Казачий разъезд

Самвелян Николай Григорьевич

Часть третья

 

 

Заря Полтавы

Крману довелось провести несколько очень трудных часов. Он то засыпал, то просыпался и с удивлением замечал, что лежит в постели с холодным компрессом на голове. На столе стояла банка, в которой плавали жирные, напившиеся крови пиявки, а рядом с ними — тощие и худые, те, которые еще не успели напиться крови Крмана.

— Они похожи на ксендзов.

— Кто? — спросил сидевший в изголовье ложа Погорский.

— Пиявки. Одни — на старых и толстых ксендзов, а другие — на юных и тоненьких.

— Успокойся и выпей молока.

— Я спокоен. Мальчика похоронили?

— Спи, Даниил.

В минуты просветления мир вновь обретал для Крмана осязаемость и предметность. Он с удивлением подносил к глазам и рассматривал собственные руки, будто не мог поверить, что они существуют в реальности, гладил шероховатую простыню, которой был покрыт, глядел в окно.

— Анна! — позвал он однажды.

Погорский наклонился над Крманом.

— О ком ты? Тебе лучше?

— Да, лучше! — шептал Крман и вновь засыпал, чтобы через час проснуться в холодном поту.

— Костры все еще горят?

— Не думай ты о кострах, Даниил. Из-за них ты и заболел. Понимаю, что устал. В таком походе и юноши теряют рассудок. А мы с тобой, слава богу, люди в возрасте. Если отдать себе в этом отчет, станет легче.

— Все русские — язычники, — продолжал Крман. — Они только для виду приняли христианство. Мне эта мысль давно покоя не дает. Они и сражаются, как язычники. У них нет самого главного, что делает человека осторожным в мыслях и поступках, — понятия о том, что все мы смертны. У них даже дети какие-то шалые. На моих глазах один мальчишка навлек на себя гибель только для того, чтобы удалась русская кавалерийская атака. Горят ли костры?

— Нет, Даниил, король сам совершил атаку на тех, кто эти костры зажигает… Хотя король был ранен, и тяжело, ему удалось добиться того, что огни по ночам больше не горят. Лежи спокойно!

— Что? — поднялся на своем ложе Крман, отчего мокрое полотенце свалилось со лба ему на грудь. — Неужели костров больше нет?

— Нет их и больше не будет. Ляг удобнее, отдохни. Завтра надо быть на ногах. Уже сегодня ночью или поутру может случиться генеральное сражение. Русские перешли реку.

— Я поднимусь сейчас же! — заявил Крман. — Среди сражающихся может быть один мой знакомый. Я хотел бы отвести опасность от его груди.

— Какую опасность? От чьей груди? Успокойся, Даниил! Сейчас же ляг!

Но Крман, пошатываясь, сделал шаг к табурету, на котором была сложена его одежда. Погорский понял, что Крмана не остановить, и помог ему. Поддерживая под руку, вывел на улицу.

— Что, Даниил, тяжело?

— Голова кружится, и ноги не слушаются.

— Может, вернемся?

— Нет, идем. Я должен его видеть.

— Кого?

— Что за огни у барака короля? Я весь потный, и меня знобит. Идем, надо спешить.

Не доходя до королевского барака, они натолкнулись на группу из шести вооруженных людей. В темноте трудно было бы разобрать, кто это, если бы не характерное сухое покашливание Мазепы. С ним были Орлик, Войнаровский и какие-то неизвестные Крману и Погорскому люди.

— Ага! — сказал Мазепа вместо приветствия. — Значит, выжил. Это хорошо. Набирайся сил. Сегодня придется или преследовать неприятеля, или же бежать от него. В последнем случае нам понадобятся особо резвые кони. Вот, кстати, и кавалерия выстроилась на флангах, а в центре — пехота. Где же король? Что-то его не видать.

— Как не видать? Как раз драбанты выносят его из барака.

— У тебя, Орлик, глаза моложе. На носилках Карл?

— Он.

Когда подошли поближе, то увидели, что носилки были поставлены на оторванные от повозки оси. В этот импровизированный экипаж впрягли двух лошадей. Короля окружали два эскадрона конницы. Заметив Мазепу, король жестом подозвал его:

— Прошу отправиться в обоз, охраняемый казаками, и подбодрить их, так как сейчас считаю нужным лично вселить веру в победу моим войскам.

— Конечно, — поспешно согласился гетман. — Я сейчас же отправлюсь и воодушевлю казаков.

Но минул час, другой. Русского нападения не последовало. Крман сидел на камне, на плаще, подложенном заботливым Погорским.

— Скоро рассвет. Боя не будет. Русские не соизволили напасть. Вернемся домой, Даниил?

Крман кивнул. Он не помнил, как они добрели до хаты и как он оказался в постели. Дальше снова были томительные дни в полудреме. Иногда к нему возвращалось ясное сознание. Тогда он спрашивал у Погорского, состоялось ли сражение. Нет, сражения не было, хотя, казалось, все шло к нему. Наконец поздно вечером распространились слухи, что король решил сам атаковать русских, чтобы не допустить подхода к ним подкреплений.

— Надо собрать вещи, — сказал Даниил, — и седлать коней. Я уже вполне здоров, хоть и слаб. Если будет бой, надо быть готовыми к чему угодно. В последние дни я или спал, или же думал о русских. Они не похожи на нас. Уверяю тебя. Ни в любви, ни в бою, ни в чем они не знают удержу, той границы, которая помогает человеку поступать разумно и выживать. Седлай коней!

Несмотря на протесты Погорского, Даниил заставил собрать нехитрое их имущество, которое вполне уместилось в двух кофрах. Кофры погрузили на коней. Притворили дверь хаты, брошенной хозяевами еще при приближении шведов.

— Меня пугают твои действия, Даниил.

— И меня самого тоже, — ответил Крман. — Но в хату мы больше не вернемся. Сейчас лучше всего быть подле Мазепы.

— Почему?

— Он лучше других, лучше, чем сам король, сумеет оценить обстановку.

— Не пойму твоей мысли.

— А у меня и нет никаких мыслей. У меня есть страх. Огромный страх, который стал вот здесь, в горле, комком и не дает продохнуть.

— Да что за прихоть беседовать с Мазепой? Уверяю, это не самый умный человек на земле.

