Мы шли, теряя товарищей, усеивая проселочные дороги Западной Белоруссии безвестными могилами павших. Голод и изнурение ежедневно уносили жертвы.

Первым командиром из наших полковых ребят мы потеряли лейтенанта Васильева. Его погубила неодолимая привычка. Он не мог, бедняга, преодолевать в себе тягу к куреву, как наркоман, потерял всякую волю к борьбе с этой пагубной страстью. Половину своей ежедневной пайки он обязательно «прокуривал», т. е. выменивал на нее у кого-нибудь, кто имел, табачишко на одну закрутку. Он быстро худел, слабел, прямо таял на глазах. На привалах с лихорадочным блеском в глазах он шнырял среди пленных с полпайкой в руке, выискивая, кто может ему продать на хлеб курева. На мои попытки образумить его он или не обращал никакого внимания, или просто отмахивался – «все равно ведь пропадем, не видишь сам разве?» – говорил он на мои увещевания.

Раза два мне удавалось подбирать с земли брошенные немцами недокуренные сигареты, окурки, собственно, и никогда бы я не наклонился поднять эту гадость, но зная, как убивается из-за них Васильев, я поднимал их для него. Он пытался всучить мне свой хлеб, но у меня доставало характера не соблазниться этим бесценным эквивалентом. Но помощь моя оказалась бесполезной – все равно он прокуривал свою полпайку, стараясь добыть и вторую закурку в тот день, когда добывал даровую.

Люди везде разные. На конвойных мы видели это не раз. Мы идем вдоль канавы, заполненной чистой, незамутненной, совершенно прозрачной водой. Жара, пыль. Пить хочется нестерпимо, во рту сухо, губы высохли коркой, а вода совсем рядом, не более метра. Пленный, совсем мальчик, выскакивает из строя, чтобы черпануть котелком этой безумно желанной воды. Резкий, одинокий выстрел, как удар бичом над ухом. Парнишка упал ничком, головой в воду, вытянутая вперед рука с котелком тоже в воде. Хорошо видно, как струя крови начинает расходиться от головы в прозрачной воде. Немец молча, не глядя на нас, щелкает затвором, досылая новый патрон в патронник своего карабина. Колонна молча идет мимо, лишь некоторые оглядываются. Кто-то сказал: «Напился…»

В деревне, на краю которой оказался большой сарай, командиров загнали под крышу, остальных – в стороне, на улице. Из сарая выходить нельзя, в воротах ходит часовой. Он уже немолод, поглядывает на нас как-то без злости. Я решаюсь заговорить с ним. Оглядываясь, не видит ли его кто-нибудь из своих, он отвечает мне, что он – австриец, из Вены, и эта гитлеровская война ему не нужна. Прохаживаясь поперек вороте винтовкой наперевес, он все время оглядывается вокруг и вдруг, к полной моей неожиданности, быстро выхватывает из сумки, висящей на ремне, полную пайку хлеба и так же быстро и незаметно сует ее мне в руки и сразу же отходит в другой конец ворот, и оттуда начинает громко кричать на меня, чтобы я не подходил близко к воротам. Я поспешил ретироваться со своей неожиданной счастливой добычей. До конца своей вахты он успел еще две пайки всунуть двум другим пленным, потом отогнал их криком от ворот, как и меня.

В местечке Юратишки нас остановили на базарной площади на ночлег, прямо посреди местечка. Нас принял новый конвой, в какой-то незнакомой ярко-зеленой форме совсем другого покроя, чем у немцев. Скоро выяснилось, что дальше нас поведет отряд, сформированный немцами из литовцев, националистов, примкнувших к немцам в первый же день войны. Еще до ночи началась гроза. Хлынул дождь. Единственное место, где можно попытаться укрыться от потоков холодной воды – базарные торговые столы. Бросаемся занять под ними места. Конвойные литовцы вскакивают на столы с длинными палками и бьют ими по спинам не умещающихся под столами, приговаривая: «A-а, л-любезные командиры!»

