Через 2 дня после нашего возвращения в Дружину мы уже грузились в эшелоны, чтобы отправиться на Восток. Пока нам было известно только, что едем в Смоленск. И действительно, мы прибыли туда 1 сентября 1942 года. Нас разместили в бывшей городской тюрьме, уже использованной немцами раньше под свое казарменное помещение. Нас насчитывалось к тому времени уже более четырех сотен, четыре полнокровные роты, и нас несколько раз Гиль выводил общим строем помаршировать по городским улицам. Целый год я не видел русских советских людей на свободе и жадно глядел на горожан, останавливающихся на тротуарах, чтобы посмотреть на нас. Некоторые смотрели недоумевающе, но большинство не скрывали своего недружелюбия и осуждения во взглядах, которыми они провожали нас. Ни одного приветливого лица, ни одной улыбки не углядел я на лицах горожан в те часы маршировки по городу, и это вызвало, помню, тяжелое чувство то ли укора и раскаяния, то ли сожаления, то ли сознания совершенной ошибки, но, помню также, я успокоил себя тем, что вот кончится война, на обломках большевистского государства поднимется национальная Россия и все, кто сейчас глядит на нас так презрительно-осуждающе, убедятся, что правы-то были мы, а не они!
Всего несколько дней мы пробыли в Смоленске, и нас снова перебросили, на этот раз – в городок Старый Быхов, южнее Могилева.
В Быхове, на высоком правом берегу Днепра высилось тогда большое белое здание, окруженное белыми кирпичными стенами. Оно было построено в XVI ли, в XVII веках каким-то польским магнатом. Эти земли в те времена были частью польского королевства, и с тех пор сохранилось название – «Замок». В советское время этот «замок», конечно же, был приспособлен для тюрьмы. Немцы там размещали свои гарнизоны, а Красная Армия в 1941 году, оставив Быхов, долбила своей артиллерией этот замок, пока была еще возможность. Один из моих лагерных друзей, который тоже живет сейчас в Ленинграде, командовал гаубичной батареей, которая вела огонь по Быхову из-за Днепра, после отступления в июле 1941 года, имея в качестве основного ориентира для корректировки огня этот самый замок.
Но мы уже не застали там следов разрушений, произведенных русской артиллерией. Решив использовать этот замок для себя, немцы со своим умением работать быстро, отремонтировали его полностью. Все стены внутренних помещений замка оказались разрисованными солдатскими художниками и испещрены картинками веселого фривольного содержания.
Невольно напрашивалось сравнение – разве с нашим пуританским духом разрешено было бы подобным образом «украшать» стены казенного казарменного помещения, в котором живут бойцы? Мы смеялись и пытались угадать, сколько суток гауптвахты схватил бы наш игривый художник, если нарисовал хотя бы одну только подобную картинку на стене у своей койки? А тут разрисовали все стены! Но у каждого свое…
Мой друг Сергей Петрович Точилов, ставший близким человеком к Гилю, продолжал покровительствовать мне и выдвигать меня.
Конечно, по его рекомендации, Гиль назначил меня командиром одного из взводов новой роты, которую сформировал Точилов. Об этом было объявлено в новом приказе Гиля, который он издал по прибытии нашем в Быхов. В приказе было наконец четко сформулировано главное назначение дружины – борьба с партизанами на оккупированных территориях. Таким образом, постепенно, шаг за шагом, мы все дальше и дальше откатывались от той идеи, ради которой пошли на это дело – формирование и объединение русских национальных сил для противопоставления их интернациональному, антирусскому, антинародному большевизму – и все больше и больше скатывались в положение простых наймитов, ландскнехтов, которых завоеватели натравливают против их собственного народа. Горькая истина упрямо лезла в глаза и в сознание, как бы я ни старался прогнать ее и думать прежними категориями и надеждами.
Мои отношения с Точиловым достигли уже той степени доверительности, что я решил наконец поделиться с ним своими сомнениями. Такая откровенность по условиям обстановки была смертельно опасна – уже были случаи коротких расправ с неосторожными сомневающимися, не сумевшими сохранить свои сомнения про себя до более подходящего момента и не удержавшими язык за зубами. В Парчеве были расстреляны – опять-таки Блажевичем! – несколько человек за подобные сомнения еще до нашего возвращения из «караульной командировки». Мы застали тогда свежие рассказы об этом событии.