— Наверное. Но ему больше, чем другим, понятны и шведы и русские. Он ведь из тех русских, который хотел бы стать шведом. Ему будет ясно, что происходит.

Погорский решил, что Крман заговаривается. Да и не удивительно: кто в состоянии выдержать трудности этого невероятного похода, равного которому не было, наверное, от времен вторжения персов в Скифию! Но кто знает, может быть, и персам было не легче? Может быть, все они сошли с ума от странной войны на бесконечных равнинах, где искали большого боя, в котором можно было бы победить скифов. Но скифы решительно не пошли навстречу желаниям Дария. Напротив, они вели себя крайне негостеприимно — тревожили персов внезапными набегами, отступая, выжигали степи, а затем прислали странные дары — пять стрел, птицу, мышь и лягушку, — символический смысл которых по сей день никто так и не смог распознать.

— При чем тут мышь и лягушки?

Теперь уже настал черед Крмана поинтересоваться, о чем это думает вслух Погорский. Когда выяснилось, что о походе древнеперсидского царя Дария, который побывал в этих местах две с лишним тысячи лет назад, Крман буркнул:

— Теперь тебе понятно, что всякий, попав в эту страну, начинает заговариваться и вести себя странно?

А в лагере шведов все было готово к атаке. Войска были выстроены. Вдоль их фронта медленно проносили короля на носилках. Приподнявшись и опершись на левую руку, он обращался к каждому из полков с коротким напутствием. Напомнил о воинской доблести предков, о том, что сейчас им предстоит сражаться за честь Швеции и ее благополучие. Он счел нужным объяснить, что поручает командование войсками фельдмаршалу Рейншильду, ибо сам не в состоянии находиться в седле…

Речь короля сопровождалась странным аккомпанементом из русского лагеря. Оттуда, из темноты, доносился какой-то стук. Там что-то строили.

— Ретраншемент укрепляют, — сказал Мазепа. — Царь Петр очень всяческое строительство любит. А окопы пуще всего.

Начинало светать. Шведская кавалерия двинулась к русскому лагерю. Следом шла пехота. Полки уходили в сероватый вязкий сумрак. Казалось, войска просто медленно тают на глазах.

— Скорее бы взошло солнце!

— Уже светает.

— Где бы взять подзорную трубу?

— Зачем она тебе, Даниил? Ты же не полководец.

Скоро к королевской свите подскакал гонец и что-то сообщил Карлу. Ответных слов короля разобрать нельзя было, но он энергично махнул рукой, и гонец помчал назад, к Рейншильду. Тут же стало известно, что русские за ночь возвели перед ретраншементом еще и редуты. Сколько? Этого еще никто не знал. Но заниматься сейчас разведкой было некогда.

Стало совсем светло. И фельдмаршал отдал приказ кавалерии атаковать. Теперь было видно, как навстречу друг другу мчали во весь опор эскадроны.

— Пехота отстает! — сказал Мазепа Крману. — Сейчас только на нее надежда.

Но шведская пехота поспела вовремя и поддержала кавалерийскую атаку. Насколько можно было судить, русские эскадроны стали медленно отступать к редутам.

— А туда не надо бы! — заметил гетман. — От редутов лучше подальше: там пушки.

Действительно, вскоре редуты в разных местах окутались клубами дыма. Потом произошло нечто непонятное. Шведы как будто бы ворвались в редуты, но бой не утихал. Напротив, русская артиллерия продолжала огонь. Неужели пушки унесли на руках из покинутых редутов?.. Мазепа недоумевал. Да и не только он один. Наверное, не менее странным казалось все это и самому Карлу.

Если бы они находились не на холме в двух милях от битвы, а в первых шеренгах атакующей пехоты, то знали бы, что на самом деле русских редутов было не шесть, как показалось вначале, а десять: четыре были выстроены перпендикулярно к тем шести, которые можно было рассмотреть в подзорную трубу. Это оказалось для шведов полнейшей неожиданностью.

А если бы кому-нибудь из шведских генералов довелось провести последние сутки в русской ставке, то они узнали бы массу любопытного и весьма неприятного для себя. Прежде всего они поняли бы, что русские вовсе не сомневаются в победе. Более того, зная, что к шведам убежал один офицер из немцев и сообщил, что новобранцы будут одеты в мундиры серого сукна, Петр приказал в серое одеть один из лучших полков — Новгородский. Казалось бы, мелочь, но какими неприятностями она грозила Карлу!

А еще они узнали бы, что именно на редуты, выстроенные перед главным ретраншементом, русские и делают ставку. Натолкнувшись на редуты, шведская кавалерия и пехота должны были потерять «накат», ту стремительность, которая почти все решает во время боя. Зазевался, упустил момент — жди неприятностей. Противнику нужны именно эти потерянные тобой минуты. Пройдут годы и десятилетия, а военные теоретики будут анализировать великолепную выдумку Петра — гибельные для шведов редуты…

И кто знает, не у редутов ли уже решился исход битвы?

Меншиков, защищавший редуты, дважды отказался отступить к главному царскому ретраншементу. Образ действий отчаянный. Вдумайтесь: дважды не выполнил во время битвы приказ главнокомандующего, несмотря на то что Петр послал к нему генерал-адъютанта. Но Меншиков, под которым уже были убиты две лошади, вскочил на третью и вновь повел свои полки на шведов. Он был в полной уверенности, что победу можно добыть сейчас же, немедленно, не вводя в дело главные силы русской армии. И никто не узнает теперь, кто был более прав: Петр, решивший действовать наверняка, или Меншиков, который готов был рискнуть, и не совсем безосновательно.

Но так или иначе, Петр настоял на своем. Он послал Меншикова с пятью эскадронами и еще пятью батальонами пехоты преследовать отрезанных от неприятельского войска генералов Рооса и Шлиппенбаха…

Даниил с удивлением заметил, что солнце поднялось уже довольно высоко, а казалось, что битва лишь недавно началась. Спросил у Мазепы, который час, забыв, что может посмотреть на собственные часы.

— Девятый, — ответил гетман. — Царь выводит войска из лагеря. Теперь королю и деваться некуда. Перед фронтом — русские, а в тылу — Полтава с ее гарнизоном.

В это время в русском лагере произошло нечто странное. Часть конницы внезапно отошла с линии редутов и расположилась на правом фланге у русского лагеря. Затем столь же внезапно русская кавалерия атаковала шведскую, отбросила ее, но, вместо того чтобы продолжить сечу, галопом помчала от лагеря на правый же фланг строящейся к бою русской армии. Пыль, поднятая тысячами копыт, скрыла расположение всего русского лагеря.

