или нет. Но Бенигно сам оглушительно хохотал.

— Эй, Леокадио! Раз нет доктора, уважь ты просьбу сеньоры!

Из толпы вышел обшарпанный, заросший щетиной старик с сизым от чрезмерного пристрастия к вину носом. Увидев на арене местного балагура, публика возликовала, надеясь еще повеселиться. Кинтин продолжал жаловаться:

— Ох! Правду говорила мне матушка, от мужчин только одно страдание! Ох! Если бы им пришлось рожать, род человеческий скоро бы пресекся.

Благочестивые матроны согласно кивали своими пучками, уложенными на макушках. Балагур, которого проносили мимо громко хохотавшей старухи, сказал ей, делая вид, что очень хочет пить:

— Сеньора, не дадите ли вы из сострадания к ближнему немного святой водицы на худой конец? Сжальтесь надо мной, завтра такое может приключиться и с вами!

Беззубая старуха умирала от смеха. Какой-то старик бросил ому флягу с вином, и Балагур поймал се на лету. Отхлебнув довольно большой глоток, он стал жаловаться на своего супруга:

— Вы только посмотрите на него, добрые сеньоры, ому и горя мало! Ему нет дела до того, что со мной будет! Ай! А еще говорил, что любит меня!

Когда они подошли к подмосткам, к ним приблизился Леокадио, готовый добросовестно выполнить возложенную на него роль акушера. Он долго разыгрывал грубый фарс, не забыв ни одной подробности. И, наконец, из-под блузы Балагура извлек живого, отчаянно блеявшего ягненка. Балагур потребовал, чтобы ему отдали его чадо, и держа ягненка в руках, воскликнул:

— Сокровище мое! Ты как две капли воды похож на своего отца!

И сделал вид, будто вынул грудь и кормит ею ягненка.

Балагур стал гвоздем программы. Ему предназначались хохот, аплодисменты, грубые похвалы; к нему обращались широко раскрытые глаза смущенных девушек и затаивших дыхание подростков. Священник, после тщетной попытки прекратить эту непристойную комедию, давно уже покинул площадь. Звон колокола раздался как раз в ту минуту, когда спектакль был окончен. Бенигно, расщедрившись, угостил вином комедиантов и обернулся к Пауле, в восторге от своего великодушия.

Но Паула не смеялась. Она сидела, сжав кулаки так, что побелели суставы, далекая от происходящего, с застывшим лицом, со слезами на глазах.

— Пойдем, милая, не принимай это так близко к сердцу. Рано или поздно все через это проходят. К тому же если мужчина по дурак и имеет опыт, — прибавил он Тихо, — он сделает так, что ничего не случится.

Шеннон, стоявший невдалеке, понял, что Паула не слышит слов Бенигно. Ее волновало какое-то скрытое горестное чувство. И она все еще была в мире своих переживаний, когда толпа увлекла ее за собой в церковь.

Туда же вошел капитан, только что прибывший со сплавщиками, которые принесли уже разделанных барашков, чтобы зажарить их на костре. Наиболее важные гости, в том числе Шеннон, на которого указал Американец, были приглашены на обед в здание аюнтамиенто. Остальные сплавщики и жители села разбрелись по домам или же расположились на открытом воздухе, исключение составлял Сухопарый — ого пригласила к себе имущая вдова, владелица красного плаща, в котором он блистал во время шествия куадрильи. Что касается Паулы, то она была удостоена особой чести быть приглашенной в дом Бенигно отобедать в общество его сестер, пока сам он обедал с местными властями. Паула хотела отказаться, но Бенигно заявил, что женщине не подобает находиться одной среди мужчин.

Белоснежный дом Руисов с массивными толстыми стопами и длинным балконом резко выделялся среди убогих деревенских фасадов из необожженного кирпича, с маленькими окошечками. Он словно стремился обособиться, чтобы в его комнаты не доносились стенания должников и проклятия угнетенных, которые не осмеливались роптать в полный голос. К тому же в части дома, обращенной к горе, за внутренним двориком, было несколько каморок. Комнаты, где семья жила и принимала гостей, никак не соприкасались с каморками у горы, где заключали жульнические сделки, хранили излишки пшеницы и вели тайные дела. Благодаря столь мудрой планировке Бенигно и его сестры со спокойной совестью могли идти к мессе из своих комнат, расположенных в передней части дома, как бы и не ведая о другой, скрытой жизни своего гнезда.

Вот почему за столом у Руисов, за которым сидели две сестры и Паула, все выглядело так благопристойно и прилично. Каждое блюдо, каждое слово прославляло могущество Бенигно.

— Мой брат, — вкрадчиво говорила Хесуса, старшая из сестер, — может делать все, что хочет, но если, конечно, его хорошенько попросить, он очень добрый. Очень добрый!

— Разумеется, ему приходится защищаться, отстаивать свои интересы, — поддержала сестру Кандида. — Этому сброду дай только волю. И все же у него золотое сердце. А если ему кто-нибудь приглянется… он и вовсе растает!

Имя Бенигно сновало от сестры к сестре, словно ткацкий челнок. Люди так завистливы, так злоречивы! Вот они и судачат о Бенигно и о девушках. Конечно, как и всякий мужчина, он не безгрешен, но, по правде говоря, девушки на него не в обиде. Еще бы! Им же лучше, пускай спасибо говорят, что он вытащил их из нищеты. Бенигно так щедр! Разумеется, если девушка покладиста: ведь даром ничего не делается.

И хотя разговор шел о брате, сестрам все же удалось выведать кое-что у Паулы помимо ее воли. Ради этого они не поскупились на ласку и участие. Наверное, трудно идти со сплавщиками! Неужели не нашлось никого из родных, чтобы проводить ее хорошей дорогой? Ай, ай, ай! Бедняжечка, совсем одна, беззащитная! Ничего нету, даже дома? Какой ужас!.. Верно, Хесуса? (Верно, Кандида, верно). А что, если ей остаться у них? Только сегодня утром Бенигно говорил, что они уже слишком стары, чтобы ухаживать за больной! Лучшей работы ей нигде не найти. Они люди богобоязненные, о слугах заботятся; для них они как родные, хотя, разумеется, каждый должен знать свое место… Нет, нет, сразу пусть не отказывается! Надо сперва подумать. Ну, конечно, время еще есть! Может быть, она хотя бы сегодня переночует у них, чем спать в горах, точно лисица, — мир не без добрых людей.

— При чем тут лисица, сестра? Что за глупое сравнение! — ужаснулась Хесуса.

— Ну какой-нибудь зверек, птичка… божье творение… Скажем, голубка.

— Вот, вот. Голубка. Паула ведь у нас девушка.

Их беседу прервал испуганный, слабый голос. Он внезапно вырвался из темной спальни, из-за арки, полузакрытой занавесью. Паула и не подозревала, что там кто-то есть, пока оттуда не послышался звук, больше походивший на голос мрака, чем на голос живого существа.

— Кто там?.. Кто пришел?

— Это наша повестка, — шепотом объяснила Кандида Пауле и тут же громко проговорила: — Не беспокойся, Фелиса, отдыхай.

— Кто там?

— Подруга, — коротко бросила Хесуса.

— Значит, он тоже придет? — В голосе звучала слабая надежда, если вообще мрак может надеяться.

— Нет. Он обедает в аюнтамиенто, ты же знаешь.

Голос во мраке исчез, и тьма стала еще гуще, но через секунду он прозвучал вновь, громче и даже требовательнее.

— Я хочу ее видеть.

— Зачем тебе? Ты ее не знаешь.

— Конечно, сеньора. С большим удовольствием, — сказала Паула и шагнула к арке.

В углу комнаты, невидимой из столовой, стояла высокая кровать с медными спинками и шарами, причитающаяся по рангу хозяйке дома. На ночном столике горела свеча перед статуей святой девы. В подушках утопало истощенное лицо, обрамленное нечесанными, спутанными волосами. Из-под одеяла вынырнула худая рука, и больная приподнялась.

— Ты очень красивая! — произнес голос. — Подойди, я плохо тебя вижу.

Паула подошла ближе. Больная взяла ее за руку, слегка погладила и вдруг отчаянно вцепилась в псе, словно когтями. Потом заговорила, будто размышляя вслух, постепенно ослабляя почти смертельную хватку.

— Да, да… Совсем как я когда-то.

И вдруг, внимательно посмотрев на Паулу, предупредила:

— Они предложат тебе остаться у них… А может, уже предложили?

Из столовой прошипела Хесуса:

— И что это тебе в голову взбрело!

— Предложат, вот увидишь, предложат… — повторила больная. — Что ты им на это ответишь?

— Оставь ее в покое, Фелиса! — вмешалась Кандида, подходя к постели. — Идем, дорогая, пойдем в столовую.

— Да, мне они говорили то же самое, — тихо произнесла больная. — А я…

Кандида взяла Паулу под руку, чтобы увести. Мягко, но непреклонно.

— Выздоравливайте скорее, сеньора, — жалостливо сказала Паула.

— Это трудно, — ответила больная, уже не глядя на нее. — Как бы я хотела умереть! Как бы хотела!

— Видишь ли, у нее с головой не все в порядке, — объяснила Хесуса.

— Сколько пережил мой бедный брат! — вздохнула Кандида. — В рай, только в рай должен попасть наш Бенигно за свое долготерпение!

— Она тяжело больна? — спросила Паула, чтобы что-то сказать.

— Ерунда, нервы.

— Да, все от нервов. Лежит себе полеживает, ничего не делает, а хозяйство у нас большое.

— Даже детей родить не смогла… Такому человеку, как наш Бенигно!

В эту минуту прозвучал рожок альгвасила, и все трое вышли на балкон. Начинался бой быков. Куадрилья прошла под теплым майским солнцем. Из таверны выскочил бык и, добежав до середины площади, остановился как вкопанный, поводя рогами из стороны в сторону и вспахивая копытами землю. Народ глазел на него, еще больше зверея от непривычной сытости и вина.

Косичка сделал щегольский выпад, дразня быка. Бык боднул его, но плащ вовремя взмыл вверх. Тогда бык как-то странно попытался зайти сбоку, однако матадор ничуть не удивился и отскочил в сторону.

Так повторялось два или три раза у нескольких матадоров. Нашлись и храбрецы из села, которым захотелось поработать мулетой, даже кое-кто из зрителей отважился сделать несколько выпадов, когда бык проходил мимо. Наконец звук рожка возвестил о новом этапе. Но бык, находившийся в эту минуту у дверей таверны, вдруг исчез, словно провалился сквозь землю.

От изумления все смолкли. Затем прошел недовольный ропот, но не успел альгвасил вмешаться, как бык одним прыжком выскочил на арену. Однако он уже был не тот. Из смешного он стал страшным. К его рогам были крепко привязаны длинные стальные лезвия навах из Альбасете, и острия торчали почти на целую ладонь.

Альгвасил выступил вперед, чтобы пресечь безобразие, но бык ринулся на него и поверг в бегство. Из-под пледа раздался злобный, вызывающий голос:

— Эй вы! Перед вами — сплавщик. А ну-ка, одолейте!

Зрители растерялись. Женщины и дети пересаживались в более безопасные места. Кое-кто из мужчин прошел в первые ряды, держа палку или скамейку, неизвестно откуда взявшиеся. Алькальд встал, чтобы восстановить порядок — этого требовали два-три старика, — но Руис отнесся к делу веселее.

— Оставь их, Амбросио! Пусть прикончат одного! — крикнул он алькальду.

Косичка решил, что именно ему пристало одержать победу над новым быком, который пока что пугал зрителей, уклоняясь от палок и скамеек. Увидев матадора, бык ринулся на него с такой яростью, что прорезал рогом плащ, и тот распался надвое.

— Сволочь! — выругался матадор. — Знать бы, кто этот сукин сын!

Бык, довольный собой, радостно приплясывал. Хвост, как змея, извивался на покрытой пледом спине. Когда Косичка, распаленный тщеславием, снова стал дразнить быка, тот внезапно повернулся и, не давая ему покрасоваться, погнал его во всю прыть. Матадор убежал, бык остался одни на поле сражения, трясясь от хохота. Плед, облегавший его, как кожа, содрогался от смеха, точно живот весельчака.

Сухопарый в бешенстве устремился на середину площади. Но Косичка предостерег его:

— Пусть его сначала подготовят. Эй, колите этого стервеца до костей! Пусть просит пощады, скотина!

Тем временем бык с грозным видом кидался на зрителей. Пикадоры, стоявшие на чьих-то плечах, как на крупах коней, взяли пики наперевес, но «кони» не двигались с места. Только один из них, на котором возвышался здоровенный детина, спросил своего всадника:

— Крепко держишься?

— Пе беспокойся.

— Тогда вперед!

И оба кинулись на быка, который совсем осатанел, увидев, как солнце заблестело на стали. Пикадору удалось вонзить шип в потник. Какой-то миг все трое, напрягая силы и поддерживая друг друга, словно стены арки, толкались, оспаривая место. «Конь» и всадник вместе были тяжелее быка, зрители торжествовали победу, и Косичка приободрился. Но тут бык внезапно отскочил в сторону, и всадник вместе с конем рухнул на землю. Бык приблизился к ним, зрители замерли от ужаса, но пикадор успел выставить ему наперерез острие багра. Тогда бык подошел к «коню», лежавшему на земле, однако только поставил на него ногу и перепрыгнул через него. Косичка, подступивший было к быку, пока пикадоры нападали, быстро ретировался поближе к представителям власти.

— Проклятые трусы! — выругался Руис, вставая. — Сейчас увидите, как этот тип сдрейфит!

Он свистнул, и огромный сторожевой пес в ошейнике, утыканном острыми шипами, предстал перед хозяином села, виляя хвостом. Указывая пальцем на быка, Руис крикнул:

— Ату его, Террон! Ату!

Пес ощерился и в несколько прыжков настиг быка. Людям вдруг стало жалко переодетого человека, многие содрогнулись, съежились. Но Руис недолго улыбался глумливой улыбкой. Раздался короткий смех, потом предсмертный вой, и огромный пес повис на двух навахах. Он болтался на лезвиях, пока, распоротый собственной тяжестью, не упал на землю, все еще корчась и скуля. Из брюха вывалились внутренности, из горла хлынула кровь. Вскоре он затих, и пыль тут же погасила заалевшую на солнце кровь. Бесформенная куча внутренностей, крови и земли лежала мертвая и безмолвная.

Руне разразился угрозами. Сухопарый взъярился, он не мог вытерпеть, что бык берет верх, и пошел на него, намотав плащ на руку и потрясая багром, словно пикой.

— Мой плащ! Мой шелковый плащ! — закричала вдова.

Но никто по засмеялся. Все громче и громче звенели приказы Руиса:

— Все на него! Палками его, палками! Я сам выпущу потроха этой сволочи!

Руис захлебывался бранью, Сухопарый угрожающе наступал, откуда-то появились вилы и серпы. Никто бы не поверил, что голос одного человека, резкий и властный, предотвратит неизбежное убийство.

— Стойте! Ни с места!

То был голос Американца. Резко усадив Руиса, чтобы охладить его злобу, он выскочил на площадь. Народ замер вокруг арены, залитой солнцем, потом все негромко перевели дух. Посреди площади были только бык, разъяренный до предела и не скрывающий ярости, да труп собаки, уже покрытый мухами. Американец подскочил к Сухопарому, оттащил его назад, вырвал багор и бросил на землю.

— Подожди! — крикнул он.

— Да этот дьявол совсем спятил! — не унимался Сухопарый.

— Сказано тебе, подожди!

Американец продвигался вперед, с каждым шагом набирая силу. Если бы он шел быстрее или медленнее, то видно было бы, что это идет человек; но так — это шла сама ярость, хотя движения его были как будто и небрежными, даже пренебрежительными. А может, это и пугало больше всего. Он подошел почти вплотную к быку. Их разделяла, словно кровавая граница, растерзанная собака.

— Скидывай плед, Дамасо!

То был приказ, хотя вряд ли кто-нибудь из зрителей мог его слышать.

— Уж не принес ли ты с собой взрывчатки?.. Хе!

— Скидывай сейчас же, а то я сам сниму.

Бык прорычал в ответ:

— Но угрожай, я не из трусливых.

— Это не угроза. Скидывай плед.

Воцарилась почти мертвая тишина. Медленно-медленно, едва-едва шкура отделялась от тела, будто кожа линяющей змеи. Упали на землю навахи, и появилось озверелое и торжествующее лицо Дамасо. Увидев, что это всего-навсего человек, зрители пришли в бешенство. Руис снова стал призывать их к убийству:

— Хватайте его, хватайте… Он моего пса убил!

И тут неожиданно перед Руисом вырос Негр и зычно заорал:

— Замолчи, касик!

Негр знал, что его голос сильнее всякого оружия. С его помощью он одерживал победы на десятках митингов. И на сей раз этот голос рассек воздух, проник в самую душу людей, завладел их вниманием. А Негр уже стоял на стуле.

— Платить жизнью за собаку? Человек — не пес!

Негр еще раз повторил эту фразу и помолчал. Он знал свой народ. Знал, как медленно доходят до сознания слова, непохожие на те, которые вдалбливают в его голову веками.

— Неужели вы согласитесь отправиться на каторгу ради собаки вашего мучителя? Ведь он вас грабит, отбирает вашу землю, если вы не можете заплатить долгов! Неужели вы убьете бедняка ради собаки богатея? Пусть платит богач! И не только за собаку! Пусть он платит за ваш пот, за вашу землю, за ваших дочерей!

Он уже владел не только их вниманием — они были всецело подвластны ему. Обернувшись к стоявшему неподалеку сгорбленному старику, он спросил:

— Вот ты, сколько ты задолжал этому кровопийце?

Старик Молчал. Вместо него ответил стоявший рядом парень:

— Все, что имел, — и голос его прозвучал, как удар колокола, как удар молота.

— И твоя дочь станет его наложницей, — твердо сказал Негр.

— Уже стала, — подтвердил парень еще звонче, а старик низко опустил голову.

Среди людей пронесся ропот, словно дуновение ветра заколыхало пшеницу. Негр продолжал безжалостно:

— И ты, и ты, и ты… И все вы, и все село! Все!

Оп неумолимо обвинял. И люди слушали, затаив дыхание. Властный голос завораживал их. Говорил он истинную правду, и они это поняли.

— Хватит, Негр, — приказал ему Американец.

Только один он и мог вмешаться. Он слишком хорошо знал, во что это может вылиться. Не раз он встречал людей, обладавших этим даром: они вселяли ярость в толпу индейцев, и те брались за нож и Творили безумие.

— Нет! Настал мой час! — тихо сказал Негр и продолжал свою обличительную речь.

Американец понял, что никакие доводы не остановят его. И разом, внезапно столкнул его со стула. От сильного удара Негр лишился сознания. Американец же, заметив рядом Балагура и Двужильного, распорядился, указывая на упавшего:

— В лагерь его! Живо!

Сплавщики унесли Негра, огибая церковь, чтобы не пересекать площади. Все это произошло так быстро, что никто ничего не заметил. Просто люди вдруг увидели, что чары развеялись и никого нет; так бывает, когда бык ринется на матадора, но алый плащ исчезнет. Не раз чары эти на какое-то мгновение делали их могущественнее, чем сам касик. Их, вечно униженных, обратили в силу, суровую, как вершины гор и безбрежную, как море, мечущую гром и молнии и справедливую как бог. Они уже готовы были совершить священную расправу, возмездие за сотни веков. И вдруг — зияющая пустота, словно ничего и не было.

Куда все исчезло? Неужели ничего не будет: ни искры, ни пожара, ни выстрела, ни удара, ни крика — ничего, что могло бы вселить в них эту чудесную силу, никогда по приносившую им такой радости?

Капитан положил этому конец. Он встал на стул, и вместо грома и молний они увидели спокойного человека в черном, живое олицетворение всего, что незыблемо в мире, и услыхали спокойный голос:

— Праздник окончен. Спасибо вам всем.

Эти слова сказал не Руис, бледный, охваченный животным страхом, сильный лишь богатством; и не сельский алькальд — канцелярская марионетка, придающая этой силе законность. Их произнес капитан сплавного леса, а его приказ незыблем, ибо он властвует над людьми еще с той поры, когда горы поросли соснами, а Тахо понесла свои воды. Эта власть прочно вбита в сознание многих поколений. И золотая цепь на толстом брюхе, которая в другое время напомнила бы об угнетении — теперь лишь завораживала их, призывая к порядку, установленному веками.

Праздник окончен, все по домам! Разобщенные стопами домов, они ощутили себя одинокими и бессильными. Здесь, в своих конурах, они жевали, точно жвачку, грубую деревенскую пищу, сдабривая ее пересудами о соседях, разговорами о долгах, склоками. Здесь они рождались, работали, выбиваясь из сил, плодились и умирали. В воздухе еще витали слова… «Если бы тот человек не замолчал…» и смутная догадка, что они были способны учинить жестокую расправу, которой погубили бы и самих себя, и своих детей. Но это рассеялось, и день вошел в обычную колею. Со временем, вероятно, все забудется. Разве что еще будут не один год вспоминать: «Как он тогда говорил! Не помню уже, что именно, но говорил!..» Они проходили мимо собаки с распоротым брюхом. Шипы ошейника не могли вонзиться в рассохшую землю, они приподнимали шею, и голова, столь грозная при Жизни, свисала, словно подрубленная. Глаза были мутные, язык окровавленный, шерсть грязная, внутренности зеленовато-желтые и бурые, мертвые, покрытые мошкарой… Люди проходили мимо, им становилось чуть-чуть не по себе — другого чувства не вмещало их рабское сердце. Завтра они назовут сплавщиков подонками, злодеями; завтра будут благоразумно внимать речам начальства. Но сегодня эти злодеи одержали пусть маленькую, но победу над Руисами, ибо свирепый пес был орудием насилия, зубы его были смертельны для их ягнят, а сила наводила ужас на их ребятишек. И впрямь, хозяина как будто самого повергли наземь! Однако бледность сходила с его лица, по мере того как он измышлял новые способы мщения, мечтая посильнее закабалить крестьян. Он их проучит, свиней паршивых! На будущий год не видать им этого проклятого праздника! Но будет им боя быков, который по обычаю проводят в Сотондо!

Из-за угла показались два жандарма с карабинами. Согласно приказу, они явились в Сотондо к вечеру, когда люди уже выпивают так много вина, что праздник начинает портиться. Увидев блюстителей порядка, Бенигно почувствовал себя под охраной закона и потуже подтянул пояс огромными ручищами, выставив напоказ золотые кольца. Он подошел к капитану и Американцу.

— Сейчас мы отправим их в тюрьму. Я им еще покажу!.. Сто человек свидетелей видели собаку и митинг… Я им покажу…

— Вот что, милейший, — прервал его Американец, и улыбка его была страшнее окрика, — не советую вам доносить или искать свидетелей. Забудьте лучше о том, что здесь произошло.

Но Бенигно уже не слушал. Он вдруг заметил, что с балкона Хесуса делает ему отчаянные, тревожные знаки, призывая на помощь. И устремился к своим королевским покоям, в волнении спрашивая себя, уж не стряслось ли еще что-нибудь в этот роковой вечер, если его сестра, всегда такая сдержанная, совсем потеряла голову.

Меж тем в доме Руисов происходили события, не имеющие никакого отношения к тому, что случилось на площади. Едва навахи засверкали на солнце, сестры закрыли балкон и вернулись в комнату вместе с Паулой. Женщинам их сословия не пристало смотреть подобные зрелища, это впору только дикому, невежественному люду, который не читает газет или хотя бы воскресного листка, выпускаемого приходской церковью в Сифуэнтесе. С этой минуты сестер волновала лишь горькая судьба девушки, такой хорошей, такой скромной…

Паула и в самом деле была кроткой, как никогда. После грубого представления Балагура, родившего в это утро ягненка, Паула словно отсутствовала, ее ничто по трогало. Она совсем не походила на ту Паулу, которая умела постоять за себя, дать отпор Сухопарому и другим сплавщикам среди неприступных, заросших кустарником скал. Она едва отдавала себе отчет в том, где находится, о чем ее спрашивают, чего от нее хотят. Но чрезмерная настойчивость встревожила ее… О чем они? Нет, ночевать у них она не собирается.

— Почему, детка? Мы же здесь, рядом… В горах, среди мужчин, намного опаснее…

Ну что ж, раз она категорически против, не надо. Пусть хоть бы пополдничает с ними, выпьет рюмочку сладенького вина с бисквитами. А пока можно осмотреть дом, вдруг ей захочется остаться, когда она увидит, как в нем уютно, покойно, какое в нем царит изобилие. Миновав большую залу, где стояли позолоченные часы и святой Антоний с младенцем под стеклянными колпаками, они прошли еще одну залу, кухню и кладовую, которой могли бы позавидовать многие столичные дамы. Заглянули в житницы на чердаке, в конюшни и подсобные помещения в пристройках. Затем вышли в маленький патио, ограда которого вдавалась в гору. Здесь не было ни поленниц, ни скота, ни сельскохозяйственных инструментов, ни даже рукомойников, и все сверкало ослепительной чистотой, а сам дворик так прятался в горе, что создавалось ощущение тайны. Они пересекли его и уткнулись в стену, как-то вызывающе выкрашенную белым и синим. В ней были прочная новая дверь и окно с кружевными занавесками за изящной железной решеткой.

Они открыли дверь и легонько втолкнули в нее Паулу.

— Вот видишь? Здесь ты будешь жить как королева, если останешься. Поспи тут почку и подумай.

Паула сразу увидела все: и шкаф дорогого дерева с зеркалом, и двуспальную кровать с махровыми полотенцами по обеим сторонам, и яркие полосы света, падающие через окно на красное шелковое покрывало, и кружевной абажурчик — словом, всю пошлую красоту, весь тошнотворный уют, уготованный сокровищам этого ларца.

Неприступная, как скала, она обернулась к старухам:

— Вот что, сеньоры, давайте говорить начистоту. Я не собираюсь спать с этим типом, так что пойдемте отсюда.

Старухи всполошились. Бедная девушка! И как это взбрело ей в голову! Ну, конечно, при такой жизни… Они встали на пороге, закрывая своими телами проход с твердостью, достойной Руисов. Паула требовала, чтобы ее выпустили, но они и глазом не моргнули. Тогда она сунула руку за пазуху и вытащила наваху. Старухи хотели было выскользнуть и захлопнуть за собой дверь, но в ту же секунду чья-то тень, перемахнув через забор, заслонила собой окошко и появилась за спиной сестер, шарахнувшихся в разные стороны. То был не кто иной, как Встречный, торопившийся на помощь Пауле. Увидев его, она облегченно вздохнула и всецело доверилась ему, надеясь, что он-то найдет выход из этого положения.

— Тебя обидели, Паула?

Сестры воспользовались этим мигом, проворно выскочили вон и заперли за собой дверь. Почувствовав себя в полной безопасности, Хесуса окончательно обнаглела и крикнула в окно парочке, попавшей в западню:

— Теперь посмотрим, кто лжет и кто врывается в порядочный дом через забор! Теперь вы ответите перед жандармами, и ты, и твои дружок, несчастная!

И с надменным видом устремилась к балкону, чтобы позвать на помощь брата. Меж тем Кандида предложила пленникам воспользоваться спальней, пока не явятся представители власти и не уведут их в тюрьму.

Но Паула теперь ничего не боялась. Она провела рукой по лицу, словно хотела стереть с него плевки, и посмотрела на Антонио.

— Фу, какая гадость!.. — воскликнула она. — Откуда ты взялся так вовремя?

— Я сразу раскусил этого борова. Уж больно он увивался за тобой, так и лез. Поэтому я все время ходил вокруг дома, как только ты туда вошла, будто чуял… И вдруг через окно услышал разговор двух служанок: «Еще одна попалась им в лапы», — говорили они. «От этих старух не вырвешься, уже пошли осматривать дом!..» Во мне все так и вскипело. Я обогнул гору, перепрыгнул через забор и оказался тут в самое время.

— Впутался ты в историю из-за меня, — сокрушенно произнесла Паула.

— Должен же хоть один мужчина поставить этих сволочей на место… Ты только погляди!

И он жестом обвел комнату. Паула содрогнулась.

— Надо выбираться отсюда, — сказала она. — Я здесь задыхаюсь.

Антонио подошел к окну и обругал Кандиду. Та насмешливо ответила, чувствуя себя в безопасности, под падежной защитой железной решетки.

— Сейчас. Сейчас выпущу тебя, воришка. И тебя, и твою голубку. Вот только придут с сетями.

— Да разве твой брат мужчина? У него руки коротки меня взять.

— Куда тебе до пего! Еще увидишь, какой он мужчина.

Открылась дверь дома, выходящая в патио, и встревоженный Антонио отпрянул от окна.

— Что случилось? — обеспокоилась Паула.

— Жандармы… У меня нет документов, Паула, меня ищут…

Паула молчала, словно каменная; но вдруг ее осенило.

— Документы у меня есть! На, возьми!

Она пошарила под платьем в кармане нижней юбки и вытащила оттуда маленький сверток. Аптопио взял и с удивлением спросил:

— Чьи это, Паула?

— Потом скажу… Тихо!

В дверь постучали.

— Ключ у старух! — крикнула Паула из-за решетки.

Пока они открывали, Антонио внимательно рассматривал документы — мятое удостоверение личности на имя Мигеля Кофрентеса Агудо, поденщика, двадцати восьми лет, родом из Чеки, и профсоюзный билет сплавщика. Он поспешно спрятал документы, едва открылась дверь. Им приказали выйти. В патио стояли обо сестры, Бенигно и два жандарма.

— Оружие есть? — спросил жандарм.

— Нет, сеньор. А вам сказали, что у меня есть оружие?

Паула дала обыскать себя. Только обычная наваха, какой пользуются все в тех краях.

— Документы проверьте, документы, — требовал Руис. — Удостоверения личности.

Жандарм внимательно изучал документы Антонио, пока его товарищ смотрел документы Паулы.

— А ну-ка дайте мне, — приказал Бенигно, протягивая за бумагами руку в кольцах.

По жандарм помоложе, хоть и старше по званию, хорошо знал свои обязанности, и его не так-то легко было запугать. Он бросил на Руиса спокойный взгляд и, возвращая документы Антонио, сказал:

— Я уже посмотрел, дон Бенигно. Так что же случилось?

— Я вам говорила, — начала старшая из сестер. — Этот вот перепрыгнул через ограду в наш патио и стал угрожать нам. Он, видно, был в сговоре с этой шельмой и…

— Неправда, — прервала ее Паула.

Жандарм велел ей молчать.

— Пусть говорит, — с вызовом произнесла старуха. — Пусть говорит. Посмотрим, какую напраслину возведет она на честных людей, предложивших ей крышу над головой и кусок хлеба.

— Напраслину? Крышу над головой, кусок хлеба! Уж не эту ли крышу? — гордо воскликнула Паула, гневно указывая на двери спальни. — Зайдите, зайдите туда, посмотрите, на какой кровати спят служанки в этом доме!

Жандармы, на которых слова Паулы произвели впечатление, переглянулись. Бенигно, сестры и Паула заговорили одновременно. Жандармы пытались разобраться в обвинениях враждующих сторон и просили их говорить по очереди. Это длилось довольно долго. Антонио все же арестовывать не стали. Он, конечно, перепрыгнул через забор, но просто хотел помочь девушке, которая почему-то звала на помощь. Они только предупредили, — хотя Бенигно требовал арестовать его, — чтобы он не покидал сплава, на случай, если вдруг понадобится допросить его вторично. В дверь все же они заглянули и, разумеется, увидели там то же самое, что и Паула: двусмысленный блеск дешевой камки во всю ширь кровати. Но ведь закон не запрещает хорошо обставлять спальню на задворках дома.

Напрасно Бенигно старался связать вторжение в свой дом с убийством собаки и пламенной речью Негра, призывавшего к насилию. Напрасно говорил о порядках, о честных гражданах, о дурно истолкованной благотворительности и о безопасности страны. Жандарм только повторил, что подаст рапорт и, если понадобится кого-нибудь арестовать, от них никто не скроется. Паула и Антонио могут быть свободны. Как Бенигно ни пытался умаслить жандармов, вознаградив за доставленные хлопоты, у него ничего не вышло.

Из глубины своего роскошного балкона, не смея распахнуть застекленных створок и выглянуть наружу, Руис, хозяин Сотондо, увидел, как Американец пересек площадь и направился к таверне, где сидели его дружки-приятели. Бандит и шлюха, наверное, уже прошмыгнули под балконом и идут теперь к реке. Как и жандармы. «Нечего сказать, хороши защитнички у представителей власти, — подумал Руис. — Они у меня еще попляшут». Брови его все больше хмурились по мере того, как он вспоминал о сплавщиках и крестьянах и смотрел на опустевшую площадь, которая стала просто голой землей, какой она и была долгие века.

Впрочем, нет: теперь там лежал труп растерзанной собаки, когда-то огромной, а сейчас — ничтожной. Вокруг нее стояли несколько мужчин и с жаром обсуждали происшествие, смысл коего был вполне очевиден. Среди них был и тот парень, который отвечал Негру за всех жителей селения.

Из соседнего окна на площадь смотрела старшая сестра. Слова ее прозвучали очень кстати.

— Надо убрать собаку, Бенигно. Немедля.

— Да, да. Пусть Хуан уберет и закопает.

Кандида удалилась отдать распоряжение. Когда ее шаги смолкли, снова воцарилась тишина.

Кружок на площади не распадался. Как ни странно, к нему никто не присоединялся, но и никто не уходил, все оставались на местах. Застыв в неподвижности, мужчины смотрели на собаку, словно выполняли долг. Только время от времени кто-нибудь бросал взгляд на дом Руисов и снова склонял голову к растерзанной собаке — месиву кишок и шерсти, — сохранившей, будто в насмешку, свирепый ошейник со стальными шинами. Они смотрели на эту поверженную крепость, смотрели, потому что не могли не смотреть. Должно быть, именно эти восемь человек запомнят, как легко сломили устрашающую силу. Они смотрели, еще не понимая того, что они — свидетели. Смотрели, потому что боялись заговорить во всеуслышание и не посмеют говорить еще многие, многие месяцы. Они побоятся даже думать об этом наедине с собой, но образ поверженной собаки запечатлеется в их сознании навсегда. И пока память горстки людей хранит это поражение, власть Бенигно будет уязвима, как никогда. Казалось бы, что такое каких-то восемь напуганных мужчин, запечатлевших в памяти этот бесплотный образ… И все же это немало. Ибо образ этот нельзя было ни уничтожить, ни стереть, даже смерть была бы лишь напоминанием о нем. Он не подвластен ни бумагам, ни клевете, ни уликам, ни вещественным доказательствам. Он не поддается ничему, но в нем таится надежда на другое будущее для жителей Сотондо.

Бот почему они смотрели и снова сомкнули свой круг, когда Хуан унес останки, свидетельствующие об уязвимости Бенигно, по существу бессильного и храброго лишь за счет власти.

Вот почему Бенигно пришел в ярость, стоя в глубине балкона, и приказал Хуану сходить туда еще раз, чтобы уничтожить все следы крови и кишок.

— Они причинили нам большой вред, — сказала Хесуса. — Очень большой. Этим людям нельзя раскрывать глаза, хотя бы и один раз.

— Я им живо их закрою! — хорохорился Бенигно перед сестрой, с сомнением смотревшей на него.

— Кто знает, сумеешь ли… — тихо пробормотала она. — Вот я бы!

И тогда из спальни вырвался ликующий истерический вопль:

— Тебе встретился настоящий мужчина! Настоящий мужчина!.. Конец тебе, Бенигно.

— Заткнись, проклятая! Твое дело подыхать!

— Я-то подохну, а Бенигно пришел конец!

— Заткнись, говорю, а не то заткну тебе глотку подушкой!

Голос затих. Бенигно и сестры молча смотрели, как Хуан вернулся на площадь, разомкнул кружок мужчин, подмел и, собрав все в корзину, удалился в дом. Потом затер метлой то место, по которому волочил тело убитой собаки, и на площади по осталось никаких следов.

А мужчины по-прежнему смотрели. Бенигно выругался (сестры перекрестились), опрометью сбежал по лестнице, схватив что-то с комода и сунув в карман. Он выскочил на площадь и приблизился к мужчинам. Мужчины расступились перед ним, образуя полукруг, поникшие, испуганные, как никогда, героические свидетели. Бенигно прежде всего бросил взгляд на землю, чтобы убедиться, что там не осталось никаких следов; увидел, что все чисто, и сразу воспрянул духом.

— В чем дело?.. Что тут происходит? А ну-ка убирайтесь! Вон отсюда, проклятые! Живо! Не то я вас сейчас пинком под зад!

