Имение «Роогор» – «Сырой Двор» располагалось в южной части острова Амагер. Северную часть острова занимал главный датский аэропорт Каструп и кварталы южных окраин столицы Дании – Копенгагена.

«Роогор» – одно из имений разбогатевшего копенгагенского зубного врача. У него была стоматологическая клиника и несколько имений, которые он купил для помещения капитала. Этакий датский «Ионыч», даже и внешне чем-то походивший на своего русского литературного прототипа.

Вот уже месяц, как я работаю в этом имении, куда устроили меня друзья-белоэмигранты, спасая от выдачи англичанам. Они же выправили мне фиктивные документы – что-то вроде удостоверения личности для перемещенного лица польской национальности по имени Леон Пшехоцкий.

Фамилию я придумал сам, собственно, не придумал даже, так как думать было некогда, надо было сразу назвать какую-то польскую фамилию при заполнении документа. У меня и выскочила в памяти фамилия «Пшехоцкий», а потом я долго и трудно вспоминал, откуда у меня засела в голове эта дурацкая фамилия? Только спустя года два вспомнил, что это же фамилия персонажа чеховской «Драмы на охоте»…

В этом же удостоверении было написано, что я – «хлоп», т. е. крестьянин, землепашец. В качестве такового я и был принят датчанином – управляющим имением «Роогор» на работу батраком. Управляющий был дальним родственником одного из моих друзей-эмигрантов и был посвящен в тайну моего происхождения, но был от природы мизантропичен, сосредоточен на своем и в чужие дела не вмешивался, поэтому мне в «Роогоре» жилось спокойно.

Самого слова «батрак» в нашем понимании этой социальной категории в Дании не существует. Наемные сельскохозяйственные рабочие там называются «ландсарбейдер», и это понятие совершенно не имеет того уничижительного и даже как бы позорящего смысла, который мы привыкли вкладывать в слова «батрак», «батрачить». Быть ландсарбейдером в Дании совсем не означает для человека пребывать на низшей ступеньке социальной лестницы, как бывало у нас когда-то. Но мое положение все-таки чем-то было сходным с положением батрака в русском понимании этого слова.

Кроме меня, там было еще несколько рабочих-датчан. Двое жили, как и я, тут же, в имении, остальные приезжали на автобусе из Копенгагена, в том числе и один, называвший себя коммунистом. Но именно мне поручалась самая неквалифицированная и грязная работа, хотя сами рабочие-датчане не подразделяют работу на грязную и чистую и относятся одинаково ко всякому делу, которое им приходится исполнять. Я ни разу не слышал от них жалоб на то, что кому-то досталась работа не та, которую хотелось бы делать. И все-таки наименее привлекательные занятия всегда доставались мне. В круг моих постоянных обязанностей, например, входила чистка конюшни с четырьмя лошадьми, коровника, свинарника – десять свиней – и дойка шести коров два раза каждый день. Машинная дойка не применялась в имении, и ручным доением мне пришлось волей-неволей овладевать в короткий срок. В Дании дойка считается тяжелой работой – а это так и есть! – и ею занимаются мужчины. Женщины коров не доят… И весь уход за скотом тоже только мужское дело, женщины занимаются птицей, уходом за молодняком животных – телятами, поросятами, и то лишь в самом нежном возрасте, до нескольких недель. Платили мне меньше, чем датчанам, примерно 3/4 суммы, причитавшейся датчанину за ту же работу. Не пример ли это был расово-социальной капиталистической эксплуатации и дискриминации? Еще какой! Но мне до этого было мало дела, такая «дискриминация» меня ничуть не волновала. Главное, что я имел, – это спасение от опасности выдачи, возможность «пересидеть» эту опасность. Кроме этой возможности я имел еще условия, вполне достойные для жизни человека в цивилизованном обществе. У меня была отдельная, очень прилично меблированная комната, постель с еженедельно обновлявшимся бельем, прекрасное четырехразовое питание вместе с семьей управляющего и еще, кроме того, 280 крон каждый месяц. И это при датских-то послевоенных ценах, когда мужские туфли стоили, например, 25 крон, а наилучший костюм – как говорили датчане, дипломат-костюм – стоил 180 крон. Мне, батраку, дискриминируемому иностранцу, ничего не стоило купить такой дипломат-костюм! Мог ли я еще быть недовольным какой-то «несправедливостью»? Грех даже и говорить об этом…

Обращение мое в новое социальное качество произошло в эти апрельско-майские дни со всей стремительностью той незабываемой весны.