— Многое видывал, но такого еще никогда! — сказал Мазепа.

— А что произошло? — спросил Крман. — Я ничего не понимаю. Вас что-то удивило?

— Все, И маневр русской конницы, и даже то, что бог в помощь русским. Надо же было поднять такую пыль, что теперь и не понять, что царь затевает… Неужто они специально все придумали или само собой получилось?

Вскоре пыль улеглась. Теперь были четко видны сошедшиеся в полном боевом порядке армии. Русская пехота была выстроена в две линии, с конницей на флангах. В интервалах между полками были установлены пушки. У шведов, напротив, пехота расположилась в одну линию, а кавалерия — в две. Шведы ударили в самый центр русской армии, где стояли одетые в серые мундиры солдаты. Казалось, еще немного — и они прорвут первую линию, опрокинут и вторую.

— Можно попросить у вас подзорную трубу? — спросил Крман у Мазепы.

Гетман отмахнулся от Крмана, как от назойливой мухи. Но тихий Даниил проявил вдруг неожиданную настойчивость.

— Мне очень хотелось бы посмотреть на баталию. Я такое вижу впервые.

— И я тоже, — холодно ответил Мазепа. — Боюсь, что и в последний раз. Куда смотрит король? Русская конница охватывает шведские фланги. Назад! Скорее, пока еще можно! Атаковать поздно. Надо отходить.

Подскакал Орлик:

— Подожди, главное еще впереди!

— Главное, Орлик, уже позади, — сказал гетман. — Скажи, чтобы четыре основных воза с охраной шли к Переволочной.

— Не пойму, чего ты испугался?

— А мне пугаться уже нечего. У меня все пропало, кроме тех четырех возов. Делай то, что я сказал.

Крман слышал разговор, но ничего в нем не понял. Почему гетман считает, что главное уже позади? Насколько он, Крман, мог судить, шведы все еще атаковали русских и даже немного потеснили их. Но настоящие битвы он представлял себе не такими. Они ему виделись дымными, грохочущими, крикливыми. Во всех смыслах ужасными, как видения ада. А тут все выглядело красиво и даже картинно. Скакали одетые в красивые мундиры люди, навстречу им — другие. Сшиблись под горой, помахали саблями. Окутались округлыми — как облака в небе, только поменьше — дымками выстрелов редуты… Слева — лес, позади — река… Такую картинку вполне можно было взять сюжетом для гобелена. И он никого не пугал бы и не наводил на мысль о смерти, гибели людей. Такой сюжет, как ни странно, можно было бы назвать даже изящным и законченным.

— Где же битва? — спросил вслух Крман. — Где она?

— Перед тобой! — буркнул Мазепа. — Если хочешь остаться живым, погоняй своего коня.

— Нет, я хочу понять, что именно происходит? Я не могу постоянно полагаться на чьи-то слова и мнения. Мне нужно видеть все своими глазами, объять все собственным умом.

— Смотри, — сказал гетман. — Пробуй понять, если сумеешь…

Но то, что происходило на поле, показалось Крману странным. По причине, которой Крман не понял, шведы начали отступать. Вернее, они даже не отступали, а бежали. А русская конница, как и предрекал гетман, успела ударить шведам во фланги…

Крман внезапно почувствовал резь в виске и тошноту. И только тут вспомнил о Погорском. Где он? Что с ним? Оказалось, что Погорский спокойно спит на плаще у куста боярышника, подложив под голову руку. Лицо его было младенчески безмятежным. Рядом с Погорским пощипывали траву стреноженные и связанные друг с другом уздечками кони…

И тут начался тот самый грохот, который казался Крману обязательным при каждой большой битве. Открыли огонь русские пушки. Их было много. Крман начал было считать количество дымков, но тут же сбился со счета.

Мазепа держал в руке большие золотые часы. Интересно, для чего они ему сейчас понадобились? Погорский проснулся и, ничего не понимая, принялся, совсем как дитя, тереть глаза.

Мазепа невозмутимо продолжал изучать циферблат собственных часов, как будто это были не часы, а сказочный волшебный камень, в котором можно было увидеть будущее. Русская пехота на флангах как будто начала теснить шведов… Кроме того, русские хором что-то кричали.

— Что они кричат?

— Кто? Русские? Они кричат «ура», — ответил Мазепа. — Бегите! Чтобы спастись, у вас осталось не более четверти часа.

Сказав это, гетман повернул коня и вместе с Орликом шагом спустился с холма. Но Погорский с Крманом замешкались. Они еще ничего не понимали. Ведь битва еще продолжалась. Шведы как будто не собирались отступать.

Правда, вскоре на двух скрещенных пиках принесли Карла. Оказалось, что носилки были разбиты русским ядром. Тут же подскакал Рейншильд, крикнул драбантам:

— Солдаты! Спасайте короля! Наша пехота погибла!

Король был бледен. Крману показалось, что он без сознания. Но все же Карла усадили в седло. Он даже показал жестом, что поддерживать его не надо.

Только теперь Крман увидел, что от стройной линии шведского войска ничего не осталось. Русские сумели раздробить ее на множество мелких островков. Кое-где шведы вели еще ответный огонь. В других местах, судя по движениям солдат, шла рукопашная.

— Даниил! Даниил! — кричал Погорский. — Что с тобой сделалось? На коней!

Что было дальше? Если бы Крмана попросили описать, какие чувства владели им в последующие три дня, он ответил бы: «Никакие». Да, мчали к Днепру, оглядываясь, не приближается ли русская погоня. Спали по два часа в сутки, не расседлывая коней. Никто не говорил об усталости, о невзгодах. Все просто бежали. И бег стал казаться смыслом существования: быстрее, быстрее, быстрее к Днепру. Причем никто не отдавал себе отчета в том, что же изменится, когда они наконец достигнут Днепра. Лица людей были черны от пыли. Павших коней даже не оттаскивали на обочину, чтобы освободить дорогу идущим сзади.