Только один из них решился посмотреть на него и сказать:

— Жаль собаку, Бенигно. Такая породистая, красивая!

— Вон отсюда, сволочи!

Мужчины попятились немного, а затем, повернувшись к нему спиной, разбрелись по улочкам. Однако Бенигно успел заметить, что, отходя, они смотрели на землю возле его правой ноги, и испугался. Ведь рядом с его правой ногой всегда ходила собака. Сейчас ее там не было, и это страшило его.

Мало того: один парень все еще стоял и смотрел. Бенигно сделал вид, что не замечает этого — ему не хотелось связываться с молокососом. Однако, когда он вернулся домой, Хесуса не преминула высказать ему то, что так ого пугало:

— Теперь ты понимаешь, какой вред они нам причинили?

— Оставь меня в покое, я сам знаю, что делать! Они у меня поплатятся за все! Сплавщика упрячу за решетку, а ее… А ее еще увидят здесь эти деревенские свиньи. Еще увидят, как она будет мне прислуживать и стирать в реке мои рубахи. Я им всем покажу!

— Да, не мешало бы, — не без иронии произнесла Хесуса. — Иначе никто здесь не будет тебя бояться.

Лицо Бенигно перекосилось от злобы, и он вышел из комнаты. Сестра насмешливо посмотрела ему вслед.

Тем временем Антонио и Паула шли к реке. Казалось, все миновало, но едва Паула вспоминала спальню и запах дешевых духов, заглушавших запах пота, к горлу подступала тошнота. Сейчас их окружало широкое просторное поле. Дойдя до тропы, ведущей к реке, Антонио остановился.

— Хочу поблагодарить жандармов.

— lie сболтни лишнего.

— Не волнуйся, — успокоил он ее. — Они хорошие люди. К тому же пусть видят, что мне нечего их бояться.

Вскоре подошли жандармы. Антонио заговорил с ними.

— Вы думаете, у нас на посту не знают, кто такие Руисы? — ответил тот, что помоложе. И, помолчав, добавил чуть тише, глядя на Паулу: — У меня в деревне тоже есть сестренка, такая же красивая, как эта девушка.

— Нам повезло, — сказал Антонио.

— Пока что да, — улыбнулся жандарм. — Но придется подавать рапорт. Если надумаешь уйти от сплавщиков, сообщи, куда направишься.

Они распрощались. Блюстители порядка отправились на пост, Антонио и Паула — к реке.

Отойдя немного, жандарм постарше сказал товарищу:

— Конечно, ты выше меня по званию и грамотнее. Но увидишь, нам влетит за то, что мы его не арестовали.

— Разве тут не все ясно? За что его арестовывать? Я бы на его месте через семь заборов перепрыгнул, если бы кто-нибудь из моих позвал на помощь.

— Так-то оно так. А только в нынешние времена, не знаю уж почему, бедняк, перепрыгнувший через забор богача, всегда будет виноват, а богача, который поставил забор, закон должен охранять. Подозревай всегда бедняка, и никогда не ошибешься.

— И это правосудие?

— Правосудие? — удивленно повторил за ним тот, что постарше. — Правосудие! Послушай, эго твоя первая должность? — Молодой кивнул. — А что ты делал раньше?

— У отца есть немного земли в Паленсии. А детей слишком много. В тридцать восьмом меня призвали и отправили на фронт. Когда война кончилась, я остался на сверхсрочную службу, а через пять лет перешел в жандармерию. Хотел немного подзаработать. А что?

— Да так. Мой отец был погонщиком мулов в горах Гуадикса, между Гранадой и Альмерией. Я часто ходил с ним и много повидал на своем веку. Жил на постоялых дворах, слушал бродяг и странников, скитавшихся по белому свету. Если бы судьи ходили по божьим тропам, наверное, они судили бы по справедливости. Но они ничего не знают, кроме бумаг, а в бумагах — одно вранье. Например, ты видишь самоубийцу и думаешь так-то и так, а потом читаешь освидетельствование — и все выходит иначе. Свидетель врет, это ясно, а читаешь — и будто показания даст честный человек. Сеньоры судьи не виноваты, ведь они-то выносят приговор по бумагам там, в своих кабинетах или в залах, будто в театре. Ты видел хоть раз, как идет суд?

— Нет.

— Так я тебе расскажу. Совсем как в театре. Каждый играет свою роль. А роль преступника, конечно, играет обвиняемый.

— Тогда, — усомнился молодой человек, — что же делаем мы?

— Мы? То же самое, что и все: свое дело. Одни наживают капитал; другие ведут торговлю; третьи молотят на мельнице; четвертые отбывают каторгу; пятые носят мундир. «Палачу — веревка, королю — корона», говаривал дядька моего отца. А он был контрабандистом и многому научился в тюрьме. Я всегда помню его слова, это истинная правда. Надо делать то, что ты должен, и делать хорошо. Мы носим винтовку и мундир и должны были арестовать того сплавщика, а теперь подадим рапорт, потому что должны подать. А другие напишут, потому что должны написать. А Бенигно наймет адвоката; а тот наймет свидетелей, потому что суд не может вынести приговора без адвоката и свидетелей. Их приведут в дом к Бенигно, и в той комнате на задворках будет стоять убогая кровать, а мы с тобой окажемся в дураках или нас обвинят в клевете. А как только те уйдут, туда снова поставят большую кровать, потому что всегда найдутся девки, готовые торговать собой, и все будет, как было, потому что для таких девок нужны Руисы. А когда мы все умрем, придут другие, точно такие же, и станут делать то же самое. Будь все оно проклято! Делай свое дело и увидишь, что к чему.

— Если ты так думаешь, нечего и роптать.

— Думать-то я думаю, а делать не так просто. Одним легче, другим труднее.

— Но тогда…

— А, все равно. Выбирать не приходится.

Беседуя между собой, жандармы удалялись все дальше и дальше. Паула и Антонио остановились на пригорке у края тропы. Смеркалось. Ветер утих, и вершины сосен замерли, погрузившись в глубокую тишину. Сквозь стволы виднелась излучина реки, над которой алел закат.

Паула присела на камень.

— Устала?

— От чего? Мы не так уж долго шли.

— Да нет, я о другом.

— Немного. Я не из слабых.

— Не сомневаюсь. У тебя выдержки побольше, чем у многих мужчин.

— Но не больше, чем у тебя, — отдала ему должное Паула. — Ты ни перед чем не остановишься.

— Это верно. Если надо, я пойду напролом. Пускай падают другие.

«Да, он такой», — подумала Паула. И тихо спросила:

— Выходит, ты думаешь только о себе?

Он взглянул ей в глаза и сказал прямо:

— Да. Я уже не думаю о тебе.

«Надолго ли?» — спросила себя Паула, но промолчала. Какой-то миг он был с ней, а ведь только такой миг чего-то и стоит.

— Послушай, Паула… — помимо воли у Антонио вырвался вопрос, который не давал ему покоя. — Послушай, откуда у тебя документы?..

Паула с готовностью объяснила ему, что это документы Мигеля, сплавщика, которому раздробило йогу. Он просил отослать их домой с почтарем, а она забыла. «Такова, видать, была божья воля», — заключила она. Взглянув на нее, Антонио спросил:

— Ты веришь в бога?

— Конечно. А ты?

Антонио пожал плечами. Теперь пришла очередь Паулы взглянуть на него.

— Скажи, — спросила она вдруг, — ты совсем отчаялся?

— Ты о чем?

— Когда у человека какое-нибудь горе, он цепляется за бога, за святых, по, если горе слишком велико, человек приходит в отчаяние и уже ни во что не верит, даже в бога. И все же бог есть. Это господь помог нам сегодня… Ты совсем отчаялся, да?

— Я скрываюсь. Меня ищут, я говорил тебе.

— Я сама догадалась.

— Когда?

— Сразу, как ты пришел.

— У родника?

Паула слегка покраснела.

— Нет, не тогда. У родника ты был совсем другой. Не знаю какой, но другой. Ты явился как… не знаю… Это было уже потом, у роки. Глаза у тебя бегали, ты заглядывал всем в лица, словно искал защиты.

— И ты заметила?

— Все заметили. Я сама слышала, как они говорили.

— Что говорили?

— Ты думаешь, это их беспокоит? Прибавилась еще пара рук, и все…

— Так вот: я скрываюсь… но, клянусь тебе, я не злодей какой-нибудь.

— Я и это знаю.

— Во всем виноват мой прав… — продолжал он, немного помедлив. — Видишь ли, я родом из Молины…

— Не рассказывай мне ничего. Не надо.

— Ты должна знать… Моя мать овдовела, и у пес ничего не было, кроме пяти детей, и самый старший был я, девятилетний. Как она маялась с нами, бедняжка, как надрывалась на работе, просто убивала себя! Я помогал ей, чем мог, а моя сестра, самая любимая, самая красивая, нанялась в служанки. Казалось бы, дела наши стали поправляться. но тут закрылась мастерская, где я работал, и мне пришлось отправиться в Валенсию на заработки… Конечно, я не мог им много посылать, хоть сам почти ничего не тратил… Шли месяцы, они писали мне, что у них все в порядке; и вдруг пришло письмо, в котором сообщалось, что сестра выходит замуж за человека намного старше себя. Я в это время был в отъезде и не сразу прочел письмо. Я тут же отправился в Молину, но сестра уже была замужем. Только там я узнал всю правду. Оказывается. мать заболела, денег им не хватало, но они не хотели меня огорчать, знали, что я не смогу им помочь. Этому человеку нравилась моя сестра… А у нее не было другого выбора. Мать лежала больная, когда я приехал, я видел, что она не скоро поднимется, а может, и помрет!.. Не попадись он мне под руку, я, возможно, смирился бы и вернулся в Валенсию… Но черт его дернул явиться как раз в ту минуту, когда я расспрашивал сестру, почему она вышла за него, а она расплакалась… В глазах у меня помутилось от ярости, я выхватил наваху и всадил в него… Не знаю, что с ним стало. Я убежал, когда он упал на пол.

— Ты убил его? — спросила Паула.

— Не знаю.

— Почему ты не пошел с повинной? Может, тебя и помиловали бы.

— С повинной? — воскликнул он в ужасе. — Уж лучше пусть меня убьют. Ты не знаешь, что такое суд и тюрьма. Я раз попал туда из-за какой-то пустяковой драки. Ты даже не представляешь, что это такое! На тебя смотрят, как на скотину, водят из одного загона в другой, а потом швыряют в подвал к распутникам и ворам… Нет, я не дамся им в руки!

Снова воцарилось молчание. Розовый свет погас над излучиной реки.

— Теперь ты все знаешь, — сказал Антонио, глядя на нее. — Ты явилась вовремя.

— Куда явилась? Ах, Антонио, — с отчаянием проговорила она, вдруг поняв его. — Это ты явился вовремя… Я ведь очень плохая.

— Ты?! — улыбнулся Антонио. — Не выдумывай!

Паула осмелилась посмотреть на него, словно чьи-то неумолимые руки приподняли ее голову.

— Все так говорят. И ты так скажешь, если узнаешь… Не обманись, Антонио. И подумай: стала бы я бродить по горам, словно лисица, если была бы хорошая?.. Вот именно, словно лисица, — взволнованно продолжала она, вставая, — как сказала та слюнявая старуха!

— Плохие женщины бродят по улицам, глупая, — сказал он, вставая вслед за ней.

— Нет, Антонио, в тот день я просто потеряла голову. Лучше будет, если ты забудешь меня. Ничего хорошего из этого не выйдет. Не надо надеяться.

— У тебя есть муж?

— Слава богу, нет, — вздохнула с облегчением Паула и снова погрузилась в свои печальные мысли. — Только не расспрашивай меня ни о чем… Ах, пресвятая дева, почему я еще жива!

Она почти бегом направилась к реке.

— Подожди, Паула!

— Нет, нет, я недостойна тебя. Оставь меня, забудь!

В ее словах было столько горечи, что Антонио промолчал и последовал за ней через сосновый бор, уже сливавшийся с темнотой.

 

8

Асаньон

Наутро сплавщики только и говорили о празднике в Сотондо, где с каждым что-нибудь приключилось. О заточении Паулы никто не знал, зато шутку Балагура восхваляли на все лады. Немало удивил всех своей пламенной речью Негр, теперь на него смотрели с уважением, хотя он меньше всего хотел отличиться. Сухопарый же не явился ночевать в лагерь, и Белобрысый не сомкнул глаз.

— Уж не стряслось ли чего с Дамианом? — спросил он.

— Ясное дело, стряслось! — засмеялся Балагур. — Сегодня у него постель не то что твоя, не на хвое спит.

Белобрысый отправился работать в прескверном настроении, все поджидая Сухопарого, а тот явился только к полудню, когда обед уже подходил к концу. Но прежде все услышали, как он распевает во все горло:

Не надо просить у женщин: они несговорчивы сплошь; но благодарны бывают, когда без спросу возьмешь.

Едва он вынырнул из-за вершины холма, раздался дружный хохот.

— Хе! — приветствовал его Дамасо. — Ну как прошел бой быков?

— Бык — высший класс! Откормленный, ухоженный, сильный.

— Будешь есть, Сухопарый? — спросил Горбун. — Тут немного жареного хлебца осталось.

— Это мне?.. Пускай его нищие жрут!

— Видать, ты здорово подзаправился, — с завистью сказал Обжора.

Балагур засюсюкал, словно жеманная женщина:

— Хочешь сдобную булочку? Съешь бисквитик, мой миленький. Ты только взгляни, моя ласточка, он весь пропитай винцом!

Сплавщики покатывались от смеха. Только Белобрысый глядел хмуро.

— Черт подери! — подхватил Сухопарый. — А ведь у нее земли сколько хочешь и скота!.. Она предлагала мне остаться.

— Земли! — повторил Кривой, у которого при этом слове всегда текли слюнки. — И ты отказался?

— Я? Что ж мне, по-твоему, торчать в этой дыре, чтобы ублажать одну бабу? Да меня их, знаешь, сколько повсюду ждет… Нет, мне подавай вольную жизнь и побольше юбок! Да кто это вынесет одну бабу! Посмотрите-ка на зверей: ума нет, а свое дело знают. Бабе только попадись на удочку, все мозги задурит, забудешь, кто ты есть… А тут… вы только гляньте на эту подвязку… вот это ноги…

И он вытащил из-за пояса круглую, черную в красные полосы резиновую подвязку, шириной почти в два пальца, слегка обтрепанную по краям. Лукас, взглянув на нее, осмелился заметить:

— Видать, у этой бабы ноги тощие, как жерди.

— Тощпе! — заржал Сухопарый. — Ты, парень, верно, женщин видел только в кино да на открытках! Кобылки, которых седлаю я, еще носят подвязки под коленками. — И, поднеся подвязку к носу, с восхищением воскликнул: — Ух и аромат! Понюхай, Кинтин!

— Бабий дух! — втягивая в себя воздух, произнес Балагур.

— Какие Hie у нее ляжки, если икры такие толстые? — полюбопытствовал Лукас.

— Ляжки у нее во… Словно у белой кобылицы… Ох, и вцепилась она в меня!.. Три года вдовая, в селе-то ни с кем не смеет…

Четырехпалый не выдержал, вскочил и, воздев очи к небу, покинул собравшихся.

— Приняла меня лучше не придумаешь… — продолжал Сухопарый. — А когда уходил, заплакала. И вот подарила на память.

Сухопарый показал на приколотую к рубашке старинную брошь: золотое сердце, обрамленное полудрагоценными камнями.

— Тоже мне модник! — засмеялся Обжора. — Зачем она тебе?

— Что за вопрос? — воскликнул Кинтин. — Впрочем, для тебя, раз ее не съешь…

— Черт подери! — сказал Сухопарый. — Да хоть другой подарю. Той, что не так покладиста. Так уж устроена жизнь.

— А им от тебя какой прок? — не скрывая восхищения, спросил Двужильный. — Везет тебе на баб!

Тут послышался голос примолкшего было Белобрысого:

— Еще бы! «Не надо просить у женщин…», как поется в песне. Им надо делать одолжение.

— Молчи, пустобрех! Велика фигура, да дура! — осадил его Балагур.

— Оставьте парня в покое, — заступился Сухопарый. — Он свое дело знает. Ты еще полакомишься медком. Это тебе я говорю, не кто-нибудь.

— Паулой, что ли?.. Хе! И впрямь медок сладкий… — раздался чей-то злобный голос.

— Да, высшего сорта, — признался Сухопарый. — Лучше не бывает.

— Правда, с перчиком, — смаковал Дамасо. — С особым привкусом.

При имени Паулы Антонио насторожился. Но Американец опередил его, переменив тему. Улыбаясь, он произнес:

— Как твоя вдовушка, например, Сухопарый, а?

— Точно, — ответил тот и провел рукой по губам и заросшему подбородку. — Даже расставаться не хотелось. Что теперь с ней будет, с бедняжкой? Оиа призналась, что ей осточертело в селе, и однажды она не выдержала, поехала в Мадрид, надеясь подцепить кого-нибудь. Да уж больно она приличная. Не повезло ей. Не знала, куда пойти.

— Мадрид многое потерял, — пошутил Двужильный.

— А что, в селении нельзя никого найти? — спросил Шеннон, заметив, что Дамасо собирается сморозить очередную гадость.

— Почему нельзя! — ответил Балагур. — Для грешника всегда найдется добрая душа… Но если женщина приличная, не так-то это просто… ведь рано или поздно все становится известным… Помню, в соседнем селении…

Стали вспоминать разные случаи, и Шеннон, уже однажды побывавший в мире Чосера, словно попал в мир Боккаччо или в прекрасный, вечно живой мир Селестины. Какую антологию жизнелюбия можно было бы составить, слушая этих людей! Они были верными сынами земли, едва вышедшими из нее и еще тесно связанными с ней своим нутром.

— Так какой же им от тебя прок, Сухопарый? — повторил Двужильный.

— Какой прок? Я им даю то, что нужно женщинам от мужчины.

— Выходит, — сказал Кривой, — то же, что и все.

— Конечно. Только вы их ублажаете и думаете, что это они вам делают одолжение. А на самом деле отгн так же сходят с ума по мужикам, как и мы по бабам. Мужик должен знать себе цену, иначе он не мужик, черт подери!

— Одним словом, надо пуд соли съесть, прежде чем станешь настоящим мужчиной, — заключил Обжора.

— У кого что на уме, а у Лоренсо еда!

— Если бы женщин можно было есть, он бы искал их проворнее, — сказал Кинтин.

— А тебя-то кто научил всем этим премудростям? — спросил Дамасо.

— Ах, — вздохнул Сухопарый. — Самая шикарная баба на свете… Другой такой по сыскать.

— С гор, наверное? — усмехнулся Дамасо.

— Нет, она мадридка. Когда мой отец тяжело заболел, врач пашей округи послал его в Куэнку. Там у него нашли какую-то очень редкую болезнь и отправили в Мадрид на исследование, к доктору Леонардо. Само собой, поехал и я. Мне тогда было шестнадцать, я был повыше ростом, не такой приземистый, как теперь. Там я приволокнулся за двумя девчонками, но, как все вы теперь, был недотепой и думал, что они мне, бедняге, оказывают королевскую милость.

Отца положили в палату. Стужа там стояла, как в горах в самый разгар зимы, хотя степы были толстенные, — продолжал Сухопарый. — Но мы благодарили судьбу, ведь мы ничего не платили… а за такие подарочки стоило бы послать ко всем чертям. В палате лежало человек тридцать умирающих, покорные, как стадо баранов, на все им было наплевать. Время от времени туда приходили недоученные доктора или же молоденькие, прямо из-под наседки. Наденут халаты, подойдут к кровати. «Видишь, видишь? — говорят они. — Видишь, что тут у него?» — «Видеть-то вижу, а в чем суть не знаю!» — «Да ист, ты только взгляни, как он рукой двигает». И начнут что-то лопотать на своем языке, и крутят руку бедняге, чтобы получше рассмотреть. Потом покроют его одеялом, похлопают так это, успокоят: «Дело идет на поправку». Хотя все знали, что он умирает.

Он и сам это знал. Но все отвечали: «Да, сеньор, разумеется». В этой больнице все говорили: «Да, сеньор». «Да, сеньор, нужно спуститься в залу. Да, сеньор, надо помочиться. Да, сеньор, надо исповедаться…» Впрочем, это уже касалось сестер милосердия, они только и думали, как бы кто не умер без исповеди… Но речь не о том. Дон Леонардо оказался настоящим сеньором. Он сказал, что хочет помочь отцу и позаботится о нем получше. И забрал в свой санаторий, с садом. Комната там была чище, чем алтарь. Мало того, стоял тот санаторий за городом, мне позволили поехать туда с отцом, и я жил, словно король.

— А девушка была дочка доктора? — предположил Кривой.

— Будете перебивать, не стану рассказывать… В том квартале жили богачи, тихо, всюду зелень… Чтобы ехать туда, надо было нанять извозчика. Тогда-то я первый раз в жизни и сел в карету; впрочем, и в последний, потому что теперь их уже нет. Там у всех были шикарные особняки с садом и собственные кареты. Отцу становилось все хуже. Он гнал меня гулять, говорил, что незачем сидеть возле него, как пришитому, все равно я ничем не помогу. Каждое утро я шел прогуляться. И вот однажды я увидел ее.

Шеннон уловил в голосе Сухопарого искреннее, глубокое волнение.

— Вы даже представить себе не можете, до чего она была хороша. Ваши рожи никогда не касались такого чистого родника. Впрочем, Американец, наверное, испил и не такое… Я ее и сейчас вижу: платье белое, в голубую полоску, белая шапочка на голове, как наколка горничной; новые туфельки с синей отделкой — просто заглядение! По утрам она всегда выходила без чулок. Кожа чистая, белая, такой я ни у кого больше не видел. Меня аж в жар бросило, когда она приподнялась на цыпочки, чтобы подать ведро мусорщику, и я увидел ее щиколотку. Мусорщик отпускал шуточки, она засмеялась и вернулась в дом, даже не глянув в мою сторону. Да я и не смог бы заговорить с пей, у меня бы духу не хватило. — Помолчав немного, он продолжал: — Вечером я увидел ее в черном платье с белоснежным воротничком и в переднике. Но утрешнее мне поправилось больше… Каждый день я ходил смотреть на нее. Она то выносила мусор, то прогуливала собаку. Какая была собака! Громадный, красивый кобель, мне даже казалось, будто не она его, а он ее прогуливает… До того дошел, что стал ревновать к нему, когда он терся об ее ногу! Кончилось тем, что она сама подошла ко мне, я бы так и ходил вокруг да около. Мне легче было умереть, чем заговорить с ней. Куда мне такому задрипанному до такой красотки!.. Я и не мечтал… И вот как-то утром она не вынесла мусор, а на другое — не вышла с собакой. Дом как опустел, она показывалась очень редко… Я совсем потерял голову, о родном отце думать перестал, а ведь он умирал у меня на глазах. И вдруг, в одно прекрасное утро, когда я уже не знал, что и думать, открылась железная дверь, вышла она и заговорила со мной. Спросила, правится ли мне дом и не хочу ли я осмотреть его. Какой у нее был голос! Мой, как послушаешь, — скрипит, словно немазанная телега… Я, конечно, пошел за пей, будто за какой-нибудь святой, а она открывала передо мной тамошние богатства. Мы поднялись по лестнице, и она показала хозяйкины платья — ну просто облака! Потом поднялись еще выше. Она открыла дверь и втолкнула меня в такую спальню, какая в деревне никому и не спилась. «Это моя комната, — сказала она, — мы здесь одни. Хозяева уехали на дачу, а экономка куда-то ушла». Глаза у нее поблескивали, пока она говорила, а я стоял перед пей дурак дураком. Тогда она рассмеялась, заперла дверь и стала расстегивать платье.

— Вот это баба! — вырвалось у сплавщиков.

— А ты думал! У нее глаз был наметанный. Сразу распознавала мужиков. Это я с виду такой увалень, а на деле… Стали мы с пей видеться каждый день, как только она оставалась одна в доме. Стоило экономке уйти, и она тут же вывешивала на окно юбку, а я ее видел из своей комнаты. Я бросался на эту тряпку, точно разъяренный бык… Каждый раз она обучала меня чему-нибудь новому — в этом прозрачном роднике дно было глубже, чем в самом Масегосо. Тогда я понял, что бабам нужны мужики так же, как они нам. Она уже была сыта но горло деликатным обращением, и ее тянуло на простых, чумазых увальней, вроде меня. Она говорила, что столичные ухажеры слишком уж хлипкие, а ей нужен деревенский здоровяк… Ох и баба была!.. Гибкая, что косуля; белая, что твои сливки; упругая, как каравай хлеба. А жару сколько!

Сухопарый замолчал. Шеннон видел, что его рассказ по-настоящему захватил сплавщиков.

— А ничего, — ответил Сухопарый на чей-то вопрос, — все кончилось, фортуна изменила. Разлюбила она меня. Как-то не вывесила на окно юбку. И на другой день нету, и на третий. Наконец я увидел ее с каким-то нахальным типом… Она даже не посмотрела на меня. Если бы я остался там, я бы, хоть и молод был, а сцепился с ним, и он набил бы мне морду. Но умер отец, и я уехал… Однако эта пташка уже научила меня летать. С тех пор я смотрю на всех баб, как петух на кур: поклевывать поклевываю, а сердца своего никому не отдам.

«Да и как он может отдать его, — подумал Шеннон, — если уже отдал в тот раз. Первая любовь здесь, в горах, так же сильна, как и в университетских степах, так же прекрасна и полна откровений».

Когда сплавщики спустились к реке работать, Негр, оставшись наедине с Американцем, мрачно сказал:

— Я хорошенько все обдумал. Ухожу.

Американец с удивлением посмотрел на него.

— Ты уходишь потому, что я тебя ударил? — начал было он. — Сам понимаешь…

— Нет, нет, — перебил его Негр, — напротив, я благодарен тебе. Возможно, ты спас мне жизнь… Я сказал много лишнего. Вот увидишь, скоро сюда явятся жандармы и станут разнюхивать.

Американец в двух словах передал ему, что произошло с Паулой в Сотондо — она накануне рассказала ему обо всем.

— Тем более, другого выхода у меня нет, — сказал Негр. — Если они явятся сюда, меня арестуют… Мне не следовало там говорить, но я не мог сдержаться. Давно уже не выступал, но в этом вся моя жизнь, Американец. У меня нет другой страсти.

— Я сразу понял это, дружище. Сразу было видно.

— Этому я посвятил свою жизнь. Еще парнем ушел из деревни, потому что не мог смириться. В городе я много читал. Ходил в народный дом и с той поры все занимался политикой. Но не так, как другие, по-своему. Для одних политика — это деньги и власть; для других — путь к карьере, к славе» к поклонению; некоторые просто сводят счеты с врагами. А я хотел вести за собой людей, убеждать их, воспламенять. На митингах я — истинный творец. Я никогда не был самым лучшим оратором, самым лучшим руководителем, и не слишком я умен, но никто не умел так увлекать за собой людей, как я. Я всегда знал, когда они готовы, а когда нет; когда надо ударить, когда польстить; когда нужна соленая шутка, а когда — брань, когда смех. Это искусство, Американец. Уверяю тебя, большое искусство. Оно не оставляет следа, не остается в веках, как картина. Зато оно остается в душах людей. Каждый митинг — это успех, и каждый раз я радовался, как господь бог, когда сотворил мир.

По мере того как он говорил, голос его звучал все вдохновенней.

— Бывало, собирают какой-нибудь митинг — социалистов, республиканцев, еще чей-нибудь. Мне все одно. Люди идут послушать речи о том, о чем сами говорят шепотом или в укромных уголках таверн, где их никто не подслушает. Приедем мы в какой-нибудь театр, или на арену для боя быков, или на площадь, а то и просто в корраль, поднимемся на подмостки. Стоило мне выйти… Пет, даже раньше, как только я приезжал в город, я уже чуял, чем пахнет: трудно будет или легко. А там, на подмостках, я уже твердо знал, как завладеть публикой. Я видел, как она отзывается на речи тех, кто выступал до меня, и не забывал следить за шпиками. И вот я начинал. Слегка прощупаю почву, где-то переборщу, где-то не договорю, а всегда находил нужные слова. Это получалось само собой. Они приходили ко мне, как вдохновение к художнику. Я сливался с народом. Со всеми: с восторженными и недоверчивыми, с соратниками и противниками. Я объединял всех воедино и сам был с ними. Митинг для меня был как божий храм, как церковь для священника. Иногда я говорил похуже, но успех был почти всегда. Я чувствовал себя богом: вот море голов, и по моей воле оно то бушует, то затихает… Да, я был богом бури… Прикажи я им убить, и они убили бы; прикажи поджечь — подожгли бы; прикажи одним селом пойти против всей Испании — пошли бы. Пусть бы это длилось несколько часов. Разве это важно? Когда на меня накатит, мне уже все равно.

Он немного успокоился.

— Как видишь, я никогда не искал выгоды для себя. Товарищи считали меня глупым. Я был орудием, я ничего не требовал, только выступал и а самых ответственных и опасных митингах. Чтобы одержать даже маленькую победу, я ехал в самый дальний, захудалый городишко. Меня всегда выпускали перед каким-нибудь важным руководителем, чтобы он использовал созданное мною настроение. Вначале кое-кто советовал мне сделать карьеру, не зарывать свой талант в землю. Карьера! Что такое титулы и почести, если ты умеешь вселить в людей страсть, заразить их своим пылом! Ведь официальная политика не что иное, как позорный фарс! Когда же, наконец, они поняли, что я не преследую, как они, корыстные, ничтожные цели, они решили, что я не достоин высокого поста на задворках их министерств… Да, им не дано было меня понять. Они не понимали, что я хочу лишь слить тысячи людей в единое существо, которое по моей воле станет то львом, то собакой, то засмеется, то разгневается, и пойдет, словно послушное судно, куда я повелю!.. Больше меня ничто не трогало. Я читал, чтобы говорить; изучал людей, чтобы говорить, и не было для меня лучшего зрелища, чем митинги, где я мог послушать других достойных ораторов, подметить их промахи, поучиться у них… Я слышал всех самых лучших. Многие потом прославились, другие так и не достигли славы — например, один пал от пули в Барселоне во время стычки с синдикалистами… А знаешь, кто был самым лучшим, хотя потом у него сдали нервы? Дон Мелкиадес. Какой был оратор! Однажды он выступал в зале, где даже его сторонники, уж не помню почему, были против него и хотели сорвать его выступление. Но стоило ему выйти на трибуну, вздохнуть и произнести одно-единственное слово, как все зааплодировали. Он только воскликнул: «Соратники!» Понимаешь, одно слово: «Соратники» — и оно тут же стало самым нужным в мире, в один миг превратило всех, даже врагов, в его единоверцев, и пророком стал он сам, Мелкиадес… Каждый раз, когда я вспоминаю, как он сказал: «Соратники!»…

Оп еще раз произнес это слово, раскатывая «р», с печалью и завистью, словно ключ этот открывал врата потерянного рая. Затем положил руку на плечо Американцу…

— Но все это позади. А вчера ты спас мне жизнь, потому что мое имя писали на афишах такими крупными буквами, какими потом писали только имена министров. Представляешь, что будет, если они дознаются?

— Не надо меня благодарить. Я это сделал ради всех нас.

— По правде говоря, в глубине души я не очень-то тебе благодарен. Может, было бы лучше, если бы этот вечер стал для них великим, и все, что ораторы обещали, сбылось для этих людей. Ах! Разжечь бы костер и сгореть в нем! Ну, да ладно, хватит речей, поораторствовал, и будет. Я опять заговорил теми же, уже забытыми словами, как давно я их не произносил! Вот и все, — заключил он с горечью. — До сих пор мне удавалось скрываться, но моя страсть выдала меня… Пойду возьму вещи, я уже все сложил.

Американец, печально задумавшись, подождал, пока Негр вернется.

— Не буду ни с кем прощаться, скажи им, что хочешь, — И вдруг, словно его осенило, Негр спросил: — Ты ведь тоже был к этому причастен, да?

Золотой зуб сверкнул в улыбке.

— Речей я не произносил. А вот с народом был, дружище. Я ведь не оратор.

— Подрывник?

— Не только. Люди шли за мной в огонь и воду: стрелял ли я, давал отпор начальству или ввязывался в заварушку.

Негр давно заметил: когда Американец говорит о некоторых вещах, его американский акцент усиливается.

— Но у меня уже не осталось иллюзий. Мне даже кажется, что я разочаровался в революции, все это так далеко… Но сейчас, в эти дни… — признался он, улыбаясь, — Я понимаю тебя, очень хорошо понимаю… Будь счастлив, — сказал он на прощание. И они крепко пожали друг другу руки.

Негр пошел по тропе, взбиравшейся вверх по косогору, за спиной у него была маленькая котомка. На вершине холма он обернулся и, прежде чем начать спускаться, помахал артельному.

— Прощай, соратник!

И скрылся из виду. Погрустневший Американец направился к реке, к своим. Еще до вечера артельный убедился в прозорливости Негра. Едва сплавщики вернулись в лагерь, к ним пожаловали жандармы, «поперечношапочные», как называл их Балагур.

Это были капрал и пожилой жандарм, которые приходили в Сотондо. Они явились якобы для того, чтобы собрать дополнительные сведения, и еще раз проверили у всех документы. Паулу оставили в покое — Американец выдал ее за свою родственницу. Антонио заметно нервничал, но им занимались недолго, хотя и предупредили еще раз, чтобы он никуда не отлучался. Гораздо дольше они провозились с Шенноном, но главным образом интересовались тем, кто выступал в Сотондо против Бенигно.

— А, это Негр! — сказал Американец. — Я сам хотел бы знать, куда он подевался. Со вчерашнего дня его не видел. Он не ночевал здесь.

Капрал очень удивился и принялся подробно о нем расспрашивать. Однако никто ничего не ведал, и Американец пообещал узнать о нем у капитана. Тогда жандармы удалились вверх по реке, отказавшись выпить вина, ибо находились при исполнении служебных обязанностей.

— Хе! — воскликнул Дамасо, заметив, что встревоженные сплавщики молчат. — Однако вы здорово струхнули, ангелочки. Видно, хорошие у вас послужные списки!

— У меня, что ли? — спросил Белобрысый.

— У тебя-то нет, ты еще не дорос. Лукас и Обжорка тоже. А вот у остальных… Нечего сказать, артель у пас подобралась! Ты, Американец, сколько душ отправил на тот свет?

— Достаточно, — глухо ответил Американец, — каждый день замаливаю грехи. Но жандармы ищут не меня. Это было далеко от Испании.

— Стало быть, выгодно работать за границей. Хе! А ты, Сухопарый? Сколько мужей угробил?

— Гробить никого не гробил, — весело откликнулся Сухопарый, — до этого дело не дошло. Я своих быков дразнил, колол, а вот прикончить не доводилось.

Сплавщики засмеялись.

— Разве ты не знаешь, что сейчас судят тех, кто путается с чужими женами? Да, их сажают в тюрьму по доносу. Сколько же лет тебе сидеть за решеткой?

— Неужели придется? — удивился Сухопарый. — Никакой жизни нет!.. Выходит, мужики уже не могут сами отбиться от рогов, зовут на помощь жандармов?

— А ты, Англичанин, скольких убил?

— Нескольких, но на войне.

— На войне! Что ж, по-твоему, они не очень мертвые, если тебе медаль дали… А ты, Четырехпалый, много ризниц обокрал?

— Не болтай ерунды. В твоей башке одни гадости… А вообще ты прав, друг. Я тоже грешник.

— Хе! Все вы одним миром мазаны!.. Если раскроить вам нутро, ох и завоняет же тухлятиной!.. А Паула с Антонио, белые голубки?.. А Обжора, который ворует жратву?

— А ты, черт возьми? — прервал его Сухопарый. — Ты ничего не сделал?

— Я? Спроси, чего я не делал в своей злополучной жизни!

В его словах прозвучала такая гордость, что на миг воцарилась тишина, только ложки скребли по дну сковороды.

— Стало быть, — пошутил Балагур, — они за каждым из нас могли прийти.

Его слова остались без ответа. «Да, — подумал Шеннон, — каждому приходится что-то скрывать: либо вину, либо мысли. У каждого есть своя тайна». Не удивительно, что в ту ночь не все сплавщики уснули сразу. Обжора тоже не спал, но совсем но другой причине. Что ему до недавних событий? Просто он вечером обнаружил след нутрии и обмозговывал, как бы получше соорудить ловушку. Судя по останкам довольно крупной щуки, которые валялись на берегу, нутрия была прожорливая, а стало быть, и жирненькая. Правда, мясо ее отдает рыбой, а все же ото мясо. И шкурку можно выгодно продать. Обжора предвкушал ожидавшее его наслаждение, пока не пришел сои.

