Утром после известной пьянки в Доме литераторов в голове у Семы Боцмана безо всякой на то прописки в соответствующих органах поселились отчаянные африканские негры, наглым образом колошматившие дубинками по своим громогласным там-тамам. Тихо завывая, Сема зажимал голову между ладоней, опасаясь, как бы она не разлетелась на куски. Одетый в дорогой халат с золотой каймой, он полулежал в кресле и томился ожиданием домработницы, посланной за пивом.

«Вот дурень, – стеная думал Сема, – всегда ж страдаю от водки, ан нет, как подают – не отказываюсь. Да и кто от дармовщинки отказывается? На шару, как говориться, и уксус сладкий».

Слово «уксус» особо сильно воздействовало на нервную систему литератора, и семино уже немолодое щекастое и холеное, с благородной ямочкой на подбородке, лицо перекосилось, будто маринист на самом деле испробовал этот самый уксус.

А домработница все не шла и не шла. Сема с тоской смотрел на каминные часы, ибо ровно в двенадцать его ждали в издательстве с последней главой романа «О бедных пиратах замолвите слово». Однако надо было еще дописать страниц шесть концовки, чего, понятное дело, в том состоянии, в котором пребывал маринист, сделать было совершенно невозможно. Самое обидное, что концовка эта, которой автор отводил особое место в романе, была заранее продумана. Причем давно. В ней царь Иоанн Грозный вручал премию за неправедные труды пиратам с Ильмень-озера, тем самым пиратам, которых самодержец лично вызвал с Антильского моря для подрыва экономического благосостояния богатейших боярских семей. Истории с географией Боцман не знал и надеялся, что при написании царской речи вывезет его бойкое перо, находчивость, да передовица центральной газеты. И вот – на тебе!..

Когда Сема уже принялся проклинать всех домработниц на свете, в прихожей раздался звонок.

– Во, дура же, – простонал Боцман, – ключи в кармане, а она трезвонит.

Звонок повторился.

– Прасковья, сама отворяй! – крикнул Сема, стараясь при этом не повредить терзаемой неграми голове.

Посему крик выдался вялым и слишком тихим.

В дверь начали стучать.

– Да иду же, иду! – простонал Боцман, пытаясь оторваться от кресла.

В дверь уже барабанили, причем, явно ногами.

Продолжая сжимать голову в тисках рук, Сема вошел в прихожую, и в этот самый момент дверь с треском обрушилась в квартиру вместе с рамой и штукатуркой. Сема резко отшатнулся, забыв навсегда о больной голове, ибо в дверной проем тут же полезла разношерстная публика, размахивая саблями и кремниевыми пистолетами.

Впереди всех шкандыбал на деревянной палке вместо ноги здоровенный красноносый детина с густой и жирной бородой, в которой запутались разнокалиберные хлебные крошки. Увидав Боцмана, детина радостно заорал:

– Тысяча чертей! Вот он, писака! Вяжите его!

«Где-то я его уже видел», – испуганно вздрогнул Сема и рванулся обратно в комнату.

Сзади заулюлюкали, засвистели, послышался топот множества ног.

Сема ухватился за тяжеленный секретер и, побагровев от натуги, придвинул его к двери, которую тут же стали пытать ногами. Клацая от ужаса зубами, Сема оглядел комнату, лихорадочно прикидывая, чем бы можно было укрепить баррикаду, кинулся было к креслу, но в дверь придумали стрелять.

Сема плюхнулся на пол и жалобно завыл:

– Господи! Что же это деется? Среди бела дня вламывается какой-то сброд и пуляет куда ни попадя. А доблестная наша милиция? Она-то куда смотрит?

Вспомнив про органы правопорядка, он кинулся было к телефону, но вот беда, покуда Сема разлеживался на паркете, обливаясь слезами, драгоценные секунды невозвратно канули в Лету.

Налетчики справились с дверью, искромсав ее сабельками на мелкие кусочки, словно то был качан капусты, а не добротная, прессованной фанеры совдеповская дверь времен Леонида Ильича. И вот они, кровожадно скаля гнилые зубы, друг за дружкой начали просачиваться в комнату.

– Трубку-то брось, – скомандовал одноногий. – Брось, говорю!

Сема Боцман дрожащей рукой положил трубку на рычаг, с ужасом глядя на главаря шайки. Теперь он узнал его, и это привело литератора в еще больший трепет.

Перед Семой стоял герой его последнего, еще недописанного романа – гроза морей, отпетый мошенник и кровожадный пират Деревяшка Джон.

«Господи, почему я не писал стишки про любовь?» – успел подумать Сема, прежде чем потерял сознание.

… Очнулся он от того, что кто-то мерно раскачивал под ним кровать.

– Прекратите безобразие! Я буду жаловаться! – возмутился Сема, открывая глаза.

Но в следующее же мгновение, он их закрыл, потому что находился маринист отнюдь не дома и возлежал не на кровати, как ему представлялось. Ложем служила деревянная палуба, да еще над головой высилась здоровенная мачта с туго натянутыми парусами. Но если бы только это… На верхней рее устроился здоровенный рыжий котяра, самым наглым образом показывающий Боцману нос.

Лишь тогда припомнилась Семе и вчерашняя идиотская пьянка, и вторгшиеся в его квартиру пираты, и выломанная дверь, и загаженный плевками пол. И Сема тихо, по щенячьи, заскулил.

Тут же его кто-то пребольно ткнул ногой под ребра, а голос над головой разорвал перепонки:

– Эй, Джон, кажется этот бочонок с дерьмом уже очухался.

– Ну так плесни ему водички, пусть совсем оклемается.

Плеснули, обмочив Сему с ног до головы. Пришлось приподняться и сесть, размазывая по лицу соленую воду.

Семе было совершенно плохо, и не только потому, что его били или изгалялись над ним, окатив холодной водой из деревянного ведра. Не мог он понять и постичь ни чувством, ни разумом своим, как могло этакое произойти, как могли ожить вымышленные им же герои, как мог оказаться он на этом паруснике бог знает где, когда от родного Волопаевска до ближайшего моря тысячу верст, не менее? И Сема пришел к единственно возможному в данной ситуации объяснению, а именно, что он повредился умом. И до того ему радостно стало, что он даже захихикал.

– Ничего, вылечат меня, обязательно вылечат. Медицина у нас, о-го-го, какая!

– Джон! – крикнул пират, карауливший Сему. – Чего это с ним?

Загрохотала деревяшка о палубу с каждой секундой все громче и громче, покуда не замер звук подле все еще хихикающего Боцмана.

– Эй, писака, что с тобой? – вопросил «гроза морей».

– Отстань! – весело сказал Сема. – Ты – галлюцинация, тебя просто нет и быть не может.

А затем тише, будто для самого себя добавил:

– Допился. До белой… нет, не так, до черной горячки допился. То коты говорящие мерещатся, то разбойники морские.

– Это все солнце, – задумчиво молвил Деревяшка Джон. – Вот что, Пит, устрой-ка ему купание, пусть охладится малость.

– Сей секунд, – ухмыльнулся Пит и принялся вязать веревкой Семины руки.

Сема не сопротивлялся, а продолжал гоготать, теперь уже во все горло. Лишь когда его подвели к борту, под которым пенился и шипел океан, он перестал смеяться и с тоской подумал: «Господи, почему же все так реально?» И в ту же секунду полетел вниз.

Ледяная вода обожгла тело, ринулась в открытый рот. Потом что-то с силой рвануло за руки, вырывая Сему из пучины, и поволокло вперед. Буксируемый пиратской баркой, Боцман резал океанские волны своей лысой макушкой, как акула плавником. Только изредка ему удавалось выкрикнуть:

– Пощадите!

На что Деревяшка Джон резонно отвечал:

– А ты, гнида, меня пожалел? А? По чьей милости мне ногу отрубили в первой части, страница тридцать семь, второй абзац снизу?

И вслед за предводителем каждый пират сетовал:

– А мне глаз выбил.

– Мне зубы.

– А мне… мне, – заглушая всех, несся тоненький голосок. – Мне он что оттяпал!

– Да, – сочувствовали голосу. – Лучше бы убил.

«А ведь это не галлюцинация, – поразился полуживой, почти захлебнувшийся Сема. – Ведь это на самом деле все!»

Любительница сыров и русского фольклора Марья Ибрагимовна Кустючная писала детские сказки. Они были столь непрофессионально сделаны, что редакторы городских журналов тихонько плевались и проклинали графоманские опусы, но опять же про себя. Никто не хотел портить отношений с завсекцией беллетристики Азалием Самуиловичем Расторгуевым, в чьих любовницах и числилась Тетя Мотя.

И Кустючную несло. Она строчила в день по два-три рассказика, наивно полагая, что писать для детей может любой дурак. В последнее время – особенно. Редсоветы куда-то исчезли, работники ЛИТа, ранее независимые, вдруг стали приторно вежливы. Нет, писать стало намного легче. А что? Нагнать побольше ужастей, нечисти там всякой, всунуть влюбленных принца с принцессой, чуточку переделать известный всем сюжетик, и вот оно – произведение искусства.