Поздно вечером 14 апреля, за несколько часов до начала последнего, генерального наступления советских войск на Берлин, я выехал из этого поверженного и уже обреченного города и направился в Данию с секретным поручением передать тайный власовский приказ командирам русских батальонов и украинского полка при первом же контакте с войсками союзников поднимать восстание против немцев и с оружием переходить на сторону союзников, чтобы оказаться на положении не военнопленных, а интернированных. Это давало надежду не быть выданными союзниками насильно в руки советского командования оккупационными войсками.

Без особых приключений я добрался до Копенгагена. Там, оформившись в немецкой комендатуре, направился к месту сосредоточения – на западном побережье полуострова Ютландия – наших семи батальонов и украинского полка. До марта 1945 года все русские части были разбросаны по довольно удаленным друг от друга участкам датского побережья, но перед самым концом войны немцы для чего-то собрали всех в один кулак, в непосредственном тылу укреплений на побережье между заливами Ниссум-Фиорд и Ниссум-Брединг. Для меня это оказалось весьма удобным. Сняв номер в единственной гостинице маленького прибрежного городка Лемви, я получил возможность каждый день бывать в двух, а то и трех батальонах.

Объехав батальоны, сообщив о приказе, я имел основание быть довольным успехом своей миссии, если в те дни можно было испытывать удовольствие от чего бы то ни было.

Тревожил меня украинский полк, которым командовал мало знакомый мне коренастый, краснолицый подполковник Алексеенко. Украинцы не признавали ни власовского движения, ни нашего «вождя», генерала Власова, ни нас самих – они были приверженцами «Великой самостийной Украины», которую, по их мнению, создаст им после разгрома москалей фюрер Адольф Гитлер. Я ожидал плохого приема и националистического афронта со стороны Алексеенко. К полному своему удивлению, я не встретил ни того ни другого.

Украинский полк оказался состоящим из таких же русско-советских парней, как и наши батальоны, только на рукавах мундиров у них были нашиты украинские эмблемы в виде трезубца, а подполковник Алексеенко походил на типичного командира Красной Армии, каких и у нас было сколько угодно, в любой из наших частей. Немудрено, что с подполковником Алексеенко я столковался быстро. Мы говорили на одном языке и понимали один другого с полуслова. Мое появление с таким неожиданным приказом было воспринято подполковником очень доброжелательно. Меня не арестовали, не выдали немцам, как изменника и английского шпиона, чего я, говоря откровенно, несколько опасался, а наоборот, очень дружески встретили.

Конечно, не обошлось без выпивки и солидного закусона. Подполковник, тяпнув по православному чину пару хороших стопок аквавита, сказал мне, что он выдаст немцам полной мерой за все, что накопилось, при первой же встрече с англичанами, когда те начнут наступление на немецкие войска в Дании.

Миссия моя была выполнена, и мне оставалось только ждать развития событий. Сидя в своем номере гостиницы, я следил по радио, как идет наступление Советской армии на Берлин и за медленным продвижением союзников по Германии на восток. Была в их действиях какая-то раздражающая вялая медлительность, уже начинало казаться, что они совсем не собираются поворачивать на Данию. Что же будет, если война так и кончится в Европе, не задев Данию? Как сложится наша судьба? С этими вопросами ко мне приходили люди из батальонов, но что я им мог сказать?

Так пролетели те дни конца апреля. Покончил самоубийством Гитлер, пал Берлин, объявилось новое, но какое-то ненастоящее немецкое правительство во главе с гросс-адмиралом Денитцем – но наша судьба так и не прояснялась.

Но наконец свершилось и это. В ночь с 4 на 5 мая командование немецких войск в Дании объявило о своей капитуляции. Мы узнали об этом тут же, ночью, вскоре после полуночи, и не от немцев, не из сообщений радио, а по неистовым радостным крикам, пению и стрельбе, вдруг взорвавшимся на улицах обычно тихого и сонного датского городка. Датчане с минуты на минуту ждали такого сообщения, не отходили от своих радиоприемников и первыми приняли сообщение англичан, направленное непосредственно на Данию, о том, что «датские» немцы капитулировали…

Стрельбу в воздух подняли, разумеется, участники подпольного движения Сопротивления, впервые за годы войны вышедшие открыто со своим разнокалиберным оружием на улицы городов. На левых рукавах у них были бело-красные повязки – национальные датские цвета – в доказательство их принадлежности к сопротивлению. Они ходили героями, многие пытались придираться к немцам, но те сидели запершись в расположении своих частей, ощетинившись, на всякий случай, оружием. Однако в целой своей массе незлобивые и добродушные датчане и не думали о какой-то серьезной «мести» немцам, они понимали, что через несколько дней те и сами уйдут, и были безмерно рады концу войны, концу ненавистной оккупации и очень скоро обратили свою жажду возмездия на своих, коллаборационистов всех мастей и рангов.