 

9

Трильо

Местность становилась все ровнее. Сплавщики продвигались вперед меж вспаханных земель, порою белесых и бархатистых. У Трильо река круто сворачивала к югу, устремляясь к цветущим садам Аранхуэса — концу сплавного пути, — а затем через Португалию к бескрайним просторам Атлантики. Дни делались все длиннее, и каждый вечер оживало царство лягушек — обитательниц ночи, зеленых водяных кудесниц, монашек кудрявой водоросли, славящих лупу и своих богов.

Было еще совсем рано, когда Белобрысый и Сухопарый, идущие впереди своего деревянного стада, спокойно пасли его в послушных водах. Заросший шпажником берег благоухал сандалом. И вдруг на пути им встретилось нечто совсем повое: проезжая дорога.

Диво дивное! Для прибрежных жителей этот большак был всего-навсего паршивой ухабистой дорогой, по которой громыхали вереницы повозок, вздымая облака пыли. Для сплавщиков же это была сама цивилизация.

— Черт возьми! — воскликнул Сухопарый. — Конец нашей каторжной жизни!

Он наслаждался, ступая по утрамбованной поверхности и удивляясь огромному зданию, возвышавшемуся на пригорке. На берегу, скрытом за холмом, внезапно взвилась ввысь утренняя песня, трепетный девичий голос. Оба сплавщика, не сговариваясь, ринулись в ту сторону, словно на сигнал горниста, зовущий в бой.

Две девушки стирали белье в заводи под сенью старого тополя. Услышав торопливые шаги, они обернулись.

— Пой, душа моя, пой, — сказал Сухопарый. — Не бойтесь, мы не разбойники.

Та, что пела, подняла голову и взглянула на них. При этом вырез ее платья великодушно приоткрылся.

— Еще чего! — ответила она. — А кого нам бояться?

— Черт подери, да хотя бы сплавщиков! Когда они здесь проходят, вы становитесь очень пугливыми…

— Ой, мамочка, да ведь это и впрямь сплавщики! — воскликнула вторая.

— Что, слыхали о пас? — не без гордости спросил Белобрысый.

— Слыхали, слыхали, — ответила первая и так выразительно махнула рукой, что мыльная пена брызнула на траву.

— А разве мы плохие? — улыбнулся Сухопарый.

— Но вы сами говорите…

— Как видите, пас здесь двое, — вставил свое слово Белобрысый, — и пока мы еще никого не съели.

— Никого… — подтвердил Сухопарый. — Разве что кусочек откусим.

— Всего-то? — спросила певунья.

— У них еще аппетит не разыгрался, Эмилия, — сказала другая, и обе засмеялись, польщенные ухаживанием.

— Не разыгрался! Слабо сказано! — хвастливо воскликнул Сухопарый, — Да мы, сплавщики, умираем от голода. У нас волчий аппетит… особенно на телятинку!

Не прерывая беседы, девушки принялись аккуратно укладывать белье в корзины.

— А этот желторотый тоже из ваших? — спросила Эмилия, она была помоложе.

— Тебе не по вкусу молоденькие? Попробуй — понравится.

— Еще чего! — сказала старшая. — Кто что любит.

— Если тебе нужен старый петух со шпорами, — подступил к ней Сухопарый, — он к твоим услугам.

— Не так-то он стар, когда распетушится, — возразила она.

— Вот девка, так девка, за словом в карман не полезет! — приосанился Сухопарый. — Прямо хоть белье ей подними…

— Ну, ну, полегче, — осадила она его.

— Я говорю, надо корзинку поднять, донести ее до дому. А у тебя дурное на уме?

Она деланно рассмеялась.

— И вы бросите свои бедные бревна? — шутливо спросила Эмилия.

— Авось до моря не доплывут! А я пойду с тобой, есть о чем потолковать, — ответил ей Белобрысый, которого присутствие Сухопарого и стесняло и раззадоривало.

Девушки хитро переглянулись.

— Ну что ж, пусть проводят?

— А вдруг они потом на нас рассердятся, Агустина?

— Рассердиться не рассердятся, — Агустина дерзко посмотрела на Сухопарого и добавила: — А вот сбежать могут.

— Это верно, скорее всего они струсят.

Сухопарый подошел к Агустине.

— Кто это струсит?.. Еще не родился такой мужчина, который меня испугает.

Девушки все больше потешались над ними.

— Да это вовсе не мужчины, — сказала Агустина, — а женщины. Ну что ж, идемте, храбрецы!

Взявшись за руки, девушки пошли вверх по косогору, оставив корзины сплавщикам. Наверху легкий ветерок трепал им волосы, не покрытые платками, обтягивал юбками стройные ноги. Сухопарый и Белобрысый, подняв корзины, отправились за ними. Нести корзины в руках было неудобно, но поставить их на бедро или на голову, как женщины, они постеснялись.

— А эта пышечка, Эмилия, ничего, — сказал Белобрысый.

— Мне больше нравится другая, поджарая. Па мой вкус…

Вскоре они нагнали девушек. Те с вызывающим видом оглядывались на них, подталкивая друг друга локтями, смеялись, отпускали язвительные замечания.

— Что, тяжело нести белье? — крикнула Эмилия.

— А вам не тяжело? — спросил Сухопарый. — Может, скинете?

Со смехом и шуточками они подходили к большому зданию за высоким побеленным забором, которое еще раньше привлекло внимание Сухопарого. В стороне виднелись какие-то будки среди молодой поросли деревьев.

— Мы туда идем, девушки?

— Туда, туда, — снова засмеялись они. — Что, уже струсили?

Сухопарый не ответил, но явно насторожился. Над зарешеченными воротами отчетливо виднелась большая вывеска.

— Что там написано, Белобрысый?

— Национальный ле-про-зо-рий Трильо, — с трудом прочел парень. — А что ото?

Сухопарый нахмурился. Что-то настораживало его, но что именно, он не знал. А пуще всего он не любил неизвестности. Опасности, встречавшиеся ему на пути, были всегда для него ясны: обиженные женщины, взбешенные мужья, дубинки, навахи, охотничье ружье… Девушки, стоявшие у ворот, уже не смеялись. Пока мужчины подходили, Эмилия дергала за цепь колокольчик.

— Ну что? Хотите зайти?

Сухопарый подозрительно озирался по сторонам. Уж слишком все здесь было повое, слишком основательное… Будто хороню сделанная ловушка. Белобрысый смотрел на него, ожидая решения.

— Что это? — спросил Сухопарый.

— Прокаженные. Дом для прокаженных, — ответила Агустина мрачно.

— Только здесь это называют «болезнью» или «простудой».

— Проказа, — повторила Агустина, видя, что ее не совсем понимают, — это болезнь, которая поедает мясо… Помните больных, которых исцелил Иисус Христос?

Сухопарый хотел было признаться, что редко ходит в церковь, хотя уже смутно догадался о чем-то, как вдруг Белобрысый воскликнул:

— Покрытых язвами, как святой Рох!

— Намного хуже, — сказала Агустина. — У одной женщины она постепенно съела все пальцы. Это заразно.

Па ее губах застыла горькая, жестокая усмешка. Сухопарый мгновенно бросил к ее ногам корзину с бельем. Белобрысый последовал его примеру.

— Пет, — проговорила Агустина с вызовом, — не смотрите на нас так, мы не прокаженные. Мы служанки у здешних докторов. Они говорят, что это не заразно, и живут прямо там, внутри. А мы отдельно, и едим отдельно… Все отдельно.

— Да, нечего сказать, — произнес Сухопарый, которого охватывал древний ужас перед этими язвами египетскими, этим библейским возмездием, — хорошенькую работенку вы себе нашли.

— Не хуже, чем у вас! — отпарировала Агустина.

— По правде говоря, я бы ни за что не променял свои мучения на это, — ответил ей Белобрысый.

— Почему вы здесь работаете? — спросил Сухопарый.

Агустина повернула к нему хмурое лицо и произнесла, отчеканивая каждое слово:

— С голоду. У меня голодают четверо братьев и парализованная мать. А здесь, — она кивнула в сторону здания, — платят вдвое.

— Такие хорошие девушки могли бы устроиться и получше.

— Будь все проклято! — в сердцах воскликнула Эмилия. — Ах, был бы мой голод не таким честным!..

Другая ничего не сказала, только еще раз пригласила:

— Ну что, рискнете?

Сухопарый ни за что бы не согласился войти, но в девичьем голосе зазвучало явное презрение, и он не мог этого вынести. Он молча последовал за девушками, когда привратник, наконец, открыл зеленые зарешеченные ворота. Лицо у привратника было самое обычное, старое.

Они шли под редкой сенью ухоженных акаций. Невдалеке, на площадке, гуляли женщины в цветастых платьях. Вдруг одна из них, заметив идущих, что-то сказала остальным, и все бросились им навстречу. Только мужское достоинство Сухопарого помогло ему побороть отвращение. Но тут он заметил проволочную сетку, которая отделяла их от женщин. Приблизившись к ней, женщины с веселым любопытством принялись расспрашивать:

— Здравствуйте… Вы сюда?.. У вас здесь родственники?

Напуганные сплавщики смотрели на женщин. Почти все они были молоды и ничем не отличались от других, если бы не лица. Что было в них странного? Ах да, они напоминали китаянок! Не цветом кожи, нет, а разрезом глаз. К ним неторопливо подошла еще одна женщина и, растолкав других, протиснулась в первый ряд, к самой сетке. Вцепившись руками в барьер, она впилась пристальным взглядом в мужчин, как удав в пташек, а те, словно загипнотизированные, не в силах были отвести глаз от ее красного, почти фиолетового лица, до того распухшего, что оно потеряло всякую форму, и маленький нос едва виднелся между воспаленными щеками. Ее взгляд был таким же злобным, как и голос:

— Что, боитесь?

На сей раз Сухопарый не мог даже пошевельнуться. Агустина взяла его за руку и повернула спиной к женщинам.

— Пойдем отсюда. Я и так вижу, что ты смелый человек.

— Сейчас я не смог бы даже поцеловать тебя, — признался Сухопарый, посмотрев на нее.

Он видел приоткрытые ворота, а за ними широкое поле… Истинный рай!

Она ласково улыбнулась ему, провожая до выхода.

— Такому человеку, как ты, нелегко сознаться в этом… Но ты все равно меня не обманул… Иди спокойно. Во всем Трильо не нашлось мужчины, который осмелился бы войти сюда со мной.

Девушка снова взяла его за руку, и ему показалось, что она сжала ее. Однако он был так потрясен, что едва обратил на это внимание. Он не заметил, как очутился за воротами, и увидел Белобрысого, стоявшего в стороне. Эмилия не стала выходить за ограду.

— …Ночуем мы в селении, — говорила Агустина Сухопарому. — Уходим отсюда в шесть. Если надумаете нас проводить…

Сухопарый стоял, опустив голову, и видел только, как словно два крыла, вздымаются и опускаются девичьи груди. Голос настойчиво проникал ему в уши, пальцы чуть сильнее сжимали руку.

— Мне надоело, понимаешь, надоело. Мне нужен мужчина, настоящий мужчина, который пошел бы на мной через эти ворота, просто так, не побоялся бы… Мне надоело, — повторяла она затравленно.

— Что надоело? — пробормотал Сухопарый.

— Надоело быть голодной и честной, — резко ответила она и скрылась за воротами.

Оба сплавщика пошли прочь, не оглядываясь, едва удерживаясь, чтобы не побежать. Как только они спустились на большак, Сухопарый вытер пот, градом катившийся по лицу, и сказал:

— Ах ты, черт! Я всегда говорил, что там, где не требуется сила, у баб больше выдержки, чем у мужчин.

Белобрысый не ответил. Они вышли к реке, уже полной стволов, спокойно плывших по течению. Кто-то из сплавщиков прокричал им с другого берега:

— Эй! Куда вы запропастились?.. Какую-нибудь девку нашел, Сухопарый?

Но Сухопарый глядел лишь на Белобрысого, устремившегося вниз по берегу. Удивленный Дамиан побежал вслед за ним и увидел, что он на ходу торопливо сбрасывает одежду. Когда Сухопарый подбежал к нему, тот уже шумно плескался в спокойных, много повидавших водах, куда еще не дошли стволы.

Белобрысый с остервенением терся. Наконец он вышел на берег, красный, как вареный рак; на теле его, до самых ступней, черных от прибрежного ила, сверкали капли. «Как архангел Михаил, — подумал Сухопарый, — Такому только баб охмурять! А белый-то какой, будто никогда и не загорал!» Он представил его в язвах, как у святого Роха, с лицом, как у той прокаженной женщины. И весь передернулся. Но тут же разозлился на себя и сорвал раздражение на Белобрысом.

— Какого черта ты полез в воду?

— Я люблю купаться, ты же знаешь.

— Попятно… Тоже мне сплавщик! Одевайся немедленно, ты весь дрожишь.

У «архангела» зуб не попадал на зуб. Он посмотрел на товарища.

— Честно говоря, Сухопарый, — признался он, — я боюсь надевать на себя эту одежду.

— Не мели чепухи, друг!.. Мне ведь тоже не по себе… Давай, давай, — ласково проговорил он, — а как же они ходят туда каждый день?

— А что, если… я подумал вдруг… а что, если это неправда? Если и они?.. Эмилия брала меня за руку, да и я обнимал ее!

Сухопарый пристально посмотрел на Белобрысого.

— Агустина сказала мне правду, когда мы вышли за ворота. Это я тебе говорю, Дамиан Серрано.

Белобрысый опустил голову. Он выглядел сейчас совсем юнцом, почти подростком. И вдруг, ощутив себя нагим, словно только что покинувшим рай, он потянулся за вещами, а затем, подняв голову, уже не без лукавства заключил:

— Я верю тебе, Сухопарый. Уж кто-кто, а ты в таких вещах разбираешься!

— Черта с два… Стал бы я тогда обливаться холодным потом! Не трусь! Знаешь, как лечат такие страхи? Вечером сходим в селение и зальем вином.

Белобрысый рассмеялся под рубахой, он как раз надевал ее. В полдень они рассказали о своем похождении сплавщикам, и Шеннон заверил их, что заражение происходит гораздо медленнее, чем считали в древности. Сплавщики еще немного поспорили, и все решили единодушно, что по случаю прихода в селение у большой проезжей дороги и всей «этой передряги» следует хорошенько напиться.

Американец не стал возражать, но велел им «не выходить за рамки». Сплавщики торжественно поклялись, и к вечеру, покончив с работой, большая часть артели под предводительством Сухопарого отправилась по дороге в Трильо, которое было уже совсем близко. В лагере остались Американец, Горбун, Обжорка и Четырехпалый, всегда готовый замаливать грехи, и свои собственные, и те, которые намеревался совершить ближний. Лукас тоже не пошел, чтобы позаниматься с Шенноном, который уже почти научил его читать. Время от времени Шеннон поверх его головы, склоненной над книгой, смотрел на Паулу. Губы у нее были надуты, как у девочки, глаза глядели задумчиво. Иногда она отвечала улыбкой на взгляд Шеннона, но чаще смотрела на молча лежавшего Антонио. Остальные отправились в «столицу пенных вод», как окрестил селение Балагур, ибо посреди Трильо река Сифуэнтес низвергалась водопадом в Тахо.

У самого моста сплавщики обогнали двух девушек из больницы, возвращавшихся с работы. Сухопарый отстал от товарищей и присоединился к ним.

— Так уж вышло, девушки, — сказал он, как ни в чем не бывало, хотя и испытывал некоторую неловкость. — Ничего не поделаешь. Решили всей компанией пойти выпить.

Агустина холодно посмотрела на него.

— Я так и знала. Мы совсем не ждали вас.

Однако Сухопарый прекрасно понимал, что это неправда. Ведь было уже почти семь. Эмилия, надеявшаяся, что Белобрысый тоже отстанет от своих и подойдет к пей, сказала с досадой:

— Я тороплюсь, Агустина. Прощай.

Агустина, снова обернувшись к Сухопарому, резко проговорила:

— Что, брезгуешь? Скажи честно и уходи. Ты мне ничем но обязан.

Сухопарый посмотрел на ту, что ждала его, и пожалел девушку. Может быть, именно потому, что по собирался идти на свидание. Других женщин, к которым он ходил, он не жалел — не за что было.

Бросив на него вызывающий взгляд, она сказала с презрением:

— Как я могла подумать, что ты не такой, как другие! Почему мне утром приглянулись твои глаза, твои руки?.. Просто померещилось, — слезы душили ее. — Какая чушь! Ты старый, это верно, но не петух!

Она была великолепна: голос ее звучал резко, глаза блестели в темноте навеса, грудь вздымалась. Сухопарый забыл обо всем, заключил девушку в свои объятия и впился в ее губы с такой силой, что почувствовал привкус крови. Он всосал ее с дрожью, словно яд, и, оттолкнув девушку, сказал:

— Видишь, как я брезгую. Теперь я такой же, как и ты.

Она даже и не подумала вытереть алую ниточку крови с прикушенной губы. Глаза ее по-прежнему сверкали, грудь вздымалась.

— Да, ты такой же, как я, ты мой петух! — согласилась она. — Вот почему я ждала тебя, когда эта дура Эмилия хотела уйти. И дождалась бы обязательно… А теперь я ждать не хочу, не могу, не томи меня!

И обдав его горячим дыханием, она приблизила к Сухопарому белое лицо с окровавленными губами. Сухопарый вдруг оробел, он не узнавал себя. Его пугала не проказа, не язвы. Нет! Эта женщина все больше и больше завладевала им. А он привык быть себе хозяином.

— Я приду к тебе потом, ласточка. Сейчас меня товарищи ждут.

Под навесом сразу стало свежо, таким холодом повеяло от женщины.

— Ты хочешь свести меня с ума! — крикнула она и, видя, что мужчина, уже готовый было покориться ей, собирается уйти, схватила его за руку. — Ты не знаешь, на что я способна! Не знаешь, что такое отчаяние и голод! Сто раз я хотела стать шлюхой, слышишь? И не могла, мужчины противны мне… А вот теперь пришел ты! Неужели ты такой же, как другие?

— Нет, — обернулся к ней Сухопарый, задетый за живое. — Иди вперед, я пойду за тобой и погляжу, где ты будешь меня ждать. Как только мне удастся уйти от товарищей, я приду к тебе.

Она посмотрела на пего, вновь желанная, и поняла, что помимо воли коснулась самой сокровенной его струны: он был мужчиной и знал, что настоящих мужчин не так уж много. Она поправила блузку, привела в порядок волосы и пошла.

Сухопарый следовал за ней по улочкам, ведущим вверх по косогору. У самого поля, где были гумна и свалки, она остановилась у маленького сарая, обернулась и подождала, пока он подойдет, прильнув спиной к двери, словно ее распяли.

— Я буду здесь. Сейчас я ухожу, — сказала она, когда подошел Сухопарый. — Но если ты не придешь… тогда читай газеты. — Сухопарый снисходительно улыбнулся, а она продолжала: — Я понимаю, ты мне не веришь… Ты ведь не знаешь, каково говеть в двадцать девять лет, в таком вот селении. Ты не знаешь, какая это мука, когда не можешь полюбить мужчин, которые не прочь воспользоваться твоей бедностью. Не знаешь, как тяжко завидовать женщинам, которые кичатся своей порядочностью и ни в чем не испытывают недостатка… Ах, что ты можешь знать! — заключила она, уклоняясь от его поцелуев, которыми он пытался утешить ее, все больше желая остаться. Но должен же он быть хозяином положения, черт возьми! И сказав ей несколько ласковых слов, он удалился.

Не успел он пройти и двух шагов, как она окликнула его с порога:

— Послушай, как тебя зовут? Я хочу знать, кого мне проклясть, если ты окажешься не мужчиной!

Он сказал ей свое имя. Ему и в голову не пришло соврать, как прежде. Нет, кому угодно, только не ей:

— Дамиан… Но меня прозвали Сухопарым.

До него донесся смех, приглушенный, но полный огня, почти вызывающий.

— Сухопарый… Это ты… Тебя так прозвали…

«Черт подери, их надо держать в узде», — подумал он и стал спускаться вниз по улице.

Когда он вышел на маленькую площадь, дверь с зеленой лозой, говорящей о том, что здесь винный погребок, распахнулась, выплюнув двух крестьян.

— Пошли вон! — раздался крик изнутри. — Вы что, не видели сплавного леса возле моста? Сплавщики заняли этот дом!

После свежего воздуха Сухопарого обдало резким запахом вина и дыма, от которого он едва не задохся. При слабом пламени коптящего светильника он увидел Двужильного и Балагура, переливавших вино из бурдюка в кувшин. Оно пузырилось, словно кровь, вытекающая из ножевой раны в груди, и оставляло красные пятна на руках мужчин. Вдруг Обжора нагнулся и, подставив под струю толстые губы, стал громко прихлебывать. Сухопарый оттолкнул его, и тот ткнулся в пол измазанным рылом. Возле кувшина, поглаживая бурдюк, становившийся все более дряблым, стоял тщедушный человечек в кашне и тщетно пытался воспротивиться произволу.

— Берите любое вино, только не это… не это… Разбойники! — наконец не выдержал он, видя, что никто не обращает на него внимания. — Хуже разбойников… Я должен знать, сколько здесь литров, должен отмерить!.. Разбойники!

Он совсем обезумел и вцепился в руку Сухопарого, который в бешенстве обернулся. Кривой поспешил отвести человечка в сторону, предупредив с самым серьезным видом:

— Не трогайте его, Константино. Лучше смиритесь.

Константино со слезами на глазах оглядел комнату, где уже царил полный хаос. Скамью опрокинули. В углу валялись сваленные в кучу багры. На стойке все было перевернуто вверх дном, из опрокинутой бутылки капало вино. В короткое время пол затоптали так, словно здесь прошел целый табун ослиц. На полках не осталось ни одного стакана, а единственную уцелевшую бутыль водки, настоянной на руте, как раз кто-то тащил вниз. С потолка свисали колбасы; Обжора срывал их вместе с гвоздями, и ел, не очищая. Сплавщики сгрудились вокруг истекающего кровью бурдюка со стаканами и кружками в руках. Человечек не видел вокруг ни одного участливого лица, не слышал ни одного слова утешения, если не считать тех, что сказал ему сплавщик, призывавший к смирению. Окончательно сдавшись, он отступил к самой темной стене и прижался к ней спиной.

— Эй, ты, — крикнул Балагур тому, кто взял с полки бутыль, — Оставь водку, она слишком быстро валит с ног.

— Хе! Рута очень полезна для брюха.

— Вот и жри ее!

— И то верно, — согласился Дамасо и, разбив бутыль о прилавок, извлек оттуда стебелек руты и стал жевать. Стебелек еще торчал из его жадного рта, когда он подошел к сплавщикам, сгрудившимся вокруг кувшина с вином.

Комната, освещенная слабым трепетным пламенем, была не столько грязной, сколько убогой и безрадостной. В таких сельских харчевнях живет, кормится, любит и умирает деревенский бедняк. Свет сюда поступал из крохотного окошка и застекленной двери, одну створку которой прикрывала картонка от календаря. Лестница в глубине вела в жилое помещение. Вещей было немного: прилавок, покрытый клеенкой, сосновая кадка, длинный стол, две скамьи, цинковая мойка для стаканов, да полки у стены, да пара-другая табуреток. Две полоски липучек были усеяны засохшими мухами. Печь и стену у светильника покрывала жирная копоть. На двери висела подкова. Ах да, еще на степе, прибитая четырьмя гвоздями, красовалась почерневшая фотография, вырванная из какого-то журнала, — единственная потуга на роскошь среди этой извести, земли и дерева. На фотографии девушка обнажалась с самым непринужденным видом. Возможно, то был кадр из какого-то фильма. Сорочка сползла к еще обутым ногам, и тело прикрывали лишь короткие трусики. Изящная поза и шикарная спальня с роскошной кроватью в глубине казались особенно нелепыми тут, в деревенской харчевне.

У кувшина раздался ликующий вопль.

— Конец бурдюку! — кричал Балагур, поднимая его обеими руками.

— За дело, друзья! — отдал команду Сухопарый.

И в вино тут же погрузились стаканы и кружки. Потом головы сплавщиков запрокинулись к потолку, а кадыки энергично задвигались. Темно-лиловые струйки потекли по губам к подбородку. Самые утонченные вытирали губы тыльной стороной ладони. Некоторые переводили дух.

— Вот это жизнь! — воскликнул Обжора, совершая очередное нападение на колбасу.

Белобрысый запел, остальные дружно подхватывали конец каждой строки:

На волоске у сплавщика жизнь. Наддай! Дня не пройдет без тревог. Наддай! Сегодня есть она, завтра — нет. Наддай! Сплавщик — мой муженек. Наддай! Он тихим голосом… Наддай! такое скажет мне… Наддай! когда останемся… Наддай! мы с ним наедине. Наддай! Наедине!

Последние слова они уже не пропели, а неистово прокричали. Поверженный Константино сидел на плетеных корзинах, окончательно смирившись с судьбой. И вдруг раздался голос, достаточно зычный, чтобы заглушить хохот, бульканье вина, сопение и чавканье:

— Это что же такое творится на белом свете? Где же приличие? Где же у вас совесть?

На верхних ступеньках лестницы появилась женщина. Огонек светильника в ее руках освещал круглое лицо, гневный взгляд и пышный бюст. Ей еще не перевалило за сорок. Первым заметил ее появление Константино, опрометью кинувшийся к лестнице.

— Я же сказал, чтобы ты не выходила, Мануэла! Я же просил тебя!

— Что ж, по-твоему, терпеть это всю ночь? А они пускай нарушают покой добрых людей? Разве нет никакой управы на этих разбойников?

Сухопарый тут же очутился подле лестницы.

— Да здравствуют неприступные бабы!

Женщина сверху кинула на него взгляд.

— Ах, так это вы будете платить за все?

— Тут каждый может заплатить… Цвет сплавщиков! Не сомневайся, толстушка… У нас месячный заработок.

— В горах — захочешь, не потратишь! — воскликнул Балагур.

— Так я вам и поверила… Это вино стоит по меньшей мере триста реалов.

— А стаканы, водка, колбаса? — простонал Константино.

— Колбаса? — даже поперхнулся Обжора. — Да это же ослятина!

— Заткнись! — отрезал Сухопарый, — Слово твое — закон, королева… Эй, Кинтин, пусть каждый внесет свою долю!

Порешили собрать шестьдесят реалов с каждого, и Балагур обошел всех со шляпой.

— Здесь больше, чем надо, — заметила хозяйка таверны, спускаясь с лестницы к Сухопарому, а тот ответил, приблизив к пей лицо:

— Липшее возьми себе на платок. Дарю тебе. Меня зовут Сухопарый, если тебе вдруг вздумается вышить на нем мое имя.

Женщина слегка отступила и ответила:

— Я не нуждаюсь в твоих платках. Другой подарит.

Сухопарый пристально посмотрел на женщину и сказал, намекая на ее горемыку-мужа:

— Это какие? Носовые, да?

Женщина опустила глаза, а Сухопарый усмехнулся и проговорил:

— Константино, я хочу выпить за твою женитьбу. Когда вы поженились?

— В декабре.

Взгляд сплавщика скользнул по хозяйкиной талии. Он насмехался все более откровенно.

— А когда крестины?

Константино молчал. Женщина избегала глаз Сухопарого. Сплавщик сделал шаг вперед и встал между супругами, оттеснив женщину к стене, под лестницу.

— Так когда же? — настаивал он.

— Сами не знаем, — ответила женщина, тщетно пытаясь говорить как можно солиднее.

— Быть того не может! — с издевкой воскликнул Сухопарый, а затем вкрадчиво проговорил: — Уж больно ты пухленькая.

— Вот видишь… так уж получилось…

— Не унывай… — утешил ее сплавщик, подходя поближе. — Время еще есть… пожалуй.

Женщина не выдержала и вздохнула. Это был какой-то безмерный вздох, словно зародился он еще в декабре и, все больше и больше наполняя грудь, вырвался, наконец, наружу, слышный разве что ей одной да сплавщику, который сразу уловил его истинный смысл.

— Да, — согласилась она. — Время еще есть.

Сухопарый наклонился к ней и тихонько повторил:

— Не унывай, милая… Все уладится.

— Мануэла! Мануэла! — проверещал голос за спиной у Сухопарого.

— Чего тебе? — недовольно откликнулась женщина, не делая ни малейшей попытки вырваться из плена.

— Ну, чего ты там стоишь… ведь этот человек уже дал деньги.

— Деньги? Возьми сам!

— Но, Мануэла…

Сухопарый, не оборачиваясь, перебил его:

— Не приставай, Константино… Разве не видишь, что я обхаживаю твою жену?

Муж оцепенел, а она стояла, глупо улыбаясь.

— Хе! — воскликнул Дамасо совсем рядом, — Не припугнуть ли нам его немного, Сухопарый?

— Да нет, дружище. Ведь он тоже член семьи.

— Иначе не отстанет… Эй, Белобрысый, Обжора, не устроить ли нам шествие?

Константино, не понимая угрозы, попятился к лестнице, но Дамасо вцепился в него своими пальцами, словно клещами, и выразительно ругнулся. Не успел хозяин опомниться, как несколько багров поддели его за толстый ворот вельветовой куртки, вздернули вверх, и он повис в воздухе, боясь шелохнуться, чтобы не свалиться на пол, пока Дамасо, Обжора и Белобрысый поднимали его к потолку.

Сплавщики хохотали.

— Разбойники, оставьте бедняжку в покое! — возмутилась женщина.

— Да ничего с пим не будет, — успокоил ее Сухопарый, — Они шутят. — И прошептал, обнимая за талию: — Ему тоже не следовало так поступать с тобой.

Женщина замялась.

— Нехорошо так обращаться с ним при мне.

Сухопарый наклонился к ней, изогнувшись, как кот, и промурлыкал, смягчая свой грубый голос:

— Ты права, королева мавританская. Тебе лучше этого не видеть.

И обняв еще крепче, стал увлекать ее к лестнице при полном безмолвии объятого ужасом чучела, висевшего на баграх.

Она покорно прижалась грудью к сплавщику.

— Ах, разбойник! Не думай, что я всегда была такая! Просто, когда умер мой муж, я стала жить с этим беднягой!..

Сухопарый уже вошел в свою роль, попал в родную стихию. Но тут женщина совершила роковую ошибку:

— Ах, ты не знаешь, каково проводить ночи…

Сухопарый уже не слышал ее. Он замер, пораженный этими словами, сразу вспомнил другие, искренние, идущие от самого сердца. Он увидел эту женщину такой, какой она и была: толстой, сытой, разряженной и жеманной, готовой урвать еще одни лакомый кусок.

— Да, — сказал он, — по ты не знаешь, что такое голод… — И заключил с беспощадной насмешкой: — Прощай, голубушка! Я ухожу.

Женщина не сразу поверила. Потом опустилась на ступеньку и заплакала. Сухопарому она показалась смешной, как распустившая нюни девчонка, у которой отобрали куклу. Дамасо преградил ему путь, когда он направился к двери, и спросил:

— Ты куда? Неужто бросаешь добычу?

— В пользу бедных! У меня есть долг.

Мужчины рассмеялись; женщина плакала, сидя на ступеньке; у чучела наконец прорвался ворот куртки, и оно рухнуло на пол со страшным воплем.

Сухопарый захлопнул дверь, сразу отрезав от себя все, что осталось за ней, и, окунувшись в ночь, попал в мир подлинный и здоровый. «Как я сам», — пронеслось у него в голове.

Чистый, свежий воздух, ночной покой и звездный простор неба над маленькой площадью умиротворили Дамиана. Он снова стал таким, как всегда, и шел, куда должен был идти. Да, теперь он знал, что пойдет туда. Возможно, впервые за свою жизнь он почувствовал, что на сей раз он не пропустит стаканчик, а припадет к роднику, способному утолить непереносимую жажду. И понимал, хотя и подсознательно, что только так и стоит жить. Потому он и шел вверх по улице так же уверенно, как течет река.

 

10

Виана

В Трильо Горбун сменил глиняный кувшин для вина — еще одно свидетельство того, что зима миновала. Вместо тяжелого, темного, продолговатого, покрытого изнутри глазурью, он купил другой — белый, пузатый, звонкий и шершавый, какие делают в Оканье. Первый день сплавщики чаще обычного прикладывались к кувшину, куда налили водку, разбавленную водой, чтобы отбить привкус глины. И всякий раз прикосновенно к неровной поверхности, непохожей на прежнюю, гладкую, напоминало им о том, что зима позади.

На четвертый день пути из Трильо они подходили к Вуэльта-Анча и вдруг услышали пение чистых детских голосов.

— Что это? — спросила Паула.

— Это у переправы, — ответил Сантьяго, прислушиваясь. — Сходи посмотри. Я тут сам управлюсь.

Паула подошла к переправе Молино. Квадратный деревянный паром двигался по реке на канате, протянутом от берега к берегу. Все ближе слышалось пение звонких голосов. Вскоре на холме появилась небольшая странная процессия — темные, четкие фигурки на фоне солнца и неба. Тоненькие голоса заглохли в раскаленном воздухе.

— Гляньте-ка! — удивился Балагур. — Никак идут к причастию.

— Так оно и есть, — с почтением произнес Четырехпалый. — Сегодня Вознесение Христово.

Вероятно, это дети пастухов с государственных пастбищ направлялись в Виану-де-Мондехар — селение, скрытое за холмами и расположенное в получасе ходьбы от переправы. Одна из девочек была во всем белом и очень этим гордилась. Другие были в цветных, хотя и нарядных платьях, но на голове у всех развевались белые вуали, оттенявшие смуглые веснушчатые лица. Мальчишки шли в серых или синих костюмах, которые можно будет носить и потом. Почти у всех к рукаву был приколот белый бант, а шеи так туго повязаны галстуком, что приходилось отчаянно тянуть вверх коротко остриженную голову. Пели дети равнодушно, без всякого благоговения. Только девочка в белом, зная, что на нее обращены все взоры, старалась выглядеть благочестиво, как святые в церкви. У остальных же были веселые лица, особенно у мальчишек, готовых в любую минуту напроказничать.

Четырехпалый пришел в неописуемый восторг от девочки в белом.

— Матерь божья! Совсем как невеста! Невеста господня!

— Верно ведь? — спросила сопровождавшая их женщина, уже немолодая, в буром одеянии, какие носят кармелитки, и в туфлях на невысоком сбитом каблуке.

Мальчишки с радостным оживлением пялились на неожиданное для них зрелище — сплавщиков. Один, в голубовато-зеленом галстуке, сказал другому, растягивая слова:

— Как ты думаешь, нам дадут такой же вкусный завтрак, как в прошлом году? Теодоро тогда съел четыре сдобные булочки сразу.

— Да нет. Мать сказала, что сеньориты отдали деньги на новый балдахин. Он очень нужен пашей церкви.

— А что это такое?

— Почем я знаю! Спроси у служки! А только не видать нам булок как своих ушей!

Паром медленно приближался к берегу, паромщица рывками тянула за канат.

— Пойду с ними, — решила вдруг Паула, — Мне хочется в церковь.

— Конечно, сходи, — согласился Американец. — Может, кому-нибудь пойти с тобой?

Четырехпалый поспешил предложить свои услуги. И хотя Шеннону тоже очень хотелось пойти с Паулой, он понимал, что без двух мужчин сплавщикам не справиться с работой, да и вообще для Четырехпалого церковная служба намного важнее, чем для него. Паула и Четырехпалый отправились на паром.

— Вам ничего не надо? — крикнул им вдогонку Американец.

— Мы вернемся в полдень! — ответила Паула. Полоса воды, отделявшая берег от парома, постепенно увеличивалась.

Паула была рада своему спутнику. Ей нравился Четырехпалый, он пожалел ее, когда она появилась в лагере, и никогда не досаждал ненужными вопросами. Путь они проделали незаметно. Кармелитка болтала без умолку.