Я ожидал разноса от Точилова за проявление неверия и сомнений, в то же время был уверен, что он не донесет на меня. Во втором я, конечно, не ошибся, он не побежал к Гилю с доносом на еще одного выявившегося маловера, но и не стал разносить и бранить.
Он пожевал молча губами – так он делал в сомнительных случаях – и сказал, что ему и самому все это очень не нравится, но в то же время нам теперь и деваться некуда. Назад нам дорога закрыта, да и сам он никогда не пойдет назад к Сталину. Лучше хоть с чертом, только не со Сталиным.
– И вам, – он сказал, – не советую думать о возвращении, выкиньте эти мысли из головы, если они у вас появляются. У нас теперь осталась одна дорога – с немцами до конца, какой будет. Победа, так победа, гибель, так гибель. Вы больше ни с кем не делились этой вашей, – он пошевелил пальцами поднятой руки, – «игрой воображения»?
– Нет, – сказал я.
– И не вздумайте, а то не сносить головы, и я не спасу вас, да и спасать не буду. Поняли?
– Понял, – хмуро ответил я.
Перспектива открывалась совсем не такая веселая, как думалось вначале.
Рота Точилова получила назначение охранять железнодорожное полотно Могилев – Рогачев на участке южнее 15-го разъезда, в глухом лесу между Быховом и Рогачевом. Участок моего взвода – сразу за разъездом к югу от него на два блок-поста, т. е. примерно 4 километра. Точилов поставил меня на этот участок, чтобы держать меня поближе к себе, то ли из соображений дружбы, то ли из возможного недоверия и сомнения в моей стойкости. На моем участке имелись следы недавних летних успешных партизанских диверсий – опрокинутый локомотив, разбитые вагоны, валяющиеся под откосом. К концу лета сорок второго положение на этой дороге и было уже таково, что немцы почти не могли ею пользоваться, на перегонах партизаны хозяйничали, как хотели, станции и разъезды прикрывались немецкими гарнизонами, существование которых тоже висело на волоске.
Перед выступлением «на позицию» Гиль объявил устное распоряжение, которым он доводил до сведения следующее: немцы объявили, что, если где-нибудь на охраняемом участке партизанам удастся произвести диверсию, командир того подразделения, которое охраняет этот участок, будет расстрелян.
Хорошенькое дело! Я было собирался не очень-то мешать партизанам заниматься их делами, лишь бы они нас не трогали, а тут, оказывается, такая линия очень просто может стоить собственной головы.
Однако партизаны, узнав, что вдоль полотна встали «войска», уменьшили свою активность – и, между прочим, совершенно напрасно. Мне-то было очень хорошо видно, что с партизанской стороны проявляется чрезмерная осторожность. Они могли бы, действуя более активно и умело, убрать и нас, и свои диверсии совершить.
Мои посты по 3 человека были расставлены довольно редко – ведь фронт 4 километра, между ними 200–300 метров и более незащищенного полотна. Лес стоит почти вплотную, 10–15 метров от полотна. Сидя в лесу, можно решительно все видеть, все высмотреть, оставаясь совершенно незамеченным. Днем я на ручной дрезине «качалке» разъезжал между постами, ночью ходил пешком по шпалам между ними. Мои ребята сидели в своих блиндажах, не смыкая глаз всю ночь – собственно, для этого я и ходил по постам ночью, – и не рассчитывая дожить до утра. За месяц этой службы произошли только два эпизода, имевшие непосредственное, так сказать, боевое значение.
Однажды, в глухую заполночь, возвращаясь из второго обхода, я с ординарцем чуть не запнулся – в буквальном смысле – за двух или трех партизан, ставивших мину под рельсы. Мы шли молча и тихо, они же так увлеклись своим делом, что услышали наши шаги, когда мы были уже в 3–4 метрах от них, т. е. почти над ними. Осенняя темень в лесу стояла такая, что на этом расстоянии ни черта не было видно. Когда у нас из-под ног взметнулись черные тени и с шумом бросились вниз по насыпи в придорожные кусты, тут только мы очнулись от неожиданности и поняли, что столкнулись лицом к лицу с партизанами. Пока мы срывали автоматы с плеч, из кустов уже загремели выстрелы в нашу сторону. И тут я, не подумав, крикнул ординарцу: «Кулиш, ракету!»