Своих детей Марья не имела, но из жизненного опыта знала, что ребятишки – это такие вечно вопящие, ноющие, непослушные существа, с которыми надо бороться, как с ожирением или чесоткой. Обязанность родителей, полагала Кустючная, держать детей в страхе. Только тогда из них получится какой-то толк…

Ходили, правда, слухи, что ассоциация детских врачей обратилась в волопаевский Дом литераторов с официальным письмом, где настоятельно требовала немедля запретить издание каких либо опусов Марьи Кустючной в связи с отрицательным воздействием оных на детскую, еще не окрепшую, психику. Официального ответа медики естественно не получили…

Утром следующего за попойкой дня Тетя Мотя с восторгом писала рассказик о рыжем коте-поджигателе, который сменил двадцать хозяев, в разное время по невыясненным обстоятельствам сгоревших заживо. Рассказик получался прелестнейший, обгорелых трупиков было множество и Марья с трепетом представляла, как детишки будут в ужасе прятаться под одеяла при одном упоминании о рыжем страшилище.

Кстати, вчерашнюю более чем странную историю Кустючная начисто проигнорировала. Расторгуев значился начальником, значит, ему и следовало голову ломать. А Тетю Мотю заботили иные проблемы.

Поставив точку, Тетя Мотя облегченно откинулась на спинку стула и глазами пробежала по последней, с еще не высохшими чернилами строке: «Ночь над Пупырьевкой выдалась душегубной и мертвячной. Котик уже подрос и, знамо, научился охотиться».

Кустючная зажмурилась от удовольствия, прикидывая гонорар, причитающийся ей за только что застолбленную тему, и мечтательным взором окинула кабинет, в коем находилась.

Четырехкомнатная квартира, выбитая Марьей Ибрагимовной всеми правдами и неправдами из горисполкома, была ее единственной гордостью и любовью. И заработная плата, и гонорары, и прочие доходы – все шло на обустройство дорогого сердцу сказочницы гнездышка. Директоров мебельных магазинов Тетя Мотя любила, как родных братьев и сестер, которых, впрочем, у нее отродясь не было. Антиквары Кустючную попросту боготворили, ибо сплавляли ей всякий хлам, при этом без особых усилий убеждая покупательницу, что берет она вещь поистине уникальную. А что касается бытовой техники, то за нее Кустючная готова была отдать и отца родного вместе с мамашей, и прочими родственниками в придачу.

Вот и сейчас, осмотрев кабинет, Тетя Мотя пришла к выводу, что рядом с книжными полками великолепно будет смотреться картина, которую совсем недавно предлагал ей верный человек.

– Это же последний писк! – говорил он, закатывая глаза. – Неизвестная авторская копия знаменитого «Черного квадрата». На Западе ей цены нет, а у нас… Да, что там, вы же сами понимаете…

Марья Ибрагимовна старательно делала вид, что понимает все…

– Возьму, – окончательно решилась она, глядя на свежесостряпанный рассказ. – Цену этот козел, конечно, снизит. А не то… не видать ему сыра даже по праздникам.

– Совершенно верно, – подтвердил мягкий, вкрадчивый голос.

Так как у Тети Моти ни домработницы, ни мужа не было, а выдать ключ Расторгуеву она посчитала совершенно ненужным, то Марья, понятное дело, испустила вопль, дернулась и вместе со стулом опрокинулась навзничь.

Надо отметить, что сказочница не была женщиной худощавой, а значит, и резвой. Опрокинувшись, она принялась нелепо махать ногами, словно жук-навозник, перевернувшийся на спину.

Тут же со словом «мадам» и величайшими извинениями ей подали руку, и Кустючная вцепилась в нее, словно бульдог, мертвой хваткой. Однако вцепившись, она вдруг поняла, что вовсе это даже не рука, а самая что ни на есть кошачья лапа с рыжей шерстью, под которой просвечивала бледно-синяя татуировка: «Не забуду власть родную!» И тут до тети Моти дошло, что возвышается над ней тот самый наглый кот, возмутительным образом испортивший вчерашнюю вечеринку.

– Пардон, мадам. Прошу меня великодушно простить, – суетился кот. – Я ни коим образом даже в помыслах не имел намерения вас пугать.

– Да поднимешь ты меня или нет?! – перестав дергаться, рявкнула Кустючная, от злости позабывшая про страх.

– А я, по-вашему, чем все это время занимаюсь? – обиделся кот. – Я, быть может, последние жилы надрываю, а от вас, мадам, ни слова благодарности в ответ.

– Вот еще! – фыркнула Тетя Мотя и, отстранив кота, сперва встала на четвереньки, а затем и в полный рост.

– Ты как сюда попал? – уперев руки в складки на боках, вопросила она.

– Вот так всегда, – сник кот, – ты на куски готов разорваться лишь бы помочь человеку, а с тебя за это строжайшим образом требуют отчета.

Боюн поднял опрокинутый стул и наглым образом уселся на него, оставив хозяйку стоять.

– Ах ты скотина! – багровея, прорычала Тетя Мотя. – Я кого спрашиваю?

– А мы разве в уголовке находимся, чтобы отвечать на всяческие вопросы? – отмахнулся от Кустючной, как от назойливой мухи, кот, при этом подцепив коготком рукопись со стола.

– Положь, скотина! – прошипела Марья-ужасница.

Но кот даже ухом не повел, ибо водил он в это время другими органами, а проще говоря, глазами, читая Тети Мотины перлы.

Обалдевшая от такой наглости, Кустючная молчала, пытаясь сообразить, чем бы это тяжеленным запустить в рыжего прохвоста.

– Ошибок много, – тем временем вздыхал и морщился Боюн, – «жи», «ши», голубушка, пишутся через «и». Надобно это знать. А то вот получается «шыпел» да «жыл». Грамотой нужно обладать, особливо литераторшам.

– Умник! – фыркнула Марья, надув губы и сделав маленький шажок к столу, где помещалось внушительных размеров пресс-папье.

– Вы, небось, в школе двойку по русскому имели? – не отставал кот.

– А зачем мне грамота? Есть на то корректоры с редакторами. Им за это зарплату выдают.

– Ну, а элементарная культура где? Где, я спрашиваю? – не отрываясь от чтения, нравоучительно пытал кот.

– Где-где? У козла в бороде! – выдохнула Тетя Мотя, замахиваясь пресс-папье.

Боюн задрал голову, посмотрел поверх стекол очков, сдвинутых на кончик носа, на перекошенное, с багровой бородавкой на носу лицо сказочницы и спросил:

– И это что ж, мадам, вы затеяли такое? Это, надо полагать, вы объявляете войну? Извольте, я принимаю ваш вызов.

– Брысь! – прохрипела Тетя Мотя, запуская свое оружие в кота. – Сгинь, нечистый!

Пресс-папье с удивительной точностью угодила в древнекитайскую вазу эпохи Мин, изготовленную в Одессе года три назад. Та, понятное дело, не выдержала такого оскорбления и посыпалась на пол мелкими осколками.

– Это я-то нечистый? – поразился кот, отпрыгивая тем временем в сторону. – Я, быть может, перед тем, как отправиться к вашей милости с визитом, душ принимал. Спросите в четвертой бане, вам скажут. Нет-нет, спросите, вам это непременно подтвердят.

Разумеется, Боюн безбожно врал. Ни в какой он бане не был, опасаясь воды, как черт ладана. Конечно, шерсть перед сном он вылизывал, но дальше этого дело не доходило. Вообще, кот любил приврать, но врал он настолько правдиво, что ему никто не верил.

Тем временем Тетя Мотя, ухватив освободившийся стул, секирой занесла его над бедной кошачьей головой.

– Учтите! – заорал тот, – за одного битого… два года дают.

– За тебя только благодарить будут, – парировала литераторша и резко опустила руки.

Удар, разнесший несчастный стул на куски, цели не достиг, ибо в последний момент кот невероятным образом испарился, чтобы тут же материализоваться подле стола.

– Я с вами судиться буду, – прошипел он. – Попытка убийства – раз, возведение напраслины – два!

– Какой еще напраслины? – не поняла Марья.

– А то как же? Кто меня в вашем рассказике убивцем оприходовал, кто двадцать трупов навесил? Мокруху лепишь, старая? Не выйдет! И не таких кляузников на чистую воду выводили. Что ж это делается, товарищи? Честного, понимаешь, и добропорядочного кота, который за свою жизнь и мыши не обидел, в уголовники записали. Нет, этого я так не оставлю. Я буду жаловаться в Комитет по правам человека! – и Боюн зарыдал жалобно и тоскливо, прикрывая блудливые глаза лапой.

Марья отбросила обломки стула и решительно двинулась к столу, прихватив с книжной полки огромный чугунный подсвечник работы, как уверял все тот же верный человек, Леонардо да Винчи. Кот же, заметив движение хозяйки, закатил бесстыжие свои очи и брякнулся на спину, да еще и лапы скрестил на груди. Только толстенный хвост змеей извивался по столешнице, на которой разлегся прохиндей.