— Должен был приехать сеньор епископ из Сигуэнсы, но, сами понимаете, у его преосвященства столько дел… Жаль, конечно, потому что мы приобрели новый балдахин!.. Да простит мне господь бог, но наш прежний священник был истинный растяпа. Говорят, он много пил, но я в этом сомневаюсь. Вот его бедная матушка, царство ей небесное, та, верно, любила выпить. А он просто растяпа. Балдахин пропал из церкви еще во время войны, но он считал, что есть вещи поважнее. Уж не знаю, какие это вещи, а только все церковные деньги высасывали грудные младенцы из сиротского приюта. Все уходило на молоко, сам-то он себе ничего не брал, потому и был гол как сокол… Он совсем помешался на этом молоке, даже корову купил, здесь ведь с молоком очень трудно. И говорил, что в английских школах поят детей молоком. Надо же! Еще не хватает, чтобы мы брали пример с протестантов! Конечно, в Англии все время льют дожди, а у пас светит солнышко. Здесь дети растут сами по себе, им и еды-то почти не нужно… Я лично считаю, что таким людям, как он, нечего лезть в священники, тут надобно призвание, тут понимать нужно, что такое благолепие… Наконец нашего добрячка перевели в другое село, и теперь у нас новый священник, уж он-то заботится только о храме. Мы можем гордиться. Деньги нам удалось по крохам собрать с жителей, и еще мы продавали молоко от той самой коровы, а теперь, слава богу, у нас есть свой балдахин… Раньше в праздник Тела господня совестно было смотреть, как Христос ни за что ни про что жарится на солнцепеке во время процессии… Будто в нашем селении живут какие-нибудь язычники!

Неумолчная болтовня благочестивой монашки нашла горячий отклик у Четырехпалого, Паула предпочитала идти молча; так они незаметно добрались до селения и теперь шествовали среди убогих домишек землистого цвета, который еще больше подчеркивали пестрые занавески. Па площади дети, сопровождаемые кармелиткой, присоединились к другим, и большинстве своем одетым намного лучше. За ними следили какие-то девицы с медальонами на шее.

Зазвонили колокола, детей ввели в церковь, построив рядами. Сложив руки крестом на груди, впереди стояли девочки в белом, за ними остальные девочки и уже потом — мальчики. Началось причастие. Когда появился священник, Паула все внимание обратила на него, с волнением вспоминая священника из Отерона.

Но она ожидала услышать совсем другие слова, хотя девицы с медальонами таяли от умиления. Чтобы дети поняли его и впечатлились как следует, священник из кожи лез вон, пытаясь объяснить, как важен день, когда Иисус, весь пропитанный любовью, нисходит к нам, людям. «А знаете ли вы, дорогие детки, что такое «пропитанный»? Кусок сахара, коснувшись жидкости, например, кофе или простой воды — прозрачной, чистой водички — едва-едва, самым кончиком, вдруг всасывает эту жидкость, и она входит в него, заполняет его, а он ее впитывает с жадностью до тех пор, пока они не сольются воедино, и уже невозможно будет их разделить. Кто из вас не видел этого, дорогие детки? Кто не видел простого, будничного явления природы, созданного всевышним? Так вот, дорогие детки, этот пример послужит мне для того, чтобы вы лучше поняли, что сегодня произойдет с вами. Господь бог войдет, как вода, как прозрачный сок, как океан, в этот кусочек сахара — ваше сердце…»

Слова его не нашли отклика в душе Паулы. Мальчишки откровенно скучали. Один из них, не выдержав, лягнул под лавкой своего соседа. Тот, не поворачиваясь, ткнул кулаком, но угодил в невиновного, который не замедлил ответить должным образом. Началась возня, как и бывает в подобных случаях, ее быстро пресек учитель, влепив одному из зачинщиков подзатыльник. Ото живо угомонило маленькое стадо, и взгляды обратились к алтарю. Один принялся пересчитывать свечи; другой прикидывал, сможет ли меткий удар камня сбить золотистый шарик, самый верхний, если, конечно, швырнуть посильнее; третий обнаружил, что дядюшка Сепас как две капли воды похож на злого разбойника, распятого вместе с Христом, и лишь немногие пытались вникнуть в слова о сахарных сердцах.

Но тут случилось непредвиденное. Одна из девочек в белом, сидевших в первом ряду, — та, что пришла с другого берега, — свалилась на пол.

— Потеряла сознание! — взволнованно воскликнула какая-то девица и вместе с другими поспешила на помощь. Однако девочка встала сама и, кривясь от злости, в съехавшей набок вуали, ткнула пальцем в обломившуюся трухлявую ножку скамьи. Столь прозаическое объяснение раздосадовало девиц, но они успокоились, когда другая девочка призналась, что у нее кружится голова, и им пришлось увести ее в ризницу. Священник завершил проповедь лирическим пассажем о невинности, чей белый цвет с этой поры должны хранить незапятнанным и мальчики, и девочки. «Лучше умереть, чем запятнать свою невинность».

Сеньора в кармелитском одеянии, стоявшая рядом с Паулой, громко высморкалась, изливая в платок свои слезы, текущие, по-видимому, через пос. Сзади понеслись ввысь чистые звуки органа. Под скрип и скрежет деревянных педалей зазвучала церковная музыка, послужившая вступлением для певчих. Мальчишки обернулись при первых же звуках, не обращая внимания на угрожающие жесты учителя. Голоса запели о том, как дивно предаться Христу и ого божественной любви. Наконец звон маленького колокольчика возвестил, что настал долгожданный миг. Лица у некоторых детей сосредоточились: не всякий помнил, сразу глотать облатку или сначала дать ей раствориться, и можно ли ее коснуться зубами или это грех, а если грех, то тяжелый или легкий.

После мессы детей отвели в школу, уже по соблюдая особого порядка. Скамейки отодвинули к стенам, чтобы освободить место для накрытых столов. Заглянув в дверь, парнишка в голубовато-зеленом галстуке торжествующе воскликнул:

— Есть булки!

— Верно! — подтвердил его товарищ. — По по одной!

Все ринулись к столам. При виде разноцветных бумажных салфеток, кто-то удивленно крикнул:

— Шик-блеск, а по салфетки!

— Тс-с, не шуми! — цыкнула на него девица. — Разве не видишь — сеньор священник благословляет трапезу.

— А когда завтракать дадут?

Вскоре завтрак начался. От горячего шоколада исходил такой аромат, что одна девочка не выдержала и в восторге прокричала:

— Да здравствует учитель!

— Милая моя, надо говорить «сеньор учитель»!

Никакими силами нельзя было унять шумного ликования, хотя какая-то старуха углядела даже в этом буйстве причину национальных бедствий. Паула же и Четырехпалый ужо ничего этого не видели, сразу же после мессы они отправились в обратный путь. Паула была опустошена и разочарована, Четырехпалый воодушевлен и взволнован. К тому же он смыл свои грехи в Иордане покаяния, и сердце его было полно.

Почти у самой реки им повстречался Двужильный, Направлявшийся в селение за провизией. Обычно за продуктами ходил Горбун, но Каналехас занозил себе ногу и прихрамывал, поэтому Американец послал Двужильного с рюкзаком.

— Там все закрыто, — предупредил его Четырехпалый.

— Ну и что, — невозмутимо ответил Двужильный.

Американец отправил за продуктами именно его, зная, что такой спокойный человек в конце концов всего добьется. Двужильный собирался перекусить в селении и вернуться к вечеру, поскольку в полдень стволы связывают, и вполне можно обойтись без него.

Паула и Четырехпалый отправились дальше, к реке. Двужильный проследовал своей дорогой. Дойдя до окраины, он подошел к новому дому, чтобы узнать, где лавка. Над большими воротами была вывеска: «X. Альмасан. Мастерская по производству ящиков». Ворота были распахнуты.

Двужильный заглянул во двор и услышал радостные возгласы людей, одетых по-праздничному. Девушка в нарядном платье поспешила ему навстречу.

— Вы не здешний, верно?

— Нет, я…

Но она уже устремилась к дому, крича на бегу нечто такое, что не могло не озадачить Двужильного.

— Отец, отец! Божий человек явился!

На ее крик сбежал по лестнице мужчина в городском костюме, при галстуке. Копчики накрахмаленного воротничка, стоявшие торчком, нервно подрагивали у его шеи, но он улыбался. Это был хозяин дома, выдававший замуж свою дочь. Они уже собирались идти в церковь, а в округе существовало поверье: если на свадьбу случайно попадал чужак, то кем бы он ни был, он становился самым почетным гостем. «Божий человек» приносил счастье будущим супругам.

— Я ничего не знаю! Мне надо закупить продукты, — упирался Двужильный.

— Вы обязательно должны присутствовать на свадьбе, — упрашивал мужчина, — С провизией мы все уладим. Я только-только наладил производство ящиков, надеясь, что в скором будущем на этой плодородной земле можно будет делать консервы, как вдруг дочь надумала выйти замуж за моего управляющего. Он родом из Риохи. Вы принесете им счастье, друг.

— Но я должен вернуться к реке…

— Тогда пойдемте с нами хотя бы в церковь, — настаивал хозяин, которого дружно поддерживали остальные.

«Наверное, еще никогда в жизни так не встречали сплавщика», — подумал Двужильный, поднимаясь по узкой лестнице. Дело принимало занятный оборот. Проходя мимо веселых девушек, он снова подумал: «Сюда бы Сухопарого!»

— Можно войти? — спросил отец невесты, подойдя к двери. — Божий человек явился!

— Конечно! — ответили изнутри. — Я уже одета.

Они вошли, громко хлопнув дверью. Из мужчин только отцу да, пожалуй, еще «божьему человеку» разрешалось видеть невесту до свадьбы. В спальне стояла металлическая кровать, пестрая занавеска прикрывала одежду. В окошко заглядывало солнце, куст бальзамина благоухал. Полная женщина, раскупорив флакон с духами, щедро опрыскивала ими невесту, на которой не было только фаты. «А она хорошенькая!» — отметил про себя Двужильный. На девушке было плотно облегающее белое платье; смуглое ее лицо сильно раскраснелось. Кроме толстухи, в комнате, несмотря на тесноту, суетились еще три женщины.

Отец невесты и Двужильный остановились у двери; дальше пройти было невозможно. Девушка взглянула на них.

— Добро пожаловать, сеньор! — приветствовала она его взволнованно.

— Видишь, как тебе повезло! — воскликнула одна из женщин. — Со свадьбы Кресенсии другого такого случая не было в селе.

Толстуха держала в руках фату, кружева светились на солнце. Прежде чем набросить ее на невесту, толстуха остановилась, и в комнате воцарилась торжественная тишина. Толстуха подтолкнула девушку вперед; та сразу стала серьезной, побледнела и приблизилась к отцу.

— Благослови меня, отец, — робко сказала она.

Хозяин растерялся, словно его застигли врасплох. Но тут же, поборов волнение, перекрестил дочь, расцеловал в обе щеки и сказал:

— Да благословит тебя бог в замужестве.

У женщин потекли слезы.

— Он, матушка! — заплакала невеста, обнимая толстуху, которая никак не могла справиться с напавшей на нее вдруг икотой.

— Фату помнешь, осторожней! — первой опомнилась сестра невесты, смахивая слезы.

Вытирая глаза носовым платком, невеста сразу отступила и склонила голову, чтобы легче было надеть фагу. Взволнованный отец, не желая уподобляться женщинам, шутливо произнес:

— Ну что ты, доченька, не на казнь ведь идешь!.. За~ чем же так… И божий человек явился, он принесет тебе счастье.

Двужильный покорился. Он отошел в сторону, дверь раскрыли, и невеста стала спускаться по лестнице. Снизу неслись приветственные крики.

— Как вас зовут? — спросил хозяин дома.

— Сиксто Корреа.

Его заставили спуститься первым за невестой, следом шли родители, за ними родственники.

Через все село направились к церкви, где и состоялась свадебная церемония. И хотя она длилась недолго, не обошлось без прочувствованной проповеди священника, вдохновленного утренним успехом. Рядом с алтарем на всеобщее обозрение прихожан был выставлен новый балдахин. Возле купели играли несколько ребятишек, каким-то образом умудрившихся проникнуть по лестнице на хоры. Потом послышался скрип деревянных ступенек и шепот потерявшего терпение пономаря.

Из церкви отправились смотреть повое жилище молодоженов, где местная молодежь, совсем забыв о приличиях, везде совала нос. Люди с любопытством глазели на столовую, когда вдруг на пороге появился парень и что-то ликующе прокричал. В высоко поднятой руке он держал ночной горшок, который только что обнаружил в спальне. Под общий хохот, к величайшему смущению невесты, стали восхвалять его достоинства: прочность, устойчивость, удобство, его славное будущее и все то, что ему предстояло увидеть. Комментарии были весьма недвусмысленны, после чего, по существующему обычаю, парни ворвались в спальню и повалились один за другим на кровать («аннулированную», как назвал ее один из них, подразумевая никелированную), проверяя се комфортабельность своими сапожищами. Новобрачный пришел в негодование, но тесть успокоил его и посоветовал по обращать внимания на насмешников, чтобы им поскорее надоело зубоскалить. Действительно, парни вскоре оставили молодоженов одних, и те стали переодеваться к обеду.

Двужильный, воспользовавшись спокойной минутой, сказал, что хотел бы сразу после обеда отнести сплавщикам провизию, а потому должен заранее купить ее. Однако хозяин и слышать ничего не хотел:

— Сейчас мы пойдем к столу. Скажите, что нужно вашей артели, у меня в доме все есть… Ничего, ничего, мы и сплавщиков пригласим на свадьбу!

Будь он крестьянином, возможно, он отнесся бы к людям с реки иначе, но это был человек из другой среды — предприимчивый, приветливый, мирный. Он все больше нравился Двужильному.

Возвратившись в дом всей компанией, они увидели под навесом рабочего, который сколачивал ящики. Двужильный остановился посмотреть и сокрушенно покачал головой.

— Знаю, знаю, сегодня праздник, — сказал хозяин, — но что поделаешь? Срочный заказ. Не так уж у меня много клиентов, чтобы ими пренебрегать.

— Да я вовсе не к тому. Разве так работают? — И набрав в рот гвоздей, Двужильный стал вбивать их с поистине виртуозной быстротой. Левой рукой он ставил гвоздь, а правой, в которой был молоток, вгонял его двумя ударами — сначала легким, чтобы закрепить, а затем, убрав пальцы, сильным, по самую шляпку. Работа, и в самом деле, была мастерская.

В несколько минут он сколотил ящик и, окинув гостей победоносным взглядом, спросил:

— Ну как? Еще что-нибудь забить?

Хозяин рассмеялся:

— Не знал, что сплавщики так ловко расправляются с гвоздями.

— Я стал сплавщиком поневоле. Не нашел ничего другого, когда закрыли фабрику в Валенсии. Гвозди вбивать — мое ремесло. Я работал сдельно. Сколачивал ящики для изюма в Малаге; для кураги и перца — в Мурсии; для фруктов — в Логроньо; для рыбы — на севере; для апельсинов — в Валенсии… Всюду побывал, все переделал.

— Здорово у вас это получается. Раньше я работал на фабрике, распиливал доски и видел, как забивают гвозди, но мало кто так ловок, как вы.

— Да, таких, как я, немного, — с гордостью отозвался Двужильный. — Видите, в каждом из этих ящиков по тридцать шесть гвоздей, а я забивал от четырех до пяти тысяч в день. И не как попало, а по самую шляпку, ни одного не согнул… Хотел бы я поглядеть, кто их забьет лучше.

Н, довольный, посмотрел на свои руки, а люди наперебой хвалили его.

— Жаль, что здесь нет моего зятя… Надо же… зятя, — засмеялся хозяин, — он больше меня смыслит в этих делах… Послушайте, — вдруг предложил он, — а почему бы вам не остаться у меня? Вы были бы не в обиде. Я люблю хороших людей и плачу по заслугам.

Двужильный огляделся вокруг. Дом был новый, свежепобеленный. Хозяин пришелся ему по душе; хозяйка добрая, жених вроде бы простой; невеста — приятная девушка, прощается с вольной жизнью… Он подумал о своей жене, о дочери-подростке. Земля здесь не так сурова, и люди повеселее… Он вздохнул.

— Мне надо отработать по контракту.

— Конечно! Как раз к тому времени, когда вы доведете лес до места, здесь начнется самая рабочая пора.

За открытыми воротами Двужильный видел мягкие очертания холмов, совсем не похожих на неприступные горы его родного края. Да, тут будет поспокойней в старости, и дочку пристроить легче. Он снова вздохнул, на сей раз — с облегчением. Примет он предложение или нет, важно то, что его везде оцепят по заслугам, заключил он про себя. Вот что главное. Хорошо на свете! Он всегда так считал.

— Не раздумывайте, дружище. Вас сегодня сюда послал сам бог. Счастливое знамение не только для нас, но и для вас тоже. И зять обрадуется! Знаете, если дела у пас пойдут на лад, когда поспеет урожай, мы станем делать консервы.

— Я еще не отказался. Мне ваше предложение по душе, да и вы как хозяин вполне подходите.

Мужчина рассмеялся.

— Когда доведем лес до Аранхуэса, — продолжал Двужильный, — я буду возвращаться домой через ваши места. Тогда и потолкуем. Если мы поладим…

— Нет, не поладим, дружище. Ни за что не поладим.

Даже невозмутимый Двужильный рассмеялся.

— А по-моему, поладим.

— В таком случае, я на вас рассчитываю… А теперь пора к столу, надо хорошенько закусить. Сейчас пошлем за сплавщиками. Пусть они тоже погуляют на свадьбе Элопсы Уэте.

Впереди всех, исполненный гордости, окруженный почтением, Двужильный прошествовал в просторную мастерскую, где были накрыты столы. И в этот прекрасный день, в начале июня, пировал, как никогда еще ему не доводилось, упиваясь всеобщим вниманием и повой надеждой.

 

11

Часовня надежды

— Бедняжечки! — сказала девочка с золотистыми косичками. — Зачем вы зашиваете им рты проволокой?

Ловец ящериц из Мантиеля, довольный тем, что привлек внимание группы купальщиков, громко рассмеялся.

— Знаешь, как они кусаются? Видела бы ты их зубы! А так не укусят! — заключил он и сжал себе губы двумя пальцами.

Ящерицы, привязанные к его ремню бечевками, продетыми сквозь брюшко, беспомощно шевелились. Они были довольно большие, некоторые — вместе с хвостом — пяди в две. Их спинки были необыкновенно красивы: блестящие, в зеленых, золотистых, голубых и малиновых пятнах. Но ярко-алые губы, за которыми скрывался белый подвижный язычок, уже никогда больше не раскроются: тоненькая проволока, продетая через челюсти, навсегда сомкнула их.

— Лучше убейте, — проговорила какая-то старуха, приехавшая сюда лечиться от ревматизма, — чтобы не мучились.

— Я дома утоплю, в ведре. Если их прибить, можно повредить кожицу, тогда мне заплатят за них меньше. Их освежевывают, кожу выделывают… Совсем как кроликов, — снова засмеялся мужчина.

Происходило это возле купален, под сенью Умбриасо, в одной из теснин Тахо, неподалеку от тех мест, где река наконец вырывается на мадридские и толедские просторы. Круглые, могучие каменные дубы свидетельствовали о том, что до эстремадурских пробковых дубов еще далеко. Сосны, можжевельник, розмарин по-прежнему зеленели на склонах. У самого берега черные тополя соперничали высотой со скалами. Пейзаж был все еще дикий, но холодная неприступность гор уже исчезла. Гордые своим величием и крепостью, горы стали добрее, словно сильные, простые душою люди.

Старики со всей округи, от Перальвече до Йеламос, от Трильо до Саседона, приезжали сюда лечиться от ревматизма, допекавшего их зимой; приезжали на девять дней — не дольше, поскольку целебная вода действовала слишком сильно. Купались больные рано утром, а пока их спутники готовили завтрак, отдыхали в тени, глядя на реку. Ветер шевелил трепетную листву тополей, и шелест сливался с шумом реки, особенно грохотавшей у плотины, где воды обрушивались в оросительный канал.

Ловец ящериц внес некоторое разнообразие в монотонный ход времени, но о нем мгновенно забыли, услышав новое известие от юных рыбаков. Два брата принесли в корзине разной рыбы — карпов, окуней, усачей, плотвы — некрупной, зато свежей и хоть как-то разнообразившей пищу. Мальчишек хорошо знали. Они были внуки Ковехоса из Дурона, когда-то довольно зажиточного лавочника. Во время войны его арестовали, и все пошло прахом. Отец мальчиков зарабатывал на жизнь чем придется, в том числе и ловлей рыбы, которую его сыновья ходили сбывать к купальням.

Старухи, как положено, торговались; мальчишки по уступали: ловить трудно, вода слишком прозрачная, лучше уж купить кроликов; в этом году лов плохой, в реку бросают ядовитую коку, рыбу глушат… Вдруг старший привел самый веский довод:

— И вообще на этот месяц с рыбой придется распроститься.

— Не будете больше ловить?

— А что нам делать. Сплавщики совсем близко.

Новость так ошеломила старух, что они сразу перестали торговаться. Мальчишкам пришлось подробно рассказать все, что они знали. Да, сплавщики уже идут через Лос-Портильос, и к вечеру, возможно, будут здесь. Женщины радостно заклохтали. Хоть они и были прибрежными жительницами, сплавщики им нравились. Дурной славой люди реки пользовались главным образом у мужчин. Что касается женщин, то они только говорили о них дурно. На самом же деле сплавщики для них были образцом силы и мужества, о таких мужчинах они и мечтать не смели. И если девушки дрожали от пленительного страха, старухам нечего было опасаться, разве что какой-нибудь безрассудной выходки, от которой теперь, на склоне лет, только посмеешься или покраснеешь. И все же хоть одна из них, наверное, подумала: «Как знать, а вдруг придет тот самый?»

Весь день они провели в нетерпеливом ожидании и поэтому были разочарованы, когда совсем поздно явились горбун, женщина, мальчишка и собачонка. Сантьяго сразу яге после ужина решил перенести лагерь чуть ниже по течению, за купальни, где они собирались провести несколько дней, пока будут проходить извилистые ущелья. Тем не менее их пригласили в дом и провели в большой коридор, куда выходили двери комнат. Обычно в этом коридоре купальщики собирались по вечерам и в ненастную погоду. Мужчины с любопытством разглядывали молчаливую девушку, которая, разумеется, будет спать в комнате для женщин. Молодые девушки, из числа сопровождающих, не знали, завидовать ей или сочувствовать, а потому попеременно испытывали то одно чувство, то другое. Старухи с пристрастием допрашивали Сантьяго. Да, он повар. Да, сплавщики придут утром. Нет, не вечером. Они слишком устали, Лос-Портильос пройти нелегко.

Шеннона, которому сплавщики на все лады расхваливали целебные воды, ошарашил этот «курорт». Купальня помещалась у самого берега, в крохотном домике, сами купальщики жили в одноэтажном доме, похожем на ферму, шагах в пятидесяти от реки. Для человека, который при слове «курорт» представлял себе настоящий ville d’eau{Водный курорт (франц.).}, это было слишком неожиданно, как бы он ни сдерживал заранее своего воображения.

— А доктор тоже там живет? — спросил Шеннон у Сухопарого, указывая на дом.

Сухопарый разразился громким смехом.

— Доктор? Да кому он здесь нужен? Каждый знает, что у него болит! Еле ноги тянешь — скорее тащись в купальни!

— Как же так… не понимаю… Неужели на это есть разрешение?

Сухопарый расхохотался пуще прежнего.

— Конечно, нет. То-то и хорошо, что нет. Земля и источники принадлежат бедняку, он этим зарабатывает на жизнь. Но у него нет денег, чтобы построить для богачей большие дома с ваннами. Ах, если бы он их построил, никто бы и не ездил в другие места! Нигде во всем мире нет лучшей воды от ревматизма! Но он не может, и докторов здесь нет, и электричества, и всякой там мишуры. Оно и лучше: бедняку дешевле, а богач сам не приедет, ему доктора нужны. Правда, эти источники как бельмо на глазу для владельцев купален в Ла-Исабели, и они без конца строчат доносы. Еще бы! Большинство ведь едет сюда. Там с тебя за все берут деньги, а тут, за один дуро с рыла, дают и комнату, и тюфяк соломенный, и подушку. А если тебе этого мало, прихвати с собой, что тебе надо, и живи себе поживай.

— А как же с едой?

— С сдой? Какого черта! Дешевле не придумаешь. Устраиваются, кто как может: одни берут с собой кроликов, другие — живых цыплят. Привяжут к лапке ниточку, чтобы не спутать, и пускают во двор. Привозят буханки хлеба в мешках; а то попросят купить, что нужно, того, кто идет в Мантиель, здесь недалеко, и живут себе припеваючи… Тебе это в диковинку, верно? Еще не такое увидишь на белом свете!.. Зато вода здесь целебная. Пойдем, посмотрим источники.

Возле реки стоял скрытый в зелени черепичный навес, под которым и был пруд. Они поздоровались со сторожем, охранявшим купальню. От воды поднимался слабый белый пар, рассеивавшийся меж деревьев. Издали Шеннон принял его за дым затухающего костра.

— Горячий источник, — сказал Сухопарый, — всего метрах в тридцати от холодной реки. Каких только чудес не бывает на свете, верно?

— Не вздумайте сунуть туда руку, — предостерег их сторож, — мигом обварите. Не успеешь бросить яйцо, а оно уже сварилось вкрутую, как в кипятке.

— Сколько градусов? — спросил Шеннон.

— А кто его знает! Думаю, ни один градусник не выдержит.

— Разве не видишь? — сказал Сухопарый. — Она чуть не кипит. Глянь-ка, как булькает.

Поверхность воды действительно пузырилась, но пузырьки больше походили на газовые.

— Вода очень горячая, очень, — заключил сторож. — Видите, она отсюда по трубе поднимается прямо в купальню. По дороге остывает, но для многих все равно горяча. Сходите туда, посмотрите. Я вижу, сеньор — чужестранец. Ну как, нравится вам сплавлять лес?

— Говорит, что нравится, — засмеялся Сухопарый. — Будь я на его месте, только бы меня и видели на реке!

— А кто бы тогда лес сплавлял? — пошутил сторож, знавший Сухопарого уже но первый год.

Они направились к домику, где шесть или семь человек дожидались очереди, чтобы принять ванну. Сухопарый отпустил несколько шутливых комплиментов старухам, и те зарделись от удовольствия.

Внутри домика находилась маленькая комнатушка, откуда двери вели в мужскую и женскую купальни. Вышел старик с раскрасневшимся лицом, кутающийся в теплый шарф, и сторож пригласил сплавщиков войти. Это была голая клетушка с тремя или четырьмя гвоздями, вбитыми в стену, на которые вешали одежду. На полу стояла ванна, каменная, как дешевые кухонные мойки. Дочка сторожа, обслуживающая больных, вошла с ведром мыльной воды и тряпкой, слегка ополоснула купель и пустила воду из крана, чтобы смыть мыло. Затем закрыла сток и стала наполнять ванну, готовую принять следующего старика, который и вошел, на ходу расстегивая штаны.

— Очень целебная вода, очень, — продолжал расхваливать сторож.

— Ох, и целебная! — поддержала его какая-то старуха. — Девять ванн примешь — и такая ломота в костях, хоть на стену лезь… Зато потом… Раньше бывало за зиму меня скрутит в три погибели, а теперь нет. Чувствую себя так, будто мне пятьдесят.

Славословия целебной воде внезапно прервал девичий голос:

— Жандармы идут!

Сторожа не слишком обеспокоило это известие.

— Беги к моей жене, скажи, пусть их задержит, пока вот эти примут ванну. Я сейчас приду, — он обернулся к Шеннону и предупредил: — А вы, чужак, видеть ничего не видели, ясно?

И направился к дому. Шеннон с удивлением спросил:

— Неужели в жандармерии ничего об этом не знают?

— Как не знать, как не знать? — засмеялась беззубая старуха. — Да что поделаешь, все равно приходится проверять. Эти типы из Ла-Исабели не устают писать доносы!

— Такая уж у них служба, — мрачно заключил старик в черной кепке. — Ничего не поделаешь.

— Ну, а дальше что?

— Дальше? Ничего. Уходят и говорят, что видели на реке людей со своей закуской. И так будет, пока не выловят голую, вот хоть ее — из ванны.

— На месте жандармов уж я обязательно выловил бы, — расхохотался Сухопарый.

— Тоже скажете, — рассмеялась беззубая старуха. — Не такая я красавица…

— Уж если у кого было что в молодости, — сказал старик, — и в старости остается. А у нее, видать, было… Ее и Дельфиной, наверное, назвали за то, что гладкая да шустрая.

— Ну, что ты городишь? Когда я родилась, чего там было гладкого?

— Хватит, хватит, дядюшка Гуанильо, — вмешалась другая, — придержи язычок. А то сеньор подумает, что на нашей земле живут одни бесстыдники.

Шеннон никак не мог постичь этой чисто испанской ситуации: законная власть отступает перед тем, что ужо сложилось помимо нее. Сухопарый объяснил на обратном пути: «Закон на то и существует, чтобы его обходить. Если все делать по закону, эти ревматики подохнут! И вообще, какого черта! Закон должен оберегать здоровье людей! Вот мы и заботимся сами о себе. Без гербовых бумаг дешевле обходится!»

Жандармам оставалось одно: заранее смириться. Они хорошо помнили, как несколько лет назад тогдашнему капралу взбрело в голову настоять на законе и прикрыть купальни, но через пятнадцать дней они снова действовали. Да и какой прок в том, чтобы мешать людям и лишать их покойной старости? Плохо только, что гоняют бедных жандармов вверх-вниз по горам, а они досаждают старикам, которые не хотят умирать, не обмывшись прежде с головы до ног, как говорит нынешний капрал!

Куда важнее было, по мнению жандармов, заняться подозрительным иностранцем. Они никак не могли попять, что ему понадобилось в горах, он просто не вязался ни с этими местами, ни с этими людьми. И они принялись расспрашивать его, потребовали документы, вертели и так и этак английский паспорт с испанскими печатями, списали кое-какие данные и вернули ему документы, так и не найдя удовлетворительного объяснения. Однако Сухопарый и другие знакомые им сплавщики ручались за иностранца головой, а это служило достаточно надежной гарантией. Они постояли в тени, не торопясь выкурили по сигарете, поговорили о погоде, обсудили местные новости, задали по долгу службы несколько вопросов, ответы на которые знали заранее, и ушли, предупредив Шеннона:

— Будьте осторожны, тут встречаются люди из маки, и вообще, сами понимаете, странно видеть англичанина в этих краях.

После их ухода народ разбрелся, а сплавщики спустились к реке. Детишки глядели на них во все глаза. Шеннон заметил, что один из мальчишек играет старинной монетой. Внимательно рассмотрев ее, он обнаружил, что это бронзовая римская монета, на которой изображены человек и бык.

— Я нашел ее вчера на этом самом месте, — сказал ему мальчик.

Значит, две тысячи лет назад римляне уже купались в этих горячих источниках. Подумать только, прошло два тысячелетня, и ничего не изменилось с тех пор! Шеннон смотрел на деревья, на примитивные строения, на людей, которые были столь бесхитростны. Какой естественный, первозданный мир в самом центре Европы, перенесшей вторую мировую войну!

Днем, в обед, в лагерь пришли старики поговорить со сплавщиками. Еще утром приходила женщина и сказала, что хочет помочь повару, а заодно узнать новости. «Новости! — подумал Шеннон. — Всегда им нужны новости!» Узнать, услышать, запомнить что-нибудь из ряда вон выходящее, а потом рассказывать другим, чтобы тебя слушали и удивлялись. Любопытнее всего было то, что едва услышанная новость распространялась мгновенно. Они присваивали ее, а затем, много дней или лет, пережевывали, истолковывали, обсуждали, пока окончательно не замусоливали. И она с самого начала казалась затасканной, как ни тщились ее обновить пословицами и поговорками. Люди свыкались с ней, а потом теряли к ней интерес, забывали, и лишь в редких случаях превращали в легенду.

После еды Шеннон разыскал Паулу. Она сидела на камне, чуть ниже по течению, свесив ноги в реку. Увидев его, она поджала ноги под черную юбку, но не встала. Только копчики белых пальцев, покрасневших от холодной воды, остались неприкрытыми.

— С тобой невозможно поговорить, Паула. Ты будто меня избегаешь, мы почти не видимся, — сказал он с грустью.

— Мы видимся с тобой каждый день! — улыбнулась она, убирая со лба прядь волос.

— Это совсем не то, — ответил Шеннон. — Но на сей раз я, кажется, пришел вовремя.

— Ты о чем? — насторожилась она.

— Успокойся, ничего важного. Просто я хотел отдать тебе вот это. Ведь они нужны тебе, верно? Я купил их еще в Трильо. Не знаю, понравятся ли. Но от этих камней они так быстро рвутся…

Он говорил не умолкая, как разговаривают с детьми, когда хотят их успокоить. Однако Паула оставалась настороженной. Наконец она взяла пакет и, развернув, увидела новые альпаргаты и простые черные чулки. Здесь же рядом, на камне, лежали ее старые, штопанные-перештопанные.

— Я могла бы еще починить эти, — словно оправдываясь, сказала она.

— Со мной не надо хитрить, Паула, — перебил ее Шеннон. — Мне ведь ничего от тебя не нужно. Ты это хорошо знаешь. — Он взглянул на нее.

Лицо у Паулы стало такое, будто она вот-вот расплачется. Но вдруг, повеселев, она разложила на коленях новые чулки, погладила их, рассмеялась и сказала:

— Эта штопка здорово натирала ноги!.. Я пробовала ходить босиком, но не могу… еще холодно. — Она подняла свое детское лицо и посмотрела на Шеннона. — Обо всем-то ты думаешь, Ройо. Другим мужчинам и в голову не приходит, что чулки рвутся. Даже когда они их дарят. А ты…

— Да, это верно. Я обо всем думаю. Но именно это и плохо, — печально проговорил он.

Они немного помолчали.

— А почему ты не отдал мне их раньше? Посмотри-ка, — она ткнула пальцем в старые альпаргаты уже без всякого стыда, — я уж и не знала, как их залатать.

— Мне не хотелось при других…

— Это верно. Еще подумают что-нибудь… И почему они всегда думают только плохое?

— И еще я искал минуты, чтобы побыть с тобой наедине, вот так… Я мечтал об этом, очень мечтал… Видишь, выходит, я обманул тебя, когда сказал, что мне ничего не надо. Мне надо, чтобы ты выслушала меня.

Паула ждала. Не то чтобы враждебно, и все же…

— Понимаешь, — продолжал Шеннон, — я много думал об этой встрече, мне казалось, что тебе многое надо мне рассказать, и я наконец облегчу твое горе… А теперь мне кажется, тебе это больше не нужно… Что произошло, Паула? Почему ты переменилась?

— Я? Я все такая же.

— Да, это верно, но ты не ответила мне. Ты не такая, какой была тогда у часовни, не та, что привела меня сюда… Ведь это ты привела меня, и я пошел за тобой, чтобы о тебе позаботиться. Тебя мне послала сама судьба. Я здесь из-за тебя.

Он замолчал. Вид неприступных скал напоминал ему о том, что все его усилия тщетны. Его слова ударялись о каменную преграду и ничего не могли изменить. Он посмотрел на Паулу. Она сидела тихо, покорно, почти смиренно… Но будто окаменела. Такими замкнутыми бывают лишь те, у кого на сердце большая тайна, подумал он. А может быть, она просто сердится, что он бередит ее рану? Но что это за рапа? Так или иначе, она се скрывает от него!.. А может, она действительно изменилась? Конечно, изменилась, и он уже ничего не может поделать… Но он должен окончательно убедиться, удостовериться в том, что это так… Сколько времени прошло с той минуты, как она произнесла последние слова? Сколько времени она сидела молча, не говоря ни да, ни нет, не соглашаясь и не возражая? Словно камень, о который разбиваются потоки слов? А он, как всегда, думает, рассуждает…

— Прости меня, Паула, я самый последний дурак.

— Нет, Ройо, нет. Ты очень хороший. В том-то и дело.

Шеннон попытался улыбнуться.

— Это одно и то же.

Паула опустила голову, но тут же вновь подняла, охваченная решимостью. Глаза ее смотрели словно из самой глубины души. Губы утратили детское выражение, но и женскими не стали. Они были плотно сомкнуты.

— Я расскажу тебе все. Больше я не могу молчать. Своим молчанием я будто кого-то обманываю. Оттого и сторонюсь всех. А вот тебя нет. Тебя не сторонюсь. Когда ты узнаешь, какая я, ты сам от меня отвернешься.

— Не верю.

«Ройо тоже не верит», — промелькнуло у нее в голове, прежде чем она сказала:

— Может быть, я просто несчастная, не знаю. Слушай и не перебивай меня. Я родом из Пеньялена, но работала в Куэнке. Один… Один из… Ну, словом, я потеряла голову… Когда выяснилось, что у меня будет ребенок, он бросил меня, не хотел ничего знать… Он очень плохой! Только тогда я поняла, какой он, и скорее умерла бы, чем согласилась, чтобы у моего ребенка был такой отец… Впрочем, он и сам не захотел бы вернуться!.. Моя тетка написала обо всем матери, и она пришла из деревни в город. Меня заперли у тетки, она жила в предместье… до тех пор, пока не родился ребенок.

