Здание, в котором располагалась лаборатория, когда-то занимал птичник. Лет пять назад пернатые обитатели под предлогом нерентабельности производства были сданы на птицекомбинат, и в длинное приземистое здание завезли комбикорм, а после нашествия в Волопаевск инопланетян бывший курятник был сдан в аренду Институту космических проблем. Здание выбрал лично Цезарь Филиппович, мотивируя свое решение отдаленностью помещения от города и близостью к матушке-земле, что, по его мнению, служило гарантией особой чистоты экспериментов. В институте, впрочем, к лаборатории относились насмешливо, за глаза называли ее «отстойником» и с превеликим удовольствием спихивали туда кадры, от которых, по той или иной причине, избавиться окончательно не могли. Попадали сюда и новички, которых в Институте совсем не знали – вроде Алексея Никулина. Для них лаборатория была чем-то вроде отборочного сита: пробьется – значит, будет толк, а нет – беда невелика.

Шамошвалов боролся за престиж вверенного ему подразделения, аки лев. Планы научных исследований согласовывал на всех мыслимых и немыслимых уровнях, порой выбирался даже в столицу, ошарашивая привыкших ко многому светил науки неожиданностью аргументов и непредсказуемостью выводов. Многотомные «Отчеты о проделанной работе», с подшитыми «Справками о внедрении» рассылались во все ведущие библиотеки страны. Нелегкое бремя связи с прессой Цезарь Филиппович возложил на собственные плечи, равно как и вопросы благоустройства помещения и территории. Субботники по очистке газонов, складированию вновь поступившего оборудования и покраске забора проводились не реже трех раз в неделю, а по вторникам – в обязательном порядке.

Дело в том, что по средам в лаборатории проходила планерка, на которой собирался присутствовать директор Института академик Дубилин. Собирался он, правда, не первый месяц и все еще не мог выбраться, но Шамошвалов ждал его визита и готовился к нему тщательнее, чем космонавт к старту. Сотрудники же ожидали среды, как верующие ждут конца света.

Вот и в этот раз, выйдя из автобуса, все целеустремленно направились в помещение, воспользовавшись тем, что гнев Шамошвалова в первую очередь обрушился на голову дворника:

– При чем тут дождь? – орал Цезарь Филиппович. – Я без тебя знаю, что от дождя лужи образовываются! Открытие сделал! Меня дождь не трогает, мне нужно, чтобы грязи не было! И луж тоже! Какие еще дренажные канавы?! Лопатку возьми и пророй ямку! А если не роется по камням, головой думай! Возьми опилки и присыпь лужу! И чисто будет, и красиво! Студентов пошли, вон их сколько болтается! Пусть науку с фундамента, так сказать, осваивают! С лопатки, с метелки! Все мы, в том числе и академики, так начинали, и ничего, сделали кое-что! И им нечего прохлаждаться! Да и тебе тоже! В науке работать – это тебе не листья в сквере разметать!

Алексей нырнул в заставленный бочками тамбур, прошел свежевыбеленным коридором, механически читая знакомые таблички на дверях: «Сектор опознания НЛО», «Отдел расчета степени вредности контакта», «Бухгалтерия», «Заведующий лабораторией, кандидат сельскохозяйственных наук, доцент Ц. Ф. Шамошвалов», «Профком». Вот и родной кабинет. Шеф уже на месте, его красный, блестящий под дождем «жигуленок» Алексей заметил еще из автобуса.

– Здравствуйте, Игорь Станиславович.

– Здравствуйте, Алексей. Не забыл, что через полчаса планерка?

– Помню. Вам телефон не нужен?

– Звони.

– Девушка, Ленинград, пожалуйста… Все еще на повреждении? Извините…

Интересно, в том, что сердце колотится под горлом, табак сыграл какую-нибудь роль?..

Планерка проводилась в конференц-зале, который готовил лично Цезарь Филиппович. Еженедельно обновляющиеся таблицы и графики придавали скучной длинной комнате необходимую яркость и торжественность. Контингент приглашенных определял тоже Шамошвалов, повестка в обязательном порядке согласовывалась с Ученым Советом Института. На сей раз она звучала так: «Заслушивание результатов работы комиссии по устранению недостатков в работе агрегата-утилизатора негативных последствий контакта „АУНПК ЧШ-1—2,8“.» Цифра 1 означала порядковый номер модели, 2,8производительность установки в ш/час (ш – единица измерения негатив/контакт, рассчитанная Шамошваловым), а буквы ЧШ были призваны увековечить имена создателей агрегата: Чучин, Шамошвалов.

«АУНПК ЧШ-1—2,8» был гордостью лаборатории. Не было ни одной делегации или комиссии, которой удалось избежать процесса тщательного осмотра, ощупывания и прослушивания бурчащей и рявкающей махины.