Тетя Мотя прицелилась получше и хакнув от напряжения, обрушила подсвечник, переломив пополам полированный письменный стол, за которым так приятно было творить бессмертные произведения. Боюн же в самый последний момент успел взвиться чертиком из табакерки, улюлюкая и строя всякие нерусские рожи. При этом он громко, с молодецкой удалью, напевал:

Обманули дурочку на четыре курочки. Ну, а курку пятую – дали косолапую!

– Все, – угрюмо сказала Марья, которая стройностью ног не отличалась, – ты – труп!

Кот тут же подхватил, крутясь по комнате и пританцовывая:

Если труп оказался вдруг И не труп, не мертвяк, а так… Ты его пожалей, налей, Хоть сто грамм на тощак…

Кот покрутил головой, над чем-то раздумывая, а затем радостно закончил четверостишье:

– Нищак!

– Все, стихоплет, – прорычала Марья, – тебе конец!

И она двинула на кухню за ножом. Вслед за ней из комнаты неслась задорная песенка неизвестной пока еще группы, у членов которой поголовно свело нижние конечности. Разумеется, исполнялась она в обработке усатого маэстро:

Хочу иметь детей Я только от тебя, Но ты меня не бей, Любимая моя! Я все тебе прощу, И ты меня прости… Зачем же по мурлу! Ведь больно, мать ити!

Когда Кустючная вернулась с превеликим тесаком для «разделки» сыров, кот уже сидел в комнате, которую сказочница гордо величала залой. Пижонские свои очки он нацепил на затылок, как будто там у него имелась вторая пара глаз, и, пялясь на экран японского телевизора, которых в городе-то по пальцем можно было пересчитать, с азартом разглядывал очередного дорвавшегося до трибуны депутата, словно и сам был докой в политике.

Кустючная точно помнила, что телевизор она не включала, а следовательно, кот совершил сие действие сам, без ее на то дозволения. Кровь в жилах писательницы окончательно вскипела, и Марья, на цыпочках подкравшись к креслу, в котором сидел усатый наглец, замахнулась тесаком. В глазах ее застыло такое выражение, которое вряд ли можно было сыскать даже в зрачках Раскольникова, занесшего топор над старухой-процентщицой.

На этом жизнь единственного говорящего на свете кота бесславно и окончилась бы, не заметь он на экране отражение сверкающего лезвия. В следующее мгновение, опрокинув телевизор, Боюн с отчаянным мявом взлетел на люстру, начисто оторвав ее от потолка вместе с проводкой, извернулся в воздухе и тут же оказался на шкафу, с интересом разглядывая бело-голубые осколки, совсем недавно бывшие горкой фарфора, почитаемого Кустючной за севрский. Хозяйка, потирая макушку, сидела на полу возле поваленного трюмо. Судя по всему, с головой Марьи Ибрагимовны ничего не случилось, в отличие от зеркала, куда сказочница врезалась по инерции.

Боюн довольно потер лапы, хотел сказать что-то, судя по выражению рыжей морды, назидательное. Но тут ножка шкафа сухо хрястнула, и платяное чудовище тяжело рухнуло набок, едва не проломив пол.

Тетя Мотя зажмурилась и перестала дышать, но странная тишина, длившаяся больше минуты, заставила ее вновь открыть глаза. В комнате никого не было. Марья осторожно обследовала другие. Оказалось, жилплощадь была пуста. Подлец Боюн бесследно исчез, зацепив с собою свежеиспеченный Тетин Мотин рассказ.

– Во, урод! – взревела литераторша, вонзая нож в кресло, еще не остывшее от кошачьего зада.

Нож вошел по самую рукоятку.

С семи до восьми утра Азалия Самуиловича Расторгуева выгуливала собака. Она тягала его по своим делам, большим и малым, заставляла лаяться с дворниками по поводу места выгула и оставляемых по пути непрезентабельного вида куч, подталкивала спорить с прохожими по поводу отсутствия намордника на ее, прямо скажем, некровожадной морде, в общем, – страдать.

Когда-то давно, лет пять назад Азалий Самуилович попытался освободиться от этой почетной обязанности, но супружница его, Клотильда Павловна, эти поползновения пресекла на корню одним коротким: «Молчать!» И пришлось заткнуться, пришлось терпеть ненавистную псину, которую решила завести именно Клотильда Павловна, при этом придумав ей идиотское имечко: «Дездемона».

Поперву Азалий Самуилович даже помышлял удушить блохастую тварь по бессмертному методу Отелло; уж больно яркие ассоциации вызвало это собачье имя; но тут же перед глазами возникала разъяренная физия Клотильды Павловны, и Расторгуев покрывался холодным потом, напрочь забывая про четвероногую бездельницу.

Впрочем, те времена уже давно прошли. Теперь Азалия Самуиловича покорно водили на поводке по подворотням, мусоркам и другим «злачным» местам. Смирение это пришло, когда Расторгуев с удивлением осознал, что с собакой, как ни крути, хлопот гораздо меньше, нежели, например, с ребятеночком, которого вдруг ни с того, ни с сего решила усыновить бесплодная Клотильда Павловна.

Зав секцией беллетристики до сих пор с гордостью вспоминал, как ему удалось осадить спутницу жизни фразой:

– Я, конечно, может и безмозглый дурак, но дети и собаки суть вещи несовместимые.

– Это почему же, – уперев руки в крутые бедра, поинтересовалась мадам Клотильда, превращая мужа одним взглядом в горящую головешку.

– Г-г-глисты! – яростно ответил Расторгуев, вытирая испарину со лба. – Ли-лишаи т-там ра-разные. Рев-вность, со-собачья, на-на-наконец.

– А и то, – ответила супруга. – К черту детей! Я свою Дездемусечку никому не отдам.

Азалий Самуилович чуть ли не впервые в своей подневольной жизни одержал победу и тихо этому порадовался, навсегда позабыв про безотказный мавров метод.

Так и прогуливался все эти пять лет Азалий Самуилович следом за косматым чудовищем в любую погоду даже с температурою и ангиной, или, еще хуже, при похмельном синдроме…

Вот и на следующий день после сабантуя в Доме литераторов, страдая не столько от выпитого накануне, сколько от будораживших его мыслей, связанных с явлением в самый разгар пьянки рыжего кота, Расторгуев бродил по улицам, держась, словно слепой, за поводок и ничего не замечая вокруг.

«Да, – размышлял он, – вчерась я был совершенно никаков. Однако бывало и похуже, хотя доселе, черт побери, говорящие коты мерещиться не смели и „Партийную жизнь“ не жгли посредством огнеметных глаз. Следовательно, мне пора или на какое-то время бросить пить, или допустить взаправдашнее существование подобных боевых котов, выведенных где-нибудь в тайных лабораториях КГБ. Черт! – восхитился Расторгуев своею догадкой, но тут же сник. – А может, все-таки померещилось?.. Нет, кот явно не был горячечным бредом. Коллективных галлюцинаций не бывает. А значит… значит нами заинтересовалась служба безопасности. Кем же конкретно, хотел бы я знать?»

– Да какая разница?! – громко воскликнул Азалий Самуилович, так, что на него начали оглядываться прохожие.

«Руковожу секцией я, а значит, и спрос будет с меня. Господи, что же делать-то? Сматываться надо куда подальше, залечь на дно и чтобы носа не высовывать… Нет, не убежать мне, не скрыться, – безмолвно застонал Расторгуев. – Они меня и из-под земли извлекут живым или мертвым. Надо сдаваться, явиться с повинной? А в чем виниться-то? Что пару раз в газетенках выступил, критикуя нынешних высокопоимевших? Так ведь нынче перестройка – и не такое пишут. Фу! Ну дурак, ну дурак. Перестройка, как и все в стране нашей гребаной, лишь на словах. На деле КГБ котов-поджигателей выращивает, а может, и мышей-шпионов вкупе с собаками-политиками. А иначе, откуда бы их столько расплодилось?»

Расторгуев увидел таксофон и резко рванул на себя поводок. Непривычная к подобному обращению Дездемона ошалело уставилось на пустое место, именуемое «хозяином», и потянула поводок на себя.

– Ах ты тварь безмозглая! – вскричал Азалий Самуилович.

В ответ Дездемона угрожающе зарычала. Расторгуев зло посмотрел на псину и прошипел:

– На кого ты тупотишь? На свой родный папа? Убью, подлая!

– А я укушу, – ответила Дездемона.

Расторгуев как стоял, так и сел на асфальт.

«Вот оно! – с тоской подумал он. – Дождался. Обложили, гады. Со всех сторон обложили».

– Это кто тебя обложил, мерзавец? – резким тоном спросила Дездемона. – Это ты сам обложился, ублюдок! Думать меньше надо. За тебя есть кому думать. Понял, мерзавец? Работай больше, а не бумагу порть. Однозначно! Бери лопату, будешь копать канал Волга-Амазонка.