Началась немедленная охота за всеми, кто так или иначе сотрудничал с немцами и работал на них, или, не дай бог, служил у них. Крохотные местные тюрьмы оказались переполненными в тот же день, даже в большой центральной копенгагенской тюрьме в одиночные камеры помещали по четыре человека и более.

Но самая необычная кара постигла особую, пожалуй, наиболее многочисленную категорию изменников, вернее – изменниц…

Датские девчонки («пийге» по-датски) оказались плохими патриотками и плевать хотели на войну, политику и всякие другие высокие материи. Они хотели жить, веселиться и не отказывать себе в естественных земных радостях. Множество их путалось с немцами открыто, у всех на виду, не прячась и ничуть не стесняясь. Все они были отлично известны населению тех мест, где располагались гарнизоны – и наши батальоны тоже! Вот за это-то на их головы и опустилась карающая длань народного возмездия! Именно на головы – в буквальном смысле.

Всех таких «пийге» в самом Лемви и его окрестностях выловили уже в первые часы 5 мая и к середине дня согнали на главную площадь перед ратушей, оцепили эту буйно сопротивляющуюся толпу добровольцами из участников Сопротивления, притащили на площадь несколько десятков стульев из ближайших кафе и ресторанчиков и принялись овечьими ножницами кромсать пышные девичьи кудри! Невзирая на визг и вопли упиравшихся и царапавшихся девчонок, их в одно мгновение, как овец, обстригали под дружный хохот, свист и насмешки собравшейся толпы горожан, восхищенных редким зрелищем. Обстриженных девиц, плачущих и размазывающих слезы по физиономиям, шлепком пониже пышных спин выталкивали за пределы ограждения и, провожаемых двусмысленными шуточками и улюлюканием толпы, отпускали по домам. Страшная казнь!

Через 2–3 часа экзекуция кончилась, стулья унесли, толпа разошлась, и из окна своего номера в гостинице, выходившего на площадь, я видел только серые плиты древней мостовой, усеянные бесчисленными пучками девичьих волос, развеваемых ветром то в один, то в другой край площади.

Капитуляция прошла спокойно. Только в одном из наших батальонов подвыпившие ребята не сдержались и шарахнули несколько залпов по расположенной неподалеку немецкой части. Немцы на огонь не ответили, и инцидента не произошло, наши умолкли сами. Так и остался приказ, привезенный мною, невыполненным – некому было нас интернировать. Англичане приказали немецкому командованию пешим маршем выводить все войска, включая и наши батальоны, с территории Дании на территорию Шлезвиг-Гольштейна для разоружения и расформирования. Мне не оставалось ничего больше, как переодеться в штатское и отправиться к моим друзьям в Копенгаген.

У трапа на паром, переправлявший поезд Орхус – Копенгаген через пролив Большой Белт, стояли участники Сопротивления со своими красно-белыми повязками и проверяли документы у всех пассажиров. Вид и повадки у этих парней были далеко не такими лопушистыми, как у тех, с которыми мне пришлось встречаться на протяжении двух суток, пока я добирался до Нюрборга, от причала которого отправлялся паром. Одну ночь перед тем я ночевал в Тистеде, в гостинице, где часто останавливался раньше и с хозяином которой не раз пропускал по рюмочке экстра-аквавита. Он и взял меня под защиту от наскочивших парней из Сопротивления. В поезде я сам два раза отговорился от таких же проверяльщиков, но здесь, похоже, дело было поставлено посерьезнее.

Как быть? Ведь не покажешь же им «Зольдбух», или еще того хуже – «Аусвайсс» из бригады Гиля, все еще хранимый мною как память о той незабываемой поре! Теперь этот документ сыграл бы совсем скверную роль. Я живо представил себе, какой бы поднялся крик и беготня тут, у трапа на паром, если бы эти ребята увидели хоть один из этих документов – поймали переодетого «тюска» (немца», наверняка «кригсфербрехера») – военного преступника!

В критические минуты голова работает быстро. Что, если показать им старый советский паспорт, который чудом уцелел у меня во всех бесчисленных передрягах, оставшихся позади? Они ничего не разберут в нем, но там есть моя фотография и советский герб на печати и водяных знаках – гербу с серпом и молотом они, конечно же, поверят! Все советское сейчас в фаворе, а я скажу им, что я – русский, советский, еду в Копенгаген установить связь с советской миссией, которая должна прибыть на днях в столицу.

Но вот беда. Вспоминаю, что паспорт-то лежит на дне одного из чемоданов, а там сверху лежат совершенно компрометирующие вещи: сверху немецкая форма, сапоги, оружие (три пистолета, патроны к ним), подшивки нашей газеты.

Пришлось выйти из очереди, найти укромное местечко и, приоткрыв крышку чемодана, нашарить на дне спасительный советский паспорт.