Вращающиеся колеса, дико завывающие вентиляторы, яркие пластиковые панели производили на свежего человека впечатление неотразимое. Машина работала – это не смели оспаривать даже самые закоренелые скептики. Во всяком случае, на месте куска знаменитого пододеяльника тетки Дарьи, заложенного в приемный бункер, оказался неизвестно чей изрядно затертый носовой платок.

И хотя Цезарь Филиппович посвятил описанию эксперимента девять статей, в которых привел результаты исследований по восьмидесяти четырем параметрам, создатели машины так и не могли объяснить, каким образом произошла трансформация куска ткани.

Опыт следовало довести до конца, этого требовала, как заявлял Цезарь Филиппович, «научная общественность», а особенно рьяно – заведующий оптической лабораторией профессор Селезнев, недвусмысленно обещавший познакомить авторов «Эффекта Шамошвалова» еще с одной статьей – в «Уголовном кодексе СССР»: пододеяльники тетки Дарьи, известные за рубежом как «Daria's Lenzvolo», ценились буквально на вес золота.

Цезарь Филиппович опоздал на планерку минут на сорок. К этому времени участники совещания успели обсудить вчерашний проигрыш «Спартака», виды на урожай огурцов и опят и другие животрепещущие темы, поэтому появление завлаба было встречено спокойно. Шамошвалов шумно уселся во главе стола, сообщил, что, к сожалению, академик Дубилин сегодня присутствовать не может, после чего объявил заседание открытым и предоставил слово для доклада младшему научному сотруднику Чучину.

Алексей с любопытством посмотрел на «докладчика». Слышал он о Чучине немало. Был Афанасий Афанасьевич в лаборатории притчей во языцех, объектом всех местных шуток и героем многочисленных анекдотов. Сказать о нем: «не от мира сего»? Вроде бы верно, и в то же время – не так… В колхозе, где он работал прежде, слыл Чучин мастером на все руки и выдумщиком ярым. Иные его выдумки по сию пору людям служат, но другие… Задумал как-то Афанасий Афанасьевич мух приручить, заставить их отходы перерабатывать. И дело вроде бы сдвинулось, ученые заинтересовались! Но в один прескверный день не то сам собой, не то с чьей-то помощью прорвался садок, в котором Чучин держал своих подопытных, и вырвалась на волю черная туча… Что дальше было, о том ни сам изобретатель, ни соседи его до смерти вспоминать не любят.

После того «мушиного побоища» и перешел Афанасий Афанасьевич на работу в лабораторию. Идеи из него били фонтаном, и эксплуатировал их Шамошвалов нещадно (правда, и без разбора), но и натерпеться Чучину – человеку на редкость тихому и безответному – пришлось немало. В день устройства Алексея на работу, например, комендант обвинил вегетарианца Чучина в разорении парадной клумбы, за что и получил ни в чем не повинный Афанасий Афанасьевич жестокий разнос от Шамошвалова и выговор в приказе.

Поскольку Чучин как встал, так и стоял молчаливым укором собравшимся, Цезарь Филиппович взял бразды правления в свои руки.

– Ну, так что? – спросил он, повышая голос, дабы перекрыть зудящий шумок перешептываний. – Два месяца назад лично мною вам, товарищ Чучин, было поручено разобраться с нашим агрегатом, выяснить причины широко заинтересовавшего науку «эффекта Шамошвалова» и внести предложения. Предложения конкретные. Я уже с двумя журналами договорился, там статьи ждут, место зарезервировали. Академик Дубилин спрашивал, как дело движется. С меня, между прочим, спрашивал, как с вашего научного руководителя. А что комиссия выявила? Выявила отсутствие положительного результата. Так, товарищ Седин?

Седин осторожно кивнул.

– Вот видите, – продолжал завлаб, – товарищи подтверждают правильность моих слов. Только не нужно, товарищ Чучин, ссылаться на широко известное утверждение, что, мол, в науке отрицательный результат – тоже результат. Мы с вами находимся на самом острие научного поиска, ищем конкретные ответы. А если этого кое-кто не понимает, так мы ему это объясним. Конкретно, исходя из условий хозрасчета и самофинансирования.

Чучин издал невнятный звук.

– Что-что? – вскинулся Шамошвалов. – Вы еще и не согласны? Удивительная безответственность! В то время как ведущие ученые лаборатории прилагают все силы для доказательства явной вредоносности контакта с иными цивилизациями для нашего района, города, а может быть, и для всей планеты, вы, товарищ Чучин, позволяете себе безответственные поступки и выражения! Уже не надеетесь ли вы, что история простит это вам, а из-за вас и нам? Не надейтесь! Но, если ответственность лежит на вас по справедливости и, так сказать, в соответствии со служебной номенклатурой, то какое вы имеете право перекладывать ее на плечи товарищей, которые трудятся честно и беззаветно?! В таких условиях, товарищи, я просто обязан напомнить и младшему научному сотруднику Чучину, и остальным присутствующим об успехах, которых добилась наша лаборатория за время своего существования. Сам академик Дубилин…

Алексей почувствовал, что дуреет. Словеса, извергаемые Шамошваловым, сливались в единый поток, захлестывали зал заседаний, сковывали разум и волю и уже плескались где-то у подбородка, грозя утопить с головой в бездонном болоте идиотизма.