Паула замолчала: ее душили слезы. Шеннон хотел было как-то успокоить ее, но она крепко сжала его руку.

— Мне сказали, что это был мальчик, но я его так и не видела… моя тетка… — ей стоило большого труда произнести это, и все же она продолжала: — моя тетка убила его… — Она снова сжала руку Шеннона, не давая ему возразить, — Да, я уверена… я родила и как будто потеряла сознание, но услышала его плач и тут же очнулась… Нет, мне не почудилось. — Она сдавила виски кулаками, — Я услышала его еще раз, когда уже пришла в себя, а потом… Но больше уже никогда не слышала… никогда. Вскоре они вошли ко мне в комнату, очень бледные и сильно дрожали. Я попросила у них ребенка, но тетка сказала, что он родился мертвым. Мать молчала, но смела взглянуть мне в глаза. Я видела, что они лгут. Я знаю, что они лгали… Как он плакал, бедняжечка! Как он плакал, пока его…

Она едва сдерживала судорожное рыдание и продолжала свой рассказ жестким, полным ненависти голосом:

— Они не хотели, чтобы я вернулась в деревню обесчещенной. В этом все дело. У них уже был кто-то на примете, чтобы все уладить. Но я не дождалась этого, сбежала; с теткой я говорить не могла. Как я проклинала ее! Это дело ее рук… У нее за домом, был свинарник… и плач доносился оттуда… оттуда! А я бы так любила его, — проговорила она, помолчав, — купала бы, пеленала… Как каждая мать!.. Нет, не каждая, моя мать не защитила меня!.. Как я плакала!..

Она умолкла. Шеннон печально посмотрел в вышину, но не увидел ничего, кроме безучастных скал и белых облаков, мирно уплывающих вдаль.

— Я попала к сплавщикам, — заключила она, резким движением вытирая слезы. — А могла бы попасть в реку и остаться там навсегда… Я могу попасть куда угодно, только не к себе домой… Туда я больше не вернусь. Никогда.

Шеннон молчал. «Пусть шелестит ветер, журчит вода, идет время», — думал он. Да и что он мог сказать? Наконец, едва слышно, он спросил:

— Что же ты собираешься делать?

Она не успела ответить. Откуда-то, то ли рухнув со скалы, то ли вырвавшись из земных недр, выскочил Дамасо, потрясая багром.

— Хе! Перепугались?

Паула и Шеннон вскочили на ноги.

— Нет, не испугались, — сказала Паула. — Ты же не ядовитая змея.

— Что случилось? — выступил вперед Шеннон.

— Да ничего особенного… Куда-то запропастился один из наших, и мы стали волноваться: уж не утоп ли… Но я-то знал, что не утоп — ведь я еще не столкнул его в воду… Да вдруг заметил, что и голубка упорхнула, и решил, что самое время искать… — Пока он говорил, его взгляд внимательно изучал то Шеннона, то Паулу. — Ах, да! Ведь сегодня страстной четверг… И ты, Англичанин, верно, ноги ей мыл, как епископ? Хе!

— Разве в твою грязную башку влезут чистые мысли? — Шеннон сплюнул.

— Чисто только то, что делают в открытую.

— Так или иначе, а Паулу ты оставишь в покое.

— Посоветуй это лучше самому себе, любезный, — с грозным видом проговорил Дамасо.

— Оставь ее в покое, — еще раз повторил Шеннон, уволакивая его в сторону.

— Ты, видать, забыла, какой был уговор, — мрачно бросил Дамасо, обернувшись к Пауле. — Или никому, или всем… А я стою на очереди!

Услышав эти слова, Паула поднялась и пошла прочь. Шеннон в бешенстве преградил путь Дамасо. Едва сдерживая себя, оп произнес:

— Ты что, не понимаешь? Между нами ничего не было!

Дамасо расхохотался.

— Тут и понимать нечего! Стоило посмотреть на ваши рожи! Вы только лясы точить мастера, на большее не способны. А на нет и суда нет!.. Я так, припугнул ее немного для острастки, чтобы не забывалась, ясно?

Шеннон в ярости схватил его за ворот куртки.

— Тебя убить мало, сукин сын!

— Ты-то меня не убьешь. Больно уж ты хороший.

Скажи он это с презрением, Шеннон набросился бы на него. Но его голос был так спокоен, в нем звучало такое убеждение, словно Дамасо утверждал неоспоримую истину, и ярость Шеннона сразу я?е улеглась.

— Твое счастье, что я хороший. Да и нет плохих среди нас.

— А если и есть, то уж не ты. Будь ты плохим… Хе! — и он подмигнул, кивнув через плечо туда, где застал их с Паулой.

Шеннон сделал вид, что не понял намека. «Надо либо убить его, либо не обращать на него внимания, иначе он совсем озвереет и возведет на Паулу какую-нибудь напраслину». Так он оправдывал свое поведение, убеждая себя, что именно этот разумный довод его удержал. Однако в глубине души он знал, что Дамасо вынес правильный приговор: он подавил гнев и не убил обидчика потому, что слишком для этого хорош. Стало быть, выхода нет.

Первые стволы сплавного леса вместе с Белобрысым и Балагуром достигли домика на берегу. Кинтин уже договаривался со сторожем, чтобы тот позволил ему принять несколько ванн, пока они здесь пробудут. Сторож не возражал и даже не захотел брать с него денег.

— Чтобы ванны помогли, надо купаться девять дней, — сказал он сплавщику.

— А вдруг помогут! — ответил Кинтин. — Пускай хоть не две, а одну ногу эта вода вылечит! Знаешь, если свершится такое чудо, на будущий год я снова приеду и буду купать другую ногу. И прикажу высечь на стене благодарственные слова.

На домике действительно красовались забавные надписи: «Здесь вылечился Хенаро Гарсия» (подпись заверена печатью, как в нотариальной конторе), «Перед этой водой все воды на свете ничего не стоят». А под ней: «Перед плохим вином эта вода ничего не стоит». И даже славословие в стихах:

Если скован ревматизмом ты от головы до пят, лишь источники Мантиеля от недуга исцелят.

— Танцев не будет! — крикнул сынишка сторожа, выскочив из-за деревьев и едва переводя дух.

— Хе! А разве должны быть танцы?

— Вот это я понимаю! — воскликнул Балагур, — Я бы первый станцевал горную хоту с этими дамами.

Старухи засмеялись. Сторож спросил у мальчика, кто ходил за музыкантом.

— А зачем нам музыкант? — подходя, спросил Двужильный. — Обойдемся парой палочек и сковородой.

— Ух, сковорода!.. Да аккордеон Манкильо! Он сейчас живет здесь, в горах, у своего дядьки-лесничего. Увивается за девчонкой, которая привезла сюда лечить мамашу; кажется, ее Агедой зовут…

— Вот это шик! Аккордеоп! — воскликнул Балагур. — Я вижу, тут у вас обслуга на высшем уровне!

— Моя жена приготовила сурру. Два кувшина, — не преминул похвастать сторож. И спросил у сынишки: — А что случилось?

— Манкильо ушел в Саседон и вернется очень поздно. Может быть, даже завтра утром.

— Ну что ж, — смирился сторож. — Раз так, ничего не поделаешь. Оставим сурру на завтра.

— А что это такое? — поинтересовался Шеннон.

— Лимонад. Вино с лимоном, сахаром, корицей и бог знает с чем еще. Сами отведаете. Кто ждет, тот дождется.

И действительно, они дождались. Поздним вечером, после ужина, сплавщики уже во тьме поднялись к дому. Воздух пропитался запахом влажной земли, благоухал древесной смолой, полнился журчанием реки. В дверях вырисовывались силуэты людей. Рядом в кустах слышался смех девушки. «Совсем еще юная, судя по голосу, — заключил Шеннон, — а уже будоражит смехом ночь». Сплавщики прислонили багры к стене и вошли в коридор, по обеим сторонам которого через равные промежутки были двери, словно в монастыре. В конце коридора еще одпа дверь, побольше, вела через кухню в поле. Со стен на почтительном расстоянии друг от друга свисали три светильника. В тусклом свете едва виднелись неясные фигуры. Во всю длину коридора тянулись скамьи. Вот и все.

Все, если не считать толчеи и гвалта. Голоса, голоса и неясные фигуры. Пахло толпой. В глубине коридора жена сторожа накрывала стол скатертью.

— На что нам, скотам, такая роскошь? — крикнул ей Кривой. — Мы все испачкаем!

— Нет, нет. Разве можно оставить стол непокрытым? Мы ведь не в поле.

И, несмотря на предупреждение, она постелила скатерть, а на нее поставила большую оплетенную бутыль и стаканы.

— Ах, так сурра все-таки будет?

— Сегодня сурра, а завтра танцы, — улыбнулась сторожиха. — Она уже готова… Вот у нас и получится два праздника.

— Хватит языки чесать, наливайте, — прокричали со скамей.

Вскоре всех охватило неуемное веселье. И хотя было здесь человек тридцать, дым стоял коромыслом. Взрослые орали, ребятишки шныряли среди них, сплавщики уже позволяли себе разные выходки. Разрядка была необходима людям, которых всегда сдерживают строгие правила, отсутствие воображения, нехватка денег, неусыпная бдительность соседей и страх перед пересудами. И вот теперь, в горах, ночью, они могли позволить себе полюбоваться удалью сплавщиков, которых никто не мог упрекнуть за это, быть снисходительными к несчастным больным, одной ногой стоявшим в могиле, к смеху беззубых стариков и безобидной похоти тех, кто уже ни на что не способен. Разумеется, были здесь и девушки, и парни, но в такой толчее решительно ничего не могло произойти. Судьба даровала им свободу, и они безнаказанно предавались ей, ибо все были заодно.

Еще никогда в жизни Шеннону не приходилось наблюдать столь вольного поведения. Он говорил себе, что глупо было бы соблюдать приличия в этой обстановке средневековых, а то и римских купален с двумя примитивными ваннами, в. этой тесноте, когда все толкутся на одной кухне, на одном скотном дворе. Так и не усвоив правил хорошего топа, они вернулись назад к природе: услаждают желудки пряным вином, — разве не пили такого вина на попойках Чосера? — буйно веселятся, похотливо жмутся друг к другу, кричат, шумят, ликуют тем ликованием, которому с непостижимым постоянством хоть на мгновение предается бедный люд в этой бренной жизни.

Старики делились воспоминаниями; две или три девушки отбивали в углу атаки Белобрысого и еще нескольких сплавщиков; Сухопарый ухаживал за какой-то замужней женщиной, сопровождавшей больного отца; остальные просто пили вино; Шеннон наблюдал за происходящим, и сторож с женой спокойно смотрели на все это, уже давно привыкшие к подобным сценам. Паула не пришла: она осталась в лагере вместе с Горбуном, предпочтя спать под открытым небом. Антонио немного задержался, но вскоре присоединился к компании, пившей вино, сначала окинув общество настороженным взглядом. Наконец Кинтин завладел вниманием. Он отпускал шутки и прибаутки, а ему шумно аплодировали. Какой-то старец, глядевший молодцом на фоне еще более дряхлых стариков, вдохновился успехом Балагура и заявил, что хочет устроить представление. Он скрылся в одной из комнат, предварительно пошептавшись со сторожихой, которая что-то дала ему, и довольно долго продержал публику в неведении. Вдруг дверь приоткрылась и оттуда донеслось:

— Тилин-тилин-тин! Занавес открывается.

Оп вышел на середину коридора. Штаны он закатал до колен; из-под них виднелись длинные носки, вроде тех, что носят в Астурии; пиджак снял, а на голову нахлобучил колпак из газеты, похожий немного на охотничью шапочку. Под мышкой он держал маленькую цветастую подушку, во рту — палочку вместо свирели.

Какой-то мальчишка с удивлением спросил:

— Бабушка, а кем он нарядился?

— Дядюшкой виноградарем, глупый, — ответила старуха, без сомнения немало повидавшая на своем веку.

И действительно, артист объявил:

— Сеньоры, сеньориты и прочие… Сейчас я спою вам песню «Волынщик из Хихона». Ее сочинил дон Мануэль де Кампоамор.

Как шумно ликовали все, как хлопали, когда представление было окончено. И где он так хорошо выучился? «В армии, — скромно ответил старик, — к тезоименитству короля». Снова ликование. По тут сплавщики разом задули три светильника, и все вокруг погрузилось в темноту. Раздались крики, хохот, женский визг. Пока жена сторожа ходила за огнем на кухню и пыталась зажечь светильники, Шеннон, улучив минуту, вышел в поле.

И сразу ощутил ночную свежесть, благоухание, шорохи, извечный покой природы. Все то, что останется, когда эти голоса, заглушающие друг друга, навсегда уйдут в прошлое.

Оп спустился к реке, которая несла свои темные воды, освещенные слабыми бликами едва народившегося месяца. От костра в лагере остались только тлевшие в золе угли. Лоли, собачонка сплавщиков, проворно вскочила и навострила уши, но, почуяв своего, снова улеглась. Шеннон сел у догоравшего костра и стал смотреть на слабые отблески углей, падавшие на спальный мешок, в котором спала Паула. Он все смотрел и смотрел, дав полную свободу своим чувствам и мыслям. Ему хотелось, чтобы решение, которого он еще не принял, созрело само. Но так ничего и не решив, закутался is плед и уснул.

В самом ли деле он не принял решения? Вечером следующего дня Шеннон спросил у Обжорки, где Паула.

— Пошла вниз, к часовне. Ее здесь называют «Божья матерь Надежды».

Сердце Шеннона забилось. Часовня!.. Она всегда играла важную роль в его жизни. Часовня в Италии, часовня в Буэнафуэнте и вот теперь часовня Надежды.

Надежда! Он опрометью бросился вдоль реки, к немалому удивленнию Обжорки, и даже не подумал о том, какие толки это может вызвать. Нельзя терять ни минуты, если все уже не потеряно безвозвратно… Может быть, его вдохновляло слово «Надежда». Он мчался, выискивая дорогу среди скал, обогнав передние стволы сплавного леса, немало озадачив Балагура, и жадно глядел по сторонам.

Наконец он увидел часовню: белую, полускрытую листвой. Да, конечно, это часовня, на ней — крест. Но стоит она на противоположном берегу.

Их разделяет река… Как он не подумал об этом? Неужели это знамение, неужели ничего не поправить? Вдруг до него донесся смех Паулы, и, совсем потеряв голову, он вошел в воду.

— Зачем? — испуганно крикнула она. — Иди к мосту!

Чуть ниже по течению он увидел мост. Всего в каких-то двухстах метрах. Добежав до моста, он перешел на другую сторону и стал подниматься вверх… Паула смеялась, стоя возле часовни. Смеялась, словно девчонка. Две женщины в трауре, которые пришли сюда молиться из соседней деревушки, посмотрели на них с удивлением. Шеннон пытался оправдать свой нелепый поступок.

— Мы испугались, думали, ты свалилась в реку… — Но тут он вспомнил, что то же говорил накапуне Дамасо. — Мы думали…

Оп умолк, не зная, что сказать, и с облегчением видя, что женщины в трауре удаляются вверх по дороге. Теперь у часовни они были вдвоем; почти так же, как тогда. Паула, заметив его смятение, перестала смеяться.

— Я смешон, наверное? — сказал он наконец.

— Ты о чем?

— Знаю, смешон… Понимаешь, ночью я думал… я думал… я знаю, думать не надо, но такой уж я есть… Вчера ты не ответила на мой вопрос, помнишь?

— На какой, Ройо?

— Когда ты мне все рассказала. Все, все! Ты по ответила, помешал Дамасо… Скажи, что ты собираешься делать? Что ты станешь делать, когда мы доведем лес до Аранхуэса?

Паула погрустнела.

— Не знаю. Пока я здесь, я ни о чем не думаю.

Шепнои вздрогнул. Он вдруг почувствовал, что решение созрело.

— Послушай, Паула, и пойми… Я… Со мной тебе не придется ни о чем думать, ни о чем заботиться… Я… Я мог бы быть тебе полезным?

— Ройо! — удивленно воскликнула она.

— Погоди, не отвечай. Я знаю, что ничего не стою. Рядом с этими людьми я такой никчемный. Но, клянусь, с тобой я стану другим — цельным, настоящим, как земля, как камень, как Американец или Сухопарый. Это трудно. В мире, где я жил, учат многое делать, но не учат быть кем-нибудь. Я такой же, как другие, и если ты поможешь мне… Не отвечай сразу… Может, ты не совсем понимаешь меня, но поверь: рядом с тобой я стану человеком, настоящим, как камень, как дерево. Я это чувствую. Благодаря тебе я узнал, что такое смерть и хлеб, смех и нож. Что мои прежние страдания перед нынешними! Теперь я страдаю из-за того, ради чего стоит страдать: ради тебя, ради женщины, единственной женщины, Паулы…

Опа отступила на два шага и села на каменную скамью часовни, устало сложив руки на коленях, как в тот раз. Шеннон не двинулся, он все говорил:

— Я знаю, ты не понимаешь меня, мои слова кажутся тебе пустыми, но это не так… Я говорю правду… Поверь мне, Паула, и скажи… Скажи «да».

Паула медленно подняла глаза. Брови ее печально нахмурились, слегка сжатые губы приобрели детское и вместе с тем женственное выражение.

— Я очень хорошо понимаю тебя, Ройо, хотя не смогла бы объяснить так, как ты. Я очень благодарна тебе, пойми… И никогда тебя не забуду, никогда… Но пас многое разделяет… Это я ничего не стою… Ты ошибаешься… — Шеннон, не в силах вымолвить ни слова, замотал головой. — Да, да, то, о чем ты говорил, произошло и со мной: только я думала, что та жизнь была настоящей, а теперь не хочу о пей даже вспоминать… Я… Вот увидишь…

— Нет, — раздумчиво произнес Шоннон, — я не ошибаюсь. Это верно, мы очень разные, но я стану таким же, как ты. Ты поможешь мне. Я чувствую, что во многом уже изменился. И уверен, что не ошибаюсь… Нет, нет, я не ошибаюсь!.. Но, — голос его пресекся, — это ничего не значит…

— Ройо!

— Не утешай меня… Я хочу знать правду. Какой бы она ни была.

Он замолчал. Посмотрел на белую степу, окошко в дверях, открытое мольбам… Откуда-то, словно издалека, на память пришло название часовни. Он снова заговорил:

— Скажи мне только: ты думаешь о ком-нибудь еще? Может быть, о том, из Куэнки?..

Паула презрительно покачала головой. Шеннон отважился улыбнуться, но это ему не удалось.

— Тогда у меня остается надежда… Не правда ли, только она остается у тех, кто гибнет?.. Нет, нет, молчи, — поспешно перебил он Паулу, собиравшуюся что-то сказать, — не говори ничего. Оставь мне хотя бы надежду… А теперь позволь мне уйти, я хочу побыть один…

Отойдя довольно далеко, он оглянулся. Маленький неясный силуэт вырисовывался на фоне крошечной часовни. Разве не такой же неясной была его надежда? Ему стало грустно. Он еще раз окинул взглядом часовню и девушку. Неужели в этой крохотной фигурке заключен весь мир, весь его мир! Она тоже смотрела на пего, слегка склонив голову; на лице ее застыло выражение печальной и покойной жалости. «Да, именно жалости, — подумал Шеннон. — Но никоим образом не жестокости», — уточнил он, чтобы надежда не исчезла.

Шеннон махнул рукой и пошел вверх по течению.

Она видела, как он уходил и, наконец, скрылся. «Возможно, вместе с ним уходит и надежда, — подумалось ей. — Но, пожалуй, это справедливо только для пропащей женщины. А вот Ройо… Как жестока жизнь! Он слишком хороший, таких мужчин уже нет…» Если бы она могла ответить ему… Но разве она могла? Почему она по ответила в Буэнафуэнте? И потом, несмотря на ту встречу, она бы его не обманула… «Нет, нет, Пресвятая Дева!» — содрогнулась она. Ройо получил бы ее, но она бы зачахла. Нет, никогда! Прежде она могла бы, не покривив душой, сказать ему, что не думает ни о ком другом! А теперь…

Она вздохнула. Солнце склонялось к закату, тени опускались в теснину, сливались с рекой и растворялись в пей. Паула зябко поежилась, хотя было тепло. Оберпулась к окошку часовни и еще немного помолилась перед божьей матерью Надежды, уже невидимой в глубине часовни. А затем тоже направилась вверх по реке.

И вдруг остановилась как вкопанная, задрожав всем телом. Ей что-то почудилось. Возможно, то был плод мучительного обманчивого воображения? Нет. Сам Антонио появился перед ней внезапно, как и в первую их встречу: такой же дерзкий, так же презирающий людские обычаи. И, как в тот раз, он улыбался, грызя стебелек своими белыми зубами. Его взгляд словно пронзил ее.

Да, это был он, это его голос: спокойный, уверенный.

— Ты не должна разговаривать с ним… Ты же знаешь…

Опа радостно вспыхнула. Но все еще не верила своим глазам. Это сон… да, это сон…

— Но, Антонио…

— Говорить ты можешь только со мной.

Он сделал несколько шагов и совсем приблизился к ней. Видение двигалось, от него исходило жаркое тепло… Это сон… сон…

— Разве ты не знаешь, что ты моя? Разве ты этого не знаешь?

Его слова были точно выстрелы. Точно вспышки фейерверка. Они били в самую цель.

Он притянул ее за плечи своими сильными руками, которые жгли огнем и уж никак не могли сниться, потому что мужчина рядом с женщиной — что угодно, только не сон. Боль, наслаждение, насилие, смерть, спасение, но не сон! Откинув назад голову, Паула прошептала:

— Я не могла поверить…

Она увидела его улыбку, стебелек, выпавший изо рта, губы, тянувшиеся к ней, и зажмурилась. Он вдыхал, всасывал, наслаждался. А она все крепче и крепче закрывала глаза, чтобы это никогда не исчезло… И вдруг что-то вспомнила — что-то давно ушедшее, чужое, уже не имеющее к ней никакого отношения, о чем она должна ему рассказать. Она опустилась на колени, и он опустился вслед за ней, повторяя:

— Овечка… Сейчас ты будешь моей.

— Нет! — крикнула она испуганно. — Выслушай меня прежде! Ты ничего обо мне не знаешь… не знаешь, какой я была!

Стоя рядом с ней на коленях, он обнимал ее.

— Пусти… Потом я уже никогда не смогу рассказать… Ты будешь думать, что я обманула тебя…

Он хотел побороть ее, одолеть, и, потеряв равновесие, оба упали на траву. Она задыхалась. Ах, какие у него руки! Неистовые, горячие, они уже овладевали ею. Глаза проникали в самую глубь души, губы, словно угли, обжигали шею, уши, лоб.

До них донесся откуда-то еле слышный голос:

— Паула!..

Оказывается, в мире, кроме них, были еще люди!.. Ей удалось высвободиться. Она вскочила на ноги. Он поднялся вслед за ней, не переставая твердить:

— Сейчас… Убью, кто бы ни пришел…

Но Паула уже была непоколебима, как скала. Она твердо возразила:

— Пусть будет так. Мы не имеем права обманывать их: ни ты, ни я. Они приютили нас обоих.

Антонио нахмурился.

— Их? А может быть, кого-нибудь одного?

Она засмеялась, словно безумная, беззвучным смехом. И, обняв, поцеловала застывшего в неподвижности мужчину.

— Ну вот. Чтобы ты не сомневался. Пусть все видят! — проговорила она и стала ждать, когда голос приблизится. Теперь он доносился отчетливо. Это был голос мальчика.

— Лоренсо! — окликнула она.

И, обернув к Антонио сияющее лицо, сказала:

— Пусть будет так. Прежде я должна рассказать тебе все, и если ты меня любишь, тогда…

Он улыбнулся и обнял ее.

— Любят не словами…

Потом, сорвав новый стебелек, выпустил Паулу из объятий.

Из-за кустов выскочил Обжорка. Задыхаясь от быстрого бега, он остановился и бросил на них подозрительный взгляд.

— Что же это ты! — он перевел дух. — Не слыхала? Тебя все ищут.

— Я тоже искал ее, — сказал Антонио. — Но раз пришел ты, мое место рядом с Сухопарым. Помогу ему сцеплять стволы.

Обжорка посмотрел вслед уходящему и ревниво спросил:

— Он к тебе приставал, Паула? Почему ты такая растрепанная?

Опа поправила волосы.

— Ветка задела, когда шла по тропе.

— Ты вся дрожишь.

— Холодом повеяло с реки.

— Ты обманываешь меня, Паула.

Как ни была взволнована Паула, она услышала в голосе мальчика недетскую настороженность и поняла, что чутье Лоренсо может ее разоблачить. Желая пресечь дальнейшие расспросы, она сказала:

— Что ты говоришь, дурачок!

И притянула было к себе, как делала не раз, когда хотела обуздать ого, подчинить своей воле. Но недоверчивость подростка оказалась сильнее, чем у взрослых.

— Ты покрываешь его, потому что ты очень добрая и боишься причинить ему вред. Но если он еще станет приставать, скажи мне.

Паула посмотрела на мальчика. Нет, он не был сметой в своем порыве. Скорее трогателен, как всякий слишком рано повзрослевший ребенок.

— Что ты уставилась на меня? Конечно, в драке мне его не одолеть, но я запущу в него камнем со скалы… И если я не проломлю ему башки, его прикончат наши, когда узнают…

Да, это была правда, страшная правда. Никакая осторожность не сможет предотвратить беду. Нужно удержать Антонио от опрометчивого шага и самой быть очень осторожной, надо уберечь его, смотреть за ним… Волна материнской нежности захлестнула ее и, переполнив сердце, излилась на мальчика. Паула обняла его. На сей раз он ее не оттолкнул.

— Ты уже совсем взрослый, Лоренсо.

— А что поделаешь! — ответил он наивно. — С таким отцом, как у меня…

Ей стало от души его жаль.

— Но ведь у тебя есть я, верно?

Вместо ответа мальчик поцеловал ей руку. Она погладила его по голове, и они дружно зашагали в лагерь. Слезы выступили на глазах у Паулы. Ей хотелось побыть одной, выплакать свою радость. Но она боялась навлечь на себя подозрения. Если Дамасо пронюхает… Если они хоть чем-то выдадут себя… Если их заподозрят… А как не выдать себя? Это очень трудно!

Но нужно. И в тот же вечер Паула решила идти на танцы. Правда, это было небезопасно, так как все сплавщики обещали танцевать с ней.

Однако придя на танцы, Паула сразу успокоилась. В темноте, царившей вокруг, она могла предаваться своей радости, не привлекая особого внимания. Вдруг чья-то дерзкая рука стала задирать багром девичьи юбки, а из фляги брызнула струя лимонада. Брызги попали на раскрасневшееся лицо одной из танцующих девушек; ее партнер осмелился слизнуть капли языком — не пропадать же райскому напитку! — за что и получил пощечину. И поделом!

Аккордеоп играл и играл, при свете керосиновых ламп кружились пары. Старики не отставали от молодых, а какая-то пара шестидесятилетних даже потребовала вместо танца «в обнимку» сыграть «вольную» хоту. И станцевала ее.

Глаза разгорались все больше. В убогом домишке среди маленьких гор маленькой страны, расположенной на маленькой планете, жалкая горстка людей — несколько из миллионов — штурмом захватила центр вселенной и хоть на время потрясла его своим неуемным весельем.

Только Шеннон не веселился, сам себе вынеся приговор. Вспомнила ли о нем Паула? Сплавщики объясняли его отсутствие тем, что он чужого племени. А он смотрел на реку и ждал, когда шум, погружавший его в безмолвие, отворит двери, и думал о том, что суета эта недолговечна, что боль и разочарование стерегут на любом пути и глупо ждать людской защиты под зыбким кровом необъятной ночи, холодной и равнодушной природы. Тщетно пытался он увидеть в этих людях овечек, предающихся буйному веселью и не подозревающих о бойне, тщетно пытался растрогаться их жалкой радостью. Он уже не испытывал сочувствия ни к кому, а искал его для себя, даже тогда, когда губы его с отчаянием повторяли: «Надежда».

 

12

Энтрепеньяс

От грохота отбойных молотков содрогалось все ущелье. Он отдавался в горах, вспугивал птиц, проникал в поры зайцев и ящериц, оглушая окрестности, истязая пространство, словно гигантская бормашина. Стальные стержни буравили скалу, немилосердно разрушая се, и жестокость их была слишком вопиющей рядом с кропотливейшим, ювелирным трудом реки, веками прогрызавшей теснину. Люди всей грудью налегали на рукояти, и мощное содрогание отдавалось в их телах, даже лица их дергались. Хотя машина призвана служить человеку, всякий раз, когда он впрягает ее в работу, страдания его во сто крат сильнее, чем муки стали, преодолевающей сопротивление. Пыль обволакивала людей, липла к их одежде, к лицам, измазанным жирной породой. И они стирали вместе с потом эту жирную замазку, с которой свыклись, но которую люто ненавидели, как ненавидят клеймо.

Бригада забойщиков вела начальные работы на строительстве водохранилища Энтрепеньяс.

Издревле в этом узком ущелье люди ставили преграды. На этом месте стояли арабские водяные мельницы, а может, еще и римские. Позже здесь были оросительные рвы мельниц средневековых и сукновальни торговцев сукном из Пастраны и Бриуэги. Когда появилось электричество, стали нужны новые, более мощные плотины. И теперь здесь осуществлялся грандиозный проект: создавали искусственное озеро до самого Дурона, а может быть, и дальше. Люди задавались вопросом: какие селения снесут, а каким все же удастся уцелеть.

На самой вершине холма велись подсобные работы. Здесь были землечерпалки, дробилки, осадочные машины, песочные сеялки; монтировались рельсовые кладки и ленточный транспортер для бетона. На склоне противоположного холма вытянулись в ряд рабочие бараки, продуктовые лавки, конторы. Узкая рельсовая колея открывала путь к насыпям и скрипела под вагонетками. Металлический трос, протянутый с одного холма на другой, перемещал но воздуху рабочих и строительные материалы. А внизу, возле старой плотины, уже готовы были огромные котлованы для кладки фундамента. Народ со всей округи приходил сюда и, пораженный, смотрел на эти работы, спрашивая себя, не грозит ли их жизни такое преобразование реки. Находились и пессимисты, и оптимисты. Но даже оптимисты, глядя на это дикое ущелье — место былых пикников и прогулок, связанных с трогательными воспоминаниями, — думали о том, что, возможно, видят его в последний раз. Вот почему они не замечали экскаваторов и бурильных машин, которые с лязганьем и рычанием вгрызались, раздирали, терзали долину, чтобы убить в ней все звуки, даже пение птиц.

Для забойщиков же все звуки сливались воедино, едва лишь копчиком отбойного молотка они касались скалы. С этой секунды они ничего не слышали, кроме грохота. Часами склонялись они над молотками, словно пулеметчики, обстреливающие стену, а молоток то оглушительно стучал, то подчинялся более спокойному ритму компрессора. Люди работали в поте лица, время от времени устраивая перекур и проклиная все на свете. Они не разговаривали, не пели: этот механический мир слишком затруднял общение во время работы, нарушаемой лишь приказами да проклятиями.

Наконец бригадир забойщиков взглянул на ручные часы. Остальные посмотрели вверх. Возле домика, где находилась контора, на столбе подняли выцветший флажок. Мотор компрессора сразу заглох. Забойщики побросали на землю молотки. Наступил перерыв на обед. Маркос вытер потное лицо.

— Проклятье! Ну и жарища!

— Сними куртку, — посоветовал ему один из рабочих, отряхивая белесую каменную пыль.

— Вечером окоченею. Или этот проклятый горный ветер продует так, что схватить воспаление легких.

— В больнице хоть отдохнешь. В паше время, когда лечат сульфадимезином… — вмешался третий.

— А что, неплохая идейка! Хоть так передохнуть… Ну и глухомань, черт бы ее побрал!

— Хватит ныть! Погода хорошая. По субботам нас возят в Саседон. Там и суд свой есть, и прочее.

— Это верно. Я и забыл, что должен набить рожу хозяину бара.

— Ты ему врежь, но не очень сильно, — посоветовал кто-то из забойщиков, стоявших у Маркоса за спиной, — Оставь его на развод… А то некому будет детей плодить…

— Это и мы можем, — засмеялся Маркос. — А что там еще делать, если не затеять драку? Бабы там — одно название!

Забойщики медленно карабкались по выступам. Один из них, соскользнув, скатился вниз на несколько метров и встал на четвереньки. Мужчины расхохотались.

— Ну и малютка! Смех на тебя смотреть, — крикнул Маркос.

Упавший встал. Он был узкогрудый, с ввалившимися щеками. Угрюмо взглянув на бригадира и ничего не ответив, он стал снова карабкаться вверх.

— Вот это новость! — опять крикнул Маркос, взглянув через старую плотину на реку. — Посмотрите-ка!

Из-за излучины выплывали стволы. Их становилось все больше и больше. Это не были вырванные с корнем деревья, которые иногда сносит течением.

— Сплавной лес, — сказал кто-то.

— Неужели до сих пор сплавляют по реке? — презрительно спросил Маркос. — Столько отличных грузовиков… Вот отсталость-то. Я думал, такое увидишь только в кино.

— Да что ты! По Тахо до войны каждый год сплавляли… И, как видишь, по сей день сплавляют… Но, надо полагать, это уже в последний раз, из-за плотины, — заключил самый пожилой из забойщиков.

— И находятся дураки на такую работу? Наверное, совсем неграмотные…

Сплавщики с удивлением разглядывали стройку. Но она мало беспокоила их. На пути им нередко встречались мельницы и плотины, и они обходили их стороной по спокойным водам маленьких оросительных каналов или же больших, таких, как Боларке. По ним даже легче сплавлять, чем по старому руслу реки. Стоило только сделать запруду перед входом в капал. Но эта плотина будет самой большой из всех. И какая высокая!

Первые стволы еще только подплывали к шлюзу по медленным спокойным водам, а Сухопарый, Американец и еще два сплавщика уже приготовились направлять бревна к маленькому каналу, но вход туда оказался завален строительным мусором — щебнем и камнями.

— Черт бы их побрал! — выругался Сухопарый.

Мимо них рабочие шли на обед к большому бараку.

Остановившись, они с презрительным любопытством разглядывали сплавщиков. Американец подошел к ним.

— Добрый день, — сказал он, — Где мне найти инженера?

— Инженера? А кто вы такой?

— Инженер в Мадриде, приятель. Он вас сегодня не ждал.

— Ну, тогда кого-нибудь из начальства, хоть управляющего, — продолжал Американец, делая вид, что не замечает их иронии.

— Что ж! — ответил здоровенный детина в кожаной шапке. — Раз надо, уважим друга!

— Маркос вылез, — шепнул кто-то. — Вот будет потеха, посмеемся мы над этой деревенщиной.

Американец не сводил глаз с мужчины в кожаной шапке. Верхняя его губа едва заметно дрогнула; сверкнул золотой зуб.

— И я тебе не друг, и ты мне не начальник.

— Вот смех-то! А ты почем знаешь?

— Начальник должен разбираться в людях. Как я.

Бригадир не знал, что ответить, и обозлившись, закричал:

— Это еще посмотрим! И все-таки тебе придется сказать мне, чего ты хочешь!

— Не возражаю. Я хочу, чтобы вы очистили этот капал.

— Слышали, ребятки? А ну-ка, бросайте стройку и повинуйтесь начальнику. Ему, видите ли, надо, чтобы этот канал был чист!

— Вот именно, приятель, — ответил Американец, и в голосе его еще сильнее зазвучал чужеземный акцент. — Капал судоходный, и тот, кто ведет на реке работу, обязан позаботиться о том, чтобы он был в полном порядке.

— Да ну! Выходит, компания каждый день должна расчищать его специально для тебя?

— Конечно.

— Слыхали? — повторил детина, и вдруг его зубы ощерились в усмешке. Ему в голову пришла идея, показавшаяся очень смешной, и он не замедлил высказать ее Американцу: — Чтобы вы могли туда мочиться?

Но смех его сразу же оборвался. Американец схватил его за куртку, и бригадир взмыл вверх, подхваченный баграми трех сплавщиков.

— Всыпь ему как следует! Мы здесь! — заорал Сухопарый так громко, что на минуту все застыли.

Но тут раздался другой голос, который мигом охладил разгоревшиеся страсти.

— Мир вам, братья!