– Господи, – только и смог пролепетать Азалий Самуилович.

– Я тебе не господь! Понял, ублюдок? Ленина – из мавзолея, коммунистов – на фонарные столбы. Однозначно. На выборах будешь голосовать за меня. Все понял?

– Товариж… Това…

– Удмуртский волк тебе товарищ. Скотина, мразь!

– Помогите! – застонал Расторгуев.

Тут неизвестно откуда появился здоровенный пес с седой холкой и странным, почти человеческим оскалом. Он сел напротив Азалия Самуиловича и с укоризной посмотрел тому в глаза.

– Россиянин ты, понимаешь, или не россиянин?

– А то, – усиленно закивал глава секции беллетристики.

– Так какого хрена, понимаешь, статейки вредные пишешь? Или ты демократии против?

– Так мы его сейчас быстро на фонарном столбе пристроим, – ввернула подлая любимица Клотильды Павловны.

– Молчать! Сукам слова не давали, когда кобели говорят, – оборвал Дездемону бродячий пес безродного происхождения. – Я еще разберусь на какие это такие шиши твоя свора пухнет и жиринеет.

– Не разберешься. Лапы коротки, – нагло заявила Дездемона.

– А это мы посмотрим, – раздалось из подворотни, откуда в сей же миг выскочил белый пикинесик в коротких шортиках. – Я наведу порядок в собственном доме.

– Вот те раз, – сказал седой барбос. – С каких это пор наша страна стала твоим собственным домом?

– А с тех самых, – нагло ответил пикинес. – Так что я теперь всех на чистую воду выведу.

– Чего-чего? – вытаращилась Дездемона. – Ты меня пугать решил? Думаешь, я не знаю, что в твоем Кремль-брюлле творится? «Звоночки» у меня везде имеются.

– Так и знал, так и знал, – завздыхал пикинес. – Завтра же царь-колокол уберу к едреной матери.

– Что ты Миньку с Пожарским валяешь, – сказала дворняга. – Колокол звонит, понимаешь, а не звенит.

Дальше их слушать Расторгуев не стал, а, опустив поводок, осторожно начал отползать на четвереньках к ближайшей подворотне. Расчет его оправдался. Увлеченные политическими дебатами, псы на этот его маневр внимания не обратили. Даже здоровенный и почему-то показавшийся Азалию Самуиловичу знакомым кот не привлек их внимания. Шел лай, не на жизнь, а на смерть. Впрочем, чему тут удивляться – и у хвостатых да блохастых бывают разногласия.

Так, дворами, и ушел от них Азалий Самуилович, и через десять минут был уже дома, где его ждало не меньшее испытание в лице Клотильды Павловны.

Отворив дверь и не увидев никого более, кроме супруга, она, сотрясая стены, ласково спросила:

– Дездемона где? А? Отвечай, вражье семя!

Расторгуев молча отодвинул ее, словно предмет мебели, и прошмыгнул в гостиную. С таким обращением к собственной персоне госпожа Клотильда столкнулась впервые, и потому, захлопнув дверь, двинулась вслед за мужем.

В комнате она опрокинула стул, наступила на одну ножку, а вторую вырвала… с «мясом»… с куском дерматиновой спинки. Затем произошло слияние двух спин. Азалий Самуилович крякнул и бесформенной глыбой оплыл на пол.

Добивать его Клотильда Павловна не стала. Муж все-таки. Хоть какая, а в доме польза. Да и не тратиться же ей на похороны. Пришлось наклониться, ухватить тело за воротник пиджака и нежно зашвырнуть на диван.

В этот самый момент в прихожей раздался звонок.

«Кого еще черт принес?!» – подумала Клотильда Павловна и аккуратненько, на цыпочках пробралась к двери да заглянула в глазок.

На лестничной площадке толпились мужчины в черных костюмах и черных же очках.

– А это кто? – спросила Расторгуева.

– Это кагэбэ.

– Кто? – удивленно переспросила Клотильда Павловна.

– Не открывай! – раздался сзади яростный шепот.

Из двери гостиной выглядывала пошедшая синими пятнами расторгуевская физиономия с дрожащими губами и вытаращенными глазищами.

– Боже мой, Азалий, – сказала Клотильда Павловна, – и что же ты это натворил?

В дверь настойчиво принялись настукивать кулаками.

– Заклинаю, не открывай!

– И чтоб меня посадили вместе с тобой? Нашел идийотку!

Дверь распахнулась, и прихожая сразу заполнилась черными пиджаками и запахами казенного дома. Последний из вошедших еще и держал в свободной руке поводок с полузадушенной Дездемоной.

– Ваша собака? – хором спросили пиджаки.

– Да, – сказала Клотильда Павловна.

– Нет, – сказал Азалий Самуилович.

– Не врите! – обратились к нему мужские лица. – Этот кобель назвал ваш адрес.

И пять указательных пальцев уперлось в растерзанную Дездемону.

– Так это ж сука, – поразилась Расторгуева, даже не подумав, как это собака может называть адреса.

– Верно подмечено, гражданка. Сука еще та. Но вы так и не ответили вразумительно на вопрос.

– Да, это наша собака, – еще раз подтвердила Клотильда Павловна.

– Боже ж мой, – застонал Расторгуев, хватаясь за голову.

– Собирайтесь, – сказали пиджаки. – Поедете на Чубянку.

И тут прорвало молчавшую доселе Дездемону.

– Я вам покажу, как Родину любить! Вы у меня мостовую будете мести. На Колыме. Это однозначно!

Клотильда Павловна охнула и отправилась в обморок. Азалий Самуилович юркнул в туалет и там заперся. Дездемоне воткнули в пасть кляп, но все равно отчетливо слышалось:

– Убьюдки, мерзауцы, рвань!

– Вот и конец, – пробормотал Расторгуев, а затем добавил, – Однозначно.

Чтобы сказать, что Константин Копейкин верил в чудеса, так это никак. Костя был атеистом. Он знал, почему древнему люду трахнуло в голову придумать суровых богов и разношерстную нечисть. Он периодически листал разного рода научно-популярные издания, и потому разбирался в строении Вселенной, где как ни крути, места Богу не находилось. С пеной у рта спорил Константин с православными, мусульманами, иеговистами, адвентистами, иудеями и прочей верующей братией.

– Если следовать логике, – брызгая слюной во все стороны, говорил Копейкин, – то выходит, что ничего не может возникнуть из ничего. Значит, эту вот вшивую табуретку сделал плотник, а плотника, пардон, состряпали родители. А вкупе всех людишек сотворил Бог. Так? Следовательно, все, что существует, создано Богом. Я правильно понимаю ситуацию? Замечательно, – тут Костя выдерживал паузу и ехидно вопрошал, – Так скажите мне на милость, кто тогда создал самого Бога? Ведь все в этом мире, как вы говорите, кем-то создано. Что? Он существовал всегда? Значит, он вечный? А что такое вечность? Сколько это? Миллион, миллиард, триллион или поболее? Даже бесконечность имеет начало и конец, надеюсь, вы это понимаете? Конец, допустим, у Бога искать не будем, а вот начало… Когда-то он все же объявился в этом бренном мире. Уж против законов физики и математики вам никак не устоять. Отсюда вытекает, что, как не тужься, а вечным он быть никак не может. Или взять смехотворный миф о ковчеге, который, кстати, кое-кто спер из древне шумерского эпоса о Гильгамеше. Нет, не ковчег, а миф, то есть саму идею. Не перечьте. Наукой идентичность доказана. Так вот, после потопа, когда Ной спас по паре каждой твари, все едино через сотню-другую лет на Земле не осталось бы никого, окромя рыб и прочих морских обитателей. Почему? А потому, что существует такое научное понятие, как инбр… имбрид… черт, как же его, короче – близкородственное размножение. К чему это ведет, думаю объяснять не стоит, но для особо тупых – вкратце. Это когда родственнички обязательно порождают потомство ущербное, которое в свою очередь плодит еще более деградированное и нежизнеспособное поколение. Так что, господа, в ваши божественные сказочки я не верю. Читайте лучше научно-популярные журналы. Полезное, скажу я вам, занятьице. Мозги нарастают, как жир на брюхе. По себе знаю…

Короче говоря, в Бога Костя не верил, как и в прочие чудеса, будь то НЛО, полтергейст, снежный человек или Несси. Даже теперь, когда родной Волопаевск объявили зоной контакта, даже когда открыли научно-исследовательскую лабораторию по изучению проблем утилизации последствий.

– Где они, пришельцы? – орал Копейкин на каждом углу, – Покажите мне их, дайте пощупать да на зуб попробовать. Ах, джинсы якорем, ах пододеяльники фиолетовые… А вы пургену в стиральную машину когда-нибудь подкидывали? Нет? У бельишка, знаете ли, нежно розовый преотличненький цвет получается. Попробуйте – не пожалеете.