«Да что же это такое? – билась в голове мысль. – Что же это? Столько людей слушают этого олуха, и все воспринимают его бред как должное. А сам-то ты что молчишь? Выбрал легонькую позицию – я, мол, новичок, многого еще не знаю, для того, чтобы разобраться, время потребно? Спрятался в кустики… Пусть кто-нибудь первый, а уж потом-то я… Вот все так и думают…»

Дрогнуло что-то в воздухе, искривилось окно, медленно поднялось растущее у забора дерево, изуродованное подстрижкой и подрезанием. С перекрученных, извивающихся корней осыпались, распадаясь в пыль, в прах, комья земли.

Алексей в ужасе осмотрелся.

Не было в зале людей. Корчилась во главе стола огромная распухшая моська с разинутым жабьим ртом, из которого сочилась липкая слюна. Вместо Седина поджалась в кресле подобострастно глядящая на моську ищейка. В старого дряхлого льва обратился профессор Струбель – девятый десяток разменял старик, держали на ставке ради лишнего голоса в Ученом Совете, голосовать еще мог исправно.

Алексей скосил глаза. На месте Игоря Станиславовича вальяжно растянулся холеный дог, посматривая брезгливо на окружающих, постукивал по роскошному бювару аккуратно подрезанными когтями. А Чучина не было. Совсем не было. Золотился на том месте, где он только что стоял, солнечный луч, плавали в нем невесомые пылинки. И еще многих не стало. Торчали там и здесь невообразимые чудовища, и окружали их пустые лоснящиеся стулья. Исчезли куда-то сидевшие, или с самого начала не было их?..

Алексей мотнул головой, отгоняя наваждение. Вернулось все на круги своя, булькнули в застоявшемся воздухе последние слова Шамошвалова:

– …в последний раз предупреждаем, товарищ Чучин. И еще кое-кому не мешает задуматься.

Цезарь Филиппович помолчал и закончил значительно:

– Спасибо, товарищи. Приведите в порядок рабочие места. Автобус отходит через полчаса. Игорь Станиславович, кто от вашего отдела дежурит сегодня?

– Никулин, – лениво отозвался шеф.

– Хорошо, – констатировал завлаб. – Имейте, Никулин, в виду, если академик Дубилин посетит лабораторию, немедленно звоните мне. Все, товарищи. Спасибо за работу.

Погода к вечеру установилась. Отливали металлом под лучами заходящего солнца неспешные струи реки, на берегу которой притулился бывший птичник. Редкие капли срывались с омытых дождем деревьев. Пахло свежестью и еще чем-то – неуловимым, летним, родным.

Алексей курил, устроившись на влажной скамейке, – ждал, когда соберутся в автобус и уедут разбежавшиеся по кабинетам сотрудники. Потом можно будет поужинать, немного прогуляться перед сном – и на боковую. Дежурство в лаборатории – фикция, нужная только Шамошвалову. Ночному сторожу и без помощника делать нечего. Впрочем, никто с Цезарем Филипповичем не спорил, тем более, что за дежурство полагалось два дня отгула.

– Не расстраивайся, Афанасьевич, – говоривший стоял за углом, и Алексей его не видел. – Если из-за каждой глупости нашего Цезаря расстраиваться, то жить тогда некогда будет.

– А я что? Я ничего, – послышался негромкий голос Чучина.

– Вот и правильно. Цезарю, как говорят, цезарево, а у нас и своих забот хватает. Так?

– Так-то так, – заговорил кто-то третий, – да надоела уже эта придурь до изжоги.

– Ничего, – снова отозвался первый, – приедет Дубилин – дела по другому пойдут.

– Вот приедет барин… – насмешливо протянул третий собеседник.

– Зря ты так, – помолчав, ответил первый голос, – Дубилин – мужик правильный, голова у него работает – позавидуешь. И руководитель отличный.

– Что же он тогда Шамошвалова не раскусил? – снова не удержался оппонент.

– А ты думаешь легко институт с нуля строить? Дело-то какое – контакт. Столько лет о нем люди мечтали, а повезло – нам.

– Это правильно, – повезло, – тихо обронил Чучин, – у меня порой дух захватывает. Страшно только, вдруг что не так сделаем, не оправдаем…

– Не боись! – хохотнул первый, потом добавил уже серьезно: – В конце концов главное – дело делать. А мы его делаем. И с Цезарем сами разберемся. А Дубилин, что бы вы ни говорили, – человек! Я с ним, слава богу, лет семь отработал…

Голоса затихли, удалились в сторону автобуса.