Опомнились лишь в Переволочной. Ночевали под открытым небом. Благо ночи выдались теплые. Низкие спелые звезды слепили, не давали уснуть. Оказалось, что всех средств для переправы — два челна и небольшое судно, способное поднять полсотни людей, но без оружия и скарба. Из опытных генералов уцелели лишь Крейц да Левенгаупт. Никто не знал, сколько именно войска спаслось. Называли цифры от пятнадцати до двадцати тысяч.

Говорили, что король намерен дать здесь еще один бой русским, но никто не понимал, как этот бой можно дать, потеряв пушки и не имея достаточного количества мушкетного пороха. Пока шли эти совещания, часть казаков во главе с Костей Гордиенко переправилась на правый берег. Там же оказалось до сотни шведских кирасир. Король велел схватить беглецов и расстрелять, Но куда легче было отдать приказ, чем выполнить.

На следующий день, к полудню, распространились слухи, что к Переволочной приближается русская армия во главе с решительным Меншиковым. Король отдал приказ строить через Днепр мост. Ему ответили, что под рукой нет никакого дерева. Неожиданную находчивость проявил Погорский. Он приволок из разбитой церкви части деревянного алтаря, куски бревен, нашел мастеров, которые за два часа сбили плот. Охотников плыть вместе с Крманом и Погорским оказалось много. Даже слишком много. Каким-то образом на плот забралась женщина с мужем и ребенком. Она уверяла, что родом из Семиградья, пыталась вручить Погорскому мешок с двумя тысячами дукатов. Тут же оказались двое немых в простой крестьянской одежде. Впрочем, немые очень походили внешне на белокурых, сероглазых шведов. Может быть, они были вовсе не немыми, а тоже дезертирами?

— Скорее! Скорее! — торопил Погорский. — Надо отчаливать. Еще два-три гостя — и плот пойдет ко дну.

Оттолкнулись от берега и кое-как проплыли метров двести. Но груз, видимо, и вправду был тяжел для плота, он стал погружаться в воду. Голосила обладательница двух тысяч дукатов.

Двое немых разделись и вплавь решили возвращаться к левому берегу. Но тут к плоту подгребли два рыбака на челнах. Жирный блеск золотых дукатов помог договориться без переводчика. Крман взял с собой только плащ и кофр с русскими книжками, бельем и куском хлеба. Но, как вскоре выяснилось, хлеб подмок и раскис. Его пришлось выбросить.

В конце концов Погорский и Крман переправились на правый берег — без вещей, без коней, даже без еды. Сотни других людей переправлялись так же, как Погорский с Крманом, — на хлипких самодельных плотах, сбитых из обломков карет, возов, случайно подобранных на берегу бревен. Плоты эти, как правило, тонули, не достигнув и середины реки. Те, кто умел плавать, пробовали добраться до берега. Над рекой стелился не крик и не плач, а какой-то сплошной стон. Вдруг ниже по течению на правый берег выбрался табун оседланных лошадей. Кто знает, почему кони поплыли вслед за людьми. Охватила ли их тоже паника, вел ли их инстинкт или одним им известная лошадиная мудрость, но кони убрались подальше от опасного места, где вот-вот должен был грянуть новый бой. Но, даже переплыв Днепр, они не добыли себе свободы. Коней принялись отлавливать. За доброго коня можно было получить целое состояние. И Крману с Погорским пришлось бы плохо, если бы судьба в очередной раз не смилостивилась над ними. Не успев обсохнуть и выяснить, что же из багажа удалось спасти, они натолкнулись на гетмана. Орлика и Войнаровского, которые переплыли реку на небольшом судне, вместившем, впрочем, полусотню конников. Судно тут же отправилось за другой партией казаков.

— Значит, выплыли? — удивился Мазепа, увидев Крмана с Погорским. — Такие, как вы, обычно тонут. Вид у вас как у куриц после дождя.

Впрочем, гетман распорядился выдать им лошадей, а Орлику приказал тут же изготовить для обоих путешественников охранную грамоту на латинском языке, в которой предписывалось всем оказывать Крману и Погорскому помощь в их путешествии. Орлик быстро все это изобразил на мятом листе бумаги (оказалось, что он не расстался с походной чернильницей) и тут же прихлопнул печатью, на которой был изображен казак при сабле и со стрелами, а вокруг шла надпись: «Печать Малой России войска королевского». Наверное, изготовили печать уже после перехода Мазепы к Карлу, потому на печати и возникло слово «королевского».

А дальше была безумная скачка по степи. От пота, смешанного с глинистой пылью, лица покрывались ломкими корками, похожими на маски, потрескавшимися в уголках глаз и у рта. Двигались двумя колоннами: шведы во главе с королем, а параллельно — казаки с Мазепой. Почему так получилось, никто не знал, но шведская и казацкая колонны двигались порознь. А бивуаки разбивали в полумиле друг от друга. И это очень напоминало два враждебных стана. Невольно закрадывалась мысль, что шведы почему-то считали виновниками поражения казаков, а казаки — шведов.

Крман в эти дни был рядом с гетманом. Орликом и стариком Лукой, который продолжал варить на привалах свои колдовские зелья. Мазепа пил их теперь уже не из склянки, а прямо из той же кружки, в которой Лука варил настои.

Вскоре стало известно, что Левенгаупт с остатками армии капитулировал под Переволочной. Без единого выстрела, без попыток оказать настигшему его отряду Меншикова хоть малейшее сопротивление. Карл, узнав об этом, сорвал повязку с ноги и швырнул ее в лицо ни в чем не повинному хирургу.

— То ли еще будет! — сказал Мазепа, узнав об этом поступке короля. — Никто, даже сам царь Петр, не представляет, какую викторию он одержал. Иначе не пировал бы в шатрах под Полтавой, а тут же снарядил за нами погоню. Нас с королем и со всем обозом голыми руками можно было брать. Эх, сил бы побольше! Снова уговорил бы царя простить меня… Напрасно говорят, что со старостью к человеку приходит мудрость. Старость — это беда или же наказание господне. Человек и телом и душой становится хилым, как дитя малое. Тебе, Орлик, самое время в Москву бежать. Авось простят.

Орлик сидел задумчивый, опустив острый нос на грудь. Иногда что-нибудь односложно отвечал гетману. Чаще молчал. Никто не стеснялся Крмана и Погорского. Говорили при них о самом сокровенном — о том, как выжить, как спастись…

Но, видимо, не все собирались выжить. Многие отчаялись. И на одном из привалов на старом дубе, росшем неподалеку от тоненького ручейка, повесились двое — шведский офицер и казак из тех, что перебрались на Правобережье вместе с Костей Гордиенко. Их не стали хоронить. Король запретил. Он не терпел трусов. Зато судачили об этом событии долго. Кто первый повесился: швед или казак? Не могли же они, сговорившись, сделать это одновременно. Следовательно, сначала повесился один, а затем второй, увидев, сколь простым может быть выход из положения.