То был голос монаха. Неужели эти тихие, смиренные слова услышали люди, охваченные яростью? Как этот голос проник в человеческие души? Было удивительно, просто невероятно, что призыв к миру прозвучал в самый разгар ссоры, которая могла кончиться дракой! Но как бы то ни было, голос этот остановил насилие. Уже потом, гораздо позже, Американец, вспоминая этот случай, думал: «Странно было не то, что мы его услышали. Странно было бы не услышать его». Откуда вдруг взялся этот монах, выросший словно из-под земли, — тщедушный, с тонзурой, в буром одеянии францисканцев, в сандалиях на босу ногу? Засунув руки в рукава, он стоял, словно статуя святого, у парапета старой плотины, у самого входа в канал, забитый стволами, а рядом с ним другой монах с дорожным посохом в одной руке и небольшой сумой для подаяния в другой. Монахи совсем не походили друг на друга: тот, что говорил столь проникновенно, был как-то четче, рельефнее, весомей, несмотря на свою хрупкость. В сравнении с ним его спутник выглядел тусклым, словно все видели его сквозь кисею. Несмотря на то что он был гораздо дороднее, лицо его и одеяние казались бесцветными и невыразительными. На самом деле было не так, но у Американца почему-то сложилось именно такое впечатление.

— Мир вам, братья… — снова повторил монах.

Американец выпустил из рук детину, позволившего себе нанести ему оскорбление. Маркос готов был снова полезть на рожон, но монах подошел к нему. Спустился он или спрыгнул? Американец не мог этого сказать.

— Подайте, Христа ради! Мы монахи из Пастраны, у нас ничего нет.

— А что вы здесь делаете? — язвительно спросил Маркос, словно желая отделаться от странного чувства, Охватившего его.

Монах отвечал все с той же невозмутимой кротостью:

— Готовимся в мир иной…

— Ого! В мир иной… А может, его и нет?

— Если нет мира иного, то нет ничего. Разве на земле жизнь? Разве мы не идем к смерти? — улыбнулся монах.

— Святая правда, — пробормотал Кривой.

— Братья, — сказал артельный, — если вы пойдете вверх по реке, мои люди дадут вам что-нибудь, хоть мы и бедны. Идите туда, здесь вам небезопасно оставаться.

— Все мы бедны в этом мире, и нет такого места на земле, где бы человек был в безопасности, — ответил ему монах. — На всем око божье. Неужели вы станете обрекать себя на вечные муки из-за нескольких камней? Камни тоже благи! Они творенье божье, агнцы божьи.

Монах взглянул на небо и направился к заслонке водоспуска. Его товарищ безмолвно последовал за ним; остальные, словно зачарованные, провожали их взглядом. Что он мог сделать один, если ржавый железный механизм приводили в движение два здоровенных мужика? Да и камни, завалившие канал… Но монах схватил правой рукой колесо и стал крутить его, все так же улыбаясь. Толстая заслонка медленно поднялась, а затем стремительно отскочила. Вода хлынула, увлекая за собой камни и очищая русло. Путь стволам был свободен.

Все оказалось очень просто! Люди не могли прийти в себя от изумления.

— Чудо! — вдруг прокричал Четырехпалый и, бросившись к монаху, опустился перед ним на колени. Но монах велел ему подняться.

— Не думай лишнего, не ищи лишнего, не суди поспешно, — произнес он, пристально глядя на сплавщика. А затем продолжал смиренным топом: — Все на свете чудо. Братец камень — чудо, и сестрица река — чудо. Каждый человек — тоже чудо.

— Никакого чуда нет! — возразил бригадир. — Просто камни смыло водой, вот и все.

— Правильно, — согласился монах, посмотрев на рабочего. Но потом широко открыл глаза и пристально вгляделся в него, словно увидел нечто странное. На лице монаха отразилось глубокое сострадание, и он проговорил: — Не презирай камни. Люби их. Ведь может случиться, что камни, которые ты разрушаешь, прогневаются однажды и покарают тебя.

Наступила мертвая тишина. Монах обернулся к Американцу.

— Спасибо тебе за твое милосердие. Мы пойдем вверх по реке и будем помнить твою доброту. — Затем, повернувшись ко всем, поднял руку. — Отец наш, святой Франциск, благословляет вас всех. — Он вскинул руку еще выше. Четырехпалый снова опустился на колени. Осенив всех крестным знамением, монах сказал на прощание: — Мир вам.

И пошел в ту сторону, куда ему указали сплавщики. Его товарищ все так же безмолвно последовал за ним. Сплавщики и рабочие стояли не шелохнувшись. Первым пришел в себя Американец.

— Закрой заслонку, Сухопарый, — распорядился он. — Иначе до утра вытечет много воды, а нам это не нужно. Потом идите в лагерь.

И бросился вдогонку за францисканцами как раз в ту минуту, когда кто-то сказал бригадиру, что и забойщикам не мешало бы подать милостыню монахам. Добежав до поворота, за которым скрылись монахи, Американец с удивлением обнаружил, что они ушли довольно далеко вперед. Было удивительно, почти невероятно, что эти люди, неуклюжие в своем монашеском одеянии, могут идти с такой скоростью. Он попытался догнать их, но не смог и тогда решился окликнуть:

— Братья!

Монахи оглянулись и подождали, пока он подойдет. Американец, запыхавшись, остановился перед ними. Тщедушный монах улыбался и словно стал еще прозрачнее. Глаза у него были удивительные, серые, чистые.

— Тебе что-нибудь надо?

— Мне…

Американец умолк в замешательстве. Он уже не помнил, что побудило его броситься за ними вдогонку; не помнил даже, был ли для этого вообще какой-нибудь повод. Опустив голову, он тихо пробормотал:

— Не знаю.

И как ни напрягал память, вспомнить не мог. Все больше смущаясь под взглядом монаха, он повторил:

— Не знаю… Простите меня, я задержал вас, а зачем — не знаю.

— Так бывает со всеми нами, брат мой: мы не знаем, чего хотим… Всю жизнь боремся, играем поневоле в какую-то детскую игру…

— В детскую игру… — повторил за ним Американец.

— Страдаем из-за пустяков, — продолжал монах, — пока пас не призовут в дом, где вершатся серьезные дела… И сочувственно заключил: — Ты не знаешь, чего хочешь, не знаешь, чего тебе хотеть, и устал. — Он замолчал, перестал улыбаться и тут же убежденно прибавил: — Но скоро ты узнаешь. Рано или поздно — узнаешь. Ты будешь с птицами и обретешь мир.

— Мир? — взволнованно переспросил Американец.

Монах молча кивнул.

— Отец, я хотел бы исповедаться. Сейчас.

— Я не священник, брат мой, — кротко ответил монах, — Могу ли я еще чем-нибудь помочь тебе?

— Нет, больше ничем, — пробормотал Американец, — Нет, нет… Как вас зовут?

— Брат Хустино, — улыбнулся монах, — Да благословит тебя бог.

Американец смотрел, как они удаляются легкой, непостижимо быстрой поступью. Даже белый шпур, которым они были подпоясаны, не колыхался. Он опустился на камень и так сидел, погруженный в мысли, сам не зная о чем, пока наконец не пришли три сплавщика.

Сухопарый вместе с Кривым закрыли водоспуск. Забойщики ушли обедать. Тихо и мирно. По-хорошему… Заметил ли Американец, какие странные были эти монахи? Да, заметил. Четырехпалый больше не заговаривал о чудесах. Он шел молча, против своего обыкновения.

Вскоре они пришли в лагерь. Там была только Паула. Да, совсем недавно приходили два монаха. Она дала им немного хлеба, и они сразу же ушли. Больше они ничего не захотели взять. Нет, она не заметила в них ничего особенного.

Но вечером, отвечая на настойчивые расспросы Американца, она призналась:

— Да, они и в самом деле показались мне странными. Один все время молчал, а другой…

— Маленький, да? Что же он?

— Сказал обо мне то, чего никто на свете не знает. Никто. Потом благословил меня и утешил… Кто он, Франсиско?

Артельный ответил не сразу:

— Брат Хустино… Его зовут брат Хустино.

 

13

Ангикс

— Лучший глоток вина за весь путь, — убежденно заявил Сухопарый, — мы выпьем в этом доме. На этой земле только оно чего-то и стоит. Потом, когда мы спустимся в Ла-Манчу, оно будет хуже, вот увидишь. А здесь…

Он шел с Белобрысым по пыльной тропе; по обеим сторонам рос уже довольно высокий чертополох. После Энтрепеньяса сплавщики без особого труда добрались до Боларке и теперь, остановившись у подножия замка Ангикс, послали Сухопарого за вином в «дом монахов». Так называли замок.

— В старые времена здесь была монастырская ферма, — объяснял Сухопарый своему спутнику. — Монахи, наверное, знали толк в вине и вывели замечательные сорта винограда. Потом усадьбу купил какой-то знатный сеньор. Постепенно семья его вымирала и здорово поубавилась. От возделываемых земель осталась только вой та — видишь круглые пятна на холмах? — и еще по ту сторону склона. Из этого винограда они и делают вино. Будь эти виноградники мои, уж я бы знал, как выжать из них денежки… А может, и сам все выпил… — засмеялся он. — Невезучие какие-то эти сеньоры, все-то у них не ладится. Парней наймут — те их облапошат; девок — те их обвесят… Живут вдвоем: полуслепая старуха да ее нерадивый сынок… Запустение полное! Зато вино!.. Сам увидишь! Наверное, такое же, как было при монахах! Говорят, в холме за домом винные погреба, он весь изрыт тоннелями, прямо как мадридское метро.

Так, болтая и потея от жары, они незаметно дошли до арки в глинобитной стене. Над ней, в нише, виднелось изображение святого Мартина Инохаского — покровителя монашеской фермы. Они пересекли широкий патио, и вдруг Белобрысый, кивнув на цветы, полосой тянувшиеся вдоль ограды, с удивлением воскликнул:

— А ты говорил, здесь запустение!

— Черт возьми! Уж не продали ли они усадьбу? — Увидев свежепобеленные стены, Дамиан еще больше изумился: — Точно, продали!

Но окончательно он был сражен, когда на пороге дома появилась женщина. На Белобрысого она тоже произвела сильное впечатление. Как она не походила на жительниц гор! Невысокая, хорошо сложенная, пухленькая, крепенькая, точно куколка, с белокурыми волосами и светлыми глазами. Кожу ослепительной белизны оттеняла веселая расцветка платья из набивной ткани, поверх которого был падет белоснежный передник. Вся она так и сияла чистотой и опрятностью, отнюдь не свойственными уроженкам этих мест.

— Добрый день, сеньорита, — наконец поздоровался Сухопарый, поднося руку к сомбреро. — Вы купили этот дом?

— Нет, я жена хозяина.

— Фе… Федерико?

— Его самого.

— Черт возьми! А где же ваш муж? Я хотел бы его поздравить!

Женщина улыбнулась. У нее оказались остренькие, как у кошечки, зубы, наводившие на мысль о том, что под видимой кротостью, почти безмятежностью, скрывается нечто иное. От улыбки на ее щеках заиграли хорошенькие ямочки.

— Он спустился в Гвадалахару уладить кое-какие дела… А что вы хотели?

— Да так, зашли промочить горло. Каждый год мы оставляем багры на берегу и приходим сюда за вином.

— Ну что ж, милости просим. Я вам продам. Многие приходят сюда за вином. А что в нем особенного?

Она провела их в сени. Мощеный пол Сухопарый еще никогда не видел таким чистым. Полки для кувшинов сверкали, рядом выстроилась в ряд фаянсовая декоративная посуда — незамысловатая, весело сияющая глазурью.

— Вот это да!.. Сразу видать, что в этом доме не хватало хорошей хозяйки! Такой, как вы! У вас золотые руки! Вот бы мне такую хозяйку, не в укор будь сказано моей Энграсии!

Женщина засмеялась. Она усадила их за чистый сосновый стол, над которым висела тщательно привязанная к стропилу липучка без единой мухи.

— Господи Иисусе! Ну и болтун же вы! — воскликнула она и, обернувшись к Белобрысому, с улыбкой спросила: — А вы немой?

— Что вы! — ответил за него Сухопарый, — Просто он никогда не видел таких женщин, вот и онемел.

Женщина скорчила недоверчивую гримасу и, проходя мимо Белобрысого, притворно шарахнулась в сторону. Тот проглотил слюну и выдавил из себя несколько слов, стараясь говорить сипло, чтобы казаться солиднее.

— Это верно, я еще никогда не встречал таких женщин, как вы.

— Спасибо за комплимент, — ответила она ему, ласково улыбаясь. — Сейчас принесу вам вина.

И она вышла через низенькую дверцу. Сухопарый с силой хлопнул Белобрысого по плечу.

— Выше голову, парень! Перед женщинами нельзя робеть!

— Конечно… А зачем ты ей наврал про жену?

— Таким красоткам, — отвечал Дамиан почти шепотом, — больше нравятся серьезные мужчины. Когда за ними начинаешь ухаживать, надо как можно чаще говорить про жену и про детей. А если еще прибавишь, что любишь их, тем лучше. Она больше оценит то, что ты потом сделаешь… Мотай себе на ус, Грегорио! И запомни, скромность тоже кое-что значит!

— Еще чего, Сухопарый… Очень мы ей нужны…

— Ты меня с собой не равняй, — возразил Сухопарый.

— Я и не равняю… Ах, если бы она разрешила мне стать ее слугой, я мог бы видеть ее каждый час!

Женщина вернулась с кувшином вина и двумя стаканами. Стаканы были чистые, но, прежде чем поставить на стол, она еще раз тщательно протерла их льняным полотенцем и посмотрела на свет.

— Я принесла вам одно из лучших вин, этот виноград растет на самой макушке холма, — сказала она, склоняясь над стаканами, отчего ее грудь, надежно прикрытая платьем, стала еще соблазнительнее. — По четыре реала за кварту.

— Черт возьми! Как оно подорожало! С двух-то реалов…

— Два реала стоит слабенькое, — ответила она с решительной улыбкой. — Если хотите, я принесу…

— Оставьте это, — снова проговорил Белобрысый.

— У нас такого вина только один бурдюк, а стало быть, и цена ему выше.

Отхлебнув немного, Сухопарый подмигнул.

— Могу поклясться, вино то самое, что стоило два реала… Впрочем, именно поэтому можно заключить, что вы хорошая хозяйка, — произнес он насмешливо.

— При чем тут хозяйка? Уверяю вас, оно того стоит. Еще никто не жаловался, что дорого.

— Потому что продаете это вино вы! — осмелел наконец Белобрысый, отхлебнув большой глоток.

— Неужели?! А вы, оказывается, умеете говорить! — засмеялась женщина.

— Почему бы вам не выпить с нами стаканчик?

— Не могу, у меня дел много, — вздохнула она, вспомнив о своих обязанностях.

— Мы сейчас уйдем… Принесите нам еще кувшин… Этот и тот, что вы принесете, как раз наполнят наш бурдюк.

— Только, чур, здесь не напиваться, хорошо? — смеясь предупредила она и снова скрылась в дверях.

— Не беспокойтесь, — крикнул ей вслед Сухопарый. — Мы, сплавщики, народ стойкий!

— Будь я королем, сделал бы ее королевой! — из глубины души вздохнул Белобрысый.

Вскоре женщина принесла еще один кувшин, побольше. Мужчины следили за каждым ее движением.

— Дайте-ка еще стаканчик.

Опа сняла с полки стакан, но позволила налить себе чуть-чуть и не присела.

— Только чтобы вас уважить, — сказала она.

Всякий раз, когда Белобрысый хотел украдкой полюбоваться ею, его взгляд неизбежно сталкивался с ее глазами и он видел складку возле ее губ — не насмешливую, не веселую, а какую-то такую, что он вдруг сказал:

— Да, работы у вас хватает… Как вас зовут? Хочу запомнить ваше имя на всю жизнь.

— Так уж и на всю, — пошутила она, — Меня зовут Ньевес{Nieves (исп.) — снежная.}.

— Вам очень подходит это имя. Судя по говору, вы не здешняя.

— Я из Валенсии.

— Ваше здоровье, Ньевес, — произнес Сухопарый, поднимая стакан. А затем, поставив его на стол, осмелился спросить: — Как вы вышли замуж за Федерико?

— Священник поженил. Как всех.

— Я не о том… — не отставал Сухопарый, который никак не мог себе представить тщедушного Федерико рядом с этой женщиной. Но она не дала ему договорить:

— Когда я сюда попала, у меня прямо сердце сжалось. Но, как видите, дела наши идут на лад. Прежде всего я привела в порядок дом, посадила цветы… Здесь почему-то не любят цветов, не то что у меня на родине.

Сухопарый кивнул, вспоминая угрюмых женщин из его родных мест.

— А сейчас муж отправился в город, чтобы узнать, не удастся ли нам приобрести кое-какие сельскохозяйственные инструменты да нанять нескольких работников. Мы собираемся вспахать эту землю. Муж получил кое-что в наследство от дяди, который жил в моих краях… Но если бы я не присматривала за всем… Еще столько нам нужно!.. Земля, конечно, вернет Сторицей, но когда это еще будет!

— Ну и вино! — причмокнул Сухопарый, воспользовавшись паузой, — Правильно сделали, что повысили на него цену. Глядишь, и мы, пьяницы, поможем вам: с миру по нитке — голому рубаха.

— Жаль, что у меня нет денег! — порывисто воскликнул Белобрысый, — Я бы все вам отдал, сейчас же. Чтобы вы поскорее, — прибавил он, — подняли хозяйство.

— Правда? — улыбнулась она, глядя на него широко открытыми, немигающими глазами, и складка возле ее губ стала приветливей, — Спасибо вам большое!.. Понемножку все уладится. У нас уже есть три свинки. Такие красавицы!.. Муж чуть было не купил первых попавшихся, с черными пятнами. Но я выбрала трех беленьких-пребеленьких, пухленьких-препухленьких.

В голосе ее и словах звучало сладострастие, словно она говорила не о поросятах, а о женщинах.

— А щетинка у них, — восхищалась она, словно девочка своими игрушками, — светленький пушок, так и золотится на солнышке. Любо-дорого посмотреть… Совсем как у этого парня…

И она вдруг ткнула пальцем в грудь Белобрысого, из-под расстегнутой рубахи которого виднелась белая кожа с редкими завитками белокурых волос. У Белобрысого перехватило дыхание. Казалось, палец ожег его огнем. Сухопарый нахмурился. Она вздохнула и проговорила, словно пробудившись от сладкого сна.

— Но дело идет так медленно… Сколько еще воды утечет, пока мы все приведем в порядок…

— Ничего, дети помогут, — с иронией произнес Сухопарый, имевший определенное мнение насчет ее супруга.

Она глубоко вздохнула, но тут же спохватилась, боясь выдать свои чувства, и ответила:

— Да, это верно, дети — большая подмога. Но когда еще они будут…

— За чем же дело стало? — не без ехидства спросил Сухопарый.

— Им надо вырасти, — ответила она спокойно и допила вино из своего стакана. — Ну, ладно, мне пора приниматься за работу.

Сухопарый вытащил из-за пояса деньги и положил их на стол. Какое-то время он в нерешительности держал лишнюю песету, не зная, как с ней поступить, но Белобрысый замотал головой, и Сухопарый сунул ее снова за пояс.

— Спасибо, — поблагодарила женщина Сухопарого, заметив его жест. — Если вам снова захочется нить, вино у нас всегда найдется.

— А вдруг вы будете заняты, и вино станет продавать кто-нибудь другой? Тогда оно потеряет всякий вкус, — сказал Сухопарый уже в дверях.

Она избежала прямого ответа.

— К вечеру я обычно отдыхаю и смогу вас обслужить.

— Ну, тогда до свидания, — попрощался Сухопарый и вышел.

— До свидания, — повторил за ним Белобрысый и, видя, что она протянула руку, пожал ее. — До свидания, сеньора Ньевес. Меня, — поспешно добавил он, — меня зовут Грегорио.

— Я знаю, — ответила она тихо и улыбнулась.

Значит, она их слышала! У бедняги Белобрысого сердце чуть не выскочило из груди. Не смея больше оглянуться на женщину, он поспешил за Сухопарым.

После сумеречной прохлады помещения солнце припекало еще сильнее. Мир казался суровее, а крепкий ветер гнул кустарник, словно хотел еще больше раздуть костер весны. В доме человек защищен от всего этого.

— Что она тебе сказала? — поинтересовался Сухопарый.

— Да ничего.

Сухопарому не понравилась эта скрытность.

— Не больно ты разговорчив, — презрительно заметил он. — Сразу видать, что она не из местных! Эти валенсианки больно уж нежные. Горячие мужчины не для них. А ты как думаешь? — допытывался Сухопарый.

— Мне она понравилась, — невозмутимо ответил Белобрысый.

Все его мысли были обращены к пей. Как подходило ей имя! В ней было столько света, столько свежести, столько жизни, сколько бывает лишь в самые удачные годы. Недаром именины ее в августе, в самый разгар лета, когда созревает пшеница.

— На всю жизнь, — с издевкой произнес Сухопарый, но Белобрысый будто и не слышал его слов.

Сухопарый молча дошел до реки. Настроение у него, против обычного, было скверное.

Белобрысый же, хоть и был задумчив, казался довольным. Время от времени лицо парня омрачалось сомнением, но его тут же рассеивала счастливая улыбка. И именно эта улыбка особенно раздражала Сухопарого. Черт возьми, уж не принимает ли его Белобрысый за дурака? Уж не смеется ли над ним этот сопляк? Пусть сначала поучится у настоящих мужчин! Он еще покажет ему, как надо укрощать этих неженок! Никакой благодарности! Почему он не говорит, пойдет туда вечером или нет? Неужели он думает, что Сухопарый не уступил бы ему эту бабу! Слишком много было у него женщин, чтобы держаться за такую! Но предательства он не потерпит, черт возьми! И не позволит играть в молчанку! Сухопарого не проведешь!

Весь день он не сводил глаз с Белобрысого, погруженного в задумчивость, и наконец с удовлетворением отметил, что улыбка все реже стала появляться на его лице, уступив место тревоге, сменившейся к вечеру печалью. «Совсем еще желторотый! — торжествующе заключил Сухопарый. — Куда ему!» И окончательно успокоился, когда после ужина, завернувшись в плед, Белобрысый улегся спать. Ну что ж, самое время нанести ему сокрушительный удар. Пусть знает, что такое жизнь! Он-то эту бабу обуздает! А сопляк пусть поймет, что нельзя поддаваться женским чарам.

И вместо того чтобы лечь спать, он с независимым видом направился к реке. Однако Сухопарый был не одинок: многим не спалось в эту ночь. Американец точил крюк на своем багре, и скрежет камня сливался со стрекотом кузнечиков. Справа от него вспыхивал огонек сигареты: при каждой затяжке можно было разглядеть задумчивое лицо Кривого, который, как всегда, растирал пальцами землю. Чуть поодаль виднелись другие сплавщики, вернее, их силуэты, и казалось, что ночь полна теней. Сухопарый незаметно ускользнул, прошел вверх по течению, обогнул излучину и скрылся из виду. Только тогда он переправился на другой берег, по-кошачьи вскарабкался но холму и, попав на возделанные поля, зашагал спокойно.

Он чувствовал себя уверенно и улыбался. И это была не самонадеянность, не самовлюбленность, а твердая вера в заведенный на земле порядок, установленный свыше: зрелость должна восторжествовать над молодостью; жизненный опыт учит наслаждаться добытыми плодами, а молодежь только давит их и вкушает, когда они уже потеряли всякий вкус. Так он шагал не спеша по дороге, освещенной дерзкими звездами, заранее предвкушая то, что ему предстоит. Нет, ему негоже спешить, ему нельзя являться слишком рано. Он должен прийти, когда свекровь уже уляжется в постель. Сухопарый присел выкурить сигарету. Ветер притих и нежно ласкал его. Сухопарый был доволен.

Покончив с сигаретой, он взглянул на небо. Звезды уже обступали Малую Медведицу. Пора. Сколько раз, в такое же время, он перепрыгивал через ограды чужих скотных дворов, где его ждали женщины. Иногда его подкарауливали их мужья или отцы. А иногда, как теперь, он являлся без предупреждения. Всякое бывало.

На сей раз прыгать через ограду не пришлось. Большие ворота под статуей святого Мартина были приоткрыты. Сквозь щель виднелся пустынный двор. На углу дома светила лампочка, вероятно не выключавшаяся на ночь, — судя по всему в доме уже спали.

Сухопарый собрался было толкнуть ворота и войти внутрь, как вдруг едва слышный шорох, а может, обостренное чутье подсказали ему, что он здесь не один. Через ту же щель он увидел неподвижную фигуру за поленницей. Сухопарый подождал. Кто-то выпрямился на миг, но тут же снова скрючился в неудобной позе. Черт возьми! Неужели Белобрысый! Как ему удалось проскочить первым?

Ярость охватила Дамиана. Коварный Иуда! Значит, он притворился спящим, а сам обогнал его и пришел раньше! Хорош товарищ! И теперь спрятался за дровами, чтобы пропустить его, а потом нанести удар в спину! Ему, Сухопарому!.. Который любил его, как родного, и учил уму-разуму! Сукин сын!..

Вне себя от бешенства, Сухопарый, забыв о всякой осторожности, рывком отворил ворота и ринулся не к дому, а к поленнице. Белобрысый, замешкавшись на какую-то долю секунды, бросился ему наперерез. Он хотел что-то сказать товарищу, но тот не дал ему и рта раскрыть: сильным ударом по голове он свалил Белобрысого на землю.

Белобрысый медленно приходил в себя, ощущая, как все ярче разгорается какой-то белый свет. Затылок пронзила страшная боль. Свет стал еще ослепительнее, мир вокруг него был весь белый… А, это стены. Боль не давала шевельнуть головой… Да, это стены. Одна совсем рядом, справа… нет, слева… другая — далеко, с темным пятном: да, с дверью… напротив, еще дальше, — третья, с белым пятном и темным: окно и дверь… нет, шкаф, шкаф и окно, оттуда и льется этот свет.

«Где я?» — подумал он. В постели. В большой, пышной постели, на мягкой подушке, от которой отвык, пока жил в горах, под открытым небом. На степе висит портрет. Портрет той женщины, которую он видел утром. Беленькой, красивой, Ньевес. Рядом с ней — невзрачный худой мужчина, словно чем-то смущенный. И вдруг Белобрысый вспомнил все, даже удар по голове.

Сухопарый! Волк в овечьей шкуре! Сволочь! А еще давал советы, квохтал вокруг пего, говорил о дружбе, а сам… Предатель! Он так и знал, когда притворялся спящим, а потом обогнал его и поджидал во дворе! По старый лис быстро смекнул, что к чему, и увильнул от драки… Черт бы его побрал! Драка показала бы, чего стоит каждый из них.

Как болит голова!.. Какое огромное окно, не то что крохотные окошки горных домиков! И какое красивое — и цветы, и зеленые занавески! За цветами ухаживает Ньевес. Ньевес! Он чуть не заплакал при мысли о том, что потерял ее. Конечно, потерял: теперь между ними уже ничего не может быть, даже если бы она захотела. Из жалости… ни за что! После того как другой обнимал ее… Никогда! Никогда! А уж он наверняка обманул ее, сочинил какую-нибудь небылицу, когда явился вместо Белобрысого. Ведь если она кого и ждала, так ото его, молодого. Ждала, чтобы повидаться, поговорить немного. Ни о чем другом он и не помышлял. Разве она не ему улыбнулась в то утро, не ему протянула руку на прощанье? Он никогда бы не посмел прийти сюда на ночь глядя, если бы не надо было уберечь ее от Сухопарого, от его сетей.

В то утро! Ну, конечно, ведь он потерял сознание вечером, а теперь в окно светит почти отвесно яркое солнце. И на комоде будильник показывает без двадцати четыре. Надо сейчас же встать и незаметно улизнуть. Как сможет он, такой жалкий, побитый, взглянуть ей в глаза? Она станет обращаться с ним, как с младенцем. И правильно сделает. Как объяснить ей, что его предали? Но предатель-то каков, пропади он пропадом…

Он приподнялся и почувствовал сильную боль. Но все же не лег. Внезапно щелкнул замок, и Белобрысый застыл на постели. Дверь медленно отворилась, на пороге появилась скрюченная, вся сморщенная старуха.

Что она ему скажет? Что говорили они, когда подобрали его? А может, она и не знает, что он здесь? Он подождал, но старуха, вероятно, его не замечала. От двери она направилась прямо к шкафу и, открыв его, стала что-то искать. Белобрысый чуть было не заговорил первый, но тут в комнату стремительно вошла Ньевес. Увидев, что он сидит, она радостно воскликнула:

— Наконец-то! — И бросившись к кровати, прижала его к груди. — Я уж думала, ты не очнешься, — с грустью проговорила она. — Ведь мы принесли тебя сюда вчера вечером… Сколько раз я поднималась, чтобы взглянуть… Ты был такой красивый, когда спал! И так долго не приходил в сознание! Сколько я пережила за этот день!

Она говорила и гладила его по волосам, целовала в лоб, прижимала его голову к груди, от которой исходил какой-то родной и чистый запах. Наконец Белобрысый взглядом показал ей на старуху, все еще рывшуюся в шкафу. Ньевес рассмеялась.

— Не обращай внимания: свекровь глуха как стенка, и к тому же почти слепая… Старая карга! — крикнула она. — Смотри-ка, здесь вовсе не твой сын!.. Видал? — Торжествующе обернулась она к Белобрысому и, заметив в его глазах укор, сказала: — Ненавижу ее, терпеть не могу… Если бы ты все знал, ты бы меня понял… Только и делает, что долбит своему сыну, какая я плохая… Но было бы еще хуже, если бы он поверил!.. А ну ее!.. Как ты себя чувствуешь, милый? Видишь, как беспокоится о тебе Ньевес, черт бы побрал этого старика!

— Мне пора идти, меня ищут.

— Идти, вот глупенький! Они знают, что ты здесь. Я велела передать, что мы тебя подобрали раненого. Ты пробудешь здесь, сколько понадобится… — И она бросила на него пылкий взгляд. — Муж вернется только послезавтра… Неужели ты уйдешь, так и не узнав, как хорошо ухаживает за больными Ньевес?

Охваченная внезапной тревогой, она вдруг присела на кровать рядом с Белобрысым.

— А может, ты разлюбил меня? — спросила она, приблизив к нему лицо. — Разве не ты говорил вчера, что хотел бы стать моим слугой и видеть меня каждый час? Разве не ты хотел быть королем, чтобы сделать меня королевой? Я все слышала! Так вот, ты мой король, а я стану тебе прислуживать… Как ты вчера смотрел на меня! О чем ты думал весь день, миленький? Или ты все еще робеешь? Не грусти ни о чем! Ах, ягненочек мой славненький!

Она обняла его и положила голову на плечо Белобрысому, коснувшись его лица волосами. Когда она целовала его в ухо, Белобрысый заметил, что свекровь, отвернувшись от шкафа, уставилась на них невыразительными мутными глазами.

— Ты здесь, Ньевес? — спросила она надтреснутым голосом.

— Да, я здесь, с любимым, в постели твоего сына, — весело отозвалась Ньевес.

— Ты здесь? — снова спросила с беспокойством старуха и направилась к кровати, вытянув перед собой руки.

Ньевес быстро спрыгнула с постели и, поспешив ей навстречу, взяла ее за руку.

— Вот, вот! — произнес надтреснутый голос, — Я всегда чувствую… Уж не знаю как, но чувствую… Проклятые глаза, проклятые уши!… Я все время боюсь: мне кажется, будто что-то происходит, а я не знаю.

Ньевес поводила рукой старухи из стороны в сторону и с улыбкой обернулась к Белобрысому.

— Да, да, боюсь, — повторила старуха и спросила: — Когда вернется Федерико?

Не дожидаясь ответа, она приблизилась к кровати. Ее костлявая рука, похожая на пучок корней, коснулась простыни.

— Ты до сих пор не застелила? — возмутилась она, — Что ты! Неубранная постель — позор для женщины!

Ньевес наклонилась к уху свекрови и прокричала:

— Я очень торопилась утром! Когда приходит погонщик, работы по горло!

— Ох, не оправдывайся ты… Бедный Федерико!

С неожиданной силой старуха стянула с кровати одеяло и простыни. Белобрысый едва успел соскочить на пол и скользнуть к стулу, где лежала его одежда. Когда он стал натягивать на себя брюки, перед глазами у него все вдруг поплыло. Ньевес, вырывавшая в это время у старухи простыни, заметила, что он, покачнувшись, сел на стул, и бросилась к нему.

— Ничего, ничего, — успокоил ее Белобрысый.

— Паршивая ведьма не отстанет от нас! — воскликнула она в сердцах, снова притягивая его голову к груди. Ощутив рядом желанные губы, щекотавшие его ухо, Белобрысый забыл о своем решении и обнял ее за талию. От прикосновения мужских рук по ее упругому, крепкому телу пробежала дрожь, словно по крупу лошади, которую погладил всадник.

— Немного голова закружилась, — сказал он, прижимаясь к груди Ньевес, будто маленький ребенок, когда хочет, чтобы его приласкали. — Ничего, уже все прошло.

— Ты должен быть сильным, здоровым, — ответила Ньевес, склонив к нему голову. — Разве ты не знаешь, что я ждала тебя? Я чувствовала, что ты придешь, я этого очень хотела… Если бы ты знал, как я тебя ждала! Ведь у меня не жизнь, а пытка! Сущая пытка!

В голосе Ньевес послышались слезы. Белобрысый еще крепче обнял ее и вдруг вспомнил.

— Но ведь пришел он, а не я, — с тоской произнес он, глядя, как старуха разглаживает простыни и аккуратно заправляет их под матрац.

— Ну и что же? — ответила ему Ньевес. — Я ждала тебя! Тебя, мой ягненочек!

— Но пришел-то он, и, пока я лежал без сознания, вы…

Ньевес высвободилась из его объятий и бросила на него обиженный взгляд.

— С этим стариком? Да ты спятил! За кого ты меня принимаешь?

У нее выступили слезы. Она отпрянула от Белобрысого, пересела на соседний стул и, достав носовой платок, поднесла его к глазам.

— Ты здесь, Ньевес? — снова окликнула ее старуха, ужо застелившая постель. — Или спустилась вниз?

Вытянув перед собой руки, она на ощупь пошла к двери. Немного спустя послышался скрип деревянных ступенек, по которым старуха сходила на первый этаж.

Белобрысый был в замешательстве. Он ни на минуту не сомневался в победе Сухопарого! Но эта чистая, белая, как цветок, женщина…

Он встал со стула и припал к ее ногам. Она оттолкнула его.

— Оставь меня, отойди… Я не хочу, чтобы ты видел мои слезы… Можешь уходить… Все вы мужчины одинаковы!

— Прости, прости меня, Ньевес… Этот Сухопарый… Он предал меня, понимаешь? Если бы все было по-честному, то не он, а я пробил бы ему башку… Но ему всегда везло с женщинами…

— Может быть, с другими… Но ведь я не такая, неужели ты не видишь?

— Я это сразу увидел, Ньевес, я знал. Я ему сразу сказал в то утро, разве ты не слышала?

Лицо ее озарила улыбка.

— Да, я слышала: ты говорил, что я не для него… С этой минуты ты мне и полюбился. Ты не такой, как он. Но как ты мог сказать сейчас…

Белобрысый снова обнял ее.

— Это я от ревности, от злости. Я совсем потерял голову… Или ты думаешь, я не способен на это?

Ньевес тоже обняла его.

— От ревности… ты, мой ягненочек? К кому? Из-за чего? Я твоя с первой же минуты, как увидела тебя!

К груди Белобрысого прихлынула горячая волна. Он крепко прижал Ньевес к себе, поцеловал, рывком расстегнул платье, растрепал волосы, расцарапал плечо. Он тяжело дышал, шептал бессвязные ласковые слова, рычал… Горечь, злоба, ревность — все было забыто. В нем пробудился мужчина — уже не на словах, а на деле… Ньевес счастливо вздохнула в его объятиях, засмеялась, стала отбиваться. Наконец ей удалось высвободиться.

— Нет, нет, не сейчас… Потом, когда мы оба успокоимся.

Она с трудом вырвалась из его рук. Белобрысый преследовал ее до середины лестницы, но увидел старуху, сидевшую у очага возле двери, открытой во двор. Ньевес велела ему оставаться наверху, куда никто не поднимался, кроме свекрови. Он стоял в полутьме на верхних ступеньках и смотрел сквозь железные прутья лестницы, как женщина снует по кухне, занятая домашними делами. Время от времени она поглядывала на лестницу и, увидев там Белобрысого, готового в любую минуту скрыться, если покажется посторонний, шутливо грозила ему пальцем.

Какая женщина! Даже черноглазая стройная Паула не сравнится с этой белокожей упругой красавицей! Какая женщина досталась ему! В висках у него стучало от нетерпения. К тому же чиста, как цветок, не из тех, кто составил славу Сухопарому.