О говорящих котах тут и речи не могло идти, да еще котах, способных воспламенять предметы взглядом. Ведь даже аномальщики о подобном феномене нигде не упоминают. А уж им все известно по этой части.

И потому Константин пришел к единственно разумному, с его точки зрения, объяснению того, что случилось в Доме литераторов, а именно, что кот был обычным, но дрессированным.

«Ай, да Бубенцов, ай, да сукин сын, – размышлял Копейкин, лежа на диване и разглядывая паутину на потолке, где жирнющий паук терзал не менее упитанную муху. – На что только народ не идет, чтобы опубликоваться. Лавры им подавай, чтоб девки пищали и кипятком писали, чтобы по телевидению передачи показывали, а на улицах автографы просили. Нет, как он нас вчера красиво взгрел! Я ведь со страху едва в штаны не наложил. А отчего, спрашивается? Дайте мне время, я и свинью научу на задних лапах ходить, да водку лакать. Что же касается фокуса с поджогом, то он тоже вполне объясним. Кто-то по пьяной лавочке окурок в угол кинул, а там, как назло, „Партийная жизнь“ приютилась. Этот хитрый Бубенцов в замочную скважину дым и углядел.

А то, что кот разговаривать умеет, так это вообще полная фикция и обман. Я сразу на очки его внимание обратил. Зачем, спрашивается, коту солнцезащитные очки да еще ночью? И не очки это вовсе, а что-то типа дистанционного приемника с микродинамиками. Японцы и не такие штучки делать умеют. Так что чудес на свете не бывает. Факт доказанный, и нечего всякую глупость в голову брать».

Ободренный этой мыслью, Копейкин выбрался из-под одеяла и прошлепал босиком по старенькому потертому линолеуму к ванной – промыть глаза после сна.

Костя потянул дверь за ручку и замер на пороге, отвалив челюсть до пупка. В ванне торчала из мыльной пены обнаженная по пояс девица и (во, наглость!) драила плечи его же собственной мочалкой.

– А-а, это ты милый, – улыбнулась она. – Уже проснулся, соня?

– Кхе-кхе, – неуверенно откашлялся Копейкин. – А вы, собственно, кто будете?

– Ах ты негодник! – шаловливо всплеснула руками девица. – Неужто все позабыл?

– Что, собственно, я должен был забыть? – обалдело пробормотал Костя.

– Ну как же! Вчерашний вечер, шампанское, цветы, постель. Все было просто великолепно.

– Шампанское? Цветы? – опять пробормотал Копейкин, лихорадочно вспоминая, откуда у него могли взяться средства на подобные подвиги.

Нет, он положительно ничего не помнил: ни девицы, ни цветов, ни постели – и это его раздражало и беспокоило. Да и провалов памяти раньше у него не случалось. Даже когда напивался до нечеловекоподобия и добирался домой на карачках с изодранной асфальтом физиономией и с отдавленными чьими-то каблуками ладонями. Нет, даже тогда он мог припомнить весь свой героический путь, все столбы, которые свела судьба с его лбом, всех собак, норовивших тяпнуть его за зад и всех нервных дамочек отчаянно пищавших при встрече с неведомым чудищем, выползавшим из темноты. Но этой вот наглой девицы, развалившейся в его ванной и, мало того, потреблявшей его мочалку, Копейкин, как ни тужился, припомнить не мог. Так он без обиняков и заявил незнакомке:

– Сударыня, я вас вижу в первый раз! Что вы изволите делать в моем санузле?

– Ты что, Костенька? – испугалась красавица. – Ты ж меня вчера сам пригласил. Еще двадцать долларов дал за полную ночь…

Но Копейкин ее не слушал. Теперь он был уверен на все сто, что ему нагло и бессовестно лгут. У Кости долларов отродясь не водилось. И не потому, что он презирал иноземные дензнаки, просто жил новеллист на рубли, да и тех постоянно не хватало. Какие, ж тут к бесовой маме, доллары?

– Вот что, – сказал он сквозь зубы, нависая над девицей. – Нечего мне лапшу резать. Видали мы таких. Вали отседова!

– А мне и здесь хорошо, – лучезарно улыбнулась девица-красавица.

– Ах, так! – взвился Копейкин. – Маяковского читала? Нет? Так я тебе сейчас объясню, что такое хорошо, а что такое плохо!

С этими словами он резко сунул руку в воду, намереваясь выдернуть сливную пробку. Но как ни странно, рука так и не смогла достичь дна ванны, остановленная чем-то плотным и шероховатым. Но самое главное – ЖИВЫМ!

«Это не может быть ногами», – испуганно подумал Копейкин, чувствуя, как неведомая сила выталкивает руку из воды.

Все остальное ему запомнилось, как в бредовом сне.

Над ванной вздыбился, блестя чешуей, здоровенный рыбий хвост. Костя отпрянул, дико заорал, и рванулся вон. Захлопнув за собой дверь, он накинул крючок и привалился спиной к тощей филенке. За дверью послышался вой, зашумела по трубам вода, что-то тяжело хлюпнуло по кафелю, вздрогнула дверная рама и стена покрылась кружевами трещин.

Копейкин понял, что ему не устоять, и рванулся к телефону.

– Милиция! – закричал он в трубку. – Спасите! Здесь такое… такое.

– Свободных ступ нет, – прозвучало в ответ.

– Чего? – не понял Копейкин.

– Ступ, говорю, нет, глухомань!

– Каких еще ступ?

– Тех самых, касатик. Метелок, вон, полно навалено, а со ступами дефицит.

– У-у-у! – взвыл Костя и, бросив трубку, рванулся в прихожую…

Заслоняя входную дверь, в коридоре топталось чудище, с головы до пят покрытое болотной тиной, мерзко пахнущей и фосфоресцирующей.

– Ирод! – страшно закричало чудище. – Дочурку мою, кровинушку, соблазнил, а теперь отказываешься?! Ну я тебя… Я сейчас… Ты даже представить не можешь, что я сделаю… Укушу, например!

Дико взвизгнув, Копейкин опять ломанулся в комнату. В телефонной трубке, раскачивающейся на проводе, все еще сетовали на отсутствие ступ, особливо шестисотой модели, но сейчас Костя не обратил на это никакого внимания. Он затравлено огляделся по сторонам и понял, что придется прыгать. Из окна. С третьего этажа. Но страх он не испытал. Страх таился в прихожей, страх бушевал в ванной, страх печалился, что средств на новые ступы совершенно не выделяется, сколько не обращайся в вышестоящие инстанции.

Костя, как спринтер, рванулся с места, решив, что прыгать будет «рыбкой», а в воздухе как-нибудь удастся сгруппироваться. Но и прыгнуть ему не дали. В левую раму, круша стекло, просунулась невероятных размеров драконья голова с прилипшей к нижней губе беломориной.

– Ты чё, кореш, – сказала голова, – прыжки без трамплина затеял?

Костя резко затормозил, едва не влетев в перекошенную ухмылочкой пасть.

Тут громыхнула стеклом правая рама и появилась еще одна образина при бабочке и пенсне.

– Фи. Что за жаргон! – сказала она. – Надо-с говорит не «кореш», а господин-с.

– Это кто господин? Это этот голозадый господин? – вопросила первая голова.

– Ну… так-с они нынче себя называют-с, – задумчиво пожевав губами, ответила вторая.

Лопнула и средняя рама, а затем в окно просунулось совсем уж невероятная рожа в офицерской фуражке сдвинутой на макушку.

– Разговорчики в строю! – рявкнула морда. – Вам слова не давали. Слушай приказ! Упали… отжались.

Правая и левая голова тут же исчезли, а средняя обратилась к Копейкину:

– Эй, ты, салабон, какого полку будешь?

Костя с тоской посмотрел на кокарду с трехглавым орлом и понял, что ему не уйти. Сейчас ему припомнят липовый «белый» билет, изнасилованную русалку и звонок в милицию, а потом будут пытать, кусать, щипать и бить хвостом. До смерти. Покуда его, Костины, потроха не расползутся по линолеуму, а сам он не захлебнется в луже собственной крови.

Участвовать Копейкину в этом совершенно не хотелось, и потому он шагнул в обморок.

С детства Феофан Поскребышев любил фильмы о войне. Ему, по правде говоря, было совершенно безразлично, кто кого там режет: фрицы наших или индейцы бледнолицых. Ему нравился сам процесс: пороховая гарь, предсмертные стоны, реки крови и горы трупов. Он смаковал моменты, когда с чьих-то плеч летели буйные головы, стрелы вонзались в глазные яблоки, или взрывом отрывало конечности какому-нибудь ротозею. Однако если до конца быть откровенным, кровь Феофану нравилась лишь в кино. Когда ему стукнуло восемнадцать и надо было оторвать два года личной жизни, выбросив их на утеху армии, Поскребышев быстренько сориентировался и поступил в ВУЗ с военной кафедрой. Короче говоря, от армии он открутился и, получив диплом инженера связи разом с военным билетом и чином младшего лейтенанта, совершенно успокоился.