В самой середине Западной Белоруссии есть местечко Острына. Пришлось там ночевать одну ночь на поле за крайними домами, но название это запомнилось на всю жизнь. Утром, выведя на дорогу, нас долго строили в колонну. Для чего-то командовали короткие, в 10 шагов, подвижки вперед, потом останавливали. Так делали несколько раз. Конвойные бегали вдоль колонны, что-то примеряя, что-то прилаживая. Потом команда крайним в рядах поднять с земли какие-то палки. Оказалось, что мы очутились внутри загородки из колючей проволоки, которую сами должны и нести на себе! Сразу соображаем, впереди, значит, будет тесная дорога через лес, боятся побегов, вот и придумали такую загородку. Чтобы бежать из строя, надо поднырнуть под нижнюю нитку колючки, она в полметре над землей. Быстро это сделать нельзя. Конвойный заметит и успеет выстрелить.

Впереди действительно виднеется лес. Кто-то говорит: «Беловежская пуща», еще кто-то поправляет – «Налибокская». Прикидываю в голове свои знания географии и думаю – ни та, ни другая. Потом, спустя годы, на карте нашел это место, действительно, тот лес был от Беловежья на северо-восток, а от Налибокской пущи – на северо-запад, а как он назывался, так и до сих пор не знаю. По узкой дороге втягиваемся в лес. Сзади вплотную за колонной следует грузовик, на крыше кабины немец с ручным пулеметом, по бокам конвойные продираются между кустами и проволокой впритык. Густые заросли подступают вплотную к дороге. Дальше за ними – стены глухого смешанного леса. Ничего не видно. Конвою, если стрелять, то только вслепую. Условия для побега – идеальные. Нырнуть под проволоку в кусты, и был таков! И действительно – началось! Стрельба, крики, ругань и угрозы конвойных. Колонну останавливают, с машины немец пускает для устрашения несколько очередей над нашими головами, рассыпая пули веером по кустам, сшибая и круша ветви и листы.

Снова идем, опять побеги, стрельба и вопли ярости конвоя.

Через час-полтора выходим на поляну, к деревянному мосту, дорогу нам пересекает небольшая лесная речонка Котра, как написано на табличке у моста. За рекой на живописном пригорке два жилых дома лесного кордона. Противоположный берег речонки за мостом перед домами – зеленый, чистый луг, спускающийся к реке, у самой воды – 2–3 метра полоса песчаного пляжа. Вода чистая, речка неспешная, под мостом за сваями легонько завихряется. Нас переводят через мост и усаживают на лугу перед кордоном.

Подходит унтер-офицер из конвоя с двумя солдатами. Предлагает собрать котелки и идти к реке за водой. «Вода, вода, катлок», – говорит он. В голосе – ничего угрожающего. Вскакивает много желающих. Каждому хочется пройти к чистой воде, напиться вволю, плеснуть на лицо, на голову, наполнить свой котелок. Я тоже вскакиваю, у меня фляга с остатками противной теплой воды, которую я утром сумел набрать из бочки. Отсчитывают 20 человек, я не попал в число счастливых удачников и понуро возвращаюсь на свое место. Даже флягу не удалось пристроить никому. Мы с завистью глядим вслед двинувшейся группе… Ее окружили солдаты конвоя и повели к воде. Мы смотрим.

Ребята вошли в воду, наклонились и стали зачерпывать – и тут… резкая, пронзительная команда «Фойер» – «Огонь!». Треск автоматных очередей, винтовочные выстрелы, и мы видим, как те, кому мы две минуты назад горячо завидовали, эти счастливчики, валятся в воду. Одни ничком, сунувшись головой вперед, другие, успев выпрямиться, обернуться, и прогнувшись назад, валятся навзничь. Тут же несколько очередей в нашу сторону, над головами. Слышен шелест пуль, режущих воздух.

Начальник конвоя, фельдфебель, через переводчика, солдата-немца, говорящего по-польски и немного по-белорусски, кричит, ругается и грозит, обещаясь расстрелять в десять раз больше, если хоть один еще сбежит из колонны во второй половине пути. По немецкому обычаю, первый привал делался после первой половины пути, второй – на середине второй половины…

Подъем, опять долгая возня с загородкой. Дальше в путь. Побегов больше не было. Всех потряс ужас и бессильная ненависть к немцам.

В тот солнечный полдень на берегу Котры излечился я от одной из своих болезней – перестал верить в немцев. Что они принесут нам свободу от большевизма. Не могли они нам ее принести и не собирались. Свой звериный лик завоевателей, а не освободителей они уже успели показать нам за эти первые недели плена полностью.