«Кто бы это мог быть, – ломал голову Алексей, – вроде бы почти всех уже знаю. Ладно, выясним. Выглядывать неудобно – подумают, что подслушивал… Однако… Неужели и в этом „отстойнике“ еще во что-то верят?»

День догорел. Потянулись от реки влажные полотнища тумана, надрывный крик коростеля заглушал мягкую перекличку перепелов. Сверчок, укрывшийся в трещине остывающей от дневного тепла стены, робко настраивал свою скрипку.

Связь с Ленинградом наконец-то установили. Алексей выслушал длинные гудки, потом усталый голос телефонистки равнодушно сообщил, что «абонент не берет трубку».

Вышел на крыльцо, не то удивляясь, не то ужасаясь равнодушному спокойствию, зародившемуся в душе еще днем, во время нелепой планерки и чем дальше, тем больше вытеснявшему остальные чувства. «Жизнь, Алешенька, сказок не принимает»…

– Новенький, что ли? – Невысокий старик, почти не различимый в подступившей темноте, вышел из-за угла, опустился на скамейку, поерзал, удобнее устраиваясь.

– Почти что, – из вежливости – говорить не хотелось – отозвался Алексей. – Вторую неделю работаю здесь.

– Стаж, – насмешливо констатировал старик, – а я вот восьмой год эти стены охраняю. Сначала был сторожем при курях, потом зерно от крыс оборонял, теперь науку доверили. Расту!

Алексей отмолчался.

– Да, – снова заговорил старик, – зовут меня, между прочим, Сидор Прохорович. А тебя как величать?

Пришлось представиться.

– И каким же образом попал сюда? По своей охоте иль распределили?

– К матери вернулся.

– Это правильно, – одобрил сторож, – родителей негоже забывать, да и от земли родной отрываться не след.

Алексей вытянул из кармана сигареты, предложил старику. Тот размял сигарету, но прикуривать не стал, заговорил снова:

– Опять, небось, заседали сегодня?

– Обязательно, – подтвердил Алексей.

– И Цезарь, конечно, выступал?

– Ну а как же без этого.

Старик чиркнул спичкой, поднес к сигарете согнутую ладонь и невнятно произнес:

– Вредный он человек.

– Глупый, – обронил Алексей.

– Глупый – само собой, – убежденно заявил старик, – только есть глупцы безвредные, а этот… Не верит ни во что, всех и вся презирает… Хорошо еще, что бог бодливой корове рогов не дает. Был бы он посильнее – ух! А так исходит себе на пакости.

– Во что же он верить должен? – равнодушно спросил Алексей. – Наука-то ведь не на вере, на фактах держится.

– Ишь ты, – неодобрительно хмыкнул старик, – ну, ежели так рассуждаешь, то с Цезарем сработаешься. Во что верить? Человеку без веры нельзя. Кто в бога верит, кто в себя одного, кто в жизнь, что не бывает плоской, как доска, без неожиданностей да чудес…

– Чудеса наука рано или поздно объясняет – для того она и существует, – вяло огрызнулся Алексей. – Сколько лет пришельцев ровно чуда ждали, а вот свалились они на нашу голову, удивление все мигом пропало. Да и с нечистью разберемся, проанализируем, разложим по полочкам…

– Ну и что дальше? – осведомился старик.

– Дальше… – запнулся Алексей, но не в силах справиться с поднимающимся раздражением, продолжил: – Дальше, как в той песне: «Все выше, и выше, и выше…»

– Ну, ну, – хмыкнул старик. – Погляжу, куда взлетишь. Нет парень, без веры ничего не добьешься. Так и будешь, как курица, крыльями пыль поднимать. Говоришь, объясним, мол, все. Может, и объясните. Только в жизни чудес от того не убавится.

– И сколько же вы их видели? – не сдержался Алексей.

– На мою долю хватит, – неожиданно поскучнел старик, – то, что выжил да здесь вот с тобой болтаю, – уже чудо из чудес.

– Тридцать седьмой? – поинтересовался Никулин.

– Кроме тридцать седьмого еще война была.

– А вы воевали?

– Я-то? – хмыкнул старик. – Воевал, хотя на доске почетной карточку мою и не вывесили… Да и наград на мою долю не досталось. В расход не пустили – и за то спасибо… Ну, коли хочешь, могу рассказать, секретов из жизни своей не делаю.