— Почему все спорят о таких странных вещах? — спросил Крман у гетмана. — Какая разница, кто первый, а кто второй решил лишить себя жизни? Страшен сам факт.

— Потому и спорят о мелочах, чтобы не думать о главном, — ответил Мазепа. — Так и я сейчас больше всего пекусь о том, чтобы не утащили с возов два бочонка с золотом. А ведь мне оно будто уже и ни к чему. Помирать пора. Не на могиле же золотой курган насыпать.

— Я давно хотел побеседовать с вами, — начал было Крман.

— О чем беседовать? — Гетман махнул рукой. — Не о чем.

— Вы считаете, что главной ошибкой была осада Полтавы?

— Нет, — сказал Мазепа. — Шведская армия погибла еще до Полтавы. А главная баталия могла быть под Полтавой или в другом месте — неважно.

— Но если вы так хорошо все понимали, зачем же вы перешли на сторону короля?

Гетман долго гладил свою ставшую уже клочковатой седую, с желтизной бороду, затем поднял на Крмана глаза. И взгляд их был пуст и скучен.

— Откуда я знаю? — тоскливо сказал Мазепа. — Решил последнюю в своей жизни игру сыграть… да пустое все это. Что случилось, того не воротить. Другое мой ум теперь занимает. Раньше я всегда сам себя как бы со стороны видел. Слово скажу, шаг сделаю, а сам будто это не я, а другой человек: подглядываю и в уме решаю, что правильно, а что неправильно. Да и того хуже — один Мазепа уходил от царя к королю Карлу, а другой Мазепа понимал, что первый сам себе могилу роет… А теперь вдруг все прошло. Нет двух Мазеп. Остался один, который сам теперь не знает, чего хочет. Пожалуй, пуще всего — лечь где-нибудь на удобном лежаке и поспать.

Позднее обо всем этом — о казаке и шведе, повесившихся на одном дереве, и о спорах, кому первому пришла в голову мысль таким образом кончить счеты с жизнью, — Крман подробно напишет в своих мемуарах о походе шведского короля в глубь России. Но до той поры, пока Крман сядет за стол и сможет спокойно обдумать все то, что он увидел в этот страшный год…

Неподалеку от Очакова беглецов настигла настоящая степная гроза. По странной случайности тучи шли с севера. И в этом тоже увидели знамение — божью кару. Уж не царь ли Петр наслал эти черные, низко идущие над землей тучи? Когда гроза грянула и между тучами и землей заметались злые короткие молнии, все спешились и легли лицом в полынь, забыв привязать или стреножить коней. Те метались по степи. Может быть, страх, который испытывали люди, передался и им.

Гроза миновала быстро. Ветер погнал тучи дальше, к морю. Но еще долго пришлось отлавливать вырывающихся, храпящих, нервно прядающих ушами коней…

 

Сумка почтового курьера

Сначала слово царю Петру:

«Хотя и зело жестоко во огне оба войска бились, однако ж то все далее двух часов не продолжалось: ибо непобедимые господа шведы скоро хребет показали, и от наших войск с такою храбростию вся неприятельская армия (с малым уроном наших войск), кавалерия и инфантерия весьма опровергнута, так что шведское войско ни единожды потом не остановилось, но без остановки от наших шпагами и байонетами колоты… Неприятельских трупов мертвых перечтено на боевом месте и у редут 9234, кроме тех, которые по лесам и полям побиты и от ран померли… При сем же и сие ведать надлежит, что из нашей пехоты только одна трудная линия с неприятелем в бою была, а другая до того бою не дошла».

А теперь будет справедливым представить слово побежденному — Карлу XII.

Мы вам уже говорили, что в шведском короле, возможно, погиб писатель. Правда, вряд ли талантливый. И уж во всяком случае, никак не юморист. Тем не менее он продиктовал (он ведь еще не оправился от раны и сам писать не мог) из Очакова письмо, адресованное правительственному совету — или, как его иначе называли. Комиссии обороны, — которое может вызвать лишь недоумение или смех. Мы цитируем его дословно:

«Прошло значительное время, как мы не имели сведений из Швеции и мы не имели случая написать письма отсюда. В это время обстоятельства здесь были хороши, и все хорошо проходило, так что предполагали в скором времени получить такой большой перевес над врагом, что он будет вынужден согласиться на заключение такого мира, какой от него потребуют. Но вышло благодаря странному и несчастному случаю так, что шведские войска 28-го числа июня месяца потерпели потери в полевом сражении. Это произошло не вследствие храбрости или большой численности неприятеля, потому что сначала их постоянно отбрасывали, но место и обстоятельства были настолько выгодны для врагов, а также место было так укреплено, что шведы вследствие этого понесли большие потери. С большим боевым пылом они, несмотря на все преимущества врага, постоянно на него нападали и преследовали его. При этом так случилось, что большая часть пехоты погибла и что конница тоже понесла потери. Во всяком случае, эти потери велики. Однако мы теперь заняты приисканием средств, чтобы неприятель от этого не приобрел никакого перевеса и даже не получил бы ни малейшей выгоды».

Вы знаете, это, наверное, тот самый случай, когда, сколько ни крути, как ни вчитывайся в текст, все равно не поймешь, что же именно хотел сказать король. Ведь он уже знал, что под Полтавой было не просто неудачное сражение. Там сокрушена и полностью разгромлена шведская армия, взяты в плен почти все военачальники, захвачена походная казна и канцелярия короля. Ко времени, когда он прибыл в Очаков, уже было известно, кто из шведских министров и генералов попал в плен, а кто спасся. Стало совершенно очевидным, что под Переволочной капитулировали и остатки разгромленной армии. Трудно сказать, на что надеялся король, отправляя на родину столь странные послания, изобилующие словами «случилось», «получилось», «вышло»…

А чуть позднее он весело напишет в Стокгольм:

«Здесь все идет хорошо. Только к концу года вследствие одного особого случая армия имела несчастье понести потери, которые, как я надеюсь, в короткий срок будут поправлены. За несколько дней перед сражением я тоже получил одну любезность, которая помешала ездить верхом, но я думаю, что я скоро избавлюсь от ущерба, который состоит в том, что я должен был прервать верховую езду».