Но не успокоилась его страсть к батальным сценам. Теперь повзрослевшего Феофана Савельевича позиция стороннего наблюдателя уже не удовлетворяла. Хотелось создавать что-нибудь страшненькое и кровавое самому, и Поскребышев начал писать.

Как ни странно, первый его совершенно сумасшедший рассказ опубликовали, и появился читатель, наверное не менее сумасшедший, и пошли отклики, и через год Феофана Савельевича приняли в Союз писателей, несмотря на вопли критиков по поводу кровожадности автора, полной безвкусицы и пошлой неправдоподобности как событий, так и героев. Зато творения Феофана раскупались, ибо что еще нужно читателю, кроме чернухи, порнухи и войнухи? Так что Поскребышев процветал, имел четырехкомнатную квартиру в центре Волопаевска, роскошную «Волгу» бирюзового цвета, красавицу жену, на пятнадцать лет моложе его и, разумеется, трехэтажную дачу в Недоделкино.

Коллеги по Союзу новоявленного баталиста не любили, но терпели, сцепив накрепко зубы. Как говориться, за что боролись, на то и напоролись. Сами же в Союз его и принимали, значит, самим и расхлебывать…

Утром, выползшим из-за горизонта и отправившим в небытие памятный вечер, Феофан Савельевич проснулся как обычно – в одиннадцать часов. Жена подала ему кофе в постель и побежала вниз за корреспонденцией, ибо мэтр непременно заглатывал кофе одновременно со свежими новостями. Гурман-с, знаете ли, гурман-с.

Покуда Феофан нежился в кроватке и принюхивался к аромату бразильского молотого, успевала прибежать запыхавшаяся и вспотевшая почта. Молодая жена старалась вовсю, потому что таких старых козлов да при таких деньжищах надо было искать в Волопаевске с овчарками. А тут сам подвернулся, как упустить?..

Вот и сегодня, томясь в ожидании свеженьких скандалов местного и не только значения, Поскребышев силился припомнить вчерашние посиделки в Доме литераторов. Что-то смутно подсказывало ему, что на посиделках этих случилось нечто совершенно нетривиальное. Но как Феофан Савельевич не тужился, кроме вопящего о нарзане Копейкина, ничего вспомнить не мог.

Наконец, ему надоело напрягать, все еще плавающие в спиртовом тумане, извилины.

– Что ж это я голову себе ломаю? – удивился он. – А хоть и приключилось вчера что, какая разница? Проснулся дома, не в вытрезвителе, уж только этому порадоваться надо. А тут еще и по дороге домой морду никто не начистил. Лепота!

В прихожей хлопнула дверь, и через секунду на пороге спальни возникла с вытаращенными глазами Полина, жена его.

– Что, почту сперли?! – выматерился Поскребышев.

– Нет, – осторожно покачала головой Полина. – Тебе повестка.

«Вот оно! – ухнуло под коленки Феофаново сердце. – Чуяла душа неладное, знала, подколодная, что натворил я вчерась чудесов, раз в милицию вызывают. Знать бы только за что»?

– Во сколько хоть явиться надо? – глухо спросил Поскребышев.

– К одиннадцати.

– А сейчас сколько.

– А столько же.

– Что, они там в ментовке сдурели совсем. Как же я…

– Так ведь не из милиции повестка, – прошептала Полина, – из военкомата. Приказывают явиться на призывной пункт.

– Новости! – пробормотал Феофан, выбираясь из-под одеяла. – Неужто на переподготовку упечь удумали? А хрена им с перченой редькой!

– Милый, не нервничал бы так, – попыталась успокоить его супруга. – Может, они хотят, чтобы ты перед призывниками выступил? Как-никак, ты у нас в городе единственный про войну пишешь.

– А и то, – задумчиво наморщил лоб Поскребышев. – Сейчас это модно – литераторов на мероприятия зазывать для престижу и, так сказать, большей серьезности. Да и перед подрастающим поколением иногда полезно выступить с пламенной патриотической речью. Глядишь, кто из городских властей рвение мое и приметит, да заказик подбросит. Ладно, тащи из шкафа костюм. Может, и не поздно еще…

На призывном пункте царила суматоха. Шустрые лейтенантики строили новобранцев в шеренги, лаясь приказами, созвучными с отборным матом. За высокой колючепроволочной стеной белугами ревели мамаши, да ополоумевшие от горя девицы пытались штурмом взять военкоматовские ворота, охраняемые двумя матерыми сержантами-сверхсрочниками.

Феофан Савельевич протиснулся сквозь толпу и показал одному из сержантов повестку.

– Чому запизднылыся?! – рявкнул страж ворот. – Нэгайно бижыть до майора. Пэршый повэрх, висимнадцята кимната.

– А чего вы на меня орете? – возмутился Поскребышев. – Я вам не сопляк, я, может быть, известный в городе писатель.

– Ну то й що з того? Зараз пысьмэнныкив, як цуцэнят недовтоплэнных. Куды нэ плюнь, на пысаку попадэш.

И для большей наглядности сержант сплюнул себе под ноги, но смачный его плевок снесло ветром прямо на феофанов ботинок.

– Во! – восхищенно сказал сержант, – А я що казав?!

– Ну, знаете, – возмутился Поскребышев, – это настоящее хамство. Сперва приглашают, а потом в душу плюют.

Сверхсрочник с удивлением воззрился на феофановы ноги и пробормотал:

– Чув, що инколы душа у пъятки уходыть, а щобы вона там завжды иснувала – упэршэ бачу.

Феофан Савельевич резко развернулся на каблуках и двинулся прочь. Подобных издевательств он терпеть не желал. И от кого? От этакого быдла?

Но тут за его спиной раздался грозный вопль:

– Стий! Стрэляты буду!

Истошно заверещали девицы, бросаясь врассыпную, словно тараканы, учуявшие дихлофос. Феофан остановился, оглянулся через плечо, увидел перекошенную хохляцкую рожу и пистолет в руке, дулом упертый в небо, ощутил свою душу в пятках и в один миг оказался подле ворот.

– Вызывали? – заискивающе улыбаясь, спросил он.

– Ты куда собрался? – на чистом русском спросил сержант. – Дуй к майору, раз повестка пришла.

– Добрэ, добрэ, я зараз! Одну мыть. – Усердно закивал Поскребышев и рванулся к двухэтажному зданию военкомата.

Он без труда отыскал восемнадцатый кабинет с медной табличкой, на которой пулевыми отверстиями было выбито: «Майор Живодеров», и аккуратненько постучался ноготком в бронированную дверь.

– Пароль! – раздалось из-за брони.

– Простите? – опешил Поскребышев.

– Прощаю, – ответили с той стороны, и дверь сама собой отворилась.

Феофан решительно переступил порог и увидел лысоватого розовощекого мужика с майорскими погонами на засаленном кителе. Майор сидел за монитором компьютера и, усердно давя на клавиши, забрасывал гранатами каких-то свиней, крест-накрест опоясанных пулеметными лентами.

– Виндикатор! – не отрываясь от монитора, радостно сообщил военком. – Потрясная стрелялка.

– Индикатор? – переспросил Поскребышев.

– Да, нет… Виндикатор. Игрушка такая.

Феофан Савельевич тупо воззрился на экран, где истекающие кровью свиньи вопили матерные слова и яростно отстреливались от надвигающегося на них кошмара в виде вооруженного до зубов красавчика в солнцезащитных очках на носу.

– За что вы их так? – спросил Феофан. – Это же свиньи, не люди.

– Да, – согласился Живодеров. – Зараза еще та. С одного выстрела не уложишь. По ним лучше с уменьшителя лупить. А потом, как жабу, хрясь каблуком – только кишки во все стороны!

И он показал на экране, как это делается. Действительно, выглядело впечатляюще.

– А у нас на вооружении таких штуковин нет? – заинтересованно спросил Поскребышев.

– Эх, – махнул рукой военком. – Кабы было, разве мы перед Америкой унижались-то? Шарахнули бы один раз, а потом всех скопом – каблуком! Только мокрое место и оста…

Тут майор резко вскинул голову и, удивленно воззрясь на Феофана, спросил:

– Ты кто?

– Я? Я – литератор. Феофан Савельевич Поскребышев. Вы меня выступить перед призывниками пригласили.

– Я? – удивился Живодеров.

– Ну, да. Вот и повестка.

Майор взял бумажку, покрутил ее в руке, даже не читая, а потом заорал:

– Марш на плац! В общую колонну. Через пятнадцать минут эшелон.

– Простите? – пробормотал Феофан Савельевич. – Что-то я вас…

– Разговорчики, призывник. Марш в строй!

– Кто призывник? Я призывник? Я лейтенант запаса.

– Чего!? Где документы? Где военный билет?

– Но я его не взял с собой.

– Значит, марш в строй.

– Но вы на меня посмотрите! – со слезами на глазах взвыл Поскребышев. – Разве я похож на парня призывного возраста? Нет, вы не воротите нос, вы, будьте любезны, гляньте на мою старческую физиономию. Как вы думаете, сколько мне лет? Не знаете? Скоро полтинник стукнет, какая тут к черту служба.