Воевал я поначалу в пехоте, а в сорок втором, осенью, переведен был в разведроту. Опасное дело, трудное. Но в разведку мне только два раза сходить довелось: раз «языка» в траншеях брали, а другой – в тыл к немцам. Когда оттуда к себе возвращались, меня и контузило. Ну, провалялся в госпитале сколько положено, а потом определили по довоенной специальности в часть – парикмахером. Ты не улыбайся! Парикмахером я был, когда затишье, а в бою становился санитаром. В общем, считаю, что на передовой воевал…

Случилось все первого марта сорок третьего года. Рота наша в ту пору вела бои за деревню Пряники Смоленской области. Мельница там за деревней большая была и расположена больно удобно – на холме. От мельницы той одни стены остались, и никак мы их с фрицами поделить не могли: потому, кто был на мельнице, тот и положением командовал. Выбили мы немцев оттуда в конце концов, окопались мало-мальски. Мельница, как я уже говорил, на холме, стены у нее толстые. Фрицы перед нами как на ладони, и щелкаем мы их из-за стен. Ну, а им, понятно, такое положение не нравится. За день десять атак на мельницу было, но мы ее отстояли. Ночью немцы силы подтягивать стали, артиллерию, и решило начальство наше предпринять вылазку. Удалась она или нет – не мне судить, только из нее не все наши вернулись. И сержант Тимченко не пришел. Он на весь взвод – один орден имел. Построил нас лейтенант и говорит, что если жив сержант – долг наш спасти его, а коли убит, награды боевые нельзя врагу отдавать. Снять с погибшего и доставить сюда. И послал меня как санитара и пять бойцов.

Нашли мы сержанта, жив он был, но ранен. Перевязал я его, на себя взвалил и пополз. А ребята – сзади, чтоб прикрыть нас, в случае чего. Только, немцы, видать, группу нашу заметили. Сперва стрельба впереди меня поднялась, потом сзади. Ушли ребята или нет – про то не знаю, а нас крепко прижали. Сержанту пуля в самом начале перестрелки в голову попала. Подтянул я его в какую-то ложбину, сам туда же втиснулся. Думал, может, переждать удастся, а там и вернусь. Был случай, когда бойца на нейтралке положили у нас на виду. Немцы его, похоже, не видели, но и шелохнуться не давали. Так он до ночи и пролежал носом в землю, а как стемнело – выполз. Ну, и я такой надежды не терял.

Только после того, как стрельба утихла, немцы пошли мертвых подбирать. Слышу – подходят. Сначала сержанта убитого подняли, потом меня. Только живого человека от мертвого легко отличить – у него упругость совсем другая. Поставили меня на ноги, встряхнули. Кровью сержанта я весь залитый был. Ну, они видят, что стою на ногах крепко, и погнали меня в деревню. Там допросили, кто такой, какое задание имел. Сказал я, что поручили мне людям раненым в бою страдание облегчать, а какое задание другие имели – не знаю, про то мне не докладывали. Ну, немцы ничего не сказали. Отогнали меня на конец деревни. Они там четыре избы проволокой обтянули и всех наших захваченных туда собрали.

Теснота страшная. Только в одной избе посвободнее было – там перебежчики сидели, предатели. Впрочем, эти сволочи в лагере почти не находились. Немцы им жетоны, какие-то выдали, они эти жетоны часовому покажут – и пошли по деревне мародерствовать или попрошайничать. К ночи только и возвращались.

В лагере том нас долго не держали: погрузили в эшелоны и повезли в Пруссию, под Кенигсберг. О том, как ехали, вспоминать не буду: скот и то лучше перевозят. Как раз в то время одна немецкая авиационная часть на запад отравлялась на переформирование и отдых. Из нашего лагеря отобрали человек тридцать – тех, кто покрепче, и отправили с этой частью через Польшу, Германию – во Францию. И я в эту группу попал.

Разместили летчиков в каком-то маленьком городке. Их поселили в гостиницу, нас – в сарай за колючую проволоку. Копали мы щели на случай бомбежки, на разгрузке работали. А кормили плохо. Повар немецкий в ту воду, которой котлы мыли, объедки оставшиеся сбрасывал, тем и питались. Там, во Франции, неувязка у меня вышла. Раз заставили нас винтовки разгружать. Пока ребята ящик поддерживали, ничего было. Только немцы наших отогнали, ну, ящик меня и накрыл. Фрицы хохочут, весело им, вишь, что меня придавило. Оттащили ребята ящик, а я встать не могу – спину повредил.

Госпиталя в бараке у нас, понятно, не было, и отвезли меня в немецкий. Там поместили в малюсенькую комнатушку, куда и кровать-то едва входила, а окошечко было под самым потолком. Почти месяц я там провалялся. Врач за это время два раза заходил, сначала – когда привезли меня, взглянул, а когда оклемался немного – выгнать велел. Вот и все лечение его. Скорее всего, помер бы я там, если бы не женщина одна – испанка. Она в госпитале убирала, ну и в каморке, куда меня положили – тоже. Я в то время уже по-французски разбирал немного, ну и рассказал ей где словами, где на пальцах о жизни своей. Раз она мне и говорит: «Я тебя сама лечить буду». И правда – стала приносить мазь какую-то, подкармливать меня. Потом уж, когда я из каморки стал на улицу выбираться, показала она мне дом с садом большим, что через дорогу от госпиталя стоял, рассказала, что живет там инженер русский, который когда-то железную дорогу Москва-Киев строил. Он в том доме теперь садовником работал. А дочка его на врача до войны училась, ну и помогла моей испанке лекарство то готовить. Потом и дочка инженерская ко мне разок заходила. Родилась она уже во Франции и по-русски с сильным акцентом говорила, но домом своим Россию называла. Вот так…