И всех-то дел: «потери… которые в короткий срок будут поправлены…», «…одна любезность, которая помешала ездить верхом».

Король решил не выходить из образа, не давать никому повода считать, будто неудачи сломили его. Это, конечно, была попытка с негодными средствами. Ведь известия о Полтаве и о капитуляции армии шведов под Переволочной, без единого выстрела сдавшихся девятитысячному отряду во главе с Меншиковым, дошли до всех европейских столиц задолго до того, как послания Карла добрались до Стокгольма.

Все тот же английский посол Витворт с удивлением писал в Лондон, что «вопреки всем ожиданиям у неприятеля была еще армия, около 15 тысяч человек, отборные части, больше всего — кавалеристы… Они сдались в плен и в тот же день сдали все свое оружие, артиллерию, амуницию, полевую казну, канцелярию, литавры, знамена, флаги, барабаны… Таким-то образом вся вражеская армия, столь прославленная молвой на весь свет, стала добычей его царского величества, ничего от нее не спаслось, кроме одной тысячи приблизительно кавалеристов, которые бежали вместе с королем. Может быть, в истории не было еще примера такой многочисленной регулярной армии, покорно подчинившейся подобной участи».

Стало уже известным и то, что русские разгромили шведов малыми силами, фактически введя в бои под Полтавой всего лишь десять тысяч человек.

По-разному передавали слова царя Петра, произнесенные им перед полками, о том, что ему его собственная жизнь не дорога и не во имя собственной славы шлет он полки в бой, а для блага России, которая стояла и стоять будет непоколебимо во веки веков. Рассказывали и о том, что Петр, над робостью которого начали было уже посмеиваться (шутка ли — отступал полтора года!), во время Полтавской битвы оказался в самой гуще сражения, подбадривая солдат… Причем шляпа царя была прострелена в двух местах, медный нагрудный крест пробит пулей, под ним убили лошадь, но он не дрогнул, а, напротив, личным мужеством увлек за собой полки. А затем, после победы, пировал в шатрах, куда были званы и все захваченные в плен военачальники. И будто бы царь поднял тост за своих учителей — шведских генералов, на что пленный граф Пипер с горькой улыбкой ответил: «Хорошо же вы отплатили, ваше величество, своим учителям!»

Из письма саксонского офицера Фридриха Мильтица супруге Эбильгардине в Дрезден в июле 1709 года

«Любезная супруга моя Эбильгардина! Милые дети!

Как долго я вас не видел. И как жажду прижать к груди своей.

Судьба оказалась милостивой ко мне. Я спасся среди тех немногих соотечественников моих, коим удалось пережить сражения под Полтавой и на берегу Днепра у острова, где когда-то жили вольные казаки, которые называли себя рыцарями здешних краев, хотя на рыцарей ни видом, ни повадками своими никак не походили.

Что же касается большинства моих соотечественников, угнанных в поход вместе с Карлом шведским, то большинство из них полегли на поле брани или же попали в русский плен. Этот поход на многое открыл мне глаза…

Еще до баталии под Полтавой мы, саксонцы, поняли, в какую беду нас ввергли. Не думай, что мы остались в долгу и не отплатили королю за все то, что довелось нам претерпеть. Именно в ту пору, сговорившись, мы выкрали из барака короля шведского его любимого петуха, который будил его по утрам, в лесу, тайком, зажарили его и съели. Король очень скучал и горевал о петухе. Хочу думать, что это испортило ему настроение перед битвой и хоть частично стало причиной его поражения.

Пишу все это, не боясь, что письмо попадет в руки королю. Мы уже во владениях турецкого султана. И нас, полтора десятка спасшихся саксонцев, обещают вскоре отпустить домой. Сейчас я уже не боюсь, что письмо будет перехвачено. У шведского короля нет власти казнить нас или миловать, а наши гостеприимные хозяева турки, полагаю, вскоре разрешат нам возвратиться на родину… Как сладостна будет минута нашей встречи, как счастлив я буду вновь оказаться в лоне семьи своей!..

Любящий тебя твой супруг Фридрих».

Еще долго будут скакать от столицы к столице курьеры, разнося удивительные, пугающие обывателей послания. Но шло время, и всем пришлось убедиться, что сведения, поступавшие из далекой России, были даже неполны. На самом деле разгром «Северного Александра» в деталях был еще более ужасным и унизительным, а военная мощь Швеции сокрушена.

Но все это уже из области высокой политики, из дипломатических депеш и посланий венценосцев. А венценосцы и дипломаты, как известно, мыслят не так, как обычные люди, которым нет дела до претензий шведского короля на европейское владычество или же намерений саксонского курфюрста с помощью фарфора завоевать мир. И потому мы вам расскажем еще о двух письмах, которыми обменялись Мария Друкаревичева и купец Михайло, который, как вы могли уже догадаться, купцом был постольку поскольку, а на самом деле верно служил царю Петру и оказал ему немало услуг.

Мария просила сообщить ей о судьбе Василия, о том, где он сейчас, не ранен ли, почему от него так давно нет известий.

«Во Львове, — писала панна Мария, — все спокойно. А точнее будет сказать — город погрузился в сон. Не заложено ни одного нового здания. Не открылось ни одного постоялого двора. Все ждут, чем закончится схватка титанов на востоке».

Было в письме панны Марии еще несколько малозначащих фраз. Чувствовалось, что ей тревожно, а потому она несколько многословнее, чем обычно.

Ответ Михайлы был осторожным и дипломатичным. Михайло сообщил, что отряд Василия действовал успешно, за что получил одобрение даже от самого князя Меншикова. Но в одной из схваток со шведами, буквально накануне самой Полтавской баталии, Василий исчез. Если он взят шведами в плен, то, можно надеяться, будет пощажен.

Вместе с тем купец переслал Марии письмо, которое Василий отдал с непременным условием: переслать панне Марии только в случае его, Василия, гибели. Содержание письма было столь неожиданным для панны Марии, что понадобилась нюхательная соль и холодные компрессы на лоб, чтобы привести ее в чувство. Василий просил панну Марию забыть о нем, так как он ее по-настоящему никогда не любил, не чувствовал себя с нею легко и свободно, а понял он это окончательно, встретив в отряде одну простую девушку, имени которой называть он не намерен.