– А вот такая, дезертир ты наш. Раз повестка пришла, значит, по документам значится, что ты в армии не служил.

– Все правильно. Я окончил ВУЗ с военной кафедрой.

– Покажите документы!

– Ну нету же! Я ведь думал, вы меня перед призывниками выступить вызвали.

– А на нет, и суда нет. Марш на плац, покуда в дисбат не определил.

Тут Феофан Савельевич решил рассердиться:

– А не пошел бы ты, майор, в… в… ну, где прямая кишка находится.

– Так, – прохрипел Живодеров. – Значит, не хочешь по-хорошему? Ну, тогда извини.

Сзади послышался скрип открывающейся двери. Феофан оглянулся и обмер. Скаля зубы, в комнату вошел красавчик в солнцезащитных очках. В руке он сжимал странного вида штуковину, блестящую никелем. Рожу красавчика, в чертах которого было что-то кошачье, кривила злобная ухмылка.

«Где-то я все это видел, – подумал Поскребышев. – Совсем недавно видел. Прям пару минут назад…»

Но в следующий миг из штуковины вырвался яркий луч и уперся в грудь Феофану Савельевичу. И тут же все вокруг стало меняться, увеличиваясь и расширяясь. Вверх рванул потолок, а с ним и стол со стульями. Майор с очкастым тоже стали стремительно расти, словно дрожжей нажрамшись.

«Что это с ними? – с ужасом подумал Поскребышев. – Отчего это их так расперло»?

Но ответ на этот вопрос к нему пришел лишь тогда, когда он увидел нависший над собой кованый солдатский сапог.

– Мамочки! – пискнул Феофан, и что было духу припустил под стол.

Патриарх молодежной литературы Волопаевска проснулся от холода. В комнате не было ни души, лишь тараканы угрожающе высовывали усы из-за батарей центрального отопления.

«Сволочи, – лениво думал Арбатский, растирая вконец скукожившуюся физиономию. – Повылакали все и смылись. Даже разбудить не соизволили».

Но тут его взгляд наткнулся на обугленные пачки «Партийной жизни», и только тогда литератор почувствовал, что в комнате, несмотря на распахнутые окна, все еще попахивает гарью.

«На кой черт они журналы жгли? – подумал Владимир. – Видать, окончательно сдурели».

Арбатский отключился задолго до появления Боюна, а потому и незапланированный финал попойки остался для него полнейшей тайной.

«Настучать на них, что ли? – размышлял застрявший в молодежной категории беллетрист. – Вот пришьют голубчикам глумление над основами общества, сразу забегают, как ошпаренные. Только куда стучать? Горкомовцы из кабинетов боятся высовываться, кагэбешники… Ну их к черту! Раз на карандаш возьмут, потом не отобьешься. Ладно, факт зафиксируем, а там видно будет».

Проверив на всякий случай бутылки, Арбатский разочарованно вздохнул и поплелся к выходу. Внизу, со всей силы тарабаня кулаком в дверь вахтерской, разбудил приученного к подобному обращению дежурного, дождался, пока тот откроет замок и задвижку, и выбрался на свежий воздух.

Старенький «запорожец» покорно ждал загулявшего хозяина. Арбатский плюхнулся на сидение, завел мотор и аккуратно надавил на педаль акселератора.

«Ехать лучше окраинами, – решил Владимир, – а то еще на ГАИ нарвусь и схлопочу очередную дырку в правах. А жаль, можно было б, пожалуй, и подкалымить».

Вообще-то, возить случайных пассажиров в это время суток Арбатский не очень-то любил, логично рассуждая, что ночь – она для сна, а не для того, чтобы за баранкой торчать. Кроме того, народец в последнее время пошел отпетый, жуликов стало полно, ворья разного, просто подонков. И не пикнешь ведь. Ножик под ребра пихнут и все. Для них это, что вилкой бифштекс наколоть. Да, что тут говорить, ночь не самое лучшее время для нормального человека. А с другой стороны, отказываться от возможности зашибить лишнюю копейку тоже неразумно.

Примерно так решил Арбатский, почти автоматически притормозив возле взмахнувшего рукой мужичка в черном костюме и старомодной шляпе. Он молча залез на заднее сидение да хриплым голосом кинул:

– Поехали.

– Куда? – тронув с места, спросил Владимир, разглядывая пассажира в зеркальце заднего обзора.

– В морг.

– В морг, так в мо… – начал так и не состоявшийся беллетрист и запнулся. – Не понял?

– Понял.

Арбатский пожал плечами. Как говорится, хозяин – барин. Только вот зачем этому типу в морг в половине второго ночи, понять он не мог. Снова глянул в зеркальце. Мужик как мужик: в годах уже, глаза темные, брови густые, нос длинный, крючком, правда, лицо бледное чересчур.

– У вас кто-то умер? – спросил Владимир.

Пассажир молчал.

«Наверное, – заключил Арбатский. – Тогда все на свои места становится. Человек едет на опознание трупа, вызвали значит, дело это, как водится, безотлагательное. А вообще-то, это даже неплохо. Морг – это серьезно, это даже гаишников убедит, если они запашок учуят, не к ночи будь помянуты. В морг развлекаться не ездят».

На том Владимир и порешил, после чего мыслями вернулся к событиям в Доме литераторов.

«Гады, эти письменники. Уж поди дрыхнут давно. Им-то что – печатайся да гонорары пропивай. Вот и все заботы. Одно радует – Бубенцова сегодня завалил. Вот он-то, наверняка не спит – переживает. Теперь долго в секцию не сунется. Эх, еще бы Людку Виноградову прижать! Обнаглела баба до предела. Разъезжает по семинарам да конвенциям, кем-то там руководит, у кого-то учится – и все на халяву. Ну, ничего, и на старуху бывает проруха, стравлю я ее с кем-нибудь повлиятельнее, тогда посмотрим, куда спесь денется?..»

За приятными этими раздумьями Арбатский едва не проскочил нужный поворот. Завизжали шины, «запорожец» скособочился, но все же в узкую улочку сумел вписаться.

– Фу, – выдохнул Владимир, – приехали!

Потом огляделся и снова вздохнул. Признаться, не любил он это место. Улица старая, тихая и безлюдная. Дома тоже старые, с облупившейся штукатуркой, с подслеповатыми, маленькими окошками, вроде бойниц. И название дебильное – улица Вязов. Прямо как в фильме про Фредди Кpюгеpа. Правда, когда это название улице давали, никто про Крюгеpа и не слыхал. Просто давным-давно кому-то из начальства взбрело в голову переделать звучные дореволюционные названия в более нейтральные. А так как он особым интеллектом не обладал, то и появились улицы «платанов», «кленов», «сосен» да «берез».

Пассажир открыл дверь, и, выбравшись из машины, прямиком направился к двери, над которой горела, мерцая и подрагивая, вывеска: «Городской морг».

– Мужик! А платить? – встрепенулся Арбатский.

– Потом, – не оборачиваясь, бросил тот через плечо.

– Когда, потом? – возмутился литератор.

– Когда вернусь.

Он открыл дверь и исчез в темном провале проема, заставив застрять еще в горле запоздавший вопль: «Мы так не договаривались!»

Арбатский громко выругался, хлопнув с досады кулаком по рулю. Торчи теперь здесь до опупения, жди, когда он с медэкспертами разберется. Заплатить-то он заплатит, никуда не денется, но на простоях калыма не бывает. Больше клиентов – больше денег, закон известный всем калымящим за баранкой.

Где-то неподалеку завыла собака. Жутко как-то завыла, будто в последний раз. Владимир зябко поежился, поднял до упора стекло. Затем, подумав, закрыл двери на фиксаторы.

Одиноко раскачивался под порывами ветра тусклый, наверняка обсиженный мухами, фонарь. Дальше улица тонула в полном мраке.

«Бред какой-то, – подумал Арбатский, неуверенно опуская стекло и вытаскивая из нагрудного кармана сигарету. – Ну темно. На то она и ночь, чтобы было темно. Ну, собака завыла, на то она и соба…»

Разом погасли и фонарь, и вывеска над моргом. Арбатский поперхнулся дымом, резко пульнул сигарету через окно, и лихорадочно начал вращать рукоятку стеклоподъемника. Только теперь он понял, что в морге не горело ни одно окно. Да разве только в морге! Вряд ли все на этой улице укладываются спать с петухами. Владимир посмотрел на часы. Почти два. Самый пик музыкальных телевизионных программ и прочей порнухи.

Рука сама по себе стала тянутся к ключу от замка зажигания, но голова дала ей отбой. «Он тебе должен пятьсот рублей, – напомнила она, – а это, как ни крути, десять баксов. Подарить этому козлу десять зелененьких! Да за это можно весь морг на уши поставить… из гроба вытащить, но заставить расплатиться. Он ведь не на того напоролся? Правда?»