И тут он увидел, что Ньвес поднимается по лестнице с подносом в руках. Она несла ему ветчину, нарезанную ломтиками, большой кусок хлеба, стаканчик с желтком и небольшой кувшин вина.

— Ты все еще здесь, сумасшедший! — ласково пожурила она его, не в силах увернуться от его объятий, — А вдруг у тебя снова закружится голова?

— Я уже крепок, как скала, — ответил он, следуя за ней в спальню. — У меня голова кружится, только когда ты рядом.

— Иди, иди, поешь, ведь ты голоден.

— Я по тебе изголодался, — проговорил он, обнимая ее, притянул к себе и, заглянув ей в глаза, закрыл смеющийся рот поцелуем…

Женщина снова выскользнула, — легкая и проворная, несмотря на свою полноту, — юркнула за дверь и заперла ее снаружи. Белобрысый приник к створке и постучал. Послышался нежный голос:

— С тобой иначе нельзя, придется взять тебя в плен.

— Ты и так пленила меня, — ответил он смеясь.

— Будь умницей, ягненочек. Потерпи немножко.

До него донеслись легкое чмоканье — вероятно, она послала ему воздушный поцелуй — и скрип ступенек.

Пришлось смириться с арестом. Он быстро проглотил еду и стал смотреть в окно на безлюдное поле. Ближе, под окнами, виднелся тот самый патио, по которому он прошел вчера вечером, и угол здания, увенчанного звонницей без колокола. Оттуда тропа уводила к холму, а потом спускалась по пологому склону к реке. Полоса зелени змеилась вдоль берега, обозначая русло. За рекой, на скале, возвышался замок и простирались до самого Ангикса желтые посевы пшеницы и ячменя. За ними виднелись новые холмы, поросшие дубами, и, наконец, небо. Все пустынно, все покрыто пылью, все жаждет влаги.

Ему вдруг пришло в голову заглянуть в шкаф, и на какое-то время он развлекся. Женские вещи висели рядом с мужскими, которые он с пренебрежением отодвинул в сторону. Никогда еще Белобрысому не приходилось видеть ничего подобного: женщины в горах носили одежду, давно вышедшую из моды. Он раскладывал платья на кровати, любовался ими и снова убирал в шкаф. По мере того, как солнце с невероятной медлительностью склонялось к полям, возбуждение Белобрысого росло. По звукам, доносившимся снизу, он определял, чем занимается Ньевсс. Один раз он даже увидел, как она вышла в патио и посмотрела наверх. Заметив его у окна, она послала ему воздушный поцелуй, вывалила через дверцу хлева корм поросятам, направилась за дровами, нагнулась, на удивление изящно, вероятно, знала, что на нее смотрят. Перед тем, как войти в дом, она кинула на Белобрысого многозначительный взгляд. Солнце клонилось к закату, под его лучами полыхал фронтон здания, которое он видел из окна. Ньевес, как и в прошлую ночь, вышла закрыть ворота; рассмеялась, заметив простертые к ней из окна руки, и снова скрылась в доме. Время тянулось по-прежнему медленно. На небе зажглись первые звезды, из открытого окна потянуло прохладой. Ньевес что-то прокричала старухе. Затем раздался скрип ступенек под тяжелыми медленными шагами. На площадке старуха остановилась и пошарила по двери.

— Ньевес! — крикнула она, и от голоса ее повеяло таким холодом, что кровь застыла в жилах Белобрысого. — Почему у вас дверь заперта на ключ?

Послышались торопливые шаги на лестнице, а затем и голос:

— Заперта?.. — прокричала Ньевес старухе. — Верно! Я и не заметила, что заперла ее!

— А зачем унесла ключ?

— Ключ? Я не уносила… Ах, вот он, на полу!

Ключ повернулся в замочной скважине, дверь отворилась. На пороге показалась старуха. Ее потухшие глаза смотрели прямо на Белобрысого.

Старуха часто дышала, охваченная беспокойством.

— Федерико, — жалобно произнесла она, — ты здесь?

— Ведьма! — откликнулась Ньевес, и тут же громко спросила: — Откуда ему здесь взяться, сеньора, ведь он придет только завтра. Тут никого нет!

— Никого? — усомнилась старуха, словно спрашивая себя и не уходя с порога.

— А вам хотелось бы, чтобы здесь кто-нибудь был?! — раздраженно прокричала Ньевес. — Идите-ка лучше спать! А я пойду закончу дела по хозяйству. — И, дернув ее за рукав, повернула спиной к спальне и легонько подтолкнула к двери напротив. Затем, обернувшись к Белобрысому, сказала: — Я скоро вернусь, сокровище мое. Никуда отсюда не выходи.

И стала вслед за старухой спускаться по лестнице. Легко сказать: никуда не выходи! Разве это возможно? Белобрысый тихонько сошел по лестнице и увидел, что Ньевес, заперев входную дверь, ставит на поднос лучшую еду, какая нашлась у них в доме, и кувшин доброго вина. Подкравшись сзади, он обнял ее, с удовольствием вдыхая запах, исходивший от ее волос.

— Оставь, оставь, сумасшедший… Иди снеси все это наверх, я сейчас приду… Так будет скорее.

Сунув ему в руки поднос, она подтолкнула его к лестнице и включила электрический свет на верхней площадке. Поднявшись, Белобрысый обрадовался, что вовремя покинул спальню. Старуха, снова возвратившись в комнату сына, с упорством шарила по углам. Он подождал, пока она вышла и направилась по коридорчику к себе. Лицо старухи выражало страх и бессильное отчаяние. Звякнула щеколда, шаркнул по полу стул, придвигаемый к двери.

Белобрысый вошел в спальню и поставил поднос на стол. Послышались шаги Ньевес. Он хотел было обернуться, но вдруг через окно увидел, как ворота скотного двора тихонько приоткрылись. Ньевес, подойдя к нему сзади, обняла его за плечи и пылко прошептала на ухо:

— Ну вот, твоя Ньевес здесь, с тобой.

Белобрысый не отозвался, следя взглядом за воротами, через которые только что воровато прошмыгнул Сухопарый.

Что-то прорычав, Белобрысый оттолкнул от себя Ньевес. Она тоже посмотрела в окно и испугалась.

— Не выходи, не выходи! Я сама велю ему уйти, я… — воскликнула она. Но Белобрысый уже выскочил на лестницу, крикнув ей на бегу:

— Сейчас увидишь, кто из нас настоящий мужчина!

И в несколько прыжков очутился внизу. Пробегая мимо кухни, он машинально схватил со стола большой кухонный нож, распахнул дверь и остановился на пороге.

Сухопарый, стоявший посреди патио, удивился, увидев перед собой Белобрысого.

— Это ты, парень? — обрадовался он. Но тут же осекся, заметив нож. — Черт! Уж не собираешься ли ты меня убить?

— А ты не собирался убить меня вчера вечером, бандюга? — злобно прорычал Белобрысый.

И вдруг до него дошло то, о чем он прежде не подумал: перед ним стоял Сухопарый, его товарищ. На него он поднимал теперь нож.

— Я? — спросил Сухопарый с поразительным хладнокровием. — Да ты, наверное, спятил, сынок. Как только тебе могло взбрести в голову, что Сухопарый захочет убить Белобрысого!

— Это не я, а ты спятил вчера… Когда хотел отбить у меня Ньевес.

— И точно спятил… Но все равно, как ты мог подумать, что я стану тебя убивать из-за какой-то бабы. Ты просто неудачно упал, вот и все.

— Из-за какой-нибудь, может, и не стал бы, а из-за Ньевес…

— Да все они одинаковы, сыпок, — улыбнулся Сухопарый. — И твоя Ньевес…

Но Белобрысый заорал так, что Сухопарый замолчал, побледнев.

— Ньевес чиста, как солнце, бабник паршивый!

— Не лезь в бутылку! — злобно крикнул Сухопарый.

Тут Белобрысый совсем озверел и, шагнув ему навстречу, проговорил:

— Сейчас же скажи, что Ньевес не такая. Сию же минуту, громко, внятно, а то… — рука его дрогнула, он еще ближе подступил к Сухопарому.

— Не лезь на рожон, Белобрысый! — предостерег его Дамиан. — Если ты замахнешься, тебе придется меня убить! Иначе я убью тебя… И послушай, что я тебе скажу, парень. Я еще с тобой никогда так не говорил. У Ньевес есть муж, а она с тобой спит в его постели. Так ведь?

— Ну и что? Зато она дала тебе от ворот поворот.

Сухопарый помолчал, прежде чем ответить.

— Мне?.. От ворот поворот? А ну-ка, посмотри на нее… — И он поднял руку. Обернувшись, Белобрысый увидел, как Ньевес, стоявшая в дверях дома, исчезла, громко всхлипывая. — Я никогда не сказал бы тебе, — продолжал Сухопарый с горечью много повидавшего человека, — пусть даже ты сочтешь меня последним брехуном, но нельзя допустить, чтобы два мужика стали из-за нее убивать друг друга… Так я полагаю, парень.

Наступила гнетущая тишина. Белобрысому хотелось верить, что Сухопарый врет, чтобы выкрутиться. Но не таким был Дамиан. Да и она не стала отрицать, сбежала, и все… Нож упал на землю.

— Ты прав, Сухопарый… Пойдем.

— Пойдем? — удивился тот. — Куда?

Белобрысый махнул рукой в сторону реки. Хоть бы слово сказала, а то заплакала и ушла. Заплакала, будь она проклята!

— Беда в том, что ты появился слишком неожиданно, парень, — сказал Сухопарый, кладя ему руку на плечо и крепко его сжимая. — Поэтому так и получилось. Но рано или поздно ты все равно узнал бы, что так уж устроены мужчины и женщины… Не думал же ты, что мы святые? Иначе зачем бы мы тут оба ошивались? Да и за что, собственно, ты ее презираешь, черт возьми? Чем ты лучше ее?! Надо быть идиотом, чтобы сейчас уйти. Ничего не поделаешь, такова жизнь! Я уйду, а ты останешься любить ее. И хватит об этом!

Белобрысый направился к воротам. Сухопарый догнал его и усадил на скамью, куда падала тень от ограды.

— Сынок, ты ведешь себя, словно девчонка, которая дуется из-за жениха. Ты ведь уже взрослый мужчина. Я в этом убедился. А в эту ночь, — печально произнес он, — ты еще больше повзрослел. Что ты собираешься делать? Уйти? Вернуться и поколотить ее? Так бы я поступил на твоем месте, будь мне сейчас столько лет, сколько тебе. Но поверь моему опыту, послушай меня. За что ее бить? Чем ты лучше нее? Хочешь сигарету?

— Мне не до курева. Пойдем.

— Знаю, что не до курева! И все же возьми. Вот увидишь, успокоишься — легче будет все хорошенько обмозговать.

В темноте засветились две мерцающие точки. Сухопарый продолжал:

— Прежде чем принять решение, надо как следует взвесить, чтобы потом не пришлось жалеть! Когда гулящая баба…

— Гулящая?

— Да, черт возьми, гулящая, этим Ньевес промышляла раньше, но ты не пугайся! Гулящая или королева, какая разница! У каждого свое назначение в жизни. Я, например, сплавщик. Но и сплавщики бывают разные: хорошие, как ты, и плохие, как Сухопарый.

Белобрысый невесело усмехнулся. Сухопарый обрадовался.

— Когда гулящей бабе выпадает случай выйти замуж, даже за такого недоноска, как Федерико, она его не упустит. А знаешь, почему? Потому что ей осточертела ее прежняя жизнь; она уже и не чает от нее избавиться. Мало ли что натворишь в молодости по недомыслию. Чего не бывает! Ей тоже хотелось иметь мужа, пусть даже такого никудышнего, как Федерико, хотелось иметь свой дом. Видел, как она заботится об этих развалинах! А он? Знаешь, почему он на ней женился? Из страха, черт подери, из страха! Федерико… Да ведь это же нуль без палочки. Старуха его, наверное, поедом ела: пора, дескать, жениться, у тебя ферма, соседи судачат и все такое прочее… Жениться на девушке порядочной он, ясное дело, не решился. Вот он и отправляется в Валенсию, вытаскивает из грязи девку и надеется, что она будет делать все, что он захочет, на благодарности. Имеет он на это право? Имеет. Она дает согласие, так как хочет покончить с распутной жизнью, и охотно совершает сделку. Но проходит время, и ей становится невмоготу. Как тебе или мне! На ее месте любая поступила бы так же, явись желанный ей мужик. На сей раз это был ты.

— Я? — с насмешкой спросил Белобрысый, — Будь она проклята! То-то она прошлой ночью…

— Прошлой ночью она ждала тебя. Тебя, а не меня. Парня, который смотрел на нее не такими глазами, как другие; который относился к пей с уважением, защищал ее. Весь день она думала о нем, мечтала провести с ним ночь, ждала этого часа. И вдруг открывает дверь, а это я. Если бы ты видел ее глаза! Видел бы ты, как она сопротивлялась! Посмотри-ка, — и, засучив рукав, он показал Белобрысому синяк. — Это она меня дверьми шарахнула, когда выталкивала. Но что ей еще оставалось? Она решила, что ты побоялся прийти, и больше не надеялась…

— Это ты ей так сказал, бандит?

— Я только не возражал, — улыбнулся Сухопарый. — Этого хватило.

— И ты посмел так поступить, когда я валялся там без сознания?

— От такого удара, черт возьми, сплавщик не околеет. А что, по-твоему, я должен был делать, если баба у меня под рукой? Но мы тут же вышли в патио… Посмотрел бы ты, что с нею было, когда она увидела тебя! Она набросилась на меня с кулаками и стала дубасить. Даже укусила… Не скажи я ей, что надо о тебе позаботиться, мне пришлось бы всерьез от нее отбиваться… Как только мы оттащили тебя наверх, в комнату, я сразу же отправился в лагерь предупредить наших, что ты упал, ушиб голову и тебя отнесли в селение. А то они могли бы заявиться сюда. Теперь я пришел справиться о твоем здоровье.

Белобрысый задумался, понурив голову, и смотрел на догорающую между пальцами сигарету.

— Послушай моего совета, не глупи, — тихо убеждал его Сухопарый. — Я пойду, а ты оставайся и люби ее! II не надо ее презирать. Она этого не заслужила.

— Любить ее? Я не смогу.

— Нет ничего проще, вот увидишь. Только не до гробовой доски.

— Как все это жестоко, Сухопарый.

— Да, верно. Все мы через это проходим. Беда в том, что ты появился слишком неожиданно.

Белобрысый угрюмо качал головой. Однако руки его все еще ощущали женское тело, ухо хранило прикосновение ее губ. Почему тело хочет одного, а разум — другого? Он так и качал понурой головой, пока догорала сигарета.

— Я хочу, чтобы ты сам убедился… Ты, наверное, думаешь, что я привел тебя сюда, чтобы она видела, как мы тут спокойно покуриваем и разговариваем? Нет, черт подери, я хочу, чтобы ты успокоился. Она нас и не видит. Уткнулась в какой-нибудь уголок и рыдает, потому что для нее сейчас рухнул весь мир. Она не видела, как мы пошли, и не надеется, что ты вернешься. А если вдруг ты появишься, она решит, что ты пришел побить ее, только и всего. Как ты не понимаешь, что в жизни ей приходилось видеть больше зла, чем ласки?.. Сходи к ней и сам убедишься. Если я прав, останешься, а если нет, дай ей пощечину, и мы вместе вернемся в лагерь… Я подожду тебя немного. Если не выйдешь, я уйду один.

Белобрысый встал.

— Пойду посмотрю, — сказал он, — прав ты или нет.

— Прав, черт подери! Чего только я не повидал на своем веку. Но помни: ни слова о том, что я тебе рассказал… Придумай что-нибудь, будто ты прогнал меня, избил, вытолкал в три шеи — одним словом, что хочешь… Она зла на меня, — улыбнулся он, — ей это будет приятно. И послушай моего совета… разговаривай с ней так, как вчера утром. К таким женщинам нужен ласковый подход. Они это любят. Остальное умеет любая скотина.

Белобрысый швырнул окурок и зашагал к двери, все еще раскрытой настежь, в непроницаемую темноту. Сухопарый увидел, как он остановился, поднял с земли нож и пошел дальше медленно и нерешительно. «Выскочил парень, а входит мужчина, — подумал он. — Эта Ньевес…» Возможно, она напомнила ему ту горничную. Та тоже была беленькая, чистенькая, красивая. Как быстро проходит жизнь! И как горько это сознавать! Но надо быть мужественным и смотреть правде в глаза.

Как Сухопарый и предполагал, Белобрысый не вышел. Дамиан кинул окурок и, ни минуты не раздумывая, направился к реке. Еоли бы он знал, что все так обернется! Но это значило бы считать себя стариком. Если ты поучаешь, чувствуешь себя отцом, значит, клонишься к закату. Вот почему сначала он шел печальный, но вдруг встрепенулся, вскинул голову и зашагал тверже. Позади хорошо прожитая жизнь. Не зря он ее прожил, черт возьми! Нет, не зря!

В сенях было темно. Белобрысый направился к лестнице и вдруг услышал сдержанные рыдания. Он устремился туда, откуда они доносились, и очутился у дверцы, из которой Ньевес выносила им кувшины с вином. Впотьмах он разглядел небольшой чулан, где стоял густой винный дух. Плач доносился из угла. Сердце Белобрысого сразу же смягчилось, и он бросил нож на стол, на который наткнулся. Рукой упершись в косяк, он нащупал выключатель и повернул его.

Тусклая лампочка вспыхнула так внезапно, что ее свет показался ярким, словно солнечный. Ньевес открыла глаза и тут же снова зажмурилась. Вся съежившись, она валялась на полу, будто кем-то брошенная, сломанная кукла. Чистый передник был измазан в пыли. Увидев Белобрысого, она перестала плакать и, прикрыв руками голову, ждала удара. Слышалось ее частое дыхание, тревожно вздымалась грудь. Белобрысый ясно представлял себе эту грудь, хотя никогда ее не видел. Безмерная, необъяснимая жалость к бренной человеческой плоти, к плоти этой женщины, охватила его. Он шагнул к Ньевес, наклонился и, взяв ее за руки, притянул к себе.

Глаза женщины раскрылись от удивления, зрачки расширились. И вдруг, вся залившись краской, она бросилась к выключателю, погасила свет и замерла в углу, притихла. Белобрысый подошел к ней и очень нежно, очень бережно обнял.

— Разве… он тебе не сказал? — прозвучал ее тихий печальный голос, но в нем слышалась и надежда, правда, робкая.

Возможно, при свете Белобрысый не смог бы солгать, но в темноте он набрался духа. Однако она его опередила.

— Ты ему не поверил? — и снова заплакала. — А это правда, правда, он был со мной. Будь я проклята, правда!.. Оставь меня, Грегорио!

Белобрысому вдруг стало легко. Теперь он любил ее еще больше. Да, любил. Он разомкнул ее ладони, в которые она прятала смущенное лицо. Теперь его руки, его сердце были в полном согласии с разумом. И были правы. Да, Сухопарый не солгал. Но Ньевес опять вырвалась и опять заплакала в углу, уткнув лицо в ладони.

— Бандит признался мне во всем, — сказал Белобрысый. — Я знаю, он обманул тебя.

— Да, обманул, клянусь. Он сказал, что ты струсил!

«Проклятый!» — подумал Белобрысый, но вспышка гнева лишь вновь толкнула его к ней. Подойдя к Ньевес, он взял ее за подбородок и заставил поднять голову, чтобы удобнее было прошептать на ухо:

— Теперь струсил он… Не будем больше обманывать друг друга… В конце концов, я же знал, что ты замужем…

Он отыскал ее губы, и будто все соки плодородной земли кинулись им обоим в голову. Одной рукой он нашел ее грудь, другой крепко прижимал ее к себе.

Вдруг он почувствовал, как по телу Ньевес пробежала тревожная дрожь. Она включила свет, вцепилась в его плечи и со страхом взглянула на него.

— А ты его не…

Оп успокоил ее двумя словами, прежде чем снова поцеловать, прежде чем овладеть ею, испить, словно сок винограда, в этом винном запахе.

— Он сбежал.

Ньевес едва успела погасить свет.

Так началась ночь, которую он запомнит навсегда. Потом будут другие ночи, но не такие, как эта. Возможно, иные из них он будет вспоминать чаще. Но едва лишь в его памяти вспыхнет воспоминание об этой ночи, оно своим пламенем затмит огни свеч, светильников, фонарей, ламп. Будут увлечения, жена, дети, будничная жизнь, старость, смерть. Но то, что было в ту ночь, останется его тайной до самой могилы; эту дивную, неведомую для других вечную жемчужину похоронят вместе с пим. Ведь они любили не на лоту, как воробей хватает крохи, не опуская крыльев и едва касаясь земли; не так, как любят супруги, чьи чувства дряхлеют день ото дня вместе с телом; это был не мираж, не обман, не обязанность. Это было откровение. Все случилось сразу: утраченная невинность еще трепетала в нем, словно пойманная бабочка; собственная сила пугала его, и горько было осознать, что даже самый сладкий плод оставляет оскомину и привкус земли. Но эту, последнюю истину мы обнаруживаем лишь после множества истин, открывающихся одна за другой.

Позже, уже наверху, утолив жажду, они испивали любовь по глотку, смакуя, делали все новые и новые открытия, расцвечивали игрой всех оттенков эту великую радость, это пламя… Они обменивались пленительными признаниями, как понравились друг другу, как желали друг друга, как страдали… Их руки неторопливо, но все еще жадно ласкали каждую частичку любимого тела; их мозг строил несбыточные, хрупкие, как карточный домик, мечты, разрушенные жестокой правдой. Скрипнула дверь, и они услышали, как в спальню вошла старуха, даже увидели при свете желтой луны эту одержимую. Она приближалась к ним, точно привидение, в белой ночной рубахе, вытянув вперед руки. Вместе с пей в комнату ворвался ледяной холод, сковавший их тела. Ньевес спокойно отодвинула Белобрысого к стене, а сама осталась лежать с краю.

— Что случилось? — крикнула она старухе, когда та подошла ближе.

— Не знаю, не знаю… — произнес старческий голос с невыразимой тоской, а затем с тревогой и упреком: — Ох, матерь божья! Почему ты не укрыта! Тебе не стыдно?

— Да ведь я одна, сеньора!

— Все равно, все равно… порядочная женщина…

— Я не порядочная! — прокричала Ньевес, и ее голос зазвенел, точно воинственный сигнал горниста. — Вы это отлично знаете. Сами же подали ему совет!

— Не говори так! Вдруг кто-нибудь услышит!

— Кто может нас услышать?

Старуха глубоко вздохнула и замолчала. Громадное белое пятно повисло в воздухе, словно обезглавленное привидение. Паршивая ведьма заставила Федерико жениться на его Ньевес, запугала ее — промелькнуло в голове Белобрысого, и он крепко обнял лежавшую рядом с ним женщину, а та с наслаждением прильнула к нему.

— Ты заперла дверь внизу, Ньевес?

— Конечно.

— Откуда-то дует…

Старуха снова помолчала, а любовники еще крепче прижались друг к другу.

— Уж не собираетесь ли вы здесь спать стоя? — насмешливо крикнула Ньевес.

— Нет, нет… сама не знаю, что со мной творится этой ночью.

«Весь дом всколыхнулся, — в упоении подумал Белобрысый. — Даже ведьма почувствовала это после стольких лет неподвижности. Вся земля, весь Ангикс. Даже река, даже сплавщики, даже Паула пробудилась на миг и, приоткрыв глаза, заворочалась, понимая, что что-то случилось этой огненной ночью». Ньевес нашла этому объяснение.

— Это весна, сеньора, весна… — прокричала она.

— Я не чувствую ее, не чувствую… Ну, ну, укройся, дочка…

Костлявые, скрюченные пальцы опустились, нащупывая одеяло… Белобрысый, совсем осмелев, и не подумал убрать руку, которой обнимал Ньевес за талию. Цепкие пальцы старухи схватили одеяло, скользнули по его руке и, ничего не ощутив, укрыли Ньевес по самые плечи.

— Жарко ведь… — возразила женщина. — Разве вам не жарко?

— У меня кости старые… и кровь не та…

— Зато у меня молодые! И кровь у меня горячая. Я вся горю, бабушка!

Старуха насторожилась и с явной подозрительностью спросила:

— Почему ты называешь меня бабушкой?

— Потому что вы ею будете!

— Ты что-нибудь чувствуешь?

— Пока нет, но мы сделаем вас бабушкой! Весна!

Старуха печально покачала головой.

— Надо, чтобы Федерико завтра же успокоил этот твой жар…

Привидение испустило глубокий вздох и исчезло за дверью. Она еще не перестала скрипеть, а горячее тело уже прильнуло к другому, такому же горячему.

— Слышал, что я ей сказала? — спросила Ньевес некоторое время спустя, когда смогла заговорить.

— О чем?

— О том… о том, что я не порядочная… Да ты, наверное, уже понял, — проговорила она, пряча взгляд.

— Нет, — ответил он. — Я… мало в этом смыслю…

— За это я и люблю тебя. С тобой мне кажется, что я тоже впервые… Но тебе я расскажу все, хочу раскрыть перед тобой душу, ягненочек. Старухе я сказала правду.

Да, теперь они могли спокойно говорить друг другу правду. На большой высоте или глубине так же легко сознаться в добродетели, как и в грехах. Разве не важно быть теперь искренним? К чему лукавить и кривить душой? Прошлое и будущее ничего не значили в сравнении с настоящим. Вот почему она ощутила потребность рассказать о себе. Это была обычная история, одна из тех, которые часто рассказывают в подобных обстоятельствах и о которых судит строго лишь тот, кто считает, что «могло бы быть иначе», но у человека, знающего жизнь, не хватит духу осудить, ему останется только посочувствовать. Возможно, она и не виновата, а может быть, даже права. И Белобрысый сказал ей:

— А какое мне, собственно, до этого дело? Важно, что сейчас ты не такая. А правда то, что ты сказала о ребенке?

— Правда, Грегорио. Я хочу ребенка, больше мне ничего не надо… И теперь он будет… от тебя, — и, увидев сомнение на его лице, поспешила добавить: — От тебя, можешь быть уверен. Я никогда не чувствовала того, что пережила с тобой сегодня. Я знаю, о ком ты думаешь, но старики только языками чешут: отними у них эту возможность, и они умрут. А ты молодой, сильный, красивый, уж дай им потешиться. — Она вздохнула и призналась: — Куда им! Я еще никого так не любила, как тебя!

Наконец сон одолел их, одарив Белобрысого новым чудом: проснувшись первым, он увидел, как она безмятежно спит, а под мышкой у нее темнеет цветок волос, слишком нежных для грубых пальцев сплавщика, орудовавшего багром, и жестковатых, как гибкая проволочка, для его жадных, почти детских губ. И еще он ощутил запах женщины! Неповторимый запах тепла, исходивший от нее, и такой похожий на его к ней чувства. Он вдруг подумал о том, что ему надо будет уйти, оставить ее, и сердце его защемило. Она тут же проснулась, словно его мысли передались ей по таинственным нитям, связующим их, увидела его грустные глаза и сразу угадала, что могло их омрачить. Она обняла его, и он забыл обо всем. Забыл настолько, насколько способен забыть мужчина, который всегда помнит больше женщины. Но как ни бурлила в нем кровь, забыть о своей печали он не мог.

Время неумолимо летело. Ньевес пора было спускаться вниз. И хотя старуха уже бродила по кухне, включив свет, он сошел вниз вместе с Ньевес.

— Я хочу всегда видеть тебя, — сказал он. — Пока что я могу после работы приходить с реки.

С горьким наслаждением он помогал ей в будничных делах. Пошел с ней в хлев к поросятам («Видишь, у них такой же пушок, как у тебя?» — сказала она); отправился за дровами («Как ты можешь постольку носить, дочка?» — «Весной у меня много сил, бабушка»); помог поднять вино из погреба в чулан, где накануне она ждала, когда он ее ударит (огромный погреб, выкопанный монахами, освежал пыл поцелуев и пьянил винными парами); поджарил ломтики хлеба.

— Когда я был маленьким, — рассказывал Белобрысый, — мой отец работал на мельнице. Он вставал рано, на заре, и в зимнюю пору приносил нам в кровать ломтики жареного хлеба, смоченного в вине. Любил нас ими потчевать… Совсем такие же, как эти.

Они оказывали друг другу маленькие знаки внимания, пока, наконец… Он хотел уйти не прощаясь и направился к двери. Но она выбежала за ним и обняла. До этой минуты они не обмолвились ни единым словом о предстоящей разлуке. Теперь же, повиснув у него на шее, она твердила:

— Ты вернешься, вернешься, красавец мой… Ты не уйдешь навсегда… Только не навсегда, нет.

Белобрысый впитывал в себя поцелуи, смоченные слезами, стекавшими к ее губам.

— Я могу прийти завтра и послезавтра… А потом… Потом река унесет нас.

— Возвращайся, когда доведешь свой лес, летом… Ты не бросишь меня… У нас будет работа, и ты сможешь наняться к нам поденщиком. А если захочешь, я уйду с тобой… Только не уходи навсегда…

Больше она ни о чем не могла говорить. Сияла с себя передник, пошла с ним по дороге. Дойдя до деревьев, уже у самой реки, они наконец расстались.

— Завтра, к вечеру, у ограды монастырского кладбища… Федерико боится ходить туда ночью… А когда вернешься к сбору урожая, — заключила она с гордостью, — уже будет заметно, как подрос твой сын… Ах, Грегорио, может, ты и забудешь меня, но твой сын родится таким красивым, что ты никогда не сможешь его забыть!

— Наш сын, — прошептал он, целуя ее.

И высвободился из ее объятий. С тоской в душе, но с храбрым видом направился он к реке. Теперь в нем билось сердце настоящего мужчины. Зрелого мужчины, который думает о своем сыне.

 

14

Сорита-де-лос-Канес

Тахо пересекает долину Саседон с севера на юг, а Гуадиела течет к ней с востока, по прекрасной земле курорта Ла-Исабель. Но огромная скалистая стена горных хребтов Энмедио преграждает ей путь, и река резко устремляется к югу. Однако достигнув конца каменной гряды, она круто сворачивает к северу, навстречу Тахо. И уже вместе, бок о бок, ревя от радости, что встретились, обе реки прорываются сквозь узкую долину, обрушиваясь с порогов Боларке на плоские равнины Гвадалахары — преддверие просторов Толедо и Эстремадуры.

Падая с одного из самых своих высоких порогов, Тахо расстается с верховьем. Уже многие годы бурную, клокочущую, с бешеными водоворотами реку обуздывает плотина электростанции, а сплавной лес спокойно обходит ее стороной, ничем не напоминая о былых опасностях. Здесь, в укрощенных водах, снова появились королевские плавучие трактиры, и виды теперь были словно созданы для туристов. И все же дикие утесы, жуткие пропасти, погруженные во мрак, узкие теснины меж скал до глубины души потрясли Шеннона. Казалось, будто реку, миновавшую пленительные края Алькарии, Энтрепеньяса и Боларке, вновь ввергли в плен неприступных гор.

У подножия водопада начинался край, где в прошлом происходило столько важных событий, что даже такой скромный знаток Испании, как Шеннон, не мог остаться равнодушным. На легендарных полях энкомиенды Сорита жила память об Альваро Фаньесе{Кастильский воин, родственник Сида, воевал вместе с ним и сопровождал его в изгнании.} и рыцарях ордена Калатравы, о магометанах, воздвигших мечеть в Альмогере, и маврах, завезенных в Ла-Панхию, чтобы наладить производство шелка. Раньше его поражало, что плоскогорье вновь сменилось дикими горами, а теперь он изумлялся тому, как могут стоять рядом электростанции и средневековые замки. Не удивительно было, что сухой, раскаленный воздух этих мест как бы напряженно дрожал. Мощная электростанция Боларке и гордые башни замка Сориты-де-лос-Канес были двумя полюсами, двумя противоборствующими силами на поле битвы, где вершилась история, где смешивались расы и судьбы людские.

Сплавщики раскинули лагерь поблизости от немноголюдного селения, домики которого жались к под нон; ню холма, увенчанного развалинами громадного замка. Посредине реки виднелись камни — остатки старого моста, некогда соединявшего нынешнее селение с давно уже исчезнувшим городским предместьем. В памяти Шеннона всплывали далекие отголоски испанских стихов, пока он созерцал «пустынные поля, печальный холм» и восхищался в ближайшей гончарной мастерской творениями человека, тысячелетиями создававшего хрупкие сосуды из жидкого месива, вдыхая в глину жизнь на бессмертном гончарном станке. Ему показали площадки с разными сортами глины, в том числе голубоватой, как мыло; показали печи, дровяной сарай и холодную пещеру, где остужали обожженные изделия. Шеннон возвратился в лагерь только к вечеру.

Ужин подходил к концу, когда на дороге со стороны Сайятона показался старик, опиравшийся о плечо коротко остриженного колченогого паренька с плутоватыми глазами. Подойдя к сплавщикам, парнишка остановился, а старик задрал кверху лицо, затененное полями рваного сомбреро, полускрытое космами волос и большой бородой. Из его котомки торчал копчик свирели. Правой рукой старик опирался о посох.

— Приятного вам аппетита, сеньоры! Подайте на пропитание несчастному слепому, — начал он заунывным голосом.

— Перестань, дед! — резко прервал его поводырь. — Это сплавщики!

— А, сплавщики! — сказал старик. — Я почуял дым костра и решил, что здесь закусывают. — В его голосе послышались почти презрительные нотки, но они тут же сменились дружескими, шутливо-заговорщическими. — Тем лучше. Надоело ныть перед дураками, хотя они и подают мне милостыню. А вы и без того поможете: ведь я товарищ плохим людям, а стало быть, и вам. Верно я говорю? — ядовито спросил он, с таким театральным высокомерием вскидывая голову, будто его слипшиеся глаза что-то видели.

Сплавщики засмеялись.

— Черт бы побрал этого деда! Нечего сказать, любезно просит!

— Хе! — произнес Дамасо. — Подсаживайся, дед, к котлу. Сразу видать, ты из тех, кто жалит ядовитым жалом.

— Жалил сыпок, жалил. Поживешь с мое, поймешь: с волками жить — по-волчьи выть.

Его притворная покорность отдавала не столько бахвальством, сколько хитростью. Поводырь усадил старика, а сам отошел в сторону, к Обжорке. На лице старика вдруг появилось беспокойство.

— Романсильо, сынок, ты где?

— Здесь, — чуть не плюнул от досады мальчик.

— Ты уверен, что это сплавщики?

— Сплавщики мы, сплавщики, успокойтесь, — заверил его Балагур.

— А что здесь делают женщины?

Паула не обронила ни единого слова, не выдала своего присутствия ни единым движением. Мужчины удивились.

— Как ты узнал, дед, что здесь женщина?

— Он чует их по запаху, — бесцеремонно заявил поводырь.

Лицо старика приняло выражение наглого превосходства.

— Ну и дед! — в восхищении воскликнул Сухопарый.

— Вам, зрячим, хватает того, что вы видите, а мне и нос служит… Да еще ветерок дует, вот я и почуял ее. Могу еще сказать, что она не старая.

— Ты это чуешь?

— У старух запах едкий, как у коз. А молодухи пахнут телками.

— Хе! Может, ты скажешь, блондинка она или брюнетка? — насмешливо спросил Дамасо.

Старик смешно принюхался, повел носом.

— Скажу, сынок, скажу… Она не потеет, не так-то легко это узнать; мне кажется, мне кажется… Она далеко отсюда?

— В десяти шагах.

— Тогда брюнетка.

Послышались возгласы удивления.

— Черт возьми! Выходит, если бы она потела, ты бы ее опозорил перед всем честным народом.

Старик заговорил назидательно, и Шеннон наслаждался этой классической сценой из плутовского романа.

— А тебе запах женского пота ничего не говорит? Ладно, это неважно. Мужчине гораздо важнее узнать все о женщине по запаху. Если бы она подошла ко мне ближе, я многое мог бы сказать о ней.

— Поди сюда, Паула! — попросил заинтригованный Балагур.

— Нет, — решительно ответила она.

Старик от удивлении открыл рот.

— Ну и женщина! Какой голос!

— Вот что, сказочник, — перебил его Балагур. — Хватит нам голову морочить, не на дураков напал.

— Эх ты, сразу видать, уши тебе ни к чему. А мне мои хорошо служат. — Он на миг задумался, но тут же с горячностью предложил: — Пускай она подойдет ко мне, я о ней многое узнаю.

— Не дотрагиваясь? — хихикнул Дамасо.

— Вот те крест, — поклялся слепой.