«…Я чувствовал бы себя лжецом, если бы не сказал об этом прямо, — писал Василий. — Поскольку я твердо решил не возвращаться во Львов, то мы с тобой никогда уже не встретимся. Где я буду? Так ли важно это? Сложу голову в бою, отправлюсь на Дон или в Сибирь… Русское государство велико. Места хватит для всех. Я не желаю впредь понимать себя в качестве подданного короля Августа. Вместе с тем как уходил, отдалялся от меня Львов, меркла и любовь к тебе. Понимаю, что принес тебе горе. Не осуди и прости. Не сказать всего этого честно и прямо было бы подлостью.

Да хранит тебя бог»

Мы не станем описывать вам чувства панны Марии в день, когда она получила письма Михайлы и Василия. Важнее другое: через некоторое время панна Мария нашла в себе силы перешагнуть через обиду и уязвленное самолюбие и твердо решила выяснить, жив Василий или мертв. Если погиб, то где похоронен, если жив, то не в неволе ли?

 

Розы пана Лянскоронского

Алые розы. Белые розы. Алые розы. Белые розы. Снова алые. И снова белые. Что же касается писем, то они тоже были на разноцветной бумаге: на голубой и розовой.

Панна Мария только что возвратилась во Львов из дальней поездки. Она еще была в дорожной кофте-рубашке, яркой свободной юбке, не стеснявшей шага. Шляпу с вуалью она бросила на стол в гостиной. Справца, неслышно двигавшийся следом за хозяйкой, тут же убрал ее.

— Розы опять от Лянскоронского?

Справца наклонил голову: от кого же еще? Не только розы, но и письма. Целый ворох писем. Панна Мария упала в кресло. Под глазами синие круги. Видимо, дорога далась ей нелегко.

— Я хотел доложить… — начал было справца.

— Не сейчас.

— Может быть, светлая панна прикажет подать обед?

— Нет, ничего не прикажу. Кроме единственного — на сегодня оставить меня в покое.

— Да, да, конечно, — прошелестел справца. — Если мне будет дозволено… Мои лета и седины позволяют это сделать, ничем не оскорбив панну. Вы удивительная женщина, панна Мария. Самая красивая, самая умная, самая тонкая, каких мне доводилось видеть за те шестьдесят четыре года, что я хожу по земле. Я говорю это не только от своего имени. Так думают все шесть ваших слуг. Я беру на себя смелость сказать, что мы вам не просто слуги, а настоящие друзья. Мы понимаем, как вам сейчас трудно, и сделаем все для вашего покоя.

— Спасибо, — прервала справцу панна Мария. — По-настоящему удивительную женщину я видела всего несколько дней назад. Это простая крестьянка. Она растила своего сына, который к ней уже никогда не вернется. Но она не верит в это. Каждый вечер она стоит у тына и глядит на дорогу. Вот уже сорок лет ждет она своего отца, четверть века — любимого. И так же будет до последнего своего часа ждать сына.

— Я догадываюсь, о ком идет речь.

— Извините, я устала, — сказала панна Мария. — Спасибо за добрые слова… Нет, обеда не надо. Я отдохну.

Справца вздохнул, поднял очи к небу, шепотом сотворил молитву и вышел. Панна Мария осталась сидеть в креслах, уронив руки на колени. В зале было сумрачно, несмотря на еще ранний час. Но в этом году осень во Львове не удалась. Не сияли золотом склоны Высокого замка. Над городом кругами бродили угрюмые тучи. В воздухе висел мелкий назойливый дождик… Анна отказалась принять от Марии деньги: «Зачем мне? Не надо мне вашего золота. Он все равно вернется. Я знаю: он придет!» Уж не подумала ли Анна, что ей предлагают плату за смерть сына? А если заглянуть в самую глубину сознания, туда, где кроются мысли неясные, нечеткие, которые и в слова не втиснешь, так нет ли правды, в том, что Анна заподозрила? Что было бы с Василием, если бы не их знакомство и не совещания в фольварке? Может быть, он не отправился бы к Мазепе, а остался во Львове, вновь поступил бы на службу к Лянскоронскому… Ох этот Лянскоронский с его неизменными розами и письмами на разноцветной бумаге!

— Кто здесь? Опять вы? — Она сама испугалась, услышав свой голос: перед нею вновь стоял справца. — О чем вы говорите? Кто стоит у двери? Пан Лянскоронский? Я же сказала, что плохо чувствую себя!.. Или же нет — зовите!

Она даже не поднялась навстречу гостю, а только молча указала на пустое кресло.

Лянскоронский был оригиналом. Это выражалось, в частности, в том, что одевался он нарочито старомодно. Парчовая перевязь через правое плечо (хотя шпаги он не носил), перчатки с раструбами, трость и розетка из лент на плече. Ленты были красного и белого цвета. По какой-то причине, одному ему известной, пан Венцеслав считал, будто это любимые цвета панны Марии. Потому и слал ей белые и алые розы.

— Рад видеть вас в добром здравии, светлая панна! — сказал Лянскоронский. — Город уныл, мрачен, грустен и пришиблен к земле дождями. Может быть, это начало если не всемирного, то всельвовского потопа? Подумываю о том, чтобы начать строительство ковчега.

— В него вы собираетесь поместить свои коллекции?

— Конечно. Но не только их. Если вы захотите, в ковчеге будут предусмотрены и апартаменты для вас.

— Оставьте! — сказала панна Мария. — Меня всегда удивляло, почему вы, неглупый и образованный человек, так охотно играете роль шута?

— Видимо, потому, что иная роль мне не по силам. Чем должен я был заняться в жизни? Политикой? Участием в одной из многочисленных партий? Но мне это неинтересно. Писать стихи или романы? Но их и без того написано так много, что человечество вряд ли нуждается в новых. Пусть усвоит то, что уже есть. Ваять? Какой смысл? Праксителя и Фидия нам не превзойти. Соорудить еще один собор святого Петра? Победить Голиафа? Но собор уже сооружен, а Голиаф повержен. В общем, я занимаюсь тем, что считаю полезным: собираю старые и мудрые книги, картины, скульптуру и записываю смешные истории, случающиеся время от времени даже в нашем скучном, утонувшем в дождях городе. Вы скажете, что я не творец, а человек, который потребляет то, что создано другими. Возможно. Правда, я мог бы возразить: сохранить то, что создано другими, не менее важно, чем творить самому. Я хотел бы, как римский император Нерон, петь. Однако и тут многое мешает: у меня нет ни слуха, ни голоса. И если даже император не мог заставить признать себя в качестве певца, то тем более не сумею этого сделать я. Аминь!