Арбатский решительно открыл дверцу, громко, чтобы ВСЕ услышали, захлопнул ее за собой и уверенным шагом направился к входу в морг.

Тяжелая деревянная дверь противно заскрипела под его напором. «Могли б и петли смазать, – подумал Владимир и тут же осадил себя. – Господи, о чем это я?..»

За порогом ждала тьма еще более беспросветная, чем на улице. Решительность куда-то испарилась, и рыболовным крючком в мозг впился страх. Но Арбатский вновь вспомнил зеленовато-белый портрет президента Гамильтона в три четверти и решительно сделал первый шаг. Под ногами заскрипела половица и все. Ничего не произошло. Не выперся из-за угла Фредди Крюгер со своими коготками, да и покойничков что-то, он не разглядел, как ни пытался. Тогда Владимир сделал второй шаг. Сзади с треском и грохотом, от которого самому можно стать покойником, захлопнулась дверь.

«Это сквозняк, – попытался успокоить себя Арбатский, дрожащей рукой вытирая со лба испарину, – это просто сквозняк. В моргах это обычное дело, так сказать, для лучшей вентиляции».

Третий шаг он делал минут пять. Вернее, само движение заняло две секунды, остальное время ушло на слабые уговоры и сильные воспоминания о хрустящей рифленой бумажке. Но зато, когда он сделал этот шаг, то увидел свет. Оказывается, от главного коридора ответвлялся еще один, заканчивающийся дверью. И именно из-под этой двери пробивалась яркая полоска. Арбатский облегченно вздохнул и двинулся прочь из сумерек.

За дверью оказались глаза налитые кровью и совершенно мутные. Они принадлежали красноносому, худощавому старичку, нависшему над полупустой поллитровкой.

– Ик! – первое, что сказал он вошедшему литератору.

– И вам здрасьте, – ответил Владимир.

– Ты кто, ик?

– Таксист, – решил не вдаваться в подробности Арбатский.

– Я, ик, не вызывал, ик, твою побери.

– Я знаю, – присаживаясь на краешек стула, ответствовал молодой писатель. – Я тут мужика одного до вашего заведения подвез. А он не расплатился, велел ждать. Да вот запропал куда-то, я и решил поискать.

– Нету здеся никого, окромя трупов. Но те на такси не катаются.

– Нет, вы что-то путаете, – покачал головой Арбатский. – Я точно знаю, что он зашел сюда.

– Вперед ногами? – захихикал старичок, наливая в какую-то мензурку прозрачную жидкость.

– Может, вы не в курсе? – с надеждой в голосе спросил Владимир.

– Это я не в курсе? Это я-то? – разволновался старичок. – Да я в этом морге родился, может быть. Я в этом морге, быть может, и помру.

– Как это родились?

– А вот так. Здеся до революции родильное отделение было. Это уж при советской власти-то покойничков тутоньки решили паковать, заместо, значица, новорожденных.

– Да-м-м, – протянул Арбатский.

– Вот то-то. Пить будешь?

Искушение было сильным, но Владимир заставил себя сдержаться. Одно дело проснуться после пьянки в родном Доме литераторов, а другое – в морге. Да еще, не приведи господь, с номерком на ноге…

– Не могу, батя. Я за баранкой, – нашел выход Арбатский.

– Ну, как знаешь. А здеся никого не было. Окромя новопреставленных, конечно. Но те не буйные, по городу не шастают, на таксе не раскатывают.

– Нет, дед. Тут что-то не так. Я точно знаю, что тот тип сюда заходил. Может, ты задремал малость, вот и проворонил.

– Не веришь, да? – возмущенно воскликнул старик. – Пошли. Сам убедишься. Да пошли-пошли, не дрейфь. Вдвоем не так страшно.

Арбатский подозрительно покосился на сторожа, но все же двинул вслед за ним. Снова на него накатило что-то черное и липкое. И зачем деду понадобилось бросать последнюю фразу?

В коридоре сторожа стало трясти. Сильно трясти. От пьянки ли? Тусклый свет лампочек, включенных провожатым, с трудом разгонял коридорную мглу. Грохот шагов эхом разносился по моргу, предупреждая всякого о приближении.

«Нет, ну зачем мне сдались эти десять баксов? – размышлял Арбатский, нервно покусывая губу, – Жадюга. Плюнул бы десять раз, так нет, поперло. О, Господи, сохрани и помилуй. Если эти деньги верну – отнесу в церковь или нищим раздам. Век света не видать».

Старик остановился впереди, достал невесть откуда связку амбарных ключей, щелкнул замок, а затем выключатель.

В голубом неоново-потустороннем свете Владимир увидел огромную комнату, заставленную до потолка морозильными саркофагами.

– Ого! – не сдержался он, присвистнув. – А я думал у вас, по старинке, трупы по полочкам разложены.

– Американцы расстарались. Гуманитарную помощь прислали. Для покойничков, – хихикнул старичок.

Арбатский огляделся. Пассажира, разумеется, здесь не было.

– Ты прав, старик, – вздохнул Владимир. – Испарился мой должник, ищи теперь – не найдешь.

И он уже собрался было покинуть это мрачное хранилище мертвых тел, испытывая, как ни странно, огромное облегчение, как вдруг увидел вешалку и на ней – черный костюмчик и до боли знакомую старомодную шляпу.

– А это что? – с подозрением взглянув на сторожа, спросил Арбатский.

– Ах, это, – всплеснул руками старичок. – Это Феодосия Харламповича. Как же я запамятовал?

Уверенным шагом он направился к саркофагам, а Владимир медленно попятился к двери, чувствуя, как леденеет кровь в жилах. Старик тем временем резко выдвинул платформу одного из саркофагов. На ней лежал труп.

– Этот? – спросил сторож.

От охватившего его ужаса, Арбатский не мог вымолвить и слова, беззвучно открывая и закрывая рот, будто рыба, выброшенная на берег, причем, прямехонько на сковородку.

– Ты подь сюда, издалека не разглядишь ведь. Да не боись, он не кусается.

Словно на ходулях, Владимир двинулся вперед, совершенно не соображая, что делает. Сейчас он должен был бежать по коридору подальше от этого страшного места, вопя во все горло и не разбирая дороги, но Арбатский, как баран идущий на бойню, шел опознавать мертвяка, час назад катавшегося на его машине.

– Он? – спросил сторож, но мог и не спрашивать.

Владимир давно уже видел, что это – его нерасплатившийся пассажир.

– Как же так? – сквозь клацающие зубы выдавил Арбатский из себя. – Так ведь не быва…

В этот миг труп открыл глаза.

С диким воплем любитель закалымить ломанулся к двери. Но уйти ему не дали.

В дверях стоял еще один труп, тощий и лохматый.

– Так! – заорал он. – И что здесь происходит?

Сжавшись в комок, Арбатский присел, закрывая голову руками.

– А это кто? – труп взмахнул рукой, указывая на него.

– Таксист, – с тоской в голосе ответил сторож.

– Так это ваша машина стоит у входа?

Литератор с трудом опустил голову. Получилось что-то вроде слабого кивка.

– А это что? – продолжал буйствовать труп. – Морозилку починили?

– H-н-нет, – заикаясь, ответил старичок-сторож.

– Тогда почему туда запихнули труп? Он же до утра завоняется.

– Этот не завоняется, – вздохнул старик.

– Как, так?

– А вот так. Не покойник это вовсе. Человеку просто жить негде.

– Та-а-ак, – протянул худощавый тип, а затем, сорвавшись на фальцет, заверещал, – ночлежку устроил, костлявая тебя побери. Завтра же напишешь объяснительную, понял?

Арбатский медленно поднялся, расправляя плечи, и громко, заглушая директорский визг, сказал:

– И еще. Меня не волнует, где ты или твой кореш-бомж достанете деньги. Но с этого мгновения за каждую просроченную минуту набегает червонец. Включаю счетчик. Время пошло. Все понятно?

– Как не понять? – неожиданно спокойно согласился дед. – У нас тут и счетовод имеется.

Он выдвинул еще одну платформу, и Арбатский остолбенел. На ней возлежал огромный рыжий кот в солнцезащитных очках. На груди он держал, прижав к себе обеими лапами древний арифмометр «Феликс». Котяра уселся на платформе, зевнул, высунув длиннющий язык, и вдруг принялся вращать ручку арифмометра, загрохотавшего не хуже пулемета на стрельбище.

Арбатский попятился, но наткнулся на выбирающегося из саркофага Феодосия Харлампиевича. Глаза его были закрыты, пальцы сжимались и разжимались, будто пытаясь за что-то ухватиться кривыми длинными ногтями. Арбатский взвизгнул, успел увидеть, как стремительно растут клыки у враз протрезвевшего старикашки, как сгибается и обрастает клочковатой шерстью директор морга…

Ополоумев от ужаса, Арбатский запрыгнул в освобожденный Феодосием Харлампиевичем саркофаг и невероятным усилием задвинул платформу в нишу на стеллаже.