Но первая, главная моя «болезнь» владела мною по-прежнему. «Домой», к своим, – для меня это значило «назад, к Сталину» – меня никак не тянуло. И не только не тянуло в силу старых неприязней, но еще и потому, что не верил я в возможность такого возвращения. Я твердо знал, что Сталин и выученные им его слуги не умеют ничего ни прощать, ни понимать… Их свирепость выражается только в других формах, чем у немцев, но по сути они так же беспощадны. Немцы хоть бьют чужих, а наши… наши бьют своих! Вот почему мысль о побеге я и не вынашивал, хотя побег и можно было, при большом желании, осуществить.

Кто слабел раньше? Большие и сильные, те, кто в мирной жизни ходили в здоровяках и крепышах. Всякие дохлые, вроде меня, выдерживали дольше. Спустя несколько недель, когда было пройдено голодом более полтысячи километров, я все еще не чувствовал, что трачу последние силы, еще мог идти и дальше, когда уже многие и многие остались там, позади и навсегда, других везли на подводах (это были уже последние 4 дня марша, когда двигались по территории, присоединенной немцами к рейху), третьи еле-еле тащились. Затем – курильщики, прокуривавшие свой хлеб, вроде нашего полкового адъютанта лейтенанта Васильева. Он и был первой жертвой среди командиров из нашего полка – на одном из привалов я никак не мог найти его среди пленных, чтобы отдать ему третий окурок, подобранный мною после немца. Наконец, мне сказали, что еще накануне Васильев отстал где-то между Ивье и Лидой.

Судьба ослабевших и отставших была проста и ужасна. Их пристреливали. Один из задних конвоиров оставался около свалившегося, обессилевшего пленного. Когда хвост колонны отходил метров на 200 – слышался одинокий выстрел, потом топот сапог догонявшего немца. Чем дальше шли, тем чаще раздавались такие выстрелы. С конца колонны постоянно слышались крики конвойных и удары прикладами и палками по спинам пленных, потому что в хвосте постепенно скапливались те, кто начинал терять силы и отставать, хвост растягивался, и это приводило в ярость задних конвойных. Помогали начинавшим слабеть только тогда, когда рядом в строю оказывались люди, знавшие друг друга до плена, товарищи по прежней службе. Такое случалось далеко не всегда. В большинстве – каждый был предоставлен самому себе.

Прошли разбитую бомбежками и боями Лиду, прошли Гродно, поразившее нас красотой Немана и костелов. Приближалась государственная граница. В колонне много людей, служивших здесь до плена, общее оживление перед приближением к Сопоцкино.

Прощай, Родина! Все оглядываемся назад. Пограничных знаков на дороге нет никаких, их уничтожили немцы, но справа и слева видны недостроенные мощные ДОТы, железобетонные громадины с зияющими темными амбразурами, еще не закрытые землей. Не видно следов боев.

Удивительно было изменение в поведении конвоя. Прекратились брань и угрозы. Появились подводы мобилизованных поляков. На эти подводы грузили ослабевших и заболевших пленных. Их больше не расстреливают, а везут за нами. Четыре дня такого марша. Питание несколько улучшилось. Вечерняя баланда стала с крупой и гуще.

Прекратились обманы с хлебом. Несколько раз в дороге нас обманывали – утром выводили на марш, не выдав хлеб, говорили – вечером получите. На привале новый конвой, приняв нас, говорил, что ничего не знает, должны были получить утром.

Со вступлением на собственную немецкую территорию пришло и похолодание. Ночи стали холодные. Я попал в плен с минимумом личного скарба. Все наличное имущество можно было перечислять с помощью единиц первого десятка: трусы, майка, солдатские брюки, гимнастерка, портянки, сапоги, носовой платок и фляга. Больше ничего, даже пилотки не было. Потом подобрал каску, служившую вместо котелка, политрук оставил на память ложку и котелок, каску можно было бросить. Ее сейчас же подобрали для продолжения дальнейшей службы в том же качестве, что она была и у меня. Еще я раздобыл мешок, и, когда бывал редкий дождик, укрывался им, как плащом. Пилотка и скатка мои остались там же, где и оружие – в яме на огороде той деревни, где меня взяли в плен.