Лицо Лянскоронского было розовым и по-детски безмятежным. Белые холеные руки с длинными ногтями на мизинцах спокойно лежали на коленях. Лянскоронский являл собою идеал выдержанного и воспитанного человека.

— Вы молчите? Вам нечего мне сказать?

— Я устала.

Лицо Лянскоронского осталось таким же спокойным. Но только чуть заметно дрогнули губы.

— Кроме того, я разрешаю себе и другие невинные шалости, — как ни в чем не бывало продолжал Лянскоронский. — Есть у меня в доме десятиугольная комната, все стены которой, пол и потолок покрыты толстыми венецианскими зеркалами. Я люблю бродить по ней. Испытываешь чувство необычайное: будто ты превратился в толпу себе подобных. Вижу ваше нетерпение, панна Мария. Вы бледны и устали. Мне не следовало бы злоупотреблять вашим терпением. Но обещаю, что этот наш разговор, если он придется вам не по душе, будет последним. Я хорошо знаю причину вашей грусти. Понимаю, что не мне принадлежит ваше сердце.

— Причина не одна, — сказала панна Мария. — И если бы я попробовала рассказать о том, что делается в моей душе, то не хватило бы и целого дня. Да и не сумею я выразить всё словами.

— А вы попробуйте.

— Зачем это вам?

— Полагаю, что ваша исповедь принесет мне только огорчения. И все же я готов ее выслушать, потому что верю — сумею помочь. Я так искренне отношусь к вам, что не способен лукавить. А честный разговор — глоток свежего воздуха.

Панна Мария подняла голову и внимательно посмотрела на Лянскоронского. Может быть, она впервые осознала, что находится в зале не одна, что перед нею сидит живой человек, из плоти и крови, с душой живой и неспокойной.

— Подождите меня, — сказала Мария.

Вскоре она возвратилась в зал и протянула Лянскоронскому последнее письмо Василия.

— Зачем он это написал? Почему просил переслать мне в случае своей гибели? Нужна ли кому-то такая правда, если она приносит только горе?

Лянскоронский внимательно прочитал письмо. И на этот раз рука его, державшая потертый на сгибах желтый лист бумаги, дрожала.

— Какую фразу, панна, вы только что произнесли? Повторите ее.

— Нужна ли правда, которая приносит горе? Вы ее имели в виду?

— Да, ее. Так вот, в письме нет ни слова правды. Василий любил только вас. Но, полагаю, любовь эта была непростой и чем-то самого его пугала. Вы слишком сильная и самостоятельная натура. И он не из слабых. В общем, письмо написано лишь для того, чтобы вы поскорее забыли о его авторе, не тосковали. Он сумел перешагнуть через себя самого, как сейчас пытаюсь сделать я сам, говоря вам то, что на моем месте не следовало бы говорить.

— Но в их отряде действительно была девушка по имени Евдокия. Более того, мне точно известно, где, когда и как погиб Василий. Она высаживает на могиле алые маки.

— Ну что же, — сказал Лянскоронский. — Право девушки любить того, кого она любит. Живого или мертвого. Никто не в силах убить то, что живо в ее душе. А в ковчеге, в который я вас пригласил, нашлось бы место для портрета Василия.

Лянскоронский поднялся с кресел, подошел к панне Марии и склонился над нею.

— Я предлагаю вам защиту от всех страстей эпохи, от того, что терзает вашу душу и не дает возможности спокойно спать. Я не очень богат. Но и не так беден, чтобы не суметь от всего отгородиться. Я тоже дерусь, сражаюсь — ежедневно, ежечасно — за право быть самим собой, жить негромкой, но своей жизнью. Я приглашаю вас в свой ковчег. На его борту будут царить открытые и честные отношения.

— Спасибо, — ответила панна Мария. — Решение мною принято, я ухожу в монастырь, а свое небольшое состояние отдаю Ставропигийскому братству для расширения типографии, несмотря на то что братство, кажется, все больше подпадает под влияние униатов. Может быть, теперь там не будут печатать русских книг… Все идет прахом. А сама я похожа на выгоревший лес… В душе все темно и пусто.

— Боже мой! — прошептал Лянскоронский. — Да твердо ли вы верите в то, что такие поступки естественны и нормальны для женщины? Для чего вы творите подобное с собой? Если я вам не мил, может быть, найдется другой человек… Не спешите! Не играйте судьбой. Я невольно обманул вас, сказав, что Львов уныл, мрачен и обесцвечен дождями. Нет, это совсем не так. Он прекрасен, как прекрасен весь мир. Он удивителен и неповторим. Взгляните в окно. Там жизнь. Там не придуманные идеи, а настоящие. Уже вновь отстраиваются дома. Не сегодня-завтра ветер разгонит тучи. И выглянет солнышко. Униаты, католики, схизматики — всё это пустое, временное. Скажу вам больше: придет момент, когда во Львове снова будут печатать русские книги. Иначе не бывает. Никакие короли, никакие гетманы не могут переиначить жизнь, переделать ее на свой лад.

— Но что же мне делать сейчас, сегодня? Я не могу существовать только надеждами на будущее или же воспоминаниями о минувшем.

— Что делать? Жить. Это не только ваше право, но и обязанность.

Лянскоронский поклонился. Этот поклон можно было понять и как молчаливое прощание. Но у двери он остановился, минуту подумал, глядя себе под ноги, и сказал:

— И все же я не прощаюсь. Я говорю: до свидания. И все же, если бы вы знали, как я, живой, стоящий здесь перед вами, завидую ему, мертвому! Ведь без таких, как он, на земле ничего не было бы — ни смеха, ни горя, ни радости, ни печали, ни этого города… Ничего! Как бы я хотел, чтобы у меня был сын, характером похожий на Василия. Я бы любил его и всегда боялся за него. А еще больше — я бы гордился им. Если разрешите, я завтра все же наведаюсь, как всегда.

Панна Мария не ответила.