После того, как заключил немецкий доктор, что хватит мне лечиться, определили меня в помощники к пекарю. Велели начальнику нашему – гауптману – для работы этой десять человек выделить, ну, он самых слабых и отобрал – тех, что на тяжелую работу неспособны были. Хлеб немцы пекли в длинных таких фургонах, вроде тех, в которых цемент сейчас возят. Нас и закрепили по два человека за фургоном. Задача простая была. Булки горячие мы от фургонов на крышу столовой носили, там они остывали. Меня после немецкого «лечения» ветром качало, так что те десять булок, что на поднос укладывали, едва удерживал. Но это ж хлеб был! Пока поднимаешься на второй этаж, отщипываешь от булки. Не от одной, конечно, чтобы не заметили. Вкус хлеба того до сих пор помню.

Летчикам фашистским во Франции недолго отдыхать пришлось – союзники начали высадку в Италии, ну, их туда и перебросили. И нас за ними повезли. Заставили зенитки устанавливать, щели копать. Как-то работаем мы, и подбегает ко мне мальчонка. Он наш был, смоленский, лет четырнадцати, пожалуй. Родителей у него немцы расстреляли, а самого гауптман при себе возил вместо раба – сапоги чистить, комнату прибрать… Мальчонка тот по-немецки здорово понимал. Подбегает и говорит: «Дяденька, вас немцы хотят послать против англичан воевать». «Спасибо, – говорю ему, – сынок. Только ты никому не говори, что мне об этом рассказал, ладно?» Кивнул он и убежал. А я тем, кто рядом работали, разговор наш передал, они – дальше… К вечеру все уже знали. Посовещались мы и решили, что воевать против союзников не будем.

Наутро построили нас немцы. Приехал ферт какой-то и начал… Мол, домой дороги вам обратной нет, плена вам все равно не простят, а есть у немецкого командования предложение помочь в защите Сицилии от англичан и американцев, потому как все равно они буржуи и враги рабочего класса. Долго разливался. Потом гауптман выступил. Этот в философию не вдавался, обозвал нас свиньями и пообещал всех, кто на передовую не пойдет, попросту расстрелять. Только добровольцев не нашлось. Приказал тогда гауптман раздеваться всем, поставил нас у стены кирпичной на солнцепеке самом – и четырех автоматчиков приставил, А жара в то время днем до сорока градусов доходила. Вечером загнали нас в барак, а утром снова на солнцепек вывели без воды. И на третий день тоже. Не знаю, сколько бы они еще над нами измывались, только начали союзники наступать. Об этом нам потом уже перебежчик один рассказал. Их – перебежчиков русских – предателей, то есть, немцы все же на передовую вывезли. Обманули – сказали, что везут окопы рыть. Ну, а там – винтовки в руки – и вперед под дулами автоматов. Правда, повоевать им так и не пришлось, авиация бомб не жалела, из всего воинства только этот один и сумел ноги унести. А нас погнали к проливу, чтобы в Италию из Сицилии переправить. Там-то, недалеко от переправы, и подошел к нам человек. В шляпе, черноватый такой, сказал, что механик он. А кем на самом деле был – кто знает? По-русски очень чисто говорил. «Не бойтесь, – говорил, – ребята, вас бомбить не будут». И ушел. Смотрим мы – и точно: по тому берегу пролива, а он неширокий там, метров пятьсот, по переправе вовсю бьют союзники, а по нашему берегу – нет, хотя воронки вокруг еще дымятся – недавно бомбили.

Загнали половину пленных на паром – на берегу нас много собрали – переправили. Так за все время возле баржи нашей ни одной бомбы не упало. И тот берег бомбить перестали. Немцы это заметили и давай пленных на баржу понемногу садить, а больше своих. Но все же наших всех в конце концов перевезли. И только мы переправу закончили, союзники баржу на дно пустили и за оба берега всерьез взялись, не жалея бомб. А нашу команду гауптман с автоматчиками в гору погнали. Я такой высоченный горы в жизни своей не видал. Забрались наверх, там дорога асфальтированная, и союзники не летают, тихо.

Целый день нас заставляли в этом месте зенитки устанавливать, щели копать. А я к тому времени близко с двумя пленными сошелся. Одного Степаном Тимофеевичем звали, с Урала был, в годах уже. Второй – Димка Медвинский – из-под Минска, наоборот пацан пацаном. Да… Вот, вечером Димка ко мне подходит и пистолет показывает. «Где взял?» – спрашиваю. Он и рассказал, что унтер немецкий снял ремень вместе с пистолетом и в траву положил, а сам нужду справлять черт те куда уперся, ну, Димка и стянул пистолет. «Прячь, – говорю, где-нибудь рядом», – потому как знал, что пистолета немцы хватятся и, хоть и дорожили они уже нами, как рабочим скотом дорожат, но за кражу сразу расстреляют.