Все удалось, как надо. Паспорт я достал, не вызвав ни у кого подозрения. Датчане не подозрительны. Добродушие и простодушие – преобладающие черты их народного характера, а в те дни всеобщего ликования и радости они тем не менее были склонны к повышенной бдительности. Я ожидал, что меня таки задержат и мне придется объяснять значение моего паспорта и доказывать его подлинность. Но все было по-другому!

Едва я сказал по-английски (не по-немецки! только не по-немецки!), что я – советский русский, и подал им свой паспорт, указав пальцем на печать с гербом, как все проверяльщики бросили остальных пассажиров, сгрудились вокруг меня и с возгласами радостного удивления принялись хватать меня за руки, жать их, хлопать меня по плечам, по спине – обнимать мужчин у них не принято – и громко, возбужденно кричать что-то приветственное, я и не разобрал всего, что они мне тогда наговорили. Потом тут же отдали мне назад мою паспортину, двое дюжих молодцов похватали мои тяжелые чемоданы и поволокли их по трапу на паром, крича мне, чтобы я не отставал. Оставшиеся у трапа еще кричали мне вслед какие-то доброжелательные слова напутствий, и вот таким совершенно триумфальным образом, на удивление окружавших датчан, я был доставлен наверх в помещение 1-го класса. Ребята, притащившие мой багаж, еще долго трясли мне руки и опять хлопали по плечам, и все лопотали что-то радостное и приветственное.

Паром отправился, а я вышел на палубу, на морской ветер, чтобы немного остыть и успокоиться от пережитого волнения и возбуждения. Все смешалось у меня в голове и в сердце. И радостно было, что вот опять, в критическую минуту, нашелся и удачно избежал опасности, и горько в то же время… Горько от сознания, что вот досталось мне то, что совсем мне не принадлежало. Совсем наоборот, заслужил я вовсе противоположное. Если бы только эти милые ребята знали, кому они только что наговорили столько любезностей и благодарностей, что они несли в этих чемоданах, кого они в 1-й класс устраивали!

Я ходил и ходил по палубе, стараясь не встречаться глазами с датчанами-пассажирами, чтобы избежать их словоохотливости, и медленно, медленно приходил в себя…

С середины мая я уже батрачил в имении «Роогор». Бродя по огромному полю, засеянному цветной капустой, выращиваемой на семена, я передвигал длинные трубы оросительной системы, которые надо было включать в 4 часа утра, и думал, думал, думал…

Теперь ничего другого и не оставалось, сама жизнь выдвигала требование: пришла пора подводить итоги. А итоги были куда как невелики. Я остался не только без Родины, без друзей, без профессии, пригодной в этих условиях, без будущего и даже без своего имени. Никогда не думал, что это так мучительно – скрываться под чужим обличьем, откликаться на чужое имя. Даже своей национальной принадлежности я теперь лишился.

И ради чего? Теперь, когда все кончилось, все встало на свои места и вместе с тем все прояснилось, с беспощадной очевидностью открывалась мне на том пустынном по утрам датском поле вся глубина моего собственного падения и падения тысяч таких же, как я, незадачников. Что мы наделали, безумцы? Во имя чего, во имя какой идеи изменили Родине, своим соотечественникам, пошли служить врагам своей страны и своего народа? Что мы смогли предложить ему взамен того, что он имел и что мы все имели вместе с ним?

Вечерами в своей комнате я доставал свои бумаги и раз за разом перечитывал тот документ, единственный программный документ, который смогло родить наше «движение», пресловутый Манифест Комитета, возглавленного Власовым. Пустота, бессмысленность и демагогическая трепотня этой бумаги, прокламирующей все эти «действительные» свободы, открывалась все с большей и беспощадной ясностью. Одна за другой картины недавнего прошлого проходили перед памятью в те безмолвные утренние часы на поле. Сколько раз за эти четыре года приходилось рисковать жизнью, становиться на самый край пропасти – все оказалось во имя лжи, неправды, прямой и примитивной измены. И мне еще повезло, крупно повезло – я уцелел. А скольким не повезло? Скольким так и пришлось бесполезно и бесславно погибнуть? И еще скольким суждено, как мне вот теперь, влачить жалкое существование изгнанника, страшащегося уже не только людей, но самого себя, вынужденного скрывать от людей даже свое имя.

И опять вспоминалась мне сцена у трапа на пароме. Как восторженно приветствовали меня датчане, когда я назвался советским русским, сколько в этих приветствиях было уважения и признательности к той стране, которую я оставил, к тем людям, которым я изменил, а теперь вот, спасаясь, незаконно примазался! Этот последний, в общем-то пустяковый обман почему-то особенно терзал мою совесть…