— Слушай, Паула, ну что тебе стоит подойти, — засмеялся Сухопарый.

— Нет!

— Оставьте ее в покое, — вмешался Двужильный.

— Ничего не поделаешь, — смиренно отозвался слепой. — Какой ей интерес подходить к старику…

— Хе! А что, есть приманка для тех, кто подойдет?

— Ты уж не выдавай моих секретов, сынок, — захохотал старик. — По правде говоря, попадался кое-кто и на мою удочку… Они не знали, что может учуять мой нос… Можно сказать, я вижу им! На что мне глаза! Глаза обмануть легко. Теперь этому все научились. Прикроют, что надо, и готово дело. А вот запаха не скроешь.

— Это у вас от рождения? — полюбопытствовал Кривой.

— Нет. Я сделал себя слепым в восемнадцать лет.

— Сами?

— А что тут такого? И ничуть не жалею. Там, где я родился, многие болеют трахомой. Бывает, родители нарочно заражают детей, ради их же блага, чтобы они потом получали пенсию и жили спокойно. Долго я не отваживался, но наконец решился… Не хотел, чтобы меня забрили в солдаты… А может, и не потому, уже не помню.

— Но вы теперь ни на что не годитесь!

— Не гожусь? Я? Может, только для работы. Раньше я был поденщиком, гнул спину от зари до зари. А теперь научился играть на свирели и просить жалобным голосом милостыню. Вот и скажи, что лучше. А для остального я так же пригоден, как и все.

— Черт возьми! — не унимался Сухопарый. — Откуда вы знаете, что блондинки пахнут так, а брюнетки эдак?.. Я замечал, что они пахнут, а вот разницы учуять по могу.

— Хе! Да они у тебя все на один манер.

— Ты что же думаешь, сынок, у меня баб не было с тех пор, как я ослеп? Может, еще и побольше стало! Быть слепым очень выгодно на нашем свете!

— Почему?

— Не говори ему, дед, — пошутил Балагур, — а то чего доброго глаза себе выколет.

— Почему выгодно? Слепому больше доверия… Прихожу, к примеру, в дом, мужа нет, вот они и доверяются бедному слепому, потому что он не причинит им вреда. Как же, на улице встретит — не узнает… Вот они и проходят мимо, будто знать тебя не знают, ведать не ведают. К тому же, — заключил он, смеясь, — грешат-то они из сострадания.

Сплавщики тоже рассмеялись.

— Уж лучше так, скажу я вам… — продолжал старик. — Людям я жалуюсь на свою судьбу, а перед вами не стану кривить душой. Мы ведь одного поля ягодки. Немало лакомых кусков перепадает мне взамен моих глаз.

— Но ведь у вас жизнь опасная, — проговорил Балагур. — Можете оступиться, упасть…

— А разве у зрячих она не опасная? Да вот взять хоть случай, который произошел у плотины, где я вчера проходил.

— А что там произошло? — встревожился Американец.

— Забойщика завалило камнями во время работы. Даже откопать не смогли.

Трое сплавщиков, ходивших вместо с Американцем к плотине Энтрепеньяс, переглянулись. Четырехпалый спросил:

— Его не Маркосом звали?

— Уж не знаю, как его звали. Но кто бы он ни был, глаза его не спасли.

Наступившую тишину прервал Дамасо.

— Схожу за флягой, что-то долго не несут.

Он подошел к обозу, поискал что-то и вернулся с головным платком Паулы, который она не повязывала с тех нор, как потеплело.

— А пн-ка, дед, что тебе говорит этот запах?

— Не смейте! Я не хочу! — запротестовала Паула, тщетно пытаясь отнять платок.

— Дамасо! — прорычал Антонио, выступая вперед.

Американец тоже поднялся, насторожившись.

— Черт подери! — вмешался Сухопарый. — Чего это вы все повскакали? Мы ведь шутим!

Антонио сдержался, не желая выдать себя и повинуясь взгляду Паулы.

— Не бойся, дочка, — сказал слепой, — я тоже знаю, что такое воспитание… Уф-ф-ф! — понюхал он платок. И приложив его к лицу, еще раз повторил: — Уф-ф-ф! — Затем помолчал немного и воскликнул: — Кто же он, кто же этот парень?

Паула одним прыжком подскочила к нему и вырвала платок. Она была в бешенстве.

— Ну и язык у тебя! Истинно без костей!..

— Кто же оп? — злобно спросил Сухопарый. — Черт возьми! Нюхай нас сейчас же, всех подряд!

Шеннон, стремясь все обратить в шутку, сказал:

— Зря стараешься, Сухопарый. Охота ему нюхать мужчин.

— И то верно, неохота, — засмеялся старик.

— Ба! — вскочил Балагур. — Разве вы не видите, что он нас дурачит? Как это по запаху можно столько узнать!

— Ясное дело, нельзя, — напустив на себя серьезный вид, согласился слепой, избегая новых вопросов, — но ведь надо же как-то развлечься. Пусть девушка меня простит, если я ее обидел. А за вино, которое я сейчас выпью — ах, как оно пахнет! — я сыграю вам что-нибудь на свирели.

— Давай, давай! — обрадовался Балагур.

Слепой поднял флягу в воздух и воочию доказал, что пить вино он умеет не хуже других. Затем, причмокнув языком, утер рукавом губы, достал из котомки тростниковую свирель, приладился, и вдруг из нее хлынула звучная кастильская хота. Балагур забарабанил в такт по пустому котлу, и пошло веселье.

Американец поднялся и двинулся к селению. Ему не правились и слепой, и этот хохот, вызванный музыкой и вином. Он был озабочен злобной вспышкой Сухопарого и отлично понимал, что старик разжег любопытство сплавщиков. Его беспокоило все: тихое течение реки; безделье артельщиков, от которого начинается распутство; отдых в тени во время зноя; присутствие Паулы… Словом, его беспокоили приметы приближающегося лета, которые будоражили кровь и будили желания. И это было естественно. Три дня назад миновало двадцать первое июня: лето началось. Чувства, которые он испытывал, совсем не походили на покой, обещанный братом Хустино.

Неужели придавило камнем того самого бригадира в кожаной шапке? Нет, это невозможно. В сущности, в тот день у плотины Энтрепеньяс не произошло ничего невероятного. И тем не менее все, что произошло, было очень странно! Как легко тот человек поднял ржавую заслонку водоспуска; как тщательно вода смыла все камни; как стремительно продвигался тот человек, почти по воздуху; как просто он восстановил мир…

Да, тут не было ничего сверхъестественного, и все же легкость, которая неизменно сопутствовала во всем брату Хустино, казалась невероятной. И хотя в тот день но свершилось никакого чуда (но разве не сказал он, что все чудо?), в сердце Американца поселилась надежда на обещанный покой. Именно поэтому Американец покинул своих развеселившихся товарищей, рядом с которыми обрести мир не так-то просто; именно поэтому, пройдя под аркой, он вошел в селение и очутился на тихой площади, прикрытой замком.

Три старухи, равнодушные к лучам солнца, сидели на камышовых скамейках. Они почти не отличались друг от друга, все были в черных шалях. Самая дряхлая пряла пряжу, вторая мотала нитки, третья, у которой на юбке лежали ножницы, вязала четырьмя спицами чулок.

— Нынче не те времена пошли! — вздохнула одна из них. — Никто уже не прядет пряжу, да и чулок не вяжет.

— Девушки теперь вяжут на свой лад. И ходят как щеголихи! Настоящие щеголихи!

— Еще и нас научить норовят… Ты не подашь мне ножницы, сестрица?

— На, возьми… Не успеют. Недолго нам жить осталось. Придет однажды день, и с нами случится то же самое, что с Американцем.

— Бедняга! Он и с наше-то не пожил. Кто бы мог сказать, что он так быстро умрет?

Погруженный в свои мысли, Американец вздрогнул, услышав невероятное известие о собственной смерти. На него словно обрушился внезапный удар, и все кругом вдруг стало каким-то нереальным и вместе с тем особенно ощутимым: и этот уголок, и солнце, и три мрачные старухи, одна из них пряла, другая мотала нитки, третья — вязала чулок… Можно было всего коснуться рукой, но стены казались нарисованными, а старухи — восковыми.

Он подошел к старухам и, думая, что ослышался, спросил:

— О ком вы говорите, сеньоры?

— Об Американце. Так тут называли одного отшельника.

— Он вчера умер, — пояснила другая, глядя на него чистыми глазами.

— Вчера?

— Да. Его нашли в башне, он уже был при смерти.

— Тереса первая это увидела, когда понесла ему овощей.

— Его сразу отнесли вниз, к доктору, но он ужо ничем не мог помочь.

— Мир праху его, святой человек был.

— С радостью и смирением принял он смерть. Святой человек был, это верно.

— Говорят, он просил: «Не трогайте меня, не трогайте! Не вставайте у меня на пути. Наконец-то я иду туда!»

— И лицо у него было святое.

— И то правда: святое.

— Все говорили, что у него святое лицо.

— Его еще не похоронили, суток не прошло. Он лежит на кладбище.

Перебив старух, Американец узнал, что такое же прозвище, как ему, дали в Сорите отшельнику, который раньше жил в Америке и никому не хотел говорить своего настоящего имени. Даже жандармам не удалось узнать. А когда началась война, его не стали трогать, сочли сумасшедшим. Он появился в селении лет десять тому назад и поселился в башне, где когда-то помещался телеграф. Никто ого но знал, но он, кроме добра, ничего людям не делал. И, говорят, много молился. Ел только то, что ему давали, когда он спускался из своей башни в селение. «Можно сказать, почти ничего но ел!» А если ему перепадало больше, чем надо, делился с бедняками. Сначала кое-кто из местных жителей водил к нему больных на исцеление и просил свершить чудо, но он сердился и говорил, что он всего лишь грешник. Потом люди привыкли к нему и оставили в покое. Видели его только тогда, когда он сам приходил в селение.

— А где он в Америке жил? — поинтересовался Американец.

— Кто его знает! Он никогда ничего о себе не рассказывал. Мы даже не знаем, кто он.

— Поговаривают, будто у него на груди нашли запечатанный конверт, и его забрал алькальд, чтобы переслать по адресу.

— Но это неправда, сеньор. Пустая болтовня. Он часто заходил к нам в дом и говорил, что не хочет оставлять по себе память и мечтает только умереть в мире. Он всегда повторял: «Жить — значит идти к смерти». И прав был. Теперь господь бог прибрал его к себе.

Американец спросил у старух, как пройти на кладбище, и отправился туда, напоследок еще раз услышав щелканье ножниц. Дойдя до небольшого участка земли за кирпичной оградой, напоминающего загон для скота, он толкнул калитку, едва державшуюся на петлях. В глубине стояла маленькая часовня. Справа был домик с открытой дверью, служивший складом, а против него — еще один, где хранились инструменты и веревки. Там-то, на каменном столе, в гробу, сбитом из некрашеных сосновых досок, лежал покойник.

В домике царили полная тишина и летний полумрак, сквозь который просеивался золотистый солнечный свет. Пахло камнем, землей, затхлостью, но не разложением, покойник лежал равнодушный ко всему, отрешенный от мира. Американец удивился, увидев, что на покойнике обычный крестьянский костюм — брюки и куртка из черного вельвета — вероятно, кем-то пожертвованный. Но вместо рубашки грудь его прикрывал кусок бурого холста, на котором, свисая с шеи, лежал маленький крестик — две связанные веточки. Умерший был человек рослый, в прошлом, наверное, довольно тучный. Теперь щеки его ввалились, костлявые руки были обтянуты кожей. Пальцы с уже посиневшими, но чистыми ногтями были спокойно сцеплены.

Американец перевел взгляд на его лицо, окаймленное седыми волосами и густой бородой. Спутанные, но опрятные пряди обрамляли лоб. И хотя уже очерчивались резче глазные впадины и скулы, на лице этом не было никаких следов напряженности — казалось, покойнику без труда закрыли глаза и рот. Он казался естественным, словно человек, спящий безмятежным сном. Особенно губы — легко сомкнувшиеся в последнем вздохе покоя и утешения.

Американец никогда прежде не видел этого лица. Напрасно вглядывался он в покойника, надеясь его узнать. Ради этого пришел он на кладбище. Но тщетно воскрешал он в памяти людей и военные походы в Америке — лицо покойника оставалось чужим. Он смотрел и смотрел на него, один в этой келье, и наслаждался царившим здесь миром. Все проблемы, все то, что люди называют проблемами, осталось за стенами кладбищенского домика.

Американец продолжал напряженно вглядываться в это лицо, и вдруг у него возникло смутное ощущение, будто он различает в нем какие-то знакомые черты. Да, да, он где-то видел его раньше. Надо только представить его себе лет на десять моложе, а может быть, и больна… Сколько лет могло быть этому человеку? Трудно сказать: задолго до того, как он умер, время не трогало его. Возможно, лет пятьдесят, а может быть, и семьдесят. И чем дольше он ломал над этим голову, тем явственнее становилось сходство. От напряжения на висках у Американца проступил пот. Каким был этот человек лет десять, пятнадцать назад?.. Не будь этой бороды и длинных волос…

О, господи! Его вдруг охватил ужас, и вместе с тем сразу стало легче оттого, что он раскрыл тайну. Сомнений не оставалось: чем больше вглядывался он в усопшего, мысленно откинув седые волосы и представив себе его губы и очертания подбородка, тем явственнее видел себя таким, каким был когда-то, каким был запечатлен на фотографии, которую хранил долгие годы. Это было невероятно. «Но разве в глубине души, — подумал он, — не ожидал я обнаружить здесь почто необъяснимое, странное?»

Как он не догадался сразу, с первой же минуты? Конечно, это он сам! Его лоб покрылся холодным потом, пока он призывал на помощь все свое спокойствие. И вдруг его осенило. Он должен это сделать, во что бы то ни стало. Только так сможет он рассеять сомнения и не лишиться разума.

Мысленно попросив прощения у покойника, он попытался приподнять его верхнюю губу, уже затвердевшую. Она выскальзывала из пальцев и никак не давалась. Он еще раз дернул ее вверх, почти с ожесточением, чтобы увидеть зубы. Нет, это был не он. Не было золотого зуба там, где ему полагалось быть.

Он отдернул руку. Приподнятая, как в зверином оскале, губа опустилась, и лицо снова стало спокойным. Американец тотчас почувствовал, как придуманное им сходство рассеивается. Этот человек совсем не походил на него, разве что оба были приблизительно одного сложения и возраста. Покойник выглядел как человек, много переживший и получивший наконец вознаграждение. Он лежал, отрешенный от всего, равнодушный, нашедший в смерти мир. Теперь Американец заметил у него под подбородком шрам. Вероятно, оставшийся с войны. Нет, между ними не было сходства, и то, что он думал, вернее, чуть не подумал, было невозможно. Наваждение можно объяснить жарой, странными развалинами замка и тем, как он испугался, услышав слова старух… Но… их было три: одна пряла, другая сматывала нитки, третья — вязала… Да и почему, собственно, не мог умереть другой Американец, утративший покой несколько лет назад? Возможно, его сейчас хоронил бы брат Хустино с той же легкостью, с какой он управлял камнями или ходил по земле, едва ее касаясь.

Оп опустился на колени и помолился за упокой души этого Американца, который — он не сомневался — когда-то жил так же, как Американец-сплавщик. Он поднялся, вошел старик с заступом и ломом. Старик удивился, обнаружив здесь чужого.

— Мне сказали, что он умер, и я пришел взглянуть, — объяснил Американец. — Восемь лет назад у меня пропал брат, понимаете? И я хотел посмотреть, не он ли это.

— Этот жил в башне, почитай, лет десять.

— Тогда не он… Послушайте, — Американец снова хотел удостовериться, — вы не находите между нами сходства?

Старик несколько раз перевел взгляд с живого лица на мертвое.

— По правде говоря, нет… Все мы чем-то похожи один на другого. Особенно покойники… Нет, не сказал бы.

— Конечно. Раз он здесь жил десять лет, ото не брат. Но кто бы он ни был, мир праху ого.

— Пет, совсем не похож… Вы сами должны это видеть. Он хоть и высох, а все же мало изменился.

Могильщик ждал сына, чтобы тот помог ему похоронить покойника, а сын отправился со своим ребенком к причастию. Американец предложил свои услуги, и вдвоем они, как сказал старик, «покончили с делом», оставив еще один холмик в этом коррале за кирпичной оградой, где уже возвышалось множество других.

— Сеньор алькальд не решался дать согласие — ведь он даже не знал, крещен ли этот человек, но сеньор священник распорядился похоронить его как доброго христианина, потому что, видит бог, он, и в самом деле, был добрый христианин.

Могильщик показал башню, в которой обитал отшельник. До нее было меньше часу ходьбы, а Американец ходил быстро. Уже вечерело, но солнце все еще ярко светило над лесной дубравой, над желтыми полями пшеницы и золотистым ячменем, над узкой зеленоватой полосой реки и над прибрежными кудрявыми рощами, терявшимися среди холмов.

Американец шагал вверх по извилистой тропе не очень крутого холма и, подойдя к башне, вспугнул птиц, взволнованно щебетавших перед дверью.

Это было квадратное двухэтажное строение, не слишком древнее, но уже ветхое. Верхний этаж давно превратился в развалины. Черепица крыши и стропила были еще довольно прочными, только в углу виднелась широкая трещина.

Тот человек почти не оставил здесь следов. Его вещи отнесли вместе с ним в селение. Лишь ниша в стене да копоть, осевшая в одном из углов до самой дыры в крыше, говорили о том, что здесь орудовала человеческая рука. Больше Американцу ничего не удалось обнаружить, хотя он и искал. Какое жалкое жилище! А спал он, наверное, прямо на полу, едва чем-нибудь прикрываясь.

Вдруг Американец заметил что-то между камнями и стене. Тот, кто ростом ниже умершего, вряд ли мог обнаружить это. В углу против очага, в стоне, где был нарисован углем крест и явно было изголовье его ложа, лежала медаль. Он присмотрелся. Нет, не медаль, а монета! Сердце Американца радостно забилось, это был мексиканский сентаво. Он долго разглядывал лицо, изображенное на нем, и орла и кактус на обратной стороне.

Погруженный в свои мысли, он не заметил, как очутился за дверью. Упрямые птицы, снова прилетевшие на прежнее место, поспешили благоразумно удалиться на почтительное расстояние. Но по улетали, стараясь своим щебетом привлечь к себе внимание человека.

Они явно чего-то ждали от него! Американец присел на ступеньку перед дверью, достал кусок хлеба, который прихватил с собой, и стал его крошить. С пронзительным щебетом, совсем как дети, птицы накинулись на угощение. Маленькими скачками по хорошо знакомой им земле они приближались к двери, хватали крошку клювом и уносили с собой, все еще не доверяя незнакомцу. Потом возвращались за следующей крошкой и снова улетали, уже не так стремительно, как прежде. Одна из них, совсем осмелев, склевала кусочек хлеба в двух шагах от Американца. Это был воробей со сломанной лапкой. Он прыгал с трудом и все время припадал к земле: когда он стоял, ему приходилось поддерживать равновесие взмахами крыльев… Именно он первый рискнул остаться, возможно, потому, что ему трудно было часто отрываться от земли. Его примеру последовали другие: они весело прыгали, чирикали, клевали…

А Земля меж тем с невероятной быстротой вращалась вокруг Солнца, и на ней роились честолюбивые замыслы, множились победы, убийства, открытия, пытки, эпидемии, радости. Но здесь, возле башни, солнце склонялось к закату так медленно, что казалось неподвижным; птицы щебетали, а хлеб, словно манна небесная, неторопливо падал из костлявых рук. «Если бог печется о птицах небесных…» Бог его руками крошил хлеб и бросал крошки на землю. Все было очень просто, жизнь казалась безоблачной, и в самой ее мимолетности заключалась вечность. Человек дышал спокойствием и миром.

Вдали, над замком и селением, тоже наступал вечер. Мягкий золотистый свет еще покоился на разрушенных зубцах стен, а крошечный поселок уже погрузился в темноту. Когда слепой пересекал площадь, направляясь к лагерю сплавщиков, куда его пригласили поужинать в благодарность за игру на свирели, какой-то человек остановил его под аркой у здания аюнтамиенто. Они говорили довольно долго.

Затем слепой, чем-то озабоченный, пошел дальше. Ему предстояло выполнить довольно щекотливое поручение, а ото было не так-то просто: девушка была очень недоверчива и не робкого десятка. Хорошо еще, что утром он не сказал всего, что учуял в запахе ее платка… А теперь он должен подойти к пей и ни с того ни с сего затеять разговор, чтобы выполнить поручение незнакомого человека. Да, не так-то ото просто. Откуда он мог узнать, что слепой был у сплавщиков?

— Послушай, Романсильо, сыпок, — спросил он мальчика, — какой из себя человек, который только что говорил со мной? Он городской?

— Нет, похож на деревенского, только из важных.

— В галстуке? С цепью? С кольцами?

— Галстука нет, а цепь есть. И толстое кольцо на мизинце.

Откуда он мог узнать? Наверное, слышал свирель. Ходил вокруг лагеря и слышал… А потом подкараулил и… Теперь попятно… Видно, здорово задела его эта девушка… но это не любовь… На влюбленного он не похож.

— Он молодой?

— Да так: ни молодой, ни старый.

Стало быть, средних лет. И все же любовь тут ни при чем. Влюбленного слепой за километр чует! Почему же ему так надо увидеться с пей? Десять дуро за такое поручение не каждый даст. Что ж, придется выполнять. Ну да ладно, как-нибудь справится. Черт возьми, как впиваются в ноги проклятые камни!

— Куда ты меня ведешь, окаянный?

— Тут везде камни.

— Знать бы, где мы… А! Я чую дым костра и слышу всплески реки, по вечерам прилив сильнее.

— Уже совсем близко.

— Держи ухо востро. Ты же знаешь, мне надо поговорить с девушкой.

— Она сейчас у родника, дед!

— Одна?

— Да!

— Так веди меня туда скорее, окаянный!

Старик с трудом поспевал за проворным мальчишкой, но, едва услышав, как льется струя, уже наполовину заполнившая кувшин, замедлил шаг, чтобы девушка не заподозрила, что он торопится. Паула с неприязнью ответила на его приветствие. Старик заговорил как можно любезнее.

— Прости меня за утреннюю шутку, милая. Ведь я по сказал бы о тебе ничего плохого.

— А что вы знаете обо мне плохого? — спросила Паула, скрывая резкостью тревогу. Слепой это сразу же почувствовал.

— И то верно, ты сама себе хозяйка и знаешь, что и когда говорить… Я только по хотел бы отплатить за добро злом…

— Вы мне не сделали ничего плохого, — ответила Паула.

Струя воды уже наполнила кувшин по самое горлышко. Слепой подтолкнул поводыря, давая понять, что ему пора удалиться.

— У меня и в мыслях не было, — твердо произнес старик, — но если бы ты захотела, я знаю, он все уладил бы.

— Он? Кто это?

— Тот человек, который тебя ищет.

Вода полилась через край, он услышал, как Паула подняла кувшин. И почти физически ощутил, с каким напряжением она размышляет над тем, как ей отбиться от его намеков.

— Меня никто не ищет.

— Он приехал сюда из Сотондо.

Кувшин выскользнул из ее рук и едва не разбился.

— Что вам от меня надо? Какую дурную весть вы несете? Какой камень держите за пазухой?

Слепой поднялся.

— Зря так говоришь, девушка. Я не держу камня за пазухой. Мое дело передать тебе то, что меня просили, а потом я буду нем, как могила. Какой мне прок причинять вред распустившемуся бутону? Мы сейчас одни, верно? Я скажу тебе все, как есть, а дальше решай сама.

— Ну что ж! Выкладывайте начистоту и давайте покончим с этим.

— Так вот: когда я возвращался из села, куда ходил за подаянием, меня остановил какой-то человек и сказал, что его зовут Бенигно.

— Бандит!

— Чего не знаю, того по знаю. Скорее всего, он пронюхал, что утром я был с вами, а потому спросил, не вернусь ли я еще в лагерь. Я ответил ему, что глупо пренебречь любезным приглашением сплавщиков. Тогда он поинтересовался, с ними ты или нет. А когда я ответил, что с ними, велел мне кое-что сказать тебе.

— Знать ничего не хочу об этом мерзавце.

— А что ты выгадаешь от того, что ничего не узнаешь? Если он желает тебе зла, чем больше ты будешь о нем знать, тем для тебя лучше… Он только просит тебя с ним встретиться.

— Чтобы снова заманить в ловушку?

— Там и узнаешь. Я же тебе сказал. Он говорит, что может донести на тебя в жандармерию…

— Пусть доносит.

— На тебя… и на твоего дружка.

Девушка смолкла, и слепой понял, что коснулся самого для нее больного. Будь этот Бенигно похитрее, знал бы, куда бить. Пожалуй, если ему подсказать, он даст еще десять дуро. А то и все двадцать.

— А что он может донести?

— Вам лучше знать. Я только бедный слепой. Наверное, что-нибудь может.

— На нас ему нечего доносить.

— Даже если и нечего, наплести можно все что угодно — и правду, и напраслину. А пока жандармы разберутся…

Паула хранила молчание. Казалось, невозможно было услышать, как она ломает пальцы, но слепой слышал. Услышал он и кое-что еще.

— Тише. Сюда кто-то идет.

— Знаю.

Он слышал, как она подняла кувшин, но не знал, куда она его поставила. Вероятно, на свое мягкое бедро.

— Идемте со мной.

Через несколько шагов, разминувшись со встречным, они остановились в сумеречной прохладе деревьев.

— Так чего же он хочет от меня?

— Поговорить. Ему надо что-то сказать тебе.

— Ясно, хочет снова заманить меня в какой-нибудь дом и уж на сей раз поймать…

— Ошибаешься. Он будет ждать тебя в полночь на площади у арки. Захочешь — остановишься там и поговоришь с ним, а нет — он пойдет на тобой, куда ты пожелаешь. Он хочет только поговорить.

— Мне не о чем с ним разговаривать!

— Зато ему есть, что сказать тебе. И он скажет во что бы то ни стало, уверяю тебя. Он ото твердо решил. И сказал, что, если ты не придешь, он все равно отыщет тебя, даже в лагерь явится.

Паула засмеялась, на сей раз уверенно, с издевкой.

— Ерунда! Он не осмелится!

— Один, может, и нет, — веско сказал слепой, — а вот с жандармами…

И снова почувствовал, как она испугалась. Но эта смелая девушка вряд ли боялась за себя — скорее всего, за кого-то другого. Да, это было ее больное место, рана, которая кровоточила.

— Ну вот что, милая, — заключил слепой, — я передал то, о чем меня просили. Ты знаешь, где тебя будут ждать, от меня же никто ничего не услышит. Вот те крест, — он скрестил средний и указательный пальцы и поцеловал их, — сказано и забыто. Да отнимет бог у меня глаза! — пошутил ом. — А теперь послушай моего совета.

— Хороший совет может дат], человек, взявшийся за такое поручение, — сказала Паула презрительно.

— Всякий совет хорош… так что не плюй в колодец… Да и что мне за польза: вы пойдете своей дорогой, а я — своей. Если я и взялся за это поручение, — ядовито проговорил он, — то вовсе не из корысти, а чтобы сохранить семью, как бог велит. Я думал, что Бенигно — отец ребенка.

На этот раз он почувствовал, что она побледнела.

— Уж не хотите ли вы сказать…

— Со мной нечего финтить, меня но обманешь. Те, кто рожал, пахнут не так, как девушки… Но ты не бойся, милая, — с притворным благодушием продолжал он, убедившись в ее испуге, — кроме меня, никто не узнает. А если я ошибся и отец у ребенка другой, не суди обо мне плохо. Я хотел только добра… Давай покончим с этим делом и послушай моего совета: Бенигно не так уж храбр, у него кишка топка, понимаешь? Ты сумеешь дать ему отпор, и он отступит. Говорю тебе это, как родной дочери. А уж ты сама решай, как тебе быть.

Паула молчала. Он услышал, как она проглотила слюну и, поборов волнение, проговорила почти спокойно:

— Ну что ж, пусть ждет нас.

И, взяв старика за руку, отвела в лагерь, откуда доносились запахи костра и еды. Когда они подошли, Дамасо как раз сердито выкрикнул:

— Раз нет вожака, ему же хуже! Наваливайся, братцы, на жратву, самая пора! Хе! А вот и музыкант подоспел с королевой сплавщиков! Флягу сюда, начнем веселье!

Американец не мог быть рядом с ними, хотя и находился неподалеку. Возвращаясь из часовни, он шел вверх по косогору, к замку, охваченный единственным стремлением: как можно дольше оставаться наверху, где не так давят со всех сторон горы. Добравшись до вершины, он прошел под сводом и вышел на большой старинный плац, окруженный развалинами древних стен с остатками зубцов.

Впереди, на фоне бледного неба, он увидел Шеннона, наблюдавшего за тем, как всходит луна. Огромная, печальная, кроваво-красная, превратившись постепенно из дуги в идеальную окружность, она оторвалась от земли и всплыла из-за гор.

— И вы тоже… — тихо сказал Американец.

— Что тоже? — улыбнулся Шеннон, оборачиваясь и не слишком удивляясь его появлению.

— Как бы это сказать… Бежите, ищете здесь уединения, убежища… как я… А остальные внизу.

Они помолчали, пока луна поднималась по небосклону. Свет ее словно сгущался, и, казалось, развалины заливает лунное озеро.

— Здесь мертвый замок, — снова заговорил Американец, — а там, внизу, люди, Паула…

«И неутомимая, быстрая река, — промелькнуло в голове у Шеннона. — А между замком и рекой — умирающая Сорита, некогда такая могущественная и такая ничтожная теперь».

Ожившие полотнища стен поднимались ввысь в черном серебре ночи. Прикосновение к ним небесных светил превращало каждый камень в лунный цветок.

— Сейчас, — сказал Шеннон, — настоящими здесь кажутся лишь тени, такие они живые. А тишина обретает голос, так она напряжена… неясные очертания камней прозрачны в лунном свете; крики птиц, жужжание мошкары, шелест ветра кажутся вымыслом наших ушей…

Так он рассуждал, пока Американец вдруг не перебил его, впервые обратившись к нему на «ты». Шеннон был приятно удивлен: до сих пор только они во всем лагере сохраняли вежливую дистанцию.

— Помнишь тот день, когда возле адвокатовой мельницы я рассказал тебе о своей жизни? Тогда я не мог объяснить, почему вдруг пустился в воспоминания.

Как не помнить Шеннону тех дней, когда он еще смутно повиновался своему предчувствию, когда надежда еще не обрела имени!

— А сегодня я понял. Я знаю, почему это произошло. Теперь я знаю почти все… Это начинался конец, за которым — покой и мир… Да, друг, моя жизнь кончена… Но не думай, что я собираюсь умереть или покончить с собой. Я хочу закрыть двери суете, которая меня окружает, и остаться пае дине с правдой камня… И не только хочу, я принял твердое решение и, по существу, уже выполнил его… Взгляни туда, — продолжал он, — тебе, наверное, не видно отсюда, но там есть башенка. Сегодня я обрел в ней мир. — Он помолчал мгновение и заключил: — С птицами. Как предсказал мне брат Хустино.

Наверху Шеннон слушал новую исповедь Американца, на сей раз — о смерти и воскресении, а внизу, в тени поселка, таился Бенигно. Еще ниже, у берега, ужинали, попивая вино, собравшиеся в круг сплавщики, оглашая окрестности смехом и звуками свирели.

Пауле удалось знаком предупредить Антонио, чтобы он следовал за ней. И прихватив глиняные горшки, она спустилась к самой реке, скрытой от сплавщиков холмом.

Антонио не замедлил явиться, и Паула рассказала ему о разговоре со слепым и о своем намерении пойти на встречу с Бенигно. Слепой прав: надо дать ему отпор.

Но Антонио запретил ей идти, уж если кто пойдет, так он, и немедля. Паула испугалась кровавой развязки и, вскочив, преградила ему путь. Завязалась борьба. Взбешенный Антонио вырвался из рук Паулы, бросив ее на землю. Только плач девушки — так странно было видеть ее плачущей — удержал его. Он встал рядом с пей на колени, они обнялись. Антонио послушался ее. Но и ей не надо идти. Если этот тип возведет на них напраслину, они сумеют доказать, что он врет.

Страх отступил перед слезами и словами утешения. Они поклялись друг другу, что никто из них не пойдет. И Антонио вернулся в лагерь прежде, чем у сплавщиков могла зародиться мысль, что он отправился на свидание. У входа в селение виднелись чьи-то неясные тени, но Антонио знал, что это не Паула.

Паула мыла посуду в освещенной луной реке. Ночь была исполнена столь безмерного покоя, который даже угнетал.

«Да, — думал Шеннон, стоявший наверху, — ночь исполнена столь безмерного покоя, какой не может вместить в себя человек». Он слушал Американца и сочувствовал ему, стараясь постичь, почему тот решил поселиться в башне умершего и обрести там мир, после того как доведет сплавной лес до конца пути.

— Все очень просто! — заключил Американец. — Ведь в сущности я давно от всего отдалился, осталось только подвести черту… Поверь, друг, так я разом вырву с корнем свои сомнения.

Шеннон понимал его, хотя сам бы так не поступил, потому что… Глядя на луну, он нашел нужные слова:

— Да, твои сомнения можно вырвать с корнем, они достаточно выросли и обнажились. А мои нет. Посмотри на луну: чтобы там, в вышине, достичь такой белизны, такого ясного, полного равнодушия, она прежде была багряно-красной, а уж потом оторвалась от земли. В пашем мире смешно то белое, что сначала не было раскалено докрасна. Особенно если не хватало для этого духу… Я еще только начинаю раскаляться. А значит, у меня остается надежда.

— Но твои прежние сомнения… — терпеливо спрашивал тот, кто уже находился на пути к избавлению.

— Я не могу уйти от жизни… Вернее, не хочу. Я родился на земле, и здесь мое место. Я об этом не просил, и не повинен в этом, но я принимаю вызов, брошенный мне свыше. Величие человека в том и состоит, чтобы гордо нести бремя, которое непрошено взвалили ему на плечи. Нести его, не теряя достоинства и не отчаиваясь. Вы научили меня этому. Ты и твои люди. Вы умеете не падать духом и делать свое дело… Я знаю, вы не покоряетесь, протестуете, но это ваш удел. А ваши радости так же зыбки, как звук свирели, который мы слышим. Вы добросовестно делаете свое дело, сами того не замечая, потому что сохранили природную невинность, как прекрасные, ни о чем не ведающие частицы этого огромного мира… Быть самим собой, человеком. Сколько в этом величия! И в этом я черпаю надежду на покой, — заключил Шеннон.

Наступило молчание.

— У меня тоже есть надежда, — наконец тихо проговорил Американец.

— Нет, нет! — пылко возразил Шеннон. — Ты уже обрел уверенность и мпр, а я еще страдаю. Это не просто слова. Иногда я почтп физически ощущаю боль в сердце. Но так уж мне написано на роду, я это чувствую всем своим существом. Оставь мне эту хрупкую, шаткую, слабую, но целительную надежду. Благодаря ей я теперь крепко стою на ногах. Как и все вы.

И от! снова показал туда, где змеилась огромпая река, уже вся серебряная, а свет своим легким прикосновением придавал волшебную красоту углу гончарной мастерской, деревьям, покосившимся столбам моста. «Все прозрачно и ясно», — подумал Шеннон. Туман тон ночи, когда раскрылась расщелина в скале, рассеялся. В ту же секунду темные фигуры у входа в селение вдруг стали багряными и в спокойном свете лупы взвилось пламя.

— Ночь Иоанна Крестителя, — вспомнил Американец.

И действительно, пламя возвестило о том, что пришло лето. В эту волшебную ночь отто разрывало оковы и, обретая силу, вырывалось на простор, чтобы зажечь землю.

«Гореть, как пламя костра, — подумал Шеннон, — вот в чем суть».

С зубчатой степы он разглядел на блестящих прибрежных камешках задумчивый силуэт женщины. Радость волной захлестнула его грудь, дыхание перехватило. Паула искала уединения, хотела побыть одна, возможно даже, сидя у реки, воскрешала в памяти ту первую лунную почт., когда они встретились. Разве не она сблизила их? Разве он и она не шли навстречу друг другу?

Вот почему он еще раз повторил, поднося руку к сердцу, которое так болело:

— Да, я страдаю. Но я не хочу закрывать двери. Напротив, я распахну их настежь перед своей надеждой.

Шеннон и Американец отправились в обратный путь. Позади остался лунный замок прошлого, давтто ушедших времен, а они начали спуск к реке, где потрескивало пламя, где полыхал огромный костер.