Так и вышло. Утром построили нас с вещами, вроде как ехать дальше, и начали автоматчики каждого обыскивать. Не нашли ничего, конечно. «Где оружие?» – спрашивает переводчик. А кто его знает, где оно? Кроме нас ведь и итальянцы рядом работали, может, они и сперли.

Перевезли нас после того под город Таранто. Недалеко от него тоннель в скале был, немцы там от бомбежки прятались, а англичане это усмотрели и пробили во время бомбежки тоннель этот сразу в трех местах, так что всех, кто в него спрятался, поубивало. Нас и заставили покойников раскапывать, а лагерь в саду сделали.

В Италии вообще садов много. В этом виноград рос, инжир. Он особенно вкусный бывает, когда полежит дня два. Только нам переводчик строго-настрого заказал с деревьев что-либо срывать – сад тот помещику принадлежал. «Кто сорвет, – сказал он, – тому большое наказание будет». А нас не кормили совсем почти, у меня кожа на руках к костям приросла. Вот Степан Тимофеевич взял и сорвал губами инжир с дерева. «Рвать, – говорит, – нельзя, а я ем». И еще раз. Ну, я тоже не утерпел. Только, видно, кто-то немцам доложил. Прибежал переводчик, слюной брызжет. «Я вас предупреждал!» – кричит. А мы ему объясняем, что не рвали, а губами ели, нужно, мол, было. Ну, отогнали нас вдвоем в угол сада, принесли лом, лопату, переводчик наказание объявил: вырыть яму метр на метр и глубиной тоже метр, а потом снова закопать. Грунт тяжелый, каменистый. «Бери – говорю, – Степан Тимофеевич, лопату». А тот отвечает: «На фига она мне, нанялся я что ли?» – «Ну, тогда, – говорю, – и я лом брошу». Стоим. Переводчик орет, кулаками перед лицом грозит. Тут гауптман пришел. Объяснили ему, в чем дело, немец без слов Степану Тимофеевичу и въехал в зубы. Степан Тимофеевич как мешок отлетел, упал. А у меня в голове мысль какая-то дурацкая вертится: «Все равно помирать, так почему не сегодня?» Размахнулся я и дал немцу. Не кулаком, правда, ладонью полусогнутой… Ну, чем меня гвозданули, не понял. Когда очнулся, нас со Степаном Тимофеевичем к деревьям привязывают, лицом на солнце. Солнце отвернется, и нас поворачивают, чтобы все время на солнцепеке стояли. Наказание такое сделали. А почему не расстреляли, до сих пор не знаю, у них это вообще-то просто было.

Под Таранто нас тоже недолго продержали. Союзники в ту пору наступление здорово развернули, немцы едва драпать успевали. Следили, понятно, за нами не так внимательно, как раньше, мы и высматривали момент, чтобы сбежать. Скоро и случай представился. Недалеко от города Альтамура большущий сад вдоль реки тянется. Так немцы этот сад битком набили техникой: пушками, танками, машинами с боеприпасами. И нас в этот сад загнали. Обтянули площадку проволокой в три ряда, заставили щели отрыть.

И вот смотрим: летят пятьдесят самолетов союзников. Долетели до начала сада, пятерка вниз пошла, сбросила бомбы и другим место уступила. Размеренно так, спокойно. А в саду – ад кромешный – рвется все, земля дыбом встает. Сделали самолеты по два захода и улетели, а на смену им другие пятьдесят летят. «Ну, – думаем, – сейчас до нашего лагеря очередь дойдет». Немцы в щели попрятались. Что такое бомбежка, они уже очень хорошо знали. Незадолго до этого один офицер получил извещение, что дома у него все от бомб погибли, и застрелился тут же. В общем, немцы – все по щелям, а мы видим – терять нечего, нырнули под проволоку и ушли втроем. Потом узнали, что до лагеря самолеты союзников так и не добрались – у них с техникой забот хватило. Гауптман наврал, что поймал нас и лично расстрелял. Только ребят это не сдержало, чуть ли не каждый день бежать стали. А те, кто не смог уйти или не захотел, потом под бомбежку с немцами попали. Ну а мы в саду укрылись. Большой такой сад, винограду в нем много росло. Только на одном винограде долго не просидишь, он – на сладкое хорош.