Кулиш – расторопный парень, немедленно запустил вверх немецкую осветительную ракету на парашютике, которая, тихо спускаясь, прекрасно осветила нас, стоящих на полотне, но нисколько не помогла нам разглядеть наших противников! Им бы не убегать, остаться в кустах – и они имели бы отличную возможность всего двумя прицельными выстрелами снять нас обоих и потом докончить установку своей мины. Но мы услышали только удаляющийся треск сучьев под ногами убегающих людей, и все смолкло. Для собственной храбрости и успокоения мы дали несколько бесполезных очередей в ту сторону, куда убежали наши противники, и принялись, светя фонариками и с осторожностью, разглядывать место намечавшейся диверсии. Мы обнаружили четыре пачки взрывчатки, прикрученные к рельсу проводом с обеих сторон. Под рельсом была выкопана небольшая ямка, чтобы пачки легли удобнее, в пачках были вертикальные отверстия для установки детонаторов, которые должны были быть раздавлены ребордой локомотивного переднего колеса, чтобы последовал взрыв. Как видно, опоздай мы на пять минут, не больше – и они успели бы закончить свою работу и уйти, а мы спокойно прошли бы мимо, ничего не заметив в этой чертовой темноте. Ближайший поезд взлетел бы на воздух, а мне, возможно, не удалось бы написать об этом рассказ.
Этот партизанский неуспех я никак не отношу к своей доблести, а исключительно списываю его за счет растяпистости тех подрывников, которые исполняли это дело – ведь у них было столько возможностей убрать меня с моим ординарцем, в том числе и совершенно бесшумно. Для этого достаточно только было броситься не с насыпи вниз, а прямо на нас – они обнаружили нас раньше, чем мы их! А потом те секунды, когда, освещенные на полотне, мы стояли во весь рост и были готовыми мишенями! Уж мы с моим Кулишем были неумелые вояки, но наши противники показали себя еще большими растяпами. Однако обнаруженная нами и «обезвреженная» – а без детонаторов и совсем безвредная – мина доставила нам честь, и одобрение, и похвалы, и была отправлена в штаб к Гилю, а тот передал ее немцам, как доказательство бдительного несения службы дружинниками.
Скоро Гилю представился случай снова написать громко-победную реляцию. Поводом послужило опять происшествие на моем участке.
Однажды ночью, в конце сентября, партизаны осуществили перевод крупного партизанского отряда через полотно железной дороги. Очевидно, днем еще их разведка хорошо высмотрела из лесу наиболее удобное для перехода место между далеко отстоящими друг от друга двумя постами, ночью они скрытно и тихо подошли вплотную к полотну, накопились в лесу, затем быстро выставили на полотно станковые пулеметы в обе стороны, в направлении постов, и открыли шквальный огонь длинными очередями вдоль полотна. Под прикрытием этого сплошного огня они благополучно и быстро переправили своих людей и обоз. Я был в этот момент на соседнем посту, и до нас долетали только отдельные пули на излете и рикошетировавшие, т. е. самые визжавшие, и прежде, чем мы успели добежать до ближайшего атакованного поста, все уже кончилось, в блиндаже мы застали целехоньких ребят, творивших молитву: «Пронеси, царица небесная». Для порядка мы немного постреляли в лес, а утром я составил донесение о состоявшейся ночной стычке с целым партизанским отрядом, которому мы не смогли – из-за малости наших сил – воспрепятствовать переправиться через полотно. Точилов показал мне потом со смехом родионовскую сводку, представленную им для немцев, с отчетом об этом эпизоде. Он был изображен, как наша очередная блестящая победа, когда одно отделение дружинников, под командой случившегося тут командира взвода имярек, не допустило перехода партизанами полотна железной дороги. Мы с Точиловым тогда дружно пришли к общему выводу: так беспардонно и нахально врать может, ей-богу, только еврей. У русака не хватило бы нахальства, что-нибудь бы да ему помешало! Точилов тоже слыхал, что Гиль – еврей, искусно скрывающий от немцев свое происхождение, и узнав от меня, что это же слышал я от еврея, политрука в Молодечно, укрепился в своей уверенности. Еще подивились мы, что знают многие – а никто не донес до сих пор!
Сергей Петрович сказал мне, что и все остальные сводки составлялись Гилем в таком же духе, и ни разу немцы не предприняли никаких намерений проверить их правильность.