Правда, повезло нам: Димка Медвинский в ложбине под листьями мешок нашел, а в нем оказались орехи. Тем и жили. Выходить первое время боялись – в те дни на дорогах такое творилось! Дня через три все же решили идти на юг, навстречу союзникам. Пошел я винограду на дорогу нарвать, да на мальчонку и наткнулся. – Был бы взрослый мужик, я глядишь и сообразил бы что к чему, а тут – пацан. Я и оцепенел. А он меня увидел и тоже испугался: «Мама! Мама!» – и бежать. Тут и мама появилась. Здоровая такая женщина, плотная. А я, как страус, голову в кусты спрятал, а сам на виду… Ладно ребята подтянулись. Объяснились кое-как на пальцах. Позвала она нас к себе домой. Поколебались и пошли. Посадила она нас за стол, поставила тарелки. Тут муж ее явился. Здоровенный мужик, под стать жене. Глянул на нас и заявил: «Що, хлопцы, от фрицев тикаете?» Мы даже растерялись. Оказалось, что он у Муссолини служил, в России. Только воевать ему не понравилось, винтовку он какому-то мужику за десяток яиц сменял и задал деру. Отнеслись они к нам хорошо. Накормили, хлеба дали, сынишка их нас через дорогу провел.

И вот раз утром залегли у шоссе, наблюдаем. И понять ничего не можем: вроде и машины не немецкие, и форма на солдатах незнакомая. «Ребята, – Степан Тимофеевич говорит, – а ведь это союзники». А нам в такое и поверить страшно. Узнали мы потом, что американцы интересно воевали: днем на позициях, а ночью в тыл выезжали отдыхать. Мы и не заметили, как линию фронта проскочили и километров на пять в тыл к союзникам ушли. Ну, вышли на дорогу, проголосовали.

Так я к американцам в лагерь попал. Много там таких как мы было. Обходились с нами союзники неплохо, кормили хорошо, любили вместе фотографироваться и все говорили: «Мы вас освободили!» Да только не так дело было: почти все, кто в лагере был, сами от немцев пробились.

Запомнилось мне еще, как попали мы к помещику «в гости». Шли мимо, смотрим – дом красивый, свет горит, мы туда и зашли. Внутри лестницы мраморные, скульптуры, картины. Подходит к нам господин какой-то и говорит по-немецки, что он хозяин этого дома, празднует с друзьями освобождение от фашизма и просит нас удалиться и не мешать. Я и опомниться не успел, как Димка пистолет выхватил и помещику под нос: «Я тебе, сука, прихвостень фашистский, покажу „не мешать“!» Хозяин весь побледнел, извиняется за ошибку, приглашает остаться, а мы со Степаном Тимофеевичем успокоили кое-как Димку, плюнули и ушли.

Прошло сколько-то времени, и в лагерь к нам миссия прибыла. Построили нас, представителям слово дали. Только смотрим, речи их от речи немца того, что нас во власовцы сватал, не шибко отличаются.

«Мы, – говорят, – освободили вас от фашизма, да вот поймут ли вас в России? Там вас предателями считают. То ли дело в Америке»… И заливаются, что твои соловьи, о райской жизни за океаном. Только мало, кого им уговорить удалось.

И вот посадили нас на пароход. Посмотрел я Алжир, Египет. В Иерусалиме был и в Иране, людей разных видел, роскошь невероятную и нищету такую, что и представить нельзя. Довелось и там хлебнуть, и здесь несладко пришлось – таких как я в те годы не жаловали. Но такого волнения, как под Красноводском, когда поезд на нашу землю перешел, в жизни не испытывал. По правде сказать, что Родину увидим, уже и мечтать боялись. Кинулись к нам бабы на станции, обнимают, плачут: «Свои! Родные!» – а у меня и слез нет, невыплаканные высохли, видно…

Старик замолчал. Молчал и Алексей – что тут скажешь? Издалека надвинулся рокот мотора, невидимая в темноте лодка вспорола белым буруном гладкую поверхность реки. Звук отдалился, затих и снова приблизился, но уже со стороны дороги. Старик привстал, прислушался.

– Никак племянник едет? … Точно – он. Вот неуемный, – и неожиданно повернул к Алексею: – Вот что, парень. Поезжай-ка ты домой, племяш отвезет. Поезжай, поезжай. Дежурство это ваше – дурость никому не нужная…

Мать давно спала. Алексей осторожно пробрался в комнату, вышел на балкон. Ни одно окно не светилось в домах напротив, только уличный фонарь отбрасывал конус неяркого света, в котором вились ночные насекомые. Вдруг послышался топот ног, сдавленный вопль:

– Держи!

Блеснул в свете фонаря золотой зуб Гоги – южного человека, невнятно забормотал Витька Шубин.

– Нэ знаю, – отрезал Гога, – говорил: нэ знаю! Гэр-рой! Куда лэзэшь? В кустах смотри, ныкуда он нэ дэнэтся!

Витька огрызнулся, переругиваясь, они завернули за угол.

Алексей посмотрел вслед полуночникам, пожал плечами. Потом вернулся в комнату, на ощупь включил лампу…

В старом кресле у книжного шкафа, съежившись, сидел черт.